Воспитанница института благородных девиц

Отрывок из романа Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени…»

Еще на чебачинском вокзале Антон спросил у тети Тани: отчего дед все время пишет о каких-то наследственных вопросах? Почему он просто не завещает все нашей бабе?

Тетя Таня объяснила: с тех пор как деду ампутировали ногу, мать подалась. Никак не могла запомнить, что деду не нужно приносить два валенка, и всякий раз принималась искать второй. Все время говорила про отрезанную ногу, что надо ее похоронить. А в последнее время повредилась совсем — никого не узнает, ни детей, ни внуков.

— Но ее «мерси боку» всегда при ней, — с непонятным раздраженьем сказала тетка. — Сам увидишь.

Поезд сильно опоздал, и когда Антон вошел, обед уже был в разгаре. Дед лежал у себя — туда предполагался отдельный визит. Бабка сидела на своем плетеном диванчике а lá Луи Каторз, том самом, который вывезли из Вильны, когда бежали от немцев еще в ту германскую. Сидела необычайно прямо, как из всех женщин мира сидят только выпускницы институтов благородных девиц.

— Добрый день, bonjour, — ласково сказала бабка и царственным движением протянула руку с полуопущенной кистью — нечто подобное Антон видел у Гоголевой в роли королевы в «Стакане воды». — Как voyage? Пожалуйста, позаботьтесь о приборе гостю.

Антон сел, не сводя глаз с бабки. На столе возле нее, как и раньше, на специальных зубчатых колесиках, соединенных блестящей осью, располагался столовый прибор из девяти предметов: кроме обычных вилки и ножа, специальные — для рыбы, особый нож — для фруктов, для чего-то еще крохотный кривой ятаганчик, двузубая вилка и нечто среднее между чайной ложкой и лопаточкой, напоминающее миниатюрную совковую лопату. Владеть этими предметами Ольга Петровна пыталась приучить сначала своих детей, потом внуков, затем правнуков, однако ни с кем в том не преуспела, хотя применяла при наставленьях очень увлекательную, считалось, игру в вопросы-ответы — названье, впрочем, не совсем точное, потому что всегда и спрашивала и отвечала она сама.

— В чем сходство между дыней и рыбой? Ни ту, ни другую нельзя есть с помощью ножа. Дыню — только десертной ложкой.

— А какую рыбу можно есть с ножом? Только маринованную селедку.

— Что можно есть руками? Раков и омаров. Рябчика, куру, утку — только с использованием ножа и вилки.

Но, увы, руками мы ели не омаров, а кур, обгрызая косточки до последнего волоконца, да еще их потом и обсасывая. Сама бабка до этого не унижалась, что хорошо знал кот, норовивший получить косточку от нее — там, он помнил, остается кое-что после вилки и ножа. Пользовалась бабка всегда всеми девятью предметами. Впрочем, и обычными она действовала с непостижимым искусством — небрежными, почти незаметными движеньями намотанные на ее вилку тонкие макароны напоминали обмотку трансформаторной катушки. Кроме столовоприборных, были у нее и другие вещи специального назначения — например, трубчатые щипцы с ручками из слоновой кости для растяжки бальных перчаток; в действии их Антону увидеть не пришлось.

— Кушайте. Салфетное кольцо не пусто?

Антон освободил салфетку; он хорошо помнил, как бабка осуждала дом какого-то вице-губернатора, где горничная была грязнуля, ножи и вилки — мельхиоровые, а салфетки — без колец, и ставили их на стол колпаками, как в ресторане. Впрочем, и гости были не лучше — затыкали салфетки за воротник. Вице-губернатор был из выскочек, из тех, что появились после самой первой революции, вообще мерзавец, без молитвы мимо не пройдешь. Вот виленский губернатор, Николай Алексеевич Любимов, был достойный человек, хорошего рода. Только сын у него получился неудачный, была какая-то неприятная история с гранатовым браслетом — про это даже что-то напечатал один известный писатель.

— Отведайте настойки.

Антон выпил настойки на смородиновом листе — из серебряной стопки со знакомой с детства надписью по кромке; если стопку повращать, можно было прочесть такой диалог: «Винушко, лейся мне в горлышко.— Хорошо, солнышко».

Обед был превосходный; бабка и ее дочери были кулинарками высокого класса. Когда, еще в Вильне, в конце девятисотых, отец бабки Петр Сигизмундович Налочь-Длусский-Склодовский проиграл в карты в дворянском собрании свое имение, семья переехала в город и впала в бедность, мать открыла «Семейные обеды». Обедам полагалось быть хорошими: пансионеры, молодые холостяки — адвокаты, педагоги, чиновники — это же всё были приличные люди! Дед, окончив Виленскую духовную семинарию, ожидал места. Приход можно было получить двумя путями: женитьбой на дочери священника или по его смерти. Первый вариант деда почему-то не устраивал, второго приходилось ожидать неопределенно долго; все это время консистория выплачивала кандидату содержание. Дед ждал уже два года, ему надоело питаться в кухмистерских («все эти трактиры, народные столовые в России всегда были скверные — даже до большевиков»); увидев в «Виленском вестнике» объявление, он пришел в тот же день. Его оставили обедать — бесплатно, разумеется, все в первый раз у прабабки обедали gratis, не может же приличный господин покупать кота в мешке! Матери помогала семнадцатилетняя Оля, только что выпущенная из института благородных девиц и успешно овладевавшая поварским искусством. И Оля, и обеды деду настолько понравились, что он обедал целый год, пока не сделал предложение. Над бабкиными консоме, деволяй, уткой на канапе, соусом а lá Субиз в Чебачинске посмеивались, отец любил ввернуть, что в «Национале» котлеты мягче («будут мягче, когда половина хлеба»), и Антон ждал, что уж в Москве… Но теперь, побывав и в других столицах, он говорил: лучше, чем у бабки, не едал нигде и никогда. Дочерей бабка тоже выучила готовить.

Под вторую перемену блюд бабка всегда начинала светскую беседу.

— Кажется, сегодня прекрасная погода. Передайте, пожалуйста, соль. Благодарствуйте, вы так добры.

Знаменитые вилочки так и мелькали в ее пальцах; не глядя, она возвращала каждую точно на свое колесико. Протянув руку, она машинально вынула из пальцев Антона кусок хлеба и положила на мелкую тарелку, до этого непонятно пустующую слева: хлеб полагалось не откусывать от целого ломтя, а отламывать маленькими кусочками.

— А почему говорят, — шепнул Антон тете Тане, — что баба наша не в себе? По-моему, как всегда.

— Подожди.

— Замечательная погода, — продолжала держать стол Ольга Петровна, — вполне пригодная для прогулки в экипаже…

В ее глазах что-то прошло, и она добавила:

— Или на моторе. Солнце уже почти осеннее, можно без вуали. Если на даче — в панамской шапочке. А ты давно из Саратова? — бабка вдруг переменила тему.

— Из Саратова? — несколько опешил Антон.

— А разве ты не живешь со своей семьей? Впрочем, теперь это модно.

Бабка спутала Антона с Николаем Леонидовичем, своим старшим сыном, который жил в Саратове и тоже должен был приехать. Был он девятьсот пятого года рождения.

Но беседа вернулась к темам еды и погоды, все опять было мило и очень светски.

За чаем Антон поймал себя на том, что твердо помня — торт надо есть, держа ложечку в левой руке, он совершенно забыл, в какую сторону должна глядеть ручка чашки перед чаепитием, а в какую — в его процессе, помнил только, что бабка придавала этому большое значение.

Кто-то из обедавших, размешивая сахар, звякнул ложкой; Ольга Петровна вздрогнула, как от боли. Она с беспокойством оглядела стол:

— А где третье? По-моему, мы варили… как его? этот напиток из фрукт.

— Компот! Позавчера, — замахала руками Тамара, — позавчера его варили!

— Баба, а ты не расскажешь, — решил Антон продлить светский разговор, — про бал в Зимнем дворце?

— Да. Большой бал. Их величества… — бабка замолчала и стала промокать глаза кружевным платочком.

— Не надо, не надо, — забеспокоилась Тамара. — Она не помнит.

Но Антон помнил и сам — дословно — рассказ про Большой зимний бал во дворце, куда бабка попала как первая ученица Виленского института благородных девиц в год его окончания.

В десять часов в Николаевскую залу вошли под руку Их Величество Государь Император и Государыня Императрица Александра Федоровна. Государь был в мундире лейб-гвардии уланского Ее Величества Государыни Императрицы полка и в Андреевской ленте через плечо. Государыня — в дивном бальном золотом туалете, отделанном панделоками из топазов. У плеч Ее Величества и посреди корсажа платье украшали аграфы из крупнейших бриллиантов и жемчужин, а голову Государыни венчала диадема из того же драгоценного жемчуга и бриллиантов. Еще Ее Величество тоже имела Андреевскую ленту через плечо. Их Величества сопровождала гостившая тогда в столице испанская инфанта Евлалия. Она была в атласном дюшес платье, отделанном соболями, тоже в жемчуге и бриллиантах. Ее Императорское Высочество Великая Княгиня Мария Павловна была в бледно-розовом платье, обрамленном как бы золотым шитьем, в бриллиантовых с сапфирами диадеме и ожерелье.

Обед окончился; Тамара помогла бабе встать; Ольга Петровна удивленно на нее посмотрела, но, наклонив голову, сказала:

— Спасибо, добрая бабушка, что вы мне помогаете, вы так милы.

Мир для бабки был в густом тумане, все сместилось и ушло — память, мысль, чувства. Незатронутым осталось одно: ее дворянское воспитание.

Своим дворянством бабка не кичилась, это было в сороковые годы естественно, но его и не скрывала (что в те же сороковые было естественно гораздо менее), при случае спокойно подчеркивая социальную дистанцию — например, когда слышала, что некто, поранив руку, залепил рану пыльной паутиной из угла сарая, получил заражение крови и умер.

— Что с них возьмешь? Простонародье!

Но ее жизнь от жизни этого простонародья отличалась мало или была даже тяжелее, в грязи она возилась больше, потому что не просто стирала белье на одиннадцать человек, а находила в себе силы его еще отбеливать и крахмалить; после этого оно целый день висело в палисаднике, полощась на ветру или колом застывая на морозе; скатерти, полотенца, простыни, наволочки пахли ветром и яблоневым цветом или снегом и морозным солнцем; белья такой живой свежести Антон не видел потом ни в профессорских домах в Америке, ни в пятизвездном отеле Баден-Бадена. Полы она мыла не раз в неделю, а через день; в своей комнате не давала красить, Тамара скребла их ножом; не существовало большего наслажденья, чем пройтись летом босиком по только что выскобленному высохшему полу, особенно по тем местам, где лежали желтые теплые солнечные пятна. Одеяла она вытряхивала ежедневно во дворе, это надо было делать вдвоем, и бабка безжалостно отрывала всякого, кто случался дома, от его занятий; между пушечными хлопками одеяла она говорила:

— Вчера! Вытряхивали! А видишь, сколько! Пыли! Теперь представь себе, что делается в городских одеялах, которые не вытряхивают годами!

Постели застилала сама — все остальные делали это неэстетично; мать из педагогических соображений заставляла Антона убирать свою постель, но бабка такое не поважала: это все толстовство, мальчик из хорошей семьи не должен этим заниматься (Антон так и не выучился, за что потом много претерпел в пионерлагерях, на турбазах и в семейной жизни). К внучкам бабка была не так снисходительна. Мальчик еще может позволить себе небрежность в уходе за руками. Но девушка! Мытье несколько раз в день. И с разбавленным о’де колёном!

— А почему это касается только девушек?

Бабка удивленно поворачивала голову — вбок и вверх:

— Потому, что ей могут поцеловать руку.

С внучками бабка иногда беседовала специально на темы светского этикета, применяя знакомую вопросно-ответную систему.

— Может ли девушка приехать с родителями на званый обед? Только тогда, если у хозяйки или выполняющей эту роль сестры или другой родственницы амфитриона есть дочери.

— Может ли девушка снимать перчатку? Может и должна, с правой руки, в церкви. С левой — никогда, она будет смешна!

— Имела ли девушка свою визитную карточку? Не имела. Она приписывала свое имя на карточке матери. Ну, молодой человек, понятно, обладал карточкой с раннего возраста.

С карточками вообще было сложно: не застав хозяев дома, оставляли карточку сильно загнутую с левой стороны кверху, при визите по случаю смерти или сороковин оставленную карточку полагалось загибать с правого бока вниз.

— Перед войной этот сгиб стали надрывать, — бабка возмущенно подымала голову и брови. — Но это уже дэкадэнтство.

— Баба, — спрашивал Антон студентом, — а почему во всей русской литературе ничего про это нет? Про это загибание справа, слева, вниз…

— А ты б хотел, чтобы вам это объяснял ваш босяк? — вмешивался дед, не упускавший случая вставить перо пролетарскому писателю.

Свои возраженья, где в виде примеров должны были фигурировать граф Толстой и Пушкин с его шестисотлетним дворянством, Антон проглатывал, но пытался иногда оспаривать нужность столь разветвленного этикета. Дед это решительно отметал, подчеркивая целесообразность этикетных правил.

— Мужчина дает даме правую руку. Вследствие этого она находится на удобнейшей стороне тротуара, не подвергаясь толчкам. На лестнице таким же образом дама тоже оказывается на предпочтительной стороне — у перил.

Бабка подхватывала тему и рассказывала, как надо ставить стекло и хрусталь на званых обедах: справа от прибора — стакан для красного вина, стакан для воды, бокал для шампанского, рюмку для мадеры, причем стаканы должны стоять рядом, бокал впереди и сбоку, а рюмка — с другого бока стаканов. Это каким-то сложным образом соотносилось с порядком подачи вин: после супа — мадера, за первым блюдом — бургонское и бордо, между холодными entrées и жарким — шато-икем и так далее. У того же виленского вице-губернатора к устрицам подавали шабли. Страшная ошибка! Устрицы запивают только шампанским, в меру охлажденным. В меру! Сейчас почему-то думают, что оно должно быть ледяным. Это вторая страшная ошибка!

Иногда Антон спрашивал про мужской этикет и тоже узнавал много полезного: мужчина, входящий в конку, в вагон — то есть в такое место, где все в шляпах, должен приподнять свою шляпу или дотронуться до нее.

Молодой человек, явившийся с визитом, оставляет в передней кашне, пальто, зонт и входит со шляпой в руке. Если окажется, что он должен иметь руки свободными, он ставит свою шляпу на стул или на пол, но никогда на стол.

Застряли в голове и другие бабкины высказыванья — видимо, из-за некоторой их неожиданности.

— Как всякий князь, он знал токарное дело.

— Как все настоящие аристократы, он любил простую пищу: щи, гречневую кашу…

В войну и после невиданными колерами на коленях, локтях, задах запестрели заплаты, к ним привыкли, на них не обращали вниманья. Замечала их, кажется, одна бабка; сама она дыры штуковала так, что заштукованное место можно было разглядеть только на свет; увидев особенно яркую или грубую заплату, говорила:

— Валансьен посконью штопают! Простонародье!

Но с этим простонародьем она общалась всего больше — главным образом из-за гаданья на картах. Гадала бабка почти каждый вечер. Два сына на войне, дочь в ссылке, зять расстрелян, другой — на фронте, племянница с дочерью под оккупацией, брат мужа в лагере — было о чем спросить у карт. Приходили погадать соседки, приводили своих соседок, не было ни одной, у которой все было благополучно, — или только такие и приходили?

Куда пойдешь, что найдешь, чем сердце успокоишь… Казенный дом, дорога, дорога, дорога…

На базаре бабка познакомилась с семьей Попенок, которые подзадержались и на ночь глядя не могли ехать за сорок километров в свою Успено-Юрьевку. Разумеется, пригласила их переночевать; Попенки стали останавливаться у Саввиных всегда, когда приезжали на базар. Бабка оправдывалась тем, что они дешево продают ей гусей — по пятьдесят рублей. Правда, тетя Лариса смеясь рассказывала, что как-то случайно увидела, что таких же гусей на базаре они продавали по 45 рублей. Их лошадь, конечно, всю ночь хрупала саввинское сено, съедая пятидневную коровью норму, но об этом тоже говорили со смехом. Недели три в доме жила дочь Попенок: у бабы был рефлектор с синей лампочкой, а у девицы — какая-то опухоль; каждый вечер она этим рефлектором грела свою пышную белую грудь, которая под светом лампы делалась голубой; Антон, не отрываясь, глядел на эту грудь весь сеанс; девица почему-то не прогоняла его и только время от времени на него странно поглядывала.

Месяца три на бабкином сундуке жила старуха Самсонова, вдова расстрелянного омского генерал-губернатора (Антон забыл только — царского или колчаковского), говорившая, что у нее рак и что она умрет вот-вот, и просившая только немного подождать, но все почему-то не умирала. Антон знал, почему. В том самом сундуке он давно заприметил коробочку с пилюлями «Пинкъ»; на коробочке было написано, что они восстанавливают расслабленные силы и безвредны для самых нежных лиц. Так как никто в доме больше не болел, Антон пересыпал пилюли в бумажный фунтик и отдал старухе. Бабка потом пристроила старуху в дом престарелых в Павлодар, где та умерла в возрасте ста двух лет и где ее еще застала Тамара, попавшая в этот дом после смерти деда и бабы через два десятилетия.

Из людей света, как их называла бабка, знакомых у нее было двое: англичанка Кошелева-Вильсон и племянник графа Стенбок-Фермора.

Вильсон была единственная, кто вместе с бабкой пользовался всеми предметами ее столового прибора; перед ее визитом бабка отказывалась от своего яйца, чтобы сделать ей яичницу стрелягу-верещагу: тонкие ломтики сала зажаривались до каменной твердости, трещали и стреляли, у англичанки называлось: омлет с беконом. Была она немолода, но всегда ярко нарумянена, за что местные дамы ее осуждали. Она была замужем за англичанином, но когда ее двадцатилетний сын утонул в Темзе, не захотела видеть Лондон ни одного дня! И вернулась в Москву. Год шел мало подходящий, тридцать седьмой, и она вскоре оказалась сначала в Карлаге, а потом в Чебачинске; жила она частными уроками.

Антон очень любил слушать их разговоры.

— Всем было известно, — начинала англичанка, — что великий князь Владимир Павлович состоял на содержании у известной парижской портнихи мадам Шанель — ее мастерская, не помните? на улице Камбой.

— И говорит, — возмущалась кем-то бабка, — у меня кулон от Фраже. Она, видимо, хотела сказать: от Фаберже. Впрочем, для этих людей все едино — что Фраже, что Фаберже.

Вспоминая, Антон будет поражаться той горячности, с которой бабка рассказывала о таких случаях, — гораздо большей, чем когда она говорила о масштабных ужасах эпохи. Когда она сталкивалась с подобной возмутительной мелочью, ее покидала вся ее воспитанность. Как-то в библиотеке, куда бабка по утрам носила внучке Ире банку молока, бабка, ожидая, пока та отпустит читателя, услыхала, как он сказал: «Ви́ктор Гю́го». Бабка встала, выпрямилась и, гневно бросив: «Викто́р Гюго́!», повернулась и вышла, не попрощавшись. «И еще грохнула дверью», — рассказывала удивленная Ира.

Поскольку было ясно, что рано или поздно все должны попасть в лагерь или ссылку, очень живо обсуждался вопрос, кто лучше это переносит. Племянник графа Стенбок-Фермора, оттрубивший десять лет лагеря строгого режима на Балхаше, считал: белая кость. Казалось бы, простонародью (он был второй человек, употреблявший это слово) тяжелый труд привычней — ан нет. Месяц-другой на общих — и уже доходяга. А наш брат держится. Сразу можно узнать — из кадетов или флотский, да даже из правоведов. Видно это было, по словам Стенбока, исключительно по осанке. По его теории выходило еще, что эти люди и страдали меньше: богатая внутренняя жизнь, было над чем поразмышлять, что вспомнить. А мужик, рабочий? Кроме своей деревни или цеха и не видал ничего. Да даже и партиец-начальник: только-только хлебнул нормальной обеспеченной жизни — а его уже за зебры…

— Мужики вообще слабосильны, — вступала в разговор бабка. — Плохое питание, грязь, пьянство. Мой отец — потомственный дворянин, а был сильнее любого мужика, хоть физически работал только летом, в имении, да и лишь до того случая (случаем назывался роковой день, когда отец проиграл имение).

— Дед, а ты тоже из дворян? — спрашивал Антон.

— Из колокольных он дворян, — усмехалась бабка. — Из попов.

— Но зато отец деда был знаком с Игнатием Лукасевичем! — брякнул Антон. — Великим!

Все развеселились. Лукасевича, изобретателя керосиновой лампы, действительно в 50-е годы прошлого века знавал прадед Антона, о. Лев.

— Вот так! — смеялся отец. — Это вам не родство с Мари Склодовской-Кюри!

Мари Кюри, урожденная Склодовская, была троюродной сестрою бабки (в девичестве Налочь-Длусской-Склодовской); бабка бывала в доме ее родителей и даже жила там на вакациях в одной комнате с Мари. Позже Антон пытался выспросить у бабки что-нибудь про открывательницу радия. Но бабка говорила только:

— Мари была странная девушка! Вышла замуж за этого старика Кюри!..

Англичанка рассказывала, какими сильными были английские джентльмены. В конторе какой-то шахты в Южной Африке всем предлагали поднять двумя пальцами небольшой золотой слиток. Поднявший получал его в подарок. Фокус был в том, что маленький на вид слиток весил двадцать фунтов. Рабочие-кайловщики, сильные негры, пробовали — не выходило. Поднял, конечно, англичанин, боксер, настоящий джентльмен. Правда, не удержал, уронил и золота не получил. Но другие не смогли и этого.

— Дед бы поднял, — выпалил Антон. — Дед, почему ты не съездишь в Южную Африку?

Предложение всех надолго развеселило.

— Помещики были самые сильные? — интересовался Антон.

Бабка на секунду задумывалась.

— Пожалуй, попы. Посмотри на своего деда. А его братья! Да они что. Ты б видел своего прадеда, отца Льва! Богатырь! («Богатыри — не вы!» — подумал Антон). Дед привез меня в Мураванку, их именье, в сенокос. Отец Лев — на верху стога. Видел, как вершат стога? Один вверху, а снизу подают трое-четверо. Не успел, устал — завалят, навильники у всех приличные. Но отца Льва было не завалить — хоть полдюжины под стог ставь. Еще и покрикивает: давай-давай!

После таких разговоров перед сном подходило бормотать стихи:

Села барыня в рондо
И надела ротондо.

Виктор Пелевин. S.N.U.F.F.

Отрывок из романа

Купить книгу на Озоне

Бывают занятия, спасительные в минуту душевной
невзгоды. Растерянный ум понимает, что и в какой последовательности
делать — и обретает на время покой.
Таковы, к примеру, раскладывание пасьянса, стрижка
бороды с усами и тибетское медитативное вышивание.
Сюда же я отношу и почти забытое ныне искусство сочинения
книг.

Я чувствую себя очень странно.

Если бы мне сказали, что я, словно последний сомелье,
буду сидеть перед маниту и нанизывать друг на
друга отесанные на доводчике кубики слов, я бы плюнул
такому человеку в лицо. В фигуральном, конечно,
смысле. Я все-таки не стал еще орком, хотя и знаю это
племя лучше, чем хотел бы. Но я написал этот небольшой
мемуар вовсе не для людей. Я сделал это для Маниту,
перед которым скоро предстану — если, конечно,
он захочет меня видеть (он может оказаться слишком
занят, ибо вместе со мной на эту встречу отправится целая
уйма народу).

Священники говорят, что любое обращение к Сингулярному
должно подробно излагать все обстоятельства
дела. Злые языки уверяют — причина в накрутках
за декламацию: чем длинее воззвание, тем дороже стоит
зачитать его в храме. Но раз уж мне выпало рассказывать
эту историю перед лицом вечности, я буду делать
это подробно, объясняя даже то, что вы можете знать и так. Ибо от привычного нам мира вскоре может не
остаться ничего, кроме этих набросков.

Когда я начинал эти заметки, я еще не знал, чем
завершится вся история — и события большей частью
описаны так, как я переживал и понимал их в момент,
когда они происходили. Поэтому в своем рассказе я часто
сбиваюсь на настоящее время. Можно было бы исправить
все это при редактировании, но мне кажется,
что так мой отчет выглядит аутентичнее — словно моя
история волею судеб оказалась отснята на храмовый
целлулоид. Пусть уж все останется так, как есть.

Действующими лицами этой повести будут юный
орк Грым и его подруга Хлоя. Обстоятельства сложились
так, что я долгое время наблюдал за ними с
воздуха, и практически все их приведенные диалоги
были записаны через дистанционные микрофоны моей
«Хеннелоры». Поэтому у меня есть возможность
рассказать эту историю так, как ее видел Грым — что
делает мою задачу намного интереснее, но никак не
вредит достоверности моего повествования.

Моя попытка увидеть мир глазами юного орка может
показаться кое-кому неубедительной — особенно в той
части, где я описываю его чувства и мысли. Согласен,
стремление цивилизованного человека погрузиться в
смутные состояния оркской души выглядит подозрительно
и фальшиво. Однако я не пытаюсь нарисовать
внутренний портрет орка в его тотальности.

Древний поэт сказал, что любое повествование подобно
ткани, растянутой на лезвиях точных прозрений.
И если мои прозрения в оркскую душу точны — а они
точны, — то в этом не моя заслуга. И даже не заслуга наших
сомелье, век за веком создававших так называемую
«оркскую культуру», чтобы сделать ее духовный горизонт
абсолютно прозрачным для надлежащего надзора
и контроля.

Все проще. Дело в том, что я проделал значительную
часть работы над этими записками, когда Грым волею
судьбы оказался моим соседом и я мог задать ему любой
интересный мне вопрос. И если я пишу «Грым подумал…» или «Грым решил…», это не мои домыслы, а
чуть отредактированная расшифровка его собственного
рассказа.

Конечно, трудная задача — попытаться увидеть знакомый
нам с младенчества мир оркскими глазами и
показать, как юный дикарь, не имеющий никакого понятия
об истории и устройстве вселенной, постепенно
врастает в цивилизацию, свыкаясь с ее «чудесами» и
культурой (с удовольствием поставил бы и второе слово
в кавычки). Но еще сложнее попытаться увидеть чужими
глазами самого себя — а мне придется быть героем
этого мемуара дважды, и как рассказчику, и как действующему
лицу.

Но центральное место в этом скорбном повествовании
о любви и мести принадлежит не мне и не оркам,
а той, чье имя я все еще не могу вспоминать без слез.
Может быть, через десяток-другой страниц я наберусь
достаточно сил.

* * *

Несколько слов о себе. Меня зовут Демьян-Ландульф
Дамилола Карпов. У меня нет лишних маниту на генеалогию
имени, и я знаю только, что часть этих слов
близка к церковноанглийскому, часть к верхнерусскому,
а часть уходит корнями в забытые древние языки,
на которых в современной Сибири уже давно никто не
говорит. Мои друзья называют меня просто Дамилола.

Если говорить о моей культурной и религиознополитической
самоидентификации (это, конечно, вещь
очень условная — но должны же вы понимать, чей голос доносится до вас сквозь века), я пост-антихристианский
мирянин-экзистенциалист, либеративный консервал,
влюбленный слуга Маниту и просто свободный неангажированный
человек, привыкший обо всем на свете
думать своей собственной головой.

Если говорить о моей работе, то я — создатель реальности.

Я отнюдь не сумасшедший, вообразивший себя божеством,
равным Маниту. Я, наоборот, трезво оцениваю
ту работу, за которую мне так мало платят.

Любая реальность является суммой информационных
технологий. Это в равной степени относится к
звезде, угаданной мозгом в импульсах глазного нерва,
и к оркской революции, о которой сообщает программа
новостей. Действие вирусов, поселившихся вдоль
нервного тракта, тоже относится к информационным
технологиям. Так вот, я — это одновременно глаз, нерв
и вирус. А еще средство доставки глаза к цели и (перехожу
на нежный шепот) две скорострельных пушки по
бокам.

Официально моя работа называется «оператор live
news». Церковноанглийское «live» здесь честнее было
бы заменить на «dead» — если называть вещи своими
именами.

Что делать, всякая эпоха придумывает свои эвфемизмы.
В древности комнату счастья называли нужником,
потом уборной, потом сортиром, туалетом, ванной
и еще как-то — и каждое из этих слов постепенно пропитывалось
запахами отхожего места и требовало замены.
Вот так же и с принудительным лишением жизни —
как его ни окрести, суть происходящего требует частой
ротации бирок и ярлыков.

Я благодарно пользуюсь словами «оператор» и «видеохудожник», но в глубине души, конечно, хорошо
понимаю, чем именно я занят. Все мы в глубине души
хорошо это понимаем — ибо именно там, в предвечной
тьме, где зарождается свет нашего разума, живет Маниту,
а он видит суть сквозь лохмотья любых слов.

У моей профессии есть два неотделимых друг от друга
аспекта.

Я видеохудожник. Моя персональная виртостудия
называется «DK v-arts & all» — все серьезные профессионалы
знают ее маленький неброский логотип, видный
в правом нижнему углу кадра при сильном увеличении.

И еще я боевой летчик CINEWS INC — корпорации,
которая снимает новости и снафы.

Это совершенно независимая от государства
структура, что трудновато бывает понять оркам. Орки
подозревают, что мы им врем. Им кажется, что любое
общество может быть устроено только по той схеме,
как у них, только циничнее и подлее. Ну на то они и
орки.

Государство у нас — это просто контора, которая
конопатит щели за счет налогоплательщика. В презиратора
не плюет только ленивый, и с каждым годом
все труднее находить желающих избраться на эту должность
— сегодня государственных функционеров приходится
даже прятать.

А за горло всех держит Резерв Маниту, ребята из которого
не очень любят, чтобы про них долго говорили, и
придумали даже специальный закон о hate speech1. Под
него попадает, если разобраться, практически любое их
упоминание. Поэтому CINEWS кладет на государство,
но вряд ли станет бодаться с Резервом. Или с Домом
Маниту, который по закону не подконтролен никому,
кроме истины (так что не стоит особо интенсивно заниматься
ее поиском — могут не так понять).

Художник я неплохой, но таких немало.

А вот летчик я самый лучший, и в компании это
знают все. Именно мне всегда доверяли самые сложные
и деликатные задания. И я ни разу не подводил ни
CINEWS INC, ни Дом Маниту.

В жизни я по-настоящему люблю только две вещи —
мою камеру и мою суру.

В этот раз я расскажу о камере.

Моя камера — «Hennelore-25» с полным оптическим
камуфляжем, находящаяся в моей личной собственности,
что позволяет мне заключать контракты на гораздо
более выгодных условиях, чем это могут делать безлошадные
господа.

Я где-то читал, что «Хеннелора» — это позывной
античного аса Йошки Руделя из партии «Зеленых СС»,
удостоенного Красного Креста с Коронками и Конопляными
Листьями за подвиги на африканском фронте.
Но я могу и ошибаться, потому что исторический
аспект меня интересует крайне мало. Лично мне такое
название напоминает имя ласковой и умной морской
свинки.

По внешнему виду это рыбообразный снаряд с оптикой
на носу и несколькими рулями-стабилизаторами,
торчащими в разных плоскостях. Некоторые находят в
«Хеннелоре» сходство с обтекаемыми гоночными мотоциклами
древних эпох. Из-за камуфляжных маниту, покрывающих
ее поверхность, она имеет матово-черный
цвет. Если поставить ее вертикально, я буду ниже на две
головы.

«Хеннелора» способна перемещаться в воздухе с
невероятным проворством. Она может подолгу кружить
вокруг цели, выбирая лучший угол атаки или съемки.
Она делает это тихо, так что услышать ее можно только
когда она подлетит вплотную. А увидеть ее при включенном
камуфляже практически нельзя. Ее микрофоны
могут различить и записать разговор за закрытой дверью, гипероптика позволяет видеть сквозь стену силуэты
людей. Она идеальна для слежки, атаки на бреющем
полете — ну и, конечно, для съемок.

«Хеннелора» — не самое новое, что есть на рынке.
Многие считают что «Sky Pravda» превосходит ее по
большинству параметров, особенно в области инфракрасной
порносъемки. У «Правды» гораздо лучше оптический
камуфляж — система «split time» на кремниевых
волноводах. Ее вообще невозможно засечь. А моя «Хеннелора» использует традиционные метаматериалы, и
мне не стоит подлетать к живой мишени слишком уж
близко. И то — лучше со стороны солнца.

Но моя «Хеннелора», во-первых, гораздо лучше
вооружена. Во-вторых, тюнинг делает бессмысленным
любое сравнение с серийными моделями. В-третьих, я
сжился с ней, как с собственным телом, и пересесть на
новую камеру мне было бы очень трудно.

Когда я говорю «боевой летчик», это не значит, что
я летаю в небе сам, всем своим толстым брюхом, как
наши волосатые предки в своих керосиновых гондолах.
Как и все продвинутые профессионалы нашего
века, я работаю на дому.

Я сижу рядом с контрольным маниту, согнув ноги
в коленях и упершись грудью и животом в россыпь
мягких подушек — в похожей позе ездят на скоростных
мотоциклах. Подо мной самое настоящее оркское княжеское
седло древних времен, купленное за огромные
деньги у антиквара. Оно черное от времени, с еле различимой
драгоценной вышивкой, и довольно жесткое,
что при сидячей и полулежачей работе хорошо для профилактики
простатита и геморроя.

На моем носу легкие очки со стереоскопическими
маниту, в которых я вижу окружающее «Хеннелору»
пространство так же, как если бы я вертел приделанной
к камере головой. Над контрольным маниту висит гравюра старинного художника «Четыре всадника Апокалипсиса». Одного по моей просьбе убрал знакомый
сомелье, чтобы мое рабочее место стало как бы продолжением
метафоры. Это иногда вдохновляет.

Пилотаж — сложное искусство, похожее на верховую
езду; в моих руках изогнутые рукоятки, а под ступнями
— оркские серебряные стремена, купленные вместе
с седлом и подключенные к контрольному маниту.
Сложными, почти танцевальными движениями ног я
управляю «Хеннелорой». Кнопки на рукоятках отвечают
за боевые и съемочные системы камеры; их очень
много, но мои пальцы помнят их наизусть. Когда моя
камера летит, мне кажется, что лечу я сам, корректируя
свое положение в пространстве легчайшими движениями
ног и рук. Но я не чувствую перегрузок. Когда они
становятся опасными для систем камеры, реальность в
моих очках краснеет, вот и все.

Интересно, что менее опытный летчик рискует разбить
камеру гораздо меньше, поскольку работает встроенная
«защита от дурака». Но мне приходится отключать
эту систему ради некоторых особо изощренных
маневров — и еще ради способности снижаться почти
до самой земли. Если разобьется камера, сам я останусь
жив. Но это будет стоить мне столько маниту, что лучше
бы мне, право, умереть. Поэтому я действительно лечу
сам, и эта иллюзия является для меня самой настоящей
реальностью.

Я уже говорил, что выполняю самые сложные и деликатные
задания корпорации. Например, начать очередную
войну с орками.

О них, конечно, надо рассказать в самом начале, а то
будет непонятно, откуда взялось это слово.

Почему их так называют? Дело не в том, что мы относимся
к ним с презрением и считаем их расово неполноценными
— таких предрассудков в нашем обществе нет. Они такие же люди, как мы. Во всяком случае, физически.
Совпадение с древним словом «орк» здесь чисто
случайное — хотя, замечу вполголоса, случайностей
не бывает.

Дело здесь в их официальном языке, который называется
«верхне-среднесибирским».

Есть такая наука — «лингвистическая археология»,
я ею немного интересовался, когда изучал оркские пословицы
и поговорки. В результате до сих пор помню
уйму всяких любопытных фактов.

До распада Америки и Китая никакого верхнесреднесибирского
языка вообще не существовало в
природе. Его изобрели в разведке наркогосударства
Ацтлан — когда стало ясно, что китайские эко-царства,
сражающиеся друг с другом за Великой Стеной, не станут
вмешиваться в происходящее, если ацтланские нагвали
решат закусить Сибирской Республикой. Ацтлан
пошел традиционным путем — решил развалить Сибирь
на несколько бантустанов, заставив каждый говорить
на собственном наречии.

Это были времена всеобщего упадка и деградации,
поэтому верхне-среднесибирский придумывали обкуренные
халтурщики-мигранты с берегов Черного моря,
зарплату которым, как было принято в Ацтлане, выдавали
веществами. Они исповедовали культ Второго Машиаха
и в память о нем сочинили верхне-среднесибирский
на базе украинского с идишизмами, — но зачем-то (возможно,
под действием веществ) пристегнули к нему
очень сложную грамматику, блуждающий твердый знак
и семь прошедших времен. А когда придумывали фонетическую
систему, добавили «уканье» — видимо, ничего
другого в голову не пришло.

Вот так они и укают уже лет триста, если не все пятьсот.
Уже давно нет ни Ацтлана, ни Сибирской республики
— а язык остался. Говорят в быту по-верхнерусски, а государственный язык всего делопроизводства —
верхне-среднесибирский. За этим строго следит их собственный
Департамент Культурной Экспансии, да и мы
посматриваем. Но следить на самом деле не надо, потому
что вся оркская бюрократия с этого языка кормится
и горло за него перегрызет.

Оркский бюрократ сперва десять лет этот язык учит,
зато потом он владыка мира. Любую бумагу надо сначала
перевести на верхне-среднесибирский, затем заприходовать,
получить верхне-среднесибирскую резолюцию
от руководства — и только тогда перевести обратно
просителям. И если в бумаге хоть одна ошибка, ее могут
объявить недействительной. Все оркские столоначальства
и переводные столы — а их там больше, чем свинарников,
— с этого живут и жиреют.

В разговорную речь верхне-среднесибирский почти
не проник. Единственное исключение — название
их страны. Они называют ее Уркаинским Уркаганатом,
или Уркаиной, а себя — урками (кажется, это им
в спешке переделали из «укров», хоть есть и другие филологические
гипотезы). В бытовой речи слово «урк»
непопулярно — оно относится к высокому пафосному
стилю и считается старомодно-казенным. Но именно
от него и произошло церковноанглийское «Orkland» и
«orks».

Урки, особенно городские, которые каждой клеткой
впитывают нашу культуру и во всем ориентируются на
нас, уже много веков называют себя на церковноанглийский
манер орками, как бы преувеличенно «окая».
Для них это способ выразить протест против авторитарной
деспотии и подчеркнуть свой цивилизационный
выбор. Нашу киноиндустрию такое вполне устраивает.
Поэтому слово «орк» почти полностью вытеснило термин
«урк», и даже наши новостные каналы начинают
называть их «урками» лишь тогда, когда сгущаются тучи
истории, и мне дают команду на взлет.

Когда я говорю — «команду на взлет», это не значит,
конечно, что мне доверяют первую боевую атаку.
С этим справится любой новичок. Мне доверяют съемку
на храмовый целлулоид для предвоенных новостей.
Любой человек в информационном бизнесе понимает,
какая это важная работа.

На самом деле над каждой войной работает огромное
число людей, но их усилия не видны постороннему
взгляду. Войны обычно начинаются, когда оркские
власти слишком жестоко (а иначе они не умеют) давят
очередной революционный протест. А очередной революционный
протест случается, так уж выходит, когда
пора снимать новую порцию снафов. Примерно раз в
год. Иногда чуть реже. Многие не понимают, каким образом
оркские бунты начинаются точно в нужное время.
Я и сам, конечно, за этим не слежу — но механика
мне ясна.

В оркских деревнях до сих пор приходят в религиозный
ужас при виде СВЧ-печек. Им непонятно, как это
так — огня нет, гамбургер никто не трогает, а он становится
все горячее и горячее. Делается это просто — надо
создать электромагнитное поле, в котором частицы гамбургера
придут в бурное движение. Оркские революции
готовят точно так же, как гамбургеры, за исключением
того, что частицы говна в оркских черепах приводятся в
движение не электромагнитным полем, а информационным.

Даже не надо посылать к ним эмиссаров. Довольно,
чтобы какая-нибудь глобальная метафора — а у
нас все метафоры глобальные — намекнула гордой
оркской деревне, что, если в ней проснется свободолюбие,
люди придут на помощь. Тогда свободолюбие
гарантировано проснется в этой деревне просто в видах наживы — потому что центральные власти будут
с каждым днем все больше платить деревенскому
старосте, чтобы оно как можно дольше не пробуждалось
в полном объеме, но неукротимое восхождение
к свободе и счастью будет уже не остановить. Причем
мы не потратим на это ни единого маниту — хотя могли
бы напечатать для них сколько угодно. Мы просто
будем с интересом следить за процессом. А когда он
разовьется до нужного градуса, начнем бомбить. Не
деревню, понятно, а кого нам надо для съемки.

Я не вижу в этом особо предосудительного. Наши
информационные каналы не врут. Орками действительно
правит редкая сволочь, которая заслуживает
бомбежки в любой момент, и если их режим не является
злом в чистом виде, то исключительно по той причине,
что сильно разбавлен дегенеративным маразмом.

Да и оправдываться нам не перед кем. Суди нас или
нет — но мы, к сожалению, то лучшее, что есть в этом
мире. И так считаем не только мы, но и сами орки.

Информационной поддержкой революционного
движения в Оркланде занимаются сомелье из другого
департамента, а я отвечаю исключительно за видеоряд.
Что значительно важнее и с художественной, и с религиозной
точки зрения. Особенно в самом начале войны,
когда уже прошла первая волна заголовков («мир
предупредил орков»), а нормального фидбэка еще нет.

Последние несколько войн в паре со мной работал
Бернар-Анри Монтень Монтескье — вы, вероятно, знаете
это имя. Мало того, Бернар-Анри был моим соседом
(слухи о его роскошном образе жизни сильно преувеличены).
Мы не стали друзьями, потому что я не одобрял
некоторых его увлечений, но знакомы были близко,
и в профессиональном смысле составляли хорошую
крепкую команду. Я был ведомым-оператором, а он —
обозревателем-наводчиком.

Сам он предпочитал называть себя философом. Так
же его представляли в новостях. Но в платежной ведомости,
которую составляют на церковноанглийском,
его должность называется однозначно: «crack discourse-
monger fi rst grade«2. То есть на самом деле он такой же
точно военный. Но противоречия тут нет — мы ведь не
дети и отлично понимаем, что сила современной философии
не в силлогизмах, а в авиационной поддержке.
Именно поэтому орки и пугают своих детей словом
«дискурсмонгер».

Как и положено настоящему философу, БернарАнри
написал мутную книгу на старофранцузском. Она
называется «Les Feuilles Mortes», что значит «Мертвые
Листья» (сам он переводил чуть иначе — «Мертвые Листы»). Ударные дискурсмонгеры гордятся знанием этого
языка и возводят свою родословную к старофранцузским
мыслителям, придумывая себе похожие имена.

Это, конечно, чистейшая травестия и карнавал. Они,
однако, относятся к делу серьезно — их спецподразделение
называется «Le Coq d’Esprit«3, и на людях они
постоянно перебрасываются непонятными картавыми
фразами. Но мне хорошо известно, что Бернар-Анри
знал на старофранцузском всего несколько предложений
и даже песни слушал с переводом. Поэтому книгу
за него, если разобраться, написал креативный доводчик
с французским модулем.

Мы знаем, как сочиняются эти трактаты на старофранцузском
— берется какая-нибудь смутная древняя
цитата, загоняется в маниту, пальцы пару секунд щелкают
по меню, и готово — кубики слов можно громоздить
до потолка. Но другие наводчики ударной авиации
не утруждают себя даже этим. Так что Бернар-Анри
был добросовестным профессионалом, и если бы не его мрачное хобби, экранный словарь уделил бы ему гораздо
больше места.

Многие до сих пор считают его эдаким бескорыстным
рыцарем духа и истины. Он им не был. Но я его не
осуждаю.

Жизнь слишком коротка, и сладких капель меда на
нашем пути не так уж много. Нормальный публичный
интеллектуал предпочитает комфортно лгать вдоль силовых
линий дискурса, которые начинаются и заканчиваются
где-то в верхней полусфере Биг Биза. Иногда
он позволяет себе петушиный крик свободного духа в
безопасной зоне — обычно на старофранцузском, чтобы
никого случайно не задеть. Ну и, понятно, разоблачает
репрессивный оркский режим. И все.

Любое другое поведение экономически плохо мотивировано.
На церковноанглийском это называется
«smart free speech» — искусство, которым в совершенстве
владеют все участники мирового дух-парада.

Это не так просто, как может показаться. Тут недостаточно
известной внутренней пластичности, а необходимо
еще и знание того, как эти силовые линии изгибаются
на самом деле, чего никогда не понимают орки.
А линии к тому же имеют свойство плавно менять положение,
так что работа почти такая же нервная и рискованная,
как у биржевого маклера.

Вот, кстати — креативный доводчик предполагает,
что слово «smart», то есть «хитроумный», образовано от
древнего знака доллара (так когда-то назывались маниту)
и сокращенного «рынок» — «mart». Очень может
быть. Но владение smart free speech само по себе — это
довольно низкооплачиваемый навык, поскольку предложение
значительно превышает спрос.

Только не подумайте, что я смотрю на этих ребят
сверху вниз. Я по сути ничем не лучше. Как коммерческий
визуальный художник я, безусловно, трусливый конформист — и меня вполне устраивает такое
положение дел. Зато летчик я смелый и опытный, это
факт. И еще — изобретательный и пылкий любовник,
хоть та, на кого устремлена моя любовь, вряд ли сможет
по-настоящему ее оценить. Но об этом потом.

Итак, все началось с того, что нам с Бернаром-Анри
дали поручение заснять для новостных роликов формальный
видеоповод для войны номер 221 — так называемый
«casus belly» (экранные словари уверяют, что это
церковноанглийское выражение происходит от древней
идиомы «надорвать [врагу] животик»). Заснять на самом
деле означает «организовать». Мы с Бернаром-Анри понимаем
это без слов, поскольку начали вместе уже две
войны — номер 220 и номер 218. Девятнадцатую начали
наши творческие конкуренты.

Организовать casus belly — это задание тайное, деликатное
и очень непростое. Его доверяют только самым
лучшим специалистам. То есть нам.

Самым убедительным и неоспоримым видеоповодом
для войны, по поводу которого согласны абсолютно
все критики, комментаторы и пандиты, в сегодняшней
визуальной культуре, как и века назад, считается
так называемая «damsel in distress». Опять извиняюсь за
церковноанглийский, но по-другому не скажешь. К тому
же мне нравится звучание этих грозных, словно пропахших
порохом, слов.

Damsel in distress — не просто «дева в печали», как
переводится это выражение. Скажем, если эта оркская
дева спит где-нибудь на сеновале и видит кошмар, от
которого вспотела и трясется, бомбить из-за такого не
начнешь. Если оркская дева вывалялась в говне, получила
оплеуху от бабки и ревет, сидя в луже, толку от
этого тоже мало, хотя ее печаль может быть совершенно
искренней. Нет, damsel in distress предполагает, с одной стороны, угнетенную чистоту, а с другой — нависшее
над ней тяжеловооруженное зло.

Сгенерировать подобную картинку с любым разрешением
— пять минут работы для наших сомелье. Но
такими вещами CINEWS INC занимается только в развлекательном
блоке. То, что попадает в новостные ролики,
должно действительно произойти на физическом
плане и стать частью Света Вселенной. «Thou shalt keep
thy newsreel wholesome«4, сказал Маниту. Может, он
этого и не говорил, но так нам передали.

Именно по религиозным причинам новостные ролики
снимаются на храмовую целлулоидную пленку.
Фотоны врезаются в светочувствительную эмульсию,
приготовленную служителями Дома Маниту по древним
рецептам, в точности как много сотен лет назад
(благоговейно воспроизводится даже ее ширина).

Пленка должна быть горючей, потому что в Прописях
есть фраза «пылает, как кровь Маниту». А почему
требуется сохранить живой отпечаток света, объясняют
при посвящении в Мистерии, но я уже слишком вырос
из детских штанишек, чтобы это помнить — да и не
хочу лезть в богословские вопросы. Существенно здесь
одно — пленочная камера занимает ужасно много места
в моей «Хеннелоре». Когда б не эта камера, да не ракеты
с пушками, остальную технологию можно было бы
упрятать в контейнер размерами с фаллоимитатор. Но
что делать, если так хочет Маниту.

Когда речь идет о новостях, мы не можем подделывать
изображение событий. Но Маниту, насколько понимают
теологи, не станет возражать, если мы чуть-чуть
поможем этим событиям произойти. Конечно, самую
малость — и эту грань чувствуют только настоящие профессионалы.
Такие, как я и Бернар-Анри. Мы не фальсифицируем
реальность. Но мы можем сделать ей, так
сказать, кесарево сечение, обнажив то, чем она беременна
— в удобном месте и в нужное время.

Мы ждали подходящего момента для операции
несколько дней. Потом осведомитель в свите уркагана
сообщил, что Рван Дюрекс, уже запятнавший себя кровью
восставших орков (звено телекамер успело предотвратить
масштабное кровопролитие ракетным ударом,
но на совести кагана остались коллатеральные жертвы),
возвращается в Славу (так называется оркская столица)
по северной дороге.

Мы с Бернаром-Анри немедленно вылетели на перехват.

Когда я говорю «мы», это означает, что туда полетела
моя «Хеннелора», заряженная пленкой и снарядами.
С ней было мое сознание, а тело оставалось дома — только
крутило головой в боевых очках и давило на рычаги.
А вот Бернара-Анри доставили в Оркланд на самом деле,
такая уж у него работа. Риск, конечно. Но когда моя
«Хеннелора» рядом, совсем небольшой.

Платформа высадила Бернара-Анри на краю дороги
в паре километров от Славы — и поднялась в тучи, чтобы
не тратить батарею на камуфляж.

Миссия началась.

Бернар-Анри велел мне осмотреть местность и найти
подходящую фактуру, пока он будет молиться. Молиться,
да уж… На самом деле старый сатир просто накачивался
веществами, как всегда перед боевой съемкой. Но
старшие сомелье закрывают на это глаза, потому что так
Бернар-Анри лучше выглядит перед камерой.

А это, понятное дело, в работе экранного дискурсмонгера
важней всего. Открытые жесты и поза, спокойный
и медленный голос, уверенные манеры и речь.
Никаких почесываний головы, никаких рук в карманах.
Мы живем в визуальном обществе, и смысловое
содержание экранной болтовни обеспечивает лишь пятнадцатую часть ее общего эффекта. Остальное — картинка.

Порошки Бернара-Анри начинают действовать в
полную силу часа через полтора-два — как раз тогда
должна была появиться колонна кагана. Время имелось,
но терять его не следовало — надо было срочно
искать фактуру.

Я набрал высоту.

Местность была довольно депрессивной. Вернее, с
одной стороны от дороги она была даже живописной,
насколько это слово применимо к Оркланду — там были
конопляные и банановые плантации, речка и пара
вонючих оркских деревень. А с другой стороны начинались
самые мрачные джунгли Оркланда. Мрачны
они не сами по себе, а из-за того, что за ними. Через
несколько сотен метров деревья редеют, и начинается
огромное болото, которое по совместительству служит
кладбищем.

Орки называют его Болотом Памяти — там вся Слава
хоронит своих умерших. С высоты оно похоже на мрачное
серо-зеленое озеро, куда впадают жилки тонких речушек.
Оно почти все усеяно желтыми, серыми и темными
крапинками, с высоты похожими на веснушки.
Это плавучие оркские гробы, так называемые «спутники» — круглые лодки, которые накрывают соломенной
крышкой с четырьмя торчащими вверх палками. Орки
верят, что в этих посудинах их души улетают в космос к
Маниту. Не знаю, не знаю.

Лес вдоль болота орки высадили специально (да,
бывает и такое — орк, сажающий деревце). Они сделали
это, чтобы отогнать вонючую сине-зеленую жижу
от дороги и своих огородов. Когда каган ездит мимо,
его всегда сопровождает охрана, поскольку тут легко
устроить засаду. А вообще здесь малолюдно — орки
боятся своих мертвецов. Кто-то вбил им в голову, что
каждое их поколение обязательно предает предыдущее,
и страх предков стал у них подобием коллективного
невроза. Которому помогают и живущие в болоте
жирные крокодилы — хотя из воды они не вылазят. Им
хватает спутников.

В древние времена здесь селились так называемые
«мудрецы», стремящиеся подчеркнуть свой потусторонний
статус ежедневной близостью к смерти. А городские
орки ходили к ним погадать по книге «Дао
Песдын» — они верили, что так можно задать вопрос
самому Маниту (я не шучу, у орков действительно есть
такая книга, хоть написали ее, скорей всего, наши сомелье).
Но при оркском императоре Просре Ликвиде
вольных мудрецов упразднили, а все гадатели были
подчинены генеральному штабу. С тех пор в кладбищенский
лес ходит только молодежь — парочки, которым
негде уединиться. Мертвецов и крокодилов они,
конечно, боятся, но любовь сильнее смерти. Был бы я
философ, как Бернар-Анри, обязательно воспел бы постарофранцузски
тайный праздник жизни, цветущий в
этих мертвых чащобах.

Можно было поискать подходящую натуру возле деревень,
где бродят пасущие скот оркские девки нежного
возраста. А можно было полететь вдоль дороги над
кромкой джунглей. Я выбрал второе, и буквально через
пять минут полета наткнулся на то, что было нужно.

По обочине шла оркская парочка. Это были мальчишка
и девчонка, одногодки — лет шестнадцати или
чуть больше. Я так уверенно определяю цифру, поскольку
у орков это consent age, и будь кто-то из них
младше, вряд ли они решились бы показаться вместе.
Оркские власти с тупым рвением подражают нашему
механизму сексуальных репрессий — они и наш возраст
согласия позаимствовали бы, позволь такое наши советники.
Думают, видимо, что именно здесь проходит дорога к технотронному обществу. Впрочем, для них
другой в любом случае не осталось.

У парочки были с собой удочки. Все сразу стало ясно
— «рыбалка» заменяет молодым оркам задний ряд
кинозала.

Я сделал максимальное увеличение и некоторое время
разглядывал их лица. Парень был обычным оркским
мальчишкой — симпатичным и белобрысым. Они все
такие, пока не начинают пить волю и колоть дуриан.
А вот damsel была идеальной.

В кадре она смотрелась просто здорово. Во-первых,
она не выглядела ребенком, и это было хорошо, потому
что малолеток показывали перед двумя последними
войнами, и зритель от них устал. Во-вторых, она была
очень хороша собой — я имею в виду, конечно, для
биологической женщины. Я был уверен, что БернаруАнри
немедленно захочется защитить эдакую свинку от
какой-нибудь напасти.

Купить книгу на Озоне

Печа-куча около Набокова. Выпуск седьмой. «Схемы»

О проекте

Первый выпуск проекта

Второй выпуск проекта

Третий выпуск проекта

Четвертый выпуск проекта

Пятый выпуск проекта

Шестой выпуск проекта

Подземный пусть из Петербурга в Москву, таблица отставаний во времени, вечный двигатель, тупоугольный треугольник, кусочек Невского, вагон Карениной, пропорции добра и зла.

1

Набоков не был в Москве. Ни разу не доехал. Лета проводил в усадьбе в Выре, осенью семья отправлялась, извините, в Биарицц или еще куда-нибудь на Ривьеру. Зимой дважды посетил Финляндию, в подростковом возрасте. В Москву дороги ну никакой не было. Могло бы, может, привлечь, что Москва — родина любимого поэта (Пушкина), но вот не состоялось.

Кстати, некоторые поклонники версии, что Набоков под псевдонимом М. Агеев написал «Роман с кокаином», вынуждены допускать и тайное посещение нашим автором Москвы, где происходит кокаиновая история. Но, увы, романа этого Набоков не сочинял.

Что до картинки, она взята из знаменитой «Занимательной физики» Перельмана, которая не просто «выдержала» множество изданий, но продолжает «выдерживать» их до сих пор. Полез я в Перельмана вот зачем. В «Подвиге» есть эпизод: Мартын показывает Ирине, больной девушке, фокус с раздвоением хлебного шарика. Скрестите средний и указательный пальцы и прикоснитесь их кончиками к хлебному или какому иному шарику — он раздвоится (на самом деле, эффектнее просто поводить по переносице — раздваивается нос). Я помнил в перельмановой книжке картинку с шариком, но, увы, ее там не оказалось.

Пришлось взять про короткий путь из Петербурга в Москву. Вариант, кстати, сохранить Химкинский лес.

2

Кроме Петербурга и имения, одной поездки к тетушке в соседнюю губернию да Крыма в 1918 и1919 гг. Набоков, собственно, не был в России нигде. Так что, для него была совершенно бесполезна вышеприведенная таблица. Но вам она будет небезынтересна: далеко не все знают, что часовых поясов сто лет назад не существовало.

3

Четвертая глава «Дара» посвящена, как вам известно, Н. Г. Чернышевскому. Набоков упоминает картинки, коими Чернышевский изукрашивал свои письма и дневники, в частности схему вечного двигателя. Трудно сказать, что мешало ВВ ради красного столбца вставить в свой текст чернышевский рисунок…

Кстати сказать, Сирин именно тот писатель, в прозе которого логично было бы встретить изображение: среди его-то многообразия выразительных средств. Но — нет.

4

Это Чернышевский пишет сыну из ссылки.

5

Это — родителям из Петербурга.

6

Картинки 3-5 лишь условно принадлежат Н. Г. Чернышевскому. Они позаимствованы из советского собрания сочинений и тщательно перерисованы издательским художником. Сам Николай Гаврилыч рисовал вот так.

7

Многие из характеристик героя «Жизни Чернышевского» мы можем найти у обобщенного — любимого! — сиринского героя.

— Работал так лихорадочно, так много курил, так мало спал… — это и про Федора Годунова-Чердынцева, и про самого Сирина.

— Не селадонничал с пишущими дамами, энергично разделываясь с Евдокией Растопчиной или Авдотьей Панаевой…

Хочется добавить: как и Набоков не считал нужным селадонничать с Ириной, например, Одоевцевой.

Недружественную статью критика Юркевича Чернышевский, не снисходя до комментариев, просто перепечатал в своем журнале (сколько позволяло авторское право), оборвав на полуслове. Но Федор (или Сирин, здесь разница не шире малейшей зги) тут же сочувственно цитирует Пушкина, который, смеясь в Болдино над бранчливыми критиками, полагал, что лучший способ дезавуировать такие писания — перепечатать их без всякого комментария. Как — сценический круг проворачивается — сам Сирин в начале пятой главы без особых комментариев «перепечатывал» рецензентов «Жизни Чернышевского», полагая, что глупый текст сам за себя все скажет.

И Набоков, и Чернышевский любили чертить схемы. То есть в прозе у ВВ, как уже было сказано, изображений нет, но студентам на лекциях он не просто любил нарисовать вагон, в каком ехала Анна Каренина, но и строго потом проверить, насколько студенты уяснили картинку.

Вот кстати из сообщества ru_nabokov — о каренинском вагоне.

8

Впрочем, может быть и хорошо, что не вставлял ВВ в прозу картинок. Во всяком случае, таких. Это иллюстрация к его лекции для американских студентов: слишком, кажется, наивно выглядят попытки рассчитать пропорции зла и добра в героях Стивенсона. Хотя, с другой стороны, выглядят колечки аппетитно…

Вячеслав Курицын

Короткий список премии им. Геннадия Григорьева за 2011 год

Оргкомитет Профессиональной международной поэтической премии им. Геннадия Григорьева сообщает о формировании короткого списка премии за 2011 год. Два месяца назад на конкурс была представлена сорок одна подборка поэтов из разных городов и стран. Каждый из пяти членов жюри внимательно ознакомился с представленными подборками. Короткий список премии сформирован членами жюри единогласно.

Финалистами первого сезона Профессиональной международной поэтической премии им. Геннадия Григорьева стали:

  • Валентин Бобрецов (Санкт-Петербург)
  • Александр Кабанов (Киев)
  • Катя Капович (США)
  • Игорь Караулов (Москва)
  • Андрей Родионов (Пермь)
  • Наталья Романова (Санкт-Петербург)

Финал премии состоится 14 декабря в Санкт-Петербурге, в галерее «Формула» лофт-проекта «Этажи». О времени начала церемонии будет сообщено дополнительно. Во время финала будут названы имена трех лауреатов премии. Напоминаем, что денежная составляющая первого, второго и третьего места — $5000, $2000 и $1000, соответственно. Перед объявлением лауреатов пройдет поэтический слэм, в котором примут участие поэты длинного списка премии. Победа в слэме будет отмечена призом в $1000 для первого места и $500 для второго.

Кроме того, на март 2012 года намечен выпуск второй антологии Григорьевской премии, в которую войдут стихи всех 41 поэтов, приславших на конкурс свои подборки в 2011 году.

Источник: оргкомитет премии

Начал работу новый издательский ресурс для авторов

С 22 ноября начал работу новый издательский ресурс для авторов — СамИздай.ру.

СамИздай — система производства и распространения авторских книг, напрямую интегрированная с крупнейшими российскими и зарубежными интернет-магазинами: Amazon, InGram, Baker&Taylor, OZON, My-Shop, Read.ru и другими. Любому желающему издать свою книгу предоставляется целый спектр различных возможностей и услуг, таких как верстка, создание авторских обложек, корректура, предоставление ISBN. Важно отметить, что автор сам определяет размер своего роялти и устанавливает розничную цену на свою книгу. Все процессы в системе максимально автоматизированы и упрощены. СамИздай позволяет авторам выпустить свою книгу в печатном виде любым тиражом от 1 экземпляра (по технологии print-on-demand), либо в формате электронной книги.

Адрес нового авторского портала www.samizday.ru.

Источник: «Книга по Требованию»

Четвертая порция

Первая часть дневника

Вторая часть дневника

Третья часть дневника

1. Андрей Родионов

Знаменитый московский поэт и слэмщик, в конкурсе Григорьевской премии участвует вторично. Руководит в Перми фестивалем «Слово Нова», на который — в начале декабря сего года — пригласил двух членов жюри презентовать «Антологию Григорьевской премии». Полетят (за счет организаторов) Мякишев и Носов, был приглашен и я… Но если мы вдруг проголосуем за Родионова, то по известному образцу с гневом отведем обвинения в коррупции. Просто, скажем, он поэт такой замечательный. А он ведь и впрямь замечательный.

Ясный чистый зрачок утреннего солнца

я пью сочок в аэропорту Перми

и вдруг ко мне подходит идолопоклонница

мягкий рот говорит: курни

и навалилась тогда истома

когда в шесть утра покурил с хиппушкой

на нежный асфальт аэродрома

я положил свою усталую тушку

и тут объявили посадку

стали мне на плечи пассажиры садиться

и запихивать мне свой багаж в задницу

ребра трещат и тяжко давят ягодицы

выруливаю я на взлетную полосу

а одна баба села мне прямо на сердце

вот растопыриваю руки в стороны

а вместо шасси пользуюсь перцем

может прямо в глаз, который в белом облаке

ресницами на фоне желтых лучей

я — белоснежный лайнер обликом —

швырну седоков со своих плечей

тела бесполезных пассажиров

по болотистым Прикамья долинам

эй, земля, держи карман шире

будущее — это торф и глина!

мне не долететь тихо до шереметьева

и с этой бабой пью я где-то в грязи,

которая на пятый день, отметь его,

сливается с бабой в общий образ Руси

без своих пассажиров я приземляюсь

в тихую твою среди сосен обитель

и ты говоришь мне, печально улыбаясь

нет, не аэробус ты, ты истребитель

* * *

Жирные бляди, мрачные бляди

как мышью водите потной жопою

щелкая по каждому прохожему дяде

вдоль серого голубя, пыльного тополя

наполнены всякими женскими ядами

хера же вы вынюхиваете лисицами

то же дело, по которому вас обвиняю

вам же поручаю расследовать, как в деле магнитского

те же мудацкие материалы

жалобы на ваше воровство

вы же расследовать профессионалы

жалкие следователи, уебищные скво

так жаловался пьяный чувачок с голым мамоном

сидя на набережной средь битых бутылок

был арестован женским омоном

уведен, вроде магнитского, в их женскую бутырку

Город без наркотиков

Клон матери без отца

девочка в дальнем районе

сразу понятно что это овца

что на лбу у нее надпись долли

а где же тот, кого любишь ты

и называла Котиком, дыша неровно?

его лечат усиленно от наркоты

товарищи Пантюхин и Шаромов

она вздохнула — и грусть

во взгляде гопницы нежной

сквозила — еще чуть-чуть

расплачется неизбежно

что же это, что же это такое?!

зачем мне нужен город без наркотиков?!

если к тому ж этот город

еще и без любимого Котика!

и я оглянулся злобно

на горы тающего снега

откуда члены мертвых хищных животных

торчат, как детали lego

бараков бревенчатых красота

немного поблекла со временем

даже таксисты не ездят сюда,

бредут спотыкаясь олени

бараки в трясине, сверху серый сугроб

малины сухие веточки

в городе без иллюзий и снов

плачет нежная девочка

2. Наташа Романова

Небольшая (всего семь стихотворений) чрезвычайно сильная подборка. Единственное сравнение, приходящее в голову, — «Школьная антология» Бродского, но со стрелкой, указывающей направление в противоположную сторону. ИМХО, как минимум в шорт-листе, буду думать дальше.

1. Турецкий марш

Самые пьющие страны в мире — Турция и Египет.

Потому что это — две Мекки нашего быдла.

Даром, что там, как на войне, быдло от водки гибнет.

Сколько еще погибнет. Сколько уже погибло.

— Ляля, поедем! 40 уже: хочется чисто сексу.

Там, говорят, турок отряд — манят душой большою.

Сервис хорош, ласки за грош, парни — отрада сердцу.

Ол инклюзив: все включено. Я молода душою.

Гей Барабек, гей Абдулла вылезли на охоту.

— Зырь, Барабек, жабы сидят, русские две шалавы.

Бритую шилом беру на себя, ты — что в блестящих ботах.

Ща мы подъедем с подгоном к ним: два пузыря отравы.

— Гей Абдулла, наша взяла. Валим скорей до хаты.

Наша работа — сущий пустяк, действовать надо шире:

Завтра на яхте мутим фуршет русским блядям пархатым:

будет полно пьяных наташ — всяких дешевок вшивых.

Трюмы полны, бляди пьяны, льется бухло рекою.

Наши, блюя, жрут метанол литрами на халяву.

Пьяные бабы щиплют педрил, лезут в штаны рукою.

— Вечер удался: наша взяла — дружно пошла потрава!

Время чумы: трупы горой, праздник еще дымится;

Бал мертвецов правит метил. Бравый турецкий марш,

Громче играй! — не умирай! -пусть этот миг продлится:

Бравурный марш, траурный бал наших Наташ и Маш.

2. Татарский Титаник

Татарский «Титаник» плывет по реке.

мальчишка на палубе в воду глядит.

он жирную булку сжимает в руке.

татарский аллах за мальчишкой следит.

— Ты в воду плевал, ковырялся в носу,

давил в неположенном месте прыщи;

ты жрал беляши — не держал Уразу,

а в чем твои руки? — а ну покажи!

А ну-ка, иди в музыкальный отсек —

там всяких уродов, таких же, как ты,

сейчас развлекает ди-джей гомосек.

пополни же мелких придурков ряды,

пока не пополнил ряды гопоты.

Как дунет, как плюнет — и весь разговор.

Без всякой полундры настали кранты:

корабль под воду ушел,как топор.

И все навсегда остается таким.

— А где самолет? — развалился. А где

кораблик? — Утоп. — Где река? — утекла.

3. Пламенный привет

У Лили было три брата и папа Акбар-заде.

она умела читать, ей было двенадцать.

отец не нашел работу в Худжанде, в Караганде.

Уехал из дома. Лиля осталась с братцами.

Три брата были у Лили — Нусрат, Нусрулла, Кадыргул.

Вдвоем насиловали ее — кроме Нусрата.

Через неделю взяли ее, как куль,

завезли подальше и бросили на дорогу. Два брата

напоследок снова насиловали сестру —

долго, как ишака; Нусрат не стал, курил рядом.

Сел за руль — поехали. Когда рассвело, к утру,

их ржавая тачка стала смертельным мега-снарядом:

Не реагируя на шум сопротивляющегося ветра,

раздувая пламя, глотая огненный ком,

метнулась вперед и вверх на тысячи километров,

рванув над столицей и кишлаком — с президентом и ишаком,

летя на встречный огонь: это их гастарбайтер фазер

на все вопросы разом отправил фаер — ответ:

Облился бензином и чиркнул спичкой, превратясь в факел.

Денег не нажил, зато уважил: пламенный всем привет!

3. Галина Рымбу

Совсем юная столичная (но откуда-то из Сибири) поэтесса, обратившая на себя внимание еще год назад. Уже начала получать какие-то премии

Уха

Только полдень от нас остаётся

только смех уходящей реки,

где страданье перевернётся,

быстрой лодкой на поплавки

и рыбак, удлинняя дыханье,

тянет серую щуку в ответ

на неясные наши страданья,

на прохладный и белый свет.

На свету всё давно совершилось:

пахнет донник, цветёт череда,

стадо чёрных коров опустилось

на изнанку другого пруда,

молчаливой водой обернулось

на молочные берега….

И упала тайга.

День второй. Я не сплю и рыдаю,

Хлебный мякиш бросаю в траву,

Злом и счастьем произрастаю

В золотистом саду наяву.

На мои опускаются веки

две капустницы, вижу: внутри,

тишина и подземные реки

русла прячут в ладоши зари,

человек на пароме скучает,

человек на утёсе поёт,

дом,огромный цветок молочая,

гром небесный, пустой теплоход.

Если это мне только приснилось?

Если это всё только беда?

Стадо белых коров опустилось

На ковёр золотого пруда.

Там где щука на дне нерестилась,

Окунь строил свои города,

Где сплетаются красные сети,

В песни наши, дневные грехи,

В самый лучший на белом свете

Сладкий вкус поднебесной ухи.

Год назад мне показалось, будто стихи Галины восходят к творчеству Елены Шварц. Сейчас это впечатление укрепилось, хотя много, конечно, и других влияний. То есть партитура по-прежнему еще чужая (и разная), а вот манера исполнения уже узнаваемо своя

Огни печальной дискотеки, и школьный хохот вырос весь,

Цветущие сжигают стеки творцы и закрывают печь,

Они вас били и лепили, мои тяжёлые друзья,

И в тёмный дворик выводили, где ангел к небу поднялся,

Теперь вы в музыке застыли, и песня выродилась вся.

О мальчики в железном рэпе, раскинув руки, пролетят,

О девочки в прекрасном техно навечно быть красивыми хотят,

И вы навечно заслужили оценок лучших круглый год,

Вы тряпки страшные носили, всё делали наоборот,

За школой прятали портфели и дрались во дворах в грозу,

По вечерам за мною заходили, теперь и я вас жду внизу, —

Я слышу музыка земная летит из заколоченных квартир,

И в ней одна мелодия сквозная, всё продувающая, целый мир,

На тёмных этажах, играющая в прятки с Иаковом под лестницей одной,

И снова мы сбегаем без оглядки от этой музыки земной,

Мы не взрослеем, мы не умираем, на дачах прирайонных мы цветы

Нет, не срываем, нет, не понимаем, зачем нас в это время создал Ты

Не для войны, не для мелодии венчальной, не для других планет, что плачут на осях,

Пока всё видит диско-шар прощальный, как третье око в мёртвых городах,

Пока стоит обугленная школа, тетради не вмещают больше слов,

И падает листва, и завуч наш листом кленовым с лица размытого стирает кровь.

…Они тогда ожили, танцевали на костяке империи, и вся

Душа моя жила тогда в пенале из парусины, выдуманна вся,

И кто творил её, и кто другою сделал, мне дела не было, я заходила в зал

Спортивный, там где свет идёт сквозь тело, где весь наш класс над полом танцевал,

И всё смешалось, билось, размывалось, раскрылись стены, пали мы на пол,

Исчезли так, одна лишь статуя осталась, над пенным отроком рыдает до сих пор.

4. Евгений Сливкин

Слабая, к сожалению, подборка. Автоматическое письмо это термин, и он здесь не применим, а вот письмо механическое — это, увы, как раз по делу. Зачем всё это написано (а вернее, изложено в рифму) я, честно говоря, просто не понимаю. В Жене Сливкине, похоже, окончательно возобладал советский поэт, сочиняющий, потому что в «Совписе» подошла его очередь на новую книгу

На океане

1

Седая цапля серым клювом,

как стрелкой компаса, качнет,

когда с Версалем или Лувром

размером схожий теплоход

в сопровожденье волн зеленых

неспешно расписанью вслед

уходит, унося в салонах

волшебный по природе свет.

Что в жизни все избылось, кроме

последних судорог его,

в груди запаянный барометр

твердит на пасмурном арго.

Но в расступившемся тумане

от горизонта вдалеке

фигурка шахматная встанет

на необъезженной доске.

И тень мальчишеского торса

по волнам, плещущим вблизи,

как вымпел, выкроенный косо,

нежданным шансом заскользит.

2

Носители цветных панамок

вспорхнули с пляжа, как пыльца,

ракушечный оставив замок

не укрепленным до конца.

Не возвели и половины

нафантазированных стен…

Но пусть печалятся руины —

в них запустение и тлен!

Не остановится в воротах

волна — дотянется в броске,

и водоросли в позе мертвых

русалок лягут на песке.

А в небе над пустыней пляжной,

сверкая костью лучевой,

неистребимый змей бумажный

схлестнется с ветром бечевой.

И тот, кто жизнь в воображенье

провел, придумывая сны,

вкусит не горечь пораженья,

а пену схлынувшей волны.

* * *

Пока вставал и одевался

и чайник наполнял из крана,

шум холодильника сливался

с протяжным шумом океана.

За чаем сонно и угрюмо

он думал: «Вот моя награда —

проснуться там, где шум от шума

и отличать совсем не надо».

Три восьмистишия

1. Римские цифры

Хотелось жить, не зная римских цифр,

но на арене зажигали обруч,

и выбегал из обморока цирк —

зверей необязательный всеобуч.

И сципионы, шкуру опаля,

по очереди прыгали в анналы

истории сквозь литеру нуля,

которой в Риме не существовало.

2. Новая геральдика

Глядишь на эту череду

из клеток выпущенных тварей,

как в ботаническом саду

на вдруг оживший бестиарий.

Вплетает время в гривы львов

колосья вегетарианства,

и стоит подлости рабов

вольноотпущенников хамство.

3. Забытый герб

Нет, Родина еще не умерла,

не Петр, а Павел дал ей символ вечный:

эмалью светит крест восьмиконечный

сквозь перья византийского орла.

Забыли мы на орденской галере,

когда причальный резали канат,

сидельский долг исполнить в равной мере

с военным, но усердней во сто крат.

5. Нина Савушкина

Когда я набираю словосочетание ЛИТО «ПИИТЕР», программа Ворд норовит выплюнуть второе «и»: слово «Питер» она знает, а слово «пиит» (или правильнее «пиита») — нет. Но в стихах это легкое заикание остается, что придает им в случае Савушкиной определенное очарование. Но, пожалуй, не более того.

Странник

Загромыхав ключами в тесной прихожей

комнаты на Обводном, что ли, канале,

видишь, как на пороге стоит понуро

немолодая дама с несвежей кожей —

столь испещренной, будто стрелы Амура

целили в сердце, да не туда попали.

Ты ей поведаешь, будто в привычном русле

двигался к дому, да завела кривая,

и засосало в душный карман подвала.

Сорные мысли крошились в мозгу, как мюсли,

ты их пытался склеить довольно вяло,

в мутный стакан забвение наливая.

Ты был захвачен острым, проникновенным,

внутренним диалогом с самим собою —

будто с душою тело соединили.

Взгляд заметался, словно паук по стенам,

по лепесткам заляпанных жиром лилий,

что украшали тёмной пивной обои.

Скрипнула табуретка, подсела тётка, —

глазки блеснули, словно изюм в батоне,

вспыхнула сигарета, включился голос.

И от вопроса, заданного нечётко,

лопнул мираж, и музыка раскололась

и зазвучала глуше и монотонней.

Лень было переспрашивать, откликаться.

И, ощутив потребность уединиться,

позже ты сбился с курса, лишился галса

и пробудился в сквере, в тени акаций —

там, где на веках солнечный луч топтался

суетно и навязчиво, как синица…

Улица, двор, подъезд, жена в коридоре.

Что-то в лице у ней хлюпает, как в болоте.

Ты — ее приз, обретенный под старость странник,

вечный Улисс, выныривающий из моря.

Вот поцелует чёрствую, словно пряник,

щёку, и свет погасит. И вы уснёте.

Беседка

Ты накрываешь стол — в беседке, не в гостиной.

Там воздух оплетён осенней паутиной.

Холодный луч порой сквозь кокон просквозит,

озноб в тебя вонзит, но не сорвёт визит.

Съезжаются друзья к обеду, что обещан.

Под скатертью льняной не видно сетки трещин

в столешнице гнилой. Но каждый за столом

под локтем ощутил зияющий разлом.

Витает тень пчелы над расчленённой дыней.

Шампанского глоток, колючий, словно иней,

тебя не веселит, — кристаллами обид,

царапает гортань, под языком свербит.

Здесь некому шепнуть на брудершафт: «Останься!»,

здесь не с кого сдоить романсы или стансы.

Никто не изумил, оваций не снискал,

не взбудоражил ил на дне глазных зеркал.

В заржавленных кустах горчат соски малины —

скукожены, как жизнь, как страсть, неутолимы.

Не влиться им в компот, наливкою не стать.

Никто не обретет в беседке благодать.

Хромает разговор, бессмысленностью ранен.

Ментоловым дымком ползёт туман с окраин,

сгущается во мрак и тряпкой половой

стирает лунный нимб над каждой головой.

Железнодорожное

Тётка жуёт в купе, яйцо колупая, —

чаю стакан, салфеточка голубая,

хлебные крошки в складках юбки плиссе,

вечное напряжение на лице.

Поза статична, выработана годами —

руки на сумке, ноги на чемодане.

Бархат купе, потёртый, как кошелёк,

тёмен, поскольку свет за стеклом поблёк.

Сзади за стенкой струнные переборы.

Песни поют там барды, а, может, воры.

Голос, срываясь, словно листва с куста,

шепчет: «Конечная станция — «Пустота».

Площадь в ларьках — гниющая, как грибница.

Вырвана жизнь отсюда, а запах длится —

выстуженный, грибной, печной, дровяной,

пепельно-горький и никакой иной.

Тётка лежит в купе, как ручка в пенале.

Снится ей, будто рельсы все поменяли.

Очередная станция проплыла.

Не угадаешь — Мга или Луга… Мгла.

Ждёт её муж на станции столь же дикой

с ржавой тележкой и пожилой гвоздикой,

в потных очках и вылинявшем плаще.

Вдруг не пересекутся они вообще?

Утренний выход грезится ей иначе —

мрамор ступеней, пляж, кипарисы, мачо,

будто бы поезд вдруг повернул на юг…

Падает с полки глянцевый покетбук.

6. Марина Струкова

Довольно любопытная поэтесса: этакая Мария Ватутина наоборот, то есть не в либеральном, а в патриотическом ключе. В патриотическом, понятно, поинтереснее, но, с оглядкой на то, как невыносимо скучна ее либеральная сиамская сестра…

* * *

Как друг на друга смотрят косо

народы Солнца и Луны

и евразийские вопросы

не разрешают без войны.

Зияй, придуманная бездна.

Бурли, пустая клевета.

До звёзд возгонит злобы тесто

гнилая мёртвая вода.

Остры клинки, камчи упруги,

арканы крепко сплетены.

И видят мерзкое друг в друге

народы Солнца и Луны.

Опустоши за Рода чашу,

и сродников благослови.

…Но жгуче притяженье наше

к иному богу и любви.

Не громом мечным, звоном лирным,

но страстью к чуждому больны,

порой мы свяжем в мире мирном

народы Солнца и Луны.

* * *

— Испытай меня, — говорит Господь. —

Я могу реальность перемолоть

и другую выстроить силой слов,

смыслы — мне, а радости — твой улов.

— Назови врагов, — говорит Господь. —

В двух мирах преследую дух и плоть,

превращая в стон, превращая в песнь,

я единый, кто царями есмь.

— Нет других богов, — говорит Господь. —

Есть глоток воды и земли щепоть,

А над ними свет и живой иврит.

Остальное — любовь творит.

* * *

Выхожу из Руси, разводя её ливни и бури,

и расшвыривая в бурелом её березняки,

словно снова рождаюсь в нетронутой временем шкуре

и вторая душа развернула в груди лепестки.

У меня всё равно никого, ничего. Не держаться

ни за старую страсть, ни за пьющую слёзы струну.

Стадо злобы и лжи, да какое там крестное братство.

Через сотни завес прорываюсь к чужому окну.

Не лови же меня на былом опрометчивом слове,

я на новый язык обещания переведу.

От священной, от царской, разбойничьей, пастырской крови

я потребую то, что не писано мне на роду.

Выхожу из мечты, что бессмысленна и бесполезна.

Из узорчатых грёз, немудрёного детского сна.

О Хазария звёзд! Самоцветными знаками бездна,

чертежами живыми грядущего мира полна.

* * *

Весело верить,

                         как верите вы.

Свитки Торы поднимают хасиды,

тянется танец из царства Давида

до переулка осенней Москвы.

Чёрные — по золотому ковру.

Белые — по золотому песку.

Весело верить на жгучем ветру,

песней развеять тоску.

Жестоковыйным упрямством крепки

дети пророков под солнцем чужбины,

Бог неподкупен и племя едино,

неодолимо и неповторимо,

Властью империй от Рима до Рима

вновь богоизбранность непобедима.

Весело верить всему вопреки.

6. Андрей Чемоданов

Подборка откровенно разочаровывает, да и год назад была не ахти. Тогда колоритный московский поэт брал нечто вроде самоотвода, мы уговорили его остаться в конкурсе; может быть, и зря.

лесину

помнишь как мы клюкали из горла

подзаборной старой но москвы*

надо мной тогда крыла простерла

чокнутая фея синевы

отчего ж так сердце бармагложит

тополем заснежена трава

из нестрашной клятвы нашей ложи

позабыты лучшие слова

золотой невыносимой массы

видимо пора паниковать

говорим «жиды и пидарасы»

просто больше нечего сказать

перемены

а в далеком и

не таком уж плохом

восемьдесят девятом

я коротал свои дни

в ленинграде

в третьей больнице

в «скворцах»

а тот далекий

был не таким хорошим

в стране

везде всё заканчивалось

однажды

в нашем черном вигваме

вдруг

закончились все таблетки

на первый взгляд

день как день

и на второй взгляд

день как день

и только пусты ячейки

на столе рядом с сестринским

но если прислушаться

то заметишь

все привычные звуки

стали по-незнакомому громче

на второй день

тихий час все еще был тихим

но какой-то незримый тропилло

постепенно прибавил громкость

и добавил примочек:

недовольства, обиды

и какого-то даже веселья

а на ужин

к макаронам с рыбой

ложкам чашкам и киселю

кашлям и шепоткам

он добавил немного сэмплов:

где-то что-то упало

где-то скрипнула ножка шкафа

кто-то

обо что-то споткнулся

чья-то пуговка оторвалась

воробьи зачирикали за окном

кто-то что-то спросил

чей-то чертик испортил воздух

у него в голове

кто-то даже

попытался включить телевизор

а на третий день

всех нас выписали

снаружи

все звучало по-прежнему

но иначе

7. Александр Чернов

Сильный киевский поэт старшего поколения. Во многом близок Геннадию Григорьеву, правда, несколько лет назад бросил пить. Зря, конечно. Но на творчестве это пока не сказывается (в худшую сторону, естественно).

Крик

Раздирает горлянку привычка

саблезубый заглатывать зонд,

и елозит скрипичная смычка,

нарываясь на острый резон.

Пусть рубильник в кровянку расквашен,

убедительно и свысока

прокричу глубочайшей из скважин

откровение от байстрюка:

— Ослепила бензольные кольца

мне горилка в подольской корчме.

Бесполезно молиться на солнце,

если Бог обитает во тьме.

Ну, а если … а если … а если

по команде Творца: «Отомри!»-

взяли бы и взаправду воскресли

первобытные парни земли.

Прорвались бы чумой через морок,

очищая от падали рты.

О, какой навели б они шорох!

Динозаврам и прочим — кранты.

В пух и прах разметали б границы

всевозможных дозволенных чакр.

На века б зареклись украинцы

оккупантов хлеб-солью встречать.

* * *

Под снегопадом, под кузнечным прессом

в лазутчике сутулится мазут.

Полупустой трамвай по снятым рельсам,

как паланкин, попутчики несут.

Хлопки и хлопья, перья и скорлупки,

запуганная шмоном тишина.

Исчезли подворотни, переулки,

не улица — китайская стена.

Великая кабацкая забава:

влепив опознавательный синяк,

бесцеремонно из полуподвала

на белый снег выбрасывать гуляк.

Да будут пухом бровки и асфальты

тем, кто без денег лишние везде!

А город патрулируют курсанты

Национальной школы МВД.

Уверенные в том, что будет завтра,

они выходят с вечера в наряд.

На голодранцев смотрят без азарта

бессмертными глазами поросят.

* * *

По силуэту утонченному

с очаровательным лицом

я сублимирую по-черному

в районе под череповцом.

А ты летишь в латинском танце и

флиртуешь с клубною гурьбой.

Я представляю нуль дистанции

между партнером и тобой.

От пяток светишься до темени

салютом чувственным… Смотри,

разлуку выдумали демоны,

а это — те еще хмыри.

Они в коктейль вина и музыки

такой добавили дымок,

что женщины снимают трусики

и тело бреют возле ног.

Чтоб между полными бокалами

от возбуждения лакун

дрожал тактильными сигналами

малиновый рахат-лукум.

* * *

Свежак направляет суда на Судак,

на рифы и шельфы.

Из трюма зеркального на полубак

вылазят пришельцы.

A каждый, как люминесцентный Кощей,

на вахте бессрочной

рубины варганит из лунных лучей

для оптики точной.

Готов утопить в лабиринтах ушей

свои же лодыжки

и почками лапать плавучих мышей,

и хлопать в ладошки.

Пока не напялит одежду из шкур

(как раз с этим строго),

прекрасные дамы выходят на штурм.

На единорога.

Цепляется крабовладельческий строй

за якорь-трезубец

и в бухте Разбойника ищет покой,

как будто безумец.

Умней Карадаг обойти стороной,

а то на закате

по правому борту тряхнет стариной

прогулочный кратер…

Поблизости ни костерка, ни дымка —

сплошной заповедник,

и пришлые тянут из нас ДНК

от вздохов последних.

* * *

Прости, украинский мудрец,

не торопись с обидами,

не украшает твой дворец

фасад с кариатидами.

Плюю прицельно, не в облом

для бывшего народника,

на алебастровый апломб

у пана подбалконника.

Глухонемой переполох:

намедни хмырь из домика

бетоном харкнул — Бобик сдох.

Безумно жалко Бобика!

Зато я щедр, как Водолей,

переизбытком допинга,

покуда сам не околел

невинной жертвой подвига.

Мне это гроб не по плечу,

не по пути процессия —

на кровь, чуму и саранчу

просрочена лицензия.

Пока не выберу маршрут

на брудершафт с фортуною,

поскольку волосы растут

быстрее, чем я думаю.

Виктор Топоров

Ирреальный комментарий, или Заметки на пьедестале памятника Минину и Пожарскому

В декабре 1988 года в двенадцатом номере журнала «Трезвость и культура» была напечатана первая часть поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки». В то время автор этих строк отбывал армейскую повинность в одном военном учреждении (не буду поминать, в каком) и должен был ходить по утрам на Главпочтамт за корреспонденцией и подписными изданиями. Пролистав этот журнал (в нем обычно печатались содержательные статьи об алкоголизме и рок-музыке), я решил в этот раз не относить его по назначению и уволок в казарму. Помню очень хорошо, как после отбоя мы читали вслух, по очереди, ерофеевскую поэму и остановиться, хотя подъем неумолимо приближался, было совершенно невозможно. Несмотря на то, что между людьми, оказавшимися в тот вечер вместе, было мало общего, все ощущали в этом несчастном Веничке, потерявшемся в лабиринте московских улиц, глубоко родственную душу. С той только разницей, что Кремль, могилу неизвестного солдата и мавзолей мы, благодаря стараниям нашего замполита, все же посетили.

И вот теперь, вместо помятого журнала (который мне, кстати, пришлось потом искать по всей Москве, когда его наконец-то потребовали), я держу в руках роскошную книгу, вышедшую в издательстве «Вита Нова», с новым, выверенным текстом ерофеевской поэмы, хорошими иллюстрациями и подробными комментариями (или все же «Заметками на полях»?) знаменитого составителя словаря русского мата, художника и революционера А. Ю. Плуцера-Сарно. О них и пойдет речь.

Комментарий — жанр сложный, может быть даже действительно невозможный, и в этом вполне можно согласиться с автором, который начинает свой монументальный труд категоричным утверждением: «Комментатор всегда ставит перед собой нерешаемые задачи» (с. 267; все ссылки даются на рецензируемое издание). Нерешаемые, поскольку «смыслов» (любимое словечко Комментатора), как водится, в тексте великое множество, а жизнь коротка, так что совладать с ними никакой возможности нет. «Охватить все реалии быта и литературные реминисценции невозможно», — развивает дальше эту мысль автор, — «так как поэма обладает бесконечной глубиной смыслов и колоссальным потенциалом интертекстуальности» (с. 274). Так все и есть: перед нами вовсе не комментарий, а собственно «Энциклопедия пьянства», и автор, по его собственным словам, «претендует лишь на субъективную попытку разобраться в собственном прошлом» (с. 273).

Этот подход кажется в чем-то обоснованным, ведь как отделить себя от бессмертной поэмы Венедикта Ерофеева (еще одна «нерешаемая проблема»), особенно если этот текст почти что твой ровесник и многие вещи ты узнаешь не из словарей и справочников, а черпаешь из собственной памяти? Все это противоречит, конечно, тяжелому наукообразию «введения», где обосновываются комментаторские принципы. Вопрос действительно сложный, но автор находит удачный образ, который и спасает все дело: «Каждая новая интерпретация существует на том же уровне, что и интерпретируемый текст и в этом смысле можно сказать, что комментарий имеет примерно такое же отношение к комментируемому тексту, как Минин к Пожарскому — они просто находятся рядом на одном пьедестале» (с. 272). То есть, сказал бы я, комментарий и текст в каком-то смысле равновелики и уже превратились в памятники.

Мне кажется («нам» кажется, если продолжать имитировать манеру автора), что лучше всего демонстрирует неудержимое стремление к академизму, эклектизм и внутренние противоречия комментария вот эта цитата:

«В. В. Ерофеев, описывая образы М. П. Мусорского и Н. А. Римского-Корсакова, вероятно, дает так называемую интертекстуальную аллюзию на их портреты кисти И. Е. Репина и В. А. Серова» (с. 274).

Здесь обращает на себя внимание следующее:

  1. «интертекстуальная аллюзия» — что-то невообразимо научное и глубокое, перед чем должны умолкнуть непосвященные. Уточнение «так называемую» призвано здесь усилить это ощущение за счет апелляции к некоему тайному языку, которым владеют лишь избранные;
  2. «вероятно» — это сомнения, одолевающие Комментатора, когда он пытается решить «нерешаемые задачи»;
  3. «портреты кисти И. Е. Репина и В. А. Серова» — оборот, несколько контрастирующий с «интертекстуальной аллюзией» и более уместный, честно говоря, в устах экскурсовода.

На самом деле, именно благодаря этим «портретам кисти» и открывается основная специфика плуцеровских комментариев. Это не столько научное предприятие, сколько «экскурсия» по тексту, где перед одними экспонатами можно задержаться подольше, о других сказать лишь ради проформы, от третьих отмахнуться, чтобы скорее двигаться к тому, что тебя действительно занимает. А занимает Комментатора обсценная речевая стихия, спиртные напитки и «материально-телесный низ». И здесь действительно трудно не только отделить друг от друга «пристрастия автора, повествователя и героя» (с. 301), но и комментатора от комментируемого текста.

Собственно в «Энциклопедии русского пьянства», тексте, по объему превосходящем «Москву — Петушки», можно легко выделить несколько, так сказать, аналитических уровней.

Первый уровень связан с некоторыми передовыми теориями — например, лакановским психоанализом и гендерным подходом. Опознается все это по ключевым словам «фантазм», «Реальность» и «Другой», написанных с большой буквы, или же «репрессия», «шовинизм», «патриархальность». Надо признаться, что это (на мой вкус) мало добавляет к пониманию текста. Ну судите сами.

«Пьянство Венички», — пишет Комментатор, — это «часть фантазматического щита, которым герой защищен от ужаса Реальности».

Каково? Веничка с фантазматическим щитом…

Или вот пример комментария в гендерном ключе: «Ее не лапать, и не бить по ебалу — ее вдыхать надо» (с. 345). По этому поводу комментатор пишет:

«Автор отсылает читателя к стереотипам мужского репрессивно-патриархального бытового поведения в ситуации крайней степени алкогольного опьянения. Под „лапаньем“ и „битьем по ебалу“ подразумеваются сексуальные домогательства и другие распространенные формы мужского, шовинистического поведения» (с. 345).

Это, опять же, с моей точки зрения, перевод с очевидного языка на «научный», и кроме того, хочется спросить, является ли «лапанье» только «сексуальными домогательствами», а «битье по ебалу» — другими «распространенными формами мужского, шовинистического поведения»? И не может ли, например, «битье по ебалу» оказаться формой сексуального домогательства, как в известной частушке: «Милый баню истопил, И завёл в предбанник. Повалил меня на лавку. И набил ебальник»? Материи это сложные, требующие серьезных изысканий, поскольку со всей очевидностью мы тут сталкиваемся с нерешенными методологическими проблемами.

Справедливости ради надо отметить, что таких примеров «научного» закошмаривания читателя в «Энциклопедии русского пьянства» совсем немного, иначе бы текст рисковал превратиться в магистерскую диссертацию обезумевшего от научного рвения аспиранта Европейского университета (каюсь первый: сам был грешен так писать). Комментарий здесь превращается в автопародию или в пародию на научный дискурс вообще. Насколько у автора это получилось осознанно — неизвестно.

Самые лучшие разделы плуцеровской «Энциклопедии» посвящены, собственно, пьянству и всему, что находится около. Комментируются названия напитков, способы их употребления, нюансы похмельного синдрома и т. д. Здесь, конечно, автору и карты в руки, поскольку, можете мне поверить на слово, его опыт в этой области имеет совершенно уникальный характер. Поэтому обоснованной выглядит плуцеровская критика «субъективистского» подхода Ю. И. Левина, который, вопреки всем воплям здравого смысла, пишет: «Количество выпитого Веничкой — 4 стакана водки, бутылка вина и две кружки пива, плюс еще что-то на 6 руб. <…> представляется несколько гиперболизированным» (Левин, 31; в кн. с. 328). «В данном случае Ю. И. Левин», — ставит на место своего оппонента А. Ю. Плуцер-Сарно, — «привносит в текст поэмы субъективные оценки. Подобные дозы выпитого очень велики, но все же реальны» (с. 328). Совершенно реальны, не с большой, а с маленькой буквы (!), никакого преувеличения здесь нет, это же ребенку понятно.

Вот здесь, в этот несколько суховатый научный дискурс, тонко, полунамеками, вплетается биография создателя комментариев, придавая им тем самым неповторимое «субъективное измерение». Особенно сильно это ощущается в комментариях к строке «отойдет в туалет у вокзала и там тихонько выпьет» (с. 390).

«Общественный вокзальный туалет», — пишет Плуцер-Сарно, — «один из важнейших культурных топосов современного города. В России он действительно является традиционным местом распития спиртных напитков, употребления наркотиков, занятий сексом, всевозможных актов коммуникации (от разговора до драки), совершения различных типов противозаконных действий, в том числе убийств и ограблений, местом отдыха, сна и многого другого. Автор этих строк похмелялся с ворами вином в туалете Московского вокзала в туалете в Ленинграде в 6 утра в декабре 1983 года после ночевки в подъезде дома на Суворовском проспекте» (с. 390).

Конечно, здесь комментарий заведомо неполон: в общественном российском туалете можно еще заниматься программированием, балетом и читать стихотворения Беранже, да мало ли еще чем. Но становится понятным главное: Плуцер-Сарно — это, на самом деле, Веничка 80-х, а потом и 90-х годов, «интеллектуал советской эпохи», совершивший сложное путешествие из Москвы в Ленинград, кое-как перекантовавшийся в холодном парадняке на Суворовском (что он там делал, выяснят составители комментариев к «Энциклопедии…») и приводящий себя в чувство в общественном туалете на Московском вокзале. Может уже тогда в нем прорастали семена того артистического революционаризма, который спустя много лет заставит Комментатора вернуться в этот город, «знакомый до слез», чтобы возвести монументальный «Хуй в плену у ФСБ», хотя это уже совсем другая история.

Именно здесь, собственно, и сосредоточен весь пафос «Энциклопедии», главный интерес которой состоит в демонстрации механизмов, выворачивающих наизнанку культурные коды (от гипертрофированного пьянства и мата до испражнений и блевоты) и приобретении благодаря этому вида революционного манифеста. Не случайно ведь плуцеровский текст посвящен группе «Война» (Вору, Козленку, Ебнутому и Касперу Ненаглядному Соколу), со всеми вытекающими отсюда ассоциациями. Можно относиться по-разному к этим возникающим связям, но очевидно, что комментарий к фразе «„Но правды нет и выше“. Шаловлив был этот пароль и двусмыслен» звучит как оценка современной ситуации: «Перед нами еще один авторский намек на лживость российской власти, олицетворяемой Кремлем» (с. 282). Веничка никогда не употреблял определение «российский» по отношению к власти. Всегда только к водке.

Так что можно смело сказать, что плуцеровский комментарий стремится не столько к объективной научности, ведь это, как мы помним, «нерешаемая проблема», сколько представляет собой плутовской научный эпос, «актуализацию» поэмы в совершенно новом контексте, своеобразный «опыт прочтения». Разница в данном случае весьма существенна: если комментатор занимается препарированием текста, то читатель его «обживает» словно дом, и самое главное в этом случае, чтобы он был пригоден для жилья. И надо сказать, что благодаря «Энциклопедии русского пьянства» дверь в поэму Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки», несмотря на все издержки, приоткрылась чуть более широко.

Иллюстрация Василия Голубева к поэме «Москва — Петушки», выпущенной издательством «Вита Нова».

Дмитрий Калугин

Третья порция

Первая часть дневника

Вторая часть дневника

1. Дмитрий Мельников

Московский поэт, один из моих главных персональных фаворитов в прошлогоднем конкурсе. Пишет кровью, спермой, нервами, скрежетом зубовным, треском костей и тем рыбьим звуком, с которым рвутся связки и сухожилия. — то есть исключительно точно и чуть ли не с исчерпывающей полнотой подобранными стилусами.

«Президент не верил нефтяникам и в судьбу,

с президентом стряслась беда», —

шепчет Гарри Хант, неся на своем горбу

кокон сухого льда.

Он приходит домой, глядит на темный экран,

ставит старый фильм,

и поскольку Хант от азота пьян,

он зовет Жаклин,

а Жаклин смеясь, идет с другим под венец,

и его не слышит, и вот

Гарри Хант понимает, что он мертвец,

просто труп, превращенный в лед,

и тогда он становится молчалив,

и бежит, гремя криостатом,

через Даллас в ночь, где горит залив,

чистым золотом, с мертвых снятым.

Нынешняя подборка тоже очень сильна

Просто пепел к пеплу, огонь к огню, просто кровь призывает кровь,

и в Трехпрудном падает парвеню, — тень ее выходит на новь

за весенним мкадом, в глазах тоска, на губах морковный пигмент,

из под крыльев, жестких, как у жука, изумрудный сочится свет,

так не плачь же, доню, по волосам, смытым с черепа навсегда,

вся Москва тебе взлетная полоса, улетай из мира туда,

где и папа, и мама, и можно поесть, и для деток припасены,

горы белого хлеба и сахара в шесть часов вечера после войны.

Конечно, всё это очень субъективно, а потому и герметично, — а потому и позволяет себе остаться не услышанным, а остальным — не услышать:

Когда нарушившего обеты

бесстрастия и молчанья

дракона развоплощают,

ему вырезают сердце

и выносят сердце на стужу,

и голодные белые мухи

летят на него, превращая

сердце в могильный камень,

когда дракона развоплощают

ему обрубают крылья,

переформатируют память

и выключают душу,

но с отверстием вместо сердца,

с обрубками вместо крыльев,

беспамятный, бездыханный,

с кипящим спинным мозгом,

дракон остается драконом,

скрюченным эмбрионом,

в краю, где вечность не вечна,

в краю, где сосны соосны,

задумчива и беспечна,

ты точишь девичьи слезы,

и если тебе страшно,

если тебе больно,

выпей моей крови

сухой и горячей как уголь,

шесть кубометров штольни

тебя поцелуют в губы,

давай просто жалеть друг друга,

давай просто дышать в ночи,

сними с меня кожу-кольчугу

и украдкой сожги в печи,

в краю где сосны соосны,

и мерцают на дне реки

безымянные звезды,

и русалки плетут венки.

Поэтому вот, еще одно:

Бабочка ночная,

черный махолет

надо мной летает,

словно в путь зовет.

Черная невеста,

белой головой

укажи мне место

с мягкою травой,

за широкой бугой,

за могильным рвом,

за гранитным кругом,

сложенным Петром —

синие каленые

Божьи города —

яблочком зеленым

укачусь туда.

Пусть волшебным блюдцем

древних королей

слезы обернутся

матери моей

там, где Бог на удочку

ловит облака,

яблочко на блюдечке,

тэ-че-ка.

2. Станислав Минаков

Загадочная история! Прошлогодняя подборка Минакова чрезвычайно понравилась и сенсационно вошла в шорт-лист: веселая, искрометная, удалая. А вот нынче… Сусальным золотом горят в лесу игрушечные волки. Позолота в деснице, патока в шуйце — такой вот богомаз. И даже минаковская ирония нынче вроде той осетрины, которой, по Булгакову, не бывает… Версификатор талантливый, а поэт плохой.

* * *

Как будто спала пелена.

Спала, спала — и сразу спала…

Нам вождь сказал: «В натуре, падла,

я тоже бычу до хрена».

В натуре, спала пелена.

Оратор крымский говорил

стихом почти Экклезиаста:

«Я поздно встал. И понял: баста!

Я мать-державу разорил.

Я ржав, как похоть педераста.

Вокруг — гниенье и распад,

и сам я есть продукт распада:

рапсод, взывающий из ада,

не видящий ворота в сад.

Мне пенья дар — и то засада.

Когда бы тот, кто назидал

во тьме пророку: виждь и внемли,

ему слюну такую дал,

чтоб истину сглотнули кремли,

и всяк свой смертный грех видал!»

Отец игумен у ворот

промолвил: «Повинимся, дети!

На сем еще не поздно свете

нам всем винитися». Народ,

избегнувший страниц в Завете,

вскричал, сумняшеся: «А в чём?..

За что нам горечь обнищанья,

блатных вождей телевещанье —

то с кирпичом, то с калачом?

За что уныние и тщанье?»

…Не в силах поглядеть окрест

непьяным, сколь возможно, взором,

люд перебит напастным мором.

Ему даны — Голгофа, Крест,

а он всё рылом — в сором, в сором.

И ест, и ест его, и ест.

Про Дионисия Щепу

Дионисий Щепа, иеромонах Печерский,

просветляся умом на Господню Пасху,

Великодня вместивши сердцем воскресным ласку,

ко пещере Антониевой с думой притек недерзкой,

по любви своей и, конечно, в долгу послушания (аще

ты поставлен смотреть за пещерой ближней),

осененный мыслию необлыжной —

покадить богоносных отцев усопших, в ларцах лежащих.

Бормоча Иоанново-златоустое словище, что об аде,

огорчися который, ибо упразднися,

и огорчися, ибо такоже умертвися и низложися,

Дионисий инок очутися в пещерском хладе,

где покоятся Авраамий трудолюбивый,

чудотворец Исаия да Пимен постник, цвет благовонный,

да Сильвестр, да Нифон, епископом Новгородским бывый,

мученик Кукша, а также Макарий, помнящи «времена оны»;

а подале — Феофил, Алексий, Сириг Мелетий,

Ефрем-евнух, умная голубица, словом Божиим питашеся паче, нежели брашном;

Спиридон, незлобия крин*, и Никодим победотезоименитый,

Илия Муромский, непреборимый воин, в руце имущий от оружия язву, и другие братья,

также Лука эконом, Элладий, Сисой, Онисим…

Поднял свой глас Дионисий: «Преподобнии отцы! Христос воскресе!»,

ко мощам святым помавая кадилом, поклоняясь подземным высям.

И внезапу услышал он отзыв должный, как по чину: воистину-де воскресе!..

Все, кто лежали вокруг в закромах укромных,

во пещерной пресветлой тьме, во гробех кипарисных,

сочетались в единстве гласном словес огромных,

жарким словом возстав из своих обиталищ присных.

И вновь тишина тишин разлилась в подземье — венцом молчанья.

Поклонился гробам живым Дионисий с волненьем в жилах

и затворил уста — аж до дней скончанья,

потому что прибавить ни слова он был не в силах.

Да и ведь поразмыслим, братие: впрямь, глаголать нелепо,

коль слуховым осязал ты славу Господню зреньем…

Вот таким, речет патерик, удостоен был умудреньем

во святой горе киевской отец Дионисий Щепа,

что сокрылся затем в затвор, дабы впоследствии там умрети,

не перемолвясь боле ни с кем и словом.

Было то в лето тыща четыреста пятьдесят третье

по Рождестве Христовом.

27 апреля 2008, Пасха Господня


* Крин — библейское именование лилии.

3. Татьяна Мнева

Как и в прошлом году, я был не против включения ходившей когда-то ко мне в семинар Татьяны Мневой в число конкурсантов. Хотя и не за. Парки бабье лепетанье — не противное, но в меру невнятное, а в меру просто бессмысленное. ИМХО.

* * *

Привези говорит мне питерский воздух я им буду говорит дышать

экономно расходуя выдыхая внутрь себя чтоб ни атому не пропасть

так мы говорим друг с другом когда вдали друг от друга

               когда слова начинают друг другу мешать

когда слова начинают мешаться друг с другом и все непонятней их связь

                              и непониманье раззявливает пасть

и отправляются в нее вместе с нами и наших много-много букв

и уже написанных и не написанных еще вообще не изъятых из предсловесной тьмы

все-таки это правильно то что мы никогда ничего не пытаемся друг другу сказать

                                             не становимся в круг

не беремся за руки

               ни гроша у другой чужой дружелюбной прекрасной жизни не берем взаймы

* * *

Что ночь проглотит — утро отрыгнет,

заставит жить, не подчиняясь смыслу:

вот снег зачем-то ветку книзу гнет,

зачем-то солнце грузное повисло

в конце небес, вот птица вдруг поет,

найдя себя живой средь мглы и пыли.

Нас ночь проглотит, утро отрыгнет,

непереваренных, готовых быть как были.

* * *

Веками они бессмертно жили с немилыми женами рожали ненужных детей

не пели песен не пили пива не грелись у костра в мороз

в их языке не было слова «счастье» пока однажды в метель

к ним не забрел случайный путник и в предсмертном бреду это слово не произнес

ни к чему в их жизни не применимо но звенит бубенцом и вошло как родное в речь

примеряли его и так и эдак и к расчетам пенсий к рецептам кексов

                              к размерам задниц к глупости и уму

ни к чему не подходит ничего не значит никому не светит

                              но так они все и стараются его сберечь

ничего не значащему не дать пропасть забыться не подходящему ни к чему

* * *

Не заглянуть за море голубое,

За океан, шумящий, словно чайник,

Катающий по золотому дну

Монеты, цепи, черепа и кости.

За ним, вдали, по берегам зеленым

И солнце, и телушка за полушку,

Да ничего отсюда не видать.

Здесь хороводы водят неживые

Крапивы да осоки, светят страшно

Огни Святого Эльма недалеко,

Бездомных кошек круглые глаза

И звезды немигающие. Если ж

Прищуриться, вглядеться в расстоянье —

Лишь вымысел слезами застит взор.

Но стой и жди, и на закат печальный

Не разберешь, откуда, но в упор

Блеснет и нам улыбкою прощальной

2006–2011 гг.

4. Леонид Немцев

35-летний самарский поэт из ближайших учеников Андрея Темникова, что означает, как минимум, — поэт-интеллектуал. Высокое косноязычие в бархате вселенской пустоты. Аристократичные стихи, которые позволяют себе не нравиться читателю. Они и не нравятся.

На кортеж безутешных и бледных как скорбь

Тратить незачем слез утешенья

Весь их громкий парад и живительный скарб

До конца торопил воскрешенье

И оно приходило как радостный крик

Никогда не бывая без света и книг

Без чудес никогда и без лая

С нашей долгой судьбой порывая

Тот беспечный могильщик бессмертный старик

И живая лопата такая

Что не хочет оставить последний тайник

Навсегда ничего не скрывая

Но умеют прощаться и так говорят

Будто не было жизни и пустят назад

Из чудесной купели обмана

Как не слишком глубокая рана

Если что-то бывает то рану нанес

Не язвительный сумрак случайно

Не пугливая прихоть тоскующих ос

И не сытого грома желанье

Увлажненным глазам плохо виден тайник

Умирающий и вырастающий блик

Что как опыт живет за цветами

Но не бросится прочь под камнями

95

Вещь вдохновения

Вот прозревшая влюбленность —

Глаз, отливший отпечаток

Света на любом из видов,

Будто пух с большого клена,

Собирается сетчаткой

В шар подвижный, неэвклидов.

Это звуки речи галльской,

Сообщающие в хоре

Связь чириканья и грома:

Всюду порскнувшие краски,

Проявившиеся вскоре

Вестью, что почти знакома.

Это вновь заря творенья,

Воровство из вечной бездны

Ни к чему не пристающей

Вещи, слившей преступленье

С новым смыслом бесполезным, —

Жизнь, рассыпанная пуще.

Это оторопь повторов,

Инкрустирующих главы

Лет, что без происхожденья

Набирают из узоров

Оправдательный и правый

Путь, пригодный для рожденья.

Ускользающая лента —

Край, лежащий в отдаленьи,

Вдаль отложенная встреча:

Слабый голос незаметно

Наполняет разум пеньем,

Постоянно бдит и лечит.

Ночь, открытая служенью,

Звон порожний и негневный,

Отраженный пустотой, —

Протяженное решенье

Тайны, что сливает клеммы,

Тайны, начатой тобой.

Твой глоток не наполняет —

Только исполняет жажду,

Тонко прозвучать дает,

И не флейтой, не огнями —

Сразу выжженную сажу

На язык кладет, как мед.

16 февр. 11

5. Максим Оркис

Кто такой и откуда тут взялся, не знаю, вернее, не помню. Не отесан, но талантлив. Или наоборот: талантлив, но не отесан. На любителя.

Твои уста узнаю я по запаху,

Твои уста вовек не устареют —

Лишь у меня и только на устах —

Твои уста не общие места,

Твои уста, запахнутые наглухо,

Поверхность губ, помазанная клеем,

В них пуще глаза я, важней, чем пах,

За пазухой у бога, у Христа,

Там горечь растворяет непомерная,

Там помереть поможет померанец,

Им в губке бы разбавиться хоть раз,

Включиться, просочиться бы в тот паз,

Где створчатость древнейшая двудверная,

Пуститься в танец или, словно агнец,

Пуститься на волокна для папах,

Чтоб месту не пустеть на черепах.

Твои уста страшнее уст младенца,

От них мне никуда уже не деться.

* * *

Мыслю я тебе по-русски,

Облегчив из платья бального,

Жду тебя, как ждал Челюскин

Потопления глобального,

Жду, сие пиша… пися…

Мыслю порно я,

Но полна тобою вся,

Вся уборная.

Глянь, пишу к тебе по-русски,

Моя любь,

Как прельщают из-под блузки,

Чуть колышатся медузки…

Спуски нам даны ли вглубь,

Где моллюски?

На кровать, как в лес Тунгуски,

Я свалюсь, как метео,

То есть, как метеорит,

В небе он уже свербит,

Скоро он себя внедрит,

Нам не облететь его,

Перегрузки.

Но потом приходит страх

Тараканий тапка,

Что потом случится трах,

Думается зябко,

Ведь мы все хотим случаться

Ни свет ни заря,

Улучшаться, волноваться,

Мягко говоря,

Говоря по-сиракузски

О расплате и раструске.

5. Алексей Остудин

Подборка казанского поэта похуже прошлогодней, хотя тогдашнее благоприятное впечатление в целом сохраняется: тех же щей, да пожиже влей, но они и пожиже вполне съедобные

Кладбище метафор

Кенарем распеться не успею —

опера повесилась на гласных…

Кто бы помнил, что стряслось с Помпеей,

если бы у Плиния не астма!

Видишь, в закромах духовной пищи,

уцелел один словарь толковый,

потому что, где светлее, ищем

между строк, а днём — согонём в подкову.

Научившись воровать и красться,

сыт одним, что вечности потрафил,

с бодуна, плеснул в четыре краски

скан воды на кладбище метафор!

Потому что сердце, как бутылка,

бьётся, а стакан души залапан.

Велика печаль скрести в затылке,

где и так полно уже царапин….

Крымское

Дымится помидорная ботва.

Грибная сырость, свежая газета.

Я крымский лук в уме делю на два

и жарю половинками планету.

Соседу соль не жалко, а — нема,

зато идёт вино на шару лопать…

Опять моя-твоя не понимай —

но сел за стол и оттопырил локоть.

Привычный политический отстой

очередными звёздами навеян —

взбрыкнул коньяк в бутылке с хрипотцой,

попал в живот и дальше бить намерен.

Монтаж в разгаре, времени рапид:

от топора отскакивает гребень —

бежит петух, не зная что убит,

и брызжет кровь на раскалённый щебень.

Жена соседа, крепкая в седле,

под вечер утопающая в неге,

домой утащит мужа на себе —

хоть золото, а пробу ставить негде.

Начнёт на винограднике закат,

как будто всё вокруг обито жестью,

из тишины высверливать цикад

и соловьёв расстреливать на месте!

6. Сергей Пагын

Талантливый поэт, обративший на себя внимание в прошлогоднем конкурсе. Однако появилось в — по-прежнему обаятельных — стихах какое-то (к счастью, пока робкое) кликушество: на кладбище ветер свищет, на кладбище нищий дрищет… Это не Пагын, понятно, но он уже где-то рядом.

Покрова

Когда с окраин голых, нищих

повеет стужей вдоль оград,

прозрачней тюль в твоем жилище,

светлее вин домашних ряд

и хрупче праздник человечий…

А там, где сыпалась листва,

сквозит в щелях земных скворечен

другого неба синева.

* * *

В лицо дохнут травою сохлой

дворы окраины…

Скользить

за злой иглой чертополоха

начнет растрепанная нить

моей души,

уже без страха

сшивая крепко дальний лес,

кривого пугала рубаху

* * *

…И таким вдруг потянет покоем

через щели в саманном быту,

будто поле за домом ночное

и ни звука вокруг на версту.

Выйдешь,

яблок достанешь из клети,

посидишь на приступке — пока

и цикада пустая для смерти

в просиявших вещах велика.

* * *

…И все-таки воде необходимо,

чтоб человек, почти прошедший мимо,

над ней склонился, выдохнул:

люблю…

Чтоб на озерном выгнутом краю

провел ладонью по траве незрячей,

заметив после как при слове «Бог»

рябится небо вдоль и поперек

и в терем превращается прозрачный.

* * *

…И капли быстрые дождя

окна коснулись на рассвете.

И жизнь невнятная моя

как будто явственней

и смертней

пока горчат, бледнея, сны —

пустырь и двор, заросший мятой,

и долгий выдох тишины

с холодным запахом

утраты.

* * *

Улыбнись, улыбнись тишине,

что, подобно последней волне,

поднялась и стоит над тобой…

Пахнет время землёй и листвой,

покидающей зябкую высь, —

ты устало к нему прислонись,

словно в поле к отцовой спине,

словно к тёплой вечерней стене.

* * *

И только нежность проскользнет сюда,

где в козьей лунке знобкая вода

вдруг вспыхнула под облаком закатным,

где верещит отчаянно сверчок,

и змейкой вьется темный холодок

лишь в пальцах листик помусолишь мятный.

И ты стоишь, оставив за спиной

всю жизнь свою, весь бедный опыт свой,

и будит поля голого безбрежность

не тусклый страх, не долгую тоску —

к багряной лунке, к мятному листку

последнюю пронзительную нежность.

7. Игорь ПАНИН

Сорокалетний примерно москвич родом из Тбилиси. Вполне приличный советский поэт, стихи которого в отсутствие СССР и Союза писателей выглядят странновато.

Уходя, колебался, но все-таки уходил.

Возвращался, метался и думал опять об уходе.

В зеркалах — непутевый, растерянный крокодил

слезы лил,

человечьи вроде.

И одна говорила: «Не отпущу»,

а другая: «Я ждать устала».

И мой внутренний голос, немой вещун,

оказался бессмысленнее магического кристалла.

А по городу рыскал шакалом безумный снег, —

ну такой, что ни в сказке, ни в небылице.

Мне хотелось кричать им обеим: «Навек, навек!»,

только все же следовало определиться.

Чаще рвется не там, где тоньше, а где больней;

прикорнуть бы, забыть все — на день, на час ли…

И одна говорила: «Ты будешь несчастлив с ней»,

а другая: «Со мною ты будешь счастлив».

Это, я доложу вам, классический сериал,

тут бы впору сценарий писать многотомный.

Только те, кто участие в нем принимал,

выгорая, мертвели, как старые домны.

А тем временем снег, успокоившись, капал за шиворот с крыш,

как залог невозможного, дикого, жгучего счастья.

И одна говорила: «Ты любишь ее, так иди к ней, малыш,

но если что — возвращайся…»

Постновогоднее

Москва гуляет: трали-вали…

Как хорошо,

что мы ни разу не читали

журнала «Шо»*.

Разнокалиберных стаканов

искрится тьма.

А говорят, поэт Кабанов

силен весьма.

Все краски радуги на лицах

дешевых сук.

Раскрыть бы желтые страницы,

да недосуг.

Собака носит, ветер бает,

народ — пластом.

И то, что нас не убивает, —

убьет потом.


* «Шо» — киевский журнал «культурного сопротивления», главным редактором которого является поэт Александр Кабанов.

Ходки «налево», в сторону западной поэзии, недостаточно органичны, а «направо», то есть в прямую публицистику, вынужденно проигрывают из-за отсутствия четко обозначаемого:

Тема с вариациями

Хмурый лес поперек основного пути.

Что там Данте изрек, мать его разъети?!

Кто напишет о нас, выходя за поля,

коль иссякнет запас нефти, газа, угля?

Вот и все, голытьба, бесшабашная рать,

не судьба, не судьба эту землю топтать.

Скоро вскочит на храм, как петух на насест,

непривычный ветрам полумесяц — не крест.

А и Вещий Боян мне тут форы не даст:

матерей-несмеян скроет глинистый пласт,

и потащит рабынь на восточный базар

просвещенный акын, кто бы что ни сказал.

Эта песня куда легче боли моей,

пейте впрок, господа, будет много больней.

Мой непройденный путь — мирозданья игра;

ну и ладно, и пусть, ближе к теме пора.

Невеселый оскал кажет битый орел;

слишком рьяно искал, ничего не обрел,

жемчуга да икру я на ситец менял.

Но когда я умру — воскресите меня.

8. Николай Ребер

Живущий в Швейцарии Ребер (кажется, психоаналитик) и год назад был бы всем хорош, кабы не подражание Бродскому — подражание не пародийно-убогое, как у старого одесского шарлатана Херсонского, но все же чрезвычайно отчетливое. На этот год «Бродский» вынесен в название цикла «Двадцать стихов о любви», а в самом корпусе предпринята отчаянная попытка заговорить собственным голосом, который, естественно, то срывается, то фальшивит… Интересно, что будет с Ребером дальше.

Пожилой Амур не натягивает тетивы,

а нажимает на курок «Кольта» или «Беретты»,

и свинцовые пчёлки неотвратимой любви

жалят тугую плоть сквозь бронежилеты.

И каждый патрон на четверть, или, скорей, на треть,

каждый расстрельный залп или выстрел в спину —

проводники любви, её хлеб и плеть

(а газовая камера — love-машина).

Постоянный ингредиент или конечный продукт

всего, что взрывает мир или улыбается в колыбели…

Пожилой Амур стреляет с обеих рук

как всегда без промаха. И без цели.

Назову себя Шикльгрубер

Ты и я: осиротевшие Гензель и Гретель, —

помечаем свои маршруты, теряя скальпы.

Нелюбимые дети. Сердце стучит как дятел.

Мы как Гензель и Гретель.

Мы как Бонни и Клайд.

Безнадёжный романтик… Назову себя Шикльгрубер…

Ты — царица Израиля, прикинувшаяся блядью:

Мы библейская пара. Лемуры вокруг нас (грубо!)

извергают потоки слюны пополам с проклятьеми…

Ты в своём — ритуальном, я — с черепами в петлицах.

Мы любили друг друга на нарах в небесном бараке.

Я останусь снаружи. Люби свою боль, царица…

Я пускаю зaрин

по твоему знаку.

Гeкзaмeтp

Boт кoмнaтa, и в нeй нa paз-двa-тpи

я пpoявлюcь кaк чёpтик из бyтылки,

нecмeлo yлыбaяcь изнyтpи

пopтpeтa пoтycкнeвшeю yлыбкoй.

Здecь жили мы вдвoём, мoй aнгeл. Boт

дивaн и cтyл, и пыль нa пpeжнeм мecтe…

Здecь ты пepeжилa мeня нa гoд,

a мeбeль пepeплюнyлa нa двecти…

B пpocтpaнcтвo мeждy штopaми cвeтил

фoнapь, и в нём cинюшными кpылaми

ты oтвopялa yши мнe, cлeпив

двe paкoвины… Te, чтo были нaми,

нe cлyшaли xoд вpeмeни… И eй

вceгдa был вeдoм cpoк иx кpaткиx линий.

A oн кpoпaл cвoй cпиcoк кopaблeй,

yпopнo пpиближaяcь к cepeдинe.

И в лaмпe нe кoнчaлcя кepocин

пoкa флoты дpoбилиcь шecтиcтoпнo.

И в yзкий пpoмeжyтoк мeж гapдин

глядeл фoнapь oбмaнyтым циклoпoм.

Виктор Топоров

Цензура рынка

Отрывок из книги Андре Шиффрина «Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»

О книге Андре Шиффрина «Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»

Господство рыночной идеологии повлияло на другие
сферы общества, что, в свою очередь, изменило сами принципы книгоиздания. Приведу простой пример: в Соединенных Штатах и Великобритании спрос на книги со стороны публичных библиотек был когда-то очень высок и
покрывал почти все расходы на издание серьезной художественной, документальной и научной литературы. Мне
вспоминается, что Голланц всегда заказывал в «Пантеоне»
одно и то же количество экземпляров — тысячу восемьсот — любой книги, будь то детектив или политическая монография. Сгорая от любопытства, я в конце концов спросил у него, почему он так делает. «Все очень просто», —
ответил Голланц. Тысячу шестьсот экземпляров у него всегда брали библиотеки Великобритании. Но в наше время
финансирование библиотек было сильно урезано, и инфраструктура, поддерживавшая издание очень многих нестандартных книг, рухнула.

Но вышеупомянутый фактор — лишь одна из многих
причин, влекущих за собой медленное умирание «нестандартной» книги. Свою роковую роль тут сыграли и новые
методы работы в крупных издательствах. Центр власти неоправданно сместился — решение издавать или не издавать
книгу принимают уже не редакторы, но так называемые
«издательские советы», где ключевые позиции заняты финансистами и маркетологами. Если не создается впечатления, что издание разойдется определенным тиражом — а
планка повышается каждый год (в некоторых крупных издательствах она уже достигла отметки в 20 тысяч экземпляров), — то издательский совет объявляет, что эта книга
фирме не по карману. Так обычно происходит в случае романов начинающих авторов или серьезных научных монографий. Так называемая «цензура рынка», выражаясь
словами журналиста «Эль-Паис», все чаще оказывается
ключевым фактором в процессе принятия решений, исходящем из предпосылки, будто у всякой книги должна быть
своя, гарантированная заранее, аудитория.

Конечно, и в прошлом редакторов просили рассчитать
примерный объем продаж книг, предлагаемых ими к изданию. Но, разумеется, эти расчеты, на которых сказывалась
преданность редактора идеям книги, часто оказывались
неточны, так что вопросы тиражей постепенно стали вотчиной отдела продаж. В наше время величина тиража обычно
определяется в соответствии со спросом на предыдущую
книгу того же автора. Это поневоле ведет к эстетическому
и политическому консерватизму в отборе: новая идея по
определению еще не имеет статуса.

Редакторы по самоочевидным причинам неохотно рассказывают о том, что испытывают давление со стороны финансистов. Заговор молчания нарушил разве что Марти
Эшер в интервью для книги Дженис Рэдуэй «Чувство книги». Тогда, в 1990 году Эшер работал в книжном клубе «Букоф-зе-манс», а теперь возглавляет «Винтидж». Итак, Эшер
сказал: «Когда речь идет о вашем слиянии с крупной корпорацией, новые хозяева интересуются уровнем прибыли…
Некоторые просто беспощадны, ну знаете „то, что не приносит денег, нам ни к чему“. Конечно, следуя такой логике, вы отвергли бы, наверно, половину самых успешных
книг всех времен и народов, поскольку успех приходит не
сразу, а ждать никто не любит… В издательстве, где я работал раньше, если вы не могли распродать 50 тысяч экземпляров, никто и браться за такую книгу не хотел. Дескать,
c ней просто не стоит возиться. Теперь на массовом рынке
речь идет уже о 100 тысячах экземпляров».

Со временем эта система стала еще более «научной». От
редактора давно уже требуют, чтобы перед заключением договора с автором он составил «смету прибылей и убытков»
на будущую книгу. Но в наше время подобная «смета прибылей и убытков» составляется и на самого редактора.
Предполагается, что каждый редактор должен принести
фирме столько-то денег в год. Выбор книг для издания
строго контролируется. В крупных фирмах действуют квоты на объем продаж, и даже «Оксфорд юниверсити пресс»
требует от начинающего редактора «принести» миллион
долларов в год — то есть заключить договоры на книги,
которые, вместе взятые, принесут такой доход. Очевидно,
в таких условиях редактор не заинтересован связываться с
малотиражной, рассчитанной на взыскательного читателя
литературой. Какую прибыль принесли их инвестиции,
молодые редакторы знают на память, вплоть до десятых
долей, — ведь этими цифрами определяется их оклад и статус в издательстве. «Мелкие» книги сейчас издавать очень
сложно: редакторы чураются их, опасаясь за свою карьеру.
Чем больше средств фирмы редактор тратит, тем более перспективным он кажется в глазах начальства. Молодые уже
смекнули, что лучший способ блеснуть — это с самого начала своей карьеры выдавать авторам максимально крупные авансы. Ко времени, когда книга выйдет и, возможно,
не оправдает этого аванса, редактор может перейти в другое издательство.

В общем, редакторы стали винтиками вышеописанной
деньгопечатной машины, а потому — что вполне резонно — утратили желание связываться с рискованными, нестандартными книгами или новыми авторами. Эта система
работает на подсознательном уровне. Теперь и от издателей, и от редакторов слышишь, что они «больше не могут
себе позволить» тратить деньги на книги определенных
жанров. Эта тенденция очень не нравится литературным
агентам. Как выразился один из членов Ассоциации представителей авторов (см. бюллетень этой организации за
осень 1999 года): «После этих слияний все словно помешались на прибыли. Не могу перечесть, от скольких редакторов я уже слышал: „Середнячков63 не берем“. Они хотят,
чтобы все было гарантировано наперед». Даже такие благополучные издательства, как «Кнопф», теперь отвергают
книги жанров, на которых раньше почти что специализировались, под предлогом, что «эта литература нам теперь не
по карману», хотя прибыль «Кнопф» является основным
источником дохода всей группы «Рэндом хауз». Когда-то я
в шутку говорил своим редакторам, что нам платят натурой — львиную долю нашего жалованья составляют наши
любимые книги, которые мы можем выпускать, когда захотим. Ныне такой стиль мышления успешно искоренен в
крупных издательствах Соединенных Штатов и близок к искоренению в Европе. Достаточно взглянуть на эти фирмы…

Массовые издательства тоже оказались вовлечены в
гонку за прибылью. Когда я учился в Англии, книга «Пенгуина» стоила в розницу около двух шиллингов шести пенсов — то есть 35 центов, что примерно равнялось тогдашней
цене аналогичных изданий в Америке. Конечно, большой
прибыли это издательству не приносило. После поглощения «Пенгуина» фирмой «Пирсон» книги из сводного каталога — и художественная литература, и другие жанры —
были переизданы хоть и в мягкой обложке, но в новом, укрупненном формате и стали продаваться уже по другим,
резко повышенным ценам. Формат «трейд пейпербэк» появился в США в 50-е годы. В розницу книги этого формата были лишь чуть-чуть дороже массовых изданий, с которыми я работал в начале своей карьеры. Заглянув в первый
каталог «трейд пейпербэков» издательства «Энкор букс»
(«Anchor Books»), мы увидим цены от 65 центов до 1 доллара 25 центов. Издательство «Винтидж» много лет (до перехода на более крупный формат) держало на свои книги
среднюю цену в 1 доллар 95 центов. Чуть-чуть увеличив физические размеры книг, «Винтидж» в итоге подняло цены
до 10 долларов и выше. Помнится, в то время я пытался
всем доказать, что после этого количество покупателей новых книг «Винтиджа» резко сократится. «Возможно, вы и
правы, — услышал я в ответ, — но доллары останутся теми
же самыми».

Эта фраза стала для меня вехой, знаменующей рубеж
между старой и новой идеологиями. Идея, что книга должна быть недорогой, то есть доступной максимально широкой аудитории, была вытеснена решениями бухгалтеров,
не видящих ничего дальше своего годового баланса. Тут
ведь стоял вопрос не об извлечении прибыли или боязни
убытков — каталог «Винтидж», куда вошло все самое лучшее
из сводных каталогов «Рэндом хауз», «Кнопфа» и «Пантеона», самим своим существованием гарантировал солидный годовой доход. Отныне правило гласило: нужно максимально повысить доход с КАЖДОГО ПРОДАННОГО
ЭКЗЕМПЛЯРА.

Перемены, произошедшие в Соединенных Штатах, повторились и в Великобритании. Небольшие английские
издательства растворились в концернах, управляемых
Мэрдоком, «Пирсон» и «Рэндом хауз». Ньюхауз со своим
обычным безрассудством скупал английские издательства
направо и налево. Три почтенных и авторитетных независимых издательства — «Джонатан Кейп» («Jonathan Cape»),
«Чэтто энд Уиндус» и «Бодли хед» («The Bodley Head»)
объединились, чтобы сэкономить на распространении и
других расходах, но своего финансового положения так и
не поправили. В лондонских издательских кругах всякий
знал, что эти издательства можно купить задешево. Один
издатель сообщил мне, что ему предлагали стать владельцем всех трех издательств взамен на погашение их долгов,
но он отказался. Ньюхауз, однако, увидел в этой сделке отличный случай выйти с фанфарами на книжный рынок
Великобритании и предложил изумленным владельцам
более 10 миллионов фунтов. Те взяли деньги и поспешили
прочь, боясь, что он передумает. Так была основана колония Ньюхауза в Англии. Затем к ее стаду добавилось еще
несколько когда-то знаменитых издательских марок, в том
числе «Хейнеманн» («Heinemann») и «Секер-энд-Уорбург».

После всех этих слияний в Лондоне, как ранее в Нью-Йорке, вскоре почти не осталось независимых издательств.
Считается, что в 50-е годы ХХ века в Лондоне было около
200 солидных издательств. Теперь их меньше трех десятков.
Андре Шиффрин. Дело издателя и книжный бизнес
138
Буквально пару месяцев назад некоторые из последних
оплотов независимого книгоиздания были приобретены
крупными концернами. Так, группу «Ходдер-Хедлайн»
(«Hodder-Headline») купила фирма «У.Х. Смит», занимающаяся распространением журналов и газет. Оставшихся
можно пересчитать по пальцам — это «Фейбер энд Фейбер»
(«Faber а Faber»), «Гранта» и «Фос эстейт» («Fourth Estate»),
а также несколько крохотных молодых издательств, создаваемых, как и в США, редакторами, которые бегут с тонущих кораблей крупных концернов.

Тем временем «Пенгуин» под властью «Пирсон» приобрел целый ряд бывших независимых издателей книг в
твердом переплете: «Майкл Джозеф» («Michael Joseph»),
«Хэмиш Хэмильтон» («Hamish Hamilton»), «Ледибёрд»
(«Ladybird») и издательство детских книг Беатрикс Поттер.
Впрочем, «Пенгуин» заслуживает похвалы: он нашел способ сохранить свою линию интеллектуальной нехудожественной литературы. В результате последней реструктуризации фирма была разделена на два подразделения.
Одно занялось коммерческой литературой, а второе, получившее название «Пенгуин пресс» («Penguin Press»), —
серьезными работами в области естественных и гуманитарных наук. Каждому из подразделений была выделена
доля прибыли от колоссального сводного каталога «Пенгуина», так что «Пенгуин пресс» имеет возможность финансировать из средств серии «Пенгуин классикc» («Penguin
Classics») книги типа многотомной биографии Ллойд Джорджа. Имей «Пантеон» подобную возможность черпать средства из доходов «Винтидж», высокая рентабельность была
бы нам гарантирована навечно. Эксперимент «Пенгуин»,
не имеющий себе аналогов в книгоиздании Великобритании, доказывает: если корпорация действительно хочет
позаботиться о качестве книг, она в состоянии его обеспечить. Было бы желание.

Мария Свешникова. М7. Трасса длиною в жизнь (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марии Свешниковой «М7. Трасса длиною в жизнь»

…Однажды будучи еще ребенком, привезенным году в 1989 из Львова «на побывку» к родителям в Москву, Сабина отправилась в первый открывшийся «Макдоналдс» на Пушкинской площади.

Люди занимали очередь с самого утра, чтобы пообедать, в ожидании лакомились сушками, запрятанными в целлофановом пакете в карман парки, вдыхали в себя сочный химический аромат кипящего масла из фритюрницы, потирали озябшие ладони. Кормили детей обещаниями и в перспективе гамбургерами, тырили расфасованный сахар, который оставался на столах, и забирали с собой пластиковые стаканы, отмыв их дочиста в туалетах.
В длинной очереди, которая походила на изогну того дождевого червя, стояла Сабина. Она держала отца за руку и просилась домой. Она и знать не знала про «Макдоналдс», и причину, по которой ее сюда привели! Ей бы вермишели и молочных сосисок хватило.

Клоун с размазанными красными губами веселил народ — народ стоял злой, голодный, холодный и вместо зрелищ требовал хлеба. Радовались
исключительно дети, выпрашивая у клоуна наполненный гелием белый воздушный шарик с аппетитной буковкой «М». Шариков на всех не хватало. В руках клоуна оставалось от силы штук семь. Сабине достался последний — уж слишком несчастный и жалобный у нее был вид. «Стоять на улице с полдня, чтобы съесть бутерброд, завернутый в бумагу.
Какая дикость», — казалось Сабине.

«Катя! Екатерина! Будь добра, вернись на место!» — послышалось из очереди. Женщина в поношенном грязно-лиловом драповом пальто выказывала дочери свое раздражение. Ну сколько можно было вылезать на газон и забираться на подступ? Да еще и в новой джинсовой куртке с белой подкладкой из искусственного меха. Ох уже эта манера —
заглядывать в окна и прилипать носом к стеклу. Грязному, между прочим.
Женщина устала. Женщина устала экономить и растить дочь. Иногда она сгоряча произносила: «Да пропади оно пропадом!», но потом мысленно била себя по губам и кротко читала «Отче наш». Молитву переписала ей сослуживица еще во время беременности, и с тех пор женщина прятала листок в чехле от старого театрального бинокля. Все равно
не до театра.

Ребенок продолжал заглядывать в окна, игнорируя материнский указ. Откуда ей знать, что вчера отец передал с гонцом-аспирантом последнее письмо из Кельна, в котором развел типичную прощальную лабуду. Мол, надо подумать, взвесить, видимо, любовь прошла, только про завядшие помидоры не упомянул. Наверное, забыл.
К письму приложил две сотни немецких марок. Откатил и сгинул. Он давно уже встретил в Бонне двадцатилетнюю студентку из Польши по имени Иванка. Иванка носила полупрозрачные легинсы с длинными мужскими свитерами, писала с открытой дверью и распевала «Like a virgin» Мадонны по утрам. В ней не было ничего красного, серпастого или
рублевого. То, что доктор прописал. Для потенции и нервной системы.
Иванка появилась давно. А женщина в старом пальто, орущая на дочь в очереди у «Макдоналдса», еще несколько недель назад верила и мечтала, как они с мужем-ученым заживут в ФРГ, именующейся PhD, тихой европейской жизнью в малоквартирном кирпичном домике на Нилерштрассе, с увитыми плющом балконами, а летом будут высаживать за окна азалии в подвесных кашпо и купят старенькую «Ауди». Заведут собаку — непременно дворнягу по имени Барт. Там подберут. Хотя… Тут
она задумалась, а есть ли в Кельне бездомные собаки? Там же тротуары и те мылом моют.

«Я сейчас покажу тебе, шалопайка! — женщина вышла из очереди и, схватив дочь за ярко-сиреневый капюшон, стащила с выступа на землю. — Никуда не пойдешь. Все, домой!» Катя расплакалась и начала стучать маленькими кулачками по животу матери, та была вынуждена снова взять ее за капюшон и тащить прочь практически по земле. «Не-е-е-е-е-ет! Прости меня, я не хочу домой!» Сначала Катя пыталась упираться ногами, но, через полминуты осознав, что мама сильнее и все равно утащит, расслабила тело и просто развлекалась, представляя себя хозяйственной сумкой на колесиках. Катя обернулась к толпе в надежде на овации.

Среди равнодушной длинной очереди за ней наблюдала только девочка на пару лет постарше с двумя большими белыми бантами. Кто ее так не к месту вырядил?

Сабина с интересом смотрела на то, как Катю оттягивают от окна, и улыбалась. Она бы на такое никогда не решилась. А, может, зря? В увлеченном состоянии Сабина даже разжала тонкие пальчики и выпустила шарик прочь — тот полетел куда-то в сторону Бронной, пересек Садовое кольцо и лопнул уже над улицей Фучика, упав на покатую крышу
бывшего доходного дома Быкова. Забыв про шарик и чизбургеры, девочки уставились друг на друга и расхохотались. Катя театрально помахала Сабине рукой, не зная, в какой гордиев узел завязаны их судьбы. И не догадываясь, кому из них суждено стать палачом и разрубить его.
Это был первый раз, когда Сабина и Катя встретились взглядами. Они еще столкнутся десятью годами позже в подъезде высотки на Котельнической…