Дмитрий Горчев. Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев

Глава из книги

Дорога. Чуйская долина

Однажды проснулся я среди ночи, освещённый синим фонарём, но уже не как простой безответный пассажир, которому каждое проходящее мимо лицо в фуражке вольно отдавать строгие распоряжения, а в статусе именно такого на всё уполномоченного лица, то есть проводника.

Двери, как это ни удивительно, нигде не хлопали либо же были не слышны из-за того, что весь наш вагон содрогался от страшных ударов снаружи. Я с большим трудом поднялся с полки и кое-как отомкнул дверь тамбура. Внизу стоял чрезвычайно злобный казах в железнодорожной форме, украшенной множеством разнообразных нашивок, что по-видимому свидетельствовало о высоком его чине (хотя нашивкам не всегда следует доверять: у иного демобилизованного узбекского рядового нашивок и аксельбантов может быть гораздо больше, чем у самого заслуженного генералиссимуса, но это к слову).

«Ага! Проснулся!» — сказал железнодорожный начальник с непонятным мне удовлетворением и удалился в сторону штабного вагона, так и не дав мне никакого разъяснения этому происшествию.

Разъяснение, однако, было получено слишком даже скоро от командира нашего отряда проводников, которую порою и в глаза называли Вороной. Она появилась в проводницком купе уже через несколько минут и кратко сообщила: «Пиздец вам, мужики — милицию вызывают. Куда ж вы так нажрались?» «А мы нажрались?» — удивился я было, и тут же в сплошном тумане внутри моей головы высветились несколько моментальных снимков, которые свидетельствовали неопровержимо: да! — мы действительно нажрались.

Здесь, впрочем, следует на некоторое время отвлечься от сюжета и объяснить читателю, каким образом я всё же оказался в этом неестественном и неприятном положении.

Дело в том, что буквально накануне мы, то есть я и два моих институтских приятеля — мы вместе поступали в институт, но из-за службы в армии я отстал от них на два года, вернулись из самого первого рейса в качестве проводников по маршруту Алма-Ата—Москва—Алма-Ата в составе студенческого отряда проводников.

В качестве исторической справки для нынешнего поколения, следует сообщить, что трудовые студенческие отряды были вообще чрезвычайно популярны в то время — богатых родителей тогда было ещё чрезвычайно мало, это потом уже все стали миллиардеры, а на стипендию, пусть даже повышенную, можно было позволить себе разве что самую скромную одежду, два беляша на завтрак и ежедневный хек с вермишелью в студенческой столовой на ужин. А как же, спрашивается, быть с такими непременными атрибутами студенческой жизни, как пьянство и бабы?

В стройотряде же можно было, при благоприятной фортуне, заработать баснословные деньги — чуть ли не до тысячи рублей на руки за лето. Но и работать приходилось в прямом смысле от зари до зари, а иногда и ночью, без всяких выходных. Больных и малосильных сразу же безжалостно прогоняли, чтобы не кормить лишний рот. Чаще всего работа такого отряда состояла в строительстве коровника или сарая в богатом совхозе на паях с каким-нибудь предприимчивым армянином, какие во множестве разъезжали тогда по русским деревням. Такие отряды, впрочем, считались ненастоящими и были даже почти нелегальными, в отличие от настоящих, про которые показывали репортажи по телевидению и снимали кинофильмы («яростный строй гитар, яростный стройотряд, словно степной пожар песен костры горят» — пел в одном таком кинофильме ставший популярным после исполнения песни Александры Пахмутовой про незнакомого прохожего певец и композитор Александр Градский). Позднейшие антисоветчики объявили всё это пропагандой, но наверняка и настоящие стройотряды тоже где-то были — в Советском Союзе было вообще всё, кроме кока-колы, только всегда очень мало.

Я же незадолго до описываемых событий вернулся из строительных войск, где и так уже уложил бетона гораздо больше, чем предписано в этой жизни среднему человеку, так что вовсе не рвался в именно строительный отряд и потому протиснулся в отряд проводников, где заработки были хоть и скромнее, но зато уж и работа поувлекательнее. Впрочем, имея голову на плечах, и в проводниках можно было заработать даже поболее тех, кто махал киркой и полутёрком, но об этом в свой черёд при более удобном случае.

Итак, мы вернулись из самого первого рейса, привезя пусть не баснословный, но вполне ощутимый капитал — даже я, нисколько не отмеченный коммерческой одарённостью, заработал рублей, пожалуй, семьдесят — почти что две мои месячные стипендии.

Вообразив себя на этом основании крупными коммерсантами, мы, по приезде в Алма-Ату решили пустить заработанный капитал в оборот — то есть купить на него водки и торговать этой водкой в вагоне ночами по пятнадцати рублей за бутылку. И действительно, мы сообща приобрели два ящика водки (тогда это было ещё возможно, несмотря на уже начавшуюся под руководством забытого ныне Егора Кузьмича Лигачёва антиалкогольную кампанию) и спрятали её в рундуке для постельного белья. Ну и понятное дело (излишне даже про это и упоминать) изрядно это всё дело отпраздновали песнями из кинофильма ирония судьбы или с лёгким паром.

Очередной же рейс на ту же Москву был уже на следующий день пополудни, и потому, проснувшись поутру с сильнейшим похмельем, мы принуждены были в самые кратчайшие сроки осуществлять свои служебные обязанности (это только пассажирам кажется, что проводник только и делает, что расхаживает по перрону и покрикивает), а их множество: сдать по счёту грязное бельё, получить чистое, загрузить уголь и торфяные брикеты для титана, заправить воду, получить сахар, чай, печенье и вафли — и всё, как водится, в противоположных концах депо с огромными очередями из таких же проводников. Затем перечесть огнетушители, занавески, вилки и шахматные фигуры (а вы и не знали, что в советских вагонах были вилки и шахматы! — Правильно — хуй бы их вам выдали). Гонцы, ещё утром посланные за пивом, исчезли бесследно, так что к моменту подачи поезда на посадку все мы едва держались на ногах и с трудом шевелили огромными пересохшими языками, отвечая на неизменно идиотские вопросы садящихся в вагон пассажиров.

И вот, когда поезд уже готов был тронуться, увозя нас вместе со всеми нашими надеждами в безводные степи, появились наконец долгожданные гонцы — Айбол и Ербол, с трудом волочащие сетки с жигулёвским пивом. Ради такого дела мы бы и стоп-кран, пожалуй, сорвали, хотя это и считалось тягчайшим преступлением против графика движения поездов, но к счастью и этого не понадобилось — успели.

И вот поезд наконец-то тронулся, билеты у пассажиров были собраны, бельё выдано, титан растоплен, заполнены все бесчисленные путевые, бельевые и посадочные листы, и жизнь наконец-то остановила суматошный свой и бессмысленный бег и оказалась прекрасной. Пиво, правда, быстро кончилось, но по такому случаю из рундука была извлечена одна, и только одна, первая и последняя бутылка спекулятивной водки.

Последующие же события так никогда и не были прояснены окончательно. Что случилось далее? Очевидцы (сами на тот момент не вполне трезвые) рассказывали, что будто бы Волоха (мой напарник), во множестве накупив на станции Чу виноград и урюк, с видом сеятеля разбрасывал их с сатанинским хохотом по перрону, а потом ещё затеял разносить пассажирам чай, так что только чудом никто не погиб от ожогов кипятком — но увы! — ни подтвердить, ни опровергнуть ничего этого я не могу. Сам я вроде бы в тот раз ни в чём особо постыдном замечен не был, так как чрезмерно быстро заснул прямо на полу в подсобке возле электрощита.

И там же я и проснулся от уже описанного стука.

Состав однако уже тронулся, а к нам больше никто не пришёл.

Решив, что всё обошлось, я заглянул в проводницкое купе: там на полу храпел мой напарник. Я попытался его пробудить, но, понятное дело, тщетно, и полез в рундук, дабы оценить оставшиеся запасы спекулятивного товара. Запасы были удручающими: из двух ящиков осталась примерно половина одного. «Не могли же мы столько выпить вдвоём или даже вчетвером?» — изумился я, но решил отложить разрешение этой загадки на утро, потому что голова решительно ничего не соображала.

Я глотнул из недопитой бутылки на столике прямо из горла и собрался лечь спать, чтобы освежить голову хотя бы к утру, но увы! Состав снова остановился и через несколько минут раздались грозные шаги многочисленных ног.

В вагон одновременно ввалились пятьсот или, может быть, тысяча человек, и все в погонах. И все орут! Единственный человек в погонах, которого я опознал, потому что он орал громче всех, был бригадир поезда.

Нас быстренько взяли под микитки и куда-то поволокли. Я-то, уже кое-что сообразив, поволокся добровольно, а вот разбуженный сапогами напарник решил, видимо, что на него среди ночи напали Бесы, и взялся отбиваться. Однако его быстро успокоили теми же сапогами по почкам и теперь он только пучил глаза.

О, этот пустынный полуночный перрон! На нём даже трезвый и свободный пассажир чувствует себя как первый и последний человек на Луне, а что там говорить про дрожащих с похмелья арестованных проводников?

Впрочем на перроне мы пробыли недолго, потому что нас за шиворот отволокли в странное какое-то помещение, которым заведовал горбун в белом халате со ржавыми пятнами. Горбун был безобразен и ласков. «Присаживайтесь, молодые люди», — сказал он, гремя какими-то инструментами в железном корытце. «Пытать будет», — подумал я и застучал зубами.

Однако же вместо блестящих клещей и щипцов горбун выудил из корытца две пробирки с бесцветной жидкостью вставил в них трубочки и попросил в эти трубочки подуть. Ну, мы подули, попускали пузырики. Стало даже весело.

«А теперь, — сказал горбун, подливая в пробирки какую-то другую, тоже бесцветную жидкость, — если пробирки окрасятся в розовый или красный цвет, значит, вы принимали алкоголь!» Вид у него был при этом в точности такой же, как у моего школьного учителя химии Петра Пантелеевича перед тем, как он производил какой-нибудь занимательный опыт.

Только жидкость в пробирках не стала розовой. И красной она не стала — она сделалась густо-кровяного цвета, из пробирок повалил дым и одна из ни, кажется, даже треснула.

«Пошли, — кратко сказал сержант, наблюдавший в дверях за этим занимательным опытом. — Вещи возьмёте».

Да какие там вещи — тапки да мятая пачка сигарет, одна на двоих. Ещё не протрезвившийся напарник засунул ещё себе за ремень предпоследнюю бутылку водки: «Утром похмелимся» — сказал он с видом бывалого человека.

Ну вот и всё. И уехал, сверкнув всё теми же красными огнями, наш поезд в далёкий и прекрасный город Москва, где на Казанском вокзале продают волшебный напиток фанта по двадцати копеек за стакан.

Деревня. День

А почему, собственно говоря, деревня?

Вопрос этот почему-то очень сильно беспокоит и даже раздражает многих моих знакомых и не очень знакомых людей. Люди, они вообще не выносят, когда им что-то непонятно — для каждого действия обязательно должна быть легко понимаемая причина.

Вот, например, где-то в украинских степях живёт один программист. Но живёт он там не просто так: будучи необычайно прозорливым, как все программисты (прозорливее их только шахматисты), он тщательнейшим образом подготовился к обрушению мировой экономики, ядерной войне и другим напастям. Он подсчитал, сколько нужно на двадцать лет соли, спичек, туалетной бумаги, мыла и гвоздей, всё это за несколько лет закупил и только тогда переехал в деревню.

С ним всё понятно.

А я зачем?

Я хоть родился крестьянской семье, но уже в городском роддоме: мать моя была первой из всей семьи, кто вырвался наконец в Город. Туда, где течёт из крана горячая вода, где тёплый сортир и где не нужно каждый день топить печку.

Она поступила в педагогический институт и дети её, то есть я, через двадцать лет тоже поступили в педагогический институт, и жить бы, казалось бы, да жить, в наше время вообще очень много возможностей для достойной жизни.

Бежать от мирового кризиса? Да нет, тогда, когда я садился в поезд, им даже и не пахло, а пахло наоборот невиданным в нашей вечно голодной стране изобилием. А я, в отличие от того программиста, вовсе не прозорлив.

И не потому что там чистый воздух и натуральные продукты — о своём здоровье я вовсе никак не забочусь, если не сказать хуже.

От людей? Ну, может быть, в какой-то степени — уж слишком их много в городе. Правда дальнейшая жизнь показала, что в деревне людей хотя и много меньше, но зато все они гораздо ближе.

Поэтому я не знаю, что ответить на этот вопрос: мне просто нравится жить в деревне и всё.

Дорога. Чуйская долина

В отделении милиции было почти что уютно: вдоль стен стояли огромные рюкзаки и пахло сеновалом.

Сержант Садвакасов (в Казахстане у всех сержантов милиции фамилия Садвакасов) быстро составил протокол, одобрительно вынул из штанов напарника бутылку водки, тщательно запер её в сейф и отобрал, как положено по уставу, шнурки и ремни.

Я всё ждал каких-нибудь пыток и казней, но ничего — сержант просто посадил нас в клетку, даже по почкам ни разу не стукнул.

Всё ж-таки провинция всегда почти добрее города. В Алма-Ате, если попадёшь на казахский патруль (а там в милиции уже тогда были все практически казахи) — то пиздец тебе. Если отделаешься десятком пинков по рёбрам — то благодари милосердного нашего Господа, ибо произошло Чудо.

В клетке кто-то жил. «Пацаны, курить есть?» — стандартный в таких случаях самый первый вопрос. Я порылся в карманах, протянул пачку. «Тут курить всё равно нельзя — пизды дадут», — сообщил Некто.

Я уже немного различал в темноте: на полу спали ещё двое.

Некто оторвал от пачки кусок фольги, достал что-то из ботинка и стал аккуратно в это фольгу заворачивать. Потом скатал всё это в шарик и проглотил.

«Потом посру, расковыряю палочкой и раскурюсь, — объяснил он мне, хотя я ничего не спрашивал. Я устроился, как мог, на полу и, кажется, даже заснул тем самым сном, который бывает в милицейских клетках. Ну, кто ночевал, тот и сам всё знает, а кто не ночевал, тому и знать незачем — может и минует его чаша сия. Хотя, впрочем, ничего такого уж страшного — тоскливо только очень и холодно.

Но утро всё равно когда-нибудь непременно наступает.

В шесть часов загремел ключами сержант, зашёл в клетку: «Подъём, блядь, наркоманы и алкоголики!» Наркоманы и алкоголики, то есть мы, закряхтели и закашляли. «Кто тут алкоголики?» — продолжил сержант. «Мы! Мы!» — торопливо закричали мы с напарником, перепугавшись, что по какой-нибудь ошибке нас тоже причислят к наркоманам. Потому что одно дело вылететь из института (да и хуй с ним) и совсем другое — получить вполне не абстрактный срок за наркоторговлю.

«Пошли», — снова кратко сказал сержант и повёл нас куда-то в посёлок. «Во, бля, — подумал я. — Будем теперь до ишачьей пасхи тут за баранами говно убирать».

Но всё опять оказалось не так страшно. Сержант привёл нас к какому-то дому, возле которого стоял необычайно грязный милицейский уазик. «Вымыть. — сказал сержант. — Это капитана нашего. Потом придёте в отделение. Сбежите — пиздец вам. В тюрьму пойдёте». Ишь ты — разговорился.

Вымыли, вернулись. Сержант выдал нам шнурки, ремни и проводницкие удостоверения.

«А водка?» — неожиданно нагло спросил напарник. Глаза у сержанта стали очень нехорошие. «Какая водка?» — спросил он ласково. Я пихнул напарника в бок. «Не было водки, начальник! — сообразил он. — Это мне спьяну примерещилось. Не было». «Не было», — подтвердил я.

Тут бы сержанту в виде мягкого приговора присудить нам эцих без гвоздей, но, увы, кинофильм кин-дза-дза в тот момент даже ещё не был снят.

«Теперь идите нахуй, — сказал сержант. — Ещё вас увижу — поедете с этими». И показал на наркоманов, которые снова уже спали на полу.

И вот, стоим мы, значит во всём своём неприглядном виде на платформе станции и имеем ровно один рубль двенадцать копеек денег на двоих. Сумма эта, несмотря на очень высокую покупательную способность рубля в описываемые времена, была тем не менее совершенно недостаточной для того, чтобы эту самую станцию покинуть как можно скорее. А ближайшие два места, где нам могли бы дать взаймы хотя бы каких-нибудь денег, находятся от нас ровно в пятистах километрах: одно место на севере, другое на юге.

Мы присели в условной тени казахского дерева карагач, закурили одну на двоих последнюю сигарету, в двух места поломанную, и стали думать о дальнейшей нашей судьбе. Но ровно ничего хорошего никак не придумывалось.

Сейчас положение наше назвали бы тяжёлой жестью, но в те времена так называли только листы (обычно ржавые) из прокатной стали, и поэтому напарник мой обозначил наше положение проще: «кажется, нам пиздец». Я не стал с ним спорить.

И тут в голову мне пришла одна из редких действительно умных мыслей: «Слушай, Волоха, — сказал я напарнику, докурив сигарету до самого фильтра. — Вот мы сейчас стоим с тобой и думаем, как можно за рубль двенадцать добраться вдвоём до Алма-Аты. Но про это очень глупо думать, потому что сделать это всё равно невозможно. Но мы всё равно про это думаем и думаем. Поэтому давай-ка мы эти деньги пропьём, и тогда они не будут нам мешать думать по-настоящему».

Напарник мой посмотрел на меня с большим уважением и мы пошли в пристанционный магазин, где купили бутылку яблочного вина за девяносто копеек, банку кильки с глазами и полбуханки чёрного хлеба. Кильку вскрыли одолженным в магазине хлебным ножом и съели в тени того самого карагача при помощи наломанных с него же веток. Ну и всё остальное тоже, конечно, съели и выпили.

И стало нам легко и просто: мы подошли к первому попавшемуся машинисту тепловоза, показали ему удостоверения и наврали, что отстали от поезда. Он, без большой, впрочем охоты, впустил нас в заднюю кабину и довёз до соседней станции, где передал нас следующему машинисту. Тот довёз до следующей, и так дальше, дальше, а точнее, всё ближе и ближе. Так что не прошло и шестнадцати часов, а мы, с ног до головы перемазанные жирной тепловозной копотью, уже оказались совсем дома.

А если бы мы не пропили тогда этот рубль двенадцать, то так бы навеки и остались в той стране дремучих трав, где нет ни времени, ни пространства, и не родили бы детей, и не заметили бы наступления нового тысячелетия.

О книге Дмитрия Горчева «Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев»

Игрушки привлекают женщин, словно червяк рыбу

Отрывок из книги Билла Адлера мл. «Мужчины и их игрушки. Умные девочки не борются с гаджетами, а управляют своими мужчинами»

Мужчины думают, что могут соблазнить женщину, используя различные гаджеты. У Джеймса Бонда масса достоинств, за которые его обожают и пытаются наследовать множество мужчин. Это и стильный костюм, и способность выкручиваться из разных передряг, даже не запачкав пиджак, и неиссякаемые финансовые ресурсы, и британский акцент (которым восхищаются американцы), а так же его Бонда автомобили, гаджеты и умные прекрасные спутницы. Но больше всего мужчин впечатляет его способность покорять великолепных женщин. Именно это качество Джеймса Бонда вызывает больше всего восторгов и зависти (о его гаджетах мы поговорим позже).

Возможно, это действительно так. Возможно, некоторых женщин может соблазнить, или хотя бы смягчить, вид навороченной приборной панели автомобиля, мощнейшая стереосистема, ультракомпактный мобильный телефон или карманный компьютер, выполняющий любые задания. Способы использования гаджетов для соблазнения женщин — это тема для еще одной книги. Истина заключается в том, что мужчины думают, что могут соблазнить женщину, используя различные гаджеты, подобно Джеймсу Бонду.

В глубине души каждый мужчина осознает, что он не сможет сравниться с Джеймсом Бондом, как бы ни старался. В то же время они понимают, что Бонд — вымышленный персонаж (большинство мужчин действительно это сознают! Если ваш парень или муж действительно считает, что в один прекрасный день сможет стать Джеймсом Бондом, то вам самое время упаковать чемоданы, взять один из его приборов ночного видения и тихонько сбежать из дому под покровом ночи, пока он грезит во сне о своем очередном увлекательном приключении).

Это известно всем, в том числе и людям, которые делают рекламу. И они используют свои знания без зазрения совести. Ярким подтверждением тому служат биллборды с рекламой мобильных телефонов. Искренней заинтересованности в своей персоне ожидает каждый мужчина от обладания современным гаджетом, будь то мобильный телефон, стереосистема или автомобиль. Мужчины действительно думают, что стоит им лишь достать свой мобильный телефон — и получишь желаемое. Возможно, это связано с какими-то генетическими особенностями, сохранившимися с тех пор, когда люди в своем развитии недалеко ушли от павианов.

Почему мужчины думают, что гаджеты помогут им заполучить желанную женщину? Объяснить довольно просто. К сожалению, мужчины глубоко заблуждаются, как неустанно повторяет мне жена. Но мы продолжаем наши размышления. Прежде всего, мужчины считают, что гаджеты свидетельствуют об их достатке, а богатство привлекает женщин. Некоторые гаджеты действительно говорят о том, что у мужчины имеются наличные, и некоторых женщин именно это интересует в мужчинах. Но по одному только мобильному телефону сделать заключение о достатке мужчины крайне сложно. Точно так же и карманный компьютер не поможет сделать нужные выводы. Это касается любых компактных гаджетов, за исключением дорогих наручных часов (единственное ювелирное изделие, которое мужчины носят с гордостью). Автомобили (как принято считать), стереосистемы и, конечно же, яхты и самолеты (за исключением «Сесны» 1960 года выпуска, на которой летаю я) могут повысить уровень женских гормонов.

Поскольку некоторые игрушки действительно привлекают внимание женщин (хоть на короткий отрезок времени), мужчины решили, что абсолютно все их игрушки наделены этими свойствами. Мужчина искренне надеется, что, увидев его карманный компьютер или новенькую лазерную указку, она тут же прыгнет с ним в постель (других слов для передачи мужских мыслей у меня не нашлось). Для него не имеет значения то, о чем вам скажет любой: новенький ноутбук совсем не гарантирует секс. Важно только то, что думает мужчина в данном случае.

К счастью, мужчины не покупают технические новинки исключительно ради привлечения женщин. Так что телефон LG пригодится и в его прямом назначении, если «вдруг» женщины не станут испытывать при его виде те же чувства, что и модель с рекламного плаката. В отличие от рекламы (которая также прямо этого не утверждает), от продавца в магазине вы не услышите, что, купив этот товар, вы гарантированно соблазните женщину. Так почему же мужчины, приобретая новый гаджет, в этом уверены? А потому, что они мечтательны и наивны. Но вы, наверняка, и так это знаете.

Нужна ли мужчине женщина, которую интересует только его состояние? Естественно, он будет не прочь с ней встречаться, заниматься сексом, но наладить серьезные длительные отношения с женщиной такого типа мужчина вряд ли решится. Хотя мужчина и не уверен. Он просто не знает. Он сомневается и предпочитает не задумываться над вопросами такого рода. Привлекать женщин своим немыслимым богатством — это неотъемлемая часть мужских фантазий.

Мужчины уверены в том, что, приобретя стильный гаджет, они сами станут стильными. В этом они похожи на персонажей рекламы продуктов из тунца. Один тунец по имени Чарли почему-то очень хочет, чтобы его поймали и сделали из него сэндвич. Он пытается продемонстрировать, насколько он хорош и какой у него отличный вкус, одеваясь в шикарные костюмы. Но ему говорят: «Извини, Чарли, но нам нужен не тунец с хорошим вкусом, а вкусный тунец». То же касается и мужчин. Они думают, что стильные гаджеты помогут им завоевать внимание женщин. Перечислять эти игрушки можно бесконечно долго, поскольку все зависит от предпочтений конкретного мужчины. Многие считают, что в деле соблазнения представительниц пола им помогут стильные мобильные телефоны, титановые ноутбуки, сверкающие газонокосилки или даже велосипеды с карбоновой рамой. Каждый выставляет напоказ, что только может.

По мнению мужчин, некоторые игрушки привлекают женщин тем, что демонстрируют интеллект мужчины. Их можно разделить на две категории: игрушки, для обращения с которыми требуются умственные способности выше среднего, и игрушки, указывающие на то, что мужчина занимается интеллектуальным трудом. К первой категории можно отнести компьютерные шахматные доски, сложные программы, умещаемые в очень компактных устройствах, и совсем непонятные, на первый взгляд, сложные устройства GPS. Эти гаджеты не сможет использовать первый встречный. К этой же категории можно отнести устройства под управлением операционной системы Linux и вообще любой прибор, на котором четко не обозначена кнопка «Вкл».

О книге Билла Адлера мл. «Мужчины и их игрушки. Умные девочки не борются с гаджетами, а управляют своими мужчинами»

Поражение в день Святого Валентина

Глава из книги Роберта Слейтера «Джордж Сорос. Жизнь, идеи и сила величайшего инвестора в мире»

В начале 1994 года Сорос открыл огромные короткие позиции против немецкой марки. По некоторым данным, общая стоимость этих позиций составляла 30 миллиардов долларов; эта сумма была сформирована частично за счет капитала фонда и частично — за счет заемных средств. За год до этого Сорос пришел к выводу, что Германия снизит процентные ставки, но этого не произошло. Однако высокие процентные ставки наносили огромный вред экономике Германии, поэтому Сорос поставил на то, что Бундесбанк все-таки снизит процентные ставки, и это приведет и к падению курса немецкой марки. Немцы были недовольны. Им не понравилось то, что Сорос играет против них.

Год, казалось, начался хорошо, однако на горизонте уже виднелись тучи. В январе скептики заметили плохое предзнаменование: в журнале New Republic была опубликована большая статья о Джордже Соросе.

В основном благожелательная статья, которую написал Майкл Льюис, автор книги «Покер лжецов» (Олимп-Бизнес, 2008 г.), была посвящена благотворительной деятельности Джорджа Сороса. В ноябре прошлого года Сорос взял Льюиса с собой в двухнедельную «благотворительную» поездку, и Льюис получил возможность поучаствовать во всех событиях, подтверждающих огромную силу влияния Джорджа Сороса в Восточной Европе.

Меньше чем через месяц все рухнуло. Для Сороса в том, что произошло 14 февраля, самым невероятным было не то, что он потерял деньги. Это случалось с ним и раньше. Дело было даже не в сумме, которая в этот раз была большой, очень большой — 600 миллионов долларов.

Самое удивительное то, что Сорос воспринял эту явную неудачу как простой факт — казалось, будто он не совсем понимал размер катастрофы. Это произошло 14 февраля 1994 года. Сотрудники фонда Quantum назвали эти события «поражением в День святого Валентина».

Какое-то время Сорос ставил на то, что иена будет продолжать падать по отношению к доллару. Правительство США поощряло укрепление иены. Это была тактика давления на Японию во время торговых переговоров; в случае повышения курса иены японский экспорт стал бы дороже, и японские товары было бы труднее продавать на мировом рынке. Сорос был убежден в том, что президент Клинтон и премьер-министр Японии Морихиро Хосакава урегулируют свои торговые разногласия и это приведет в результате к тому, что правительство США пойдет на снижение курса иены.

Сорос сделал неправильную ставку. В пятницу, 11 февраля, переговоры между Клинтоном и Хосакавой завершились провалом. Когда три дня спустя на биржах начались торги, иена, курс которой до этого падал, начала резко повышаться. Трейдеры пришли к выводу, что Соединенные Штаты попытаются повысить курс иены, для того чтобы сократить дефицит торгового баланса с Японией. Сильная японская иена сделала бы импорт из Японии более дорогим в США.

В понедельник торги на биржах Нью-Йорка закрылись повышением курса иены почти на 5%, с 107,18 иены за доллар в пятницу до 102,20 иены за доллар. К сожалению, Сорос не учел, что провал торговых переговоров приведет к тому, что курс иены повысится так резко и так быстро.

В одном из немногочисленных комментариев по поводу событий 14 февраля Сорос отметил: «Иена упала на 5% за один день. В тот же день и мы потеряли те же 5%, из которых, возможно, половину можно отнести на нашу уязвимость перед иеной. Я не знаю, что хуже, — наша позиция, или позиция правительств, которые затевают борьбу друг с другом и создают такие колебания на рынке».

Сорос потерял тогда 600 миллионов долларов, но, что удивительно, это никак не сказалось на его репутации. Поднялся легкий ропот, послышались редкие комментарии, будто денежная машина Сороса разрушена за одну ночь. Однако никто даже не намекнул на то, что этот инвестор мирового класса похоронил себя или что о нем больше никто не услышит.

Фонд Сороса не только выстоял, он процветал.

В период кризиса в октябре 1987 года Сорос пытался убедить средства массовой информации в том, что он понес убытки в размере всего лишь 300 миллионов долларов, а не 850 миллионов долларов, как сообщалось в прессе. Но ему не удалось никого переубедить.

Теперь, в феврале 1994 года, снова поползли слухи, будто Сорос потерял намного больше 600 миллионов. В этот раз Сорос знал, что ему необходимо действовать очень быстро, чтобы опровергнуть эти слухи.

Сорос обратился к своему первому помощнику, Стэнли Дракенмиллеру, и попросил его выступить перед прессой. Для того чтобы Дракенмиллер согласился пообщаться с прессой, должно было произойти землетрясение. Такое «землетрясение» как раз и случилось 14 февраля 1994 года, и Джорджу Соросу был необходим человек, который мог бы вытащить его фонд из-под обломков.

Во время встречи с представителями СМИ Дракенмиллер поступил очень разумно, в первую очередь назвав сумму понесенных фондом убытков — 600 миллионов долларов. Ни центом больше, ни центом меньше.

Дракенмиллер признал, что основная часть убытков фонда Сороса была связана с ошибочным прогнозом о падении курса иены по отношению к доллару. Однако он обратил внимание журналистов на то, что короткая позиция фонда по иене была намного меньше, чем говорят, — только около 8 миллиардов долларов, а не 25 миллиардов долларов, как было сказано в некоторых сообщениях.

Затем Дракенмиллер сказал, что в какое-то время у фонда действительно была открыта более крупная позиция по иене (он не назвал сумму), но до 14 февраля эта позиция уже была сокращена.

Восстанавливая события, которые стали причиной «инвестиции Сороса, сбившейся с пути», Дракенмиллер объяснил, что много месяцев назад он прогнозировал, что в 1994 году экономика Японии окрепнет и увеличение объема производства приведет к сокращению активного сальдо торгового баланса страны. Все это должно было вызвать дальнейшее падение курса иены. Поэтому фонд Сороса открыл крупную короткую позицию по иене, купил большое количество акций японских компаний и продал японские облигации. С лета 1993 года до конца того года игра между иеной и долларом шла в пользу Сороса.

Однако в самом конце года позиция Сороса по иене «существенно превысила запланированную сумму». В тот момент это вряд ли имело значение, но Дракенмиллер признал, что он и его коллеги должны были еще тогда пересмотреть свои позиции по иене.

Затем наступил момент высказаться о масштабах убытков Сороса. Дракенмиллер обратил внимание журналистов на то, что сумма 600 миллионов долларов составляет только 5% общей стоимости активов фонда Сороса. Могло показаться, что у волшебной денежной машины Сороса просто сломалась шестеренка. Ничего подобного, настаивал помощник Сороса, второй человек в фонде: осталось еще 95%. И между прочим (вставил Дракенмиллер), стоимость активов Сороса в этот период составляла 12 миллиардов долларов.

Простые арифметические расчеты показывали: человек, капитал которого только что сократился на сотни миллионов долларов, все еще имеет в своем распоряжении 11,4 миллиарда долларов. Более того, фонд Quantum уже возместил часть убытков, понесенных 14 февраля 1994 года, сообщил Дракенмиллер. По состоянию на 23 февраля стоимость активов фонда сократилась всего на 2,7%.

Этих денег вполне хватало на зарплату сотрудников Soros Fund Management, которые работали в офисе, расположенном в небоскребе с видом на Центральный парк; этих денег вполне достаточно для финансирования деятельности благотворительных фондов, открытых в странах Восточной Европы и бывшего Советского Союза.

Работа этих благотворительных фондов шла полным ходом. Сорос мог потерять 600 миллионов долларов за одну ночь и не допустить при этом ни малейших сомнений в своей способности держать свою денежную машину на ходу. Именно такую мысль внушала его уверенность в себе в начале 1994 года.

Безусловно, потеря 600 миллионов долларов серьезно повлияла на представления о том, как Сорос управляет капиталом. Однако, главное, репутация Сороса как финансового чародея совершенно не пострадала в восприятии общественности.

О книге Роберта Слейтера «Джордж Сорос. Жизнь, идеи и сила величайшего инвестора в мире»

Наташа Апрелева. У каждого в шкафу

Отрывок из романа

Один взгляд назад. Осень 1989 года

Три девочки сегодня с утра выглядят не так, чтобы очень. Три девочки — черная голова, белая голова и средне-русая голова — одеты довольно своеобразно: свитер раз, свитер два, у черной головы ещё свитер три, свитер четыре, и жилетка пять; три одинаково грязных старых ватника, приблизительно цвета хаки, телогрейки — говорит средне-русая голова, и смеется; одинаково грязные джинсы, у черной и средне-русой — индийские, а у белой — американские, и три пары темно-голубых резиновых сапог. «Веллингтоны» — говорит белая голова, но две другие не реагируют, незнакомое слово, но что-то английское, да, какая-то фирма? — интересуется средне-русая, она самая красивая, самая умная и через два года умрет.

Черная и белая головы, обнявшись, зарыдают над ее гробом и пообещают друг другу… поклянутся друг другу… ерунда, они этого все равно не сделают.

***

— Юлия Александровна! — Голос заведующего отделением Корейчика взлетел на недоступные колоратурные высоты и там немного задрожал. — Что-то вы подрасслабились. Дважды проигнорировали мой вопрос, и вообще. Напоминаю, что всегда можно отправиться домой, если вам здесь неуютно, и начать осваивать новую, более интересную профессию. Вот вы, Юлия Александровна, наверное, переживаете, что не стали космонавтом?

Юля зарделась вишневым румянцем и сочла за лучшее промолчать.

Длинное переливчатое имя «Ю-ли-я А-лек-сан-дров-на» вылетало из его негодующих уст порцией шрапнели. Короткие суховатые пальчики барабанили по мутному оргстеклу, прижимающему к столешнице расписания дежурств и молодые Корейчиковские фотографии в форме военврача.

Юля виновато вздохнула. Вопрос о дисциплине ухаживающих матерей действительно не смог отвлечь её от досадных событий утра.

Малый скандал возник из-за ничего.

Просто Витечка с вечера оставил грязную посуду, три тарелки и ещё чашку. Потому как в родной дом он вернулся после важной деловой встречи около двух ночи, обнаружив остывший гуляш и подсыхающие желтоватыми парусниками бутерброды с сыром.

Просто Юля, мстительно орудуя феном, раздраженно сказала:

— А слабо хоть раз в жизни вымыть за собой чертову дрянь?

Просто Витечка не промолчал, а игранул скульптурными желваками, сплюнул остатки сна вместе с зубной пастой «Колгейт» и ответил:

— Да я бы, Юлечка, может, и помыл бы… Если бы это хоть чем-то помогло общей обстановке… — И многозначительно указал рукой на заляпанное белым зеркало и неопрятные потеки на шероховатых бортах ванны.

Просто раздраженная дочь в продуманно разодранных сетчатых колготках нарочито плотно закрыла дверь своей комнаты: «Кажется, я просила ничего не трогать на моем столе!», просто мужнин мобильник мелодично дал понять, что принял сообщение. Да, ровно в шесть утра, а что? Лимонно-желтый конвертик глумливо подмигивал, переворачиваясь. «Вы-ы-ы-ы-ыпей меня» — Алиса в стране Чудес с ее волшебными пузырьками, — подумала любопытная Юля и, воровато оглянувшись на крепко спящего Витечку, согласилась «открыть».

«Доброе утро, мой хороший, как спалось? Нежно целую глупого ежика!» — нахально высветилось черными буквами на белом поле.

Как будто ей нужны были письменные свидетельства.

Юля снова задумала вздохнуть, но, взглянув на размеренно жестикулирующего заведующего, сдержалась. Корейчик явно и так уже разглядел ее неуместные для рабочей пятиминутки фен, грязную посуду и предательское сообщение из жизни ежей, нагло отправленное прямо в сердце семьи.

— Вопрос о дисциплине в отделении не нов. Тем не менее, коллеги, нам всем доставляет удовольствие, очевидно, каждое утро начинать именно с него. Что ж, подчинюсь традициям. Никаких прогулок пациентов по коридору! У нас детское инфекционное отделение, а то вдруг кто ошибочно считает, что работает в товариществе дегустаторов байховых чаев. Вчера матери в холле устроили, как бы это сказать, дружескую вечеринку…

Завотделением сделал три шага направо, три шага налево, шаг вперед… и шаг назад делать не стал. Летки-енки не получилось. Подвигал свежевыбритым лицом в поиске правильных слов, нашел:

— Собрались вчетвером, пироги какие-то выложили, халву, сахарницу с молочником. Чайник. Сидят, непринужденно беседуют, передают друг другу, улыбаясь, чашки. Не исключаю, что скоро они начнут танцевать. Я думаю, вальс, или вальс-бостон. Или вы бы предпочли аргентинское танго, Юлия Александровна? Это из ваших палат родительницы — я ознакомился с данными — шестой бокс и четвертый. «Ветряная оспа и корь, — вспомнила Юля, — терплю бедствие, мамашки там малолетки совсем, у одной дреды на башке, короткие такие, называются „барашки“…» Заниматься воспитанием несовершеннолетних матерей не хотелось. К аргентинскому танго она была равнодушна. Вальс от вальса-бостона не отличала.

Заведующий отделением Корейчик, по окружности крупной головы незатейливо украшенный веночком седых, кудреватых волос — был довольно гневлив, но отходчив. Боевое прошлое внушило ему уважение к таким ответам подчиненных, как «так точно», «виноват» и «никак нет». Ко всему прочему он обладал редкой особенностью в самых дорогих костюмах выглядеть бесспорным бомжом (к огорчению заботливой супруги Варвары Никифоровны). Корейчик строго оглядел вверенное ему подразделение и поморщился. «И у этих людей в дипломе значится „врач России“», — с болью подумал он.

***

Герой Юлиных невеселых размышлений Витечка неподалеку тщательно припарковывает свой большой и черный автомобиль. Не глушит двигатель — размеренный шум мотора всегда успокаивает его, сейчас тоже невредно успокоиться.

Иметь ненормированный рабочий день — почти что счастье. Невозможно себя представить в числе офисного пресловутого планктона, тупящего перед мониторами, зависающего на социальных сайтах и шныряющего с личными глупыми кружками к общественному чайнику, заляпанному коричневым.

Витечка любит утро. Витечка просыпается без будильника в пять тридцать, принимает контрастный душ, тщательно делает свои щеки и подбородок идеально гладкими, зубы — белыми, дыхание — свежим и что там обещают ещё производители зубной пасты. Витечка заваривает себе чай, непременно зеленый, дожидаясь остывания кипятка до 80 градусов, по Цельсию, да. Составляет детальный план на день, удаляет из памяти телефона ночные смс от влюбленных барышень. Витечка недоволен — на что приходится тратить время, прости Господи.

У Витечки сегодня два выступления перед врачами, две лекции. Потом обед — протокольное мероприятие. Он расскажет про новинку на фармацевтическом рынке, препарат такой-то. Превосходный препарат, отличается от своего предшественника наличием витамина С и преумноженной в три раза ценой — что ж, это бизнес.

Проводит ладонью по бритой голове. Начав по семейной традиции лысеть, Витечка немедленно обрил голову, теперь проделывает это дважды в месяц, находит сочетание молодого лица и празднично сияющей головы достойным себя. И уж в тысячи раз более приемлемым, чем редкие волосенки по краю прически, выбор падших.

Отключает телефоны. И один, и второй. Надо подумать, а Витечка умеет одномоментно делать только что-то одно. Говорить по телефону. Отдельно. Думать. Отдельно. One day — one room.

Ещё раз смотрит на листок бумаги.

2-224-224 — читает он. Легко запомнить, сказал ему Боб, по-волчьи ухмыляясь, молярный объем любого газа равен 22, 4 литра на моль. При нормальных условиях. Нормальных условий как раз и нет, думает Витечка, и давно, а молярный объема любого газа — ненужная информация для повседневной жизни, впрочем, как и почти любая информация, полученная в институте.

Витечка даже не удивился, встретив Боба в неподходящее время в неподходящем месте, услышав от него неподходящие слова.

Все это ещё надо снабдить наречием «очень».

Он знает, что рано или поздно это должно было произойти, и пришлось бы что-то решать.

Повадился кувшин по воду ходить, сколь веревочку не вить, и всей птичке пропасть. Коли увяз коготок.

Но предположить, что это будет — так скоро, и что это будет — Боб, Витечка не мог никак.

Зачем-то ведь ему это надо, Бобу? Ответить бы на этот вопрос, думает Витечка. Это ключевой вопрос, думает Витечка. Но на него как раз и нет ответа. Пока нет, подчеркивает Витечка. Без паники.

Он смотрит в окно. Дворничихи в оранжевых межпланетных одеждах, весело переговариваясь, идут куда-то, толпой и с метлами. На Лысую гору? — пытается отвлечься он.

***

от кого: twins@yandex.ru

кому: watchmaker@mail.ru

тема: Признания Мегрэ

Удивительно, но почему-то часто написать что-то намного легче, чем произнести. Курица моя, я вижу, что нехарактерные для меня действия последних месяцев ты не одобряешь — всю эту работу серых клеточек от Эркюля Пуаро, дедуктивные методы от Шерлока Холмса, занудство мисс Марпл. По крайней мере, я не занялся выращиванием орхидей, как толстяк Ниро Вульф. Радует ли это тебя, дружище?

Попробую, что ли, объяснить. С того момента, что я получил свой диагноз, я каждый день себе говорю: времени осталось мало. Нет, нет. Не собираюсь я жаловаться. Но если смотреть на вещи реально — то не уверен, есть ли у меня, допустим, ещё год. И это во многом влияет на расстановку приоритетов.

Будущее — открытое и прозрачное пространство — оно так много обещает, правда, часто обманывает. Прошлое — всегда плотно закрытая дверь, даже если это твое прошлое.

И — далее — узкий коридор за закрытой дверью. Кажется, что тебя никогда и не было там — где рисовались узоры, вязались узлы, падали в землю зерна, прорастали, и ставились чучела от ворон.

И ещё довольно неприятный момент… Извини, если ошибаюсь, пожалуйста.

Мне кажется, что мои археологические экспедиции, подготовка к штурму закрытой двери — дополнительно тебя обижают, как бы уменьшая твои заслуги.

Это ты каждый из многих страшных дней проживал рядом, заставлял меня есть, гулять и разговаривать. Это тебе удалось проорать так громко, чтобы я, глухой тогда услышал: ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ.

Глупая курятина. Да разве я когда-нибудь забуду?

Мы с тобой стремительно удрали, укатили на поезде, заметая изрядно оплешивевшими хвостами следы, чтобы горе нас не нашло. Никогда ничего не вспоминали. Не знаю, пытаюсь оправдывать себя тем, что иначе я просто бы не выжил.

А недавно мне повезло. Незначительный эпизод, кончик веревочки, точнее, хвоста (ахаха), цепко схваченный — позволит мне если не открыть дверь, то хотя бы прорубить в ней окно. Пробраться, пусть ползком. В узкий-преузкий коридор, с узорами, узлами, семенами и прочим.

Разобраться хочу. В нашем прошлом, да и в нашем настоящем — тоже. Обнимаю. Целую. Твой безумный Хорек.

от кого: watchmaker@mail.ru

кому: twins@yandex.ru

тема: Re: Признания Мегрэ

Точно — безумный. Последнюю фразу вообще можно было написать вот так: «В нашем безумном прошлом, да и в нашем безумном настоящем».

Да понимаю я все, чего ты. Просто боюсь, что ты здоровью своему повредишь. Я из-за этого как бы против. Давай, друг, сначала выздоравливай, ок? Потом все остальное. Штурмы, расследования, экспедиции, ок? Твои закрытые двери никуда не денутся. И узкие коридоры. Раз уж столько лет простояли себе закрытыми. А дело свое — затеял и затеял, если тебе так нужно, я всегда помогу. Или ты не знаешь? Дома все ок, наконец-то доставили ту самую витрину, которую я ждал в январе, хах, лучше поздно, чем ещё позднее.

***

Из дневника мертвой девочки

Думаю, все пошло наперекосяк именно после нашего последнего дня рождения. Этот чертов эстонец, что его дернуло вообще тащиться из своего картонного Таллинна. Нет, он приехал в немытую Россию и мерзнет здесь в своей рваной футболке с похабным принтом: «презервативы, которые вам по хую». Этот самый сука-эстонец, на самом деле кузен, что ли, Регинки с пятого этажа, старой проститутки, и вот мой брат зачастил, зачастил туда, в проститутскую комнату, все по лестнице снует и снует, просто Джек с бобовым стеблем. Не знаю уж, с чего начался тот разговор, но, когда я зашла, у брата празднично блестели глаза, в канистре с пивом надувались и лопались огромные пузыри, не было никакой Регины, а ее родственник с фальшивым якобы европейским акцентом рассказывал что-то невозможное про специальный код гомосексуалистов, он говорил: «геев». Разноцветные платки, свисающие из карманов джинсов, темно-синий — обычный секс, белый — оральный, черный — болевые игры чуть ли не с кнутом, красный — часть руки в анусе. Брат сидел с красными щеками, забывая от волнения даже глотать пиво, я напомнила ему, что вообще-то нас ждут гости и уже пора, он не услышал, он задавал чухонцу важнейший вопрос относительно желтого цвета платка.

Если до этого момента у меня ещё были какие-то… не знаю, сомнения относительно происходящего, какие-то надежды, то сейчас будто бы включили в темноте свет, и теперь я не натыкалась на стул, думая, что это стол, а замечательно видела: вот он, стол. Брат с эстонцем хохотали, я сидела молча, и в моей голове моментально проросло такое дерево, мощный ствол, ветки, листочки, это был настоящий проект, стратегия и тактика, алгоритм действий, и я представляла все, до последнего маленького слова, до необходимой интонации и наклона головы.

О книге Наташи Апрелевой «У каждого в шкафу»

Рей Кимура. Бабочка на ветру

Отрывок из романа

Симода, декабрь 1841 года; Итибеи Сайто знал, что жене его, она на сносях, вскоре снова предстоит пройти сквозь горнило родовых мук. И вздрагивал при одном воспоминании о том, как два года назад это едва не стоило Мако жизни.

Холодный зимний ветер яростно хлестал по стенам небольшого деревянного дома, стоявшего почти у самого берега моря. Но Сайто, хороший корабельный плотник, поставил для своей семьи добротный дом. Крепкий, он без труда отражал жестокий натиск ледяных ветров и волн, поднятых недавним тайфуном.

Сайто вздохнул и подумал: когда же он утихнет, этот проливной дождь? Теперь работы не будет еще несколько дней, а значит, и денег в семье не прибавится. А вот еще один рот — это да, стало быть, трудиться ему еще больше. Не привык он сидеть сложа руки, и это вынужденное безделье из-за тайфуна совсем выбило его из колеи. Что делать, бедняк вроде него не может позволить себе такой роскоши, ему надо всю жизнь работать от зари до зари, чтобы прокормить себя и свою семью.

Тут лицо его на мгновение просветлело от мысли: «А ведь тайфун наверняка разбил и повредил немало лодок и шхун, так что работы у меня прибавится — ремонт, строительство…». Сайто вдруг устыдился сознания, что можно выгадывать на чужом несчастье, но потом просто пожал плечами. Ведь это Всемогущая Природа вершит круговорот жизни и смерти и он не в силах что-либо изменить.

Позади скрипнула половица, и в комнате появилась его сестра.

— Сайто, у Мако начались схватки! — объявила она, беспокойно прислушиваясь к бушевавшему снаружи ливню. — Сегодня плохой день для родов. Вдруг что-то пойдет не так?

Сайто не ответил; рождение и смерть неподвластны человеку, и ему оставалось только молиться, чтобы с женой все получилось хорошо и на этот раз Бог даровал ему сына. Не так давно сёгун издал указ, разрешавший крестьянам и мастеровым вроде Сайто иметь фамильное имя — привилегию, о которой он и ему подобные при прежнем правителе и мечтать не смели. Сайто несказанно гордился обретенной фамилией и страстно желал иметь сына — передал бы ее по наследству.

Но Господь отказал ему в своей милости, и десятого декабря жена Сайто родила ему бледную девочку, выглядевшую болезненно. Назвали ее Окити, и Сайто, смирившийся с тем, что ему придется кормить и одевать еще одну дочь, смотрел на поражавшего своей красотой ребенка с невыразимой грустью. Девочка эта родилась совсем не ко времени: дочь у них уже есть, а кроме необходимости продолжать род, в хозяйстве нужны сильные сыновьи руки, чтобы помогать отцу плотничать. Вторая дочь означает еще один рот и еще одну жизнь, за которую ты в ответе. Простые люди вроде них не позволяли себе роскошь иметь много дочерей.

Сайто тяжело вздохнул по какой-то непонятной причине Господь не пожелал услышать его молитвы. Глядел на шевелящийся живой комочек и на виновато улыбающуюся жену; не ведали они, что придет время и нежеланная дочь прославит свою семью на всю страну и обессмертит фамильное имя, как не смог бы никакой сын. Дочь их окажется тесно связанной с историческим «открытием Японии» иностранцами в Симоде в шестидесятых годах девятна¬дцатого века.

Ничего не подозревавшая ни о своей «нежеланности», ни о великой судьбе, что ждала ее впереди, девочка вдруг зевнула, и сердце Сайто сжалось — ведь это его родная кровиночка и не может он от нее отмахнуться. И поклялся Сайто окружить дочку любовью и заботой, как бы бедно им ни жилось.

* * *

Шли дни, и все удивлялись, какой красавицей становилась крошка Окити: кожа молочно-белая, волосы черные и блестящие, а черты лица утонченно-изящные — само совершенство.

— Она такая изящная! — восклицала сестра Сайто.

— Да, — соглашался Сайто и издавал иронический смешок.

«И как это у худого, морщинистого, заскорузлого от солнца и ветра плотника и его грузной жены, с такими раскосыми глазами, родилось дитя столь прекрасное и очаровательное?» — спрашивал он себя. Не знай он Мако лучше чем кто-либо и не подтрунивай кстати и некстати над ее непоколебимой добродетелью, мог бы даже предположить, что отец этой очаровательной малышки вовсе не он. Хотя и жалел, что Господь не послал ему сына, глаза его светились застенчивой гордостью и восторгом.

Да, конечно, он уверен, что именно он отец малютки Окити; Мако никогда бы не смогла утаить от него что-либо подобное. Господь даровал им дочь, и они должны быть счастливы. Но Сайто был печален оттого, что знал: такая красота есть бесценный дар только в богатых и знатных семьях, где она служит умножению богатства и власти. Что пользы в этой красоте среди бедных, едва сводящих концы с концами рыбаков Симоды… Девушке лучше быть простой и невзрачной, чтобы не привлекать внимания власть имущих, которые всегда берут все, что хотят. В Симоде рабочие руки ценятся куда выше, чем красота, и Сайто пребывал в долгих раздумьях: как сложится жизнь маленькой Окити?

Годы летели, и вскоре Окити превратилась в милого, не по годам развитого ребенка. Характер она имела добрый и со всеми уживалась; будто чувствуя, что нужно как-то загладить «вину», что родилась девочкой, и поэтому старалась всем угодить. Любила свою семью и поселок, где жила. Хоть никогда они и не заимеют и малой толики тех богатств и роскоши, о которых рассказывали девушки, проданные в услужение к знати, семья Сайто жила в мире, согласии и была по-своему счастлива. Дом Сайто замыкал собой ряд аккуратных одинаковых построек, с выкрашенными в нарочито черный цвет стенами с ярко выделяющимися на их фоне белыми накладками, выложенными в диагональный узор. Это так называемые дома намеко, и жители Симоды очень ими гордились.

Но больше всего Окити любила Симодский залив. В погожие дни воды его так тихи и спокойны… она садилась на свой любимый каменный выступ и долго-долго смотрела на море и на далекий горизонт. Часто задумывалась над тем, что за мир лежит там, за этими водами, и сочиняла истории о людях, его населявших.

Обитатели этого придуманного ею мира становились ее друзьями, и, пока Окити росла, она все больше погружалась в эту иллюзорную жизнь, где так много красоты и музыки, что каждый день там становился летним праздником.

Единственной тучей на этом безоблачном небосклоне был ее отец. Окити знала, что он по-своему любит ее, но в то же время видела —— держит на расстоянии. Казалось, он боялся стать ближе, чувствуя —— очень скоро ему придется вынести решение о ее будущем. Понимала и то, что этот судьбоносный день неумолимо надвигается. Ей хотелось, чтобы время остановило свой бег и она не взрослела, —— тогда ее жизнь в надежном семейном кругу никогда бы не кончилась…

Для Итибеи Сайто вопрос о судьбе дочери тоже стал одним из самых болезненных, и много размышлять об этом он не любил. Вышло так, что из-за своей восхитительной красоты Окити просто не могла составить пару как невеста никому из местных кандидатов в женихи. Вот и искал он поневоле выход из неловкой ситуации —— надо же как-то определять будущее Окити.

Что до ее матери, то здесь все складывалось совершенно иначе: та любила дочь всем сердцем, утешала как могла и гасила вспышки детского раздражения, стараясь держать девочку подальше от отца.

Окити росла очень красивым ребенком, с чистой, нежной, прямо прозрачной кожей и утонченными, почти совершенными чертами лица. Ничуть она не похожа на других детей, с узкими глазами и пухлыми, скорее одутловатыми щеками, и мать очень гордилась своей необыкновенной дочерью. Окити обладала той красотой и грациозностью, о которой Мако Сайто втайне мечтала всю свою жизнь. Но тяготы и заботы, испытанные за пятнадцать лет замужества за Итибеи Сайто, раз и навсегда положили конец этим фантазиям. И вот теперь она заново переживала мечты своей юности вместе с подрастающей красавицей дочерью.

Через два дома от них, в таком же намеко, как и у Сайто, жила семья Кодзима. Их старшая дочь, Наоко, стала лучшей, самой близкой подругой Окити. Теплыми летними вечерами Окити и Наоко взбирались вверх по склону на свое любимое место —— плоскую скалу, нависавшую над морскими волнами, —— и любовались оттуда закатами.

Как-то раз летом 1853 года девочки отправились на свое заветное местечко. День выдался погожим, и закат обещал быть восхитительным; вот они и хотели посмотреть, как солнце медленно погружается в море. Несмотря на дивный солнечный денек, Окити почему-то грустила. Вот-вот ей исполниться двенадцать, и она сознавала, что очень скоро неминуемо встанет вопрос о ее будущем. Не хотелось ей покидать уютное, безопасное семейное гнездышко; впервые пожалела она, что не родилась мальчиком. Мальчишкам —— не надо думать о будущем: все решалось женитьбой на той, кого выберут родители. И в семье мальчики оставались столько, сколько хо¬тели.

Когда солнце начало скатываться в море, на горизонте появилась одинокая рыбацкая лодка; пугающе черная на фоне заходящего солнца, она, казалось, угрожающе надвигалась прямо на них. Окити вдруг закрыла лицо руками и тихонько застонала. Наоко тут же подбежала и обняла ее за плечи.

— Окити, Окити! — вскрикнула она. — Что с тобой? Тебе плохо?!

Девочка справилась с тем, что на минуту оцепенела, и помотала головой, пытаясь стряхнуть наваждение.

— Сама не знаю, что на меня нашло, — ответила она. — Я вдруг увидела что-то большое и черное… оно плыло прямо сюда и хотело схватить меня! Ерунда, правда?

— Конечно, ерунда! — согласилась подруга. — Посмотри — там только рыбацкая лодка, ничего больше!

Окити внезапно задрожала.

— А мне… мне вдруг показалось, что я вижу черный корабль! И не наш, чей-то чужой!

Наоко всегда делалось неуютно от внезапных предчувствий Окити и ее видений. Жизнь в Симоде, что и говорить, невеселая, а Наоко старалась мечтать только о хорошем, счастливом.

— Глянь, — молвила она весело, стараясь отвлечь Окити от мрачных мыслей, — вон рыбаки возвращаются… Пойдем посмотрим, что там у них в улове!

Девочки заспешили вниз по каменистому склону, гремя деревянными башмачками. Они тотчас забыли о черном корабле, пустившись наперегонки навстречу рыбацким лодкам и вовсю размахивая руками. Для Окити это было последнее счастливое беззаботное лето.

* * *

На следующий день в Симоде проходил традиционный летний праздник. Этот день Окити самый ее любимый в году: все женщины ненадолго забывали о тяготах повседневной жизни, наряжались в свои лучшие кимоно, пели, танцевали и пили саке всю долгую летнюю ночь напролет. В этот день все забывали о заботах и даже лицо ее отца становилось не таким усталым и суровым. Окити вдоволь любовалась на веселых, красивых женщин — такой когда-то была и ее мать в далекие годы своей уже позабытой юности. Все вокруг заражали друг друга радостью, оставляя в прошлом обиды и ссоры. Казалось, сам воздух опьянял людей безмятежным счастьем жизни.

Но на этот раз девочке было не по себе — отец по-прежнему выглядит усталым и озабоченным. Видя, как Окити самозабвенно танцует с сестрой, Сайто думал, что объявит дочери свое решение сразу после праздника. Пусть ребенок порадуется последним денькам уходящего детства, ей суждено попасть вскоре в другой, взрослый мир, там она и останется до конца жизни.

Много позже Окити скажет об этих днях: «Для меня то лето было каким-то особенным… никак я не могла насытиться праздником, будто знала, что уже никогда не стану такой счастливой». Наутро после праздника Сайто решил объявить ей свое решение.

— Окити! Идем, я должен сообщить тебе нечто важное.

— Да, отец, — спокойно ответила девочка, но сердце ее наполнилось ужасом: Сайто никогда не обращался с ней напрямую и наедине, если речь не шла о чем-то плохом. Неужели сегодня он скажет что-то о ее будущем?

Но, как послушная и добропорядочная дочь, молчала и терпеливо ждала.

— Мое возлюбленное дитя, — начал он, — я принял решение насчет твоего будущего, и решение это кажется мне наилучшим для тебя при теперешних обстоятельствах. После своего двенадцатилетия ты оставишь отчий дом и отправишься в поместье Сен Мураяма. Там ты обучишься ремеслу гейши.

У Окити упало сердце — гейша… так она станет гейшей… Одной из тех девушек, что танцуют и поют для увеселения мужчин.. И отец в самом деле считает это лучшей долей для дочери? Но отцовское слово — закон и она не посмела возразить. Пришлось ей покорно принять все объявленное им, хотя сердце обливалось кровью. Той ночью она уснула вся в слезах, будто ей безразличны ласковые объятия и нежный голос матери, всеми силами пытавшейся ее успокоить:

— Это все потому, что ты такая красивая. Дивная красота безвозвратно сгинет за годы тяжкого труда, если ты останешься здесь. А отец твой искренне верит, что лучше всю жизнь петь и танцевать, чем работать не разгибая спины. Поэтому ты должна благодарить его за мудрое решение, ведь он никогда не смог бы дать тебе всего того, что ты сможешь получить в усадьбе богатых и знатных Сен Мураяма.

— Лучше бы я была уродиной! — причитала сквозь рыдания Окити. —Чувствую, что красота будет преследовать меня как проклятие и искалечит мне всю жизнь! Мама, мама, прошу тебя, пожалуйста, помоги мне — сделай так, чтобы он передумал! Если надо, я стану скрывать свою красоту и поступлю в прислуги.

Но Мако лишь покачала головой, и Окити поняла: мать никогда не пойдет против воли отца, что бы она при этом ни думала. «Как жестоко кончилось лучшее лето в моей жизни!» — мелькнуло в голове у Окити, и она забылась тяжким, тревожным сном.

* * *

На двенадцатилетие Окити мать приготовила традиционный «осекихан», красный рис с фасолью, на счастье и лапшу с травами — на долгую жизнь. Через несколько дней скромные вещички девочки сложили в холщовый мешок, и вскоре она переступила порог богатого и знатного дома семейства Сен Мураяма. Двенадцать лет ей, и вот позади детство — надо учиться, чтобы стать настоящей гейшей.

Дом Сен Мураяма воплощал в глазах Окити совсем иной мир — богатства и культуры. Девочка и представить не могла, что за пределами рыбацкого поселка существуют люди, живущие в красоте, беззаботности и достатке. Иногда ей грезилось, что она умерла и попала в потусторонний мир.

Окити привыкла к другому: в ее семье экономили каждый грош и довольствовались самым малым, мясо ели по великим праздникам один-два раза в год; не по себе ей в этом царстве ослепительной роскоши…

Усадьбой управляла госпожа Сен Мураяма, возлюбленная сёгуна Мукаи, правителя Кавадзу. Никогда Окити не видела столь блистательной, царственной дамы; ей понятно, почему влиятельный и могущественный человек — сёгун так увлечен госпожой Мураяма.

Почти сразу Окити обнаружила, что ей безумно нравятся уроки танцев и игры на трехструнной лютне — их давала грозного вида дама с почерневшими зубами. Другие ученицы осторожно шептались: некогда была она редкостной красавицей и одной из самых знаменитых гейш… Окити же внушала ужас. Лучше не думать о том, для чего их так усердно и тщательно обучают и скольких важных мужчин ей придется увеселять и ублажать; не смотреть на других гейш — они густо пудрились белой пудрой, наносили на лицо толстый слой грима и глупо хихикали, когда мужчины игриво их щипали.

* * *

На следующий год юную Окити отправили на «практическую подготовку», и теперь каждую ночь она сидела среди гейш и наблюдала, как они работают. Этот странный, порочный мир безжалостно поглощал ее чистоту и целомудрие.

— Самое главное, — говорила Рейко, начинающая, но уже успешная гейша, — это выпить саке. Вот когда я чуть-чуть навеселе, тогда-то и выполняю свои обязанности — ты знаешь, о чем речь, — лучше всего.

Окити всю передернуло от лукавого взгляда, которым ее одарила Рейко. Саму ее облачали здесь в невиданные кимоно тончайшей работы; наряжаясь в шелк с дивным узором и затейливой вышивкой, будущая гейша благоговейно гладила изящные оби — пояса с роскошным золотым шитьем: чтобы его выполнить, тратились долгие часы кропотливой работы.

В замешательстве от переполнявших ее противоречивых ощущений, Окити часто испытывала чувство вины от того, что пользовалась всеми благами новой жизни. «Танцы, пение, музыка и, конечно же, наряды, — писала она своей подруге Наоко. — Я и не знала, что жизнь бывает такой роскошной».

Больше всего любила она уроки речи, где их учили говорить на классическом, чеканном диалекте Эдо; тогда чувствовала себя настоящей дамой, а не дочерью корабельного плотника из Симоды. И каждую ночь, лежа в своей похожей на келью комнатке, неизменно погружалась в раздумья — как сложится дальше ее жизнь. В глубине души очень романтичная, мечтала о любви и детях, хотя и не знала, что ей не суждено их родить.

— Дети! — твердила она в ночной тиши. — Их у меня будет трое, быть может, четверо.

Но все чаще ее одолевали вопросы один неприятнее другого: что происходит с гейшами, когда они немного состарятся; берет ли их кто-нибудь замуж?

* * *

Полгода спустя решили, что Окити прошла полный курс обучения на гейшу и ее пора выпускать в свет. При очень светлой от природы коже ей нет нужды сильно пудриться белой пудрой, за которой гейши скрывали лица, а порой и души. Однако толстый слой грима пришлось накладывать, как и другим девушкам. На первом «выходе» ей предстояло помогать более опытной гейше развлекать общество благородных самураев, бывших у них проездом из соседней префектуры. Они добродушно с ней флиртовали и заигрывали.

— А-а, это новая ге-ейша! — протянул один из них, обычно суровый и надменный самурай, размякший от саке.

Окити, как ее и учили, то и дело подливала ему в чашку. Он годился ей в дедушки, и она внутренне содрогнулась, когда он пальцами знатока провел по ее нежным, юным рукам. «Помни, что говорила Рейко! — внушала она себе. — Сердце гейши всегда должно быть скрыто, как и ее лицо». Принудила себя застенчиво опустить глаза и рассмеяться негромким, мелодичным, заученным смехом; притворилась театральной актрисой, всего лишь исполняющей на сцене свою роль. Так легче применять все преподанные ей тончайшие уловки соблазна и кокетства — бескровное оружие настоящей гейши.

А ведь Окити обожала играть, жизнь свою как гейши воспринимала как огромную личную драму, вот и достигла потрясающего успеха: из робкой, застенчивой тринадцатилетней девочки становилась восходящей звездой в мире гейш.

Очень скоро она начала терять уважение к мужчинам, убедившись, что даже самые знатные и могущественные из них делались игрушками в руках гейш. Но наутро, когда действие саке, которым их столь усердно потчевали, испарялось, они вновь превращались в надменных, высокомерных и отсылали гейш, а те с поклонами, смиренно пятились прочь. Ночь за ночью она наблюдала эту завораживающую игру со сменой ролей.

Иногда поздней ночью или ранним утром, когда последние знатные посетители покидали эти стены в разной степени опьянения, Окити садилась к маленькому зеркальцу и подолгу смотрелась в него. То, что она видела, совсем ей не нравилось. Юная девочка из Симоды, со свежим личиком и живым взглядом, исчезла навсегда. Ее место заняла густо накрашенная капризная молодая дама, с ломаными, жеманными манерами… Иногда ее охватывали ужас и смятение при мысли о том, кем она стала — игрушкой для богатых и знатных мужчин, постоянных гостей заведения. Что же станется с игрушкой, когда она сломается и ее выбросят прочь? Об этом страшно даже подумать…

О книге Рея Кимуры «Бабочка на ветру»

Александр Зорич. Сомнамбула

Отрывок из романа

Эпизод 1
Последний звонок

Февраль 2468 г.
Город Королев, Академия Космического Флота имени В. Чкалова
Планета Луна

— Итак, господа кадеты… — доцент кафедры теории и практики противодействия глобальному экстремизму Мицар Егорович Жуматов провел ладонью по своей обширной лысине и окинул аудиторию усталым отеческим взглядом. Семинарское занятие подходило к концу. Вместе с ним подходил к концу семестр, а заодно и полный цикл обучения сидящих перед ним воспитанников Академии Космического Флота. — Вот вам последняя задачка.

По аудитории пробежала волна смутного оживления: прилагательное «последний» бодрило и звало, как выражались будущие пилоты, «на волю, в пампасы».

— Дано, — начал Жуматов с расстановкой. — На борт вашего корабля доставлены трое раненых в гражданских скафандрах без знаков различия. Каждый имеет проникающее ранение средней тяжести, сопровождающееся обильным кровотечением. Известно, что один из троих — штабной офицер пиратской группировки «Танцоры вечности». Кто — неясно. Вопрос: как с наименьшими затратами времени определить, кто именно пиратский офицер?

Ожидая ответа, Жуматов скользнул взглядом над стрижеными головами сидящих за одиночными партами кадетов.

Пауза длилась неожиданно долго, хотя задачка, по мнению Жуматова, вовсе не была трудной.

Впрочем, Мицар Егорович понимал: не о пойманной сволочи из шайки «Танцоры вечности» думают сейчас молодые орлы выпускники. А о близких госэкзаменах, о соревнованиях по боевому троеборью, о распределении, о женитьбе, в конце-то концов…

Наконец полностью синхронно поднялись две руки. Глаза Жуматова азартно заблестели.

— Отвечайте вы, Марципанов.

Марципанов — низенький, широкоплечий и курносый — обстоятельно начал:

— Ну, значит так, господин майор. Я бы попытался оказать на фигурантов психологическое давление… Но поскольку это почти наверняка ничего не даст, — Марципанов виновато развел руками, — то я бы ввел всем троим психоактивное вещество. «Рутения-Б» или даже «Галапагос», чтобы наверняка.

Глаза Жуматова погасли. Он не перебивал Марципанова, который, как всегда, не блистал, но ему с первого же междометия было ясно: ответ неправильный.

— «Сыворотка правды» подействует, воля отключится, мы опросим каждого, и вот тогда-то узнаем, кто там пиратский офицер! — торжествующе закончил Марципанов.

— Садитесь, спасибо. Есть другие версии? Можно вслух, без руки.

— Есть, Мицар Егорович! — бодро отрапортовал с задней парты лучший студент группы Гумилев.

— Опять вы, Матвей, — обреченно вздохнул Жуматов. — Впрочем, раз других желающих нет…

Гумилев встал во весь свой немалый рост, покосился на Марципанова и заговорил — быстро, дельно, словно бы куда-то опаздывая:

— У штабного офицера группировки «Танцоры вечности» кровь должна быть голубого цвета.

— А как ты узнаешь, голубого она цвета или какого? Резать каждого будешь, что ли? — возмущенно пробасил с места Марципанов.

— Внимательно слушать надо было условия задачи, — примирительно улыбнулся Гумилев. — Сказано же: у всех фигурантов — ранения и кровотечения.

— А-а, действительно, было такое! — Марципанов хлопнул себя по лбу. Мол, «балда я, балда».

Жуматов посмотрел на часы. До звонка оставалось три минуты.

— Садитесь, Гумилев. Все правильно. А теперь пусть кто-нибудь — только не Гумилев! — скажет мне, отчего у офицеров группировки «Танцоры вечности» голубая кровь.

Руку сразу поднял Прусаков — невысокий, с мелкими чертами на узком крысином лице молодой человек. Он был родом с Земли, из неудобопроизносимого захолустья.

Жуматов припоминал, что у этого Прусакова какие-то давние трения с Гумилевым. Доходило даже до дуэли, из-за которой обоих едва не выгнали. И выгнали бы, кабы не вмешательство влиятельных персон.

За Прусакова хлопотал его отец-бизнесмен. А за Гумилева — один весьма уважаемый генерал, без комментариев которого не обходится ни одна аналитическая программа на военно-космические темы.

Все это по секрету рассказала Жуматову офицер-секретарь деканата Нелли, на которую майор давно имел матримониальные виды.

— Говорите, Прусаков, — поощрил кадета майор.

— В крови «Танцоров вечности» повышенное содержание меди, связанное с намеренным и многолетним приемом ряда стимулирующих агрессивность препаратов!

— Точно так! — обрадованно сказал Жуматов. — Что ж, кое-чему я вас научил… И, если верить часам, пришло время прощаться, — голос майора дрогнул. — Господа кадеты! Через две минуты заканчивается последнее занятие девятого семестра. Мне нравилось работать с вами. Я, представьте себе, многому у вас научился! Ведь известно, что старый лис научится большему у юного простака, чем юный простак у старого лиса…

В аудитории заулыбались. Мицар Егорович, с его глазками-бусинами, редкими усиками над верхней губой и длинным острым носом, и впрямь чем-то напоминал видевшего сотни хитроумных капканов и пережившего добрую дюжину хвастливых охотников старого лиса.

— В общем, господа кадеты, я желаю вам успешной сдачи экзаменов, лихого боевого троеборья, удачного распределения и… до встречи на выпускном банкете! — как ни старался майор выглядеть каменным, в глазах у него все равно блестели слезы.

Дождавшись, когда майор закончит, сидевший за крайней правой партой первого ряда старшина группы Кондаков вскочил и, четко, по-строевому развернувшись к аудитории, скомандовал:

— Группа, встать! Смирно! К прощанию с господином майором приготовиться!

Кадеты четко, как на параде, повиновались.

— Большое! Спасибо! Дорогой! Мицар! Егорович! — единой громкой волной пророкотали тридцать глоток.

И в этот миг тишину за дверью аудитории вспорол оглушительный звонок, звуки которого, впрочем, мигом утонули в неровном «Славься, славься!», грянувшем с улицы через распахнутое окно. Там, готовясь к церемонии вручения офицерских патентов, репетировал самодеятельный духовой оркестр.

Согласно давней академической традиции на каждом учебно-боевом корвете был крупно написан не только тактический номер, но и фамилия кадета.

Никто уже не помнил, зачем это сделано.

Но версий гуляло много. Что, мол, такая мера помогает привыкать к ответственности. Стимулирует хозяйскую заботу о машине. Помогает ориентироваться посредникам-наблюдателям боевого троеборья (будто бы уникальной радиосигнатуры каждого кадета недостаточно!).

На начальном этапе боевого троеборья выпускники Академии Космического Флота имени Валерия Чкалова должны были участвовать в гонке по маршруту Луна — Земля. Условия этого этапа были предельно простыми: чем быстрее ты долетишь до полигона «Гольфстрим», расположенного на геостационарной орбите Земли, тем лучше.

Причем траекторию движения и режимы полета ты выбираешь для себя сам.

Желаешь мучиться поначалу десятикратными перегрузками, но зато потом меньше возиться с коррекциями орбиты — пожалуйста.

Хочешь использовать Луну в качестве гравитационной пращи — твое дело.

Хочешь — о безумец! — экстренно тормозиться на конечном участке траектории при помощи верхних слоев атмосферы Земли — флаг тебе в руки!

Матвей не был бы Гумилевым, если бы не выбрал последний вариант. В случае успеха он позволял с гарантией опередить осторожничающих одногруппников на девятнадцать с половиной минут.

В случае же неудачи Матвей рисковал сгореть в атмосфере Земли вместе с разваливающимся на куски корветом где-то над южной частью Тихого океана. Но интуиция подсказывала: бояться незачем!

Главное, что привлекало Матвея в этом маршруте, — уверенность, что никому из его однокашников не хватит куражу последовать за ним. Не хватит характера рискнуть.

Поэтому, когда мимо него болидом пронесся корвет, на котором было написано «05 Прусаков» — аппарат его заклятого врага — возмущение Матвея не знало пределов!

Вражда Гумилева и Прусакова длилась не первый год.

Началась она, как водится, из-за женщины. Ее звали Евгения. Она преподавала пение в местной средней школе. Евгения была старше обоих соперников-кадетов на двенадцать лет и растила двоих детей, то разъезжаясь, то съезжаясь с полуреальным мужем-экспедитором… Увы, ни Прусакова, ни Гумилева ни одно из этих обстоятельств не остановило.

Должен был пройти год, наполненный вязкими и липкими, как конфета-тянучка, отношениями, чтобы Гумилев честно признался себе: его интересует не сама Евгения и даже не ее несомненные достоинства, а возможность утереть Прусакову, до безумия влюбленному в Евгению, его кривой, жирно лоснящийся нос. Однако, когда он осознал этот факт (не без помощи штатного психоаналитика Академии доктора Угрюмова), ситуацию было уже не поправить.

Так и повелось: Евгения любит его, Матвея Гумилева, Прусаков любит Евгению и ненавидит своего соперника Гумилева, и лишь один бесчувственный Матвей никого не любит, устал от всей этой нездоровой кутерьмы и не знает, на какую кнопку нужно нажать, чтобы все это поскорее прекратилось, возвратилось к точке «ноль», да и существует ли вообще такая кнопка…

Однако вражда враждой, но зачем же вести себя как самоубийца?!

Матвей схватил тангенту УКВ-связи и, едва не откусив от нее кусок, прорычал:

— Геннадий, не дури! Сейчас же начинай тормозной маневр!

Ему не ответили. Но Матвей не сдавался.

— Геннадий, до мезосферы — семнадцать секунд лету. При твоей скорости — термозащита прогорит к чертям собачьим! Прогорит насквозь, понимаешь?

Наконец в эфире зашелестел вкрадчивый голос Прусакова. В нем слышались презрительные нотки:

— Ты всегда был слабаком, Матвей… Тебе меня не понять!

Хотя Матвей был до крайности сердит, его благоговение перед порядком и дисциплиной удержало его от того, чтобы прибавить тяги. Он даже смог воздержаться от хлесткого ответа грубияну Прусакову. Хотя, казалось бы, сама ситуация требовала этого ответа. Матвей мысленно досчитал до десяти — как учила его рассудительная мама — и сказал в микрофон ледяным голосом:

— Как вам будет угодно, кадет Прусаков.

Вслед за чем отключился.

«Сгорит? Значит туда ему и дорога. Обеспечит минуты чистой радости для пытливых школьников из астрономического кружка…»

В следующий миг корвет Прусакова, опередивший аппарат Матвея на двадцать километров, уже врубился в верхние слои атмосферы Земли. Ярчайший плазмоид, распустившийся по кромке его термощита, стал видим невооруженным глазом. Этакий иссиня-красный георгин.

Еще через три секунды то же случилось и с корветом «03 Гумилев».

Тут же заверещала истеричная система термоконтроля. Караул! Сейчас обуглимся!

Более флегматичный борткомпьютер повел отсчет убывания толщины «бутерброда» спасительного термощита.

«Сорок один… сорок и пять десятых…»

«Тридцать девять… тридцать шесть…»

Чем тоньше щит — тем выше температура на обшивке.

«Двести шестьдесят градусов… Двести восемьдесят… Триста пятьдесят…»

«Если у меня такой перегрев, то что же там у идиота Прусакова? Вообще духовка?! Будет у нас Прусаков табака… Или, точнее, запеченный в фольге».

Подтверждая его наихудшие опасения, в лобовое стекло корвета Матвея полетели малиновые от перегрева ломти прусаковского термощита.

«О, Господи!» — сердце Матвея сжалось.

Конечно, он терпеть не мог Гену Прусакова.

Даже когда-то — накануне дуэли — желал ему смерти.

Потом его чувства притупились. Фальшиво-развязный и мстительный Прусаков стал ему просто неприятен. Пожалуй, злил, вызывал презрение, а иногда, чего там, и отвращение. Но не до такой же степени, чтобы…

В тот день, однако, Бог хранил безумца.

Более того, на огневой рубеж полигона «Гольфстрим» Прусаков пришел быстрее Гумилева и всех прочих соревнующихся, выиграв тем самым первый этап боевого троеборья.

Поглядывая направо, на располосованные гарью бока корвета Прусакова, Гумилев после недолгого облегчения («Все-таки жив!») испытал укол зависти. Те секунды, которые не решился отыграть он, отыграл своей безумной отвагой его враг!

«Что ж, еще не вечер!» — Матвей решил полностью сосредоточиться на втором этапе троеборья.

На полигоне учебно-боевые задачи были достаточно сложными.

Для начала нужно было отыскать на фоне помех и среди различных списанных кораблей пять крохотных неподвижных целей, изображающих космические мины, и расстрелять их из скорострельных плазменных пушек «Алтай», установленных на носовой турели.

Что будет дальше, никто из кадетов точно не знал. Вводная должна была поступить от посредников-наблюдателей после выполнения первого этапа стрельб.

Матвей включил на полную мощность поисковый радар переднего обзора и громко выругался — благо его никто не слышал. Весь тактический экран был загажен пометками — ложных целей отцы-экзаменаторы не пожалели!

Он стал еще злее, когда взглянул на корвет Прусакова и увидел, что тот уже вовсю пуляет из своих «Алтаев». Стало быть, соперник уже успел определиться и отсеял ложные цели!

«С другой стороны, он мог попросту ошибиться. А теперь впустую тратит ресурс стволов и время», — саркастично заметил вечный оппонент Матвея-торопыги — Матвей-рационалист.

В общем, Матвей решил действовать наверняка. И запустил для начала с левого внутреннего пилона ракету-разведчик.

Та уверенно двинулась вперед, раскрыв на шести выносных штангах дюжину скоррелированных телескопических сенсоров.

Тем временем Матвей сверился с показаниями тепловизора и радиометра. Это позволило ему сузить круг поиска до пятнадцати объектов, на которых и сконцентрировалась ракета-разведчик по его приказанию.

Совсем скоро он уверенно опознал все пять мин. А уж уничтожить их было делом минутным!

Суетливый Прусаков еще возился, а Матвей уже выслушивал долгожданную вводную от посредника-наблюдателя.

По правилам троеборья посреднику следовало быть персоной анонимной. Но чуткий Матвей сразу же узнал в бархатном баритоне, льющемся из динамика, голос преподавателя летной подготовки по фамилии Фаронов. Гумилев едва сдерживался, чтобы привычно не назвать собеседника по имени-отчеству — Павлом Петровичем.

— Значит, так, кадет Гумилев. Вторая группа целей — авиетки, условно пилотируемые условным противником на пеленге двести семьдесят от китайской орбитальной станции проекта «Шаньтоу». Эту станцию вы должны отчетливо видеть на своем радаре со склонением минус шестьдесят! Как поняли задачу?

Матвей сверился с тактическим экраном и уточнил:

— Намерен ли условный противник атаковать станцию? Или целью будет являться мой корвет?

— А вот это, голубчик, вы в реальном бою наперед никогда знать не сможете! Поэтому думайте что хотите. А самое правильное — думайте худшее!

— Так точно, Павел Пе… э-э… господин посредник!

Эпизод 2
Позор «Триумфа»

Февраль 2468 г.
Ротонда, полигон Космического флота
Первая точка Лагранжа системы «Земля — Луна»

Авиетки были благополучно расстреляны. Покончив с ними, Матвей также разобрал на запчасти две сверхскоростных цели. И теперь, уже порядком измотанный, подходил к так называемой Ротонде.

Эту космическую станцию, подвешенную в первой точке Лагранжа системы «Земля — Луна», знал каждый кадет Академии. Это сюда, к Ротонде, летали первокурсники в свой первый заорбитальный полет. Символично, что и траектория последнего кадетского полета тоже вела сюда, к Ротонде…

Гигантская космическая станция состояла из двух круглых блоков-«шайб«, соединенных восемью колоннами.

Вся конструкция действительно походила на исполинскую беседку-ротонду, унесенную в космос могучим антигравитационным смерчем — похожим на тот, что умыкнул в волшебные края домик девочки Элли вместе с самой девочкой и ее песиком Тотошкой.

Каждый из блоков имел три километра в поперечнике и толщину пятьсот метров.

Верхний блок был выкрашен в серебристый цвет, нижний — в золотой.

Маршрут Матвея вел к серебристой части Ротонды.

Эта циклопическая станция была своего рода историческим памятником. Ее построили без малого триста лет назад — во времена, когда терраформирование Луны еще шло полным ходом.

Тогда назначение Ротонды было сугубо утилитарным. В каждую из ее восьми колонн был смонтирован могучий генератор атмосферы. И именно благодаря этим устройствам на Луне стало возможно жить так же привольно, как на Земле, без скафандров и без куполов над городами.

Затем Ротонду превратили в общественно-политический, можно даже сказать культовый, объект. Там проводились последние сессии Организации Объединенных Наций. Затем, когда шикарный зал чуток обветшал — концерты суперзвезд. Позднее в объемах, освобожденных от демонтированных атмосферных и гидросферных заводов, соорудили три спортивных арены. Там гремели финальные битвы футбольных и хоккейных чемпионатов, рекой лились пиво и обсценная лексика.

В прошлом веке спортивное меню было решено расширить. На объединенных аренах Ротонды устроили поля для автобола — стремительно обретающего популярность спорта для самых невзыскательных. Многоосные тягачи, карьерные грузовики, бульдозеры-терраформаторы с Марса сшибались в лязгающем угаре за право завладеть мячом размером со средний дом и гнать его к воротам шириной в проспект.

В конце концов на смену Ротонде, уставшей от оголтелых автоболельщиков, пришли станции новых поколений, чьи нарядные ожерелья сейчас украшали орбиты Луны, изученные Матвеем от и до.

А Ротонду убрали подальше, в точку Лагранжа, законсервировали и, считай, забыли.

И если бы ректору Академии Космического Флота не пришла в голову замечательная идея использовать Ротонду как полигон, имела бы она сейчас вид до крайности печальный и жалкий. А так Ротонда по-прежнему глядела бодрячком — этакая старушка-физкультурница на занятиях по аквафитнесу.

— Здесь кадет Гумилев. Прошу разрешения на посадку! — сказал Матвей, подлетая к створу стыковочного коридора.

— Посадку разрешаю, кадет Гумилев, — бесстрастным голосом отвечал незнакомый диспетчер. — Ваш шлюз — номер четыре.

Диспетчер отключился. Заговорил посредник:

— Кадет Гумилев! Согласно правилам боевого троеборья вы, как кадет, занимающий второе место в зачетной таблице по итогам двух первых туров, можете выбрать себе один маршрут из двух. Вы готовы это сделать?

«Второй! Я второй! — радостно застучало сердце Матвея. — Но кто же, черт возьми, первый? Неужели Прусаков? Только бы не он!»

Впрочем, не о Прусакове надо было думать Матвею в ту минуту.

— Я готов совершить выбор, — заверил он посредника.

— Маршруты девять и одиннадцать. Который из них?

«Мне везет! Мне сегодня действительно везет!» — ликовал Матвей.

— Девятый. Я беру девятый!

Для ликованья у Гумилева были причины!

Суть третьего этапа троеборья заключалась в преодолении полосы препятствий по заданному маршруту.

Кто быстрее прошел — тот и победил.

Полоса проходила через старый стадион для автобола, где кадета ожидали вначале узкие коридоры и крутые лестницы под трибунами для болельщиков, изобилующие различными ловушками, а затем — ямы, рвы, засасывающие воронки, огненные стены, заполненные технической водой бассейны, техногенные лабиринты и прочие радости начинающего спецназовца.

Разумеется, проходилось и проползалось все это в экзоброне — герметичном, армированном экзоскелете. Без этого боевого защитного устройства попытка пройти полосу препятствий была чревата гибелью.

Кроме безликих механических врагов и врагов-стихий, у кадета были и живые противники — условные террористы. Этих условных подонков требовалось безжалостно отстреливать — не из боевого оружия, конечно, но вполне всерьез. Потому как датчики попаданий, размещенные на экзоброне, вели учет полученных условных повреждений. За это снимались очки. И со временем компьютер мог счесть твою экзоброню фатально поврежденной, а тебя самого — убитым. Что, конечно же, сбрасывало тебя на самое дно зачетной таблицы.

Террористов обычно изображали кадеты третьих курсов той же Академии. На эту роль традиционно отбирали самых агрессивных и изворотливых. Покрасовался некогда в «террористах» и отличник Гумилев… Так вот тогда, два года назад, террорист Матвей успел во всех тонкостях изучить маршрут номер девять. Тот самый, который он только что выбрал! Кажется, это и называется прухой?

Когда он наконец вырвался на простор из бесконечного, темного, заваленного покрышками от грузовиков коридора под трибунами сектора А, арена показалась ему бескрайней.

Где-то впереди, над ядовитым туманом дымзавесы, зловеще краснели ряды VIP-ложи.

Справа и слева громоздились специально обрушенные металлические фермы с осветительными батареями.

Вверху седело рустованное звукопоглотительными сотами стальное небо.

Искусственные водоемы в серых морщинах ряби были похожи на акварели будущих самоубийц…

Эстетика зрелого постметамодерна, как сказала бы мама-художник!

Увы, на дальнейшее любование стадионом у Матвея совсем не было времени. Как только он засек ближайшую вешку, обозначающую девятый маршрут, он бегом бросился к ней, предусмотрительно держа наготове автомат. Он не верил, что где-то в окрестностях первой вешки схоронился некий, с позволения сказать, террорист. Уж больно много их встретилось в коридорах. Но осторожность никогда не мешала…

Террорист так и не появился.

Зато — совершенно неожиданно — раздался взрыв. Матвей готов был поклясться: два года назад в этой части маршрута никаких взрывов не было!

Если бы мина была настоящей, боевой, то Матвея уже разорвало бы на куски, невзирая ни на какой экзоскелет. А так его просто бросило вперед и — как одеялом — накрыло кубометром грязного песка. Разумеется, экзоброня «Триумф» смягчила падение как раз в той степени, чтобы было чувствительно, но не травматично.

Матвей быстро поднялся на ноги и понесся к полосе огневого заграждения.

Пламя вспыхнуло, стоило Матвею миновать кочку с жестяной табличкой «Маршрут № 9». Огонь оказался не по-учебному жарким.

Термодатчик «Триумфа» принялся страстно убеждать Матвея в необходимости очень-очень быстро и очень-очень срочно убраться за пределы очага возгорания.

Конечно же, Матвей знал, что для боевого троеборья компьютеры «Триумфов» специально настраивают на повышенный алармизм. С одной стороны, это позволяет подгонять кадетов, чтобы они не засыпали на маршруте. С другой стороны, заемное электронное паникерство учит кадетов воспринимать опасности всерьез. Ведь в реальном бою все будет жарче, неотвратимее, стремительнее…

В огне не было видно ни зги. Да и тепловизор, легко догадаться, не показывал ничего, кроме сплошной засветки.

Полагаться можно было только на магнитометр и микроволновый радар. Требовалось ненаигранное хладнокровие, чтобы под непрерывный трезвон зуммера перегрева сосредоточиться на поиске прорех в железных решетках, хаотично расставленных по всей огневой полосе. Среди этого безобразия опасными, непреодолимыми рифами то тут, то там возвышались обглоданные пламенем остовы автобольных монстров.

К счастью, еще два года назад Матвей имел возможность пронаблюдать, как именно проходят полосу кадеты-выпускники. Он помнил, что два насмерть сцепившихся крупнотоннажных автопогрузчика торчат ровно по центру огневого заграждения. Правее валяется на боку механический паук-экскаватор с униформитовых копей двойного астероида Антиопы. А у противоположного края огневого поля, выбросив на пятьдесят метров грузовую стрелу, лежит подъемный кран. И, если не испугаться, перепрыгнуть через его стрелу при помощи пропульсоров, можно прилично сэкономить.

Этот бесценный опыт помог Матвею. Он выскочил из огня на две секунды раньше нормативного времени, тем самым установив рекорд курса…

Однако радость по поводу быстрого успеха сыграла с Матвеем злую шутку. Он совершенно позабыл о рядах волчьих ям, поджидавших счастливчиков за стеной огня.

Никакой осторожности не проявил Матвей, ступая широко и беззаботно. Поэтому, когда грунт под его ступнями просел и ухнул вниз, он был так изумлен, что даже закричал!

— Святые угодники! — Матвей рухнул в огромный клубок ржавой проволоки, заполнявший собою все дно семиметровой волчьей ямы.

На этот раз мало помог даже «Триумф». Падение с высоты третьего этажа обернулось нездоровым звоном в ушах, прокушенной губой и ненавистью ко всему живому!

— Предупреждать же надо! — орал Матвей непонятно кому. — Что за дебилизм? Кто их придумал вообще — эти ямы?

«Триумф» вколол ему небольшую дозу успокоительного.

Вещество подействовало быстро. Первый шок отступил. Матвей, кляня себя за то, что не сделал этого сразу же, включил пропульсивные двигатели экзоскелета.

Его тело грузно взмыло над ржавым хаосом волчьей ямы и вскоре приземлилось на твердом грунте.

Но не успел Матвей встать на ноги, как земля вокруг него вскипела ярко-желтыми фонтанчиками маркерной краски. Его определенно обстреливал из учебного автомата бойкий условный террорист.

Еще несколько маркерных пуль достигли цели, обляпав краской правое бедро Матвея.

— Четыре прямых попадания, — ледяным тоном отметил борткомпьютер экзоскелета.

Матвей быстро засек стреляющего. И сразу же наказал его гранатой из метательной мортирки, встроенной в левый рукав «Триумфа».

— Ваш противник убит, — сухо констатировал борткомпьютер.

Время поджимало. Матвей побежал вперед к очередной вешке, однако не успел преодолеть и половину пути, как интуиция швырнула его на землю.

И правильно! Сразу несколько очередей пронеслись слева и справа от него.

Он снова выстрелил гранатой. Но на этот раз гранатой-обозревателем, которая по инфракрасному излучению засекла обоих стрелявших и передала данные борткомпьютеру «Триумфа».

Мгновенно оценив обстановку, Матвей стремительно откатился за глиняный бугор, испещренный следами былых боевых стрельб из лазерных пушек.

Итак, согласно полученной от гранаты-разведчика информации первый стрелок находился в замаскированном окопе, метрах в сорока от Матвея.

Второй засел в специальном гнезде, устроенном за щитом на лежащей посреди трибуны металлической ферме. К этому щиту крепились прожектора — теперь, конечно, обесточенные.

«Хитро… Хитро! Два года назад такого не было!» — впечатлился Матвей.

Конечно, больше всего Гумилеву сейчас хотелось плюнуть на обоих автоматчиков и, настроив экзоскелет на максимальную мощность, без оглядки рвануть к финишу, который был близок, ослепляюще близок!

Увы, еще несколько прямых попаданий и, в полном соответствии с правилами боевого троеборья, борткомпьютер «Триумфа», посчитав Матвея «условно убитым», заблокирует все двигательные функции скафандра. Тогда он, Матвей, попросту окаменеет, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой, как какой-нибудь сказочный персонаж, сраженный силой магического заклятья.

Поэтому, теряя драгоценные секунды, Матвей был вынужден вступить в перестрелку.

К счастью, третий курс — не пятый. Стреляли господа террористы посредственно. Матвей, ежедневно упражнявшийся в тире, легко справился и с обитателем гнезда, и с его товарищем из окопа.

Теперь оптимальным было бы долететь до финиша на пропульсорах. Но они, как назло, считались условно уничтоженными.

Поэтому последнее препятствие — бассейн пятиметровой глубины, заполненный непроглядно-бурой грязной водой — Матвей был вынужден преодолевать по дну, пешком.

Матвей брел по дну бассейна.

— Температура воды — четыре градуса… Интегральная степень загрязнения — восемнадцать… Наличие токсичных веществ устанавливается… Высокое содержание теллура… Обнаружены изотопы технеция… — занудствовал борткомпьютер.

Теллур — ядовитая штука. Технеций — радиоактивная. Но, покуда он защищен герметичной экзоброней, оба редких пришельца из таблицы Менделеева ему не страшны.

Страшнее всего в таких бассейнах — потеря ориентации.

Впереди не было видно ровным счетом ничего. Тепловизор, как и положено в воде, не работал. Сонаром экзоскелеты «Триумф» оснащены не были («Серьезный, кстати, просчет!» — подумал Матвей). Ориентироваться приходилось исключительно по показаниям гирокомпаса.

Он знал, что ему нужно выдерживать азимут восемьдесят. Его и выдерживал. После недавних подвигов — со стрельбой, полетами и огненными стенами — происходящее казалось скуловоротно скучным и невыразимо медленным…

Чтобы как-то взбодриться, Матвей принялся напевать вертящийся на языке у каждого кадета гимн Академии имени Чкалова:

Светит незнакомая звезда,
Снова мы оторваны от дома,
Снова между нами города,
Взлетные огни аэродрома…

В аккурат на «огнях аэродрома» Матвей первый раз обратил внимание на то, что как-то подозрительно сильно вспотели ступни. А на «надо только выучиться ждать» он с ужасом осознал: это не пот!

Ноги его хлюпают в ледяной воде! И она, судя по всему, прибывает!

Водичка явно поступала внутрь экзоскелета через течь в армированной обшивке…

«Чертов борткомпьютер! — Матвей негодовал. — Загружал тут всякую ерунду про степень загрязнения, которая мне, прямо скажем, до заднего места! А самого важного, про разгерметизацию скафандра, не сказал! Скафандр „Триумф“ — триумф дурости и кривого программирования борткомпьютера!»

Однако даже несмотря на форс-мажор, Матвей до последней секунды не оставлял надежды добежать в экзоскелете до края водного препятствия!

Лишь когда вода дошла ему до груди, он сдался. Уж как ему не хотелось выныривать на поверхность и, глотая ледяную радиоактивную воду, плыть к краю бассейна этаким инженю с космолайнера «Титаник», тонущего в океане Энцелада… А пришлось!

Сцепив зубы, Матвей потребовал экстренного раскрытия скафандра и, не слушая предостережений по-идиотски заботливого борткомпьютера, выскользнул, как цыпленок из скорлупы, в объятия враждебной стихии.

Он вынырнул. Жадно схватил губами стылый, едко пахнущий гарью воздух.

— Надежда — мой компас земной… Ага-ага, — Матвей улыбнулся.

Прямо перед ним краснели VIP-трибуны. Где-то там, знал он, схоронились посредники-наблюдатели, медики, операторы техсредств полигона, там гоняют чаи отстоявшие смену «террористы» и ерничают журналисты из академической малотиражки «Полет»…

«Интересно, как будет называться заметка о моем конфузе? «Случай в теллурово-технециевом бассейне»? «Три гадких „Т“ убивают кадета Гумилева»? Или все же просто «Позор „Триумфа“?»

Увы, вода имела температуру, начисто исключающую возможность длительных раздумий. Энергичным кролем Матвей рванул к берегу.

На воздухе было даже холоднее, чем в воде.

Бессильное термобелье облепило тело Матвея, и он стал похож на человека-амфибию из старинных фильмов. С его густых волос жизнеутверждающе текло за шиворот. Очень хотелось горячего шоколада в махровых объятиях банного халата. До этих радостей — рукой подать! Однако…

— Мать моя черная дыра! — выругался Матвей, когда до него дошло, что бассейн — отнюдь не последний аттракцион на маршруте номер девять. — Вот тебе и пруха…

То, что он поначалу принял за ограждение арены, оказалось стеной пластикового лабиринта. Его, в соответствии с принятой в троеборье тактикой, было проще всего пройти, проламывая стены экзоскелетом как тараном.

Выглядело это довольно зрелищно — во все стороны брызжут обломки, крошатся переборки… Матвею некстати вспомнилось, как он, будучи террористом, снимал такие прохождения на портативную камеру своих мультичасов, чтобы показать потом родителям, мол, вот она какая — жизнь кадетская…

Увы, экзоскелет покоился на дне бассейна. А это означало, что Матвею придется пробежать лабиринт по-честному, руководствуясь правилом правой руки. Пробежать со всеми его тупиками, развилками и обманами…

…Когда в аккурат под надписью «Финиш» Матвей обмяк на руках ринувшихся к нему дюжих медиков, в волосах у него звенели сосульки.

— Кадет Гумилев! Вы с ума сошли?! Это возмутительно! Где ваш экзоскелет?! — напустился на него посредник майор Андрейченко.

Превозмогая головокружение и тошноту — уже проявлялись симптомы отравления теллуром, — Матвей кое-как вытянулся по стойке «смирно» и, еле дыша, доложил:

— Господин!.. Майор!.. Кадет Гумилев!.. Прохождение… Боевого троеборья!.. Завершил! Экзоскелет… утрачен вследствие… его… разгерметизации!

— Разгерметизации? — брови майора удивленно взлетели на лоб. — Как такое может быть?! Да я двадцать лет в армии! Такой случай был только один раз! Чтобы разгерметизация «Триумфа»! В таких-то тепличных условиях! Ты мне что, лапшу на уши вешаешь?

— Никак нет!.. Господин майор!.. Не вешаю!.. Экзоскелет доступен… для обследования… Лежит на дне бассейна…

— Ладно… Обследуем, конечно, — скрывая свое замешательство, майор покачал головой, с жалостью глядя на озябшего, ободранного кадета, которого медики, как следует обмыв антирадом, пеленали в спасительное термоодеяло и обкалывали антидотами. — А пока отправляйся-ка в медпункт. Там медсестры сегодня о-очень миловидные.

О книге Александра Зорича «Сомнамбула»

Хелен Ури. Лучшие из нас

Отрывок из романа

Высокий рыжеволосый мужчина идет широкими шагами по мощеной площади между факультетом социологии и гуманитарным факультетом. На площади многолюдно, ведь стоит один из первых теплых дней. Сейчас самое начало пятого месяца календарного года, а университетский год уже близится к концу.

Некоторые люди куда-то направляются, но кажется, что никто не спешит. Все спокойно двигаются к своей цели, может быть, на лекцию, на семинар, в кафе или на тайное свидание. Но совершенно очевидно, что у большинства собравшихся на площади нет никаких срочных дел. Они расслабляются, подставляя солнцу бледные после зимы лица. Пара пожилых профессоров прогуливается, заложив руки за спину, и беседует на научные темы, несколько сотрудников помоложе перешептываются, собравшись в кружок. Студенты сидят вплотную друг к другу на скамейках и на ступеньках лестницы, ведущей к корпусу имени Нильса Трешова*. У немногочисленных столиков кафе «У Нильса» на протяжении нескольких часов нет ни одного свободного стула.


* Нильс Трешов (1751–1833) — датский философ и богослов.

Рыжеволосый мужчина идет быстрым шагом. Он кивает коллегам, улыбается знакомым студентам, приветственно отдает честь уборщице, примостившейся покурить в защищенном от ветра уголке. Он выделяется из толпы, возможно, прежде всего тем, что производит впечатление бодрого, чрезвычайно энергичного и наверняка счастливого человека. И рыжеволосый мужчина действительно счастливый человек, а в грядущие месяцы станет еще счастливее.

Сейчас он срезает путь и идет по газону между корпусом имени Софуса Бюгге*, корпусом имени Хенрика Вергеланна** и улицей Проблемвейен, совсем скоро он достигнет металлического мостика, соединяющего территорию университета с Исследовательским парком. Он останавливается почти посередине моста, откуда прекрасно видно величественное здание, где находится его кабинет. В этом корпусе располагается кафедра футуристической лингвистики. Высокий роскошный пятиэтажный дом с большими окнами отделан полированным гранитом и мрамором. Стеклянные поверхности отражают солнечный свет, и на лицо мужчины падают мягкие лучи майского солнца. Свет становится таким ярким и неприятным, что он вынужден зажмурить глаза. Солнце почти ослепляет его, но он улыбается широкой мальчишеской улыбкой, той улыбкой, от которой женщины обычно падают в его объятия, как перезрелые фрукты.


* Эльсеус Софус Бюгге (1833–1907) — норвежский лингвист, рунолог.
** Хенрик Арнольд Вергеланн (1808–1845) — знаменитый норвежский поэт.

В то время как высокий рыжеволосый мужчина стоит почти посередине моста, улыбается, сощурив узкие глаза, и наслаждается зрелищем своего рабочего места, профессор Эдит Ринкель топает ногами от раздражения в одном из кабинетов того же здания. Из окон этого кабинета виден мостик, но профессор смотрит на студента. Нет, профессор Ринкель не видит своего рыжеволосого коллегу. Она разглядывает студента, который сидит на стуле для посетителей, вытянув расставленные ноги.

Самоуверенность студента только подчеркивает его беспомощность и простоватость, считает профессор Ринкель, к тому же вызывает сильное желание запустить ему в голову рукописью. Естественно, профессор не поддастся этому желанию, она довольствуется тем, что отбивает ногой под письменным столом каждый слог своей фразы: «Я уже объясняла вам, почему этот отрывок нельзя оставить в подобном виде».

Ровно двадцать восемь притопываний, двадцать восемь ритмичных, глухих раскатов подавленной злости и раздражения. Студент молчит, глотает слюну, смотрит вниз, его уверенность значительно уменьшилась, лоб покрылся потом, а на левом виске пульсирует набухшая вена.

«Знаете что? На самом деле я думаю, что мы с вами впустую тратим время, — продолжает Эдит Ринкель подчеркнуто дружелюбно. — Понимаете, я ведь не дефектолог. У меня нет ни компетенции, ни времени, ни терпения, чтобы разрабатывать руководство для студентов, которые совершенно очевидно нуждаются в помощи иного рода. Я не думаю, что вы вообще способны получить степень магистра. В любом случае, вам надо найти себе другого научного руководителя», — завершает она свою речь — примирительно, как ей самой кажется. Она протягивает ему стопку бумаги. Она совершенно уверена, что эти листочки никогда не станут законченным научным трудом на соискание степени магистра. Профессор думает, что уничтожила ту беспечную самоуверенность, с которой студент три месяца назад приступил к написанию труда с рабочим названием «Как дети будут склонять существительные в 2018 году. Футуристическо-морфологическое исследование».

Студент, ни разу не подняв глаз, покидает кабинет Эдит Ринкель. Высокий рыжеволосый мужчина входит в коридор как раз в тот момент, когда за ним закрываются двери лифта, и на этом студент исчезает из нашего повествования до своего короткого явления ближе к концу. Потому что окажется, что на этот раз Эдит Ринкель ошибается: на самом деле студент закончит свой труд на соискание степени магистра.

Рыжеволосый мужчина готовится отпереть свой кабинет, расположенный прямо напротив офиса Эдит Ринкель. Он превращает это в настоящую маленькую церемонию: с нежностью глядит на ключ, перед тем как вставить его в замочную скважину, держит ключ в замке несколько секунд и только после этого поворачивает его. Он проделывает это с нескрываемой гордостью, присущей первоклашкам, натягивающим на себя блестящие желтые ранцы, или свежеиспеченным бакалаврам, только что узнавшим результаты экзаменов.

Прежде чем нажать на дверную ручку, он бросает взгляд на табличку, прикрепленную к стене рядом с дверью. Он сияет, он просто не может не сиять, читая три слова, написанные на темно-серой табличке:

Пол Бентсен
научный сотрудник

Да, Пол Бентсен, рыжеволосый лингвист, в этот майский день действительно светится от радости, от энергичного счастья, от самодовольства — и это несмотря на то, что он прекрасно знает: многие считают, что он незаслуженно занимает эту должность.

Эдит Ринкель по-прежнему сидела за письменным столом, а ее маленькая ножка с высоким подъемом продолжала воинственно постукивать по полу. Она презирала тупых людей, но не тупых людей как таковых, а тех, кто не осознает свою ограниченность. Она искренне считала, что этому студенту не стоит продолжать учебу после получения степени бакалавра. Она не испытывала на этот счет никаких угрызений совести и считала долгом выразить свое мнение.

У окна жужжало насекомое, огромная ворсистая пчела снова и снова озлобленно билась в стекло. Это пчеломатка. Только пчелиные матки способны пережить зиму, ведь на них лежит огромная ответственность. Именно пчелиным маткам надлежит заботиться о продолжении рода, способного создать колонию. Сейчас ей надо было найти место, где можно построить гнездо и отложить яйца, которые она вынашивала всю зиму. Пчела отчаянно билась в окно в кабинете Эдит Ринкель. Она стремилась выполнить свое предназначение, удовлетворить свои инстинкты, но на пути у нее возникла совершенно непреодолимая преграда.

В порыве острого сострадания Эдит Ринкель распахнула окно, после чего взяла пчелу двумя ладонями, осторожно сомкнула их, а потом перенесла пленницу в клетке из пальцев через подоконник и выпустила на волю. Пчела полетела прямо в майское небо, которое сегодня было поразительно синим. Оно было того же цвета, что выбрали для символики гуманитарного факультета: насыщенного чистого синего цвета. Факультетскосинее небо, подумала Эдит Ринкель, и в тот же миг ей почудилось, что она слышит раздающееся вдали благодарственное жужжание. Она улыбнулась собственному ребячеству (пчелиные благодарности! факультетскосинее!), но, по крайней мере, Эдит снова была в хорошем настроении, и, переполненная желанием работать, она уселась к компьютеру и продолжила свой труд с того места, на котором ее прервал студент-недоумок.

Сегодня придется обойтись без ланча в столовой, потому что она решила закончить главу. Эдит съела парочку хлебцев из пачки, которая всегда лежала в ящике ее стола. Для Эдит Ринкель это была не большая жертва, она по разным причинам предпочитала хлебец без ничего и свое собственное общество свежим булочкам и глупой болтовне коллег. Потому что это история о профессоре, поглощенном своим предметом и своим талантом. Это история об Эдит Ринкель. Это история и о Поле Бентсене, история об ученом, история о рыжеволосом лингвисте.

Как же сложно начать рассказывать историю, это почти невозможно, а точнее сказать: нельзя понять, где и когда она начинается, потому что жизнь — это линия, идущая от рождения к смерти, одна сплошная линия, тянущаяся секунда за секундой и создающая сама себя. Иногда кажется, что эта линия куда-то убегает, в другие моменты создается ощущение, что она тащится так медленно, будто жизнь стоит на месте. Иной раз эта линия резко устремляется вверх, и в жизни происходят хорошие вещи. Тогда часто говорят, что жизнь на подъеме. В другие времена линия идет вниз, и желание жить находится почти на нуле.

Эту линию, символизирующую течение жизни, устремляющуюся вверх, когда происходит что-то приятное, и падающую вниз, когда человеку плохо, придумала не желтая пресса. Эдит Ринкель и Пол Бентсен — языковеды. Они лингвисты. И в силу своей профессии они оба, конечно, читали хорошо известный в филологических кругах труд «Метафоры, которыми мы живем», написанный в начале восьмидесятых. В этом классическом произведении Лакоффа и Джонсона утверждается, что мы все время пользуемся фигурами речи, что каждодневная речь наполнена ими, и фигуры эти зачастую носят универсальный характер, они в большой степени основаны на физических законах реального мира и на свойствах человеческого тела. Вверх — хорошо, вниз — плохо. Эта метафора носит общечеловеческий характер, ее можно отыскать во всех языках мира.

Выражая отрицание, норвежцы качают головой, а болгары кивают. В языке ротокас, распространенном в Папуа Новой Гвинее, всего 11 фонем, а в африканском языке кунг имеется 141 звук. Люди могут писать справа налево или слева направо, горизонтальными или вертикальными строчками. Древние римляне, как и северные рунописцы, иногда писали змеиными кольцами: сперва слева направо, потом справа налево, а затем опять слева направо, словно вычерчивая на камне борозды сверху вниз. Различий много, но вероятность того, что в одном из почти 6000 языков мира позитивное настроение обозначается словом вроде наречия «вниз», а негативное — наречием «вверх», ничтожно мала.

Это нам могли бы поведать как Эдит Ринкель, так и Пол Бентсен. Эдит Ринкель сделала бы это с большим удовольствием. Она бы прочла краткую и блестяще точную вводную лекцию о Лакоффе и Джонсоне, когнитивной лингвистике, естественно, большое внимание уделила бы критике этой теории, во всяком случае, у нее не хватило бы совести оставить в стороне возражения. И если бы у Эдит Ринкель появилось подозрение, что мы не поспеваем за ее мыслью, она через некоторое время кивнула бы, развернулась и покинула нас. Каблуки ее очень элегантных туфель застучали бы, удаляясь по коридору. А мы, слушатели, так и стояли бы, глядя ей вслед.

Пол Бентсен же поведал бы о книге Лакоффа и Джонсона с любовью и, вне всякого сомнения, очаровал бы своих слушателей. Да, он бы нас очаровал. Потому что Пол Бентсен часто очаровывает окружающих, в особенности женщин. Он бы выбрал самые яркие примеры, самые запоминающиеся отрывки. Он бы жестикулировал, а челка, вполне возможно, упала бы ему на лоб. Глубокий и звучный голос Пола Бентсена уносит в дальние дали, он говорил бы быстро и уверенно. Его большой нос начертил бы в воздухе надменный треугольник. А вот щеки его разрумянились бы, являя смесь сильного рвения и почти скрытого смущения, смущения, которое появилось после одного происшествия в молодости: Того происшествия. Пол всегда называл случившееся «Тем происшествием», с заглавной буквы, такой большой, что она ощущалась и в устной речи — и это несмотря на объективно довольно незначительный характер Того происшествия. Может быть, историю Пола будет правильно начать именно с Того происшествия?

Мы уже решили, что история Эдит Ринкель началась однажды теплым майским днем под высоким факультетскосиним небом, в тот день, когда Эдит Ринкель так разозлилась на своего не очень способного студента, что отказалась быть его научным руководителем. Это случайное, но естественное начало. Мы вполне могли бы начать с другого места. Например, с того дня, когда Эдит Ринкель вступила в должность профессора. С тем же успехом мы могли бы начать эту историю с того раза, когда она увидела красноватую тень, падающую от кувшина, наполненного соком, и поняла, что она за человек. Но мы уже выбрали тот теплый майский день.

По какой-то причине обнаружить начало истории Пола Бентсена оказалось труднее. Началась ли история Пола Бентсена в тот день, когда его приняли в Университет Осло? Он только что вышел из подросткового возраста, тремя месяцами раньше сдал выпускные экзамены в школе и радовался так, что казалось, не сможет заснуть в ночь перед зачислением. Но он спал в ту ночь на удивление хорошо, настолько хорошо, что ему стоило больших усилий не опоздать на торжественную церемонию. Стоя там, сжимая свидетельство о зачислении в университет в левой руке и ощущая в правой руке память о теплом рукопожатии ректора, он был переполнен восторгом до такой степени, что ему стало немного стыдно. Поэтому он собрался и старался не улыбаться так широко, чтобы бурлящие в душе радостные напевы не вырвались наружу.

А может, нам выбрать другую точку на линии жизни Пола начать его историю с того момента во время четвертого семестра, когда позади уже остался подготовительный экзамен, когда он успел начать и закончить математические занятия и когда — почти тайно и с основательно продуманной небрежностью — он сдал зачет по фонетике и языкознанию и экзамен по латыни. Может быть, история Пола Бентсена начинается именно тогда, когда он входит в аудиторию 1102, расположенную на одиннадцатом этаже корпуса имени Нильса Трешова, на предпоследнем этаже самого высокого здания в университетском районе Блиндерн, во всяком случае, в самом высоком здании историко-философского факультета (как он назывался в то время). Потому что в этот момент линия его жизни резко взлетает вверх, поднимаясь очень высоко, выше одиннадцатого этажа. Да, может быть, все начинается именно в тот момент, в тот миг, когда он входит в аудиторию в качестве студента кафедры лингвистики. Спустя три года он следует во главе группы из трех облаченных в мантии человек, направляясь в Старый Актовый зал в историческом здании университета в центре Осло для защиты своей докторской диссертации: «Между Сциллой и Харибдой: морфосинтаксическое погружение в латинском и древненорвежском языках». Еще через пару лет Пол начинает работать в новой должности: научным сотрудником относительно недавно созданной кафедры футуристической лингвистики — футлинга, как ее называют посвященные. Правда, это временная, а не постоянная работа (постоянных должностей научных сотрудников в Универститете Осло практически не осталось, и их крайне редко получают до достижения сорока лет). Так что это всего лишь временная работа, но Пол все-таки становится ближе, чем когда бы то ни было, к своей жизни. Он знает, что не упустит этой возможности. Он останется в университете. Ведь именно этого он хочет.

О книге Хелен Ури «Лучшие из нас»

Кэндзабуро Оэ. Эхо небес

Отрывок из романа

Недавно я получил письмо от молодого человека, своего друга:

В эссе ирландского поэта как-то наткнулся на строчку: «Бывают люди, которые влюблены в будущее как в женщину». Главное здесь «люди, которые влюблены в будущее», а «как в женщину» — метафора, к которой автор прибегнул для уточнения смысла. И все-таки эта строчка сразу заставила вспомнить, как мы все вместе трудились возле палатки в парке Сукиябаси, и оба образа, слившись, снова вернули меня в то время. Мы, трое, были тогда очень молоды, а женщина была одна, но никто не пытался предъявить на нее права. Мы были от нее без ума, были ей преданы или, если хотите, влюблены в нее, как в собственное будущее… Да. Именно так и было, думал я, оглядываясь назад. Что же касается фильма, который мы сейчас делаем, то хочется начать его с кадров, в которых зритель увидит красивую женщину и трех совсем молодых парней и почувствует благотворность любви, которую они тогда к ней испытывали. Работая, они все будут улыбаться. Улыбки появляются непроизвольно, ведь они рядом с красивой женщиной, но кроме того, они влюблены в свое будущее, и именно это не позволяет улыбкам погаснуть. Если мы сможем показать все это в первых кадрах, то, думаю, справимся и с остальным. Теплый свет, бабочкой трепетавший вокруг нее там, у палатки, задал настрой тому, что уже сняли мы с Асао. Надеюсь, таким получится и весь фильм. Хотя и его содержание и условия, в которых мы здесь оказались, обещают немало трудностей.

Письмо пришло из Мексики, из города Гвадалахара. Полагаю, что целью Коити было желание ненавязчиво высказать кое-какие соображения по поводу книги, а точнее сценария, который я согласился написать в помощь созданию фильма о Мариэ Кураки — женщине, о которой говорится в письме. До сих пор их команда снимала только видеосюжеты для ТВ, а теперь работала над тем, что должно было стать их первым полнометражным фильмом (с Коити в качестве звукорежиссера).

Вопрос с названием пока не решен. Коити хотел бы назвать фильм «Возлюбленная». У Серхио Мацуно, всесторонне поддерживающего проект, другая задумка. У меня тоже есть свои соображения, но я не хотел бы делиться ими сейчас, так сразу. «Возлюбленная» звучит неплохо. Но все же не отвечает образу, запечатленному в моей душе, образу, куда более сложному, чем возникает при слове «Возлюбленная»; этот образ врос в мою душу, врос мучительно глубоко.

Название, предложенное Мацуно, когда он прилетел из Мексики, чтобы просить меня написать историю жизни Мариэ, по которой и будет сделан фильм, явилось ему по наитию. А как еще скажешь, если это: «Последняя женщина на земле». На заключительных страницах этой хроники я собираюсь подробно изложить наш с ним тогдашний разговор, а сейчас просто попытаюсь показать всю серьезность идеи, прячущейся за этим излишне кричащим названием.

Последние годы жизни Мариэ Кураки провела на ферме в одном из сельских районов Мексики, заботясь о здоровье трудившихся там индейцев и метисов. Со временем к ней стали относиться как к святой, и не только в деревне, что была рядом с фермой — в деревне на склоне остроконечной горы, увенчанной пирамидой — развалинами ацтекского храма, — но и в соседних деревнях, откуда пришли нуждающиеся в работе на ферме крестьяне. Поскольку меня там не было, я, разумеется, не могу поручиться за истинность всех деталей этой истории и всего лишь передаю то, что услышал от управлявшего фермой Мацуно, но подтверждаю, что все рассказы находящейся там сейчас съемочной группы Асао ни в чем не расходятся с его версией. Мацуно планирует показывать фильм о Мариэ прямо на простыне, натянутой где-нибудь на ферме или на главной площади одной из деревень, в день праздника или какого-нибудь общего сборища. В первое время хочет показывать и другие фильмы, прежде всего Куросаву, но потом уже крутить только фильм о Мариэ, повторяя его снова и снова.

Когда мы выпивали у меня дома, Мацуно пришел в слезливое настроение и начал изрекать нечто вроде пророчеств. Конец света близок, говорил он, это ясно чувствуется и в Северной Америке, но здесь, в Японии, еще сильнее.

— Мексика так бедна, продолжал он, — что мы не можем изменить течение событий… Когда конец приблизится, люди, которых Мариэ так любила, — и с нашей фермы, и из деревни — сядут лицом к той высокой горе, на вершине которой стоит пирамида ацтеков, и спиной к каменной пустыне, что тянется позади принадлежащего им маленького клочка земли. Перед ними будет натянут простой самодельный экран, и в последние дни своей жизни они будут сидеть и смотреть фильм о Мариэ. Для этих людей лицо, светящееся крупным планом на колеблемой ветром простыне, будет лицом «последней женщины на земле». Во всех эпизодах Мариэ будет играть какая-нибудь актриса, но для последней сцены нам нужна фотография — неподвижное изображение, застывшее на экране…

Все это говорилось, когда он пришел просить Асао и меня помочь ему с фильмом и рассказать мне о болезни Мариэ. И хотя тот космический масштаб, на который он замахнулся под воздействием развязавшего язык алкоголя (вообще-то не такой уж и неуместный, учитывая трагичность событий), невольно вызвал у меня улыбку, но в то же время глубоко меня тронул. Я вспомнил деревушку Малиналько, тоже стоящую у подошвы горы, на вершине которой высился ацтекский храм, деревушку, где я побывал во время своей поездки в Мексику, вспомнил, как поднимался на вершину, а потом долго спускался вниз, в долину, по казавшейся бесконечной дороге.

В ту ночь я увидел сон, в котором группа мексиканцев сидела, глядя на фотографию японской женщины, показанную на простыне, подвешенной среди огромной равнины, где черные ящерицы скользили вдоль перекрученных стволов ив. В Малиналько от пирамиды на верхушке горы и до самой долины тянулась прямая дорога, обрамленная почти всеми видами кустов и деревьев, какие только встречаются в Мексике. На фоне этой низкорослой растительности, в мире, где все приготовилось к умиранию, плавало над безжизненной пустыней лицо исхудавшей женщины, японки лет сорока пяти. Солнце вставало из-за гор и обесцвечивало экран, превращая его в белое полотно, но проходили часы, солнце скрывалось за горизонтом и фотография появлялась вновь. Никто не перематывал пленку, и этот последний кадр оставался на ней неизменно…

Я тоже помню Мариэ такой, как в письме Коити, работающей в парке Сукиябаси. С того места в палатке, где я сидел, она казалась купающейся в лучах солнца м обрисованной так четко, как если б я смотрел сквозь слишком сильные очки. Она скользила у меня перед глазами то вправо, то влево, широкий лоб ровно, без выпуклого изгиба, достигал линии волос и хорошо сочетался с красиво вылепленным прямым носом; улыбка, много в себе таящая, но и распахнутая миру. Контур лица, повернутого ко мне в профиль, удивительно чистый, а краски такие же удивительно яркие: ведь я был в полутьме, а она под открытым небом, омываемая потоками света.

Хотя нас разделяло всего несколько шагов, мне и в голову не приходило предложить ей помощь, даже когда я видел, что она собирается поднять что-то тяжелое; в такие моменты я просто следил за ее плавной поступью. Я находился в палатке, участвуя в голодовке протеста, а Мариэ была одним из волонтеров в группе поддержки. Усилием воли сосредоточившись на этом воспоминании, я вижу трех залитых солнцем улыбающихся юношей, ни на шаг не отстающих от Мариэ, пересекающей пространство перед палаткой то в одну, то в другую сторону.

Все это было десять лет назад. Я, отвратительно небритый, сидел в палатке голодающих, в окружении самых разных людей. Могучие деревья, росшие вокруг, напрягая все силы зеленой кроны, слегка колыхались под легким июньским ветром…

Ситуация: в середине семидесятых годовмолодого корейского поэта бросили в тюрьму и приговорили к смерти за «нарушение антикоммунистического закона». Группа интеллигентов, симпатизирующих его политическим взглядам и знающих о происходящем, организовали голодовку, протестуя против действий корейского правительства. В палатке собрались специалисты по корейскому вопросу, социологи и историки, активисты движения за мир, занимающиеся проблемами соблюдения прав человека в Азии, а также писатели и поэты дзайнити — уроженцы Японии с корейским гражданством.

Главной причиной, побудившей меня войти в эту группу, были литературные достоинства стихов поэта. И это некоторым образом отделяло меня от всех остальных. Я мог бы, наверно, поговорить о поэзии человека, которого мы пытались спасти, хотя и без особых шансов на успех, с сидевшим рядом со мной господином Ли, романистом дзайнити, чьи переводы как раз и позволили мне с ней познакомиться. Но он был поглощен живейшей дискуссией о значении нашего политического выступления и предпринимаемых нами действий. В такой обстановке было бы нелегко обсуждать соответствие идей русского ученого Бахтина, чьи работы я в это время читал с увлечением, с системой образов в произведениях нашего поэта.

Снаружи, около палатки, молодые активисты собирали подписи под петицией и пожертвования, а также раздавали брошюры, посвященные азиатским проблемам, — опусы интеллектуалов из числа так называемых «Новых левых». Эти брошюры начиналась с вопроса, задаваемого как злобно, так и растерянно: «Почему здесь, в Японии, нет таких настоящих художников слова, как этот корейский поэт?» и дальше переходили к анализу современного положения в демократическом движении Кореи. Рефреном речей, доносившихся к нам в палатку, было: «Почему поэта приговорили к смерти, хотя он просто писал стихи?» Вопрос, безусловно, разумный. И сам я присоединился к этой голодовке, чтобы выразить свой протест против диктаторского режима, виновного в подобных действиях, но чем больше я слушал молодых людей, с полной уверенностью выкрикивающих свои лозунги, тем больше думал: «А не естественно ли приговаривать поэта именно за стихи?»

В разгар скандирования лозунгов присутствие Мариэ, время от времени заглядывающей в палатку, проверяя, в порядке ли я, и очень умело делающей все, что необходимо, снаружи, давало ощущение теплой родственной заботы. Она легко наклонялась и окидывала меня живыми широко распахнутыми глазами, сиявшими на лице, в котором читалась еще и серьезность прилежной студентки колледжа. В такие минуты я словно сливался с одним из тех юношей, что всюду ходили за ней как привязанные, горя желанием чем-нибудь услужить. Чувство было приятным и сладким: казалось, я еще студент, а она, красивая родственница постарше, заботится обо мне.

Хотя, конечно, моложе была она, ей было тогда тридцать шесть — тридцать семь. Когда я думаю о той Мариэ, первое слово, которое приходит на ум, — уже несколько раз упомянутое «распахнутая». А ведь в семье у нее было горе, главная тяжесть которого падала на нее; это мелькало в глазах, крылось в тенях под длинными ресницами и идеально прямыми бровями, подчеркивающими впечатление серьезности. Она была слишком стремительна, чтобы случайный наблюдатель смог заметить это, и все-таки… Другие волонтеры, похоже, видели в ней активистку, наделенную яркой женской привлекательностью, но не склонную к разговорам.

Я знал о домашних трудностях Мариэ, потому что как раз они-то послужили причиной нашего знакомства. Проблемы демократического движения в Корее и его лидера, поэта, не слишком ее занимали. Она пришла сюда, сочувствуя моей жене, которой эти же самые трудности не позволяли уйти из дома.

В то время моего сына приняли на старшее отделение школы Аотори для детей с отклонениями в развитии, расположенной возле Сангэнтя. Когда старший сын Мариэ поступил в младшую группу того же отделения, одна из преподавательниц, заметив сходство их отклонений и одинаковость интереса к классической музыке, решила, что это сможет стать основанием дружбы, и познакомила их. Общение мальчиков, естественно, привело к общению матерей. Однажды, когда жена не смогла пойти на концерт, где должны были прозвучать «Страсти по Иоанну» Баха с участием одного немецкого органиста, я взял билеты, полученные ею через «Объединение матерей» и сам повел туда сына. Мариэ привела своего мальчика, и вот так мы впервые встретились.

Увидевшись в переполненном слабо освещенном зале, мальчики сохранили спокойствие и, стоя с очень серьезными, хотя и полными дружелюбия лицами, поздоровались, обмениваясь фразами так тихо, что мне было их не расслышать. Я понял, что это Мусан, а стоящая рядом женщина в шелковом платье с низко спускающимся на бедра вышитым поясом, скорее всего, Мариэ Кураки. Я угадал это и по наружности, и по той настороженности, едва заметной готовности к действиям, свойственным матери ребенка с отклонениями, даже когда на первый взгляд она спокойно стоит с ним рядом. На фоне суеты и шума вокруг это бросалось в глаза особенно ярко. Да, это конечно же была та Мариэ Кураки, о которой мне говорила жена.

Она улыбнулась, не встречаясь со мной глазами, словно показывая, что не претендует ни на какое внимание, и без единого слова приветствия начала продвигаться в общей толпе. Полностью вверившись матери, уводившей его, держа за руку, Мусан, не переставая, оглядывался на моего сына, хотя, я знал, его зрение, как и зрение Хикари, настолько ослаблено, что его невозможно скорректировать даже и с помощью самых сложных линз…

Концерт проходил в храме на горе Итигая. Оставив свои пальто на спинках одной из передних скамей, около левого прохода, мы с сыном вышли под начавший моросить дождик. Мужская уборная помещалась чуть в стороне, и по пути туда нам кое-где пришлось преодолевать полную темноту. Вернувшись на свои места, мы увидели Мариэ и Мусан, которые, вероятно, тоже побывали в туалете, а теперь сидели прямо перед нами. Родители проблемных детей всегда стараются занять места поближе к выходу, зная, что их ребенку может понадобиться выйти в середине действия, что его жесты часты неуправляемы, а реакции непредсказуемы. На плечах синего саржевого пиджака Мусана блестели мельчайшие капли воды. Сидевшая передо мной Мариэ держала голову очень ровно, на мягкой белой шее темнело несколько родинок, уши безукоризненной формы казались вылепленными из воска, и все это заставляло меня испытывать чувство вины от того, что я, сидя сзади, разглядываю ее.

К концу первой части «Страстей» и Мусан, и Хираки уже вертелись. Как только начался антракт, я наклонился к Мусану и спросил, не хочет ли он в туалет. Требовалась мужская сила, чтобы пробиться сквозь шумную жестикулирующую толпу и под дождем в темноте провести двух не совсем адекватных мальчиков до туалета, менее просторного здесь, при храме, чем при обычном концертном зале. Мариэ, в платье с широким воротником, обернулась ко мне — ее элегантность и яркость улыбки производили не меньшее впечатление, чем сопрано солистки, — и, хотя мы еще не сказали ни слова, предложила Мусану пойти со мной так естественно, словно мы, четверо, пришли на концерт все вместе. Гордый тем, что ему доверили вести младшего друга, Хикари двигался сквозь толпу энергичнее, чем делал это прежде, и Мусан с готовностью шел за ним.

Как выяснилось потом, большинство слушателей, присутствовавших в тот день в соборе, работали в христианских волонтерских организациях и хорошо понимали проблемы детей-инвалидов, так что поход в мужской туалет прошел без всяких осложнений. Когда я возвращал Мусана Мариэ, она ограничилась благодарным кивком и улыбкой. Но потом обернулась и, скользнув тонким носовым платком по программке, которую я читал, потянулась, чтобы смахнуть с моих волос капли дождя, что можно было считать и естественным после того, как она тем же способом смахнула их с головы Мусана. Когда затем она обернулась к Хикари, я, жестом выразив благодарность, взял у нее платок, но не успел даже толком сказать спасибо, так как уже зазвучала музыка. А сразу же по окончании второго отделения, мы торопливо поднялись, чтобы скорее отвезти детей домой: если они не ложатся вовремя, возникает опасность припадка… Вот таким было мое знакомство с Мариэ.

Но только месяц спустя мы впервые поговорили по-настоящему. Директор школы, в которой учился мой сын, попросил меня, как отца ребенка с умственными отклонениями и к тому же писателя, рассказать проходящей специальное обучение группе о воспитании нестандартных детей. Моя жена пригласила и Мариэ. Теща как раз гостила у нас в Токио, и детей можно было оставить на нее.

Пока мы вместе ехали в такси, я узнал, что Мариэ развелась с мужем, что у нее двое детей. Она растит больного сына, Мусана, а его младший брат, способный даровитый мальчик, ученик очень известной частной школы, живет с отцом. Мать Мариэ днем присматривает за Мусаном, и поэтому у нее есть возможность еще и преподавать в женском колледже Иокогамы. Правда, сказала она, в последнее время у матери появились признаки старческой слабости, и это ее беспокоит; жизнерадостная улыбка по-прежнему освещала ее лицо, но беспокойство сквозило в глазах и проступало в тенях, отбрасываемых длинными ресницами. Моя жена наверняка уже знала все это, ведь они постоянно встречались по разным школьным делам. Мариэ повторила рассказ для меня и тем самым как бы представилась.

После лекции мы зашли в кафе возле станции метро, ближайшей к Клубу школьных преподавателей, где всегда проходили занятия этой учебной группы. Кафе состояло из двух помещений. Одного, где продавали хлеб и сэндвичи, и другого, со столиками, где можно было пить кофе, отделенного от первого несколькими ступеньками и стеной из растений в горшках. Приподнятая часть кафе, где мы уселись, была широкой и свободной и казалась отделенной от всего происходившего по соседству. Сразу же после выступления перед большой группой слушателей я еще плохо справлялся с эмоциями и ощущал себя беззащитно выставленным напоказ, так что в ходе разговора старался получше скрыть свои чувства поглубже и вернуть их к обычному градусу. Иными словами, то говорил беспрерывно, то неожиданно замолкал.

О книге Кэндзабуро Оэ «Эхо небес»

Сергей Волков. Чингисхан. Повелитель страха

Глава из романа

Приклад винтовки вжимается в плечо. Черное яблочко мишени садится на пенек мушки. Теперь нужно убрать дыхание. У каждого стрелка своя метода. Кто-то набирает полную грудь воздуха и пытается не дышать, пуча глаза. Кто-то дышит, но животом, стараясь, чтобы плечевой пояс оставался неподвижным. Я использую «способ Маратыча» — делаю глубокий вдох, прокачивая альвеолы, потом вдыхаю вполсилы, а последний перед выстрелом вдох делаю еле заметный, одними верхушками легких. И ласково нажимаю на спусковой крючок.

Выстрел!

Рука привычно передергивает затвор, серый цилиндрик гильзы прыгает по полу. Я с наслаждением вдыхаю пороховую гарь. Маратыч приникает к окуляру зрительной трубы. Он еще не увидел, но я уже знаю, что попал. Это знание обычно приходит еще до выстрела. Если прицел взят правильно, если дыхание не сбилось, если не дрогнул палец, если тот неведомый медицине орган, что есть у каждого настоящего стрелка, вовремя подсказал: «Пора!» — будет десятка.

Эта самая десятка размером с двухкопеечную монетку. Десять и четыре десятых миллиметра, если быть совсем точным. Попасть в нее с пятидесяти метров — та еще задачка. Но мы попадаем, кто-то чаще, кто-то реже. Сегодня мне везет. Сегодня я отстрелялся «по-ворошиловски».

С чувством удовлетворения от хорошо сделанной работы я встаю с мата, держа винтовку стволом вверх. Это уже рефлекс — только стволом вверх, в серый деревянный потолок. От греха. Ибо — были случаи. Маратыч часто любит повторять: «Каждая буковка в правилах техники безопасности написана кровью тирщиков». Тирщики — это он так называет всех стрелков, в том числе себя и нас, членов сборной команды по пулевой стрельбе спортобщества «Динамо» города Казани.

Я улыбаюсь. Маратыч, наконец, высматривает в трубу результат последнего выстрела и его изуродованное шрамами лицо искажает зверская гримаса. Это означает — мой тренер доволен.

— Пятьдесят семь из шестидесяти, — скрежещет Маратыч. — На зоналку ты, считай, отобрался. Если там выступишь не хуже — поедешь на первенство Союза…

— А если и там будет так же? — спрашивает мой приятель Витек Галимов, двигая белесыми бровями.

— Если да кабы… — ворчит Маратыч, скаля прокуренные клыки. — Думаешь, он один такой? Все в сборную хотят…

Я на секунду зажмуриваюсь. Сборная, Олимпиада… Она, конечно, будет только через год, но все же…

— Кор-роче: мечтать не вредно, — подытоживает Маратыч. — Все, пацаны, на сегодня шабаш!

Я сдаю винтовку, иду в раздевалку. Там уже никого нет — Маратыч отпустил всех пораньше, чтобы дать мне возможность отстрелять серию в спокойной обстановке. Из болельщиков присутствовал один Витек, но ему можно, потому что, во-первых, он мой друг, а во-вторых, он «везунок».

В раздевалке пахнет табаком, потом, резиной, бензином и машинным маслом. Помимо нас, тут переодеваются еще мотоциклисты-кроссовики, но у них тренировки утром. Мы практически не пересекаемся и знаем о наших коллегах только по этому терпкому запаху гаража, запаху суровых мужчин. Впрочем, порох, которым пропахла моя футболка, в этом плане ничуть не хуже. «Стрельба в цель упражняет руку и причиняет верность глазу», — любит повторять Маратыч. Мы ему верим, он двадцать семь лет отслужил в армии и прошел три войны.

Я переобуваюсь. Витек вьется рядом. На его веснушчатом лице живет такая широченная улыбка, словно это не я, а он только что отстрелялся на золото.

— Может, отметим это дело? — заговорщицки подмигивает мне Витек. — Айда в «Вампир», вмажем по паре кружек, а?

Я зашнуровываю кеды, вешаю на плечо синюю сумку с красной надписью «СССР» и виновато хлопаю его по плечу. Витька хороший парень, но мне сегодня не до бухла.

— Давай в пятницу, — говорю я. — А сегодня я Надюху в кино пригласил.

— Это которую Надюху? — немедленно задается вопросом Витек. И тут же сам себе отвечает: — С геофака? Или Аверину?

— Ты ее не знаешь. Она в КАИ учится, — я смотрю на часы. Времени у меня в обрез — добраться до дома, переодеться и подскочить к «Дружбе».

Июльская жара обрушивается на меня, солнечные лучи прошивают тело навылет. Над Казанью плывут белые облака. Они отражаются в Волге, и издали кажется, что по огромной реке плывут льдины. Горячий ветер гонит облака в сторону Верхнего Услона. За Волгой висит желтоватое марево. Облака тают в нем, зной плавит их, как куски масла на сковородке.

Сад Эрмитаж манит прохладой. Там, под сенью листвы, с визгом носится ватага голоногих пацанов, поливающих друг друга водой из брызгалок. Колокол громкоговорителя звенит голосом Пугачевой: «Лето, ах лето…». Здорово было бы сейчас купить мороженное, присесть на скамейку под раскидистым тополем, откинуться на изогнутую спинку и насладиться покоем. Но покой нам, как известно, только снится, потому что жизнь — это вечный бой.

Я останавливаюсь на углу Щапова и Пушкина у автоматов с газированной водой. Стакан чистенькой, без сиропа — вот то, что мне нужно. В кармане бренчит мелочь, но копеек там не оказывается. Кидаю в щель троячок, автомат урчит, клокочет и плюется рассерженным верблюдом. Стакан остается практически пустым. Воды нет. Ее выпили измученные июлем сограждане. Проходящие мимо девушки смотрят на меня с сочувствием. С трудом одолеваю соблазн хватить стаканом об раскаленный асфальт и иду вниз, к Кольцу.

Я несколько слукавил, когда говорил Витьку про кино. То есть в кино-то мы с Надей сегодня идем, но до того мне нужно встретиться с одним человеком. Человек этот — «жук». Ну, или «жучок». Так блатные называют подпольных торговцев книгами. «Жучки» работают тихо, скрытно, но в отличие от магазинов, способны достать любое издание, любую книгу, хоть современную, хоть букинистическую.

Мой «жучок» — старый, лысый человечек с унылым пористым носом, нависающим над толстыми губами. Его зовут вычурно и провокационно — Соломон Рувимович. Он работает в «Доме Печати» на улице Баумана в киоске периодики. Это очень удобно для «жучка» — заказчики могут подходить под видом покупателей, листать газеты, журналы, беседовать с продавцом, не вызывая никаких подозрений.

Соломон Рувимович обещал найти для меня прижизненное издание Гиляровского. Эта книга нужна мне для курсовой. Курсовая — мой хвост, без нее об учебе можно забыть. Говорят, что дореволюционный вариант «Москвы и москвичей» содержит несколько глав, отсутствующих в советских изданиях «дяди Гиляя». Тема моей курсовой звучит несколько пугающе для неподготовленного человека: «Мещанство в русской журналистике начала ХХ века». Материалы по такой теме собирать трудно. Я очень надеюсь на дореволюционного Гиляровского и Соломона Рувимовича.

«Дом Печати» серым утесом высится над улицей Баумана. Вдали, в знойном мареве, колышутся стены и башни казанского кремля. Узкая пирамидка Сююмбеки кажется новогодней елкой, которую неведомый шутник выкрасил в кирпично-красный цвет.

Новый год… Снег, много снега! Я хочу Новый год прямо сейчас. Но вместо снега у меня под ногами мягкий асфальт. Каблуки женских туфель оставляют в нем глубокие следы-ямки. Толкнув тяжелую дверь, я вваливаюсь в прохладу «Дома Печати» как в убежище. Толстые стены этого здания, выстроенного еще до войны в модном тогда стиле конструктивизма, не пускают внутрь жару.

Я с удовольствием вдыхаю запах типографской краски, клея и сургуча. Сразу становится спокойно и уютно. Проходя мимо полок с книгами, я машинально пробегаю глазами по корешкам в поисках новинок.

Вот и киоск «Союзпечать». Соломон Рувимович, облаченный в неизменный синий халат, сквозь очки с толстенными стеклами читает журнал «Огонек». Несколько человек топчутся у витрины с газетами, но это не «клиэнты», как называет своих заказчиков «жучок» (он вообще любит «экать»), а случайные люди.

Поздоровавшись, я беру в руки свежий номер журнала «Катера и яхты». Соломон Рувимович поднимает на меня скорбные глаза и произносит, словно мы расстались минуту назад.

— Они таки выжили этого Сомосу. Прэдставляете? Я всегда говорил — помимо Кубы нам нужен еще один союзник в Центральной Америке. И вот вам: сэгодня сандинисты взяли Манагуа. Сомоса бежал в США.

Он произносит не «СэШэА», а именно «США». Соломон Рувимович увлекается политикой. Он из тех людей, которых, по выражению дяди Гоши, «Гондурас беспокоит».

Я киваю, всем видом давая понять, что поддерживаю и Соломона Рувимовича, и отважных сандинистов. Хотя, если честно, мне плевать на Никарагуа. Меня сейчас волнует Гиляровский.

— Увы, — печально вздыхает «жучок» в ответ на мой не высказанный вопрос. — Гиляровский пока не пришел.

Черт! Я едва не скриплю зубами от злости. Черт и еще раз черт! Вот ведь невезуха. Сегодня девятнадцатое июля, мне кровь из носу нужно сдать курсовую до двадцать пятого числа, а там еще конь не валялся.

— Подвели вы меня, Соломон Рувимович.

Старик трясет носом, словно собирается клюнуть меня и бормочет, не двигая толстыми губами:

— Тысячу извинэний, молодой человэк. Могу предложить уникальное издание. Ваш период, очэнь, очэнь редкий экземпляр. Один из моих клиэнтов предлагал за нэго дэсять рублей. Но вам, учитывая ваше положэние, отдам за пять.

— Что за книга? — я стараюсь, чтобы в моем голосе не звучало никаких эмоций. «Жучок» — настоящая продувная бестия, с ним нужно держать ухо востро.

— Т-ш-ш! — шипит Соломон Рувимович. — Черэз минуту на обычном мэсте…

Я киваю и иду к выходу. Покидать «Дом Печати» и выходить на улицу не хочется, но дело есть дело. Соломон Рувимович ставит на витрину табличку «Перерыв 5 мин.» и скрывается в подсобке.

«Обычное мэсто» — маленький дворик на Астрономической улице, в двух шагах от «Дома Печати». Здесь «жучок» обычно встречается с «клиэнтами». Мы идем туда порознь — я по улице, а Соломон Рувимович — какими-то одному ему известными тайными тропами.

Мне еще ни разу не удалось обогнать старика, хотя он двигается медленно и к тому же хромает. Вот и сейчас «жучок» уже на месте и дожидается меня, присев на низенький железный заборчик. Над его головой хлопают крыльями голуби. В руках у старика вытертый кожаный портфель с двумя замками. Портфель едва ли не старше Соломона Рувимовича и он никогда не расстается с ним.

— Прошу вас, молодой человэк… — щелкают замки и мне в руки ложится довольно увесистая книга, обернутая в кальку. Я открываю титул и шепотом читаю название:

— «Альманах Санкт-Петербургского императорского эзотерического общества», издание тысяча девятьсот шестнадцатого года… Что это, Соломон Рувимович? Вы же знаете мою тему…

— Э, не спешитэ, Артем, не спешитэ! — старик растягивает свои негритянские губы в улыбке. — Уверяю вас, здэсь вы найдете немало интерэсного, в том числэ и по вашей тэматике!

Я наугад раскрываю книгу. Сорок седьмая страница. Желтая ломкая бумага понизу изъедена книжным червем, но в остальном сохранность альманаха довольно приличная. Глаза цепляются за текст: «Суеверия есть обобщенный коллективный опыт народа, прошедший проверку временем».

Листаю. Вот подробный чертеж столика для спиритических сеансов. «Диаметр крышки составляет 666 миллиметров, высота ножек — 13 вершков. Для изготовления сего атрибута надобно взять сухую осину, срубленную в Иудин день, сиречь 1 марта».

На другой странице — рецепт приготовления амальгамы для зеркал, «позволяющих узреть будущность». Сложные химические формулы, описание технологического процесса. И тут же текст заговора от зубной боли: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь, аминь, аминь. Каин, Каин, Каин окаянный!…»

Еще через несколько страниц натыкаюсь на заголовок: «Религия древних монголов и ее влияние на национальный характер». Причем тут монголы? Бред какой-то.

Далее следует сочинение некоего N, озаглавленное: «О магических предметах и их влиянии на судьбы владельцев». Внутри разворота сложенный в несколько раз тонкий лист, изрисованный фигурками животных, птиц и рептилий. Разворачиваю и пробегаюсь глазами — похоже на схему. Стрелки от одного рисунка к другому, что-то обведено, что-то зачеркнуто, знаки вопросов — похоже, человек, который составлял эту схему и сам ни черта не понимал в том, что он делает.

— В этой книге собраны отчеты и статьи членов общэства, — журчит над ухом голос Соломона Рувимовича. — Среди них были видные дэятели искусства, науки и даже политики! Особенно хотел бы обратить вашэ внимание на два матэриала. Один принадлежит пэру самого Гурджиева, второй — его соратнику и эдиномышленнику Петру Успенскому. Вот посмотритэ — это наброски к «Взгляду из реального мира», а на сто двенадцатой странице тэзисно изложен легэндарный «Четвертый путь». Вы прочтитэ, прочтитэ…

Пролистав альманах до названной страницы, я читаю:

— «Гурджиев начертил чертеж: Человек-Овца-Червь. Человек состоит из трех этажей, овца — из двух, червь — из одного. Нижний и средний этажи человека, так сказать, эквивалентны овце, а один нижний — червю, что позволяет говорить, что человек состоит из человека, овцы и червя, а овца — из овцы и червя…» Шизофрения какая-то!

Соломон Рувимович мелко хихикает, потирая сухие коричневые ладони.

— Ах молодость, молодость… Знаете, в моем возрастэ эти вещи воспринимаются несколько иначэ. Когда до чэрвей осталось совсем чуть-чуть, поневолэ задумываешься — каким образом все это будет…

— Что «это»? — не понимаю я.

— Смэрть, молодой человэк, смэрть…

Пролистнув несколько страниц, я выхватываю из мешанины букв еще одну фразу: «Встретивший мертвеца к мертвецу и отправится».

— Тьфу ты! — я захлопываю альманах и едва ли не силой впихиваю его в руки «жучка». — Соломон Рувимович, мне нужен Гиляровский. На худой конец Успенский, но только не какой-то там Петр, а Глеб Иванович! А эта книга… она…

— Отдам за пять рублэй! — быстро произносит старик. — Уникальное издание, до наших днэй дошло всего нэсколько экземпляров…

— Нет, — решительно отвечаю я. Книга занятная, но отдавать за нее пять рублей… — Я зайду к вам через три дня. Если к тому времени появится Гиляровский, я его возьму.

Соломон Рувимович качает головой.

— Жаль, жаль… Я постараюсь найти Гиляровского, но не обэщаю.

— Всего вам доброго, — я покидаю дворик и по Астрономической поднимаюсь к университету, обгоняя вяло плетущих прохожих. Напротив главного входа на «сковородке» плавится памятник молодому Володе Ульянову. Скамейки вокруг пусты — абитуриенты уже сдали вступительные экзамены и университетский городок пуст.

Настроение мое неожиданно портится. Дурацкая фраза про мертвеца, вычитанная в альманахе, вертится в голове, жужжит назойливой мухой. По Университетской, прозванной в народе «аэродинамической трубой» за вечно дующий здесь ветер, я спускаюсь на улицу Пушкина, но прямо посредине останавливаюсь. Путь мне преграждает похоронная процессия. Открытый грузовик, гроб в еловом лапнике, десяток скорбящих, бредущих следом.

«Встретивший мертвеца к мертвецу и отправится». Прижав локтем сумку, я кидаюсь в соседний дворик, запутываюсь в каких-то сохнущих простынях, лезу через поленницу дров. Черт бы побрал этого «жучка» с его эзотерикой! Дрова у меня под ногами разъезжаются, я падаю, попадаю ногой в лужу мутной воды. Гнилостный запах обволакивает меня, плывет над двором.

— Ты что, охренел? — кричит мне из окна мрачный мужик в майке. — Куда прешь, козел?!

— Да пошел ты! — ору я ему в ответ и, проклиная теперь уже не «жучка», а казанские трущобы, хлопаю дверью проходного подъезда.

Вот и улица Пушкина. Трамвайные рельсы блестят под немилосердным солнцем как намасленные. Желто-красный вагон устало гремит железными кишками, натужно одолевая подъем. Я смотрю на номер — «пятерка»! Приходится сделать марш-бросок до остановки, но, даже зажав в руке билетик и усевшись на бугристое сидение, я все еще не могу отойти от пережитого.

Встретивший мертвеца к мертвецу и отправится…

До начала сеанса — полчаса. Торопливо ужинаю, поглядывая на часы. С минуты на минуту должна прийти Надя.

Нож выскальзывает из моих пальцев, падает на край стола, а оттуда — на пол.

— Ручкой о столешницу постучи, — советует мать, не оборачиваясь. — А то придет незваный гость.

— Почему незваный? — удивляюсь я. — Надя же должна зайти. Я тебе говорил: мы в кино собрались, на «Экипаж».

— Это если бы ты вилку уронил, — объясняет мать. — А то — нож.

Мне вспоминается фраза из альманаха «жучка»: «Суеверия есть обобщенный коллективный опыт народа, прошедший проверку временем». Я кладу нож в мойку и отправляюсь в свою комнату — пора переодеваться, времени уже половина девятого. Звонок в дверь застает меня перед открытым шкафом.

— Мам, это Надя. Открой, а то я в трусах!

Проблема выбора рубашки в жару приобретает воистину планетарные масштабы. Нейлоновую не оденешь — сразу же истечешь потом, с длинным рукавом не пойдет — будешь выглядеть дебил дебилом. Тенниска с тремя пуговками на воротнике какая-то линялая — тоже мимо. В итоге останавливаю свой выбор на цветастой футболке, сплошь покрытой надписями на разных языках «Олимпида-80». Вот, это как раз то, что нужно.

Краем уха я прислушиваюсь к происходящему в прихожей. Мать с кем-то разговаривает, но это явно не Надя. Голос глуховатый, мужской.

«Кого там принесло? А нож-то сработал, вот и не верь после этого в приметы», — я застегиваю свои парадные болгарские джинсы и выхожу из комнаты. Мать запирает дверь. На тумбочке под зеркалом лежит какой-то конверт.

— Новикову Артему Владимировичу. Тебе, — кивает мать. — Заказное, с доставкой. Я расписалась.

— Откуда? — я беру письмо, верчу его в руках, разглядывая марки с космонавтами. «Союз-Аполлон, 1975 г. Почта СССР». Года три назад я бы непременно отклеил их над паром — для коллекции.

— Обратный адрес посмотри, — говорит мать.

Я читаю вслух:

— «Москва, Ленинградский проспект, дом номер восемнадцать, квартира… Чусаева Людмила Сергеевна». Чего-то я таких не знаю…

— Чусаева Людмила… Чусаева… — бормочет мать. — Погоди-ка! А это не жена ли Николая Севостьяновича?

— Какого еще… — ворчу я, вскрывая письмо, и вспоминаю: точно, есть у нас в Москве родственники по отцу, именно что Чусаевы! И Николай Севостьянович — большая шишка, в семье его называют «дядя Коля из ЦК».

В конверте оказывается напечатанный на машинке лист бумаги.

— Читай! — требует мать.

— «Здравствуйте, уважаемый Артем…»

Мое имя вписано в пустой строчке от руки красивым, каллиграфическим почерком. Весь остальной текст печатный.

— «С прискорбием сообщаю Вам, что Ваш родственник, а мой муж, Николай Севостьянович Чусаев, 10 июня сего года скоропостижно скончался. Согласно последней воле покойного, на сороковой со дня смерти день в присутствие нотариуса и всех родственников будет оглашено завещание Николая Севостьяновича. Так как Вы входите в их число, убедительно прошу Вас прибыть в Москву не позднее 20 июля и связаться со мной по телефону 234-42-31.

С уважением, Л. С. Чусаева».

— Двадцатое — это же завтра… — растеряно говорит мать.

Это было как выстрел. Хороший, результативный выстрел. Пуля угодила точно в центр кружка диаметром в десять и четыре десятых миллиметра.

Встретивший мертвеца к мертвецу и отправится…

О книге Сергея Волкова «Чингисхан. Повелитель страха»

Катарина Масетти. Между Богом и мной все кончено

Отрывок из книги

Сегодня ночью мне приснилась стена. Та самая, с которой я разговаривала все прошлое лето.

«Как об стенку горох», — повторяли мне взрослые после изрядной порции моралей и нравоучений. Они говорили, что нормальные люди не ездят на велосипеде, когда идет проливной дождь, и не раздают свою одежду. Нудили, что, хоть по нашему биологу и плачет психушка, оценки в аттестате все равно будет выставлять он.

Ничего особенного, просто нотации эти меня достали.

Вот я и стала по мере сил изображать стену.

А стена, когда с ней заговаривают, невозмутимо молчит. Стена, она такая — ей бесполезно доказывать, что она не права.

Лучше я буду общаться со стенами, чем с большинством себе подобных.

Стена не станет приставать к тебе со всякими дебильными речами, которые приходится выслушивать, вместо того чтобы думать о своем.

У стены всегда есть время. Она всегда к твоим услугам, она не спешит на встречу по вечерам, не ходит на курсы и не треплется по три часа по телефону с Беттан.

Конечно, не факт, что стена тебя слушает. Но если вдуматься, то какая, собственно, разница?

Моя любимая стена находится в большой гардеробной комнате в доме бабушки. Почему-то она оклеена теми же обоями, что и девичья комната матери, — серые узоры с треугольниками, черточками и пятнышками оранжевого и зеленого цвета. Наверно, в пятидесятые годы они были новенькими и яркими; если долго вглядываться, думая о чем-то другом, узоры начинают складываться в разные фигуры. Это примиряет меня с жизнью.

Например, таким образом. Только ты попытаешься заставить себя забыть о том, как красив был Маркус со своим загорелым животом, когда он сверкал белоснежными зубами, глядя на Сару, и видел только ее одну, — да-да, именно в этот момент ты обнаруживаешь, что вон то оранжевое пятнышко на обоях похоже на спелый прыщ на Маркусовом подбородке. И сразу становится как-то легче. Вы меня понимаете?

В общем-то я и не рассчитываю на понимание. Я стараюсь никому не рассказывать о том, что люблю посидеть в гардеробной у бабушки на деревянном сундуке, в котором хранятся старые башмаки. Я прижимаюсь к стене лбом и царапаю узор на обоях, а тем временем быстрым шепотом рассказываю о своих делах. Если б меня кто-то услышал, то в смирительной рубашке бы в дурдом не отправили, но отвели бы глаза и заговорили о чем-то другом.

Так часто бывает.

Похоже, я говорю всякие странные вещи чаще других.

* * *

На самом деле в моей жизни есть кое-что, о чем мне бы хотелось забыть. Бабушка говорит, что, если хочешь что-то забыть, надо это сначала хорошенько запомнить.

Бабушка у меня курит, поэтому кончики пальцев у нее пожелтели. В ее холодильнике забытые остатки еды и объедки образуют новые формы жизни. Одевается бабушка иногда как мешочница, а иногда как престарелая звезда Голливуда, видавшая лучшие времена. В деньгах она ничего не смыслит, зато знает, как вылечить боль в желудке и других уголках организма — вроде души. Об этом ей известно решительно все. Вот она и сказала как-то раз, что если хочешь что-то забыть, то сначала это надо хорошенько запомнить.

Поэтому я сидела у нее в гардеробной и, царапая стену, прокручивала в голове события прошлого года.

Вы когда-нибудь видели по телику евреев у Стены Плача? Говорю вам, стены, они такие, в них что-то есть. Не знаю, как еще объяснить.

О книге Катарины Масетти «Между Богом и мной все кончено»