Первая часть дневника
Вторая часть дневника
1. Дмитрий Мельников
Московский поэт, один из моих главных персональных фаворитов в прошлогоднем конкурсе. Пишет кровью, спермой, нервами, скрежетом зубовным, треском костей и тем рыбьим звуком, с которым рвутся связки и сухожилия. — то есть исключительно точно и чуть ли не с исчерпывающей полнотой подобранными стилусами.
«Президент не верил нефтяникам и в судьбу,
с президентом стряслась беда», —
шепчет Гарри Хант, неся на своем горбу
кокон сухого льда.
Он приходит домой, глядит на темный экран,
ставит старый фильм,
и поскольку Хант от азота пьян,
он зовет Жаклин,
а Жаклин смеясь, идет с другим под венец,
и его не слышит, и вот
Гарри Хант понимает, что он мертвец,
просто труп, превращенный в лед,
и тогда он становится молчалив,
и бежит, гремя криостатом,
через Даллас в ночь, где горит залив,
чистым золотом, с мертвых снятым.
Нынешняя подборка тоже очень сильна
Просто пепел к пеплу, огонь к огню, просто кровь призывает кровь,
и в Трехпрудном падает парвеню, — тень ее выходит на новь
за весенним мкадом, в глазах тоска, на губах морковный пигмент,
из под крыльев, жестких, как у жука, изумрудный сочится свет,
так не плачь же, доню, по волосам, смытым с черепа навсегда,
вся Москва тебе взлетная полоса, улетай из мира туда,
где и папа, и мама, и можно поесть, и для деток припасены,
горы белого хлеба и сахара в шесть часов вечера после войны.
Конечно, всё это очень субъективно, а потому и герметично, — а потому и позволяет себе остаться не услышанным, а остальным — не услышать:
Когда нарушившего обеты
бесстрастия и молчанья
дракона развоплощают,
ему вырезают сердце
и выносят сердце на стужу,
и голодные белые мухи
летят на него, превращая
сердце в могильный камень,
когда дракона развоплощают
ему обрубают крылья,
переформатируют память
и выключают душу,
но с отверстием вместо сердца,
с обрубками вместо крыльев,
беспамятный, бездыханный,
с кипящим спинным мозгом,
дракон остается драконом,
скрюченным эмбрионом,
в краю, где вечность не вечна,
в краю, где сосны соосны,
задумчива и беспечна,
ты точишь девичьи слезы,
и если тебе страшно,
если тебе больно,
выпей моей крови
сухой и горячей как уголь,
шесть кубометров штольни
тебя поцелуют в губы,
давай просто жалеть друг друга,
давай просто дышать в ночи,
сними с меня кожу-кольчугу
и украдкой сожги в печи,
в краю где сосны соосны,
и мерцают на дне реки
безымянные звезды,
и русалки плетут венки.
Поэтому вот, еще одно:
Бабочка ночная,
черный махолет
надо мной летает,
словно в путь зовет.
Черная невеста,
белой головой
укажи мне место
с мягкою травой,
за широкой бугой,
за могильным рвом,
за гранитным кругом,
сложенным Петром —
синие каленые
Божьи города —
яблочком зеленым
укачусь туда.
Пусть волшебным блюдцем
древних королей
слезы обернутся
матери моей
там, где Бог на удочку
ловит облака,
яблочко на блюдечке,
тэ-че-ка.
2. Станислав Минаков
Загадочная история! Прошлогодняя подборка Минакова чрезвычайно понравилась и сенсационно вошла в шорт-лист: веселая, искрометная, удалая. А вот нынче… Сусальным золотом горят в лесу игрушечные волки. Позолота в деснице, патока в шуйце — такой вот богомаз. И даже минаковская ирония нынче вроде той осетрины, которой, по Булгакову, не бывает… Версификатор талантливый, а поэт плохой.
* * *
Как будто спала пелена.
Спала, спала — и сразу спала…
Нам вождь сказал: «В натуре, падла,
я тоже бычу до хрена».
В натуре, спала пелена.
Оратор крымский говорил
стихом почти Экклезиаста:
«Я поздно встал. И понял: баста!
Я мать-державу разорил.
Я ржав, как похоть педераста.
Вокруг — гниенье и распад,
и сам я есть продукт распада:
рапсод, взывающий из ада,
не видящий ворота в сад.
Мне пенья дар — и то засада.
Когда бы тот, кто назидал
во тьме пророку: виждь и внемли,
ему слюну такую дал,
чтоб истину сглотнули кремли,
и всяк свой смертный грех видал!»
Отец игумен у ворот
промолвил: «Повинимся, дети!
На сем еще не поздно свете
нам всем винитися». Народ,
избегнувший страниц в Завете,
вскричал, сумняшеся: «А в чём?..
За что нам горечь обнищанья,
блатных вождей телевещанье —
то с кирпичом, то с калачом?
За что уныние и тщанье?»
…Не в силах поглядеть окрест
непьяным, сколь возможно, взором,
люд перебит напастным мором.
Ему даны — Голгофа, Крест,
а он всё рылом — в сором, в сором.
И ест, и ест его, и ест.
Про Дионисия Щепу
Дионисий Щепа, иеромонах Печерский,
просветляся умом на Господню Пасху,
Великодня вместивши сердцем воскресным ласку,
ко пещере Антониевой с думой притек недерзкой,
по любви своей и, конечно, в долгу послушания (аще
ты поставлен смотреть за пещерой ближней),
осененный мыслию необлыжной —
покадить богоносных отцев усопших, в ларцах лежащих.
Бормоча Иоанново-златоустое словище, что об аде,
огорчися который, ибо упразднися,
и огорчися, ибо такоже умертвися и низложися,
Дионисий инок очутися в пещерском хладе,
где покоятся Авраамий трудолюбивый,
чудотворец Исаия да Пимен постник, цвет благовонный,
да Сильвестр, да Нифон, епископом Новгородским бывый,
мученик Кукша, а также Макарий, помнящи «времена оны»;
а подале — Феофил, Алексий, Сириг Мелетий,
Ефрем-евнух, умная голубица, словом Божиим питашеся паче, нежели брашном;
Спиридон, незлобия крин*, и Никодим победотезоименитый,
Илия Муромский, непреборимый воин, в руце имущий от оружия язву, и другие братья,
также Лука эконом, Элладий, Сисой, Онисим…
Поднял свой глас Дионисий: «Преподобнии отцы! Христос воскресе!»,
ко мощам святым помавая кадилом, поклоняясь подземным высям.
И внезапу услышал он отзыв должный, как по чину: воистину-де воскресе!..
Все, кто лежали вокруг в закромах укромных,
во пещерной пресветлой тьме, во гробех кипарисных,
сочетались в единстве гласном словес огромных,
жарким словом возстав из своих обиталищ присных.
И вновь тишина тишин разлилась в подземье — венцом молчанья.
Поклонился гробам живым Дионисий с волненьем в жилах
и затворил уста — аж до дней скончанья,
потому что прибавить ни слова он был не в силах.
Да и ведь поразмыслим, братие: впрямь, глаголать нелепо,
коль слуховым осязал ты славу Господню зреньем…
Вот таким, речет патерик, удостоен был умудреньем
во святой горе киевской отец Дионисий Щепа,
что сокрылся затем в затвор, дабы впоследствии там умрети,
не перемолвясь боле ни с кем и словом.
Было то в лето тыща четыреста пятьдесят третье
по Рождестве Христовом.
27 апреля 2008, Пасха Господня
* Крин — библейское именование лилии.
3. Татьяна Мнева
Как и в прошлом году, я был не против включения ходившей когда-то ко мне в семинар Татьяны Мневой в число конкурсантов. Хотя и не за. Парки бабье лепетанье — не противное, но в меру невнятное, а в меру просто бессмысленное. ИМХО.
* * *
Привези говорит мне питерский воздух я им буду говорит дышать
экономно расходуя выдыхая внутрь себя чтоб ни атому не пропасть
так мы говорим друг с другом когда вдали друг от друга
когда слова начинают друг другу мешать
когда слова начинают мешаться друг с другом и все непонятней их связь
и непониманье раззявливает пасть
и отправляются в нее вместе с нами и наших много-много букв
и уже написанных и не написанных еще вообще не изъятых из предсловесной тьмы
все-таки это правильно то что мы никогда ничего не пытаемся друг другу сказать
не становимся в круг
не беремся за руки
ни гроша у другой чужой дружелюбной прекрасной жизни не берем взаймы
* * *
Что ночь проглотит — утро отрыгнет,
заставит жить, не подчиняясь смыслу:
вот снег зачем-то ветку книзу гнет,
зачем-то солнце грузное повисло
в конце небес, вот птица вдруг поет,
найдя себя живой средь мглы и пыли.
Нас ночь проглотит, утро отрыгнет,
непереваренных, готовых быть как были.
* * *
Веками они бессмертно жили с немилыми женами рожали ненужных детей
не пели песен не пили пива не грелись у костра в мороз
в их языке не было слова «счастье» пока однажды в метель
к ним не забрел случайный путник и в предсмертном бреду это слово не произнес
ни к чему в их жизни не применимо но звенит бубенцом и вошло как родное в речь
примеряли его и так и эдак и к расчетам пенсий к рецептам кексов
к размерам задниц к глупости и уму
ни к чему не подходит ничего не значит никому не светит
но так они все и стараются его сберечь
ничего не значащему не дать пропасть забыться не подходящему ни к чему
* * *
Не заглянуть за море голубое,
За океан, шумящий, словно чайник,
Катающий по золотому дну
Монеты, цепи, черепа и кости.
За ним, вдали, по берегам зеленым
И солнце, и телушка за полушку,
Да ничего отсюда не видать.
Здесь хороводы водят неживые
Крапивы да осоки, светят страшно
Огни Святого Эльма недалеко,
Бездомных кошек круглые глаза
И звезды немигающие. Если ж
Прищуриться, вглядеться в расстоянье —
Лишь вымысел слезами застит взор.
Но стой и жди, и на закат печальный
Не разберешь, откуда, но в упор
Блеснет и нам улыбкою прощальной
4. Леонид Немцев
На кортеж безутешных и бледных как скорбь
Тратить незачем слез утешенья
Весь их громкий парад и живительный скарб
До конца торопил воскрешенье
И оно приходило как радостный крик
Никогда не бывая без света и книг
Без чудес никогда и без лая
С нашей долгой судьбой порывая
Тот беспечный могильщик бессмертный старик
И живая лопата такая
Что не хочет оставить последний тайник
Навсегда ничего не скрывая
Но умеют прощаться и так говорят
Будто не было жизни и пустят назад
Из чудесной купели обмана
Как не слишком глубокая рана
Если что-то бывает то рану нанес
Не язвительный сумрак случайно
Не пугливая прихоть тоскующих ос
И не сытого грома желанье
Увлажненным глазам плохо виден тайник
Умирающий и вырастающий блик
Что как опыт живет за цветами
Но не бросится прочь под камнями
95
Вещь вдохновения
Вот прозревшая влюбленность —
Глаз, отливший отпечаток
Света на любом из видов,
Будто пух с большого клена,
Собирается сетчаткой
В шар подвижный, неэвклидов.
Это звуки речи галльской,
Сообщающие в хоре
Связь чириканья и грома:
Всюду порскнувшие краски,
Проявившиеся вскоре
Вестью, что почти знакома.
Это вновь заря творенья,
Воровство из вечной бездны
Ни к чему не пристающей
Вещи, слившей преступленье
С новым смыслом бесполезным, —
Жизнь, рассыпанная пуще.
Это оторопь повторов,
Инкрустирующих главы
Лет, что без происхожденья
Набирают из узоров
Оправдательный и правый
Путь, пригодный для рожденья.
Ускользающая лента —
Край, лежащий в отдаленьи,
Вдаль отложенная встреча:
Слабый голос незаметно
Наполняет разум пеньем,
Постоянно бдит и лечит.
Ночь, открытая служенью,
Звон порожний и негневный,
Отраженный пустотой, —
Протяженное решенье
Тайны, что сливает клеммы,
Тайны, начатой тобой.
Твой глоток не наполняет —
Только исполняет жажду,
Тонко прозвучать дает,
И не флейтой, не огнями —
Сразу выжженную сажу
На язык кладет, как мед.
16 февр. 11
5. Максим Оркис
Кто такой и откуда тут взялся, не знаю, вернее, не помню. Не отесан, но талантлив. Или наоборот: талантлив, но не отесан. На любителя.
Твои уста узнаю я по запаху,
Твои уста вовек не устареют —
Лишь у меня и только на устах —
Твои уста не общие места,
Твои уста, запахнутые наглухо,
Поверхность губ, помазанная клеем,
В них пуще глаза я, важней, чем пах,
За пазухой у бога, у Христа,
Там горечь растворяет непомерная,
Там помереть поможет померанец,
Им в губке бы разбавиться хоть раз,
Включиться, просочиться бы в тот паз,
Где створчатость древнейшая двудверная,
Пуститься в танец или, словно агнец,
Пуститься на волокна для папах,
Чтоб месту не пустеть на черепах.
Твои уста страшнее уст младенца,
От них мне никуда уже не деться.
* * *
Мыслю я тебе по-русски,
Облегчив из платья бального,
Жду тебя, как ждал Челюскин
Потопления глобального,
Жду, сие пиша… пися…
Мыслю порно я,
Но полна тобою вся,
Вся уборная.
Глянь, пишу к тебе по-русски,
Моя любь,
Как прельщают из-под блузки,
Чуть колышатся медузки…
Спуски нам даны ли вглубь,
Где моллюски?
На кровать, как в лес Тунгуски,
Я свалюсь, как метео,
То есть, как метеорит,
В небе он уже свербит,
Скоро он себя внедрит,
Нам не облететь его,
Перегрузки.
Но потом приходит страх
Тараканий тапка,
Что потом случится трах,
Думается зябко,
Ведь мы все хотим случаться
Ни свет ни заря,
Улучшаться, волноваться,
Мягко говоря,
Говоря по-сиракузски
О расплате и раструске.
5. Алексей Остудин
Подборка казанского поэта похуже прошлогодней, хотя тогдашнее благоприятное впечатление в целом сохраняется: тех же щей, да пожиже влей, но они и пожиже вполне съедобные
Кладбище метафор
Кенарем распеться не успею —
опера повесилась на гласных…
Кто бы помнил, что стряслось с Помпеей,
если бы у Плиния не астма!
Видишь, в закромах духовной пищи,
уцелел один словарь толковый,
потому что, где светлее, ищем
между строк, а днём — согонём в подкову.
Научившись воровать и красться,
сыт одним, что вечности потрафил,
с бодуна, плеснул в четыре краски
скан воды на кладбище метафор!
Потому что сердце, как бутылка,
бьётся, а стакан души залапан.
Велика печаль скрести в затылке,
где и так полно уже царапин….
Крымское
Дымится помидорная ботва.
Грибная сырость, свежая газета.
Я крымский лук в уме делю на два
и жарю половинками планету.
Соседу соль не жалко, а — нема,
зато идёт вино на шару лопать…
Опять моя-твоя не понимай —
но сел за стол и оттопырил локоть.
Привычный политический отстой
очередными звёздами навеян —
взбрыкнул коньяк в бутылке с хрипотцой,
попал в живот и дальше бить намерен.
Монтаж в разгаре, времени рапид:
от топора отскакивает гребень —
бежит петух, не зная что убит,
и брызжет кровь на раскалённый щебень.
Жена соседа, крепкая в седле,
под вечер утопающая в неге,
домой утащит мужа на себе —
хоть золото, а пробу ставить негде.
Начнёт на винограднике закат,
как будто всё вокруг обито жестью,
из тишины высверливать цикад
и соловьёв расстреливать на месте!
6. Сергей Пагын
Талантливый поэт, обративший на себя внимание в прошлогоднем конкурсе. Однако появилось в — по-прежнему обаятельных — стихах какое-то (к счастью, пока робкое) кликушество: на кладбище ветер свищет, на кладбище нищий дрищет… Это не Пагын, понятно, но он уже где-то рядом.
Покрова
Когда с окраин голых, нищих
повеет стужей вдоль оград,
прозрачней тюль в твоем жилище,
светлее вин домашних ряд
и хрупче праздник человечий…
А там, где сыпалась листва,
сквозит в щелях земных скворечен
другого неба синева.
* * *
В лицо дохнут травою сохлой
дворы окраины…
Скользить
за злой иглой чертополоха
начнет растрепанная нить
моей души,
уже без страха
сшивая крепко дальний лес,
кривого пугала рубаху
* * *
…И таким вдруг потянет покоем
через щели в саманном быту,
будто поле за домом ночное
и ни звука вокруг на версту.
Выйдешь,
яблок достанешь из клети,
посидишь на приступке — пока
и цикада пустая для смерти
в просиявших вещах велика.
* * *
…И все-таки воде необходимо,
чтоб человек, почти прошедший мимо,
над ней склонился, выдохнул:
люблю…
Чтоб на озерном выгнутом краю
провел ладонью по траве незрячей,
заметив после как при слове «Бог»
рябится небо вдоль и поперек
и в терем превращается прозрачный.
* * *
…И капли быстрые дождя
окна коснулись на рассвете.
И жизнь невнятная моя
как будто явственней
и смертней
пока горчат, бледнея, сны —
пустырь и двор, заросший мятой,
и долгий выдох тишины
с холодным запахом
утраты.
* * *
Улыбнись, улыбнись тишине,
что, подобно последней волне,
поднялась и стоит над тобой…
Пахнет время землёй и листвой,
покидающей зябкую высь, —
ты устало к нему прислонись,
словно в поле к отцовой спине,
словно к тёплой вечерней стене.
* * *
И только нежность проскользнет сюда,
где в козьей лунке знобкая вода
вдруг вспыхнула под облаком закатным,
где верещит отчаянно сверчок,
и змейкой вьется темный холодок
лишь в пальцах листик помусолишь мятный.
И ты стоишь, оставив за спиной
всю жизнь свою, весь бедный опыт свой,
и будит поля голого безбрежность
не тусклый страх, не долгую тоску —
к багряной лунке, к мятному листку
последнюю пронзительную нежность.
7. Игорь ПАНИН
Сорокалетний примерно москвич родом из Тбилиси. Вполне приличный советский поэт, стихи которого в отсутствие СССР и Союза писателей выглядят странновато.
Уходя, колебался, но все-таки уходил.
Возвращался, метался и думал опять об уходе.
В зеркалах — непутевый, растерянный крокодил
слезы лил,
человечьи вроде.
И одна говорила: «Не отпущу»,
а другая: «Я ждать устала».
И мой внутренний голос, немой вещун,
оказался бессмысленнее магического кристалла.
А по городу рыскал шакалом безумный снег, —
ну такой, что ни в сказке, ни в небылице.
Мне хотелось кричать им обеим: «Навек, навек!»,
только все же следовало определиться.
Чаще рвется не там, где тоньше, а где больней;
прикорнуть бы, забыть все — на день, на час ли…
И одна говорила: «Ты будешь несчастлив с ней»,
а другая: «Со мною ты будешь счастлив».
Это, я доложу вам, классический сериал,
тут бы впору сценарий писать многотомный.
Только те, кто участие в нем принимал,
выгорая, мертвели, как старые домны.
А тем временем снег, успокоившись, капал за шиворот с крыш,
как залог невозможного, дикого, жгучего счастья.
И одна говорила: «Ты любишь ее, так иди к ней, малыш,
но если что — возвращайся…»
Постновогоднее
Москва гуляет: трали-вали…
Как хорошо,
что мы ни разу не читали
журнала «Шо»*.
Разнокалиберных стаканов
искрится тьма.
А говорят, поэт Кабанов
силен весьма.
Все краски радуги на лицах
дешевых сук.
Раскрыть бы желтые страницы,
да недосуг.
Собака носит, ветер бает,
народ — пластом.
И то, что нас не убивает, —
убьет потом.
* «Шо» — киевский журнал «культурного сопротивления», главным редактором которого является поэт Александр Кабанов.
Ходки «налево», в сторону западной поэзии, недостаточно органичны, а «направо», то есть в прямую публицистику, вынужденно проигрывают из-за отсутствия четко обозначаемого:
Тема с вариациями
Хмурый лес поперек основного пути.
Что там Данте изрек, мать его разъети?!
Кто напишет о нас, выходя за поля,
коль иссякнет запас нефти, газа, угля?
Вот и все, голытьба, бесшабашная рать,
не судьба, не судьба эту землю топтать.
Скоро вскочит на храм, как петух на насест,
непривычный ветрам полумесяц — не крест.
А и Вещий Боян мне тут форы не даст:
матерей-несмеян скроет глинистый пласт,
и потащит рабынь на восточный базар
просвещенный акын, кто бы что ни сказал.
Эта песня куда легче боли моей,
пейте впрок, господа, будет много больней.
Мой непройденный путь — мирозданья игра;
ну и ладно, и пусть, ближе к теме пора.
Невеселый оскал кажет битый орел;
слишком рьяно искал, ничего не обрел,
жемчуга да икру я на ситец менял.
Но когда я умру — воскресите меня.
8. Николай Ребер
Живущий в Швейцарии Ребер (кажется, психоаналитик) и год назад был бы всем хорош, кабы не подражание Бродскому — подражание не пародийно-убогое, как у старого одесского шарлатана Херсонского, но все же чрезвычайно отчетливое. На этот год «Бродский» вынесен в название цикла «Двадцать стихов о любви», а в самом корпусе предпринята отчаянная попытка заговорить собственным голосом, который, естественно, то срывается, то фальшивит… Интересно, что будет с Ребером дальше.
Пожилой Амур не натягивает тетивы,
а нажимает на курок «Кольта» или «Беретты»,
и свинцовые пчёлки неотвратимой любви
жалят тугую плоть сквозь бронежилеты.
И каждый патрон на четверть, или, скорей, на треть,
каждый расстрельный залп или выстрел в спину —
проводники любви, её хлеб и плеть
(а газовая камера — love-машина).
Постоянный ингредиент или конечный продукт
всего, что взрывает мир или улыбается в колыбели…
Пожилой Амур стреляет с обеих рук
как всегда без промаха. И без цели.
Назову себя Шикльгрубер
Ты и я: осиротевшие Гензель и Гретель, —
помечаем свои маршруты, теряя скальпы.
Нелюбимые дети. Сердце стучит как дятел.
Мы как Гензель и Гретель.
Мы как Бонни и Клайд.
Безнадёжный романтик… Назову себя Шикльгрубер…
Ты — царица Израиля, прикинувшаяся блядью:
Мы библейская пара. Лемуры вокруг нас (грубо!)
извергают потоки слюны пополам с проклятьеми…
Ты в своём — ритуальном, я — с черепами в петлицах.
Мы любили друг друга на нарах в небесном бараке.
Я останусь снаружи. Люби свою боль, царица…
Я пускаю зaрин
по твоему знаку.
Гeкзaмeтp
Boт кoмнaтa, и в нeй нa paз-двa-тpи
я пpoявлюcь кaк чёpтик из бyтылки,
нecмeлo yлыбaяcь изнyтpи
пopтpeтa пoтycкнeвшeю yлыбкoй.
Здecь жили мы вдвoём, мoй aнгeл. Boт
дивaн и cтyл, и пыль нa пpeжнeм мecтe…
Здecь ты пepeжилa мeня нa гoд,
a мeбeль пepeплюнyлa нa двecти…
B пpocтpaнcтвo мeждy штopaми cвeтил
фoнapь, и в нём cинюшными кpылaми
ты oтвopялa yши мнe, cлeпив
двe paкoвины… Te, чтo были нaми,
нe cлyшaли xoд вpeмeни… И eй
вceгдa был вeдoм cpoк иx кpaткиx линий.
A oн кpoпaл cвoй cпиcoк кopaблeй,
yпopнo пpиближaяcь к cepeдинe.
И в лaмпe нe кoнчaлcя кepocин
пoкa флoты дpoбилиcь шecтиcтoпнo.
И в yзкий пpoмeжyтoк мeж гapдин
глядeл фoнapь oбмaнyтым циклoпoм.