Девушка с чемоданом

«Я Лина Лом —

пиздец, облом

и вся хуйня — из-за меня»

Это ее программное стихотворение.

И точно — про нее. Где Лина — там вечно пиздец, облом и вся хуйня…

Ей бы еще подошла кликуха «Авария». Хотя Лом — тоже нормально.

Немецкого дедулю она себе конечно придумала.

Как, впрочем, и Эвелину. Зовут ее просто Лина Ломакина.

Она когда-то жила на Петроградской — тусила в компании Тани Тайниной.

Мы там все как-то пресекались, она меня младше лет на семь, кажется.

К Никите Михайловскому ее занесло пару раз — совсем еще зеленую.

Вроде бы у Алины Алонзо она мелькнула.

Но Алина ее быстро шуганула — слишком яркая была девчонка.

Стихов тогда никаких особых не было…

То есть она, конечно, обзывала саму себя поэтессой, но кто ж в юности не пишет стихи? Все девицы кругом были либо артистки, либо художницы, либо поэтессы.

Все, кто называется «честные давалки», то есть не профи-проститутки и не тупые «бляди на интерес».

В общем, Лина была смешная, яркая, долговязая — очень хорошенькая…

Честно давала всем, кто мог ее рассмешить.

То есть, разного рода богемным отморозкам.

Или просто торчкам. Алкашами тоже не брезговала.

Но потом ее совсем уж занесло в наркошную среду.

А я эту среду хорошо знаю с четырнадцати лет.

Причем — знакомство началось сразу с конца — шприцы, кровища…

А я типа такой «шабос гой» — всех колю.

Ну? в общем, хорошая терапия для школьницы — уже к пятнадцати я сильно шугалась любой наркоты. Ажно траву не пробовала да двадцати пяти.

Ну вокруг-то все было.

См. мемуары Оли Жук.

Которая тож Лину Ломакину отлично знает.

Еще, помню, всех наркошей ее фамилия веселила.

Это я все к чему? А к тому, что она не живет в Гермашке безвылазно.

Да, жила — она когда-то убежала туда от одной истории.

А сейчас она, по крайней мере, полгода в году проводит в Питере.

Но светиться ей просто нельзя.

История, в общем, детская, глупая.

Она в какой-то момент вписалась курьером — перевезти из Азии чемодан травы. Это денег тогда стоило немеряно.

И лет за это давали немеряно.

Ну, десятку за чемодан точняк могли дать.

А Лина в аэропорту увидела собаку. Ментовскую собаку-нюхача.

И бросила этот гребаный чемодан. Испугалась, в общем.

Люди потом говорили, что все это гон, что она чемодан за два дня скурила

со своим тогдашним. С кем она тогда была, никто и не помнит…

Гепнер ли, Юнгер? Буля, али Сашка Воробьишка?

Одним словом, скурить за два дня чемодан — было кому.

Но я верю в историю с собакой.

Я сама однажды в Париже видала такую в аэропорту.

И по-любому неприятно становится.

Я, например, везла штук пять красивых трубочек — просто для подарков.

И вдруг испугалась, что собака унюхает.

Хотя все трубочки куплены в магазине на Канал-стрит.

И на витрине написано «табакко пайп».

Ну а тут реальный чемодан шалы и глины.

А на дворе конец восьмидесятых.

Свобода, типа, уже есть, но в основном, свобода быстрой съебежки.

Должок на нее повесили.

Она никогда естественно не работала и заплатить не могла.

Ну и убежала на Гермашку.

Наверное, от тоски и отчаяния начала писать реально хорошие стихи.

Здесь — ее никто не видит.

Даже Мякишев, которого на считает патроном и учителем, видит ее редко.

Но и он не знает, где она зависает в Питере.

И Таня Тайнина молчит как рыба.

И Жучка — не колется.

Потому что наркошные долги, сродни карточным — они не списываются.

И нету понятия срока давности.

Вообшем, если Лина засветится — ее найдут и снова спросят.

А все эти годы, ей типа счетчик стучал. Люди-то никуда не делись.

Ну, в смысле, много кто выжил.

И есть кому с нее спрашивать.

Есть и еще причина, почему она никогда не появляется — на вечерах, стишки зачитать туда-сюда…

Ей за сорок, и выглядит она… пройдя все, что можно пройти… да?

Я всегда говорила: бедным — этого нельзя.

Ну нету у нас бабла на массажиста, пластическую хирургию, чистый розовый кокос, ежеквартальные поездки в Мексику на мескалиновые грязи…

В общем, зубов у девки нету. Морда — сильно мятая.

И все это обидно, если ты хороший поэт, и тебе всего-то слегка за сорок.

Она ж в завязке. То есть выплыла, очнулась, проснулась…

Кругом — осколки хрустального гроба, обломки королевича Елисея…

А вот зеркальце, сука, целехонько.

Свет мой, зеркальце, скажи… ну ебаный в рот…

В общем, показываться на поэзо-вечерах она не хочет.

Читают ее стихи обычно кореша: Емчик Мякишев и Черный профессор Болдуман.

С Болдуманом у них точно в юности что-то было.

Насчет Мяки не уверена.

Но Болдуман знает, где она живет в Питере.

В конце-концов, он мог бы и заплатить этот ее долг.

Но она боится вообще встретить этих людей.

Она в завязке несколько лет уже, и все серьезно.

В общем, у нее истерический страх вообще поднимать эту тему.

В результате, по городу ходит дурацкая сплетня, что никакой Лины нет.

Что она — проект Мякишева и Болдумана.

Потому что вся связь с ней — тока через них.

И стихи ее читают со сцены — тока они.

Но это конешно — пиздеж.

Есть она, есть — и как минимум полгода проводит в Питере.

И сейчас она в Питере.

Я ее недавно видела на Невском. Она прошла мимо.

Нормальная такая Ломакина — тока без зубов и высохшая вся.

В растманской шапочке. Ножки легка заплетаются.

Взор куда-то… нахх.

Похожа на Снежку-барабанщицу.

Я думаю, что лет через десять она нам покажется.

И тут нам всем мало не покажется!

Потому что поэт она — сильный. И становится все лучше и лучше.

Тут немного биографии http://slova.uuuq.com/number6/6%20-%20authors.htm, тут еще стихи http://slova.uuuq.com/number6/6%20-%20lom.htm, тут теги на лину в жж у кунштука http://kunshtuk.livejournal.com/tag/%D0%9B%D0%B8%D0%BD%D0%B0%20%D0%9B%D0%BE%D0%BC, http://kunshtuk.livejournal.com/?skip=10&tag=%D0%9B%D0%B8%D0%BD%D0%B0%20%D0%9B%D0%BE%D0%BC, http://kunshtuk.livejournal.com/?skip=20&tag=%D0%9B%D0%B8%D0%BD%D0%B0%20%D0%9B%D0%BE%D0%BC, http://kunshtuk.livejournal.com/?skip=30&tag=%D0%9B%D0%B8%D0%BD%D0%B0%20%D0%9B%D0%BE%D0%BC.

И вот — из последнего:

Просто сказка

Пусть жжет еще сильней! — почти у самых глаз.

А. Тарковский

Лжецы в учителях, а во френдах — подонки,

Конечный горизонт завален пустотой.

Угодник Николай глядит из-за иконки

Покойно — сквозь окно — в колючий лес густой.

Прикольно мне скакать по веточкам и сучьям,

По-щучьи исполнять желания твои,

Проворно кружевить по сеточкам паучьим,

Пером крыла кромсать небесные слои.

Живу и не тужу — сама себе в угоду!

Уроки позабыв, забанив всех френдов.

Аскаю на скаку огня живую воду —

Наполнить бы сосуд до первых холодов…

Восшествие

За щастье рассказывать нечего мне —

Торчала морковкой из грядки одна.

Якшалась с грибками на book’овом пне,

Зияла, подобно поганке, бледна.

Тут.

Вдруг друг по верёвке спустился с небес —

Надёжный, отважный грибник-букинист.

И прелестей для он на грядку прилез,

Спасения ради — чудной альпинист.

Gut.

Задобрил сорняк, убелил чернозём,

Опальной травы подсуропил в струю,

Телеги катил про архангелов-зём,

Венчальные кольца вертел на хую.

Плут.

Три короба нежной ажурной трухи,

Рассеяв туман, поразвесил окрест —

Похлёбку варил из земной требухи,

Хотел укорить мой крутой эверест.

Крут!..

Шлюсс*

Хыть**! Постная старость пьёт воду с лица,

А девичьи косы подрезал мне ты —

Я вспомню трёхбуквенный код от ларца,

Где в войлок для стелек свалялись мечты…

Пусть живо метнутся, меня веселя,

Сверкающей сворой пустующих сук!

Не вовремя тянет-потянет земля —

Не вырос ещё мой осиновый сук.

Покуда бодрит бананасовый сок,

Шарахает шнапс, пригревает коньяк,

В потешном мешке завершу марш-бросок,

Исполнив под куполом церкви флик-фляк***.


* Шлюсс — термин, обычно применяемый к клоунским номерам, последняя, эффектная точка, яркий финал. (ЦИРКОВОЙ СЛОВАРЬ «Мир Цирка от А до Я»)

** Хыть — междометие без определенного смысла. В целом аналогично панковскому «хой!» или новорусскому «блин». (Словарь молодёжного сленга)

*** Фляк — акробатическое и гимнастическое упражнение, прыжок с двух ног вверх-назад с двумя фазами полета: прогибаясь в первой части после толчка ногами до опоры на руки, сгибаясь во второй части после толчка руками (курбет). Фляк выполняется: из полуприседа, после кувырка, колеса, курбета, рондата, темпового сальто и т.д. (Толковый словарь спортивных терминов, 2001)

Der letzte Flug*

Треть «Trittico»** приняв заместо пагубной текилы,

Законы готики поправ на нижнем вираже,

За нюрнбергским November’ом я наступлю на вилы

И трезвым рылом влипну в снег, подвыпивший уже.

Над кирхою завис больной боец нечистой силы,

Стоят-молчат колокола на ноющем ветру,

Кирюха — вечный корефан взывает из могилы:

«Когда Flugzeug’ом*** из гостей к апостолу Петру?»

Отложен близлежащий рейс: нелётная погода,

Забит-накрыт аэропорт Dezember’ской пургой.

И, в общем-то, рукой подать пора до неба свода…

Но полежи пока один, покойный-дорогой.


* Дэр лецтэ Флюг — последний рейс

** Trittico® Триттико. Лекарственная форма: таблетка 150 мг. При лечении расстройств либидо (не по Фрейду, но по Юнгу. ЛЛ) рекомендуется суточная доза 50 мг, при лечении импотенции, в случае монотерапии препаратом, рекомендуемая суточная доза более 200 мг. Показание к применению: тревожно-депрессивное состояние на фоне органических заболеваний центральной нервной системы, алкогольные депрессии, расстройства либидо и потенции.

*** Флюгцойг’ом — самолётом

Игры с Люсей

Братья мне — грибы-дубы, сводный папа — лес,

Мама — яма на горе, кум — водоворот,

Сёстры — глыбы и грубы, дроля — уд с небес,

Чада — чаги в сентябре, лепший кореш — крот…

Чур! На кислом и не то чудится в себе —

Искривляются миры, затухает свет

До агонии. Барто — свалка в серебре,

Сэм Маршак — вахлак игры, Михалкова — нет.

Der Schlagbaum*

Если светлая даль по накуре маячит,

То, увы, горизонт низок перед грозой…

Я не сука — лишь равный меня зафигачит

На Гермашке, граничащей с русской кирзой.

Пусть появится кат мой, подкатит красивый

С парабеллумом в жёсткой изящной руке,

Белокурый с рейхстаговской гербовой ксивой —

На шальном перекрёстке — потом, вдалеке —

С опергруппой, овчарками, мотобригадой;

Messerschmitt’ы — на бреющем, Abwehr в тылу!

Я открою шлагбаум с привычной бравадой

И сигнальным флажком дам ему по еблу.


* Дэр Шлагбаум — шлагбаум

Необдолбанное путешествие

(по дороге из Куксенхаузена)

Mitfahren nach Мunchen* в канун Рождества —

На встречу с наследием предков лечу;

Подрублены древние корни родства —

Альбрехтом Альтдорфером их залечу.

Матис Готхардт-Нитхарт почешет мой зрак—

Без Кранахов — крах на Гермашке, капут!

Мне Дюрер — гроссфатер**, и Гольбейн — не враг…

Нырну в Barerstrasse***, пусть скопом пропрут!

До Пинакотеки пути — с гулькин хер,

Когда в гермошлеме душистый гашиш,

Но если дня два не долбать, например,

По Бану ебаному низко летишь…


* Митфарэн нах Мюнхен — на попутке в Мюнхен

** Гроссфатер — дедушка

*** Barerstrasse — Барерштрассе, улица в Мюнхене, где находится Пинакотека

Прорыв в прорву

Ввернулся ли в Питер шурупом?

Забился ли в Kreuzberg гвоздём?

Пусть даже ты сделался трупом —

По Unter den Linden пройдём!

Нырнём во дворы Петроградки

Сквозь створ Бранденбургских ворот —

Имел неплохие задатки,

А где притязанья, задрот?

Твой призрачный гений желанья

Отправился в люди… Собес*!

И тащит мечты на закланье

В гниющую прорву телес.

Когда-то бухали-махали,

Искали себя в забытьи.

И хули нашли-то? Das Heile**,

Der Friedhof*** да ложку кутьи.


* Собес

1. Социальное обеспечение

2. Учреждение, ведающее социальным обеспечением

(Словарь Ожегова)

** Дас Хайле — благо

*** Дэр Фридхоф — кладбище

Про любовь

Всё скурвлено, выпито, кончен приём.

Спускают на лифте. Ложусь в кадиллак.

Мы люто с тобой оттянулись вдвоём,

Отъеду ж, однако, одна я — гуд лак.

Стерильная музыка, ясный кокос,

Лиловый в ливрее прилеплен к рулю.

Зачем я с тобою пустилась вразнос?

И чем я наутро себя обнулю?

Hier Lina*

Замёрзло Lambrusco Frizzante винцо —

Ледышку сосу, сохраняя лицо.

А что остаётся — сгустилася мгла —

Чужбина-горбатина! Как я могла?!

Оставила в ахуе слабую ма —

Гужбаню, торчкую, пирую. Чума!

А дальше-то что? Ни кола, ни угла —

Невы — колоница, Фонтанки — смола…

Вернулась в мой город знакомый. Для слёз.

Где все — мертвецы. А кто выжил — тверёз.

Где высились шпильки моей Петропа

И в пачках давали балет Петипа.

И что же теперь? Возвращаться в Deutschland,

Где можно глинтвейном залиться до гланд,

Заткнувшись сосиськой и рулькой свиной?

Уж лучше шалить под шалой на Сенной!


* Хир Лина — здесь

** Дойчланд — Германия

Юлия Беломлинская

Той зимой в Сараево

Рассказ из книги Недима Гюрселя «Любовь после полудня»

«Смерть вошла в меня». Почему она сказала о своей боли? Сказала после того, как мы залили в себя не одну рюмку сливовой ракии, долго топтались на дискотечной танцплощадке, обнимались в толпе, озаряемой желтыми, красными, фиолетовыми бликами и, наконец, рухнули на стол, и тогда ее красные, полные губы разомкнулись, и она прошептала мне на ухо слово «смерть», будто выталкивала его зубами. Мои руки лежали на ее бедрах. Я уверенно прокладывал путь между ее раздвинутых под короткой юбкой ног. Как смерть может войти внутрь молодой женщины, с какого места в теле она начинает ее подтачивать? Конечно, с ее грота, с этого треугольника жизни, до которого я хотел добраться перед отъездом из этого города. Оттуда на свет могла появиться новая жизнь, но женщина говорила о смерти. Смерть была волком, с некоторых пор она ощущала его в себе, в самой глубине своего тела, он досыта насыщался ею. Его звали Вук, то есть Волк. Не из тех, облезлых, с заостренной мордой, что питаются падалью. А настоящий дикий волк, покрытый рыжей шерстью, голодный и смелый. Он был красив той красотой, что так редко встретишь в этих краях. Вук! Один суровый слог, обрывающийся сразу, как жизнь. Вук! Лицо у него было детское, глаза зеленые и грустные. Да, я правильно ее понял. Парень, которого она полюбила, был сербом. Боснийским сербом. Его убили, когда он защищал город от своих же сородичей. Он сразу же вошел в девушку и обосновался в ней. Свил себе там гнездышко. И, похоже, покидать его не собирался. «Он лежит в моем теле, — сказала она. — Его могила у меня внутри». Как она это сказала на своем английском, который был немногим лучше моего, как я смог понять ее в грохоте дискотеки — единственном открытом до утра месте в этом блокадном городе — я не очень хорошо помню. Единственное, что врезалось в память — то, как я отдернул руку от ее промежности, будто обжегся. Может быть, она хотела сказать о страдании осажденного города, а не о смерти любимого человека. Может быть, хотела выкрикнуть о полете снаряда, до того, как он, свистя, проломит крыши домов и разнесет в клочья человеческие тела, оставит сиротами детей и вдовами женщин, о горькой участи людей, выстроившихся в очередь за водой после многодневного сидения в подвалах, но потом, передумав, выдохнула поверх ревущих динамиков с сигаретным дымом: «Смерть…».

Посреди широкого проспекта стоит изрешеченный пулями трамвай. Еще один ржавеет на углу. Тоже дырявый, как дуршлаг, и в нем никого нет. Улицы пусты, рынок закрыт. Зеленоватые купола цвета плесени, колокольни и минареты, разрушенные мосты и чудом уцелевшая башня с часами. Но минутная и часовая стрелки уже не соревнуются в беге — время застыло. На стенах следы от снарядов. И не только следы, а еще и зияющие рваными краями пробоины. Бронетранспортер. Белый, как заяц, и низкий. Вздрагивая на огромных колесах, он движется по улицам города. В каменных зданиях на берегу покрывшейся льдом реки воет ветер, чуть дальше пустыри, дома на склонах холмов. Двух- или трехэтажные, с огородами. Ребенок из окна с выбитыми стеклами кидает крошки хлеба голубям, меткий снайпер, держащий его на прицеле, достигает вершин наслаждения со спуском курка. И на белых птиц в безмолвном зимнем небе брызжет горячая кровь. Старик с полным бидоном воды поднимается верх. Он запыхался, но идти осталось недалеко. Чуть позже он перешагнет порог своего дома, где его ждет, тревожась, жена, она обрадуется тому, что он вернулся с водой. Старик смотрит вниз. На мосты через Миляцку, что делит город надвое. Кто знает, сколько похожих мостов довелось ему перейти в жизни, со скольких мостов, соединяющих не только два берега, но и людей, смотрел он на воду, грязную зимой и белопенную весной? Реки в Боснии глубокие. Зимой обычно не замерзают. Они протекают по теснинам между отвесных скал, темно-зеленые и глубокие, словно горные озера. Но Миляцка замерзла. Она и так летом неполноводна, а в суровые зимы, как сейчас, покрывается льдом. Старик не знает, что в последний раз видит город, в котором родился и вырос и был счастлив все эти годы до войны. Совсем скоро ружье, убившее ребенка, направят и в него. Может быть, он умрет сразу, а может, какое-то время будет мучаться, лежа на земле и прижимая к груди свой бидон, молча, достойно встречая смерть. А в Сараево станет на два человека меньше.

Я насмотрелся на Сараево, где зимой на балконах выращивали овощи, и теперь уже не оплакивают мертвых. Ну да ладно, ведь здесь от барабанной дроби не хлещет кровь из тел, не разлетаются в воздухе руки и ноги, как бывает от упавшего на рынок снаряда. Война там, за стеной. За ней сгоревшие здания, дома с провалившимися крышами, инвалиды на костылях, спешащие вернуться домой до наступления темноты, люди, апатично и безвольно сидящие в тени опаленных молниями платанов, военные, засевшие в окопах за мешками с песком. А здесь собрались стройные, как тростинки, боснийские девушки и парни. На танцплощадке очень тесно. Бар и коридоры, даже задние комнаты битком набиты. Сначала мы тоже посидели в баре. Оттуда переместились на танцплощадку, а затем с трудом приткнулись в укромном уголке в задней комнате, где, перекрикивая дискотечный грохот, смогли перекинуться парой слов, несмотря на мой ломаный английский. Ее звали Ферида. Конечно, она была мусульманкой. Ни разу в жизни не была в мечети. И пост не держала. И не собиралась. Все и так в этот год голодали. Жили как в месяце рамазан. И ко всему прочему она влюбилась в серба, сокурсника из университета. Когда началась война, они готовились к выпускным экзаменам. Она сразу предложила Вуку уехать в другую страну и там пожениться. Но он не поехал, не поехал даже в соседний Пале, в отличие от большинства своих сверстников, остался в городе и оказался среди его первых защитников. А через несколько дней пришло известие о его гибели. В апреле, когда на деревьях распускались листья. На самом деле Ферида не так выразилась, даже если она и сказала «на деревьях распускались листья», я ее не понял бы. Потому что мой английский был недостаточно хорош. Я говорил на таком, какому смог выучиться у нью-йоркских таксистов. А их язык был довольно-таки убогим. За день они обходились десятком слов. И слышал я, чаще всего, конечно, — Shit! и Fuck! Но я отклонился, этот рассказ не о моей жизни в Нью-Йорке. Речь идет о первой военной зиме в Сараево.

Едва ступив ногой на землю в аэропорту — его контролировали войска ООН, — я понял, что попал в другой мир. Вокруг одни военные самолеты. Я выбрался из чрева огромного транспортного самолета, на шее — фотоаппарат, и вместе с ооновцами быстро побежал от взлетной полосы. Сразу же с холма напротив открыли огонь, и счастье, что никого не ранили и не убили. Помню, потом, в здании терминала, обложенного мешками с песком, я долго глядел на снежные, сверкающие под зимним солнцем холмы в ожидании бронемашины, которая должна была отвезти меня в отель. Я тогда еще не знал, как они называются. Не знал, что с них на город льется смерть. Завтра я узнаю, что Грбавица — «гнездо снайперов», и буду пытаться увязать в своем мозгу слово «гнездо» со словом «снайпер». Затем выучу эти странные названия, так непохожие на турецкие звуки, что выговорить их невозможно — Требевич, Лукавац, Нрасно… А вот имя «Вук» произнести было очень легко. Короткое и суровое. Да, Ферида сказала, что он был, как и его имя, «суровый» — что бы это значило? Но той первой военной зимой в день моего приезда в Сараево мы с Феридой еще не были знакомы.

Сейчас весна. Немного туманно. Я опять в «Холидей Инн». Настежь распахиваю окно. Комнату наполняет непривычный шум города, грохот трамвая. И память о безжизненной тишине военных дней теперь отступает, становится далеким воспоминанием. Но прямо напротив — правительственное здание, все стекла разбиты, этажи обрушились — страшная груда обломков. Внутри ни души. Оно не очень гармонирует с оживленным проспектом Voyvod Putnika, который когда-то называли «проспектом снайперов». Теперь по ней движутся машины, пешеходы, новенькие трамваи с голубыми, зелеными, красными рекламными щитами. На остановках много людей, вдоль реки солнечные веранды кафе. Но когда туман рассеивается, проступают следы прошлого. На склонах холмов, словно острые зубья пилы, белеют покосившиеся могильные плиты. Издалека доносится шелест. Я невольно вздрагиваю. В голове проносится, что надо быстро закрыть окно и залезть под кровать. Или бежать вниз, в подвал. Вначале слышался тихий шелест, затем свист — бомба приближалась. Но когда раздавался взрыв, наступало облегчение — упала в другом месте, попала в других. Затем опять шелест, и бомбы начинали сыпать градом. Но теперь я услышал шелест птичьих крыльев, не бомбы. Ласточки — первые вестники весны, кружат в небе. Затем улетают столь же внезапно, как и прилетели.

До Центрального рынка я шел пешком вдоль реки. Стены починили, стекла вставили. Здание почты — первая мишень в городе во время войны — теперь как новенькое. А Национальная библиотека, сгоревшая вместе с бесценными книгами, рукописями и городским архивом, все еще на ремонте. Голуби, как и полагается в мирное время, сидят на низких черепичных крышах магазинов. Дворики мечетей пустынны, вода в фонтанах прозрачна. Приятно холодит кожу. Ферида говорила, что в ту зиму она месяцами не могла помыться — не было воды. Но она все равно старалась быть чистой, выходила на улицу нарядно одетой, с макияжем. День ее начинался с брата — он был младше на год и жил один, и заканчивался без него. Первая утренняя бомба падала на город, когда он заходил за ней, чтобы проводить ее на работу. Ровно в шесть часов утра. Они отправлялись в путь в обнимку со смертью. Спускались со снежных пригорков вниз, к центру города, и смерть тоже скользила рядом и бродила весь день в обличье бомбы, похожая на снежный ком, забирая с собой всех, в кого попадала. Так о чем я говорил? Да, с подачей воды жизнь возобновилась. Крытый рынок заработал, стальную крышу починили. Я прошел по улицам, покрытым брусчаткой, сел спиной к солнцу за столик в харчевне, где среди дыма и запахов масла готовят кебаб. Начинало теплеть. После работы Ферида с братом шли к нему домой. Но она не сразу уходила, нет. Прежде они старались согреться… Так как брат ее очень любил читать, в доме у него было много книг. Они сожгли все труды Ленина, потом — Карла Маркса, за ними — романы иностранных авторов, а когда пришел черед боснийской литературы, брат и Ферида вернулись в родительский дом и стали жить там. Его любимый поэт? Иззет Сарайлич, само собой. И еще ему нравился Сидран. Сжечь книги этих авторов он не смог. Да и толку от них было бы не много, томики были тоненькие, и если их бросить в камин, они вспыхнули бы как солома. А Ферида не очень любила читать. После смерти Вука она не взяла в руки ни одной книги. А если бы и взяла, прочитать бы все равно не смогла. Потому что электричества не было. Смеркалось в городе рано, темнота наваливалась внезапно и ужинали задолго до начала комендантского часа. Одна миска супа — вот и вся их еда. И то, если они смогли получить гуманитарную помощь, найти на черном рынке масло и соль. Я с аппетитом ел жареные котлеты с луком и лепешкой, запивая большим стаканом айрана. Как и в анатолийских городках, здешние кебабы не бурчали в животе. Но мясо здесь вкуснее, холмы днем кажутся ближе, а люди — выше. Как Вук. С Феридой мы познакомились в «Американском клубе», где ужинали с моими приятелями-журналистами. В клубе обслуживали три официантки. Она была, может быть, не самой красивой. И не самой милой. Но самой печальной. После ужина, совсем незадолго до комендантского часа, когда посетители торопливо расходились, я пригласил ее за столик; мы выпили без закуски большую бутыль сливовой ракии. И только после этого она расслабилась, и между нами установилась какая-то близость. На следующий день я должен был уехать из города. Она же — остаться один на один с черной зимой, свистящими бомбами, надеждой, что наступит день, когда опять появится электричество и вода. Один на один со своим мертвецом. Может быть, я должен был сказать: один в другом? Вук вошел в нее, она приняла его. Я уже не мог вернуться в отель. Она не могла вернуться домой. Да она и так, после того, как ее брат ушел на войну, жила у подруги, чей дом находился недалеко отсюда. Поэтому мы пошли по темной улице, увязая в сугробах, к ее подруге. А оттуда все вместе отправились на дискотеку. Издалека доносились звуки выстрелов. Я не мог понять, почему их стало больше — ведь ночные столкновения теперь происходили реже. Я помню, что девушки перед выходом из дома нарядились в короткие юбки, несмотря на сильный холод. Помню и ответ на мой вопрос, который они дали одновременно. Склады сербов так набиты оружием, что им нужно каждый день взрывать часть снарядов. Те снайперы, что не смогли израсходовать за день свою норму, отстреливали ее ночью. То есть переводили ружья в «автоматический» режим. В ту ночь на танцевальной площадке Ферида объяснила многое о войне до того, как наши губы нашли друг друга. Конечно, я помню не все из того, что она мне рассказывала. Но ее слова: «Смерть вошла в меня» все еще звучат у меня в ушах. То, что она была так близка со смертью, на такой короткой ноге с ней, я объяснял войной. Спустя какое-то время, уехав из Сараево, я вспомнил, что этот город всегда жил бок о бок со смертью. На могильные столбики с каменными тюрбанами, оставшиеся со времен Османской империи, можно было наткнуться не только во двориках мечетей, но и везде, даже в огородах близ жилых домов. Что же до кладбищ, разбросанных по склонам холмов, то, как писал Иво Андрич в одном своем рассказе, они напоминали тонкие белые снежные островки, стекающие вниз. Она сказала мне это потому, что забеременела от Вука. Но в отличие от изнасилованных женщин-мусульманок — а такие случаи не были редкостью, — она хотела родить этого ребенка. Я уверен, она надеялась, что жизнь, которая оборвалась в ее сербе, продлится в рожденном ею ребенке, она жила только с этой целью. Но как-то вечером, когда она возвращалась домой, ее обстрелял скрывшийся в засаде снайпер. Ее не ранило, но от страха у нее случился выкидыш. Это рассказала мне подруга пришедшей со мной в отель тем зимним сараевским утром Фериды. Я лишь передаю ее слова.

2001

О книге Недима Гюрселя «Любовь после полудня»

Лев Наумов. Александр Башлачев: человек поющий

27 мая 2010 года исполнилось 50 лет со дня рождения поэта и музыканта Александра Башлачева (1960-1988). Специально к его юбилею издательство «Амфора» выпустило книгу Льва Наумова — «Александр Башлачев: человек поющий», в которую вошли все стихи (включая прежде не публиковавшиеся), наиболее полная биография Александра Башлачева, редкие интервью, материалы и фотографии из семейного архива. «Прочтение» публикует отрывок из биографического раздела книги о последнем месяце жизни Башлачева.

14 января состоялся концерт у Егора Егорова в Москве, у станции метро «Речной вокзал». Запись, которую производил там Олег Коврига, частично издана на альбомах «Башлачёв VI» (треки 8–11) и «Башлачёв VII» (треки 1–3). Историю организации этого концерта рассказывает Олег: «В декабре 1987 года мы устроили концерт «Среднерусской Возвышенности» в общежитии ГИТИСа. Поскольку организация такого рода мероприятий всё ещё числилась «незаконным промыслом», я договорился с определённым числом людей, с которыми мы уже провели немало концертов, сколько (примерно) каждый обязуется привести народу и, соответственно, сколько денег он сдаёт в «кассу», а билетов не делали вообще, дабы нас нельзя было «поймать за хвост». В результате я «влетел» на 170 рублей. На тот момент это было полторы моих месячных зарплаты. Я составил таблицу. В левой колонке было имя человека, с которым мы договаривались, в средней — число людей, которых он должен был привести, а в правой — число реально приведённых им людей. Внизу был подведён печальный итог. Я показал эту таблицу всем действующим лицам, не обозначая словами, чего я от них хочу. Все расстраивались и качали головами. Хотя это были лучшие люди, на которых можно было положиться в большей степени, чем на других. И только Егор Егоров, дружок мой, посмотрев на эту таблицу секунд пять, сказал: «Так, всё понятно. Но денег у меня сейчас, как ты понимаешь, нет — как, естественно, не было их и у всех остальных — зато сейчас у меня в квартире можно что-нибудь устроить. Давай попробуем частично восполнить потери таким путём». Я нашёл Сашу: «Давай, — говорю, — ещё один квартирник устроим». Саша отвечает: «Давай. Только, если получится, можно попробовать собрать не двадцать пять рублей, как обычно, а сорок? Извини, что торгуюсь». К этому моменту инфляция уже продвинулась довольно далеко, и его просьба была вполне оправданной. «Конечно, — говорю, — попробуем. Правда, должен тебе честно сказать…» — и изложил ему наш с Егором коварный план. «На это могу тебе тоже честно сказать, что, если бы мне сейчас не были нужны деньги, я бы выступать не стал. На самом деле, мне сейчас петь совершенно не хочется». В результате состоялся концерт, я его записывал. Правда, звук там не очень, потому что Саша случайно ударил гитарой по микрофону и развернул его. А я подумал: «Сколько уж раз писали, не буду я лезть туда. Пускай пишется, как оно есть». А зря. Перед концертом я предложил ему водки. А он говорит: «Нет, я сейчас не буду. Но ты там припрячь где-нибудь для меня». Надо сказать, что он перед своими концертами почти никогда не пил, а если и пил, то мало. Не потому, что ему не хотелось — он это дело тоже любил. Просто он спеть хотел хорошо и не хотел смазывать песни. После концерта мы с Сашей выпили (тайком от Насти, с которой он туда пришёл). Я ему, естественно, отдал сорок рублей, а не двадцать пять. Он спрашивает: «Ну, как, тебе-то удалось как-то восполнить потери?» Я говорю: «Удалось, удалось…» «А пел-то я хоть ничего?» Я отвечаю: «Хорошо, конечно, пел. Правда, я в последнее время больше люблю потом слушать это в записи, а на концерте воспринимаю хуже». «Да, я тоже…»»

22 января состоялся квартирный концерт около станции метро «Коломенская». Запись этого мероприятия производил Олег Величко.

Приблизительно 24 января у Олега Ковриги состоялся следующий разговор с Александром. Рассказывает Олег: «Мы с Мишей Симоновым договорились, что надо обязательно записать Башлачёва в студии. Ну, сколько, в конце концов, можно тянуть? Время идёт, а записи, в основном, квартирные, на подручных средствах. Миша говорит: „Давай недели через две. Мне ещё надо достать то-то и то-то“. Я Саше говорю: „Всё. Давай тебя запишем по-нормальному, в студии“. „Давай. Но только в течение трёх дней“. Я говорю: „Не успеем за три дня. Надо ещё чего-то достать. Давай недели через две“. „Нет. Не могу. Только три дня. Извини“. Я тогда очень удивился. Понятно было, что он не выпендривается, потому что он никогда не выпендривался. Это не было ему свойственно».

26 января Башлачёв дал концерт в Институте элементно-органических соединений Академии Наук СССР на улице Вавилова, в котором работал Олег Коврига: «Они пришли в ИНЭОС с Настей и её подругой Светой. Мы со Светой пили спирт. Настя, естественно, не пила, потому что была беременна. А Саша на нас смотрел, смотрел — и говорит: „Ладно, налейте и мне немножко водки“. Поскольку всё это происходило в химической лаборатории, я ему налил в маленькую мензурку, из которых мы там пили. Он её в руку взял: „Это, случайно, не цианистый калий?“ — спрашивает. „Нет“. „И пью я цианистый калий, и ем я цианистый кал…“ После концерта, когда было выпито уже довольно много, Саша увидел восковую грушу, попробовал её куснуть, но груша-то была ненастоящая, и он кинул её куда-то, куда глаза глядят. Хорошо, что не попал в вакуумную установку». Вспоминает Илья Смирнов: «Там угощали спиртом, но Башлачёв как раз был совершенно не склонен напиваться, ему и так было весело. [Когда мы поехали по домам] На «Ленинском проспекте» в вагон метро сел какой-то невероятный мужичок, гораздо более поддатый, чем все мы вместе взятые, в тулупе, застёгнутом не на те пуговицы, на которые положено, криво надетом треухе… И Башлачёв говорит: «Вот он, „Батька-топорище“!»

Марина Тимашева рассказывает: «Потом он сказал, что хочет у меня играть ещё один квартирный концерт. Но на следующий день я должна была рано утром улетать на самолёте в командировку по своим театральным делам. Плюс он позвонил буквально за день, то есть было ещё и трудно найти людей с деньгами, плюс я была смертельно простужена. Я ему говорю: „Давай я с кем-нибудь из ребят договорюсь, не в моей квартире, но устроимся“. И в первый раз в жизни он вдруг как-то странно и капризно сказал: „Нет, хочу у тебя!“ Отказать ему я не могла». В результате 29 января дома у Марины состоялся один из последних концертов Башлачёва. Его записывал Маринин муж, Сергей Тимашев, и часть песен, исполненных тогда, издана на альбоме «Башлачёв VII» (треки 4-15). Марина продолжает: «Он начал, как водится, с более или менее ранних песен, улыбался, а потом я с кухни слышу, что он поёт в такой последовательности: сначала „Когда мы вдвоём“, потом, не останавливаясь, через гитарный перебор поёт „Ванюшу“, и дальше, без остановки — „Посошок“. И я понимаю, что эта последовательность песен мне не нравится, потому что в ней есть логика. То есть, сначала человек пишет прощальное письмо кому-то, потом он рассказывает историю смерти, а потом поёт про посошок, про отпевание, про загробную жизнь». На этом выступлении коду своей известнейшей песни «Время колокольчиков» Александр исполнил без слов «я люблю» и, заменив «рок-н-ролл» на «свистопляс».

Александр не собирался в Ленинград, но Евгения Каменецкая решила менять свою квартиру, в которой он был прописан. При этом у неё украли сумку, где находились их паспорта. Башлачёву нужно было приехать для того, чтобы восстановить документ. Кроме того, пришло время забрать из «Камчатки» зарплату за несколько месяцев. Александр поехал 3 февраля.

В феврале Александр ходил в гости к Виктору Тихомирову. Виктор с Владимиром Шинкарёвым написали сценарий фильма «Город», в котором была роль специально для Башлачёва. Виктор рассказывает: «Мы писали про него, это однозначно… Вот есть художник, который приходит, показывает свои картинки, но в принципе на него всем, в общем-то, наплевать, у всех своего добра полно, и ему предстоит путь такого медленного продвижения. А есть люди, которым ничего не надо доказывать, они просто один раз появились, и все сразу же всё поняли. Сразу же сверкнул бриллиант — и всё, как Башлачёв». Вспоминает Владимир Шинкарёв: «Он был очень смурным и маловменяемым. Как большой ребёнок, пассивный такой. Помню, он стоит за спиной у Тихомирова, именно как ребёнок, Тихомиров рисует что-то… Он в каком-то ступоре был. Отчего б не сыграть в фильме? Не думаю, чтобы он даже сценарий целиком прочёл, только относящиеся к нему страницы». Виктор Тихомиров продолжает: «Сидел так, листал, вроде как внимательно читал [см. фото 38], но каких-то реакций не было. У нас же там много смешных мест, ещё чего-то, но никаких реакций. Он так лучезарно улыбался, читал себе и читал дальше. Согласился сниматься, всё нормально. Сказал, что нравится. Дальше стал песни петь, играя на моей гитаре». Тогда состоялся второй концерт Башлачёва у Виктора Тихомирова. На него пришли также Александр Флоренский с женой, режиссёр фильма «Город» Александр Бурцев и другие. Вспоминает Александр Флоренский: «Я ему сказал: „Мне кажется, что это очень хорошо“. Он ответил: „Тебе я верю“ [ударение на слово „тебе“]».

Казалось бы, Александр уже легко собирал большие аудитории, в квартиры набивались слушатели до отказа. Была запланирована совместная запись с одним из ведущих отечественных гитаристов Сергеем Вороновым, работавшим в группе Стаса Намина и выступавшим, в частности, с Питером Гэбриелом, Кенни Логгинсом, Литтл Стивеном, Лу Ридом, не говоря уже о его участии в «Лиге Блюза». Сергей приехал в Ленинград именно для работы с Башлачёвым, а попал на его похороны. Он вспоминает: «У нас была идея сделать нормальный альбом. Мы ориентировались, насколько я помню, на что-то вроде „Dire Straits“, такая минорная музыка. Я думаю, получилось бы хорошо, но что уж сейчас говорить… Тогда ещё не было мобильных телефонов. Я приехал к нашему общему другу Марику, который жил на Невском проспекте. Смотрю — все девушки в чёрном…»

Вспоминает Виктор Тихомиров: «В самом начале знакомства он был вполне нормальный парень, выражался лаконично, немногословный такой был, не болтун, но, по крайней мере, внятно и рассудительно говорил. А вот в конце знакомства уже невозможно даже было с ним договориться о встрече. Например, мы договариваемся, а он придёт на час позже или не туда придёт. Поведение странное, не говоря уже о том, что просто иногда стал заговариваться… Вот [приблизительно 14 февраля], он куда-то пропал. Мы поехали с Марьяной Цой к нему домой, сказать, что ему надо сниматься в фильме 17 февраля и ещё, что через день у него должен быть большой концерт в ДК Пищевиков, Марьяна договорилась. Мы пришли, а он спит за шкафом, на какой-то газетке, без штанов, в солдатской белой рубахе. Разбудить его было невозможно. Мы его жене всё сказали, она говорит: „Я всё передам“».

Рассказывает Анастасия Рахлина: «Я должна была приехать 17 февраля, но он знал, что я не приеду. Мы разговаривали по телефону в понедельник, 15 февраля. Я легла в больницу на обследование… Наш разговор закончился его словами: „Береги дитя“. Но поскольку он всё время очень странно разговаривал, я решила, что он просто опять со мной странно поговорил».

Виктор Тихомиров продолжает: «Ему всё равно почему-то было трудно с жильём или как-то не очень было уютно, а у меня в мастерской ему нравилось. Он пришёл, чтобы у меня пожить до съёмок в мастерской. Я его забрал к себе именно с тем, чтобы он никуда не слинял, и чтобы его снимать. Он пришёл, а меня вдруг в Новгород вызывают». К Виктору зашёл его друг, Евгений Захаров, и Тихомиров попросил его отвезти Александра домой на своей машине. Разговор по дороге не клеился, Башлачёв был погружён в себя. Евгений привёз Александра в дом на улице Кузнецова. В квартире никого не было. По воспоминаниям Евгения, когда Башлачёв открыл дверь, то даже отшатнулся — там было темно и холодно. Выхоложенная квартира производила впечатление склепа. Захаров предложил Александру поехать к нему в гости, на Бухарестскую улицу. Башлачёв согласился. На следующий день утром Евгений отвёз его на «Ленфильм».

Рассказывает Вячеслав Егоров: «[16 февраля] он зашёл на три минуты, просто забрать какую-то свою вещь. Я бросил ему вслед: „Ну, пока“. Он сказал: „Не, я не прощаюсь“. И я в тот момент просто подумал, что, наверное, он вскоре вернётся: „Почему, — говорю, — не прощаешься?“ Он повторил: „Не прощаюсь“. И ушел. И всё. Я тут же куда-то уехал с „Аквариумом“, вернулся вечером, и наутро мне позвонили, сказали, что произошло… В том, как он со мной расстался — „не прощаюсь“ — был намек… Я и тогда почувствовал что-то важное в его словах, но не мог допустить и мысли… И, в то же время, не был очень удивлен происшедшим, это было неотъемлемой частью его философии. Он решил пойти до конца».

Съёмки Башлачёва для фильма «Город» были назначены на 17 февраля в мастерской Виктора Тихомирова. Виктор вспоминает: «У нас вся съёмочная группа здесь сидела. Мы уже сняли обратные планы. Посадили человека, похожего на него, с гитарой, чтобы снимать толпу, а он так краешком как бы в кадре и что-то на гитаре играет. Думаем, в монтаже пригодится. Лица там снимали, реакции всякие, якобы, на игру его, хотя его самого ещё не было… Потом пришла Марьяна и сказала: „Не ждите“».

17 февраля Александр Башлачёв покончил с собой, выбросившись из окна восьмого этажа квартиры Евгении Каменецкой в Ленинграде.

Александр говорил в интервью Андрею Кнышеву: «Понимаете, самое главное, когда человек скажет: „Ты спел, и мне хочется жить“, — мне после этого тоже хочется жить. А вот когда человек говорит: „Мне не хочется жить“, — я бессилен… Если мне плохо, и ко мне придёт кто-то, кому тоже плохо, нам не станет от этого хорошо. Мне не станет хорошо от того, что кому-то плохо. Мне — не станет. Поэтому нытик разрушает, не создаёт. Но раз он уже ноет, значит, у него уже болит, значит, он запоёт, в конце концов. Своей болью запоёт он. Когда человек начал петь, это был плач сначала».

Вспоминает Александр Измайлов: «Когда-то в невнятное время и в невнятном месте мы с Сашей разговаривали, и я теперь не помню, разговаривали ли мы, или это я сочиняю прошлый разговор. Саша говорил, что хотел бы написать роман о человеке, который от начала до конца поставил свою жизнь как спектакль. Этот великий актёр, чтобы доказать окончательную подлинность своих убеждений, погибает по собственной воле. За то, чтобы ему поверили, он назначает цену собственной жизни. И ещё что-то вспоминаю, почти не слыша его голоса: „Перед смертью не лгут, и вся жизнь станет правдой, если сознательно прошла перед смертью…“»

Фотография Алексея Гайдая с сайта Льва Наумова Homo Cantans — человек поющий

О книге Льва Наумова «Александр Башлачев: человек поющий»

Сокровище

Режиссер Ли Дэниелс

США, 2009, 109 мин

Обладатель двух премий «Оскар» и семи десятков прочих наград помельче; мощная драма о 16-летней чернокожей обитательнице Гарлема, которая живет вместе с матерью на пособие по безработице и, несмотря на то что каждый день исправно ходит в школу, не умеет ни читать, ни писать. У Прешес избыточный вес (и это еще мягко сказано), у нее нет друзей, у нее есть дочь с синдромом Дауна, которую она родила от собственного отца и отдала на воспитание бабушке, мать вымещает на ней свою ненависть и ревность, потому что она снова беременна и ее в итоге исключают из школы. Но чем больнее ударяет жизнь это с детства униженное и затравленное существо, тем выше она поднимает голову: идет в спецшколу, учится читать и писать, находит подруг и рожает здорового малыша. Бывают фильмы, которые просто вышибают слезу, но «Сокровище» — это настоящий пресс, от такого увернуться невозможно. В глаза белым людям снизу вверх смотрит одушевленная статистика — персонажи, которые в сводках новостей, в фильмах и видеоклипах обычно предстают одной черной массой, а тут вдруг — живая история, живые характеры, пугающе убедительные актеры (без подсказки Гугла или imdb очень сложно узнать в соцработнице Мэрайю Кэри, а в медбрате — Ленни Кравитца, не говоря уже об исполнительницах главных ролей, собравших за год все возможные актерские награды), а главное — вопреки всему — болезненно-правдивый хеппи-энд. Любопытное сравнение получается и с российским социальным кино: наши режиссеры обычно топят своих героев в их среде обитания, а американцы трогательно держат им головку: плыви, родной, только плыви — и что самое интересное, они действительно плывут.

Ксения Реутова

Николай Александров. Тет-а-тет

Отрывок из интервью с Эрлендом Лу

Скажите, Эрленд, Норвегия пятнадцатилетней давности и сегодняшняя — что изменилось? Страна, в которой жил герой «Наивно. Супер» и в которой он очутился сегодня: изменилось ли что-то, а если изменилось, то что именно.

Об этом можно много чего сказать, но самое главное, что произошло с Норвегией с середины девяностых, когда вышел «Допплер», до сегодняшнего дня, это то, что Норвегия очень разбогатела и что стало модно щеголять богатством, предъявлять его, сорить деньгами напоказ — это никогда не было типично для норвежского менталитета. Как раз в середине девяностых, одновременно с выходом «Наивно. Супер», вдруг всеобщим героем стал самый богатый в Норвегии человек, Рокке. Это такой self-made персонаж, к которому все предыдущие поколения относились скорее скептически, вдруг стал народным героем. И он проложил путь идее о том, что человек может лосниться от богатства, что он может жить деньгами и для денег и это нормально. Ну и кроме того, изменился я сам. Стал взрослее, занялся другими вещами. В «Наивно. Супер» речь шла о неуверенности взрослеющего человека, который примеряется к жизни, оценивает, через что ему предстоит пройти, и думает, точно ли он хочет в эту взрослую жизнь, не противно ли взрослеть. Но ни он, ни я этого, естественно, избежать не смогли, теперь я стал старше, и меня интересуют другие вещи. Ну я, конечно, стал в чем-то взрослым, я женился, у меня трое детей, дом, ссуда и все такие взрослые вещи, но я очень часто чувствую, что избрал себе такую хитрую профессию. И я очень редко чувствую себя взрослым в той же мере, что остальные родители, которых я вижу на родительских собраниях в классе у старшего, я вижу, что я более ребячлив, чем остальные родители, что я умудряюсь не париться о разных взрослых вещах, которые их очень занимают. Я живу в своем мире, в своей свободе, в своих идеях, и я часто смотрю на себя со стороны и вижу ребячливого строптивого парня, который рассекает вокруг на велосипеде и живет в своем мире.

А вам легче со взрослыми или с детьми?

Я довольно легко общаюсь и с детьми, и со взрослыми. Да, я часто ощущаю себя большим ребенком, но я, например, замечаю, что легко могу начать раздражаться, играя в детскую игру, и в этом я совсем не похож на родителей, которые часами играют с детьми по их правилам. К тому же я страдаю наркотической зависимостью от работы, я всегда больше всего хотел бы писать, и я постоянно погружен в свои мысли, что-то там придумываю и комбинирую. Поэтому на самом деле во мне нет той детской спонтанности, я все планирую и, в общем, давно стал взрослым. То есть такое представление обо мне как о большом ребенке, видимо, неверное.

Эрленд, в одном из интервью вы сказали, что прошли все школы и университеты и, в частности, работали в психушке. В чем состояла эта работа и как вы там оказались?

Я так сказал? Я в разных обстоятельствах столько всего наговорил, что не представляю, откуда эта история. Но я учился в университете, изучал разные дисциплины и был страшно непокорным и строптивым студентом, потому что не мог подчиняться авторитетам. Меня раздражала система, при которой ты должен воспроизводить и выдавать на-гора какие-то знания, в которых кроме этой механической воспроизводимости нет иного смысла. Я совершенно бесталанный в смысле академической пригодности, для этого я слишком неорганизован, и в голове у меня каша. Я не знаю, откуда взялась информация о психушке, но я пару лет, когда мне было лет 19–20, подрабатывал дополнительным санитаром в психиатрическом институте, и это было безумно тягостное дело. Там были безумно сумасшедшие граждане, стоило мне на секунду отвернуться, как они сигали с веранды и неслись к ближайшему озеру топиться. Это была полнейшая безнадега.

Откуда взялась сама идея поработать в психиатрической клинике?

Это началось как приработок в лето между школой и университетом и продолжалось еще пару сезонов, но, как я уже сказал, было ужасно депрессивным занятием. У меня еще не было никакого образования, но я был здоровый, сильный, и мой вид мог, конечно, нагонять страх на тщедушных, полных страха пациентов этого заведения. То есть иметь меня санитаром было заведению кстати, но я быстро понял, что есть и более простые способы зарабатывать деньги. Моя мама работает в Трондхейме, откуда я родом, в психиатрии, и она наверняка замолвила за меня словечко. Я взялся за эту работу потому, что мне ее предложили. Самому мне такая идея в голову бы не пришла.

Мячик и доска-колотушка из «Наивно. Супер» — они как-то связаны с этим психиатрическим опытом? Ведь это же такая психотерапия, насколько я понимаю.

Появление этой вещи в романе связано, конечно, с моим личным опытом. Когда я писал «Наивно. Супер», я дошел до момента, когда надо было придумать главному герою какое-то монотонное занятие, никак не направленное вовне. То есть оно не должно было ни во что выливаться, ни к чему приводить, ничему его учить, делать героя лучше ни по какому параметру. Речь шла о монотонно повторяющемся действии, ограниченном самим собой, так что максимум, чего можно достичь, занимаясь им, — успокоение, если повезет. Не так легко было придумать что-то подходящее. Я перебрал в уме все свои детские игрушки и быстро пришел к выводу, что доска-колотушка, которая была очень популярна в Норвегии в моем детстве и в которую я, как и прочие, играл, идеально подходит для того, чтобы выразить переживания героя. Безусловно, я мог бы дать ему в руки другой предмет, но мало какие из них подходят так же идеально.

Ну, и я пошел в ближайший магазин игрушек и купил доску-колотушку, и она оказалась абсолютно такой же, как и та, что была у меня в детстве двадцать лет назад. Тот же материал, цвет, фактура, звук, когда ударяешь. Но я купил ее не чтобы играть в нее, а чтобы описать это ощущение.

В «Наивно. Супер» герой не только сам пользуется доской-колотушкой. Когда его старший брат рассказывает ему о своих любовных неудачах, он молча протягивает ему эту доску. А сегодня вы предложили бы человеку этот замечательный предмет в качестве психотерапевтического инструмента?

К счастью, я не психотерапевт и никого не лечу. Хотя я знаю из писем читателей, что многие воспринимают мой текст как психотерапевтический. Нет, сегодня я не предложил бы человеку в настоящей депрессии доску-колотушку, настолько у меня хватило бы сообразительности. Это была бы, наверно, чудовищная провокация. Но я согласен со словами главного героя «Наивно. Супер», когда он говорит, что верит в очищение души через игры и удовольствия. И я думаю, что в этом есть зародыш истины. Если человек делает что-то, что ему приятно, например играет или ходит на лыжах. Вот я люблю бывать на воздухе и само это ощущение. Да еще если упадешь в снег, а он мокрый и холодный, и если ты вдруг делаешь это с дорогими тебе людьми, то все это дает тебе очень положительные эмоции. Но если бы психолог, когда я страдаю и горько плачу, предложил бы мне доску-колотушку, я бы вряд ли отнесся к нему серьезно. Мы в семье много играем в «Лего». Проводим очень много времени на воздухе, катаемся на лыжах, санках, коньках, валяемся в снегу, строим крепости, если погода соответствует. И мы очень много читаем. Я считаю это одним из важнейших дел вообще. Мои родители много читали мне, и я мечтаю о том, чтобы трое моих мальчишек помнили, что в детстве им читали вслух, и стараюсь находить интересные книги, чтобы они лет в двадцать пять не обнаружили однажды, что была такая прекрасная книга, о которой мы не знали. И мы плаваем, купаемся, занимаемся самыми обычными вещами.

А что вы читаете своим детям?

Они разного возраста, и у них разное чтение. Что касается старшего, семилетки, то оказалось, что у нас с ним хорошо идут книги, с которыми, мне казалось, надо бы подождать. Например, мы много читаем Жюль Верна. То есть мы читали и все обычные норвежские и шведские детские книги, Астрид Линдгрен, но, управившись с этим, взялись за Жюль Верна, которого я, по-моему, читал несколько старше, и с большим успехом. Потом мы взялись за Тарзана, и оригинальная история о короле обезьян оказалась превосходным чтением для шестилетки, хотя мне казалось, что придется подождать лет до десяти-одиннадцати. И там такая естественная жестокость, там Тарзан тоже ножом убивает тигра ударом в череп. Я заметил, что сын очень на это возбудился. Ну и понятно, Гарри Поттер, это неизбежно, мне кажется. Это вообще такая идея, такой сюжет, за который писатели все отдадут. Там жидковат язык, хромает сюжет, но характеры и сама идея блистательны, по-моему. Мы совсем недавно прочитали «Бесконечную историю» Михаэля Энде, которую я сам читал лет в девятнадцать и помню, что это было сильное читательское потрясение. Но когда я перечитывал ее сейчас, она показалась мне гораздо скучнее и зануднее, там слишком много клише. С книгами совершенно удивительно, что их такое изобилие. И даже если вы читаете ежедневно, вы все равно не можете охватить всю хорошую литературу. Но мы неплохо стараемся.

Что касается двухлетки, то мы читаем книги шведского писателя, зовут его, если не ошибаюсь, Ульф Лёвгрен. Для детей этого возраста издают массу ужасно скучных книг, где надо ткнуть в лошадку и сказать «и-го-го». А это очень простые, но очень продвинутые книги о кролике Лудда. В них есть абсурдность, в них есть юмор, который двухлетки улавливают, несмотря на его, казалось бы, несоответствие их возрасту. Вот хотелось бы, чтобы эта ниша заполнялась, чтобы не только один Лёвгрен писал такие книжки для самых маленьких.

В России самое традиционное детское чтение — это сказки, причем не только русские, но и зарубежные. В Норвегии читают детям сказки?

Да, безусловно, сказки читают. У нас были такие собиратели, которые в середине XIX века выпустили собрание норвежских сказок. И практически в любом норвежском доме этот трехтомник имеется и читается. И мы с детьми много им пользуемся. Когда мне исполнилось шесть — а в школу тогда шли с семи, — моя мама взяла на год отпуск, чтобы побыть со мной, пока меня не заглотила школьная жизнь. И мы прочитали этот трехтомник от корки до корки с большим удовольствием. И у меня это глубоко засело в подкорке, эти истории с таким количеством условностей и допущений, где все начинается и заканчивается всегда одними словами, это очень возбуждает мелких слушателей. Так что эта традиция жива, и теперь сказки продаются и так, и на кассетах, и как аудиокниги, в детских передачах показывают мультики по сказкам. Наша прошлая принцесса начитала некоторые сказки вслух, и это подогрело новый интерес к ним. В общем, сказки живы. Со сказками замечательно то, что они жестоки, потому что не подверглись педагогической цензуре. В них убивают, обманывают, наказывают гротескным образом. Они не обработаны педагогически, как почти все детские книги, которые в результате должны быть милыми и неопасными. Вот эта естественная нецензурированная жестокость сказок, то, что в них есть опасное, страшное, с чем дети должны встречаться, вот это замечательно.

Эрленд, а ваши любимые сказки какие? Можете назвать?

Вообще это многие, но я, например, запомнил одну, которую читала мне мама. Сказка называлась «Тот, кто рядом». Я не помню никаких подробностей, кажется, кто-то кого-то спас и оказался добрым духом, который всегда невидимо следует рядом с человеком. В этой сказке было спиритуалистическое, мистическое начало, которое так редко в сказках встречается. Поэтому она мне и запомнилась. Обычно у всех сказок сходный сюжет: неудачник-аутсайдер получает задание, выполняет его и получает славу, принцессу и полцарства в подарок. Это тоже потрясающая схема, но «Тот, кто рядом» была совсем другая сказка.

А из таких традиционных, всем известных сказок я бы назвал «Аскеладден и добрые помощники». Аскеладденом зовут в норвежской литературе того неудачника-аутсайдера. И вот король велит построить корабль, чтобы тот ходил по воде, яко посуху, и летал, как птица. И у двух старших братьев, конечно, ничего не получается, у них не хватает смирения, теплоты и любопытства, чтобы им помогали правильные люди. И вот корабль построен, и теперь Аскеладден должен взять на борт всех, кто встретится на его пути и попросится на борт. Это условие короля. И, конечно, по пути встречаются довольно диковинные персонажи. Один все время прикрывает рот рукой, потому что у него в животе живут ветры. Другой ненасытен по части мяса, и когда ему мяса не дают, он ходит с камнем и непрерывно грызет его, ну и так далее. Ну и в конце концов набирается полная команда, но король все равно отказывается, вопреки своему обещанию, выдать дочку за Аскеладдена. И тогда, благодаря этим своим странным умениям и чертам, они прижимают короля к ногтю и Аскеладден получает-таки суженую. Очень симпатичная и умиротворяющая сказка.

Иными словами, и абсурд может быть полезен в жизни.

Да, можно так сказать. Причем не только в сказках, но в сказках в том числе.

Эрленд, а как возникла идея написать сказки о Курте?

Обычно почти невозможно понять, как возникла идея книги. Но в данном конкретном случае я это знаю. У меня был друг, который уезжал из Трондхейма в Берген. И вот рано-рано утром я повез его на причал. Мы погрузили вещи на корабль, он уплыл, а я остался на пристани. Времени было часов шесть, я никогда не бывал в такое время в порту, а оказалось, что там жизнь бьет ключом. Что-то сгружают, погружают, носятся погрузчики, люди, и я подумал, что это хорошее место обитания для героя книги. И стал об этом думать, и уже недели через две сочинил первую книжку, ту, где Курт находит на пристани рыбу. Короче, место действия определилось в то утро, а остальное я импровизировал по ходу. Семью и отношения внутри нее я специально не продумывал, они сочинились сами собою.

Курт ведь тоже немножко напоминает Иванушку-дурачка.

Да, он похож на него, и на Дональда Дака тоже. Он все время ввязывается во что-то, не просчитывая последствий. У него такой темперамент, что он не может действовать с оглядкой, он мгновенно увлекается. Мне он всегда нравился. И своей непредсказуемостью. И тем, что у него ученая жена, дизайнер, а он просто работяга. В действительности, по крайней мере в Норвегии, такие отношения были бы обречены.

Скажите, а вы сейчас много путешествуете?

Сейчас нет, потому что у меня трое детей и младшие совсем маленькие, так что путешествовать трудно практически. И мне неприятно уезжать одному, зная, как трудно жене управляться дома одной с тремя маленькими детьми. И вообще глупо как-то уезжать от детей, пока они маленькие. Так что я очень ограничил свои поездки и в основном принимаю приглашения или в какие-то экзотические места, или где я еще не был, или по каким-то обстоятельствам. Но иногда я чувствую, что это как-то глупо. Сейчас я в такой фазе своей карьеры, когда меня много приглашают и хорошо бы поездить, а я отказываюсь. И только надеюсь, что лет через десять спрос на меня еще не пройдет.

Пока у нас не родились двое младших, я ездил очень много и представлял книги, давал интервью, выступал на радио. В основном это все приятно, но иногда я раздражался из-за этого внимания, из-за того, что в центре оказывается не книга, а писатель. И все эти вопросы, и внешняя болтовня вокруг написанного. Мне кажется, есть здоровое начало в том, чтобы меньше ездить и не столько агитировать за свои книги, сколько писать их, работать.

В моем новом романе, который вышел в октябре, главная героиня очень много летает, с континента на континент, по всему миру. И в обычных условиях я бы проделал то же самое, что я делал для «Наивно. Супер», — купил билет и совершил сам весь ее маршрут, чтобы знать, как выглядят все эти аэропорты, гостиницы, стоянки и прочее. Потому что в этом пункте чем все правдивее, чем меньше придумано, тем лучше. В романе полет фантазии хорошо сочетать с точностью конкретных деталей. Но поскольку сейчас у нас нет возможности для моих путешествий, то я выдумывал все из головы. Сидел в своем кабинете в Осло, а потом проверял в интернете, где именно расположена в Южной Корее какая-то гостиница. Сначала я боялся, что все будет шито белыми нитками, но постепенно понял, что можно действовать и так тоже. Так временные ограничения на путешествия преобразовались в новый полезный опыт и навык.

Ну, Жюль Верн так и писал свои романы. А как вы его назовете?

Он называется «Мулей». Как музей, только через «л».

Скажите, Эрленд, а роман «У» тоже построен на собственном опыте и переживаниях?

И да и нет. «У» — это роман, который рядится под документальный. В нем есть блок фотографий, индекс, бо’льшая часть названий глав позаимствована из «Кон-Тики» Хейердала, это путешествие на крохотный островок в Полинезии. Но в остальном все чистый вымысел. Хотя мы с братом и пятерыми друзьями действительно поехали в Полинезию и там заплатили за право пожить месяц на островке, это часть национального заповедника. Это был чистый сбор материала. Я знал, что могу все выдумать дома из головы, но понимал, что реплики, отношения и все прочее легче списывать с натуры. Наше пребывание там было гораздо короче и гораздо беднее событиями, чем описанное в книге. Я заплатил за всех, и они получили возможность провести отпуск среди потрясающей экзотики на краю света, а я взял с них разрешение использовать их в своей книге как захочу, приписывать им какие-то реплики, идеи и позиции, которые им, возможно, не близки. И с их стороны было великодушно согласиться на такое.

И еще один вопрос, возвращаясь к теме, которую мы затрагивали: так богатство Норвегии —это хорошо или плохо?

И то и то, или ни то ни то. Норвегия — социал-демократическая страна, где все богатства распределяются поровну, и это хорошо. Но возникло другое богатство, более эгоистическое. Богатство личного потребления, где речь идет о доме побольше, машине получше и прочее. И если раньше речь шла о том, чтобы дать всем больше возможностей, лучшее образование, лечение и прочее, создать социальную инфраструктуру для этого, то теперь речь идет о том, чтобы каждый добыл себе дом побольше и яхту покруче. И там, где раньше думали о социальной защищенности в смысле жилья, образования, лечения, работы, речь теперь исключительно о деньгах. И когда большое богатство оборачивается такой стороной, оно способно, наверно, привести к таким же неприглядным проявлениям, как и большая бедность.

И еще один небольшой уже даже не вопрос. Герой «Наивно. Супер» создает все время разные списки. Не могли бы вы составить список своих самых безрассудных поступков?

Вообще-то я человек очень разумный. Наверно, мне доводилось совершать безрассудные поступки, особенно в молодости, особенно выпив лишнего, но они всегда были очень малоформатные, без непоправимого ущерба. Даже то, что поначалу в моей жизни казалось безрассудством, потом таковым не оказывалось. Например, я бросил гимназию. Я год учился во Франции по обмену, а когда вернулся, оказалось, что мне нужно пройти этот год заново. Это была страшная глупость, потому что я опережал одноклассников. Тогда я бросил гимназию, и это выглядело как опасный поступок. Но я решил доказать всем и себе, как они неправы, и с блеском закончил гимназию экстерном. Так что даже этот безрассудный поступок не оказался безрассудством. А я стабильный разумный человек, никакой не псих. Это, наверно, смотрится скучно, но меня вполне устраивает.

Перевод Ольги Дробот

О книге Николая Александрова «Тет-а-тет»

Жажда

Режиссер Пак Чан Вук

Южная Корея, 2009, 133 мин

Корейский режиссер Пак Чан Вук замечательно пересказывает европейскую классику: из «Графа Монте-Кристо» у него получился «Олдбой» — кровавая мясорубка с шекспировским финалом, а из «Терезы Ракен» Эмиля Золя — «Жажда», корейский антипод вампирской саги «Сумерки». Главный герой (Сон Ган Хо), католический священник, мечтает отдать свою жизнь на благо человечества, поэтому отправляется на испытание вакцины от какого-то загадочного вируса — и оказывается единственным выжившим из 500 добровольцев. И пока уверовавшие в чудо прихожане ставят палаточный лагерь, чтобы прикоснуться к новому святому, священник открывает в себе тягу к крови — а заодно и к жене своего слабоумного друга детства, на которого он случайно натыкается в больнице.

По жанру «Жажда» — это не мелодрама, не боевик и не хоррор, это запущенный режиссером волчок, который за два часа экранного времени успевает прикинуться всем сразу: тут есть и сюжетная линия про духовного наставника главного героя, который возжелал вечной жизни, и споры с богом, и — почти по Достоевскому — вопрос о праве на убийство, и «сумеречная» романтика, о которой режиссер вряд ли задумывался, — просто все девичьи грезы про вампиров во всех концах земного шара одинаковы: вот он меня возьмет, обнимет крепко-крепко — и мы полетим. Преобладающей же (и скрепляющей весь сюжет) в итоге оказывается линия комическая: когда мужик не может справиться с сильной бабой — это уже анекдот, а не трагедия. Но умерли они все равно в один день.

Ксения Реутова

Ася Кравченко. Сказки старого дома

Отрывок из книги

В одном переулке стоял старый дом. Переулок столько раз переименовывали, что никто не помнил его настоящего названия, и говорили просто «там, за углом». Дом давно хотели снести, и жильцы уже мечтали о новых квартирах. А пока в доме жили загадочные звуки, несколько странных историй и старый домовой.

Домовой жил в квартире номер семь, на антресолях, до потолка заваленных старым хламом. Поселился он там много лет назад вместе с одной дамой, с которой был в большой дружбе. Соседи поговаривали, что незадолго до смерти дама выжила из ума и спрятала свои драгоценности, чтобы они не достались большевикам. Спрятала и забыла куда. Её родственники не раз переворачивали всё вверх дном, обыскивая дом. Старуху это очень забавляло:

— Хотите знать, куда я спрятала драгоценности? Я тоже! Не помню! — хохотала она.

Прошло немало лет, и все стали забывать старуху, перестали верить в домовых и искать клады. И домовой неоднократно подумывал покинуть дом, в котором никому не был нужен. Конечно, он по-прежнему исправно выполнял свои обязанности: шаркал по ночам в коридоре, ухал в вентиляционные отверстия, стучал по трубам и завывал под дверью. Но работа не доставляла ему никакого удовольствия.

В свободное время он лежал у себя на антресолях, почитывал книжку «Домоводство», разглядывал фотографии в старых журналах, которыми был завален коридор, и слушал, что происходит внизу.

Внизу жили: папа Лев Владимирович, мама Марина Николаевна, дочь Наталья Львовна и кот Монах.

Глава семьи, Лев Владимирович, был редактор. Ему всегда было некогда — он никак не поспевал за современностью. С утра он запирался в своей комнате и работал. Оттуда доносилась тихая музыка. Когда подходило время обеда, папа выскакивал из комнаты, крича, что опаздывает. На ходу запихивал в рот бутерброд и убегал.

Мама, Марина Николаевна, была певица. Она служила в театре. Утром Марина Николаевна уходила на репетиции, а вечером на концерты и спектакли. Домовой помнил славные времена, когда Наталья Львовна была маленькая, и Марина Николаевна репетировала дома. Домовой свешивался с антресолей и подпевал.

— В этом доме невозможно репетировать! Такое гулкое эхо! — сердилась Марина Николаевна.

Наталью Львовну звали Ташка. Ташке тоже было некогда — с утра она уходила по делам и возвращалась к вечеру.

Кота два месяца назад сосед Серёжа подобрал на пустыре возле церкви. Подобрал и принес Ташке. Монах был чёрным как ночь и ушлым, как всякий бродяга. Марина Николаевна поморщилась, но кота оставили и назвали Монах. Монаху вывели блох, и он стал благонадёжным домашним котом.

Лев Владимирович любил весёлые компании и свежие новости, Марина Николаевна любила чистоту, Ташка — сказки.

А Домовой любил эту семью, ведь Марина Николаевна была внучка его приятельницы, той самой, про которую рассказывали всякие странные истории.

Любил, но держался в стороне. Дело в том, что нынешние хозяева квартиры, во всяком случае, взрослые, совершенно не верили в домовых. Они вообще с детства ни во что не верили.

Жили они шумно и дружно.

— Нет! Как вам нравится название статьи «Чистота помыслов»? — спрашивал Лев Владимирович.

— Блестяще! Только не раскидывай свои грязные вещи по всей квартире! Неряха… — восклицала Марина Николаевна прекрасным меццо-сопрано.

— Блестяще? Это же пошлость! Сама неряха! — отвечал Лев Владимирович бархатным баритоном.

— Это я неряха?!

Домовой в такие минуты садился на край антресолей и гадал, кто победит: меццо-сопрано или баритон.

— Название будет «Чёрная дыра».

— Боже мой! Я так и умру: в черной дыре и безвестности! — однажды воскликнула Марина Николаевна, возвела глаза к потолку… и увидела домового.

— Крыса! — закричала Марина Николаевна, указывая на антресоли.

— Где? — оживился Лев Владимирович.

— Вон же, вон!

— Крыса! Крыса! — в восторге закричала Ташка.

— Я с вами поседею! Крыса! Нужно срочно выкидывать весь старый хлам! — воскликнула Марина Николаевна.

— Это живая история! — пропел баритон.

— Либо живая история, либо живая я! — крикнула мама, переходя на колоратурное сопрано, и ушла в комнату.

Ташка и Лев Владимирович переглянулись.

— Лучше живая мама, — тихо сказала Ташка.

— Придётся выбрасывать! — сказал Лев Владимирович и уставился на корешки журналов. — Нет только не это! Моя лучшая публикация! — Откуда-то из середины стопки он выхватил журнал и нежно прижал его к груди.

И вдруг десятилетиями копившаяся груда закачалась, подумала и лавиной посыпалась…

— О! — застонал папа. — Что же теперь делать?

— Убирать, — предложила Ташка.

И тогда Лев Владимирович решительно взял тряпку.

— Мы начинаем новую жизнь! — объявил он в глубь квартиры. — Жизнь без прошлого!

Папа протёр под зеркалом и стал скидывать газеты и журналы на середину комнаты…

— Выбрасывай, Ташка, выбрасывай! — приговаривал он.

— Папа, комиксы!

— Надо жить сегодняшним днём!

— Французский журнал! — кричала Ташка.

— Вон! — рычал папа, размахивая тряпкой…

С замиранием сердца наблюдал домовой за действиями хозяина. Дом давным-давно отвык от уборки: первый слой пыли был заложен ещё в славные времена прабабушки, той самой, с которой домовой был в большой дружбе. А уж когда Лев Владимирович стал пихать на антресоли лыжи, он не выдержал:

— Только лыж мне тут не хватало! — рассердился домовой, упёрся ногами и не пускает. Ну и Лев не отпускает, — все пихает и пихает свои лыжи.

— Что-то мешает! — крикнул папа наконец.

— Посмотри, что мешает, — отозвалась мама, которая уже давно с интересом наблюдала за уборкой.

— Сейчас я вам задам! — решил домовой. И, когда папа повис на краю антресолей, укусил его за палец. Лыжи загрохотали вниз.

— А! Она кусается! — закричал Лев Владимирович.

— Кто?

— Крыса!

— Я же говорила! — победно воскликнула Марина Николаевна.

Лев Владимирович долго бегал по комнате с поднятым кверху пальцем. Марина Николаевна бегала за ним и уговаривала продезинфицировать. Наконец Лев Владимирович замотал палец тряпочкой и стал держать с женой совет, что делать. Через некоторое время на антресолях появился кот. Монах лениво окинул взглядом антресоли:

— Не помешаю?

Домовой молчал.

— Не сердитесь, — примирительно сказал Монах. — Надо переждать это неспокойное время, и всё пойдет по-старому. Если хотите, можете почесать мне за ухом. Говорят, успокаивает.

— Давайте ухо! — сварливо сказал домовой и стал чесать.

Монах заурчал.

— Слышишь, урчит, — донеслось снизу. — Наверное, поймал уже.

— Теперь придётся антресоли разбирать, крысиные остатки убирать, и зачем ты только этого дурацкого кота туда запихнул, что он, что ты, два сапога — пара.

— Сама — пара!

— Вот! — затосковал домовой. — Этого ещё не хватало! У меня всё было в образцовом порядке, — нет, всё выкидывают. А теперь ещё грозятся антресоли разбирать.

— Обойдётся, — проурчал Монах в ответ.

— Переезжать, срочно переезжать!

— У вас есть какое-нибудь жильё на примете? — спросил Монах.

— Нет! Но здесь оставаться нет никакой возможности.

— Бросьте! Поверьте старому бродяге, здесь не так уж плохо. И хозяева, в общем, ничего. Возьмите хозяйку: при всей её страсти к порядку…

— Прекрасное меццо-сопрано, — закивал домовой.

— Или хозяина…

— Светлая голова.

— Или Ташку…

— Хотел бы я с ней познакомиться, но стесняюсь.

— Могу представить при случае…

— Спасибо. Может, я сам.

— А уборка, — продолжал кот, — как и всё на свете, когда-нибудь кончается.

— Вы думаете?

— Давайте лучше в карты сыграем, — предложил Монах.

— Давайте!

— Простите, вас как зовут? — спросил Монах. — Мы хоть и соседи, но все как-то не встречались.

— Хм, у меня было столько имён, — задумался домовой, а потом предложил: — Зовите, как хотите.

— Что ж, придумаем что-нибудь, — промурлыкал кот. — Меня зовут Монах.

И сели они играть в карты.

— Стоит наш дом сто лет, сто лет,

Он пережил немало бед, —

замурлыкал Монах.

— Пики!

— Пусть всё идет наискосок,

Крепки в нём стены, потолок, —

подхватил домовой.

— Крыто!

— Пусть даже будет всё вверх дном

Тебе и мне уютно в нём…

Сидят они, играют, и вдруг кот говорит:

— Э, сосед, жульничаешь!

Домовой растерялся, а потом бросился коту на шею и расцеловал его в чёрные, усатые щеки:

— Спасибо! Какое отличное имя ты мне придумал!

И с тех пор представлялся как Сосед.

А до антресолей руки у хозяев так и не дошли.

О книге Аси Кравченко «Сказки старого дома»

Горан Петрович. Различия

Отрывок из новеллы «Найди и обведи»

Красноватая нитка: год первый

На вид мне около шести месяцев. Я лежу на диване, меня голышом положили на живот, выгляжу не вполне прилично, но именно так тогда было принято фотографировать детей. Указательным пальцем правой руки я самозабвенно расковыриваю один из популярных в те времена серийного производства настенных ковриков, наш был с так называемыми лесными, идиллическими мотивами. Совсем рядом с огромным оленем, вытканным на лесной полянке, оленем, который не моргая наблюдает за мной своими крупными глазами, мне удалось вытащить из ковра одну ниточку. Не длиннее пары сантиметров. Но я чувствую, что эта красноватая нитка — только начало большого дела.

Выгляжу я гордым. Весьма гордым…

И еще добавлю: мне кажется, таким гордым, как после этого славного предприятия, я не выглядел больше никогда.

Дырка размером с пятак: год второй

Здесь я уже совершенно самостоятельно, одетый по всем правилам, сижу в центре того же самого дивана. На коврике, вокруг вытканного и теперь уже не такого большого оленя, там и сям можно заметить целую «поросль» вытащенных и торчащих в разные стороны ниточек. И еще где-то здесь есть дырка размером с тогдашний пятак.

Судя по выражению моего лица, можно заключить, что я не особенно доволен. Причина не только в заметном на фотографии ячмене на правом глазу, но еще и в том, что я приложил столько усилий, чтобы проделать в коврике отверстие, а после этого оказалось, что меня там ждала стена. Тем не менее я ногтями расковырял слой побелки и принялся за штукатурку.

Возможно, такая страсть к ковырянию указательным пальцем, такое желание узнать, что же находится за ковриком, за стеной, свойственны любому ребенку, но, возможно, это и какая-то передающаяся по наследству особенность. Как бы то ни было, я был очень взволнован, когда спустя более чем четверть века увидел рядом с кроваткой нашей дочери разодранные обои и углубление в штукатурке. Сейчас в домах преобладают моющиеся обои с повторяющимся орнаментом, совсем непохожие на вездесущие тогда коврики с наивными буколическими мотивами. Однако проделанное углубление было таким же, а может быть, даже и чуть больше.

Что там, за стеной? Я следил за работой нашей дочери день за днем, месяц за месяцем, измеряя диаметр взятым у тестя штангенциркулем, собирая крошки штукатурки и вместе с женой оценивая, на сколько миллиметров в глубину она продвинулась.

Потолок: год третий

Я, собственной персоной, рядом с наряженной елкой, в объятиях Деда Мороза. Уже тогда у меня зародилось сомнение, а что если в обычной, «гражданской», жизни этот Дед Мороз не кто иной, как дядя Рачич, добродушный, шумный актер, друг моего отца. (Папа до женитьбы сыграл в местном театре несколько ролей, о чем свидетельствуют сложенные вчетверо афиши в одном из ящиков шкафа.) Мне доводилось видеть дядю Рачича без шапки и белой бороды, с чуть припудренным лицом, «под действием значительного количества глинтвейна». Поэтому я и заподозрил обман, причем крупный. Кроме того, дядя Рачич необычно тихим голосом посетовал моему отцу: «Что делать, Тодор… Это у меня уже двадцать седьмое выступление за сегодняшнее утро. Чтобы в наше время заработать на жизнь, приходится большую часть этой самой жизни быть кем-то другим».

Я повторю, он сказал это совсем тихо, но тогда в квартире у нас было мало вещей, поэтому слова не тонули в них, а звенели даже громче, чем были произнесены.

И все же, несмотря на разочаровывающее открытие, на фотографии с елкой и поддельным Дедом Морозом видно: настроение у меня вовсе не плохое. Я знаю, что на нашу семейную встречу Нового года придет дядя Раде. А он, давно покойный рыжеволосый дядя Раде, он лучше всех подбрасывает меня вверх, как говорится, под потолок…

Мы живем в центре города, на пятом, последнем, этаже здания с плоской крышей. А каково бы было, если бы в комнатах не было потолков?

Помпоны и гортензии: год четвертый

На набережной Ибара. Здесь рассказывать не о чем. Эта шубка с завязками, на концах которых болтаются смешные помпоны, никогда мне не нравилась.

Фотографию я не порвал только потому, что на ней я снят в обществе пожилого господина по фамилии Прокич. Мама ходила на работу, родственников в Кралеве у нас не было, в детском саду я то и дело подхватывал простуду, так что часто сидел дома, где за мной присматривала сначала некая Л[á]тинка, потом еще одна женщина, чье имя я не запомнил, а напоследок — супруга господина Прокича, Мима, которая была заметно моложе его. Они были удивительной парой. Детей у них не было, потому что они поженились, когда Прокич был уже в годах. Их небольшой домик и двор на окраине города утопали в настоящих зарослях гортензий, которые они каждый год поливали водой другого цвета. Выглядел Прокич всегда безукоризненно, в галстуке, в костюме из довоенного материала, с цветком в петлице, с новыми набойками на туфлях. За исключением времени, когда помогал Миме поливать гортензии. Тогда поверх костюма он надевал фартук. Соседи посмеивались над Прокичем. Но он не обращал на такие вещи внимания, в нем было гораздо больше достоинства, чем во всех этих насмешниках, вместе взятых, даже когда он был в фартуке. Мима и Прокич неделями, а порой и целыми месяцами обсуждали, а случалось, и мягко препирались, пытаясь договориться о том, какой водой поливать цветы на следующий год. Казалось, самым важным вопросом для них был цвет гортензий вокруг их дома. А может быть, и на самом деле нет в жизни более важных вопросов.

Лет десять спустя, когда Прокич умер, Мима сдалась. На его могиле она выращивала гортензии только таких оттенков, какие больше всего любил господин Прокич.

Все более редкие икринки пузырьков: год пятый

В первый раз на море. Мол, над которым повис раскаленный воздух, словно вытесан из цельной каменной глыбы, фотография и сегодня испускает свет и тепло, а на оборотной стороне написано: «Остров Раб, лето 1966 года». На мне полосатая сине-белая майка и короткие штанишки. Я сижу на большой штуковине, названия которой не знаю и по сей день, она из бурого, монолитного железа, на нее наматывают канаты причаливших судов. Я сижу лицом к открытому морю. Словно кого-то или чего-то жду. И, хотя этого не видно, болтаю тонкими ножонками.

Позже мне рассказывали, как я чуть не утонул, здесь же, на этом самом моле, через три дня после того, как была сделана фотография. Я хотел зачерпнуть ведерком воды, хотел обрызгать Лолу, дочку наших знакомых, с которыми мы вместе отдыхали, и в результате головой вниз свалился в море. Меня еле-еле успели живым вытащить на берег.

Я этого не помню… Лишь иногда, и сейчас, когда закрою глаза… когда крепко сомкну веки… я словно медленно ныряю… словно вижу пятнистую, колеблющуюся морскую траву… и стаю мелких, серебряных рыбешек, в панике метнувшихся в разные стороны, влево, вправо… и икринки воздушных пузырьков, которые появляются все реже и реже… и где-то на самом дне, возле давно затонувшей лодки с торчащими вкривь и вкось ребрами, рядом с написанным на носу именем «Утренняя звезда», вжавшиеся в мелкий песок… где-то на самом дне размеренно дышат моллюски, плавно шевелятся две или три актинии и одна-единственная морская звезда раскидывает в стороны свои красноватые руки…

Невероятное событие: год шестой

Воспоминание из Врнячка-Бани. Рядом с «Партизанкой», гостиницей полузакрытого типа, которая в течение нескольких десятилетий служила местом отдыха для передовиков труда из Госбезопасности и Министерства внутренних дел, до недавних пор располагалось фотоателье Драги Крчмаревича. Мальчишки могли выбирать, хотят ли они увековечиться в стилизованных ковбойских, индейских или мексиканских костюмах. Я выбрал последнее. В то время Мексика была чрезвычайно популярна благодаря черногорским эстрадным певцам Славке Перовичу и Николе Каровичу. Да, благодаря им, а может быть, и Тито, который любил такого рода музыку. Президент охотно фотографировался в сомбреро, правда, при этом будучи в смокинге. Между прочим, через год я понял, что он позволял себе такую вольность исключительно в неофициальной обстановке. Единственный раз я видел его, стоя в шеренге школьников вдоль улицы, которая вела к вагоностроительному заводу, и размахивая бумажным государственным флажком; Тито был с непокрытой головой и выглядел довольно напряженным, может быть даже усталым. А может быть, ему не понравилась наша мрачная улица. По правую сторону тянулись закопченные цеха железнодорожной котельной с вечно запотевшими окнами и дымящимися трубами. Слева улицу ограничивала покосившаяся ограда старого городского кладбища, забитого мраморными свидетельствами жизни и смерти попечителей города, офицеров королевской армии, довоенных торговцев и сбежавших от октябрьской революции русских. Так вот, махали мы зря, Тито смотрел только вперед, а хвостатый американский лимузин без крыши промчался как комета.

Позже, гораздо позже, я причислил съемку в мексиканском костюме в Врнячка-Бане к невероятным событиям. Я упомянул его в одной рукописи. Вообще, мне кажется, что не будь невероятных событий, не было бы и рукописей…

Так что мне и по сей день неясно, почему прошлым летом, когда мы с дочкой были на карнавале в Которе, я с таким трудом согласился сфотографироваться в маске, купленной перед особняком семьи Бескуча. Почему я едва согласился на еще одно невероятное событие? Должно быть, подумал, что это уж слишком несерьезно.

Карта, букварь и карандаш: год седьмой

Мама несомненно потрудилась над безукоризненностью моей прически, позаботилась о белой рубашке, о темно-синем джемпере с овальным вырезом…

Но вот сам я на этой фотографии, которая кажется насквозь пропитанной всеми оттенками сепии… Я на фотографии, снятой по особому случаю — иду в первый класс, с огромной картой страны на заднем плане, той страны, которой больше нет… Я на фотографии с картой, на которой Илджо, строгий учитель географии, уж слишком старательно обвел Кралево… Я на этой старой фотографии — явно испуган. Передо мной раскрытая книга, вероятно букварь. В соответствии с канонами того времени держу в правой руке совсем новый карандаш. Точнее говоря, сжимаю карандаш, так сильно, так судорожно, что суставы пальцев у меня побелели… Да, я настолько испуган, что, мне кажется, мог бы свалиться под парту, если бы не держался за карандаш… Если бы не делал вид, что пишу…

«Ну-ка шевелитесь, что вы там сбились в кучу! А ты, мальчик?! Куда ты собрался с этим карандашом? Оставь его на парте, он понадобится следующему!» — кричит учитель Илджо, снимают нас в кабинете географии, персонажи перед камерой сменяются по его команде.

То же самое происходит и сейчас. Большие или маленькие карты за спиной становятся то меньше, то больше, реки то выходят из берегов, как набухшие вены, то, перерезанные границами, опадают, истекая по капле; время от времени на этих картах кто-то что-то слишком ревностно обводит, настолько ревностно, что они в некоторых местах совсем протерлись, они перекопаны вдоль и поперек, а я рухнул бы от страха, если бы не держался за карандаш. Умер бы от страха, если бы не писал.

«А ты?! Куда ты собрался с этим карандашом?!» Я словно и сейчас слышу учителя Илджо, который даже за малейшую провинность безжалостно таскал нас за вихры.

Писк золотой трубы: год восьмой

Родители повели меня на концерт популярной музыки в Дом ЮНА (Дом Югославской народной армии, что-то вроде Дома офицеров в СССР), там был единственный в городе большой зал. На фотографии с краями, обрезанными фигурным резаком, я вижу, что только чувство собственного достоинства не позволяет мне расплакаться. Дело в том, что буквально минут за десять до того, как была сделана фотография, отец попросил одного из белградских оркестрантов разрешить мне подуть в трубу. В те времена после окончания концерта музыканты еще некоторое время оставались на сцене и общались с публикой. Толстенький дяденька великодушно протянул мне инструмент, — я просто не мог в это поверить, — и, надув щеки, сказал:

— Почему нет, пусть попробует… Сынок, техника такая: сложи губы, как я покажу, и просто дунь… Изо всех сил, ну, герой, давай!

Я старался изо всех сил, напрягал все тело, но мне не удалось выжать из золотой трубы ни звука. Даже просто писка. Такой шанс! Невероятный шанс хоть раз протрубить! Да еще перед оркестрантами. Однако ничего не получалось… Трубач положил конец моим мучениям, вынеся приговор:

— Это не для него. Лучше пусть попробует на барабане.

Я не плакал. Точнее, я с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, потому что считал себя уже взрослым. Но мне было так обидно… Так, что и теперь, когда я вспоминаю ту золотую трубу, мне кажется, что вот-вот расплачусь. И сдерживаюсь я по той же причине. Меня останавливает только то, что я считаю себя уже достаточно взрослым.

Свечки и сыр, натертый соломкой: год девятый

И все-таки мне удалось задуть все огоньки на свечках. Торт по случаю дня рождения. Жалко, что фотография не цветная. Бутерброды с сыром, натертым соломкой. День рождения в самом начале июля, попадает как раз на летние каникулы, так что не меньше четверти приглашенных не откликается. Некоторые о приглашении уже и забыли, хотя с последнего школьного дня прошло чуть больше недели. Кто-то уехал, кому-то интереснее валяться на городском пляже на Ибаре и играть в Плякиных траншеях или, уже потом, слоняться по только что открывшемуся универмагу «Белград» и сводить с ума персонал, с утра до вечера катаясь на первом в городе эскалаторе, а еще позже — бездельничать, устроившись каждый на своем «месте», вдоль пешеходной улицы: перед магазином «Вартекс», напротив «Позамантерии», на углу рядом в «Колониалом», у кинотеатра «Сутьеска», под липой… Да, не меньше четверти приглашенных не откликнулись… А это, между прочим, для виновника торжества такого возраста невесело. Совсем невесело.

Но не бесполезно. К некоторым вещам следует привыкать заблаговременно.

Размеры мира: год десятый

У брата в Вышеграде. Совсем маленький город, а мне он кажется центром мира. У нас за спинами всем известный мост. Мост на Дрине (Так называется роман югославского писателя, лауреата Нобелевской премии Иво Андрича). Огромный. Мы любим сидеть на каменной скамье, ее здесь называют турецким словом «сечия». Из века в век, с утра до вечера, все словно только сюда и стремятся. Словно именно здесь находится та единственная точка, где пересекаются все пути и дороги, где происходят все встречи и все расставания.

В то утро мы удили рыбу, очень далеко, а на самом деле всего в нескольких километрах вверх по течению, в том месте, где Лим впадает в Дрину. Не знаешь, чего было больше — рыбы или пенящейся воды. Позже город превратился в городишко, мост как-то съежился, а рыбы стало заметно меньше. Или меньше стали глаза, и они теперь ничего не умели видеть большим, значительным.

Эта «глазная болезнь», проявляющаяся при взгляде на мир, страшна. Начинается она с того, что думаешь, и даже, кажется, точно устанавливаешь, что и это тебе не большое, и то тебе не величественное, да, пожалуй, и те, что рядом с тобой, тоже ничего особенного собой не представляют… И так одно за другим всё вокруг тебя уменьшается, сжимается, а на самом деле это ты все мельчаешь или становишься все менее любознательным, во всяком случае, ты все реже готов быть очарованным. И происходит это пропорционально скорости твоего взросления.

О книге Горана Петровича «Различия»

Эдуард Лимонов. А старый пират…

Несколько стихотворений из книги

Е.

В России медлит потеплеть,

Всё думаешь, чего б надеть..?

Включаешь обогрев с утра.

Где ж летняя жара?

Москиты медлят, не жужжат,

Рождаться в холод, — сущий ад!

А у тебя такая грудь!

И тесный в попу путь…

Перед моим же взором дом

Необитаемый, и в нём

Скрываться может там стрелок!

Мне мой неведом срок!

Услышу, как звенит стекло?

А тело пулей обожгло,

Как тысячью крапив,

Но я останусь жив…

В России медлит потеплеть

Я на тебя залезу впредь

Как на кобылу конь,

В дыре твоей огонь!

Лола

Плескается Лола. Шумят года.

Никто не уйдёт живым…

Смыкается в ванне моей вода

Над телом твоим молодым…

У ведьмочки жёлтый побритый пах

Выныривает из вод,

Я весь тобою промок, пропах,

Я врос в твой, Лола, живот.

Я жопу твою тиранил в ночь,

Я все перебрал волоски

И качество жизни сумел помочь,

Поднять, нас стерев в порошки.

Мужчина и женщина: зверя два,

Нам вместе пришлось сойтись.

Постель потоптана как трава

И нас покрывает слизь.

Мужчина и женщина. Блядь и солдат.

Рычанье, удары, борьба,

Но вместе гудят и стучат в набат

Набухшие сердца два.

Качает нас страсть и нас похоть берет

И мы не любовью тут…

Но в зад и вперед и конечно в рот

Друг друга два зверя бьют

Я плечи твои до утра ломал,

Я рот твой объел как плод,

Еще и еще я в тебя совал…

Ведь Вам двадцать третий год.

Песня

Хорошо, что тихий вечер

Навалился на долины,

Не хватает, чтоб запели

Золотые мандолины…

Чтобы ослик бы, бедняга,

За собой влачил тележку,

Не хватает, чтоб бродяга

Торопился бы в ночлежку…

Чтобы мясо бы шипело,

Чтобы пробки вылетали

И Кармен сплошное тело

Разделилось на детали…

Дайте кружев, дайте цокот,

Дайте девок на копытах,

Пусть нас сотрясает хохот,

Позабудем об убитых…

Хорошо, что тихий вечер

Опустился над Москвою,

Что сидит напротив девка

И что ляжем с нею двое…

Полковник и Зверь

Холодная осень в сегодняшнем дне

И прыгнула осень на сердце ко мне,

Но мы здесь живём теперь двое в квартире

На кухне питается хлебом на сыре

Голодный, большой, черногривая

Зверь, Поэтому осень уйди, не теперь!

Тебе не осилить Полковника с Зверем,

К тому же мы даже и в Бога не верим…

У Зверя две сиськи, две попки, три дырки,

Она так рычит, что в далёкой Бутырке

От стонов её распаляются узники

(Которые дяди нам нынче союзники).

Она так ласкается, словно в горячем

Арабском я море купаюсь незрячем,

Она так виляет копытом и крупом,

Что похоть внушает фактически трупам.

«Со зверем таким проживу двести лет…»

решает Полковник. Готовит обед.

Восторженный, юный, ворчливый и бравый

Полковник готовый и слева и справа…

Е.

Я стар и беден, и я груб,

Мой дом не ломится от шуб,

Я выгнал женщину за дверь.

«Пошла, пошла, проклятый Зверь!»

Я стар. Я беден. Знаменит.

Мой Рот античностью разит.

Я сразу Ромул, вместе Рэм,

Но я прекрасен тем,

Что смело шашни завожу,

За незнакомками слежу

И от пленительнейших фей

Балдею я, злодей.

Да я прекрасен тем, ma chatte,

Что не брезглив, аристократ,

Что пью и бренди и кагор

И слушаю твой вздор.

И бровью я не поведу,

Пусть сядут НЛО в саду,

Пусть сядут НЛО в саду

Ведь я давно их жду…

О книге Эдуарда Лимонова «А старый пират…»

Анна Старобинец. Первый отряд: Истина

Отрывок из книги

— …Что ты видела?

— В смысле?

— В нашем кинозале, полчаса назад. Что — ты — видела — там?

— Нам показывали мультфильм. Русско-японский. «Первый отряд» называется. На пиратском диске — поэтому качество было не очень. Экранка. Но мне все равно понравилось…

Это не вранье. Это еще не вранье…

— Так, мультфильм. Замечательно. И что там было, в мультфильме?

— Ну, там. Вторая мировая война. Пионеры-герои. У них там такие… экстрасенсорные способности. В первый день войны их убивают фашисты. Остается только одна девочка, Надя. И она получает задание от Шестого отдела — отправиться в мир мертвых и попросить этих бывших пионеров… то есть, друзей, ну, которых как бы убили…

…У него прозрачные глаза, у Подбельского. Прозрачные — и самую малость в голубой, как пластиковая бутылка из-под Аква-минерале. Смотрит без выражения. Слушает, не перебивая. Или вообще не слушает…

— …Как бы она должна попросить их о помощи. Чтобы они приехали из мира мертвых и приняли участие в битве с фашистским бароном…

— А еще что-нибудь ты видела?

— …Ну и они соглашаются, а этот барон…

— Я говорю: еще что-нибудь ты видела? Другое?

Если молча помотать головой, но не говорить «нет», если не говорить вслух, будет почти не больно…

— Что ты мне головой тут трясешь? Я тебя русским языком спрашиваю… Или ты по-русски не понимаешь? Так я тебя на мове спрошу: шо ты бачила?

Ненавижу. Ненавижу, когда он «шокает». Как у хохлов у него все равно не получается. А получается ненатурально и тупо. Фальшиво…

— Шо ты бачила, дивчина?

Презирает, типа. Переход на мову — это у него обозначает презрение. С недоделками — недоделанным языком…

— Шо не размовляешь? Ну что ты молчишь? Ничего не видела, да? А вот другие почему-то видели!

…Да, они видели. Каждый по маленькому кусочку. Цыганка видела. Рыжий видел. И Клоун. Жирная видела… А Н емой все последние полчаса проскулил — значит, тоже видел… Я дала ему листок и карандаши, попросила нарисовать. Он взял белый. И нарисовал круг. Белый круг на белом листе…

— Цыганка видела, — Подбельский загибает на руке палец, длинный и желтый. — Рыжий видел…

— Почему вы называете ее цыганкой, Михаил Евгеньевич? Вы же сами нас за это штрафуете. Учеников следует называть по именам. Ее зовут Лена…

— Цыганка видела кровь! Рыжий видел огонь! — он орет; кадык елозит под тонкой коричневой кожей, как акулий плавник, — Клоун видел лед! Немой видел луну! — вверх-вниз, вверх-вниз, если он заорет громче, этот плавник вспорет ему шею изнутри… — А ты? Что видела ты?

…А я — я видела все.

Я могу сложить этот паззл.

В красочном мелькании кадров, между девочкой с тонкими ножками и перекошенными рожами фрицев, между мечом и катаной, между березой и танком, на какую-то долю секунды, но я все-таки видела —

Луну — огромную и червивую, как шляпа гигантского гриба, гнойно-желтую луну во все небо, источенную черными пятнами океанов.

И лед — непрозрачный и желтоватый, как слипшийся старый сахар.

И круг — пустой черный круг, который очерчен на льду…

И я знала, я как всегда знала, что в этот круг должен кто-то войти, но он не пришел, этот кто-то, и это его отсутствие обозначает конец…

И всего лишь на долю секунды — но я слышала шепот: «Все. Время вышло».

А потом была тень — тонкая, острая, быстрая.

А потом была кровь.

И взрыв.

И огонь.

И это не был мультфильм. Это было между мультфильмом. Секундное копошение жизни — или, может быть, смерти — среди разноцветных картинок. Секундное вкрапление бреда — моего бреда — в японское анимэ…

Я могу сложить этот паззл — потому что я складывала его много раз. Огромная луна и ледяная короста, круг, в котором нет никого, но в котором должен быть кто-то, и черная тень, и кровь, и огонь…. Я видела эту картинку сто раз, я вижу ее в своих снах. Я не знаю, что она значит — но я точно знаю: в русско-японском мультфильме ее быть не должно.

И еще я знаю — Михаилу Евгеньевичу, директору интерната, я ничего не скажу.

Потому что не знаю, кто он на самом деле.

Мы давно уже договорились — все мы шестеро, я и Цыганка, Рыжий и Клоун, Жирная и Н емой — мы не будем ему доверять. Благодарность — пожалуйста. Где бы мы были, если б не он? В засранных украинских, русских и белорусских детдомах под Донецком и Харьковом, под Мурманском и С ыктывкаром, под Барановичами и В итебском… Было бы у нас теплое море? Нет. Был бы у нас дельфинарий? Нет. Свежие фрукты и шоколад, орехи и рыба, креветки и чипсы? Ха-ха. А иностранные языки, английский и немецкий с четырех лет? Нет. Кинозал, интернет, библиотека, медкабинет — укомплектованный, как в президентской больнице? — не-а. Только зачем он нам здесь, в севастопольском интернате для детей-сирот, такой вот медкабинет? Все эти проводочки, экранчики, подмигивающие кнопки, кабинки с нарисованными на стекле ангелочками и надписью «Дневной сон»?.. Непонятно.

Раз в неделю — а иногда чаще — по распоряжению Михаила Евгеньевича белокурая медсестра делает каждому из нас по укольчику. В вену. «Витамины», — говорит Михаил Евгеньевич. Он добрый, он учит нас языкам, он заботится о нашем здоровье… Витаминов в организме должно быть в избытке. Только вот от его витаминов почему-то очень хочется спать. Дневной сон — в аккуратных кабинках.

Дневной сон на спине так полезен для организма подростков. Медленней бьется сердце и расслабляются мышцы. Кровь отливает от ног, расправляется позвоночник. Дневной сон дарит отдых. Дневной сон порождает чудовищ…

Мы все видим огонь и лед. Раз в неделю — а иногда чаще.

Они видят огонь и лед — а я вижу еще больше. Огромную гнилую луну — и круг, в который никто не вошел… «Это все от усталости», — говорит Михаил Евгеньевич. — «От нехватки витаминов в организме».

Мое первое воспоминание — эта фраза. Мне пять лет, я только проснулась. Сквозь тонированную стенку кабинки едва пробивается солнце — а мне приснилась луна, и я громко кричу от страха. Я кричу: «Папа!». Он сразу приходит. Он гладит меня по волосам, наш директор, наш добрый папа Подбельский. «Это все от нехватки витаминов», — говорит он. — «Поспи еще — и все пройдет, девочка». Он врет. Он врет — и мне больно…

У остальных ничего не получилось. Совсем ничего. Когда-то они тоже видели сны, страшные сны в аккуратных стеклянных кабинках — а потом перестали. И Подбельский утратил к ним интерес. Они доучиваются в интернате по упрощенной программе, постепенно забывая английский с немецким, они едят в столовой простую еду, они предоставлены сами себе — зато никто больше не вкалывает им витамины… Остались только мы шестеро. На нас он еще не поставил крест. Мы заходим в кабинки с надписью «Дневной сон», и пока мы засыпаем, белокурая медсестра закрепляет на наших телах холодные присосочки с проводками, и закрывает нам глаза черной повязкой, и когда мы уже почти спим, когда мы уже не можем спросить «зачем?», мы чувствуем, как к нашим лбам прикасается холодный металл, как металлический обруч обхватывает наши головы плотным кольцом. И, засыпая, мы слышим, как пищат электронные датчики где-то там, за пределами наших тесных кабинок. Мы привыкли засыпать под их мерный, ласковый писк. Он заменяет нам колыбельную — всегда заменял, с раннего детства.

— …Почему ты не хочешь сказать, а, Ника? — Подбельский уже не орет, он смотрит на меня своими прозрачными бутылочными глазами, и я тоже смотрю на него, смотрю и не могу отвести глаз, и чувствую себя мухой, намертво прилипшей к стеклу. — Другие все рассказали. Потому что тут дело серьезное. Расскажи, что ты видела, куколка.

Иногда он называет нас куколками. Пока мы спим в своих тесных кабинках, обмотанные проводками, он говорит с нами. Он говорит, что мы похожи на куколок, на скрюченных гусениц в коконе сна… Когда нам снятся наши кошмары, когда мы вздрагиваем во сне, он ждет, он надеется, что наружу пробьются бабочки… Еще немного — и мы станем его бабочками, что бы это ни значило. Еще немного — и мы станем его бабочками, так он нам говорит… Так он говорил раньше. Теперь он все больше злится. Теперь он почти в отчаянии. «Почему же вы не летите?» — кричит он нам, спящим. «Разве вы не хотите взлететь?», — шепчет он грустно, и его шепот пробивается в наши кошмары, пробивается через лед и огонь. «Ника, Ника, моя милая девочка…. Ты умеешь уходить дальше всех…. Ты уже у самой границы… Почему же ты не хочешь лететь?..».

Я не знаю, что это значит. Но я точно знаю — я не хочу. Я хочу, чтобы все это кончилось. Витамины и дневной сон, его голос — и электронный писк датчиков. Все скоро кончится. Мне осталось недолго. Из шестерых «куколок» я самая старшая. Всего один месяц — и я закончу интернат. Остальные останутся — они младше меня. А я попрощаюсь с дельфинами, я попрощаюсь с Подбельским, я попрощаюсь со всеми и уеду. Месяц назад я получила письмо из Берлинского университета — он согласны платить мне стипендию. Два дня назад я забрала из консульства загранпаспорт — со студенческой мультивизой. Я буду учиться на биологише факультэте, по вечерам я буду подрабатывать в баре, я буду ездить автостопом по всей Европе, у меня будет бойфренд арийской наружности — и я забуду про лед и огонь.

Я буду скучать по друзьям. Я буду скучать по дельфинам…

И я буду скучать по нему.

В детстве я звала его папой. Это сейчас я называю его Михаилом Евгеньевичем и «на вы», а в детстве я звала его папой. Это что-то, да значит.

И еще. В детстве я знала, кто он. А потом поняла, что он врет.

Он говорил, что он бывший моряк. Капитан дальнего плавания. Он говорил, у него была верная жена. Он говорил — у него был корабль, большой и белый, с тремя мачтами и скоростью хода в тридцать узлов. Он назывался «Надежда». Когда «Надежда» возвращалась в С евастопольский порт, его жена надевала белое платье и белую шляпу и приходила на Графскую пристань. Она махала оттуда белым платком. Она была самой красивой. Они виделись лишь несколько раз в году, и каждый раз он проводил с ней неделю, не больше, но она всегда спокойно ждала его, ждала года за годом, и никогда не жаловалась на жизнь — а потом умерла. Он говорил, что детей у них не было — а они всегда так мечтали иметь много детей… В тот год, когда его жена умерла, Севастополь перестал быть русским городом. Подбельскому предложили вступить в украинский флот, сунули в руку листок с текстом украинской присяги. «Уважающие себя люди присягают раз в жизни», — спокойно сказал Подбельский, комкая в кулаке бумажку. — «И служат только одной стране». Тогда украинские моряки потребовали продать им большой и белый корабль, который назывался «Надежда». Подбельский сказал твердое «нет». В отместку командующий украинского флота приказал «Надежде» покинуть севастопольский порт. «Хорошо», — ответил Подбельский, — «Я продам вам корабль, лишь подождите три дня». Через три дня он продал корабль. Только теперь корабль был черным и назывался «Туга» — «печаль»… Он говорил, что на деньги, полученные за «Тугу», он открыл в С евастополе интернат для детей-сирот — ведь своих детей у него не было, а им с женой всегда так хотелось иметь много детей.

Он назвал интернат «Надежда».

Когда я была маленькой, он часто рассказывал мне эту историю. Я слушала ее и мне было больно. Я думала, это оттого, что история такая печальная.

Каждый раз детали его рассказа слегка менялись — разное количество мачт было у его белого корабля, другими именами звались матросы, и цвет глаз любимой жены становился из зеленого синим, а из синего голубым… И чем больше изменялся рассказ, тем мне было больнее. Я показала ему, где мне больно: в середине меня, там, где сходятся ребра. Чуть выше пупка, но внутри, глубоко внутри. И он объяснил мне, что там — солнечное сплетение. Так написано в учебниках по анатомии. И еще — там у человека душа. Так написано в книгах мудрецов. Он сказал, что мне больно, потому что мне грустно. А раз мне так грустно, он не станет больше меня огорчать.

И он перестал рассказывать мне про корабль «Надежда». Позже я поняла: мне было так больно, потому что он врал.

Не было корабля, ни белого, ни черного, и не было жены, а если и была, то совсем не такая, и не был он капитаном, а кем он был, я не знала… Я до сих пор не знаю, кто он такой. На мой вопрос он давал мне много ответов — и все они были ложью, полной или частичной. Я стала называть его Михаилом Евгеньевичем. Я перестала называть его папой. Я перестала спрашивать, чтобы не мучаться.

Я чувствую неправду, как другие чувствуют ожог или царапину. Я чувствую неправду, как другие чувствуют удар. Я живой индикатор искренности. Я ходячий детектор лжи. Я бесполезна: правда не открывается мне. Мне просто больно, если мне врут. Я бесполезна. Я бессмысленная болячка.

…Другой его рассказ был почти правдой. Он рассказывал, что в конце девяностых объехал все свое когда-то огромное, а теперь уже не существующее советское государство, и видел сотни и тысячи одиноких малышей, и выбрал из них только двенадцать — и привез их сюда, в интернат. Это был первый набор. Это правда. С тех пор каждый год он и его сотрудники привозят еще по двенадцать детишек. Лично меня они подобрали где-то под Мурманском. Он говорит, что они выбирают самых несчастных — чтобы дать им надежду. Это вранье.

Они выбирают нас как-то иначе. Я не знаю, как именно. Я не знаю, зачем. И я больше не спрашиваю — чтобы не слышать лживых ответов.

…Он говорит:

— Так что там с мультфильмом?

Он говорит:

— Ну, хорошо, Ника.

Он говорит:

— Я предлагаю тебе сделку. Если ты будешь честна со мной, если ты будешь сотрудничать, я тоже расскажу тебе все, что ты хочешь знать.

Он говорит, что на этот раз он будет со мной честен. Он говорит — я киваю, и закрываю глаза, и жду, когда придет боль.

О книге Анны Старобинец «Первый отряд: Истина»