Стефани Меррит. Шепот в темноте

Пролог к роману

Вряд ли ему такое понравилось бы.

Часовню крематория, втиснутую между рифлеными крышами промышленной зоны, можно было бы принять за очередной товарный склад, если бы не псевдоготические сводчатые окна, а также скромные указатели «Сад поминовения (С собаками вход запрещен)» и «Парковка только для посетителей службы». Кольца колючей проволоки венчали высокий забор, отделявший сад от железной дороги. Сад был усыпан гравием, а скорбный ритуал то и дело прерывался ревом пассажирских самолетов, взлетавших в соседнем аэропорту. Мрачное место для последнего прощания, выбранное разве что из-за двух потенциальных преимуществ: удаленности от центра и уединенности.

На деле же парковка с раннего утра оказалась забита фургонами с вращающимися спутниковыми тарелками, антеннами, мотками кабеля, репортерами, фотографами, техническим персоналом, звукоинженерами и операторами в бейсболках, и все это на подступах к часовне. Любую попытку поддержать траурную атмосферу прерывали шумы новостной индустрии: командный лай в телефонную трубку, слаженное попискивание пейджеров и камер, согласные окрики людей в наушниках. Репортеры стреляли друг у друга сигареты, не отрывая глаз от двери, которую заслоняли от них ряды могучих охранников, со скучающим видом топтавшихся на гравии в ожидании процессии. Фотографы, в два ряда выстроившиеся по обеим сторонам лестницы, с проклятьями поглядывали на небо или беспокойно закрывали объективы от измороси, уже осевшей серебристым бисером на их волосах и на нейлоновом мехе операторских кранов. Остальные папарацци, чтобы лучше видеть, пытались влезть на ограду или забирались на капоты автомобилей. Вдоль забора выстроился еще один ряд фургонов, упиравшийся в кромку травы. Стриженые демонстранты, взобравшись на решетчатые ворота, кричали и размахивали плакатами, обличавшими нетерпимость и лицемерие, эти беды глобального капитализма.

Оконные стекла в часовне дребезжали от ветра. Собравшиеся внутри ерзали на скамьях, дожидаясь окончания службы, проходившей медленно и напряженно. «И не будут они испытывать ни голод, ни жажду, солнце не зайдет над ними, и никакой зной не будет их мучить… Сын воцарится c Отцом на веки веков…«1

Наконец двойные двери распахнулись, выпустив наружу волну печальных аккордов, а толпа в саду с нетерпением хлынула к подножию лестницы, мгновенно устроив давку со щелканьем затворов и блеском вспышек. С минуту мой дядя неподвижно стоял в дверях, точно на просцениуме, спрятав глаза за зеркальными стеклами очков. Короткая пауза, а затем поднялся невероятный гомон: «Это правда?.. Это произошло случайно?.. Как вы можете объяснить?.. Условия развода?..» — колючие микрофоны нацелились ему в лицо; операторы зашуршали гравием, подтаскивая штативы, держа телекамеры над собой и проталкиваясь вперед. С деланым достоинством он выпрямился, поправил наброшенное на плечи черное пальто и зашагал сквозь толпу к ожидавшей его машине. Неандертальцы-охранники, два спереди и один сзади, отпихивали особо навязчивых журналистов, но многие сами инстинктивно расступались, словно отдавая виноватую дань уважения выдержке этого высокого темнобрового человека, в ту или иную пору платившего зарплату по крайней мере половине собравшихся.

Я наблюдала за всем этим, притаившись под навесом у входа в часовню. Спрятав руку в кармане, я вертела кольцо, подаренное мне Пирсом на нашу помолвку, пока металл не нагрелся. Помощники дяди усадили его в машину, и она рванула сквозь ворота, на прощание взвизгнув шинами и отразив тонированными стеклами небеса. Самые проворные съемочные группы ринулись вдогонку, а вслед за ними демонстранты, по-прежнему оравшие свои лозунги. На мгновение преследователи нагнали машину, притормозившую у «лежащего полицейского», но та быстро вырвалась вперед.

Выходившие из часовни люди говорили вполголоса и бросали на меня быстрые любопытные взгляды. Я почувствовала руку у себя на плече.

— Даже не верится, что все еще август. — Оливер слегка поежился в доказательство своих слов. — Не следует тебе здесь находиться. Они еще за тобой вернутся.

— Возможно.

— Точно тебе говорю — вернутся. Ты что, прессу не знаешь? Они же как черви на падаль. — Он коротко усмехнулся в нос. — Все, уходим.

Он подтолкнул меня в сумрак опустевшей часовни, и мы через вестибюль вышли к боковой двери.

— Я оставил машину позади часовни. На парковке тебе показываться нельзя, во всяком случае сегодня.

Мы молча ехали по автостраде; сияние дня угасало за мрачными облаками. Оливер нервничал, как будто выпил слишком много кофе. Он вел машину чересчур быстро, барабаня пальцами по рулю, часто поглядывая на меня или в зеркало, словно опасаясь погони. Пейзаж расплывался перед моими воспаленными, невидящими глазами, и от усталости я не могла говорить.

— Эдвард выглядел ужасно, — спустя какое-то время заметил Оливер.

— Да.

— То есть это можно было предвидеть… но как-то непривычно думать, что и у Эдварда есть чувства.

— Да.

— Наверное, и он его как-то… по-своему, правда… В смысле — любил. Бедный Эдвард. Никогда бы не подумал, что скажу такое. А может, это все на камеру. Похоже, Эдвард всегда…

— Олли…

— Что?

— Не надо об этом.

— Извини.

Мы снова поехали молча.

— Знаешь, Габи, надо бы тебе уехать. — Машина за нами дважды прогудела, потому что Оливер без предупреждения выехал на левую полосу. — На время, пока тут все утрясется.

Он поправил съехавшие на нос очки и снова на меня взглянул.

— Куда мне поехать? — пожав плечами, спросила я.

— Не знаю. Может, во Францию, к маме? Я просто думаю, что тебе нужна передышка. Еще не все кончено.

Я отвернулась:

— Не понимаю. Почему сейчас? Они же все это знали…

— Ждали подходящего момента, — отрезал Оливер. — Откладывали до сезона отпусков. Нам ведь нужно, чтобы газеты продавались. Боюсь показаться неучтивым, но я же пытался тебя предупредить.

— Ничего ты мне не сказал.

— Ты не хотела слушать.

На подъезде к Лондону движение замедлилось, образовалась пробка. Я смотрела в окно на белую разделительную полосу, казавшуюся волнистой.

— Что значит «еще не кончено»?

— Не знаю, просто… мне кажется, всплывут и другие подробности. Было бы лучше, если бы ты уехала.

— Я подумаю об этом.

— Ты считаешь, это была случайность? — не сразу спросил он.

— Нет, — ответила я не задумываясь.

Он спрашивал меня об этом уже не в первый раз.

«О Пирс, я совсем тебя не понимала…»

Неловкое молчание и спертый воздух делали пребывание в машине все менее комфортным. Крупная дробь дождя ложилась на ветровое стекло. Оливер включил передние фары.

— Хочешь где-нибудь остановиться?

Я мотнула головой:

— Нет. Давай просто поедем домой.

— К тебе домой? — Казалось, он удивлен. — Ты думаешь, это разумно?

— Нет, я имела в виду — к тебе домой.

— Они тебя рано или поздно найдут.

— Тогда лучше поздно.

Иннишоннел-Холл, Аргайлшир, сентябрь2

Какая ирония судьбы таилась в искренних попытках Оливера защитить меня от прессы! Его забота и благоразумие помогли мне пережить долгие дни после смерти Пирса, когда приходилось скрываться в ожидании результатов следствия, а сокрушенное лицо моего дяди под ликующе издевательскими заголовками красовалось на первой странице каждой газеты, которая ему не принадлежала. В ту пору все шло наперекосяк, и только Оливер оставался постоянной величиной. Мне и в голову не могло прийти, что он во всем этом участвовал.

Отсюда, из-за письменного стола, мне открывается пейзаж до самого леса, до верхушек темных сосен, растущих почти у самой кромки воды. За Иннишоннел-Холлом высятся мощные тени гор. На три мили к востоку раскинулось озеро Лох-Эйв — оно лежит неподвижно, охраняя окрестные развалины. В конце сентября ветер приходит прямо с моря, с запада, и воздух становится чистым, соленым и горьким. Ветер проникает в дом, а снаружи хлещет по стеклам девичьим виноградом3.

Именно Оливер посоветовал мне отправиться в Иннишоннел-Холл, когда дядя исчез после похорон. Иннишоннел — усадьба сэра Рори Кэмпбелла, шестого графа Орхи, чей герб нависает над вестибюлем и каминными полками: в правой верхней четверти серебряного поля — башня, увенчанная шлемом и мантией, а по бокам — два стоящих на задних ногах оленя; под изображением девиз «Meum Protego» («Защищаю свое»).

В настоящее время сэр Рори в отъезде: Мойра с важным видом сообщает мне, что он в Ирландии — готовит лошадей для гладких скачек (она не удостаивает меня улыбки, когда я спрашиваю, бывают ли шершавые скачки)4, но я могу оставаться в замке столько, сколько пожелаю. Я, конечно же, остаюсь, и забота обо мне становится частью ее повседневных домашних обязанностей. Привычным, одной ей понятным маршрутом Мойра носится по дому, взмахивая тряпкой в тех нескольких комнатах, что не окутаны чехлами от пыли, и критически морщит нос, натыкаясь на меня: «Глаза испортишь этим чтением. Ты же еще молодая девонька». Но именно она, как никто другой, должна понять, почему мне так дорога необитаемость замка, его скрипы и странное эхо, его уединенность и непоколебимое равнодушие к внешнему миру; почему я так ценю погоду, несущую очищение, долгие прогулки по берегу озера, отсутствие посетителей, а в особенности — телевидения и газет. В суровости Мойры есть нечто жизнеутверждающее, и на плите всегда булькает котелок с похлебкой, когда я врываюсь в дом вечером, обветренная и промокшая, в компании собаки, которая оставляет грязные следы по всей кухне. Мойра не одобряет меня из самых благих побуждений; она считает меня чрезмерно бледной и тощей, ей кажется, что я слишком долго предаюсь хандре и чтению, а лекарством от обеих хворей считает хорошую, сытную еду и «ох, девонька, знаешь, поменьше бы тебе кручиниться». Впрочем, она никогда не спрашивает меня ни о дяде, ни о том, как мы с ним оказались здесь в одно и то же время.

— Здесь издавна можно было от всего спрятаться. — Единственная ее фраза, которую можно счесть за намек. — Сэр Рори всегда скорехонько сюда возвращается, когда ему все наскучит и захочется малость отдохнуть.

И вот она рассказывает мне истории о жизни замка в былые времена, а я выуживаю из памяти несколько детских воспоминаний, и вечера постепенно становятся все холоднее. Каждое утро я приношу все новые дрова из заброшенных конюшен.

— И все-то она пишет, — фыркает по вечерам Мойра, словно это само по себе очень нездорово. — Что ж ты там пишешь-то целыми ночами?

Я объясняю, что записываю историю. Историю человека, которого я когда-то знала, как никто другой, а взялась я за перо именно теперь, потому что наконец-то все поняла.

— Да уж, с этим ты быстро не управишься. Небось дружок твой был?

— Я так думала. Когда-то.

— И что с ним стряслось?

Я отвечаю, недоверчиво помедлив, — она должна знать.

— Он умер.

— Молодой еще? В аварию попал?

— Да, кажется…

Она тоже медлит в нерешительности, вытирая испачканные мукой руки о юбку.

— Ох, что поделаешь, всех нас это ждет рано или поздно. В декабре шесть лет будет, как Роберта моего не стало, так дня не проходит, чтобы я о нем не вспомнила. Но говорят, только хорошие люди умирают молодыми. Увидимся утром — если будет на то воля Божья.

Так мы беседуем с Мойрой почти каждый вечер за ужином. Мы не стремимся к большей доверительности, и нам не хватает сил говорить на другие темы, но мы обе, каждая по-своему, нуждаемся в дружеской поддержке. Я уже начала предвкушать эти минуты.

У истории, которую я рассказываю, есть несколько версий. То есть несколько версий того, как она началась. Если бы свои варианты нам представили Оливер или мой дядя или если бы мертвые, Денэм Доуленд, а то и сам Пирс, могли говорить, нам пришлось бы начать на несколько лет раньше и не в этой стране. И постепенно эти отдельные варианты начали бы сближаться, как железнодорожные пути, пока не сошлись бы все в одной точке — в точке смерти Пирса Гевестона.

Теперь я знаю их истории. Но сперва я расскажу свою собственную. Началась она почти два года назад, в ясный и холодный январский день в городе на болотах, — еще до того, как Эдвард затеял свою игру, до того, как Пирс вернулся из ссылки, до того, как я невольно стала частью их истории.


1 Тайная книга и Апокриф Иоанна, XXXIX.
2 Аргайлшир — район на западе Шотландии, бывшее графство, в прошлом — домен некогда могущественного клана Аргайлов.
3 Девичий виноград — крупная листопадная лиана.
4 Гладкими называют скачки без препятствий.

О книге Стефани Меррит «Шепот в темноте»

Остановка на пути к бессмертию

В 1988 году я сидел в Ленинской комнате и переписывал от руки в тетрадочку напечатанные в свежем номере «Огонька» «Римские элегии». Застав меня за этим занятием, мой приятель, служивший в штабе части, взял журнал и куда-то его унес. Через полчаса он вернулся и отдал мне отксерокопированные страницы. «Так гораздо быстрее и надежнее», — сказал он. Уходила в прошлое целая эпоха самиздатовских перепечаток, сделанных на стареньких советских пишущих машинках, плохо пропечатывающих буквы «о», «в», «ш». На смену самиздатовскому хенд-мэйду пришли ксерокопии, порожденные в недрах цитадели системы. Процесс был уже необратим, и запретная поэзия стала учиться жить в эпоху технической воспроизводимости.

24 мая русскому поэту Иосифу Бродскому исполнилось бы семьдесят лет. Круглая дата, которая, тем не менее, может пройти незамеченной. Об этом юбилее, скорее всего, не забудут упомянуть в новостях по Первому каналу, а группа энтузиастов (состоящая почти сплошь из одних знакомых) соберется у дома Мурузи, чтобы почитать стихи любимого поэта.

Известно, что в России поэт — это больше, чем поэт, и, вероятно, Бродский — последний, к кому это может быть отнесено в полной мере. Ведь когда мы говорим о поэте, речь идет не только о стихах, а скорее об определенной роли. И в случае с Бродским слишком уж много разнонаправленных культурных импульсов сошлось в одной точке.

Будучи порождением и жертвой системы (если понимать под системой одновременно политику и культуру), он, как никто другой, воплотил ее дух и внутренние противоречия. Во всей его истории была какая-то чарующая избыточность: еврей, западник, влюбленный в культуру, где русская культура — лишь один эпизод, и, может быть, даже не самый существенный. Человек с биографией — здесь, и без биографии — там, нашедший последний приют на венецианском кладбище, лауреат Нобелевской премии (называвший ее просто «нобелевкой»), так респектабельно смотревшийся в смокинге во время своего триумфа. Кто не читал его стихов в 70 и 80-х годах? Все читали! И многие до сих пор помнят их наизусть. Но что-то безнадежно изменилось. Наступила другая эпоха, которую Бродский уже не застал: он умер в самую оптимистическую часть 90-х годов, когда, казалось, еще одно усилие — и жизнь станет прекрасной и удивительной.

За что любили Бродского его тогдашние читатели? За особый петербургский дух, которым пропитаны его тексты, за интеллигентский нонконформизм и культуру. Сейчас надо признать, что эта интеллигенция и эта культура уже в прошлом и поэт, как пророк ее, утратил значительную часть своей харизмы. Поэзия растворилась в сетях, проектах, малых группах, окончательно и бесповоротно изменив масштаб. И Бродский на этом фоне выглядит как-то одиноко и в стороне. Он оказался в какой-то промежуточной зоне. Ведь прошло слишком много времени, чтобы современный человек ощущал связь с эпохой, с которой у него уже так мало общего. И прошло слишком мало времени, чтобы избавиться от ностальгии по этому прошлому, ностальгии, окрашивающей все в один цвет. Для нынешних радикалов Бродский недостаточно радикален, нервируя их своим старорежимным диссидентством, для нынешних поэтов слишком уж традиционен. Современная русская поэзия пошла своим путем, оставив его ученым-филологам и тем, кто тщательно оберегает свои «культурные ценности» и свое прошлое от агрессивных вторжений массмедиа. Очевидно, должно пройти какое-то время, может быть лет десять или пятнадцать, чтобы можно было посмотреть на Бродского совсем другими глазами. Обрести нужную дистанцию и распознать самое главное, что осталось, — его стихи.

Портрет работы Михаила Лемхина

Дмитрий Калугин

Ян Барщевский. Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастичных повествованиях

Отрывок из книги

Мой дядя пан Зава́льня, довольно состоятельный шляхтич на огороде, жил в северной, дикой, стороне Беларуси. Его усадьба стояла в очаровательном месте; к северу, недалеко от дома, разлилось Нещердо, большое озеро, похожее на морской залив. В ветренную погоду в доме слышался шум вод, а в окно было видно, как пенистые волны вновь и вновь поднимают и опускают рыбацкие лодки. К югу зеленели низины, покрытые кустами лозы, и пригорки, поросшие берёзами и липами; на запад простирались широкие луга, а речка, бегущая с востока, пересекала эти окрестности и вливалась в Нещерду. Весна там необычайно прекрасна, когда разольются по лугам воды, а воздух над озером и в лесах зазвенит голосами птиц, вернувшихся из тёплых краёв.

Пан Завальня любил природу, наибольшим удовольствием для него было сажать деревья, и потому, хотя дом его и стоял на горе, уже за полверсты его невозможно было заметить, поскольку со всех сторон его скрывал лес, лишь взорам рыбаков с озера открывалось всё строение. С рождения был он наделён душой поэта и хоть сам не писал ни прозы, ни виршей, но любая сказка о разбойниках, богатырях, о чарах и чудесах чрезвычайно его занимала, и каждую ночь засыпал он не иначе, как слушая разные истории. Потому стало уже обычаем, что, покуда он не заснёт, кто-нибудь из челяди должен был рассказывать ему какую-нибудь простонародную повесть, а он слушал терпеливо, хоть бы одна и та же история повторялась несколько десятков раз. Если же приезжал к нему по какой-нибудь надобности путник либо квестарь (Кве́старь — сборщик милостыни для католического или униатского монастыря.), то он принимал его как можно ласковее, потчевал, оставлял ночевать, исполнял все прихоти, одаривал, лишь бы только тот рассказал какую-нибудь байку, особенно осенью, когда ночи долгие. Самым дорогим был для него тот гость, который имел в запасе много историй, разных былей и анекдотов.

Когда я приехал к нему, он очень мне обрадовался, расспрашивал о господах, на службе у которых я провёл столько лет, рассказывал о своём хозяйстве, о берёзах, липах и клёнах, которые широко простёрли свои ветви над крышей его дома. Некоторых соседей хвалил, иных же порицал за то, что занимаются лишь собаками, лошадьми да охотой. Наконец, после долгой беседы о том о сём, сказал мне: «Ты человек учёный, ходил в иезуитскую школу, читал много книжек, говорил с мудрыми людьми, так, верно, должен знать много разных историй. Расскажи же мне сегодня вечером что-нибудь интересное».

Мысленно стал я припоминать, чем бы похвалиться, ведь я ничего не читал, кроме историков и классиков. История народов не слишком занимательный предмет для того, кого не интересует театр мира и персоны, что разыгрывают в нём разные сцены. Для моего дяди единственной историей была Библия, из светских же преданий он где-то вычитал, что Александр Македонский, желая узнать о вышине неба и глубине моря, летал на грифах и спускался на дно океана, такая смелость поражала и занимала дядю; надо было и мне рассказать что-нибудь в подобном стиле, потому решил я начать с «Одиссеи» Гомера, ибо в этой поэме полным-полно волшебства и чудес, как и в некоторых наших простонародных повестях.

Около десяти вечера, когда деревенские жители окончили работу, дядя после молитвы идёт почивать. Уже собралась вся челядь послушать новые повести, и он сказал так:

— Ну, Янко́, расскажи-ка нам что-нибудь интересное, я буду внимательно слушать, ибо чую, что сегодня скоро не засну.

Тогда я, чтобы мои повести были более понятны слушателям, кратко поведал о самых главных греческих богах, богинях и героях, потом о золотом яблоке, о суде Париса и об осаде Трои. Все слушали с интересом и изумлением. Некоторые из челяди говорили меж собою:

— Гэтай басьнi прыпомныць не можна, дужа цяшкая.

— А было ли взаправду то, что ты рассказываешь? — после долгого молчания перебил дядя.

— Так когда-то верили язычники, ибо это было до рождения Христа. О существовании этого народа известно из истории, известно также и о его религии.

— И этому вас учат в школах иезуиты? На что ж это нужно?

— Кто учится, — отвечаю, — тот должен знать обо всём.

— Ну тогда рассказывай дальше.

И дальше я говорил без перерыва. Уже было за полночь. Домашние, расходясь, тихо повторяли меж собой:

— Нам гэтай басьнi ня выучыца, усё што-то нi па-нашэму, тут нiчаго нi прыпомнiш.

Через некоторое время я услышал мощный храп моего дяди и, обрадованный этим, перекрестился и заснул.

На другой день он, как рачительный хозяин, встал очень рано, пока я ещё дремал, успел осмотреть всё своё маленькое имение, а вернувшись в дом, подошёл ко мне и окликнул: «О, как вижу, ваша милость любит спать по-пански! Вставай, для простых людей это грех, и тебя назовут гультяем (Гультя́й — лентяй, лодырь, праздный, гулящий человек.)! А твоя вчерашняя история очень уж мудрёная, хоть убей, не могу вспомнить ни одного имени этих языческих богов. Ну да она не последняя, погостишь у меня до весны и за долгие зимние ночи много чего расскажешь о том да о сём».

Во время моего гостевания в дому у дяди пришлось мне почти пять недель каждую ночь убаюкивать его пересказами поэм известных греческих и латинских классиков, но больше всего понравились ему проделки Улисса из «Одиссеи» во владениях Цирцеи и на острове циклопов. Порой он говорил мне: «А что, может, когда-то давно и бывали такие огромные великаны? Только удивительно, что с одним глазом на лбу. Однако, что за хитрец этот Улисс! Напоил, выколол глаз, да и выбрался на свободу, уцепившись за барана».

Не мог он также забыть шестой песни Вергилия «Энеиды», где Эней спускался в ад. Частенько повторял мне: «Хоть он и был язычник, но какие питал благородные чувства, какую любовь к отцу! Пошёл в такое опасное место. Однако странная у них вера: у нас спасённые души идут на небо, а они выдумали себе царствие небесное так глубоко под землёю. Вот чудеса!»

Однажды, беседуя со мною, спросил он, давно ли я был в Полоцке.

— Без малого год не доводилось бывать в этом городе.

— Если как-нибудь поедешь туда, хорошо было бы узнать у отцов-иезуитов, как учатся мои Стась и Юзь (Юзь — уменьшительное от Юзеф, Иосиф.). О! Нехудо быть учёным человеком! Вот! Как ваша милость рассказываешь из разных книжек, того неуч и во сне не увидит! Хорошо всё знать. Будучи в Полоцке, я и моя покойная жена, вечная ей память, просили отца-префекта (Префект (от лат. praefectus — начальник) — здесь: монах, возглавлявший учебное заведение.), чтоб не жалел розог.

Розгою Дух Святый детище бити велит:
Розга убо мало здравия вредит.

О! Это замечательные стихи, розга учит разуму и вере. Некоторые наши паничи, коих родители баловали, только и знают, что забавляться с конями и собаками, а придёт какой из них в костёл, так даже не перекрестится. Какая тут утеха родителям, только кара Божья!

Уже были первые дни ноября; я сидел у окна и в задумчивости слушал завывание осеннего ветра, шелест берёз и клёнов, которые густо поднимались над крышей дома. Вихрь крутил на дворе жёлтую листву и поднимал её ввысь. Повсюду было тихо, лишь изредка забрешет пёс, коли учует прохожего или вышедшего из лесу зверя. Мысли мои были заняты печальными грёзами. Тут входит женщина, что была у моего дяди за хозяйку, она приходилась сестрой его жене-покойнице и пребывала уже в солидных годах. Увидев, что я задумался, сказала: «Скучно тебе у нас, пан Янко́. Человек ты молодой, а подходящей компании тебе не находится. Да, поди, уж и ночные байки эти опротивели. Но потерпи немного — как только Нещердо замёрзнет, мимо нашего фольварка (Фо́льварк (польск. folwark из нем. Vorwerk) — небольшое панское хозяйство, усадьба, хутор.) через озеро пройдёт санный путь. О! Тогда пан Завальня зазовет к себе много гостей, чтобы рассказывали что кому в голову взбредёт».

Прошло несколько дней; ясными, погожими ночами заискрились морозы. Озеро уснуло под покровом толстого льда, из облаков посыпал снег — и вот уже зима. Вдоль Нещерды пролегла широкая дорога, по ней идут путники, тянутся в Ригу возы, гружённые льном и пенькою; на льду показалась ватага рыбаков. Мы с дядей любили частенько ходить к тоням (То́ня — здесь: участок водоёма, выбранный для ловли рыбы.) посмотреть на богатый улов рыбы. С этого ещё и та польза была, что он, проведя весь день на морозе, быстро засыпал, и я по ночам был свободен от обязанностей рассказчика. К тому ж чаще стали бывать у нас и заезжие гости, которым дядя очень хвалил и меня, и иезуитские науки, рассказывая, что слышал от меня много новых повестей, да таких мудрёных, что и запомнить тяжко. Был и я рад гостям, поскольку кто-нибудь из них заступал моё место, а мне уж было приятней слушать, чем рассказывать.

Стоял хмурый вечер, небо было покрыто тучами, нигде ни звезды, падал густой снег. Вдруг подымается северный ветер, вокруг страшная буря и метель, окна замело снегом. За стеною, будто над могилой самой природы, завыли тоскливыми голосами вихри. За один шаг око ничего не видит, и собаки на подворье лают, кидаются, будто на какого-то зверя. Выхожу из дома, прислушиваюсь, не подошла ли стая волков — в такие вьюжные ночи эти хищные звери часто ищут добычи, рыская возле деревень. Поднял заряженное ружьё, чтоб хоть отпугнуть их, если замечу сверкающие волчьи глаза. Вдруг на озере послышались крики, несколько человек перекликались между собой тревожными голосами, будто не в силах помочь друг другу в страшной беде. Я возвращаюсь в хату и говорю об этом дяде.

«Это путники, — ответил он. — Метель замела снегом дорогу, они заблудились на озере и не знают, в какую сторону податься».

Говоря это, он взял зажжённую свечу и поставил на окно. Пан Завальня имел обыкновение делать это каждую вьюжную ночь. Как и у всякого доброго христианина, жила в его сердце любовь к ближнему; кроме того, он был рад гостям, желая побеседовать с ними и послушать их истории. Заблудившиеся путники, завидев с озера свет в окошке, радовались, как измученные бурными волнами мореплаватели, когда углядят издалека в ночной тьме свет маяка, и съезжались все в усадьбу моего дяди, будто в придорожную корчму, чтоб обогреться и дать отдых коням.

Ветер не стихал, дом окружили снежные сугробы, похожие на высокие валы. Средь шума бури послышался скрип снега под нагруженными возами, стук в запертые ворота и крик:

— Рандар! (Ранда́р (аренда́рь) — здесь: корчмарь-арендатор.) Рандар! Адчынi вароты! Ахцi, якая мяцелiца, саўсём перазяблi, i конi прысталi, чуць цягнуць. Рандар! Рандар! Адчынi вароты!

На этот крик выходит батрак, недовольный, что приходится идти по глубокому снегу:

— Пагадзiця, адчыню. Чаго вы крычыця? Тут не рандар жывець, а пан Завальня.

— Ах, паночык, — думали, что это сам хозяин, — пусцi нас пiраначаваць, ноч цёмная, нiчаго не вiдна, i дарогу так замяло, што i найцi няможно.

— А цi ўмеiце сказкi да прыкаскi?

— Да ўжо ш як-нiбуць скажым, калi толька будзе ласка панская.

Отворяются ворота, на двор заезжает несколько возов, навстречу выходит дядя и говорит:

— Ну, добре, будет вам ужин и сено для лошадей, только с уговором: кто-нибудь из вас должен рассказать мне интересную байку.

— Добре, паночык, — отвечают крестьяне, снимая шапки и кланяясь.

Вот выпрягли они и привязали к возам лошадей, положили им сена, прошли в людскую, обтрясли снег, там дали им ужин. После этого некоторые из них зашли в комнату дяди, он налил им ещё по рюмке водки, посадил путников рядом с собой и улёгся в постель с намерением, однако, слушать сказки. Собрались домашние, и я сел поблизости, с большим интересом ожидая услышать новые для меня простонародные повести.

О книге Яна Барщевского «Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастичных повествованиях»

Человечество глохнет

Эссе из книги Андрея Макаревича «Вначале был Звук»

Человечество глохнет. То есть оно и слепнет и глупеет, но это темы для другого исследования. Среда, окружающая нас, с каждым днем становится насыщенней и агрессивней, и у нашего организма один выход — спасать себя. А значит — защищаться.

В естественной природной среде каждый звук ценен потому, что он несет тебе конкретную и важную информацию. Зашумело в ветвях — значит начинается ветер, застучали капли по листьям— пошел дождь, хрустнула ветка — кто-то идет, не к тебе ли?

Жизнь в городе наполнена несметньм количес твом совершенно бесполезных для тебя звуков: не сутся машины под окном, пролетел самолет, груз чики матерятся во дворе, разгружают трубы и эти трубы жутко гремят, в телевизоре кто-то хохочет или рыдает. Сосед-сволочь второй день сверлит стену — и что тебе от этого знания? Учимся не замечать.

И вот мы начинаем бояться тишины. Чувствуем себя дискомфортно. Придя домой, сразу включаем телевизор — не смотреть , нет , он вообще в другой комнате — просто чтоб кто-то разговаривал. Я знаю девушек, которые элементарно не могут общаться, если в качестве фона не играет какая нибудь музыка — все равно какая.

А музыка —это вообще-то чтобы слушать.

О каком, к черту, качестве звука мы говорим?

Один мой товарищ рассказал мне об очень интересной теории —теории ухудшающей конкуренции. Представьте себе компанию, выпускающую музыкальные комбаины — бытовую музькальную технику. Их техника являет собой эталон стабильного среднего качества — хороший ширпотреб. Эта компания завладела рьнком, и что должна сделать конкурирующая компания, чтобы ее подвинуть? Самый простой способ — выбросить на рынок аналогичный продукт за меньшую цену. При этом и качество его несколько понизится, это неизбежно, но об этом мы кричать не будем, а вот о том, что на рупь дешевле — обязательно. Сработало, и вот уже продукция победившей компании заполоняет рьнок, и ее чуть пониженное качество назавтра становится эталоном. Что должны сделать следу ющие конкуренты? Правильно!

Эта несколько упрощенная схемо но в целом понятно, правда?

Когда мы записывались на студии «Эбби Роуд» (мы поехали туда не за пафосом и не из желания быть как Битлы, клянусь. Мы поехали зо Звуком) я пел в микрофон «Пато Маркони» изготовленный в одна тысяча девятьсот сорок восьмом году. В этот же микрофон в свое время пела Элла Фитцжеральд, Фред Астер, Джон Леннон. Микрофонов этой модели на студии «Эбби Роуд» семь (а самой студии, на минуточку, семьдесят шестьлет!) их там берегут как зеницу ока — не потому, что в них пели великие, это студия, а не музеи — просто они звучат так, как никакие другие микрофоны в мире не звучат. Самые современные не звучат. Странно, правда? Вроде и наука идет вперед, и технологии не стоят на месте.

MP-3 — очень удобный формат. Скачал две тысячи песен в спичечный коробок и ходишь себе, слушаешь. Звучит, конечно, чуть хуже, чем CD, но ведь это только чуть-чуть — зато две тысячи! А разницу в качестве звука ты через час уже и замечать перестанешь. А завтра и сидишкиканут в прошлое— как устаревший носитель. И неуемное человечество придумает новый — какой-нибудь МР-6, и можно будетуже десять тысяч песен мгновенно скачать себе под ноготь или в специальное дупло зуба, а то, что звучит это дело чуть хуже, чем МР-3 — ерунда , привыкнем.

Есть еще в мире обеспеченные безумцы, приобретающие себе за огромнье деньги суперхайэндовскую студийную акустику, ламповые усилители, вертушки на мраморных столах и провода с платиновьми контактами, чтобы все это соединить. Это не из желания расстаться с деньгами — это ради настоящего Звука. Динозавр последний раз бьет хвостом. В мире даже наблюдается возрастающий интерес к винилу (боюсь, увы, ненадолго) и на нем переиздаются старые альбомы и кое у кого выходят новые. А винил отличается от СD на столько же, насколько CD от MP-3, и словами это описатьневозможно — это надо услышать.

Совсем недавно изобрели электронную му зыку. (Я имею в виду не электрогитару, где живой звук инструмента усиливается и если надо, трансформируется. Я говорю о синтезированных звуках.)

Человечество ахнуло — какая красота! Да это новое рождение музыки! Да здравствует прогресс! Прошло несколько лет —наигрались. Новорожденное чудо оказалось пустышкой, годной разведля озвучивания низкобюджетных фантастических фильмов. Ибо жизнь в мертвые звуки не вдыхалась. Все там было — кроме живых обертонов, делающих неживой голос живым. То есть того, что отличает живые инструменты. Человек слышит за время жизни, наверное, сотни тысяч голосов, а голос своей любимой узнает даже через телефонные помехи мгновенно.

Какие мы оказывается разборчивые!

Тогда электроника кинулась имитировать живые инструменты. В самом деле — что проще: возить с собой симфонический оркестр или небольшой клавишный инструмент, этот оркестр практически заменяющий?

Пракгически. Это слово в русском языке выполняет довольно странную функцию, а мы и не задумываемся. «Я практически не опоздал» — это значит, все-таки опоздал. «Я практически попал в цель» — значит не попал» Практически заменяющий — не заменяющий.

Либо заменяющий, согласно теории ухудшающей конкуренции. И соответственно — нашей растущей глухоте.

Стремясь уйти от электронного звука, придумали мелотрон. Это и не электронный инструмент — на кольца пленки записаны ноты, сыгранные на живьх скрипках, виолончелях, духовых. Ноты сыгранные хорошими музыкантами. Нажимая на клавиши, ты включаешь звучание этих записанных нот. В основе все живое правда?

Попробуйте записать на любой звуконоситель сто слов, произнесенных лучшими чтецами, а потом составить из этих слов рассказ. Вам станет страшновато —люди так не говорят. Это вы сегодня еще заметите. Пока. А разве со скрипками не то же самое?

Отличите , нет?

Сегодня мелотрон уже стоит в музее. Кольца магнитофонной пленки заменили на микрочипы, несущие цифровую информацию.

И чтоизменилось?

Хороший биг-бенд— это когда роскошные щеголеватые ребята хором рассказьвают тебе веселую и слегка интимную историю. Держат тебя за своего. Партия этого же биг-бенда, сыгранная нота в ноту на электронном заменителе, может, и вызовет в твоем воображении сверкание дудок и белые пиджаки музькантов, а лиц ты уже не увидишь и никакой сопричастности не ощутишь, и из истории уйдет весь шарм и вся соль. Анекдот без последней фразы.

Ну, натуральная кожа и кожзаменитель — так понятно? С двух метров — один к одному а на ощупь — не то. И пахнет дерьмом , и вся спина вспотела.

И вот еще что. Никогда в истории человечества музыка не вела себя по отношению к человеку так агрессивно. Она всего каких-то сто лет назад стала достоянием, как сказал бы Ленин, широких масс. Одновременно с изобретением звукозаписи. А до этого светская музыка была привилегией человеческой верхушки (это, дай бог, одна тысячная часть населения), церковная музыка жила в храмах и соборах, а народ развлекал себя сам, правда, это тоже была музыка. Три этих направления не пересекались и музыка не гонялась за человекоми не набрасывалась на него. Любое исполнение музыкального произведения — даже в крепостном театре — было единственньм и уникальным, и нельзя было поворотом ручки убрать громкость или нажать на «стоп», если, конечно, барин не выходил из себя. С изобретением радио музыка хльнула в наши уши, а звукозапись сослужила двойную службу: с одной стороны у каждого появилась возможность услышать великих музыкантов и великие произведения, с другой стороны, оказавшись на пластиночке, музька девальвировалась до «чего изволите?» «Сними Паваротти, поставь Моцарта, сделай потише и пусть несут горячее!»

Сегодня музыка несется на нас отовсюду только электроутюг еще не поет, но это ненадолго. Причем это не та музыка, которую мы хотели бы слышать. Вы хоть помните, чего вы хотели? Или вам так и не дали понять? Смиряемся, выбираем из того что есть, переключаем диапазоны радиостанции — одна другой лучше.

Жуем кожзаменитель.

Друзья мои. Шесть с половиной миллиардов людеё, населяющих нашу планету, плывут в неизвестное будущее бескрайней рекой, и мы с вами — пес чинки в этом потоке. И если вы думаете, что вы волей своей и действиями способны изменить это течение, умерьте гордыню. Мы думаем, что мы делаем, а на самом деле с нами происходит (это кажется Гурджиев). Но… Нам с вами посчастливилось родиться и жить на удивительном повороте этой реки, в эпоху Великой Музыкальной Революции, и мы свидетели уникальных музыкальных событий и явлений, и чудо нашего момента состоит в том, что еще помнят и чтят Великих Позавчерашних, еще любят Великих Вчерашних, и пока есть возможность услышать Великих Сегодняшних. Будутли Завтрашние? Бог даст, будут. Конечно, будут. Просто Река бежит быстрее и быстрее а за поворотом—понесет и не будет уже ни Позавчерашних, ни Вчерашних, их место займут редкие Сегодняшние и то вряд ли: не такие уж они великие, а память человеческая стремительно укорачивается обратно пропорционально скорости течения.

Вы еще не поняли, что нет ничего Вечного?

Так вот, мы с вами сегодня на удивительном повороте. И у нас еще есть возможность услышать грознье библейские пророчества Баха, светлые и грустные повести Рахманинова, милые женские рассказы Шопена, безумные саги Майлса Девиса — истории без слов. Есть еще возможность пропустить через себя электричество Битлов, языческие пляски Джаггера, восхититься полетом голоса Эллы Фитцджеральд, с удивлением ощутить улыбку на лице слущая трубу Армстронга.

Мь еще не потеряли способность вдруг заплакать от сочетания нескольких божественных звуков — как нас ни глушат.

Не упускайте свой шанс, друзья мои. Жизнь коротка.

Что за жвачку вы там жуете? Выплюньте немедленно!

Москва — Кабо Верде, 2008

О книге Андрея Макаревича «Вначале был Звук»

Микель Биркегор. Тайна «Libri di Luca»

Отрывок из книги

Всю жизнь Лу́ка Кампелли мечтал умереть в окружении своих обожаемых книг; поздним октябрьским вечером это его желание исполнилось.

Разумеется, подобного рода мысли практически никогда не озвучиваются, даже наедине с самим собою они не так уж часто формулируются, однако у тех, кто хоть раз видел Луку за прилавком его букинистического магазинчика, подобная мечта не вызвала бы удивления — по-другому с ним просто и быть не могло. Маленький итальянец уверенно и плавно передвигался в полном книг тесном зале, как будто был в собственной гостиной, и ни секунды не раздумывал, безошибочно направляя посетителя к полке или витрине, где находилась интересовавшая того книга. Уже после нескольких минут разговора собеседнику становилось ясно, что любовь Луки к литературе больше похожа на страсть. При этом абсолютно не имело значения, о чем именно шла речь — популярном чтиве в бумажном переплете или же первом издании кого-то из античных авторов. Такая широта кругозора свидетельствовала, сколь долгие годы проведены им наедине с самыми разнообразными книгами. Фигурка Луки настолько естественно вписывалась в интерьер его букинистической лавки, что казалась неотъемлемой ее частью; у посетителя здесь сразу же возникало ощущение умиротворения и даже некоего благоговения.

Нынешний октябрьский вечер оказался непохожим на прочие: помимо того, что он стал последним вечером в жизни Луки, хозяин вернулся в свою букинистическую лавку после целой недели отсутствия. Стремясь как можно скорее попасть из аэропорта к себе на Вестербро*, он взял такси, доставившее его в Копенгаген к самым дверям магазина. Во время всей поездки Лука от нетерпения сидел как на иголках, а когда машина наконец остановилась, поспешно расплатился и даже не стал дожидаться сдачи, так что чаевые таксисту перепали более чем щедрые. В благодарность тот выгрузил из багажника два чемодана Луки и, поставив их на тротуаре у ног старика, уехал.


* Вестербро — улица в Копенгагене.

Нельзя было сказать, что с потушенными огнями заведение выглядело гостеприимно, однако при виде желтой надписи на витрине — «Libri di Luca»** — лицо хозяина озарила счастливая улыбка. Протащив свои чемоданы те несколько метров, что отделяли край тротуара от крыльца, пожилой букинист с трудом взгромоздил их на нижнюю ступеньку. Пытаясь отыскать во внутреннем кармане связку ключей, Лука чувствовал, как пронзительный осенний ветер с неистовой силой треплет полы его плаща.


** «Книги от Луки» (итал.).

Колокольчик над входом издал мелодичную приветственную трель, приглашая хозяина внутрь. Спасаясь от ветра, Лука волоком перетянул чемоданы через порог на темнобордовое ковровое покрытие, устилавшее пол магазина, и поспешно запер за собой входную дверь. Разогнув натруженную спину, он несколько мгновений постоял с закрытыми глазами, блаженно вдыхая знакомый запах пожелтевших бумаг и старинной кожи. Лишь когда смолкли последние звуки колокольчика, он наконец открыл глаза и зажег люстру. Что, впрочем, было вовсе необязательно. За те более чем пятьдесят лет, что он мерил шагами помещения своего заведения, он мог бы без малейших проблем ориентироваться тут даже в темноте. Тем не менее он один за другим опустил рукоятки тумблеров, расположенных на щитке за дверью, включая подсветку всех книжных шкафов в зале и витрин с книгами, расположенных на верхней галерее.

Пройдя за прилавок, Лука снял плащ, нагнулся и извлек из нижнего ящика бутылку и рюмку. Плеснув себе порядочную порцию коньяку, он вышел на середину торгового зала и принялся который раз осматривать свое хозяйство. Блаженно улыбаясь от того удовольствия, которое приносило ему это занятие в сочетании с изрядным глотком ароматной золотистой жидкости, он пару раз кивнул каким-то своим мыслям и глубоко вздохнул.

Затем, по-прежнему с рюмкой в руке, он стал прогуливаться между стеллажей, внимательно разглядывая стоящие на них ряды книг. Будь на его месте кто-нибудь другой, он бы не обратил внимания на происшедшие здесь за истекшую неделю незначительные изменения. Другой — но только не Лука. Его глаза подмечали и отсутствие изданий, которые были проданы либо обменены на другие, и новые тома, появившиеся среди заполнявших полки старых знакомых, и передвинутые на новое место либо перемешанные стопки литературной продукции. В ходе своей инспекции Лука любовно выравнивал корешки книг, заметив малейший непорядок, заботливо менял их местами. При этом он время от времени отставлял свою рюмку, чтобы вынуть с полки издание, которого прежде не видел. С любопытством перелистывая страницы, он внимательно изучал типографский шрифт и на ощупь пытался определить структуру бумаги. В заключение осмотра он прикрывал глаза и подносил книгу к носу, наслаждаясь ее особым ароматом так, как если бы это было какое-то старинное вино. И наконец, еще раз внимательно рассмотрев обложку и переплет, осторожно помещал том на его прежнее место, сопровождая это действие либо недоуменным пожатием плеч, либо удовлетворенным кивком. Как бы там ни было, но кивал он в процессе этого своего обхода гораздо чаще, из чего можно было заключить, что действия ассистента за время отсутствия хозяина букинистической лавки получили полное одобрение со стороны последнего.

Ассистента звали Иверсен. Он находился здесь уже так давно, что мог бы, наверное, по праву считаться скорее партнером, нежели наемным работником. Однако, хотя Иверсен и был влюблен в свое дело не меньше, чем сам Лука, он никогда не пытался завести речь о том, чтобы стать его компаньоном. Букинистический магазин достался Луке по наследству от его отца Армана и всегда считался фамильным предприятием семейства Кампелли.

С тех пор как Арман передал свою лавку Луке, там произошло не так уж много изменений. Самым значительным из них было появление галереи. Она ярусом более полутора метров шириной тянулась по внутреннему периметру магазина на высоте второго этажа. Здешние завсегдатаи сразу же окрестили новое сооружение «небесами», ибо именно здесь под надежной защитой застекленных витрин хранились самые ценные и редкие издания.

Перед тем как подняться наверх, Лука вернулся к прилавку, чтобы налить себе еще коньяка. Затем прошел вглубь магазина, где была расположена винтовая лестница, ведущая на галерею. Когда он поставил ногу на первую из ненадежных ступенек, лестница угрожающе зашаталась, однако старый букинист бесстрашно продолжил свое опасное восхождение и вскоре был уже на самом верху. Повернувшись, он окинул взглядом свои владения. С некоторой натяжкой можно было принять стеллажи внизу за причудливо устроенный лабиринт аккуратно подстриженных кустов. Тем не менее Лука отлично здесь ориентировался и сразу же отыскал глазами стоящие у двери два своих чемодана.

Изборожденное морщинами лицо старика внезапно посерьезнело, в карих глазах появилось отстраненное выражение, будто перед ними была не панорама торгового зала, а какие-то далекие пейзажи. В задумчивости Лука поднес рюмку к носу, понюхал коньяк, сделал небольшой глоток и перевел взгляд со столь не вписывающихся в строгий интерьер двух инородных тел на книжные витрины, коими была уставлена галерея.

Благодаря мягкой подсветке, хранящиеся в витринах тома выглядели весьма романтично. Да и расставлены они были живописно, так чтобы посетитель мог оценить достоинства каждой из книг: одни раскрыты на страницах с красочными иллюстрациями к содержавшимся в них фантастическим историям, другие, наоборот, закрыты и повернуты таким образом, чтобы лишний раз продемонстрировать искусство полиграфиста либо мастера, изготовившего кожаный переплет.

Придерживаясь одной рукой за перила, а другой плавно покачивая рюмку, так чтобы содержимое ее слегка колыхалось по кругу, омывая стеклянные стенки, Лука медленно двинулся вдоль галереи, который раз ощупывая взглядом свое богатство. Среди шедевров, собранных здесь, на втором этаже, как правило, изменения случались нечасто. Мало у кого было достаточно средств, чтобы приобрести какую-нибудь из выставленных здесь книг, а если таковой все же находился, то покупка всегда была целенаправленной, чтобы возместить некий пробел в личной коллекции, и потому редко составляла более одного или двух изданий сразу.

Пополнялся магазин книгами почти исключительно за счет покупок выморочного имущества и — реже — отдельных изданий на специальных книжных аукционах.

Поэтому, увидев на полке незнакомую книгу, Лука застыл. Слегка нахмурившись, он поставил рюмку на перила и наклонился к стеклу, чтобы лучше рассмотреть роскошное издание с золоченым обрезом страниц, заключенное в черный кожаный переплет с золотым тиснением. Когда Лука прочел заглавие и имя автора, глаза его округлились от радостного изумления. Это было переработанное издание «Operette morali» Джакомо Леопарди*** в превосходном состоянии и, по-видимому, на языке оригинала — итальянском, родном языке Луки.


*** Леопарди, Джакомо (1798–1837) — итальянский писатель, поэт. Сборник эссе «Нравственные очерки» написан им около 1824 года и опубликован в 1827 году.

Лука с заметным волнением опустился перед витриной на колени и открыл стекло. Достав из кармана рубашки очки, он дрожащими руками водрузил их на нос, после чего осторожно, будто боясь спугнуть свою добычу, наклонился и, наконец, обеими руками взялся за книгу. Крепко сжимая трофей, он аккуратно извлек его из шкафа и принялся внимательно осматривать со всех сторон. Внезапно лоб Луки прочертили глубокие морщины; он нахмурился и рывком встал на ноги, настороженно озираясь по сторонам, словно опасаясь, что кто-то скрытно следит за ним и видит в данный момент эту его чудесную находку. Так никого и не увидев, он вновь обратился к книге, которую по-прежнему сжимал в руках, и бережно ее раскрыл.

Изучив титульный лист, он обнаружил, что это первое издание, что, с учетом времени выпуска — это был 1827 год, — вполне оправдывало появление книги здесь, на «небесах». Лука провел пальцем по странице, с наслаждением ощутив плотную структуру бумаги, а затем поднес том к носу и понюхал его. Слегка пряный запах, исходивший от книги, отчасти напомнил ему аромат лаврового листа.

По-прежнему бережно и осторожно переворачивая страницу за страницей, он продолжал изучать книгу, пока не дошел до оттиска гравюры на меди, на которой изображена была облаченная в рясу смерть с косой в руках. Иллюстрация была выполнена мастерски, и сколько Лука ни всматривался, он так и не сумел обнаружить на ней не малейшего изъяна. Довольно сложная техника оттиска гравюр на меди была весьма распространена в девятнадцатом столетии и отличалась от самых лучших образцов оттисков гравюр на дереве гораздо большей степенью четкости и изящества. Оттиск изображения на бумаге получался в два приема, ибо типографская краска проникала в углубления на медной пластине; сам же текст книг набирался литерами, которые отливались из свинца и были выпуклыми.

Лука одну за другой переворачивал страницы книги и с восхищением рассматривал прочие содержащиеся в ней оттиски медных гравюр. Дойдя до последней страницы, он снова нахмурился. Обычно здесь он или Иверсен всегда помещали ценник величиной с визитку с указанием цены и названием магазина, однако на этот раз ценник отсутствовал. Луку удивляло, что Иверсен решился на покупку столь дорогой книги, предварительно с ним не посоветовавшись. А то, что он выставил книгу на продажу без указания цены, было и вовсе не похоже на этого педанта.

Лука вновь настороженно обвел глазами все помещение, будто ожидая, что сейчас откуда-нибудь появятся члены некоего комитета по организации торжественной встречи, поприветствуют его и объяснят все таинственные нестыковки. Однако лишь очень немногие знали о его отъезде и возвращении, и им никогда бы и в голову не пришло использовать это в качестве предлога для празднования.

Лука пожал плечами, открыл наудачу первую попавшуюся страницу и начал читать вслух. Постепенно озабоченное выражение исчезло с его лица, уступив место радости от чтения на родном языке. Постепенно голос его окреп и повысился, слова гулко отдавались в заполненных книгами лабиринтах букинистического магазина. Прошло уже немало времени с тех пор, как Лука последний раз читал на родном языке, так что ему потребовалось несколько страниц, чтобы полностью преодолеть акцент и попасть в ритм текста. Тем не менее, вне всякого сомнения, он испытывал истинное удовольствие: глаза его сияли от счастья, а звучавшие в голосе восторженные ноты составляли резкий контраст меланхолическому содержанию читаемого им трактата.

Все это длилось недолго. Внезапно восторг на лице Луки сменился изумлением; он сделал пару шагов назад и наткнулся спиной на книжную витрину. В широко раскрытых от удивления глазах появилось выражение ужаса; костяшки пальцев, по-прежнему судорожно сжимавших раскрытую книгу, побелели от напряжения. Тело его дернулось вперед; волоча ноги и двигаясь, как механическая кукла, Лука приблизился к перилам галереи. Слепо наткнувшись на балюстраду, он опрокинул стоящую на ней рюмку с коньяком, которая полетела вниз. Устилавшее пол магазина мягкое ковровое покрытие приглушило звон разбившегося стекла.

Голос Луки становился все тише и глуше, ритм практически исчез; старый букинист едва выдавливал из себя слова. По лбу его струился пот, лицо побагровело от напряжения. Несколько капелек пота скатились со лба, скользнули по переносице и, сорвавшись с кончика носа, упали на книгу. Плотная бумага моментально с жадностью впитала их — так пересохшее русло реки впитывает дождевые капли.

Глаза Луки, почти полностью вышедшие из орбит, казалось, были прикованы к тексту. Он смотрел в книгу, не мигая, за исключением тех моментов, когда под ресницы затекал пот. Зрачки неотрывно бегали по строкам страницы, и как Лука ни пытался, он не мог даже повернуть головы, чтобы оторваться от книги, которую по-прежнему сжимал в руках, и перестать читать. Тело его сотрясала крупная дрожь, лицо болезненно исказилось: на нем застыла безобразная гримаса, из-за которой благообразный пожилой букинист выглядел не то психом, не то эпилептиком во время очередного припадка.

Несмотря на столь явные физические признаки душевного расстройства, голос Луки по-прежнему заполнял все помещение букинистической лавки; правда, теперь он читал сбивчиво, делая время от времени неоправданные долгие паузы, которые внезапно сменялись безудержным потоком слов. От прежнего четкого ритма декламации не осталось и следа: фразы внезапно обрывались или же, наоборот, сливались — в полном противоречии со всеми правилами грамматики. По мере того как скорость чтения возрастала, ударения Лука делал все более и более произвольно. И хотя отдельные слова еще были узнаваемы, произношение, как и вся речь Луки, изменилось, стало неясным, трудным для восприятия, срывающиеся с его губ предложения казались лишенными всякого смысла. Порой, когда опустевшие легкие настоятельно требовали нового глотка воздуха, торопливое бормотание прерывалось похожими на всхлипы вздохами. Сделав со свистом очередной вдох, Лука продолжал прерванное чтение в еще более быстром темпе; его декламация напоминала стремительное течение водного потока, временами преодолевающего на своем пути некие препятствия.

Крупная дрожь так сильно сотрясала тело Луки, что деревянные перила галереи, на которые он тяжело опирался, громко скрипели. Старик обливался по.

том, кое-где он проступал сквозь одежду, а ковровое покрытие у ног Луки было все испещрено мокрыми пятнами, которые оставляли срывающиеся со лба капли.

Неожиданно поток слов разом смолк, и дрожь прекратилась. Взгляд Луки был по-прежнему устремлен в книгу, однако выражение лица совершенно изменилось: вместо панического ужаса на нем теперь ясно читались спокойствие и умиротворенность. Старый букинист как-то вдруг обмяк и едва не повис на перилах, постепенно все больше перегибаясь через них; книга выскользнула из влажных рук и, шелестя страницами, упала на пол магазина. Под весом тела Луки перила жалобно треснули, а затем с ужасным грохотом целая секция балюстрады рухнула вниз, усыпая все заведение разлетающимися во все стороны мелкими и крупными обломками. На мгновение безжизненное тело Луки неподвижно застыло на краю галереи, потом, повинуясь силе тяжести, наклонилось и полетело вниз. Во время падения безвольно раскинутые в стороны руки и ноги Луки задели полки и стеллажи, увлекая их за собой.

Тело Луки рухнуло с глухим стуком в узкий проход между стеллажами, где сразу же оказалось погребенным под грудой книг и обломков, над которыми взметнулось облако пыли.

О книге Микеля Биркегора «Тайна „Libri di Luca“»

Фредерик Бегбедер. Французский роман

Отрывок из романа

Пролог

Я старше, чем мой прадед. Капитану Тибо де Шатенье было 37 лет, когда 25 сентября 1915 года, в девять пятнадцать утра, во время второго сражения в Шампани, он погиб где-то между долиной речки Сюипп и опушкой Аргоннского леса. Чтобы узнать подробности, мне пришлось терзать вопросами мать. Наш семейный герой — неизвестный солдат; он похоронен в замке БориПети, в Дордони (где живет мой дядя), но фотографию, на которой застыл высокий, стройный молодой человек в синей военной форме с ежиком светлых волос, я увидел в замке Вогубер (где живет другой мой дядя). В последнем письме моей прабабке Тибо сообщает, что у него нет кусачек, а то бы он перерезал колючую проволоку и пробрался к вражеским позициям. Он описывает плоский белесый пейзаж и беспрестанные дожди, превращающие землю в грязевое месиво, и добавляет, что получил приказ наутро выступить в атаку. Он знает, что погибнет; его письмо поражает как «snuff movie» — фильм ужасов, в котором убивают по-настоящему. На рассвете он отправился исполнять свой долг, распевая «Песню жирондистов»: «Смерть за отчизну! Разве есть удел прекрасней и достойней?!» 161-й пехотный полк наткнулся на стену огня; как и предполагалось, прадеда и его людей изрешетили немецкие пулеметы; выживших дотравили хлором. В общем, можно сказать, что Тибо прикончили высокие начальники. Он был рослый, красивый, молодой, и Франция приказала ему умереть за нее. Точнее говоря, Франция отдала ему приказ покончить с собой — и в этом есть странная перекличка с современностью. Подобно японскому камикадзе или палестинскому террористу, этот отец четверых детей вполне сознательно принес себя в жертву. Потомок крестоносцев, он был обречен повторить подвиг Иисуса Христа — отдать свою жизнь ради других.

Я веду происхождение от доблестного ры царя, распятого на колючей проволоке в Шампани. 

1
Подрезанные крылья

Я только-только узнал, что мой брат представлен к ордену Почетного легиона, и тут меня упекли в кутузку. Поначалу полицейские не стали заламывать мне руки и сковывать их наручниками; они сделали это позже, когда перевозили меня в больницу «Отель-Дьё», а потом вечером следующего дня, по дороге в камеру предварительного заключения на острове Сите. Президент Республики написал моему старшему брату трогательное поздравительное письмо с выражениями благодарности за вклад в развитие французской экономики: «Вы являете собой пример того капитализма, к которому мы стремимся, — предпринимательского, а не спекулятивного». 28 января 2008 года в комиссариате Восьмого округа служащие в синей форме, вооруженные револьверами и дубинками, раздели меня догола и обыскали; отобрали у меня телефон, часы, кредитку, деньги, ключи, паспорт, водительские права, ремень и шарф; взяли образец слюны и отпечатки пальцев; приподняв мне яйца, удостоверились, что я ничего не прячу в анусе; сфотографировали меня анфас, в профиль и в три четверти; внесли в дело антропометрические данные, после чего запихнули в клетушку размером два на два метра с исписанными, захарканными и запятнанными кровью стенами. Тогда я еще не знал, что через несколько дней окажусь в куда более просторном помещении — парадном зале Елисейского дворца, где моему брату будут вручать орден Почетного легиона, а я буду стоять и смотреть, как за огромными окнами мотаются на ветру ветви дубов, словно бы выманивая меня в президентский сад. Около четырех часов утра, лежа в темноте на бетонной скамье, я пришел к простому выводу: Бог верит в моего брата, а меня Он покинул. Как у двух существ, столь близких в детстве, могли оказаться столь несхожие судьбы? Меня вместе с другом задержали на улице за употребление наркотиков. В соседней камере карманник колотил по стеклу кулаком — не слишком убедительно, зато достаточно усердно для того, чтобы лишить сна остальных заключенных. Впрочем, заснуть здесь все равно было практически нереально — даже когда смолкали вопли узников, надзиратели в коридоре продолжали перекликаться во весь голос, как будто под охраной у них были одни глухие. В камере воняло потом, блевотиной и разогретой в микроволновке говядиной с морковью. Без часов время течет медленно, особенно, если никто не догадался выключить мигающую под потолком лампу дневного света. В ногах моего ложа прямо на грязном бетонном полу валялся какой-то псих в этиловой коме, он стонал, храпел и пердел. Было холодно, но я задыхался. Старался ни о чем не думать, но это плохо получалось: если человека запереть в тесной конуре, в голову ему волей- неволей лезут самые жуткие мысли; он, конечно, постарается не паниковать, да что толку. Кто-то впадает в истерику и молит открыть дверь, кто-то пытается наложить на себя руки и признается в преступлениях, которых не совершал. Все на свете я отдал бы тогда за книжку или таб летку снотворного. Но, не имея ни того ни другого, принялся в уме, без ручки, с закрытыми глазами писать вот этот текст. Желаю, чтобы эта книга позволила вам, как и мне той ночью, откуда-нибудь сбежать. 

2
Утраченная благодать

Детства своего я не помню. Когда я в этом признаюсь, мне никто не верит. Все помнят свое прошлое: зачем жить, если жизнь забыта? Во мне не осталось ничего от меня прежнего: с нуля до пятнадцати лет в памяти зияет сплошная черная дыра (в астрофизике этот термин означает: «Массивный объект, обладающий гравитационным полем такой силы, что ни вещество, ни излучение не могут его покинуть»). Я долго считал себя нормальным человеком, уверенный, что и все остальные страдают подобной амнезией. Впрочем, задавая вопрос: «Ты помнишь свое детство?» — я выслушивал в ответ кучу всяких баек. Мне стыдно, что моя биография написана сим патическими чернилами. Почему детство не впечатано в меня несмываемой краской? Я чувствую себя изгоем; у мира есть археология, а у меня нет. Я сам, как преступник в бегах, стер за собой все следы. Стоит мне заговорить об этом изъяне, родители воздевают очи горе, прочие родственники возмущаются, друзья детства обижаются, а бывшие невесты борются с искушением представить вещественные доказательства в виде фотографий.

«Ты вовсе не потерял память, Фредерик. Просто мы тебе безразличны!»

Потерявшие память наносят окружающим оскорбление; близкие принимают их за нигилистов. Как будто можно забывать нарочно! У меня не просто провалы в памяти; роясь в своей жизни, я ничего не нахожу — чемодан пуст. Иногда я слышу, как мне в спину шепчут: «Не могу понять, что он за тип». Действительно. Попробуйте-ка сказать что-нибудь определенное о человеке, который и сам не знает, откуда он взялся. Как говорит Жид в «Фальшивомонетчиках», я — «конструкция на сваях: ни фундамента, ни подпола». Земля плывет под ногами, я парю на воздушной подушке, меня, как бутылку, несет по волнам; я — мобиль Колдера (Александр Колдер — американский художник и скульптор, автор абстрактных динамических конструкций, которые в 1950-е годы пользовались большой популярностью в качестве элементов декора интерьеров.). Чтобы нравиться людям, я отказался от позвоночника и, подобно человеку-хамелеону Зелигу, предпочел слиться с ландшафтом. Хочешь добиться любви — забудь свою личность, лишись памяти; стань тем, кто нравится другим. В психиатрии подобное расстройство именуется «дефицитом самосознания». Я — форма без содержания, жизнь без основы. Мне говорили, что в своей детской спальне, на улице Месье-Ле-Пренс, я прикрепил к стене афишу фильма «Мое имя — никто». Очевидно, я отождествлял себя с главным героем.

Все персонажи моих книг — люди без прошлого; они принадлежат сиюминутности, выхвачены из лишенного корней настоящего — призрачные обитатели мира, где чувства эфемерны, как бабочки, а забвение служит обезболивающим. Можно хранить в памяти — и я сам тому доказательство — только разрозненные обрывки детских воспоминаний, к тому же большей частью ложных или сфабрикованных впослед ствии. Общество потворствует подобной амнезии: даже из нашего языка исчезает грамматическая категория будущего предшествующего времени. Моя дефективность скоро перестанет кого-либо удивлять и станет общим местом. Признаем, впрочем, что симптомы болезни Альцгеймера у человека средних лет пока все же редкость.

Частенько я «вспоминаю» свое детство просто из вежливости. «А помнишь, Фредерик?..» Я охотно киваю: «Ну да, конечно. Я собирал стикеры Панини и фанател от группы „Rubettes“, точно-точно». Горько признавать, но факт остается фактом: мне никогда ничего не вспоминается, я обманываю сам себя. Понятия не имею, где я был с 1965 по 1980 год; может, по этой причине я сегодня и сбился с дороги. Я все надеюсь, что есть какой-то секрет, какой-то тайный фокус, какое-то волшебное заклинание, — стоит его найти, и я выберусь из душевного лабиринта. Если мое детство не было кошмаром, почему мозг отказывается будить память?

3 Стоп-кадр

Я был послушным ребенком. Покорно следовал за матерью в ее бесконечных переездах, попутно ссорясь со старшим братом. Я один из множества детей, которые не создают взрослым никаких проблем. Иногда меня охватывает страх: а вдруг я ничего не помню только потому, что мне и помнить- то нечего? Мое детство, видимо, представляло собой длинную череду пустых, скучных, тоскливых и однообразных, как волны на пляже, дней. А если на самом деле я все помню? Просто начало моего существования не отмечено ни одним ярким событием? Детство избалованного, опекаемого, живущего в холе и неге ребенка, нормальное детство без потрясений — на что ж тут жаловаться? Никаких несчастий, драм, горя и потрясений — для становления мужчины самое оно. Неужели моей книге суждено стать исследованием бесцветной пустоты, чем-то вроде спелеологической экспедиции в глубины буржуазной нормы, репортажем на тему обыденного существования среднестатистического француза? Благополучное детство всегда и у всех одинаково, пожалуй, оно и не стоит того, чтобы о нем вспоминать. И подберутся ли слова для описания каждого рубежа, который вынужден был преодолевать маленький мальчик в Париже шестидесятых—семидесятых? Уж лучше рассказать про то, как мои родители получили налоговую льготу на второго ребенка.

Ныряя в этот омут, я надеюсь на одно: в процессе писания оживится память. Литература часто помнит то, о чем сами мы забыли; писать — значит читать в себе. Облечение ощущений в слова вдыхает жизнь в воспоминания, так что это занятие можно сравнить с эксгумацией трупа. Каждый писатель — своего рода ghostbuster, то есть охотник за привидениями. В произведениях знаменитых романистов порой возникали невольные реминисценции, и это очень любопытное явление. Писательство обладает сверхъестественной властью. Начиная новую книгу, ты как будто обращаешься за помощью к магу или колдуну. Жанр автобиографии располагается на перекрестке дорог, между Зигмундом Фрейдом и мадам Солей (Мадам Солей — известная французская прорицательница, ведущая передач на радио и астрологических рубрик в журналах. Консультировала президента Франсуа Миттерана.). В статье, опубликованной в 1969 году и озаглавленной «Зачем нужны писатели?», Ролан Барт утверждает, что «сочинительство <…> выполняет работу, источник которой нам неведом». Может быть, эта работа в том и заключается, чтобы вернуть забытое прошлое? Как у Пруста с его мадленой, сонатой, щелью между досками во дворе особняка Германтов, возносящими его «к молчаливым вершинам памяти»? Э-э, только не надо, пожалуйста, давить на меня слишком сильно. Лучше я выберу более свежий, хотя и не менее наглядный, пример. В 1975 году Жорж Перек начал свой роман «W, или Воспоминание детства» словами: «У меня нет детских воспоминаний». Но вся книга буквально кишит ими. Стоит за крыть глаза, пытаясь вызвать картины прошлого, и начинается мистика; память — как чашечка саке, которое подают в некоторых китайских ресторанах: пока пьешь, на дне постепенно проявляется фигура обнаженной женщины, исчезающая с последним глотком. Я ее вижу, созерцаю, но при малейшей попытке приблизиться она ускользает, улетучивается; так и мое утраченное детство. Молюсь о чуде: пусть мое прошлое постепенно выступит на страницах этой книги, как очертания картинки на полароидной пленке. Позволив себе дерзость самоцитирования, — а отказываться от созерцания собственного пупа в автобиографическом опусе значило бы усугублять тщеславие глупостью, — отмечу, что я уже сталкивался с этим любопытным феноменом. Когда в 2002 году я писал «Windows on the World», вдруг откуда ни возьмись передо мной всплыла такая сцена: холодное зимнее утро 1978 года; я выхожу из материнской квартиры и топаю в лицей, стараясь не наступать на цементные полоски между плитками мостовой. Изо рта у меня вырывается пар, мне тоскливо, хоть сдохни, и больше всего на свете хочется броситься под автобус 84-го маршрута. Глава заканчивается так: «В то утро я так никуда и не пошел». Минул год, и вот на последней странице «Романтического эгоиста» возник запах кожи, от которого меня мальчишкой мутило в английских машинах отца. Спустя еще четыре года, работая над романом «Идеаль», я с наслаждением вспоминал один субботний вечер в отцовской двухэтажной квартире, когда мои домашние тапочки и стыдливый румянец покорили сердца нескольких манекенщиц нордической внешности, слушавших двойной оранжевый альбом Стиви Уандера. В ту пору я наделил этими воспоминаниями литературных персонажей (Оскара и Октава), но никто не поверил, что они вымышленные. А это была моя робкая попытка рассказать о своем детстве.

После того как родители развелись, моя жизнь раскололась надвое. С одной стороны — материнская суровость, с другой — отцовский гедонизм. Иногда расклад менялся: стоило матери чуть-чуть ослабить вожжи, как отец впадал в угрюмое молчание. Настроение родителей подчинялось принципу сообщающихся сосудов. Или зыбучих песков. Думаю, ребенком мне приходилось строить свою жизнь на плывуне. Чтобы один из родителей ощущал себя счастливым, желательно было, чтобы второго одолевали противоположные чувства. Они вовсе не вели сознательную войну, ничего подобного, не выказывали друг другу ни малейшей враждебности, однако коромысло весов неумолимо раскачивалось, и наблюдать за теми, кто его раскачивал, было тем горше, что с лиц у них не сходила улыбка.

О книге Фредерика Бегбедера «Французский роман»

Папа римский нас проспал

Глава из книги Владимира Рекшана «Земля: Дорога до…»

…В декабре восемьдесят девятого поехали мы раздолбайской толпой в итальянский город Бари. Перестройка цвела пышным светом и граждан свободолюбивой России принимали на Западе приветливо.

Принимать-то они принимали, но с билетами начались фиговости. Лететь самолетом тогда стоило дешево, однако в самолет пробились только Курехин и Коля Михайлов из Рок-клуба. Основная же толпа рванула поездом. В Бари открывался фестиваль независимого питерского искусства и следовало прибыть вовремя. За день до основной группы отвалил фотомаэстро Андрей «Вилли» Усов, предполагавший потратить лишние сутки на монтаж выставки.

По дороге с Вилли приключилась история. О ней — позже, поскольку она с нами всеми приключилась. Сели мы в поезд и покатили по огромной родине в сторону Ужгорода, за которым начиналась граница с Венгрией. Ехали нервно и возбужденно. Я уже ездил на Запад, выступая во Франции под спортивными знаменами сборной Советского Союза. Было это давно, супер-давно, в шестьдесят восьмом году. Поскольку перед отъездом я отказался стричься, то более на Запад не брали. И на Юго-Запад, и на Северо-Запад не брали. Вот, через двадцать один год прорвался.

Перед границей Старый Рокер, Анатолий Августович «Джордж» Гуницкий достал из-под полосатого матраца бутылку портвейна и предложил:

— Давай выпьем перед расставанием.

После долгого стояния состав переехал узкий мост. Началась колючая проволока.

Мы чокнулись и сказали:

— Прощай, родная сторонка!

Портвейн прошел хорошо. Печали не наблюдалось. Через пару утренних часов мы въехали под своды вокзала города Будапешта. Авангардный контрабасист Волков достал из носка доллары и купил пачку «Кэмела». На прибывших набежали негры-спекулянты, пришлось по грабительскому курсу менять рубли на форинты. Джордж тоже что-то обменял. Мы не собирались тут задерживаться, но хотелось немедленно вкусить иностранной жизни. Пока нонконформисты занимались валютными операциями, поезд, отправлявшийся в Рим с соседнего перрона и в который следовало запрыгивать немедленно, уехал. Следующий шел через сутки. Так свободолюбивый коллектив застрял в Будапеште. Группа некрореалистов Юфита, державшаяся обособленно, откололась и ушла по своим, надо понимать, некро-делам. Постепенно все разбрелись. В Италию я взял гитару, предполагая поразить мастеров бельканто простуженным северным басом. Теперь вот болтайся по Венгрии с гитарой!

Вилли Усов таким же образом отстал от итальянского поезда. Об Усове — впереди.

Будапешт — город красивый. Но в декабре все-таки зима. Может до костей пробрать, если болтаться по улицам утро, день и вечер. Но мы с Джорджом болтались и бодрились. А вечером даже попали в гости к знакомому знакомой, женатому на ленинградке.

— Когда я размышляю о театре абсурда! — говорил Джордж.

— Метод литературы, недавно открытый мной! — говорил я.

— Оч-чень интересно, — кивал венгр и скоро стал посматривать на часы.

— Вся соль абсурда в его диалоге! — говорил Гуницкий, а венгр уже и не отвечал, а только смотрел на часы, как на новые ворота.

— Мне завтра очень рано вставать, — наконец заявил он и, чтобы его лучше поняли, произнес фразу по-русски без акцента.

— Кто рано встает, тому бог дает, — совсем по-нашему продолжил хозяин квартиры, в которой мы рассчитывали досидеть до утра и отправиться на вокзал.

— А может бога и нет? — слабо предложил я.

— Что вы, что вы — бог есть! — настоял венгр и мы поняли, что пора отваливать.

На зимней ночной улице оказалось совсем холодно. В метро я впервые увидел нищих. Причем целую толпу, лежавшую на полу.

А на вокзале не топили! Почти. Негры-спекулянты спали в одном из коридоров вповалку. В зале ожидания имелась одна, не очень большая, но горячая батарея. Обняв ее, как родную, спал расхристанного вида плохо пахнущий гражданин Земли. Мы с Джорджом присели на краешек скамейки, оккупированной пьяным, почувствовали колебания теплого воздуха. Появилась надежда выжить и добраться-таки до теплой Италии.

— Бля-бля-бля-бля, — недовольно заворчал космополит и стал пинаться ногами.

Имелась альтернатива сдаться и отправиться спать на пол к африканцам, но русский рок закалил нас в музыкальных боях.

— Ну ты, урод, — с угрозой произнес я и сбросил космополита с теплой скамейки.

— Убью, — добавил Анатолий Августович, и урод понял, что его не взяла, поднялся и побрел к неграм…

За час до поезда все артисты стояли на перроне. Никто не опоздал, и мы покатили в Италию. Так же, только один, ехал Вилли Усов. О нем — скоро.

Европа состоит из маленьких стран. Лузгали мы эти страны, как семечки. Скоро Венгрия кончилась и началась Югославия. В одном из городов, забыл в каком, поезд стоял полчаса и я пробежал вокруг вокзала, посмотрел последнюю славянскую землю. Вокруг торговали чем попало, и на ценниках с трудом умещались нули. Про инфляцию я еще ничего не знал и удивлялся. И еще не знал, что гиперинфляция всегда заканчивается войной.

Поезд порыл дальше и в нашем купе оказался полный, приятной внешности мужчина средних лет с огромным чемоданом. Алжирец. Когда-то он учился в Москве, теперь работает инженером-мелиоратором в своих алжирских землях. Наш портвейн давно кончился, а у алжирца имелась бутылочка.

— Еду во Францию к сестре, — сказал алжирец, когда мы выпили по первой. — Но через Италию ехать! Пограничники все время бомбистов-террористов ищут. Могут и с поезда снять. Араб же я только по происхождению. А по сути — инженер, материалист.

— Да, — кивает Джордж, — абсурд!

Чем ближе к итальянской границе, тем больше материалист волнуется. Он вытирает вспотевший лоб платком и курит сигару. Нонконформисты струячат по вагону, слышны реплики:

— Италия, скоро Италия! Скоро свободный мир!

Наконец, поезд останавливается и возникают погранцы в пестрых фуражках. Они обходят одно купе за другим, берут красные паспортины, вскрикивают радостно:

— Руссо! Руссо!

Заходят и к нам, улыбаются. В кучу красных паспортов я засунул паспорт алжирца.

— Руссо! Руссо! — вскрикивает офицер, листая паспорта, и вдруг замолкает, спрашивает мрачно:

— Арабо?

— Уи, сеньоре. — Инженер ни жив, ни мертв.

— Выходи!

Алжирец почти плачет. Вот так бен-ладенами и становятся. Мы помогаем ему вынести чемодан из вагона.

— Да здравствует Советский Союз! — говорит инженер на прощание.

И мы едем дальше.

Утренний Рим — колыбель, люлька европейской цивилизации. После долгой дороги чуток покачивает в этой люльке. Напротив вокзала посреди площади, по которой в несколько рядов несутся машины, что-то вроде скверика с монументом. Там нас должны встречать. Должны были встречать и Усова. Через неделю, сидя на античном мраморе, мы выпивали на Форуме из граненых стаканчиков, взятых в Италию из Питера вместе с маленькой. Выпивали за здравие Вечного города, за римское право, за нас и за вас. Вот что через неделю на Форуме расскажет Усов: » Я вышел из вокзала с чемоданом и сумкой. Дождался зеленого света и перешел площадь. Только я пошел к монументу на встречу, как набежала толпа девок-малолеток. Цыганистые такие с виду. Они стали меня дергать за разные части тела и одежды. А я отмахивался. Они что-то прощебетали и ускакали. Поставил тогда чемодан и стал поправлять одежду. Вижу — сумка открыта! Роюсь в ней — нет бумажника! В нем — паспорт и обратный билет! За секунду понял, что стал международным бомжом. Оборачиваюсь и вижу, как девичья стайка бежит, перепрыгивая через машины. Бросаю чемодан на хер и бегу за ними. Я же один год в университете итальянский изучал. Но тут — все слова забыл. Кричу только:

— Сеньоре! Перфаворе!

Меня не задавили. А они уже по узкой такой улочке несутся. А я за ними. Они сейчас во двор нырнут — фиг найдешь. Навстречу трое итальянских мужиков идут. Они поняли мои вопли и малолеток тормознули. Тут и я добежал.

— Бля-бля-бля-бля! — вопят девки.

— Бля-бля-бля! — кричат мужики.

— Паспорт, бля, свиздили! — кричу я.

И минуты не прошло, как подлетает «воронок» с решетками и из него вываливают автоматчики. За автоматчиками лениво выходит что-то вроде местного сержанта. Все продолжают орать, а сержант крутил головой и ковырял в носу. Он наковырялся и произнес тихо так:

— Бля-бля.

Малолетки вздрогнули, а одна из них задрала юбку и вытащила из трусов мою паспортину с билетом. Мне вернули гражданство и социальное положение в обществе, а девку автоматчики схватили в охапку, бросили в воронок и укатили. Мужики тоже отвалили. Я пошел к чемодану, думая, что и его уперли. Но он уцелел. Только паспорт после неделю козой пах. Такая история…

В городе Бари тепло. Идет дождь. На некоторых стенах висят афиши нашего фестиваля. Город Бари известен лишь своей футбольной командой и мощами Николая Угодника, любимого русского святого. Скучновато барийцам живется, без андеграундного фестиваля им никак. Мы с Джорджом должны читать доклады в первый день фестиваля, но приехали ко второму. С нами не знают что делать. В конце концов предлагают выступить с речами в монастыре. Точнее — на лестнице бывшего монастыря перед выступлением театра «Дерево».

На каменной лестнице сидело с дюжину нетрезвых питерцев и несколько прибившихся к ним итальянцев. Я бодро прочел манифест «Метода социалистического идеализма», хитроумный текст которого не стану приводить, дабы не вызывать у читателя немотивированной агрессии. Желал я этим методом сразить Горького, но, как выяснилось позднее, не сразил. Джордж тоже что-то такое непростое говорил. Бедная переводчица с трудом справлялась с нашими заявлениями. В итоге все питерские слушатели заснули, сморенные вином и теорией, а итальянцы убежали.

Но итальянцы вернулись, чтобы эстетически насладиться выступлением театральной труппы «Дерево». При входе в зал, где предполагалось само представление, стали выламываться бритоголовые юноши и девушки, катались по каменным плитам. Катания и выламывания означали увертюру. После увертюры актеры ушли в залу, а итальянцы не поняли — им показалось, что представление окончилось. Итальянцы свинтили, а мы остались. В таком духе понимания-непонимания фестиваль и проходил.

Мрачные тона несколько разбавил Курехин, нашедший на окрестных пастбищах коня с конюхом, а в действующем монастыре — хор монастырских девушек.

Гордые тем, что нас никто не понял, мы с Джорджом собирались после трапезы в ресторане отправиться в местную Ла-Скалу смотреть на «Популярную механику» итальянского разлива.

Кормили нас обильно. Официанты подходили с бутылками и спрашивали:

— Бьянко? Россо?

Присмотревшись к их манипуляциям, я предложил товарищу:

— Ты заказывай «бьянко», а я закажу «россо».

— И что будет? — хмуро поинтересовался Джордж.

— А вот увидишь.

— Может, я «россо» хочу.

— Ладно. Давай ты — «россо», я — «бьянко».

Возник официант и задал вопросы. Мы ответили, как договорились. Официант и глазом не моргнул, поставил перед Джорджом целую бутылку «россо», а передо мной — целую бутылку «бьянко».

— И чего ты добился? — поинтересовался Гуницкий, когда халдей отошел.

— Как чего! Если б мы пили с тобой вино одного цвета, то получили б одну бутылку на двоих. А так — по бутылке каждому!

— Действительно, — согласился Анатолий Августович. — Абсурд какой-то.

В отличном настроении мы отправились в театр, при входе в который нас встретили молодые люди в ливреях с золотыми галунами и почтительно провели в партер. Театр сверкал золотыми же ложами, хрусталь огромной люстры под потолком лучисто переливался. Мы с другом сели где-то в первых рядах и стали смотреть, как в дыму, напущенном на сцену специальным механизмом, появилась группа «Игры» и довольно бодро и стильно заиграла оригинальные произведения. Накануне в театре выступал Морис Бежар, и зал, конечно же, более подходил для академического искусства. Но публике нравилось, так как звуки, лившиеся со сцены, все же казались более понятными, чем мрачный напряг некрореалистов и театра «Дерево».

В паузах между песнями из-за кулис доносился цокот копыт — это волновался конь Курехина.

«Игры» закончились, началась «Популярная механика». Сперва Сергей Курехин бил по клавишам рояля и ковырялся в его струнной пасти, затем в дыму появился Саша Ляпин с гитарой и стал извлекать из нее пригожие звуки. Затем они заиграли вместе. Постепенно появился хор монастырских девушек и запел. Курехин прыгал перед девушками и дирижировал. Снова Ляпин играл один. Играли Курехин с Ляпиным и пели монастырские девственницы.

Публика не сразу поняла, но постепенно врубилась. Уже смотрели на сцену с азартом, ожидая новых выкрутасов. И тут Курехин взмахнул рукой, а мог и ногой. И на сцену вышел конь. Размеры его были чудовищны. Коня за уздечку придерживал усатый итальянский крестьянин, впервые, похоже, как и конь, попавший в театр. Публика завизжала от счастья и ужаса. На сцену вышел Саша Титов с бас-гитарой, и ему помогли вскарабкаться на коня. Динамики забасили, конь возбудился, вывалил до пола красное эрегированное естество и собрался прыгнуть в партер на купивших билеты. Но крестьянин его удержал. Девственницы вопили, а Курехин ковырялся в зубах у рояля. В апафеозе каданса на сцену вылетел некрореалист Чернов с мертвым осминогом в руках. Он рвал зубами мертвое тело, а куски глотал. Зал выл и рукоплескал. Некрореалист, наглотавшись мертвечины, убежал прочь и после долго блевал за кулисами…

На вечернем приеме у местного коммуниста нонконформисты сразу же выпили годовой запас крепких напитков, а Анатолий Августович «Джордж» Гуницкий плясал вприсядку, высоко по-казачьи выбрасывая коленки. По дороге в гостиницу лучший мастер абсурда пытался крушить машины на обочине, тем выражая протест против бездуховного общества потребления, а утром обнаружил в номере на потолке следы от своих ботинок.

— Выходит, я ночью ходил по потолку, — удивился Джордж.

— Выходит, ходил, — согласился я.

— Абсурд какой-то! — вздрогнул Джордж и предложил: — Давай-ка лучше займемся коммерцией.

Анатолий Августович привез в Италию с дюжину командирских часов, предполагая озолотиться в разумных пределах. Но с часами, как выяснилось, нас в городе Бари не ждали. Джордж заходил в бакалейные лавки и с моей помощью предлагал товар. Работники лавок разглядывали циферблаты с нарисованными танками и красными звездами, только денег не давали.

В итоге мы забрели в порт на рынок краденых вещей. Крали, похоже, в основном из машин — на вместительных лотках лежали предметы, которые обычно можно слямзить из тачки. Кассеты, автомагнитолы, очки, часы… Ага, вот и часы!

Джордж подрулил к продавцу, мрачному громиле грузинского вида с наколкой на запястье — «Не забуду мамо мио!» И достал свою командирскую дюжину. Всякая вещь на лотке стоила десять тысяч лир. Всякую ворованную продавец покупал за пять. Он посмотрел на товар Джорджа и сказал:

— Пять тысяч.

— Это же чертовски мало! — изумился Джордж, — Это же настоящие командирские часы. Руссо, руссо! Пиф-паф!

На «пиф-паф» итальянец среагировал оригинальным образом. Он достал из-под прилавка кольт огромного размера и приставил его почему-то к моему лбу.

— Что же это вы такой негостеприимный? — только и мог сказать я.

С рынка мы ретировались в город целыми и пока что невредимыми, решив до поры оставить коммерцию в покое.

В холле гостиницы оживление. Вокруг чернокожего низенького господина роятся питерские артисты. По городу Бари расклеены афиши, объявляющие о том, что сегодня в театре, где накануне егозила «Механика», выступит с концертом Рэй Чарльз. Я-то думал — он не играет больше. Старый ведь блюзовый дедушка! А он, бедный слепой, все еще работает… Так вот, чернокожий человек из его команды. Что-то вроде администратора. Он хлопает нас по плечам и спинам, мы хлопаем его. Не помню кто, кажется Ляпин, дает чернокожему закурить «беломорину».

— Марихуанна? — заговорщески спрашивает господин, опасливо оглядывается, затягивается и закашливается, от кашля становится почти белым.

— Велл! — наконец говорит он. — Ай вил би вэйтинг ю! Подходите за два часа до начала. Я вас проведу на концерт.

Мы пришли с Джорджом за два часа, и наш новый фрэнд провел за кулисы. Там ходило много чернокожего народа — музыкантов и музыканш. На сцене кларнет полировал пространство, однако старины Рэя Чарльза пока не видно.

Пустой зал и пыльные кулисы выглядели довольно уныло, а предстояло тут околачиваться и путаться под ногами долгие два часа. К тому же в ресторане, кроме обильной еды, ждали «россо» и «бьянко». Мы решили свалить, а потом вернуться.

Возвращаясь, мурлыкали песни Рэя и ковыряли в зубах фирменными зубочистками, представляя, как сейчас насладимся блюзом, побратаемся с Чарльзом, и вообще заживем припеваючи с этой самой минуты…

Возле служебного входа стоял наряд полиции и никого не пускал. Из-за наряда чернокожий администратор пожимал плечами и мотал головой. Пришлось идти восвояси в отель. Так мы Рэя Чарльза фактически пропили.

Если все интересное описывать, то бумаги не хватит. Я пишу то, что мне вспоминается в первую очередь, а в первую очередь почему-то вспоминаются пьянки.

Перед отъездом в Рим все нарезались, у кого как получилось. Только Курехин делал маленькие глоточки, вкручивая организатору Антонио планы. Планы-громадье!

— Я хочу в Риме. В Колизее! Чтобы тысячи гладиаторов. И пятнадцать роялей. Чтобы тигры грызли христиан! Ты меня, Антонио, выведи на министра культуры.

— Не получится, — с сожалением объяснял Антонио, молодой худощавый мужчина с аристократическими чертами лица. — Колизей — это культурный памятник. Там нельзя.

— Можно, можно. Ты только выведи.

Тут появился гитарист «Игр» Андрей Нуждин, бледный, как спирохета. Сперва он говорить не мог, после не хотел. Но выпив виски, рассказал:

— Он дверь запер и стал суровый, словно прокурор. Говорит мне: «Я всех пробовал — немцев, поляков, монголов, нубийцев даже, всех, всех, всех, а русских — нет еще!» Пришлось мне прыгать в окно…

Дело в том, что в течение нескольких дней во время обедов и ужинов в ресторане некий улыбчивый господин в пестром жилете посылал на дегустацию гитаристу разные блюда. Гитарист, как и всякий другой русский, благосклонно относящийся к халяве, эти блюда принимал и отвечал на улыбки. Перед нашим отъездом улыбчивый подкараулил Нуждина в коридоре и заманил в номер, где и постарался совершить надругательство…

Ближе к ночи мы стали грузиться в автобус. Барабанщика Игоря Чередника, человека худощавого и невысокого, мне пришлось нести. Он купил магнитофон и положил в рюкзак. А с рюкзаком не мог подняться. Водила автобуса, увидев сильно пьяных артистов, заявил, что не поедет. Пассажиры, мол, ему салон заблюют.

— Не фига, — пробормотал Чередник. — Мы добро на ветер не бросаем.

Итальянец понял русскую правду и согласился ехать.

Вспоминается пьянка. Или что-нибудь на фоне пьянки. Так оно и было на самом деле.

В Риме мы болтались целый день, а к вечеру меня, как Рафаэля, разбила лихорадка. В Риме я запомнил только утро — как с фотографами Усовым и Потаповым выпивал на Форуме и как напротив Сан-Анжело негры писали в Тибр. Нет, помню еще, как мы с фотографами добрались до Ватикана, в соборе-махине святого Петра разглядывали Микеланджело, а после заснули на стульях прямо посреди зала. Может, Папу Римского проспали. Может, он нас проспал…

О книге Владимира Рекшана «Земля: Дорога до…»

Шрэк навсегда

Режиссер Майк Митчелл

США, 2010

Слоган нового «Шрэка» на американских постерах — такой же, как у сериала «Остаться в живых», который должен завершиться примерно в это же время: «Последняя глава». «Последним», впрочем, называли и предыдущий мультик, именно поэтому не покидает ощущение, что Шрэка воскресили вовсе не для удовольствия зрителей, а для того, чтобы пополнить оскудевший за время кризиса кошелек компании DreamWorks. Никого из членов старой команды, ответственной за первых «Шрэков», в списке создателей нового фильма нет: и сценаристы, и режиссер имеют некоторое отношение лишь к третьей части — самой вымученной из всех. С сюжетными ходами в «Шрэке навсегда» довольно напряженно: в королевстве снова меняется власть, а огру и его возлюбленной Фионе снова надо поцеловаться, только происходит все это в альтернативной реальности, в которую Шрэк, уставший от семейной рутины, попадает после того, как подписывает контракт с колдуном Румпельштильцхеном. В этом новом мире главного героя никто не знает, Осел почти не шутит, Кот в сапогах растолстел и носит розовый бантик, а принцесса Фиона возглавляет отряд сопротивления правящему режиму в лице того самого колдуна Румпельштильцхена. С гэгами все еще хуже: кто-то постоянно улетает не в том направлении, получает по морде или застревает в отверстии неподходящего размера — и даже трогательные кошачьи глаза-блюдца уже не производят должного умилительного эффекта. Лучше бы они просто жили долго и счастливо.

Ксения Реутова

Старый хиппи

Портрет работы Валерия Мишина

Григорьев — в стране «Русская Поэзия» — фамилия знатная.

Аполлон Григорьев, Олег Григорьев, Гена Григорьев…

И вот — еще один достойный продолжатель сего знатного рода

Подобно Грину и Ремизову, этот Григорьев — Человек Неотсюда.

Изначально нездешний — сказочный персонаж.

Вот кусочек из его интервью:

«Первое значительное признание я получил от ровесника, пятилетнего соседа по даче. Дело было в Белоострове, мы сидели на мостках над прудом и болтали ногами, разгоняя воду. Я рассказывал ему одну из самых лучших своих историй. Что-то про Бабу Ягу.

Реакция слушателя оказалась вполне естественной. „Ну и иди к своей Бабе Яге!“ — закричал он и столкнул меня в пруд. Это было что-то вроде инициации.

К счастью ли, к несчастью, но меня спасли. И подсознательный эффект был столь силен, что лет через 13 после этой истории я стал писать стихи.

Здесь я был более осторожен, и, читая стихи друзьям, близко к воде не подходил.

Кому-то мои творения нравились, кому-то — нет. Одна из поклонниц даже преподнесла мне куриную ногу. Ножка была довольно увесистой, и синяк держался несколько дней».

Вот эта телега мне нравится — особенно про Куриную Ногу.

Дима Григ — изысканно остроумен — так даже сразу и не поймешь — что в него КИНУЛИ этой самой куриной ногой!

Старый хиппи, автостопщик, неисправимый язычник, Дитя Цветов…

Ну какие цветы? Скорее уж Брат Степной Травы.

И конечно же «Господин Ветер».

Так называется его книга прозы.

Это книга — Дорога. И ее страницы-версты, меня впервые познакомили с Григом. Больше всего в той книге меня поразили запахи: все страницы пахли по-разному. Разными ветрами, ветерками и сквозняками. Сеном, ковылем, медом… Иванчаем… Иногда дождем. Тогда — еще и мокрой шерстью — от промокшего свитера и носок. Конечно, читая эту прозу, я сразу догадалась, что автор ее — Поэт.

Все прочие сведения о Григе вы найдете, если вам удастся расшифровать вот эти тайные письмена и рукописи, найденные в Сарагосе, под кроватью, в многочисленных бутылках из под «Изабеллы»…

Полустертые стрелки на древесных стволах выведут вас…

А уж рассыпанное в нужном направлении пшено — точно приведет вас…

История Грига — не для лежебок, не для обломовых, не для таких как я, у которых в школьной характеристике значилось «крайне непытлива».

Григ — это для крайне Пытливых.

Не путать с тем, что Солженицын называл Пытчивый Читатель..
Корень, на первый взгляд, один, но разница между Пытчивым Читателем Солжа и Следопытом Фенимора Купера — огромна и неоспорима.

Читатель Грига — Следопыт.

Итак, дерзайте мои храбрые неленивые друзья:

Вавилон http://www.vavilon.ru/texts/grigoriev0.html

Господин Ветер http://www.ozon.ru/context/detail/id/148022

ЖЖ http://dg-o-hor.livejournal.com

Личная страница http://www.vinra.nm.ru

Из стихов этого года:

Рисовальщица песком на стекле

На прозрачное стекло

она бросит гость песка:

нас ещё не замело,

мы ещё видны пока.

Она пальцем обведёт,

вокруг пальца обвёдет,

и ладошкой разотрёт

жёлтый маленький бархан:

где лицо — там станет дом,

в небе — птицы силуэт,

а вокруг темным-темно,

и едва проходит свет

сквозь ворота из песка,

за которыми летает

нашу жизнь перебирая

её лёгкая рука.

* * *

То ли куст стоит, то ли костёр горит,

чёрное пламя — мёртвый огонь,

я ольху срубил, горький сок пил,

белый день искал

у чужого костра:

там сидят какие-то рыбаки — лица в саже, слова в пыли, говорят: мы солнце вчера сожгли красиво горело, плевало огнём

но никто не жалеет о нём, теперь в костре тихо тлеет луна,

когда догорит — ещё звёзд до хрена,

и мы не уйдём, пока всё не спалим

так что ступай приятель на…

А в моих глазах лишь ольха-река,

Чья кровь темна и на вкус горька.

Бессмертные

Мы завалили дорогу мёртвых еловыми ветками,

мы повесили на окна слюду и бычьи пузыри,

мы перенесли стороны света,

и все старые фотографии сожгли.

Нас не достанет прошлое, не накроет будущее,

геологи не заметят наших дверей,

наши дни мы назовем новыми именами,

что придут в чешуе рыб и шкурах зверей.

На потолке мы нарисовали солнце и луну на стене,

мы вылепили из глины синие шары,

чтобы ими играли ангелы наших дней

на шкурах зверей, в чешуе рыб.

* * *

…По закрытым глазам проведёт лапкой плюшевый кот.

Дитя взрослым проснётся и больше кота не найдёт…

Алла Горбунова

Вокруг избушки еловый лес,

из иголок плед, слюда на окне,

где древние рыбы стоят во сне

стерегут тусклый лунный свет.

В доме встречают Новый год,

ледяные игрушки в глазах блестят,

тянется к ним дитя и растёт,

на еловых шкурах розовое дитя.

Его плюшевый кот ушел через лес,

роняя опилки на синий снег,

становясь тенью самого себя,

стирая до ветоши лапы,

чтобы вернуться на этот свет

мотыльком, чей невидимый след

перечёркивает саму смерть

в жёлтом пламени лампы.

Небесный механик

Человек-птица с большим клювом

залез на башню, поднял флаг:

днём он похож на флюгер,

а ночью на маяк.

По утрам он проветривает небеса,

и тучи становятся белее,

а иногда купается сам

в созвездии Водолея.

Но его работа — чинить механизмы

тяжёлых звёздных ворот:

слишком много срывается вниз

метеоритов в год.

Говорят, его нет и не было,

видят его лишь немногие:

люди редко смотрят на небо,

чаще себе под ноги.

Но если тебя ветер носит,

(или ты в облаках летаешь

независимо от погоды)

помоги ему смазать оси

и поставить на место ворота.

* * *

Тьма увеличивает, свет уменьшает

ибо сам велик,

во тьме ты белая и большая,

а на свету — пылинка,

и мы сможем друг друга встретить

в каком-нибудь полусвете,

а после уйти как в тюрьму

в вечности полутьму.

Не отправить письмо

Какой-то конфликт происходит в сети,

виртуальный ветер сносит крыши,

дальше сервера письма не могут уйти,

и сквозь помехи слышно,

как в каждом е-мэйле лает собака,

совсем не желая нести мои письма,

а на экране недобрым знаком

летучая мышь постоянно виснет.

Остается курьером на велосипеде

лететь по проспекту вдоль спящих домов,

стучаться в двери, будить соседей,

словно большое живое письмо.

* * *

Что мне сказать тебе прежде

чем станет водою чернеющий снег,

я могу быть ленивым и нежным,

но мне надо лодку построить к весне.

Мне надо смолой заливать словно кровью

сосновое днище снов долгой реки,

где бьётся вода словно сердце живое,

когда к тёмным лункам идут рыбаки

и золото рыб рассыпают под ноги,

и звёздам-чещуйкам не знают числа…

По высокой воде я пройду все пороги

навстречу тому, кто не видел весла.

Влюбленные

У неё в голове огонь,

у него — ветер,

вряд ли у них появятся дети.

У неё в голове огонь —

пламя иногда вырывается из-под век,

а так, в принципе, она — нормальный человек,

даже играет в снежки,

если есть снег.

У него в голове ветер

треплет небо, срывает звёзды,

но это можно заметить,

лишь позабыв о том,

что она есть на этом свете.

Деревянный бог

Обновили деревянного бога,

сплели ему венок из жёлтых одуванчиков,

принесли к ногам рис и фасоль,

смочили серые губы сладким вином.

Но он не пьёт и не ест,

лишь осы кружатся возле губ

становясь его словами.

Суетятся муравьи внизу

зёрнышки риса тащат через лес.

Вороны да чайки

садятся на его плечи

белыми-чёрными сторонами жизни.

Выползают мыши полёвки

шелестят в траве:

так деревянный бог идет неспешно,

ветер одуванчики колышет на его голове,

их жёлтая пыльца и горькое молоко стебельков

несъедобны для мышей и птиц,

неинтересны для насекомых.

Старое зеркало

Старое зеркало рассыпает серебро,

становясь простым стеклом,

серебро сверкает как рыбья чешуя,

в которой были ты и я,

и кто в этой комнате до нас жил

тоже был.

Из чешуек ювелир выплавит кольцо,

Ты его наденешь, и в конце концов

вокруг пальца обведёшь в холодном серебре

всех, кто в омут зеркала твоего смотрел:

мёртвую старуху с бумажными цветами,

женщину с пустыми надеждами и светлыми мечтами,

девок, что гадали в святочный вечер,

их суженых с другой стороны,

маленькую девочку и дьявола, приходящего в её сны,

а ещё пустоту, в которой твоё колечко

вспыхнет белым пламенем, дотла сгорит,

и все они окажутся у тебя внутри.

Воттавара

Мы встретимся на Смерть-горе,

похожей на спящего медведя,

у него еловая шерсть

и лапы опущены в болото.

На Смерть-горе в ясную погоду

тропы змеи ползут к луне,

а в дождь прячутся под камни,

забираются в глаза спящих шаманов,

в муравьиные норы.

Мы встретимся на Смерть-горе,

где лиса по утрам тявкает на ворон,

и старый грибник в тёмном плаще

наши дни собирает в плетёный короб:

он рассыпет их наверху,

под серые камни, в гниль-труху,

когда мы придем на эту гору.

* * *

Бьётся часто на кухне посуда,

бьётся как рыба на суше,

брызгами разлетаются осколки

по кафельному полу.

Говорят, она бьётся к счастью,

и осколки — это семена удачи,

что прорастают в наших душах

изменяя мир в сторону лучшую,

где россыпи треснувших чашек

и разбитых тарелок горы

становятся самоцветами

на которых — небесный город.

* * *

Плели сети, чтобы поймать Бога.

Оказалось

сшили ему одежду.

* * *

В этой стране легче потеряться, чем умереть,

здесь не хоронят мёртвых, а заставляют гореть,

я выбрасываю сегодня, как выбросил вчера

слова на ветер

(пластиковый стаканчик хрустит в кулаке,

превращаясь в бабочку с белыми крыльями,

чтобы сквозь пламя вернуться к реке,

где мы вчера ещё были).

* * *

Глиняные люди

живут в пустыне:

она как завтрашний день

идёт за нами,

она любит глиняных людей

с потрескавшийся от обжига кожей,

с красными от пыли глазами.

Глиняные люди

обрезают крайнюю плоть мальчикам,

и закапывают её в песке:

(возьми, пустыня).

Они обрезают девочкам

клитор и малые половые губы

и закапывают их в песке:

(возьми пустыня).

И пустыня подобно морю

облизывает их тела

своим шершавым языком,

она целует больные места:

и скорпионы скрепляют трещины кожи

саламандры шуршат в венах

прозрачным песком.

Глиняные люди роют канавы,

собирают вдоль дорог

лопнувшие колеса,

а по ночам жгут костры из старой резины.

Глиняные люди не умирают, а просто

переворачивают песочные часы —

и я еду на карьер за красной глиной.

Морозное утро

Стая легких времерей! Ты поюнна и вабна…

В. Хлебников

Здесь кончаются деревья, начинаются столбы,

на окне моем узоры: ели, сосны и дубы,

путь исчезнут они скоро, но пока дышу в стекло,

чтобы этот зимний город белым лесом занесло.

С каждым выдохом всё гуще поднимается листва,

под ногами в синих лунках дремлют щука и плотва,

каждый выдох это слово, что нельзя произнести,

обжигающее словно снежный ком в моей горсти,

и звенят листвой деревья в новогодней мишуре

рассыпая мое время стаей быстрых снегирей.

Юлия Беломлинская

Изгои российского бизнеса. Подробности большой игры на вылет

Послесловие к книге

Российский бизнес еще очень молод. Какую бы дату ни считать датой его рождения — 1986 год, когда был принят Закон «О кооперации в СССР», или 1991 год, когда с СССР было покончено, — ему всего-навсего около 20 лет. Он еще не вступил в возраст зрелости, но уже многого добился — крупнейшие российские предприятия сделались уважаемыми игроками на мировом рынке, а сам рынок стал неотъемлемой частью жизни России.

Нельзя сказать, что детство и юность российского бизнеса были счастливыми и безоблачными. Это было трудное время — сегодня многие с содроганием вспоминают «лихие 90-е». Период первоначального накопления в России проходил болезненно — бандитские разборки, дележка территории, борьба с конкурентами, противостояние коррумпированным «регуляторам» и обман потребителей. Юности свойственны крайности — этот период был временем быстрых взлетов и падений, мгновенного обогащения и столь же стремительного разорения.

Первопроходцами российского бизнеса, независимо от того, какими методами они действовали, и каким бы ни был их «облико морале», безусловно, стали люди яркие, умные, сильные. Кто-то может сказать — амбициозные, хитрые, изворотливые, нечестные, безжалостные… Да мало ли что еще? Но, во-первых, это можно сказать и о тех, кто бизнесом не занимается; во-вторых, эти люди не с луны свалились, а были плотью от плоти нашего общества; и наконец, не должны одни люди осуждать других, потому что суд человеческий несовершенен и есть другой, высший суд.

Они очень разные, эти люди. Одни из них — люди старшего поколения — начали заниматься бизнесом уже в зрелом возрасте, другие — еще со школы. Кто-то добился профессионального успеха еще до «исторического материализма», как, например, Борис Березовский. Для кого-то бизнес стал продолжением «советской карьеры» — Владимир Виноградов, например, работал в советском банке. А кто-то начинал с извоза, как Гусинский, или даже был наперсточником, как гласит легенда о Смоленском. Хорошо заработав на торговле «часами да трусами» или компьютерами, они шли в «серьезные» отрасли (нефть, например, как Ходорковский) или даже создавали новые (например, сотовый ритейл, как Чичваркин).

Все они очень разные люди, но у них есть нечто общее: все они ушли с «игрового поля» российского бизнеса — одни были вынуждены уехать на чужбину, скрываясь от преследований властей; другие по тем или иным причинам оказались за решеткой; третьи просто ушли из жизни.

«Удаление» игроков с поля — вещь грустная, часто трагическая, но, в общем-то, естественная. Это происходит в любой стране и в любое время. Но если речь идет о бизнесе российском, этот процесс имеет, разумеется, свои особенности.

В общественном сознании существует такой шаблон: у российских бизнесменов начинаются неприятности, как только они вспоминают, что у экономики есть продолжение — политика, и тем самым уже начинают представлять угрозу для власти. Для такого мнения есть основания.

Не успев как следует опериться, российский бизнес начал сопротивляться тому, кто его породил, — государству. Игроки быстро поняли, кто в России устанавливает правила игры, и начали действовать: одни договаривались, другие пытались противостоять, полагая, что деньги тоже кое-что значат, третьи предпочитали просто сидеть тихо и не высовываться. Но и власть прекрасно понимала, что такое деньги, и делала все, чтобы не утратить контроль над бизнесом и максимально использовать его в своих интересах. Естественно, не обошлось без потерь.

Но среди тех, кто потерял свой бизнес и вынужден жить на чужбине, как Михаил Живило или Александр Конаныхин, есть и те, кого трудно считать «пострадавшими от власти». Первопроходцы российского бизнеса, как и все люди, совершали ошибки, в том числе роковые, поддавались соблазнам, возможно даже шли на душегубство, как Алексей Френкель (если верить приговору суда присяжных). Более того, многие из них, находясь под следствием по вполне уголовным статьям, изо всех сил старались выдать себя за жертв политических репрессий, и некоторые в этом преуспели, хотя и не имели на то никаких оснований, будучи уголовниками с точки зрения российского законодательства и общественной морали.

Потому что эти люди — не ангелы, они такие же, как и все мы. Им так же, как и всем нам, нелегко противостоять соблазну. Да и бизнес — дело такое: трудно не запачкаться, трудно пройти по острию ножа и не порезаться в кровь. К тому же им не у кого было учиться, не у кого было спросить совета: они свой бизнес, свое Дело не унаследовали от отцов и дедов, а создали сами.

Мы их не судим, поскольку у нас иная профессия, но у нас есть право рассказать об их жизненном пути максимально точно и взвешенно.

О книге «Изгои российского бизнеса. Подробности большой игры на вылет»