Год без черного профессора

  • О книге Мякишева и Болдумана «Кунштюк», а вернее — о Болдумане в этой книге

29 мая прошлого года по дороге из Москвы в Петербург на свое собственное выступление в галерее «Борей» скончался Михаил Болдуман. Человек-оркестр, ученый, посвящавший мудреные труды загадочным макрофитам северных морей, поэт, пародист, шоумен, гид-переводчик, возивший по Европе автобусные экскурсии, полиглот, «черный профессор», каллиграф, художник, филолог в самом широком смысле слова (то есть, любитель именно этих самых слов).

В «литературной жизни» (то есть в клубных и салонных мероприятиях) Северной столицы Болдуман участвовал гораздо активнее, нежели в соответствующей жизни столицы Южной. Причины невских предпочтений носили не творческий, как мне кажется, а сугубо личный характер. Болдуман не делал литературной карьеры, а просто жил свою бестолковую и красивую жизнь, вот и обустраивал свое словесное хозяйство рядом с друзьями. Ближайшим его товарищем был лидер петербургской поэзии Евгений Мякишев, а издателем — сумрачный ангел здешнего печатного малого бизнеса Михаил Сапего.

К годовщине смерти друга именно эти двое и выпустили в свет смачную книгу «Кунштюк»: хорошая бумага, обложка с отворотами, цветная вклейка, много картинок и компакт-диск с видео. Авторство помечено как Мякишев & Болдуман, бренд сапегинский — «Красный матрос» (между прочим, сто восемьдесят шестая книга). Издание имеет свою историю. Еще в начале нулевых Мякишев и Болдуман составили «альманах двоих» с тем же названием (по-немецки кунштюк это просто произведение искусства, по-русски — эдакий выход с вывертом, творческая загогулина). Издателя долгое время не находилось, после смерти одного из соавторов — что грустно, но естественно — удалось изыскать на него деньги. Томик естественным образом дополнился новыми, постмортальными, материалами.

Пожелав устроителям проекта разослать «Кунштюк» в несколько крупнейших библиотек (в том числе областных и университетских), что очень часто в таких случаях сделать забывают, я свою задачу вижу не как критическую, а как информационную: сообщить потенциальному покупателю и исследователю (книга доступна в элитарных магазинах, у Сапеги и через жж kunshtuk), какие именно образцы творческого наследия Болдумана он найдет в настоящем издании. Творчество Мякишева почитателям «Прочтения» известно хорошо, так что речь в основном о Болдумане.

Итак, в книжке найдутся.

  1. Несколько стихов из цикла «Смерть героев». Представлены Карлсон, Маугли и ёлочка («Тогда еще я стройная, зеленая была»), а вообще это большой цикл, отдельно выходивший в «Красном матросе».
  2. Несколько стихов «на случаи» юбилейного толка. Типа:

    Я памятник себе. Ходящий, говорящий.

  3. Раздел «тандем-опусы» (стихи в соавторстве с Мякишевым)
  4. Усложненный тип буриме — на заданную тему (например, на одни и те же рифмы нужно было сочинить стих про Казанский собор и про Аляску)
  5. Опыты в аллитерациях и ассонансах.
  6. Тавтограммы, написанные Болдуманом в соавторстве с Михаилом Хачатуровым. Тавтограмма — это такой зверь, все слова в котором начинаются на одну букву. В «Кунштюке» представлены на «з», на «н», на «д» и на «с». Все — не формальные упражнения, а полноценные сюжетные сочинения. По своему опыту могу сказать, что жанр этот — сложнейший (в скобках помечу, что в книге предсатвлен еще и мякишевский брахиколон, тоже редкая вещь, значение смотри в словаре). Тавтограмма на «Н» носит революционный характер… Из нее и процитирую.

    Над нами нависла ночь неокапитализма. Наглые нувориши, надменно насмехаясь над народом, нажираются, напиваются, наслаждаются наложницами. На них не напасешься наших необъятных нив, нефти наших недр… Недавние «ниспровергатели несправедливости», «новаторы народовластия» наплевали на народ.

    Словом, готовая агитка. Только теперь не слишком понятно, для какой партии или «фронта».

  7. Работы из цикла «Парнас дыбом»: реинкарнация проекта 1925-го года, когда тогдашние поэты-хулиганы представляли, как тот или иной знаменитый сюжет перепишет на свой лад какой либо знаменитый сочинитель. У Болдумана грустную историю «У попа была собака» «переписывают» Чехов, Михаил Крепс (он, может, и не знаменитый сочинитель, но тут важно, что палиндромист), Виктор Пелевин и Эдуард Лимонов.

    Другую грустную зверячью историю — про козлика с рожками и ножками — доверено перепеть на современный лад клонам Ильфа-Петрова, Иосифа Бродского и Бориса Гребенщикова:

    Серый козел в золотых лугах

    На умытой росой траве,

    Он не ведал толк не в ногах, ни в рогах

    И минуту считал за две… — а потом, короче, двинулся «в сторону зеленого сна», очень убедительно.

  8. В разделе «Занимательная шизофрения» представлен стих Болдумана на двух языках — русском и немецком, причем немецкие слова набраны чеканной старой готикой — это еще раз о высоком полиграфическом исполнении затеи.

  9. В разделе «Обсцениум» представлены, как несложно догадаться, не самые приличные истории (в изложении тандема),а далее еще идет не совсем ясный раздел баек из жизни Болдумана и Мякишева, часть которых явно сочинена вдвоем, а часть — отредактирована после смерти соавтора на букву Б.

Завершает книгу обширная цветная вкладка, где обильно представлены работы Болдумана карикатуриста и каллиграфа (он мог копировать брошюрку старой орфографии так, что она не отличалась от печатного экземпляра, да еще и штамп неотличимый пририсовать).

Вообще «литературный эксперимент», то есть сознательный формальный «кунштюк» — вещь во многих случаях сомнительная, ибо избыточная: художник обычно приходит к кунштюковым эффектам, решая текущие содержательные задачи. Достаточно вспомнить, допустим, опыты Валерия Брюсова, пытавшегося написать стихи «во всех размерах», чтобы понять, насколько такая деятельность может казаться скучной. В случае же Болдумана мы имеем дело с солнечной изобретательностью, а зачастую с моцартианской легкостью пера.

К сожалению, я не могу сказать того же самого про графику Болдумана, предпочитвшего жирный мохнатый, а потому несколько неряшливый и иногда даже кажущийся неопрятным карандаш. Но это уже «критика», а я обещал обойтись информационным материалом, цель которого скорее — привлечь исследователей-специалистов.

И не забываем про компакт-диск — с бархатным голосом и неповторимой пластикой покинувшего нас удивительного творца.

Вячеслав Курицын

Представители «Радио Рокс» сообщили о захвате передатчика радиостанции в Петербурге

Представители «Радио Рокс» сообщили о захвате передатчика радиостанции в Петербурге. 29 июня в 12.00 неизвестные лица, подделав учредительные документы, совершили захват передатчика радиостанции. И сейчас на частоте 102 fm вещает «неизвестный источник». Поговаривают, что и ранее интерес к этому ресурсу проявляли люди из «несеверной» столицы.

По предварительной информации, с утра 29 июня сотрудники радиостанции как всегда вышли на работу. Однако из-за того, что не работал передатчик, на какое-то время вещание было приостановлено. Как только возможность продолжить работу появилась, ведущие вышли в эфир и, как выяснилось позднее, говорили и ставили музыку в никуда. Около полудня в ретрансляционный центр пришли неизвестные (имея на руках некие учредительные документы) и попросили переключить канал на другой источник звука. В результате все, что могут услышать радиослушатели — музыка с записанными с предыдущих эфиров «Радио Рокс» перебивками.

На главной странице официального сайта радиостанции можно прочесть следующее: «В полдень 29 июня 2011 года вещание Радио РОКС из студии на Аптекарском проспекте Петроградской стороны было отключено. Сейчас на частоте 102 FM идет трансляция передачи из неизвестного московского источника. Мы делаем все возможное для восстановления наших прав и возобновления эфира. Приносим свои извинения всем нашим слушателям!»

Источник: Кирилл Рейн

Абилио Эстевес. Спящий мореплаватель (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Абилио Эстевеса «Спящий мореплаватель»

Благородное дерево

Это был старый дом на безымянном пляже. Старый
двухэтажный дом, построенный, как говорили,
из благородного орегонского дерева.
Сначала он принадлежал богатому человеку
с севера, доктору Сэмюелю О’Рифи, врачу, закончившему
Нортвестернский университет в
Чикаго, уроженцу Куба-Сити, деревушки на юге
Висконсина, вблизи от границ с Айовой и Иллинойсом,
в самом сердце Среднего Запада. Потом,
когда 5 апреля 1954 года врач загадочным образом
умер, не оставив потомства, по щедрому
завещанию дом отошел в собственность семьи
Годинес из Сантьяго-де-лас-Вегас, небольшого
поселка в центре провинции Гавана.

Персонажи, которых мы встретим на этих страницах,
называли дом по-разному. Чаще всего они
называли его домом, виллой или бунгало. В действительности у них не было заведено всегда
называть его каким-то специальным словом.
Единственное, что объединяло их, когда они говорили
о старом доме, как бы они его ни называли, —
это чувство благоговения. В любом случае они говорили
о нем пылко и почтительно, как говорят об
очень личном, о собственных достоинствах и недостатках,
о прекрасных и даже об ужасных тайнах.

И, говоря откровенно, без дома, без его удачного
местоположения и без его истории этот
рассказ, безусловно, был бы другим.

Его упрямое присутствие на берегу залива
сделало возможными события, которые произошли
и которые не произошли, события счастливые
и печальные, которых, как и следовало
ожидать, было гораздо больше.

Дом пережил шестьдесят лет, полных бедствий,
бессчетные дни под солнцем и ливнями,
непрерывные мучения, доставляемые едкой
морской солью, три или четыре более или менее
провалившиеся революции, одно временное
правительство и двадцать два президента, среди
которых были недолговечные, а были постоянные,
как соль.

И если старый дом пережил все эти превратности
судьбы и еще шестьдесят с лишком зим, когда
бушуют циклоны и ураганные ветры, то это не
только благодаря счастливому соседству с холмом
и грамотно рассчитанному расстоянию между
опорными сваями. Нужно, наверное, принимать
в расчет и дерево, привезенное из далеких лесов.

Дорога в белых зарослях

Чтобы добраться до дома, нужно было пройти
полтора километра по очень плохой дороге.
Когда-то, много лет назад, это была прекрасная
мощеная дорога, обсаженная королевскими
пальмами, морским виноградом, казуаринами,
олеандрами и даже розами, но сейчас она была
заброшена совершенно. Постепенно, так, что
даже никто не заметил, так же постепенно, как
происходили кубинские бедствия, дорога к дому
превратилась в тропу среди белых зарослей.

Те, кого это непосредственно касалось, члены
семьи Годинес, смирились с этим постепенным
запустением и даже допустили его по двум важным
причинам. Во-первых, потому что знали,
что с этим ничего нельзя поделать, потому
что у них, естественно, не было на это средств.
«Теперь все принадлежит Государству», — повторял
Полковник-Садовник с бессильной улыбкой
и жестом, означавшим: «Вы мне не верили,
а я всегда это говорил». И добавлял, пожимая
плечами: «Проблемы, которые не имеют решения, не проблемы».

Во-вторых, потому что в некотором смысле их
даже радовало то, что труднопроходимая тропа
отрезала их от мира и от жизни, от которой они
предпочитали держаться подальше, как можно
дальше. Как будто разбитая дорога была границей, даже уже не в пространстве, а во времени,
способной защитить их от встрясок истории, которой они не могли управлять и которую к тому же не могли и не хотели понять.

Только дети, и то потому, что у них не было
другого выхода, когда шли в школу в Бауту,
должны были пройти пешком полтора километра до шоссе на Баракоа, чтобы там сесть в автобус, принадлежавший когда-то Грейхаундской
корпорации (в двадцатых годах этот автобус, наверное, ездил по маршруту Калгари — Сент-Пол, Миннесота). Автобус, такой же разбитый, как и дорога, высаживал их у всегда свежевыкрашенных дверей ресторана «Китайский колокол».

Путь назад был более приятным. Обычно они
возвращались с Хуаном Милагро, на менее древнем, времен Второй мировой, джипе, который
увертывался от рытвин и колдобин и поднимал
столб белой пыли, осыпая ею морской виноград,
так что он в конце концов стал похож на растительность с какой-то невообразимой планеты.

Циклон с именем актрисы,
балерины и писательницы

Справедливо, чтобы это повествование тоже начиналось
с ощущения опасности, раз уж история, которая здесь рассказывается, иногда любопытная
и почти всегда запутанная, совпадает
с моментом, когда ураган готовился обрушить
свое неистовство на гаванские берега.

Очень мощный, говорили, ураган. Национальный
центр ураганов во Флориде решил назвать
его «Кэтрин». Поэтому этот рассказ будет
правдивым рассказом о том, как на маленьком
пляже люди переживали тот, казалось, бесконечный
катаклизм. И эта книга начинается не только
с фотографии, дома и дороги, но и с циклона. 

1977

Этот незабываемый и печально известный год
был отмечен малым количеством радостных событий
и бесчисленными несчастьями, которые
он с собой принес. В том числе климатического
порядка. Сначала тянулись долгие месяцы засухи,
и тотальное отсутствие дождя наводило
на мысль, что механизм, регулирующий движение
туч и Земли, сломался. Только и разговоров
было что о растрескавшейся земле, выжженных
лесах и погибших, словно после опустошающего
набега вредителей или серной бури, урожаях целых
полей. До тех пор пока в один прекрасный
день капризы погоды не переменились, и, как
это всегда происходит, не переменились кардинально:
теперь нескончаемые ливни заливали
все и вся.

Циклоны не давали передышки. Они нагрянули
раньше обычного, в начале августа. Едва
один рассеивался над болотами Луизианы, можно
было с уверенностью утверждать, что следующий
уже собирается над просторами Атлантики.
Выражениями, словно заимствованными из устрашающих
предсказаний евангелистов, метеорологи
говорили о небывалых временах, когда океанские
воды чрезмерно нагреваются. Карибские
острова, от Тринидада до Кубы, самого большого
из них, терзали ураганные ветра и ливни. Порывы
достигали трехсот километров в час, ветер сносил
на своем пути не только деревья, животных
и лодки, но и дома, здания и целые деревни.

И маленькие антильские реки выросли в четыре-
пять раз, затопив поля и города. На Гаити,
самом пострадавшем и обездоленном из островов,
погибло около тысячи человек. Опасались,
что остров Тортуга, бывший некогда прибежищем
пиратов и буканьеров, исчезнет с навигационных
карт.

Вечернее небо

Мамина почувствовала стеснение в груди, что
она истолковала как предчувствие (Мамина
имела чрезвычайно разнообразный, и роковой,
опыт в области предчувствий), и просипела надтреснутым
голосом, с трудом вырывавшимся из
ее беззубого рта:

— Циклоны — как несчастья. — И после секундного
раздумья со смехом, призванным, вероятно,
не оставить предчувствию шансов, добавила:
— Никогда не приходят поодиночке.

Наступила полночь, и часы в гостиной пробили
четыре раза. Андреа, которая была тут же,
рядом с Маминой, вздрогнула. Ее всегда заставали
врасплох эти старинные, бьющие невпопад
часы. Она на мгновенье застыла, прикинула,
сколько должно быть времени на самом
деле и сколько раз должны были пробить часы,
и только потом подумала о том, что сказала
Мамина, и несколько раз молча кивнула головой.
Это была ее привычка вот так несколько
раз кивнуть головой, прежде чем заговорить,
словно она хотела таким образом подкрепить
правдивость того, что собиралась сказать. Она
вздохнула. Вздыхала она тоже часто и говорила,
что жизнь уходит из человека со слезами и вздохами.
И этот вздох служил не только для придания
эффекта сказанному, это была декларация
жизненной позиции:

— Проблема в том, моя дорогая, что в этот дом
несчастья приходят и без циклонов.

Что можно было добавить после двух столь
недвусмысленных заявлений? И они замолчали,
даже не взглянув друг на друга. И каждая вновь
услышала в голове удары часов и невеселую,
резкую фразу, сказанную собеседницей.

Они ловко связывали кресла на террасе
между собой и привязывали их к оконным решеткам крепкими узлами, которым могли бы
позавидовать многие моряки. Слишком много
лет циклонов, узлов и канатов. Время от времени
они с недоверием поглядывали на вечернее небо.
И убеждались, что их опасения не напрасны.

Небо было темным, красным, низкие, грозные
тучи плыли по нему как стая гигантских
птиц. Казалось, что тучи, выстроенные в боевом
порядке, пытаются взбаламутить море, но безуспешно.
Несмотря на тучи, море было спокойно
тем ложным спокойствием, которое так хорошо
знакомо всем жителям побережья. Время от
времени налетал бестолковый шквальный ветер.
Первые ветры перед бурей не пригибали к земле
казуарины и морской виноград и не рассеивали
зной, а, наоборот, поддавали жару, словно раздувая
раскаленные угли. Невозможно было
угадать, в какой точке земли или ада зарождались
эти горячие шквалы, долетавшие сюда «как
волчий вой». Полковник-Садовник, который в
жизни не видел волка и уж тем более не слышал
его воя, всегда говорил о «волках», когда ветер
свистел в крыше дома.

Незадолго до прихода циклона жара становилась
невыносимой и гораздо более влажной. От
моря исходил привычный запах дохлой рыбы.
И поскольку в той некрасивой бухте или в той
стране (которую кому-то пришло в голову назвать
Кубой) всегда находилось место самому
худшему, циклонам предшествовали брызжущие
кипятком дожди, капли которых, как крошечные искры, обжигали, попадая на кожу.
Москиты и комары окончательно заполоняли
пляж, видимо стремясь воспользоваться этим
последним моментом, словно знали, что, когда
поднимется настоящий ураган, он сметет и их.

Мамина снова сказала:

— Ненавижу циклоны и несчастья. Представляешь,
до чего я наивна, в мои-то годы.

Она помогла Андреа привязать последнее
кресло и подняла керосиновую лампу, потому
что электричество давно выключилось. В доме
зажгли самодельные керосиновые горелки и две
или три керосиновые же лампы, оставшиеся со
времен изобилия. Едва задувал ветерок, можно
было ожидать, что свет выключится. Оливеро,
который со своим грустным чувством юмора
беззлобно издевался надо всем и вся, говорил,
смеясь, что проводов просто нет, что они давно
пришли в негодность, как все остальное, и что
электричество распространяется прямо по воздуху,
как крики, голоса и эхо.

— Циклоны, несчастья, — повторила Мамина,
которая все еще чувствовала стеснение в груди
и странное желание плакать.

— А самое страшное, — подтвердила Андреа,
несколько раз кивнув и вздохнув, — что одинединственный
циклон приносит множество несчастий.

— Хватит ныть, сейчас не время для нытья, —
отозвался из темноты своим страшным басом
Полковник-Садовник.

Он появился, словно привидение. Высокая,
не отбрасывающая тени фигура с мангровой
палкой вела за собой корову.

Мамина и Андреа забыли о дурных предчувствиях,
многозначительных фразах и почувствовали
желание расхохотаться. Полковник шел
из угольного сарая. Он закрыл его как можно
крепче и постарался защитить дрова от воды,
чтобы они не так намокли, хотя и был уверен,
что его усилия напрасны: если приближающийся
циклон будет таким, как о нем говорят,
то угольный сарай ничто не защитит. Хотя бы
Мамито, корова, будет в безопасности, ей-то уж
найдется место среди добрых христиан, ведь
для того она их и кормит, с риском для себя
между прочим.

Полковник помог животному подняться по
ступеням, разделявшим дом и двор, и провел
ее через всю террасу в гостиную. Человек и корова
остановились посреди гостиной, словно
сбившись с пути. Андреа посветила лампой.
Мамина сдвинула мебель, освобождая дорогу,
и Полковник отвел корову в бывшую уборную
для прислуги, за кухней, в которой теперь
держали всякий хлам. Там уже были куры.
Животные с трудом умещались в бывшей уборной
и не могли пошевелиться, но, по крайней
мере, здесь им не угрожала непогода.

— Она нервничает, — заметил Полковник, —
вы, конечно, понимаете, что это значит: если корова
беспокоится, это к плохой погоде…

— Ей неудобно, бедное животное, — вздохнув,
сказала Андреа без иронии.

— Что же, оставить ее в сарае? Если я ее там
оставлю, завтра ее найдут за тысячу миль отсюда,
где-нибудь в Алабаме. — Он провел своими почерневшими,
огромными ручищами по волосам
и наставительно поднял указательный палец. — 
Возможно, бедная корова была бы даже счастливее
в Алабаме. Там родился Нат Кинг Коул.

Андреа не ответила. Даже не взглянула. Ей
было не до шуток, которые к тому же и не были
шутками и предвещали ссору, а к ней она не
была готова. Не была она расположена и подыгрывать,
даже притворно, прячась за улыбкой.
Сопровождаемая своими тремя кошками, она
пошла обратно, невольно отмечая следы грязи,
угольной пыли и мокрого песка, оставленные
коровой на полу гостиной. Она снова несколько
раз вздохнула и кивнула головой. И снова испытала
желание, которое последнее время часто
испытывала, оказаться подальше от этого дома
и от этой бухты. Не только в пространстве, но
и во времени.

— Если бы заново прожить жизнь… — пробормотала
она, так тихо, что никто ее не услышал.

Андреа и Мамина проверили каждое окно,
удостоверившись, что все они накрепко заложены
железными засовами. Заодно они удостоверились
в том, что все спят.

Мино спал полулежа в своем кресле, слышно
было его сонное сопение. Дверь Висенты де
Пауль была закрыта, она имела обыкновение
запираться, когда спит. Валерию они тоже не
видели, но слышали, как она дышит во сне под
москитной сеткой и бормочет что-то, что явно не
имеет отношения к этой реальности. Беспокоясь
за ребят, Андреа поднялась в бывшую обсерваторию
доктора О’Рифи, где спали Яфет и Немой
Болтун, каждый под своей москитной сеткой.

Мамина волновалась за Оливеро:

— Сегодня ночью надо было ему перебраться
в дом, ночевать в его хибарке, так близко к берегу,
уже опасно. В любой момент он может проснуться
по горло в воде.

Андреа считала, что пока еще рано волноваться,
в конце концов, только сегодня вечером
девушка из службы погоды сказала, что циклон
не ожидается немедленно.

— Да и не в том дело, что сказала девушка
из службы погоды, это видно по небу, по морю,
чего-то же стоят годы жизни на берегу. Циклон
еще не готов. Этот медленный, а, как известно,
медленные самые страшные. Он еще подождет
пару дней, может, три, а может, даже уйдет на
Багамы или к полуострову Юкатан, дай-то бог.
И прости меня, Господи, что я желаю зла другим,
вернее, не зла другим, а блага себе и своей семье,
довольно с нас того, что мы натерпелись и терпим.
Они вернулись на кухню, где все было в порядке.
Воды было запасено достаточно на неделю,
довольно было рису, яиц и фасоли, потому
что Полковника можно было упрекнуть в чем
угодно, но как снабженец он творил чудеса.

— Завтра будет новый день, — сказала
Мамина, задвигая засов на дверях.

— Да, будет. Это единственное, что можно
с уверенностью и без опасений повторять каждый
вечер с тех пор, как существует этот мир,
и с тех пор, как существуют циклоны. — Андреа,
вздохнув, энергично кивнула.

— Не обольщайтесь, — возразил Полковник
басом. — Если все так пойдет, однажды вечером
мы скажем: «Завтра не будет нового дня». — И он
с силой захлопнул дверь бывшей уборной, где
укрывались куры и корова. — Как его назвали?

— Кого?

— Циклон, кого же еще.

Мамина все еще ощущала тяжесть в груди,
дурное предчувствие, когда поднималась, ступенька
за ступенькой, по лестнице.

— Откуда же взяться силам в девяносто лет.

— В девяносто один.

— Спасибо.

Мария де Мегара, собака Мамины, поднималась
за ней, волоча груди по полу. Мария де Мегара, ее
бедная немецкая овчарка, такая же старая, глухая,
ослепшая, усталая, как и ее хозяйка.

Андреа вытерла грязные следы, оставленные
Мамито, коровой, на деревянном полу гостиной.

— Да, я знаю, что не важно, как назвали этот
циклон и назовут все будущие, циклоны как несчастья,
какая разница, как они называются.

Ева Габриэльссон, Мари Франсуаза Коломбани. Миллениум, Стиг и я (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Евы Габриэльссон, Мари Франсуазы Коломбани «Миллениум, Стиг и я»

В первом томе цикла «Миллениум», который Называется «Девушка с татуировкой дракона», Микаэль Блумквист обнаруживает снимок, сделанный в день исчезновения Харриет Вангер, во время
карнавального шествия, устроенного на детском
празднике в городке Хедестад. Пытаясь разобраться в событиях этого дня и понять, что же могло
так напугать девушку, он отправляется на встречу
с супружеской парой, которая сорок лет назад во
время туристической поездки и сфотографировала эту сцену. Расследование приводит его на север
Швеции, сначала в Нуршё, потом в Бьюрселе, в
лен Вестерботтен. Такой выбор может показаться
странным, поскольку об этих Богом забытых местах не всегда знают и сами шведы. А вот Стигу они
были хорошо известны. В 1955 году, совсем еще
маленьким ребенком, его привезли туда к дедушке и бабушке по материнской линии. Его родители,
Эрланд Ларссон и Вивианне Бострём, еще слишком молодые и не готовые к такой ответственности, вскоре перебрались жить на тысячу километров южнее. В 1957-м они снова снялись с места и
переехали в Умео, городок в двухстах километрах
от Нуршё.

Упомянуть эти места для Стига означало отдать дань уважения тесному кругу людей, с которыми он прожил лучшие моменты детства, и отблагодарить их за привитую ему систему ценностей.

С дедом и бабушкой Стиг обитал тогда в маленьком доме, окруженном лесами. Кроме кухни
в избушке имелась всего одна комната, и не было
ни воды, ни электричества, ни туалета. Для шведской деревни обычны такие дома, нечто вроде семейных ферм. Когда-то в них поселялись старики,
передав молодому поколению ведение хозяйства.
Стены в доме бабушки и деда были засыпные, и
пространство между досками заполнялось, скорее всего, опилками, как часто делали в то время.
Отапливалось жилье при помощи дровяной плиты, на которой бабушка и готовила. Зимой температура на улице опускалась до 37 градусов мороза, а световой день длился не дольше получаса.
Стиг бегал в деревенскую школу на лыжах, при
свете луны. Со свойственным ему от природы любопытством он неустанно обследовал леса, озера
и дороги, где ему встречались и люди, и животные.
Выживание в таких трудных условиях требовало
немалой изобретательности, зато в результате получались личности независимые, находчивые,
щедрые и отзывчивые. Как Стиг.

Он рассказывал, что его дед Северин был коммунистом-антифашистом, и во время Второй мировой войны его поместили в трудовой лагерь для
лиц, представлявших угрозу национальной безопасности. После войны общество приняло бывших заключенных в штыки. Этот эпизод в истории Швеции в те времена замалчивали, замалчивают и сейчас. В 1955 году Северин уволился с
завода и поселился с женой и маленьким Стигом
в лесной избушке. Чтобы прокормить семью, он
чинил велосипеды, моторы и выполнял разную
мелкую работу у местных фермеров. Стиг обожал
ходить с дедом на охоту и рыбалку. В начале книги «Девушка с татуировкой дракона» Микаэль
Блумквист принимает предложение Хенрика
Вангера, двоюродного деда Харриет Вангер, и поселяется в «гостевом домике» неподалеку от Хедестада. Действие происходит в разгар зимы, и на
внутренней стороне оконных стекол расцветают
ледяные розы. Именно такими розами зачарованно любовался Стиг в доме бабушки и деда. Они
вырастали на окнах от теплого дыхания и пара от
кастрюль, постоянно кипевших на плите. Он никогда не забывал ни этого волшебного зрелища, ни
мороза, рисовавшего узоры на окнах. Детство ему
досталось трудное, зато счастливое и полное радости и любви.

Маленький мальчик улыбается нам с черно-белой фотографии, а по бокам стоят двое взрослых, и им явно смешно, что они так вырядились
для снимка. Они научили его верить, что в жизни
нет ничего невозможного, и презирать колебания
денежных курсов. У деда был старый «форд-англия», мотор которого он, талантливый механик и
мастер на все руки, отладил сам. Несомненно, это
и есть тот «форд» с вестерботтенским номером,
который разыскивает Микаэль, в надежде, что
автомобиль наведет его на след Харриет Вангер.
И еще множество деталей, упомянутых в трилогии «Миллениум», Стиг почерпнул из своей, моей и нашей совместной жизни.

В декабре 1962 года Северин Бострём скоропостижно умер от сердечного приступа, в возрасте
пятидесяти шести лет — как и его дочь, мать Стига. Бабушка еще шесть месяцев оставалась с внуком, а потом, не имея больше возможности жить
в отдаленном лесном домике с ребенком, уехала
в окрестности Шеллефтео, в том же лене Вестерботтен. До самой ее смерти в 1968 году Стиг приезжал к бабушке каждое лето.

Счастливый и беззаботный мир Стига разрушился в одночасье. На девятом году жизни он оказался в Умео у родителей. В 1958 году Эрланд и
Вивианне поженились, и на свет появился младший брат Стига, Иоаким. Своих ближайших родственников Стиг почти не знал. Впоследствии
он много рассказывал о бабушке с дедом и очень
мало — о родителях. Однако один из близких друзей деда и бабушки поведал мне, что Вивианне
часто навещала сына, когда он был совсем маленьким.

Осенью 1963 года Стиг пошел в школу, и жизнь
его полностью изменилась. Городская среда была ему чужда, даже враждебна. Прежде он жил в
сельском доме, на вольном воздухе, пользуясь полной свободой, а теперь его вселили в тесную квартиру в самом центре города. Переход с земли на
асфальт он перенес очень болезненно. С бабушкой и дедом он мог общаться постоянно, а родители целыми днями пропадали на работе. Ритм его
жизни стал более насыщенным, зажатым в тесные
рамки расписания.

Купить книгу на Озоне

Сэм Сэвидж. Крик зеленого ленивца (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Сэма Сэвиджа «Крик зеленого ленивца»

Уважаемый мистер Фонтини,

Должен вас уведомить. Шпаклевщик представил
счет за реставрацию потолка на кухне. Это
был, как, разумеется, не ускользнуло от вашего
внимания, довольно-таки солидный кус потолка,
больше, собственно, тех целых потолков, какими,
увы, многим бедным людям приходится
довольствоваться в своих жилых помещениях.
Более того, это уже повторный случай, что соответственно
усугубляет для меня бремя оплаты.
У меня не безграничный источник средств. Это
подтвердят вам многие. Короче, я не могу восполнять
чужие денежные средства в размере $400 из
моего собственного кармана. Прилагаю копию
вышеупомянутого счета для вашего ознакомления.
Будьте любезны его погасить в срок ближайшей
арендной платы.

Искренне ваш
Эндрю Уиттакер,
компания Уиттакера.

* * *

Милая Джолли,

Чек меньше, чем ты рассчитывала, но тут уж ничего
не поделаешь. Что бы там ни значилось в договоре
о разводе, ты не хуже меня знаешь, что мое имущество
не является «собственностью, приносящей
доход». Уже когда ты уезжала, все это трещало по
швам, а теперь до того заложено-перезаложено,
пришло в такой упадок, что еле-еле мне самому
дает возможность держать на плаву мой утлый челн,
покуда его мотает на океане говна, притом что он
убог и обременен лишь самыми скромными, насущными
пожитками. (То есть, я хочу сказать, убог мой
челн; океан говна, конечно, могуч и безграничен).
Говоря «пришло в упадок», я имею в виду — разваливается
на части. Миссис Крамб на той неделе
пыталась открыть окно у себя в спальне, и оно вывалилось
на улицу. Теперь ей придется вставить пластиковые
окна, куда она денется, а пока суд да дело,
я вынужден на двадцать баксов сбавить ей квартирную
плату. Что ни месяц возникают новые пустоты,
неостановимое кровотечение, буквально. Две квартиры
по Аэропорт-Драйв всё еще не сданы, хоть
я из кожи лезу вон, вплоть до того, что оплачиваю
бессрочное объявление в газете. Снаружи сорок градусов
жары, а я не решаюсь включить кондиционер.
Деньги, какие посылаю, я извлек, «перенаправил» —
таков, я думаю, официальный термин — из фонда
для содержания и ремонта. А ты сама прекрасно
понимаешь, что чем больше я его ужму сейчас, тем
меньше будут в дальнейшем мои доходы. Рекомендую
тебе над этим поразмыслить. Если позвонит
Тодд Фендер, я брошу трубку.

Они спилили высокий вяз, тот, что стоял напротив
через улицу. Последний вяз во всем квартале.
Когда пильщики убрались, я перешел через дорогу
и постоял на широком белом пне, глядя на наш дом,
жарящийся на солнце, лишенный благодатной тени.
И поразился даже — какой же у него неинтересный,
скучный вид.

Вот, пожалуй, и все. Меня уже не спрашивают,
как ты там и как мои дела. Наоборот, я ловлю на
себе взгляды немого сострадания, я прямо в нем купаюсь.
И на ходу я взмахиваю руками — лихо и бодро,
по-моему, — чтоб всех сбить с толку и смутить.
В былые времена я поигрывал бы стеком с набалдашником
слоновой кости, и, глядя на меня, народ
бы говорил: «Вот, идет сочинитель». А теперь он говорит…
Да, что он говорит?

Искренне твой
Энди.

* * *

Просторное уютное жилище! 1730 Южн. Сполдинг.
Дом на две кв. В кажд. кв. 2 ванные комн., с 1 ван.
в кажд. Удобства. Стирка/сушка. Свежепокрашено.
Ковер. Просторное старинное зд-е с множ-ом
усоверш-ний. Из верхн. кв. вид на небольшой пруд.
Центр. Несколько минут до автобусн. лин. $187
плюс оплата жилищн. услуг.

* * *

Милый Марк,

Сколько лет, сколько зим, я по пальцам сосчитал,
неужели уже одиннадцать? Обещали не терять друг
друга из виду, и вот… Думаю, и в ваши «Новости
востока» кое-что просачивается, доходит из наших
милых мест. Мне лично вполне хватает воскресного
приложения к здешнему «Каррент», чтобы
следить за твоей карьерой (вот, написал и хмыкаю
вслух, припомнив, как слово «карьера» считалось
ругательным в нашей хулиганской компашке, но
хмыканье мое тронуто печалью). Как-то «Новости
востока» поместили фотографию: ты на мотоцикле.
Машина, конечно, великолепная, никогда не видывал
столько хрома сразу. Хотел было послать эту
фотографию тебе, но подумал: ведь у тебя, наверно,
существует для вырезок собственное бюро. Всякий
раз, когда встречаю в печати твое имя, милый Марк,
или вижу восторженную рецензию на твой очередной
роман, к сердцу подступает жаркая волна радости
за успехи старого приятеля, радости, к которой,
должен признаться, примешивается и легкая доля
личного удовлетворения. А почему бы нет? В конце
концов, кто, как не я, вел нашу милую компашку по
пути экспериментов, которые ты и другие, включая
хитрюгу Вилли, довели потом до такого совершенства.
Я считаю себя искрой, из которой возгорелось
пламя. Жаль только, что плодотворная идея — брать
киногероев и непосредственно внедрять в роман —
так теперь опошлена иными горевоплотителями,
лишенными твоего таланта. Следует ли нам зачислить
в их круг и нашего Вилли? Что-то я за него побаиваюсь.

Но постой. Я ведь пишу тебе не для того, чтоб
ворошить старое или — переиначим фразу — перебирать
ворох старья. У меня есть друг в беде. Не
то чтобы друг из плоти и крови, хоть и таких, увы,
хватает. Я имею в виду «Мыло», художественный
журнал, небольшое литературное издание — я его
основатель и издатель — с двумя ежегодными приложениями:
«Мыло-экспресс» и «Лучшее в «Мыле».
Думаю, ты слышал толки о нас в разной полупочтенной
прессе, хоть и не подозревая, может быть,
о моей причастности (я не сую на обложку свое
имя), а возможно, даже заметил соответственное
упоминание в «Американ аспект» несколько лет
тому назад, в рецензии на «Лунный свет и лунную
тьму» Троя Соккала, где «неомодернисткие потуги»

«Мыла» противопоставляются — сочувственно, со
знаком плюс — «мрачному натиску» соккаловского
направления «Навоза и слизи». Конечно, они почти
всё на свете перепутали: никаким соперничеством
между «Мылом» и Соккалом даже и не пахнет,
а направление «Н. и с.» существует исключительно
в воображении Соккала. Я послал тебе тогда же не
сколько экземпляров журнала, но подтверждения
не получил. Не дошли, наверно.

Позволь тебе представить несколько наших, так
сказать, открытий. Это мы впервые опубликовали
душераздирающий травелог Сары Баркет «Сортиры
Анапурны», равно как и роман Ролфа Кеппеля
Зена «Шарикоподшипник». Оба произведения
были затем подхвачены крупными нью-йоркскими
издательствами, и с немалым успехом. Уверен, что
хотя бы эти названия тебе знакомы, если даже книг
ты не читал. (Должен, к сожалению, констатировать,
что читателю приходится тщательно исследовать
микроскопический шрифт страницы копирайтов,
чтобы дознаться о нашей роли при извлечении на
свет этих авторов, по правде говоря, жалких провинциалов
и с манерами подстать.) Зеркальная поэзия
Мириам Уильдеркамп тоже регулярно появлялась
на наших страницах в те поры, когда другие даже
не смотрели в ее сторону. Новейшее наше открытие
— Дальберг Стинт, который, полагаю, скоро
взметнет в литературе огромную волну. И все это
вдобавок к собственным моим рассказам, обзорам,
небольшим стихам на случай. Я издаю этот журнал,
можно сказать, единолично вот уже семь лет. Все
это время я перебарываю мертвящее равнодушие
вокруг, прямо-таки с паундовской яростью отстаивая
хоть какие-никакие стандарты. И могу с гордостью отметить, что кое-что нам удалось встряхнуть,
в положительном смысле этого слова.

Тем не менее очевидно, что предприятие, подобное
«Мылу», не может выжить на одной подписке.
Мне приходилось отрывать несчетные часы от собственного
творчества и обивать пороги с шапкою
в руке ради частных и общественных пожертвований.
Никогда их не хватало, и выживали мы только
за счет того, что заимствовали средства из моих
личных фондов. Мы с Джолли даже регулярно продавали
выпечку в Университетском парке, и был
период, когда нас это выручало, но с тех пор я лишился
ее поддержки, не только ее пекарского дара,
но и печатания на машинке и бухгалтерских услуг.
Вот уже два года, как она переехала в Нью-Йорк,
в Бруклин, изучать театральное искусство, несмотря
на то что прежде ни малейшего интереса к тетральному
искусству она не проявляла. Тем временем отношения
мои со здешней «творческой средой» совсем
закисли, отчасти, возможно, потому, что рядом
нет искрометной Джолли, которая умела вовремя
меня окоротить. Есть у меня, что греха таить, эта
страсть к вспышкам ненужной откровенности. Но
корень-то проблемы, думаю, в том, что постепенно
эти людишки сообразили, что я вовсе не собираюсь
отдавать мое «Мыло» под свалку для их посредственных
поделок. Дело до того дошло, что наши «Новости
искусства» считают своим долгом регулярно
перемывать «Мылу» косточки, полоскать «Мыло»
в своем «Ежемесячном обзоре», обзывая его то Шилом, то Сортирным мылом, то прочими неостроумными
прозвищами. Уже по одному этому ты легко
себе представишь, с чем нам тут приходится сталкиваться.
Иной раз и позавидуешь тем, кто живет себе
в Нью-Йорке.

При нынешней экономике — никсоновские
ребята явно не в состоянии с ней сладить — лично
мой доход сократился, прямо-таки съежился, а расходы
вздулись. Если не предпринять решительных
ходов, «Мыло» обречено будет катиться под откос.
И тут уж не спасет никакая выпечка. И вот, милый
Марк, я подхожу к самой сути моего слишком путаного
письма. Я наметил кое-что весьма значительное
на грядущую весну. Планы пока эскизны, но мне уже
видится некий симпозиум, плюс семинар, плюс отдых,
плюс писательская колония этак в апреле, как
раз когда появятся нарциссы. Моя идея — собрать
первоклассные таланты со всей округи и свести их
с платящей за билеты публикой для субботне-воскресных
семинаров и лекций. Как ты знаешь, народ,
посещающий подобные мероприятия, обыкновенно
не сильно разбирается в том, кто есть кто в литературном
мире (большинство, боюсь, не слыхивало
о Честере Силле или о Мэри Коллингвуд, а кстати, оба
обещали быть), так что было бы здорово заполучить
хоть одну фигуру «национального масштаба». А должен
тебе сказать, что после тарарама вокруг твоей
«Тайной жизни Эха» ты, безусловно, таковой фигурой
как раз являешься! Ну так как? Приедешь? К звучному
«Да» ты, я надеюсь, присовокупишь яркие идеи
для нашей программы, безусловно у тебя имеющиеся.
Пока ничто еще не закреплено.

Твой старый друг
Эндрю Уиттакер.

P. S. Ни я, ни журнал, к сожалению, не сумеем оплатить
тебе твое пребывание и даже покрыть дорожные
расходы. Мне очень неловко. Ты найдешь,
однако, в моем доме уютное пристанище и, когда
схлынут толпы, добрую компанию для полуночных
бесед. Знаю, тебя не отпугнет, если я честно скажу,
что рассчитываю на нелицеприятный разговор по
поводу кое-каких твоих недавних опытов.

* * *

Пакость, пакость. Ложь, подхалимство, идиотство. Эти
льстивые фразы. И как можно дойти до такой низости?
А нужна-то мне всего-навсего дверца, чтоб уйти,
удрать хотя бы на время от этого мира. В детстве бывало
— спрячусь в большой кладовке при родительской
спальне, свернусь калачиком в темноте, запах нафталина
лезет в нос, на буграх сижу, а это мамины туфли.

* * *

Уважаемая миссис Бруд,

Вот уже семь месяцев, как я от вас не получал арендной
платы. Дважды я посылал вам вежливые уведомления. В них не говорилось о расторжении контракта,
не содержалось сердитых слов, никто вам
не угрожал принятием законных мер и грубым выдворением.
В свете всего этого вы легко можете себе
представить мое удивление, когда сегодня утром
я вскрыл ваш конверт и выпал из него вовсе не чек,
отнюдь не денежный перевод. Нет, то, что выпорхнуло
на пол, был ваш поразительный ответ. Мадам,
позвольте мне припомнить обстоятельства наших
прений, когда вы пришли ко мне пять месяцев тому
назад, уже при двухмесячном сроке своей задолженности.
Вы были расстроены, вы были даже, можно
сказать, убиты, а поскольку я не Скрудж и бессердечно
не деру три шкуры со своих арендаторов, я не
оставил вас на пороге под дождем, я пригласил вас
в дом, я предложил вам сесть. Все стулья были заняты
моими бумагами и книгами, и мы вынуждены были
разделить тот краешек тахты, который был еще свободен.
Вы промокли, вы тряслись от холода. Я принес
вам стаканчик мартини и немного орешков. Я терпеливо
выслушал рассказ о несчастном случае, постигшем
вашего супруга при пользовании электроблендером,
и о связанных с ним медицинских расходах,
как и рассказ о несправедливом аресте вашего сына
и связанных с ним юридических расходах. Растроганный,
я произносил сочувственные банальности,
обычные в подобных обстоятельствах. Однако, прося
вас не беспокоиться, мог ли я хотя бы отдаленно
себе представить, что вы это примете за разрешение
впредь и вовеки жить на квартире у меня бесплатно!

Что же до вашего нынешнего письма, я решительно
не постигаю смысла вашего утверждения, что, если
я стану настаивать на покрытии задолженности, вы
будете «вынуждены все рассказать супругу». Рассказать
супругу — но что?? Что законный хозяин дома,
в котором вы проживаете, хотел бы получить скромную
плату? И что вы хотите сказать своей фразой
«если вы пожелаете снова меня увидеть»? На что это
вы намекаете? Вы плакали. Вы сидели на моей тахте.
И разве это не совершенно естественно, что я был
в высшей степени смущен? Я обнял вас, как обнимал
бы плачущего ребенка. Я бормотал: «Ну, ну, да
ладно, ладно». И если я себе позволил погладить вас
по голове и отвести от ваших губ взмокшую седеющую
прядь запачканным в чернилах пальцем — после
того, как вы, можно сказать, свалились на мою
голову, — в этом не было (смею ли признаться?) решительно
никакой сексуальности. Просто я считал,
что эти жесты придадут веса тем словам сочувствия,
каковые, приведись мне вновь их произнесть, будут
исключительно формальны. Возместите, пожалуйста,
7 x $350 = $2450.

Искренне ваш
Эндрю Уиттакер,
компания Уиттакера.

Уважаемый автор,

Благодарим за то, что предоставили нам лестную
возможность ознакомиться с вашей рукописью. После долгих размышлений мы, к сожалению, сочли,
что в настоящее время не сможем ее использовать.

Издатели «Мыла».

* * *

Милая Джолли,

Почему я никогда не задумывался над тем, что творилось
с папой? Давление у него подскакивало так,
что глаза лезли на лоб, из-за кожной болезни спина
и ягодицы так чесались, что он, бывало, стоит на
кухне и скребется металлической лопаткой, пока
рубашка не пойдет кровавыми полосами, и вдобавок
он взял манеру за ужином напиваться до бесчувствия.
Мама норовит, бывало, отдернуть тарелку,
едва завидит, что он клюет носом, но иной раз он
все же плюхался лицом в котлеты с картошкой или
что там она еще наготовила, в яблочный сок, свиные
отбивные, ну, я не знаю, прежде чем она успеет
их подхватить, но чаще он сползал бочком со стула.
Мне даже в голову не приходило, что эта грустная
комедия как-то связана с тем, что2 он думал весь
день, что2 он весь день вынужден был делать. Просто
я считал, что это в порядке вещей, так в жизни
мужчины и должно быть. А теперь все это происходит
и со мной. Я хочу сказать — теперь у меня у самого
такая жизнь. Сегодня вымогаю у жильцов задержанную
ренту, выслушивая их слезные жалобы
на то, что засорился, видите ли, толчок, нет спасу от
мышей, не греют печки, обвалился потолок. Вот не
понимаю я этих людей. Они что, нарочно перелезают
в исподнее, чтоб открыть на звонок? Или так
им сподручней демонстративно чесаться, пока я говорю?
Назавтра я вишу на телефоне, стараюсь уломать
каких-то мастеров, чтобы работали в кредит.
А когда нахожу кого-нибудь, он так омерзительно
халтурит, что мне приходится идти и все за ним
перелопачивать, сам не знаю как, но я, по крайней
мере, работаю задешево. Как тебе такая моя эпитафия:
«Он работал задешево»? А когда проклятая
штуковина опять ломается, они ведь мне звонят,
они мне угрожают. Нет, я кончу тем, что тоже буду
повсюду таскать с собою пистолет, как папа. А есть
же еще эти крутые парни — есть банки, электросеть,
телефонный узел, особенно телефонный узел.
Мне часто снится: бегу, а меня преследуют люди
в доспехах. Сам себя пугаю мыслью, что того гляди
с воем выскочу на улицу. Или возьму папин пистолет,
войду себе спокойно через стеклянную дверь
в какую-нибудь контору и — бабах! Бах-бах-бах!
И так неделя за неделей, я совершенно выбиваюсь
из сил. Псориаза пока нет, голова моя покуда смело
парит над блюдом жареной колбасы, но я измучен,
выпотрошен, я изведен. Когда наконец попадаю домой,
я валюсь на диван, и грудь у меня ходит ходуном,
как после тяжелой физической работы. Может,
хоть позвонила бы как-нибудь.

Энди.

* * *

Уютный дом для спокойной семейной жизни!
Чарлз корт 73. Одноэтажный дом для одного семейства
в живописной округе. 2 ванные ком. 1 ванна.
Просторные клад-ки. Плотн. ограда. Мощен. двор.
Освещен. парковка. 10 мин. ходьбы до магазинов
и заправочн стан-и. $275 + жилищн. расходы.

* * *

Дорогая мама,

Надеюсь, что, когда до тебя дойдет это письмо, ты
уже совсем поправишься. Что правда, то правда, насморк
ужасно неприятная штука, и со стороны Элен
было некрасиво смеяться над тобой и прятать твои
бумажные платочки клинекс, если, конечно, все так
и обстояло на самом деле. И несмотря на все твои
намеки, я-то как раз прекрасно понимаю, какую
скуку может нагонять живая изгородь, если кроме
нее не на чем взгляд остановить. Однако я убежден,
что, если бы ты всмотрелась повнимательней, постаралась
бы увидеть каждый листок отдельно, а не как
часть общей массы, все они тебе бы показались куда
увлекательней, чем ты предполагала, и скрашивали
бы твои мирные вечера. Я всегда считал, что людям
бывает скучно по той простой причине, что они не
всматриваются в детали. Я надеялся в этом месяце
приехать, но мой шевроленок, кажется, опять забарахлил.
Что-то там у него с радиатором, что ли, и при нашей нынешней дикой жаре он вскипает даже
от коротеньких бросков до магазина. Я спрашивал
Клару насчет твоего фена. Она говорит, что его не
помнит. Как только смогу, повезу тебя кататься.
Махнем на Вудхейвен, сходим на могилу Уинстона.
Знаю, ты останешься довольна, и я, конечно, тоже.
Кстати, ты совершенно несправедливо считаешь,
что мне всегда было «с высокой горы плевать» на
Уинстона. Я даже говорил с его преподобием Стадфишем
как раз на прошлой неделе. Он пообещал
рассмотреть этот вопрос, хоть с ходу предупредил,
что законы церкви на сей счет весьма суровы. Впрочем,
едва ли тебя это обескуражит, поскольку он
всегда недолюбливал Уинстона после того, что2 он
себе позволил на свадьбе Пег, в смысле, что он, Уинстон,
себе позволил. Не знаю, послужит ли для тебя
эта мысль хотя бы легким утешением, но я лично
убежден, что, где бы сейчас ни пребывал Уинстон,
ему там хорошо.

Целую крепко.
Энди.

* * *

Самое первое мое воспоминание: мама расчесывает
волосы. Сухо, жарко, и в бледных сумерках
я вижу искры, блошками прыгающие с волос на
щетку. Яркими такими блошками. То был мой первый
смутный промельк догадки о том, какую роль
играет в нашей жизни электричество. Самое мое
раннее воспоминание — мамины руки. Чистый
алебастр. Белые, в синих прожилках. Тонкие, в синих
прожилках руки, выдающие аристократизм.
Лежу, среди шелков и кружев, в плетеной корзине
на крыльце. Она разговаривает по телефону — с кем,
интересно? — и говорит (мне ясно помнятся слова,
хотя, конечно, тогда еще несколько месяцев оставалось
до той поры, когда мой словарь достаточно обогатился
и я смог понять их смысл, а пока суд да дело,
я мог просто их твердить, молча, как бы про себя
выпевая): «Пришлите окорок, немножечко картошки,
два фунта спаржи, кварту молока, коробку
„Тайда“». Часто оглядываюсь назад, на это воспоминание,
и диву даюсь, как это люди могли заказывать
еду и прочее по телефону. А, говна пирога.

* * *

Уважаемый мистер Полтавский,

В ответ на ваш вопрос о требованиях, предъявляемых
к предлагаемому материалу, посылаю вам
список наших стандартных правил. Хорошо бы побольше
авторов интересовалось нашими условиями,
прежде чем посылать никуда не годную ерунду, тем
самым губя понапрасну мое и свое собственное
время. Отдельное спасибо за то, что присовокупили
конверт со своим адресом и почтовой маркой, чего
тоже далеко не от каждого из вас дождешься.

* * *

Руководство по предложению материала для опубликования в нашем журнале.

«Мыло» — общенациональный журнал, посвященный
всем видам художественной литературы, включая
рассказы, стихи, рецензии и эссе. Мы регулярно
издаем по шесть номеров в год плюс ежегодные антологии.
Среди наших авторов есть и опытные мастера
с мировым именем, и талантливые новички. Хотя мы
всячески приветствуем художников, пролагающих
новые пути как по части формы, так и по части содержания,
однако при публикации не руководствуемся
никакими иными критериями, кроме художественного
совершенства. В суровом климате нынешней
американской словесности, при несдержанных эмоциональных
всплесках, с одной стороны (пережитки
так называемого движения битников), и бесформенных
грудах псевдомодернистского хлама — с другой,
«Мыло» идет своим срединным курсом. Мы не публикуем материалов на случай, поздравительных открыток в стихах, вышивок по ткани. Сатира приветствуется, однако при персональных выпадах правило
гласит: поменьше грязи. Непристойность допустима,
но не до#&769;лжно запускать ею в ныне здравствующее
лицо. Оригинальность необходима. Действующие
лица не могут именоваться N или Х. Манифесты
должны отстаивать позиции, о которых прежде никто
не слыхивал. Мы не публикуем произведений ни
на одном иностранном языке. Иностранные фразы могут быть разбросаны там и сям по тексту, если же
они идут косяком, ваша работа будет отвергнута как
претенциозный вздор. Все материалы должны быть
напечатаны с двойным интервалом. Страницы в многостраничных
рукописях следует нумеровать. В качестве
вознаграждения автор получает два номера
журнала бесплатно и двадцатипроцентную скидку
на все номера сверх того в неограниченном количестве.
Автор должен соблюдать два главных правила.
Главное правило № 1: не посылай свой единственный
экземпляр. Главное правило № 2: присовокупляй
конверт с маркой и своим адресом. Одновременное
нарушение обоих правил обречет вас на полное уничтожение
ваших трудов.

* * *

Дорогая миссис Лессеп,

Благодарим вас за то, что предоставили нам возможность
прочесть во второй раз «Вербины сапожки».
После долгих размышлений мы сочли, что это произведение
по-прежнему не соответствует нашим
требованиям. Простите, но вы, ошибочно поняв
нашу фразу «в настоящее время не соответствует
нашим требованиям», сочли, что снова можете его
прислать. В издательском мире слова «в настоящее
время» означают «никогда».

Э. Уиттакер,
издатель «Мыла».

Купить книгу на Озоне

Не публиковавшиеся ранее на русском произведения Оскара Уайльда выйдут в «Иностранке»

В конце июля 2011 года издательство «Иностранка» планирует выпустить Собрание сочинений Оскара Уайльда в трех томах, в которое будут включены ранее не опубликованные на русском языке «Застольные беседы» и «Оксфордский дневник» (перевод Елены Осеневой).

I том, «Застольные беседы» — полное собрание устных рассказов знаменитого ирландца. Впервые они были опубликованы на его родине через сто лет после смерти. По свидетельствам современников писателя, его устные рассказы были едва ли не ярче его опубликованных произведений. Благодаря усилиям литературоведа Томаса Райта сорок два таких рассказа собраны теперь под одной обложкой и каждый из них сопровождает подробный комментарий составителя.

II том, «Портрет Дориана Грея» — одно из самых знаменитых произведений мировой литературы. Опубликованный в Англии в 1891 году, он вышел в русском переводе в 1906-м и обрел в нашей стране вторую родину.

III том включает в себя рассказы, эссе, эстетические миниатюры. Впервые на русском языке в этом томе публикуется «Оксфордский дневник» Оскара Уайльда.

Источник: Издательская Группа «Азбука-Аттикус»

Соломон Волков. История русской культуры в царствование Романовых. 1613–1917 (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Соломона Волкова «История русской культуры в царствование Романовых. 1613–1917»

В
первую
очередь
Петру I требовались
люди, способные
помочь
в
строительстве
и
оформлении
Санкт-Петербурга; он
настаивал,
чтобы
оплачиваемые
им
европейские
архитекторы, скульпторы, художники
были
умельцами
на
все
руки. В
Европе
к
этому
времени
ведущие
художники
были
в
основном
узкими
специалистами: один
занимался
портретами, другой — натюрмортами, третий — исторической
живописью.

Петр I ожидал, что
приглашенный
им
мастер
будет
писать
и
парадные
портреты
царя
и
вельмож, и
запечатлевать
забавлявшие
царя
курьезы
вроде
бородатой
женщины
или
двухголового
ребенка,
и
реставрировать
старые
картины, и
малярничать
во
дворцах,
и
оформлять
шествия
и
торжества
в
ознаменование
петровских
побед.
Вдобавок
приезжий
художник
должен
был
взять
на
себя
обучение
русских
подмастерьев.

Понятно, что
признанные
и
уважающие
себя
мастера
подобные
кабальные
контракты
подписывать
не
собирались, и
в
Россию
в
итоге
поехали
в
основном
авантюристы, ремесленники
да
халтурщики.
Ученики
у
них
тоже, как
считают
историки
искусства, подобрались
неважнецкие: «Петр
считал, что
выучиться
можно
всему, было
бы
желание
и
усердие, а
потому
набор
в
художники
производился
так
же, как
в
мореходы
или
в
артиллеристы, — принудительно: попадались
и
охотники, добровольцы
живописи, но
большинство
лишь
тянуло
кое-как
лямку, а
иным
становилось
и
невмоготу».

И
это
при
том, что
в
России
существовала
своя
великая
многовековая
живописная
традиция. Я
говорю, конечно (не
касаясь
здесь
их
чисто
религиозного
значения), об
иконах, этих
ослепительных,
магически
прекрасных
и
спиритуально
возвышающих
артефактах
культуры
Древней
Руси. Но
Петр I , хотя
и
вырос, как
все
русские
цари, созерцая
иконы, совершенно
очевидным
образом
не
воспринимал
иконописную
традицию
как
актуальную
и
плодотворную.
Это
вытекало
из
его
общего
амбивалентного
отношения
к
церкви.

Будучи
безусловно
верующим
человеком, Петр I тем
не
менее
с
большим
подозрением
относился
к
церковным
иерархам. Помня
о
конфликте
своего
отца
с
патриархом
Никоном, Петр I в
конце
концов
отменил
патриаршество, объявив
собравшимся
иерархам,
что
отныне
ими
будет
управлять
Правительствующий
Синод, назначаемый
царем, т. е. поставил
во
главе
Русской
православной
церкви
себя: решительный
и
роковой
шаг.

Вынув
из
кармана
сочиненный
им
регламент
Синода, Петр I
категорически
заявил
ошарашенным
иерархам: «Вот
вам
духовный
патриарх!» А
когда
они
возроптали, вытащил
из
ножен
внушительный
морской
кортик
и, воткнув
его
в
стол, подытожил: «А
противомыслящим
вот
булатный
патриарх!» Это
была
попытка, среди
прочих
целей, также
и
поставить
русскую
культуру
под
прямой
контроль
самодержца, выведя
ее
из-под
влияния
церкви, — попытка,
во
многих
отношениях
удавшаяся.

Православному
духовенству
при
Петре I пришлось
несладко.
Монахи
в
России
были
традиционно
хранителями
мудрости, а
монастыри
— центрами
учености
и
искусств. Исключительно
важными
были
также
функции
монахов
как
медиаторов
между
царями
и
Богом,
«царских
богомольцев». Петр I к
этому
относился
скептически:
«А
что, говорят, молятся, то
и
все
молятся». Для
Петра I монахи
были «тунеядцами» (это
подлинное
выражение
из
одного
из
петровских
указов).

Петр I урезал
монастырям
расходы
на
питание («Наши
монахи
зажирели. Врата
к
небеси — вера, пост
и
молитва. Я
очищу
им
путь
к
раю
хлебом
и
водою, а
не
стерлядями
и
вином») и
обязал
их
заниматься
всяческими
ремеслами, в
том
числе
и
иконописанием,
которое
таким
образом
приравнивалось
к
столярному
делу, прядению,
шитью
и
т. д.

Лишившись
особой
сакральной
ауры, иконопись
в
глазах
царя
и
его
приближенных
мгновенно
становилась
малополезным
занятием:
«Иконописными
методами
нельзя
было
ни
иллюстрировать
научные
книги, ни
исполнять
чертежи
и
проекты, ни
делать
документальные
зарисовки». Зато
на
первый
план
при
Петре I выдвинулись
граверы
и
их
продукт — гравюры, которые
были
удобны
и
для
информации,
и
для
пропаганды.

Типичной
фигурой
в
этом
смысле
был
гравер
Алексей
Зубов,
ныне
почти
единодушно
причисляемый
к
ведущим
мастерам
петровской
эпохи. Его
отец
был
иконописцем
еще
при
дворе
первого
Романова
— царя
Михаила, служил
и
отцу
Петра. Зубова
направили
в
ученики
к
приезжему
голландскому
граверу, наставлявшему
русского
юношу: «Все, что
я
вижу
или
в
мысль
беру, на
меди
резать
можно».

Для
наследственного
иконописца
подобные
идеи
должны
были
звучать
революционно — ведь
иконопись
основывалась
отнюдь
не
на
воспроизведении
окружающей
жизни, а
на
ритуальном
повторении
доведенных
до
совершенства
традиционных
условных
формул.
Но
Зубов
довольно
быстро
превратился
в
блестящего
профессионала
граверного
дела. Переехав
из
Москвы
в
Петербург, он
стал
первым
вдохновенным
изобразителем
новой
столицы, и
его
величественная
композиция 1720 года «Торжественный
ввод
в
СанктПетербург
взятых
шведских
фрегатов» сохранила
для
нас
дерзкий
жизненный
напор
и
визуальное
обаяние
молодого
города.

Петру I нравились
работы
Зубова — об
этом
свидетельствуют
собственноручные
надписи, сделанные
царем
на
его
гравюрах, а
также
то, что
Зубову
поручались
важные
заказы, вроде
знаменитого «Изображения
брака
Его
Царского
Величества
Петра
Первого
и
Екатерины
Алексеевны» 1712 года, где
сто
с
лишним
пирующих
дам
и
кавалеров
приветствуют
счастливых
новобрачных, причем
лицо
будущей
Екатерины I значительно
увеличено
по
сравнению
с
лицами
ее
соседок (дань
все
еще
проявлявшей
себя
иконописной
традиции).

Петр I был
прижимистым
монархом, но
хороший
профессионал
мог
рассчитывать
при
нем
на
сносную
оплату. Надо
было
только
не
стесняться
вовремя
напомнить
о
трудах
своих
праведных. Зубов
получал
195 рублей
в
год — приличную
сумму, втрое
больше, чем
некоторые
из
его
русских
коллег, но
вдвое
меньше, чем
иностранные
мастера (унизительная
практика, сохранившаяся
и
при
последующих
Романовых). В 1719 году
Зубов
пожаловался
царю, что
ввиду
имевшей
место
в
Петербурге «дороговизны
всякого
харчу
и
припасов
с
домашними
моими
пропитатца
и
з
долгами
расплатитца
нечем».

Мы
не
знаем, повысил
ли
тогда
царь
зарплату
настырному
граверу,
но
из
его
же
прошения, направленного
Петру I в 1723 году, видно,
что
жил
Зубов
не
в
таких
уж
стесненных
обстоятельствах, как
он
пытался
изобразить
ранее. (Прежде
всего
отметим, как
теперь
Зубов
обращается
к
монарху: «Всепресветлейший
державнейший
Император
и
самодержец
всероссийский
Петр
Великий, Отец
Отечества
и
Государь
всемилостивейший». «Император» и «Отец
Отечества» —
это
новые
титулы, возложенные
на
Петра
двумя
годами
ранее
правительствующим
Сенатом; тогда
же
он
был
наречен «Великим».)

Покончив
с
формальностями, Зубов
переходит
к
сути
дела: когда
художник
в
собственной
коляске
направлялся
по
делу
в
дом
князя
Дмитрия
Кантемира, на
него
напали
два
грабителя, пытались
украсть
его
лошадь
и
избили
его
слугу, «и
как
стали
меня
и
человека
моего
бить, ия, нижайший, кричал. И
услыша
мой
крик, они,
воры, побежали…».

Здесь
любопытен
не
только
тот
факт, что
у
художника, оказывается,
имелись
свой
выезд
и
слуга, и
не
только
живое
описание
типичной
для
Петербурга
той
поры
сцены
разбойного
нападения, но
и
упоминание
человека, к
которому
ехал
Зубов, — Дмитрия
Кантемира.

Светлейший
князь
Дмитрий
Кантемир
был
фигурой
экзотической
и
в
то
же
время
характерной
для
петровской
эпохи. Бывший
господарь
Молдавии, находившейся
тогда
под
турецким
владычеством,
в
молодости
он
прожил
многие
годы
в
качестве
заложника
в
Константинополе, где
турки, обращавшиеся
с
Кантемиром
с
величайшим
почтением, обеспечили
ему
блестящее
образование.

Дмитрий
Кантемир
стал
полиглотом, его «История
Оттоманской
империи», написанная
по-латыни
и
вышедшая
впоследствии
на
французском
и
английском
языках, получила
одобрение
философа
Дени
Дидро
и
самого
Вольтера, использовавшего
ее
как
источник
в
своей
трагедии «Магомет» (1739). А
в
начале XXI века
на
концертах
в
Нью-Йорке
турецкие
мелодии
и
марши
все
еще
исполнялись
в
нотных
записях, сделанных
более
трехсот
лет
тому
назад
Дмитрием
Кантемиром (я
тому
свидетель).

В 1711 году
Дмитрий
Кантемир, годом
ранее
унаследовавший
от
отца
молдавский
престол, попытался
освободить
свою
страну
от
турок, вступив
в
тайный
союз
с
Петром I . Но
дело
это
тогда
кончилось
неудачей, Кантемир
с
семьей
бежал
в
Россию, где
и
прижился.

В
России
Кантемир, моложе
Петра I всего
лишь
на
год, стал
его
главным
советником
по
турецким
и
вообще
восточным
проблемам.
Петр I осыпал
Кантемира
всяческими
благами, сделал
его
светлейшим
князем
и
содействовал
его
историческим
разысканиям. Зубов
иллюстрировал
одну
из
подобных
книг
Кантемира — «О
магометанской
религии».

Купить книгу на Озоне

Алессандро Галленци. Бестселлер (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Алессандро Галленци «Бестселлер»

Джиму суждено было стать великим писателем,
создать бестселлер. Первый роман (в сущности,
длинный рассказ) он написал лет пятнадцать назад,
ободряемый своим наставником по классу
писательского мастерства, бывшим университетским
преподавателем, который спустя несколько
месяцев покончил с собой, сунув голову в полиэтиленовый
пакет и завязав его вокруг шеи.

Буквально накануне этого печального события
преподаватель рекомендовал ученика
одному лондонскому литературному агенту,
известному своей железной хваткой, а тот
сразу же решил взять автора в оборот и всячески
продвигать его следующее произведение:
условились, что это будет триллер под названием
«Свидание со смертью». К сожалению,
оказалось, что писать, когда над душой висит
срок сдачи текста, совсем не то же самое, что
время от времени, под настроение, как-нибудь
в середине дня, в свое удовольствие поиграть
словами часок-другой. Сама мысль о том, как
много поставлено на карту, и о неимоверно высоких
ожиданиях агента поневоле заземляла
полет Джимовой фантазии. В итоге «Свидание
со смертью» получилось каким-то неуклюжим и агент велел одному из своих подручных разъять
и искромсать эту вещь, перемешать куски
и составить их заново — иными словами, полностью
ее переписать. «Знаешь, Джим, — вещал
агент, окутываясь облаком сигарного дыма, —
стиль очень даже ничего, но нам-то, ты же понимаешь,
нужна бойкая вещица: поменьше
описаний, побольше смертей плюс несколько
постельных сцен. Ты сколько экземпляров хочешь
продать? Сто или сто тысяч?»

Как ни странно, несмотря на всю свою мудрость
и влиятельность, агент так и не сумел
пристроить искалеченную рукопись; то же самое
произошло и со вторым романом Джима.
На сей раз это был детектив с расследованием
убийства, действие происходило в Париже, называлось
все это «Женщина с тремя лицами».
Агент после пяти месяцев мучительного для
Джима молчания позвонил ему, чтобы сообщить
хорошую новость: одно из американских
издательств (судя по всему, не из крупных) заинтересовалось
текстом. Ну да, аванс предлагали
не самый большой, он едва-едва дотягивал до
четырехзначной цифры, но ведь каждому приходится
с чего-то начинать, верно?

Джим ясно помнил тот день, когда он получил
черно-белый каталог «Пинк гиппопотамус
пресс» с собственной улыбающейся физиономией
на странице двадцать четыре, где размещался анонс, сообщавший, что его книга
выйдет ближайшей осенью. Он таскал с собой
этот каталог повсюду: в кафе, в библиотеку,
в уборную — и разглядывал двадцать четвертую
страницу по десять-пятнадцать минут. Увы,
через две недели было объявлено о банкротстве
издательства «Пинк гиппопотамус пресс». Это
положило конец «Женщине с тремя лицами»,
и агент перестал отвечать на его звонки.

Но Джим не отчаялся. Он тут же решил сочинить
еще две книги: фантастическую, с роботом-
телепатом в качестве главного героя,
и исторический роман о Смутном времени под
названием «Киевский воин». Полный надежд
и энтузиазма, он посылал агентам, издателям
и знаменитым писателям рукопись за рукописью,
будучи уверен, что ему вот-вот выпадет
шанс. Но агенты все как один отвечали, что их
не интересует работа с какими бы то ни было
новыми авторами; издатели сетовали, что их
план и без того трещит по швам и что предложенный
текст «не вписывается» в их стратегию,
после чего предлагали связаться с каким-нибудь
литагентом; знаменитые же авторы вообще
не утруждали себя ответом.

Здесь в литературной карьере Джима зияет
провал, пауза, совпавшая с чередой еженедельных
встреч с одним бельгийским врачом в одной
частной психиатрической клинике. По окончании этого непростого периода главным
порывом Джима по-прежнему оставалось желание
писать — возможно, назло, из чувства мести
или гнева, а может быть, в ходе бесед с врачом
он словно бы принял что-то вроде писательского
слабительного, побуждающего извергать всё новые
и новые строки. Тексты, написанные им в это
время: два сборника верлибров, чрезвычайно короткая
полуавтобиографическая повесть, цикл
юмористических рассказов и экспериментальная
пьеса, «несут на себе явный отпечаток эмоционального
и душевного хаоса, владеющего автором».
По крайней мере, такое суждение вынес
бельгийский доктор, продолжавший наблюдать
Джима раз в три месяца. Все эти книги, плоды
тяжелого периода Джимова творчества, так никогда
и не пополнили собой гигантские, грозящие
обрушиться кипы издательского самотека:
они оставались погребенными в ящике шкафа,
под носками и трусами автора.

Однако ряд новых романов Джима озарил
его шаткую писательскую карьеру проблеском
надежды. Он почувствовал, что вступает в пору
зрелости, в пору расцвета, что его последние
произведения особенно убедительны. В ответ
на неустанно рассылаемые рукописи приходили
отказы — каждый раз чуть более обнадеживающие.
Джим извлекал из этих писем
крохи ободрения и прилагал извлеченное к новым заявкам и предложениям, которые посылал
издателям. В один прекрасный день его напечатают,
он был в этом уверен.

Для своего десятого романа, натуралистического
опуса а-ля Золя, он применил более
энергичный метод подачи рукописи: теперь
за отправкой текста следовали звонки редакторам
и менеджерам. Скоро Джим стал известной
фигурой во всех издательствах. Хотя у редакторов
и менеджеров всегда было совещание
или перерыв на обед (даже в четыре часа дня),
иногда ему все-таки удавалось разыскать секретаршу
или помощника, с которыми он мог
бы обсудить историю продвижения рукописи,
а также текущую ситуацию. Постепенно Джим
внедрился в коллективное сознание книгоиздателей
как некая зримая, трехмерная, но лишь
слегка неприятная сущность: что-то вроде докучной
мухи, которую никто не берет на себя
труд отогнать или прихлопнуть.

Следующий роман Джима остался незавершенным,
и его визиты к бельгийскому врачу,
который категорически запретил ему «любые
виды творческой, художественной, сочинительской
деятельности», вновь участились. Ему
посоветовали совершить длительное заграничное
путешествие, что он тут же и предпринял —
впрочем, не забыв прихватить с собой блокнот
и ручку. Результатом стала книга путевых заметок «Большое турне» почти в триста страниц
длиной; агенты и издатели отвергали ее с куда
большей яростью, чем какие бы то ни было предыдущие
его творения.

Джим никак не мог понять этих отказов, поэтому
решил поглубже нырнуть в изучение загадочного
механизма творческого процесса. На
три месяца он практически переселился в Британскую
библиотеку, посвятив себя чтению
и исследованиям, свив себе гнездо за столом
№ 372 в читальном зале отдела редких книг и
музыки, где рядом с ним обретались лишь несколько
завзятых книгочеев и где царила гипнотическая
атмосфера полного покоя. Однажды,
в предвечерний час, Джим уснул над учебником
квантовой механики и охраннику пришлось
как следует его встряхнуть, чтобы разбудить.
А в другой раз его застигли за подчеркиванием
абзаца карандашом. Он уродовал таким способом
собственный текст, но за это автора едва не
выгнали, и он чудом избежал пожизненного запрета
на посещение оскорбленной библиотеки.

После этого периода углубленных исследований
он начал целыми днями пропадать в книжных
магазинах, просматривая сотни изданий,
предлагаемых покупателю, и пытаясь ответить
на основополагающий вопрос: «Чем опубликованная
книга отличается от неопубликованной?»
В чем дело? В качестве и оригинальности текста? В заголовке? В известности автора? В том,
что строчки отпечатаны и страницы переплетены?
В том, что вещь покупают и читают другие?
Джим пришел к выводу, что нет никакой
разницы между книгами, которые издаются,
и бесчисленными произведениями, которые
остаются неопубликованными. «Единственная
значимая переменная здесь — фактор случайности,
— уверял себя Джим. — Рукопись оказывается
перед нужным редактором в нужное время.
Конечно, не помешает обзавестись хорошими
связями среди издательской мафии, но на самом-
то деле требуется лишь немного везения,
только и всего». Но, несмотря на столь фаталистическое
восприятие издательского мира, он
по-прежнему поглощал газетные страницы, где
печатались рецензии, и частенько забредал в библиотеку,
чтобы прочесть какую-нибудь «Библию
писателя» или «Как вырастить роман», а кроме
того, скрупулезно изучал списки бестселлеров,
пытаясь извлечь из них какие-то выводы.

В тот день, когда «Ивнинг стэндард» сообщила,
что бельгийского врача выдворили из
страны по обвинению в том, что он дарит пятилетним
мальчикам игрушечных медвежат
и хлопчатобумажные носочки, в этот самый
день с Джимом что-то случилось. Казалось, все
долгие годы накопления писательского опыта,
долгие месяцы исследований и глубокомысленных вопрошаний, из чего же слагается
книга, имеющая успех, — все это слилось воедино
в блистательном творческом порыве. Он
заперся в своей комнате и принялся отстукивать
слова, вдохновленный новым, неведомым
ему прежде чувством радости. Джим провел так
несколько недель, практически без перерыва,
почти не выходя из комнаты.

И вот — три сорок пять ночи; непритязательная,
типичная для западного Лондона квартирка,
затерянная среди бесконечных рядов ей
подобных, укрывающих своих спящих обитателей;
могильная тишина его писательской темницы
— и на экране перед ним наконец возникают
последние слова его шедевра.

Джим подскочил в кровати, услышав, как кто-то
захлопнул входную дверь. Несколько секунд он
недоуменно озирался по сторонам, а потом все-таки
решил снова утопить голову в подушке.
Скорее всего, это Джанет, его хозяйка, отправилась
на занятия по тибетской йоге. А может,
это ее дружок Том, он работает на почте и вернулся
с ночной смены. Сколько времени-то? Не
открывая глаз, он поскреб кончик носа, и его
рука, как щупальце, протянулась к плотным
хлопчатобумажным занавескам, затемнявшим
комнату. Виден свет: на улице светло. Он открыл
один глаз и напряг все силы, пытаясь взглянуть на свои наручные часы, но ему показалось, что
у них отвалилась одна из стрелок. Потом он сообразил:
ровно двенадцать — и растянул челюсти
в беззвучном зевке.

В воздухе висел неприятный запах, словно от
протухшей яичницы. Щупальце еще раз слегка
потянуло занавеску, и в комнату проникла белая
пыльная полоска. Тусклый луч света осторожно
обследовал его фигуру, скорчившуюся
на измятой постели, дешевую мебель из сосны,
торчащую по углам, и кипы книг повсюду — на
полу, на полках, даже под кроватью.

И тут Джим все вспомнил. Черты его лица
скривились в полуулыбке (скажите «сы-ы-ыр»),
а кулаки под одеялом сжались так сильно, что
кровать издала зловещий скрип.

— Да!.. Да!..

Поставив слово «Конец», Джим всегда чувствовал
острую радость, но этой ночью, когда он
набрал эти буквы на клавиатуре, у него возникло
ясное ощущение, что именно этот роман
вынесет его из безвестности, положив начало
успешной писательской карьере.

Зевая, он вылез из постели и приложил ухо
к двери спальни. Судя по звукам, дома никого
не было, так что он вышел в привычных тренировочных
штанах и пижамной куртке. Кухонный
буфет у него был так же пуст, как и желудок,
а когда он открыл дверцу, в нос ему ударил все тот же тухлый яичный запах. Джим задумался, не
заглянуть ли ему в другие шкафы, но он знал, что
Джанет ведет подробный учет продуктов вплоть
до последнего консервированного боба, и потому
не решился допустить такую вольность. Ничего
не поделаешь, придется спуститься в угловой
магазинчик. А заодно, раз уж он выйдет, не
помешает зайти на почту и заказать марки, а может,
нанести визит в библиотеку и в книжный.

Перед зеркалом, орудуя бритвой, знававшей
лучшие времена, он усмехнулся сам себе и пробормотал:

— Бестселлер, да-да… первая строка рейтингов…

Затем он еще побродил по квартире в одних
трусах, после чего, приплясывая и насвистывая
марш из «Аиды», прошествовал в свою комнату.
Он уже много месяцев не ощущал такого счастья,
такой бодрости. Джим раздернул занавески,
чтобы внутрь просочилось побольше света,
и вскоре вышел из комнаты, облаченный в потертые
джинсы, зеленую куртку из поддельной
альпаки и ярко-красные кроссовки.

Денек выдался вполне приличный, по крайней
мере для Лондона: тепло, но пасмурно.
Джим терпеть не мог английскую погоду, ему
давно осточертела вечная пелена облаков над
городом. Он предпочел бы жить где-нибудь
на юге Франции или на Коста-дель-Соль, постукивать по клавишам ноутбука под сенью
пляжного зонтика на берегу моря, посасывая
экзотический коктейль, — но Лондон очень
уж подходит для амбициозного начинающего
писателя, здесь легче завязать полезные связи,
к тому же тут, помимо всего прочего, центр
книгоиздательской вселенной. Так что Джим не
планировал переселяться за границу, пока не
завоюет писательскую известность, а это, как
он надеялся, произойдет очень скоро.

Пока же придется еще какое-то время терпеть
нынешнее положение вещей: снимать мерзкую
комнатку в квартире у Джанет и Тома. Шефердс-Буш
называют перспективным районом; может,
и так, но Джим знал, что заслуживает большего.
Его естественная среда обитания располагалась
всего в нескольких сотнях ярдов отсюда,
за широченной автострадой, отделявшей богатых
от бедных, — на изысканных виллах Холланд-
парка и Ноттинг-хилла. Там живет столько
знаменитых писателей! Если повезет, он скоро
катапультируется в один из этих роскошных
домов с высоченными потолками, окажется
среди всех этих громких имен, среди камерных
квартетов и кристально-прозрачных звонких бокалов
с «Кордон Руж». Джанет и Том говорили,
что собираются скоро пожениться, в июле или
в августе, и потому намереваются его выселить.
Они твердили это уже три года, но на сей раз, похоже, все было по-настоящему: Джим видел, как
они пишут приглашения. С божьей помощью он
сможет уже к концу лета покинуть и этих двух
ирландских голубков, и Шефердс-Буш.

Джим положил рукопись в рюкзак, отцепил
велосипед от чугунной изгороди и отправился
на почту. По дороге он размышлял, какую стратегию
ему на этот раз избрать, обращаясь к издателям
и агентам.

Чарльз Рэнделл, главный редактор «Тетрагон
пресс», провел выходные ужасно. Руководитель
небольшого, но престижного независимого издательства
каким-то образом умудрялся оставаться
на плаву, пребывая в состоянии, близком
к банкротству, на протяжении уже тридцати
лет, обитая в хрупкой раковине качественной
литературы, каковая раковина с трудом противостояла
сокрушительному напору гигантских
корпораций. На уик-энд он решил взять домой
кое-какую работу: две-три пришедшие рукописи,
чтобы их почитать, текст книги, чтобы отредактировать,
и несколько гранок, чтобы выправить.
Но как только он оказался дома, уже
само зрелище бесконечных груд книг, статей,

каталогов, писем, счетов и прочего барахла начисто
лишило его желания жить дальше.

Худощавый редактор обрушился на старый
пропыленный диван, тоже заваленный трудноопознаваемым бумажным мусором, взгляд
его блуждал в пустоте, проходя через толстые
линзы очков, усеянные белыми точечками
пыли. Чарльз мысленно проследил всю длинную
дугу своего существования и задержался
на отдаленной туманной точке, откуда явился
образ юного студента с длинными волосами
и нечесаной бородой, поэта, до краев полного
мечтаний и идеалов, когда-то печатавшего политические
листовки и поэтические памфлеты
на старом механическом мимеографе. Затем борода
исчезла, волосы стали короче и поредели
у висков и на нос ему вскочили очки в черной
оправе. И вот он уже сидит за столом в крошечной
комнатенке в подвале ветхого здания где-то
на юго-востоке Лондона, в окружении кип бумаг
и стопок книг, с древним телефоном, от звонка
которого содрогается мебель. Вокруг него начинают
копиться газетные вырезки: первые
рецензии, первые интервью. А потом на сцене
появляется роковая женщина с длинными рыжими
волосами, настоящий вулкан чувственности
и страсти. Внезапно его стол переместился
в изящную приемную в духе фешенебельного
района Мэйфейр, бумаги и книги исчезли и их
заменили подрагивающие ссутуленные фигуры,
которые обменивались сплетнями, попивая
шампанское или еще какое-нибудь вино
в сумрачном дымном свете. Некоторые из этих силуэтов вдруг окружал сияющий ореол святости,
являя лица прославленных поэтов и романистов,
нобелевских лауреатов, журналистов
и критиков — из забытого ныне поколения. Рыжеволосую
умчал парижский экспресс, и ее заменила
седоватая сорока-с-чем-то-летняя в темной
квартире на южном берегу Темзы, среди
бесчисленных картонных коробок, книг и прочего
мусора, который сам собой скапливался
вокруг него. А затем его долговязая фигура начала
сновать от дверей квартиры к железнодорожной
станции, в последнюю минуту успевая
на поезд; вот он прибегает в контору, глотает
растворимый кофе, а потом — бесконечные
корректуры, рукописи, кофе, сроки сдачи,
звонки, кофе, совещания, квитанции, обложки,
кофе, — и всё та же долговязая фигура надевает
пальто и снова бежит на станцию, и так
десять лет подряд, и его шевелюра отступила,
обнажив сияющую лысину, оставшиеся волосы
поседели, линзы очков стали толще, а одежда —
неряшливее и заношеннее.

Очнувшись в этот пятничный вечер, Чарльз
обнаружил, что торчит как затворник в своей
лондонской полуподвальной квартирке среди
печатного слова, давящего на него со всех сторон.
Он схватил бутылку каберне и… пустился
в безобразный загул, а в понедельник утром
очнулся с трехдневной щетиной, рубашкой, выпущенной над расстегнутой ширинкой, и с
галстуком на спине. Он опаздывал на час и едва
успел побриться и заставить себя влезть под холодный душ, после чего кинулся на станцию,
отмахивая отчаянно-длинные шаги портфелем,
набитым книгами и бумагами.
Войдя в контору, Рэнделл тут же волей-неволей столкнулся с явившейся, как привидение,
Пиппой, новым помощником редактора. Это
«великолепное прибавление к команде» было
санкционировано свыше тогда же, когда над
ним вообще создали это «свыше», то есть не
сколько месяцев назад.

— Ник Тинсли ждет вас уже полчаса, — сообщило
привидение.

— Фр-р-рхм, — пробурчал Чарльз.

— Что?

— Ко-фе!

Пиппа сморщила носик, повернулась и побрела на офисную кухоньку, почему-то оставив

после себя чесночный запах.

«Что за чертовщину эти девицы едят по
утрам?» — думал Чарльз, качая головой и шагая
по коридору в свой кабинет.

Ник Тинсли по прозвищу Акула поджидал
его там, развалившись на складном кресле, с головой
уйдя в спортивный раздел «Файнэншл
таймс». Перед ним, на столе Чарльза, стояла дымящаяся
кружка черного чая.

— Так-с! — Консультант издательства вскочил
и протянул руку. — С добрым у-у-утром. Как
наши дела?

— Тр-р-рп, — ответствовал Чарльз, поворачивая
ладонь и оставляя для пожатия три пальца
в каком-то масонском приветственном жесте.

Ник подержал эти три пальца, затем выпустил
их и, исполняя полупируэт, втянул свой
обширный живот, чтобы Чарльз протиснулся
между посетителем и стеной.

— Все в порядке? — спросил Ник, складывая
газету и засовывая ее обратно в портфель, пока
Чарльз пробирался мимо еще одного складного
сиденья и с трудом усаживался в обитое черной
кожей кресло, зажатое между стеной и его столом.

— Все в нашем садике прелестно, — пробормотал
Чарльз, выпустил из рук портфель, и тот
плюхнулся на пол. — Пре-лест-но, — повторил
он, притворяясь, будто разбирает кипы бумаг,
беспорядочно наваленные на столе, и не одарив
Акулу ни единым взглядом.

Ник выдавил напряженную улыбку. Он
уже привык к этим детским выходкам. Иногда
руководители компании кротки как ягнята,
а иногда топочут копытами, кричат и вопят. Все
это вполне естественно. Конечно, не очень-то
приятно, когда тебе приходится объявлять пятидесяти,
да хотя бы даже и пяти сотрудникам,
что в течение ближайшей недели они лишатся
работы. И не очень-то приятно, когда ты вынужден увольнять директора-учредителя или
управляющего директора из-за того, что он не
вписывается в установленные требования. Но
это — часть его, Ника, работы. К тому же для
него не существовало слишком неудобных задач. Он любил повторять: «Дерьмо всегда само
всплывает». Выражение практически стало его
девизом; это была, вероятно, самая сложная
философская максима, какую он когда-либо изрекал за свою долгую карьеру корпоративного
«мясника».

— Ну как, Чарльз, ты выполнил домашнее задание?

— Улыбка Ника превратилась в гримасу.

Их глаза наконец встретились; несколько секунд
мужчины смотрели друг на друга. Чарльз
с Ником были почти ровесниками, хотя первый
выглядел, как минимум, на пятнадцать
лет старше второго. Тем не менее консультант
имел дурную привычку разговаривать с Чарльзом
в нескрываемо покровительственном тоне,
дабы подчеркнуть новую служебную иерархию,
которая теперь внедрялась в «Тетрагон пресс».

Юрий Милославский. Возлюбленная тень (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Юрия Милославского «Возлюбленная тень»

Все подводило: расторопность, сообразительность, выдающийся жизненный опыт.

Старики утешали мятущихся воспоминаниями о гражданской войне: в те дни лучшей защитой для одной культурной нации была другая культурная нация, что говорила на похожем языке. Кто ж, как не она, культурная и вооруженная, спасала культурных, но невооруженных от пьяного быдла?

Никто иной.

Некоторые предполагали, что проводится широкое показательное мероприятие: на примере каких-нибудь групп нагоняют страх на остальную массу; надо переждать — и потому убегали с оглядкой, недоверчиво, сомневаясь.

Вот и Фира-экономистка не уехала со своим эшелоном, а дожидалась возвращения мужа и сына, что стояли с ополчением в пригороде: копали, перекапывали, сооружали.

Городское коммунальное хозяйство развалилось, золотари не выбирали отходов с начала августа.

Муж с сыном, прибыв домой из размобилизованного ополчения, нашли Фиру в тифозной горячке. Соседка-парикмахерша успела остричь ее наголо, переодела в ночную сорочку. Муж и сын накормили Фиру манной кашей, дали ей принять салол с белладонной. Под утро Фира заснула, а муж с сыном, не взяв из квартиры ни лоскута — все было зараженное, тифозное, — ушли в порт, где на теплоходики «Красный Перекоп» и «Лабрадор» грузили последних, не разбирая — военнообязанный, невоеннообязанный…

Так как лекарств ей больше никто не носил, Фира не выздоравливала, но и не умирала. Соседка заходила пару раз на день. Отворачиваясь, на вытянутых руках, подносила Фире стеклянную банку с кипяченой водой. Однажды даже отчаялась подсунуть судно, побрызгала в ногах постели хлоркой. Но принять от больной судно обратно — не решилась.

На десятые сутки оккупации к Фириному дому подогнали повозку-«линейку», придержали прыткого мерина в панамке из салатного брезента — от перегрева, — и деловой юноша, поглядев на какую-то памятную бумажку, а затем — на жестяной теремок с номером, прибитый к калитке, запрыгал к дверям Фириной квартиры.

В комнате медленно бесновались мухи. Одна из них — гигантская, с жестокими белыми глазами под алыми веками — с налету присела вошедшему на отворот бобочки: прямо на сатиновую розетку, в центре которой блистала самодельная свастика, выточенная из полтинника.

— Счас пойдем, сказал юноша, отбив тяжелое насекомое к окну.

Фира пребывала в бреду, но простые слова вроде «пойдем» — к ней проникали. Она отлепила голову от подушки, поднялась, спустила ноги на пол. Пацан поморщился от ее вида и духа.

— Ну так, — юноша опять достал свою памятку, вчитался. — Теперь! Брать с собой ценные вещи и продукты питания на четырнадцать дней.

Фира подступила к столу, сняла с него обеими ладошами керосиновую лампу необычайной красоты — розоватый, сквозящий фарфор в золотых лилиях — и задвигалась обратно к кровати.

— Куда?! — распустил нервы юноша. — Теть Фира! Куда поперлась?

Задержать Фиру, прикоснуться к ней он не рискнул, и тифозная присела на хлюпнувшую под ней постель, держа перед собою ценную вещь.

— Ну что за…

Юноша не договорил. Покрутившись по комнате, он вышел во двор, сунулся в соседкин флигель. Вдвоем они вывели Фиру с лампою на крыльцо, едва придерживая ее за голые гвоздеобразные локти, отстранив насколько возможно головы от инфекции.

Предстояло еще затянуть Фиру на скамью «линейки» — и юноша было напрягся, задержал дыхание, но с больной что-то произошло: она самостоятельно взошла на ступеньку, самостоятельно устроилась — и запела тонким голосом песню о Родине.

— Обрадовалась, что на воздух вышла из той вонищи, — как бы секретно произнесла соседка. — Может, пойти пальто ей вынести? В рубашке неприлично.

— Это мне не относится, — юноша вновь занервничал. — Мне относится доставка на сборный пункт. А оттудова их всех выселяют за черту города с обязательным привлечением к физтруду.

Соседка столь сопричастно слушала, что юноша, желая отблагодарить ее за солидарность — она была не обязана, — дал ей дополнительные сведения.

— Женщин на картошку, а мужчин на канализацию.

«Линейка» выбралась с Пионерской на Лазаревскую. От площади Ленина показался открытый зыбкий трамвай — старый, производства Всеобщей Электрической Компании. Он добрел до развилки и стал, дожидаясь встречного вагона: путь был одноколейным. Остановилась и «линейка», так как объехать трамвай получалось лишь по тротуару. Пацан услышал, что Фира все еще поет — тот же самый куплет.

И Антонина Михайловна, что отдыхала у своих воротец, прислонясь прямою спиною к косяку, в шаг перешла улицу, поздоровалась с Фирой и пацаном — оба ответили — и взяла лампу из Фириных рук.

— А то разобьешь ее там, — успокоила она, почуяв, что Фира
хотела бы лампу задержать.

Трамвайчики съехались и разминулись, освободили «линейке» дорогу к сборному пункту.

Фира держала ладоши так, будто лампу не отняли.

Купить книгу на Озоне

Птица несчастья

У «Кинотавра» нет конкурентов. Это единственный в России большой фестиваль отечественного кино, в котором, как в зеркале, отражается все то, что происходит не только с индустрией, но и со страной вообще. При этом киносмотр постоянно борется с самим собой. Что важнее: собрать в одном месте российских кинодеятелей и устроить им гулянку или попытаться создать атмосферу настоящего серьезного фестиваля, где люди готовы сутками сидеть в темном зале перед экраном? При Марке Рудинштейне, создателе и первом продюсере «Кинотавра», ориентировались скорее на первое (о тех кутежах до сих пор ходят легенды), при Александре Роднянском, нынешнем руководителе, — на второе.

Что нужнее: продолжать отбирать в программу мрачный арт-хаус, позже выходящий одной-двумя копиями в Москве и Петербурге и попадающий на публичный расстрел в «Закрытый показ» Александра Гордона, или обратить внимание на авторов, готовых поставлять кино для мультиплексов? В течение нескольких лет «Кинотавр» делал однозначный выбор в пользу авторского кино, а в этом году решил поэкспериментировать с мейнстримом.

В противостоянии «массового» и «элитарного» (в кавычках, потому что понятия все равно очень условные) и заключалась главная интрига «Кинотавра-2011». Организаторы еще подогрели ее разговорами о том, что отборщикам удалось найти картины, которые точно понравятся среднестатистическому зрителю. На фестивале фильмы так и показывали — парами: первый сеанс — какое-нибудь радикальное художественное высказывание, второй — легкая комедия.

Но противостояния так и не получилось. Выявлять болевые точки и разными способами заставлять зрителя страдать у российского кино до сих пор выходит гораздо лучше, чем смешить и развлекать, а страшная провинция, в которой происходят всякие ужасы, по-прежнему выглядит убедительнее глянцевых офисов, натянутых улыбок и вечного позитива.

Еще более интересная история вышла с распределением призов. Смешанную программу оценивало жюри во главе с режиссером и сценаристом Александром Миндадзе, которое вообще не смогло (или, что вероятнее, просто не захотело) определиться в своих симпатиях и вручило гран-при фестиваля «Безразличию» клипмейкера Олега Флянгольца (фильму, снятому в 1989 году и завершенному только сейчас), уравняв таким образом студенческую поделку двадцатилетней давности и по крупицам собранную программу, состоящую в том числе из картин, участвовавших в крупнейших мировых фестивалях вроде Каннского или Роттердамского. Резонанс, вызванный этим решением, дошел аж до премьера Владимира Путина, который почему-то пожурил за него министра культуры и высказал пожелание, чтобы в следующий раз награждались фильмы «поновее».

Какие российские фильмы 2011 года можно и нужно посмотреть

Ксения Реутова