Дидье ван Ковеларт. Принцип Полины

  • Дидье ван Ковеларт. Принцип Полины. — Пер. с фр. Н. Хотинской. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 256 с.

    Лауреат Гонкуровской премии Дидье ван Ковеларт написал изобретательную, местами неудержимо забавную и очень романтичную историю — гимн любви и дружбе, которые порой неразличимы. Взаимоотношения трех молодых людей, один из которых начинающий писатель, вторая — студентка, а третий — арестант, развиваются в течение нескольких коротких дней, но оставляют отпечаток на всей последующей жизни главного героя.

    Подобно многим молодым людям, которым
    некомфортно в реальной жизни, я сделал попытку прожить другую на страницах романа.
    Задуманная как событие в литературе, моя первая книга «Энергия земляного червя» разошлась
    в девятистах четырех экземплярах. С половиной.
    Я только что купил подержанный томик у букиниста на набережной за полцены. Не сказать
    чтобы моя популярность выросла за минувшие
    двадцать лет.

    Пожелтевшее издание с загнутыми, потертыми страницами, в пятнах птичьего помета. Каждый день я прохожу по этому тротуару и никогда его здесь не замечал.

    — Очень хороший выбор, — говорит букинист.

    Он не узнал меня. Естественно. Мало кто
    сегодня ассоциирует лицо с именем — тем более
    моим: Куинси Фарриоль. Оно совсем на меня не
    похоже. «Имя ему выбрал папа», — твердила
    мать все мое детство в Лотарингии, когда я нес
    его, как свой крест. Заведующий секцией в «Кастораме» и безоговорочный фанат Куинси
    Джонса, отец назвал меня в честь знаменитого
    джазиста: это имя-де обеспечит мне музыкальный слух и принесет счастье в жизни. Отца
    убила током елочная гирлянда в год, когда мне
    исполнилось семь. Куинси, я — это даже трогательно. Я бел, как червь, похож на служащего
    похоронного бюро, люблю только тишину, и
    случаются со мной одни лишь неприятности.
    Это и стало темой моего первого романа.

    Когда он вышел, люди думали, что я взял
    псевдоним. Я не опровергал, чтобы не выглядеть совсем уж смешным. Как будто выбрать
    самому столь дурацкое имя лучше, чем носить
    его от рождения. Вот такой я. «Интроверт,
    склонный к самобичеванию», как написал литературный критик «Репюбликен Лоррен» в единственной статье, которой я в ту пору удостоился
    как уроженец Тионвилля.

    — Вы не прогадали, — говорит мне букинист,
    отдавая сдачу. — Он с дарственной надписью.

    Я киваю. Наверное, экземпляр для прессы, сбагренный журналистом с моими «сердечными чувствами» в придачу. Лучше спрятать его от любопытных глаз, чтобы сберечь остатки самолюбия.

    — Давно он у вас? — спрашиваю я.

    — Только что получил. За ту же цену имеется Поль Гют* с дарственной надписью Мишелю Друа** .

    — Нет, спасибо.

    Отойдя на несколько шагов, я открываю томик: мне любопытно, кто же тот счастливый
    адресат моего былого подхалимажа. И застываю
    на месте. У меня было меньше одного шанса из
    тысячи наткнуться именно на этот экземпляр.
    Тот самый, что изменил всю мою жизнь.

    Полине и Максиму

    этот роман, сделавший возможной нашу
    встречу.

    С надеждой на будущее счастье, к которому
    я присоединяюсь всем сердцем.

    Куинси

    Я прислоняюсь к парапету, в горле ком. Я и
    забыл, что написал на этой книге. Ну и дерзким
    же я был тогда. Надпись, адресованная двум
    читателям, столь же хитроумная, сколь и искренняя, с видами на будущее, которого я в те
    дни даже вообразить не мог. Какими путями
    этот экземпляр двадцать лет спустя попал на
    прилавок букиниста? Этот экземпляр, свидетель
    единственного истинного приключения в моей
    жизни. Этот экземпляр, стоивший мне двух незабываемых ночей любви, рискованной дружбы и
    пули в спину.

    Что это — случайность, знак судьбы или чей-
    то умысел? Кто мог нарочно выложить
    нашу
    книгу на этот прилавок над Сеной, напротив
    моей работы, у парапета, на который я облокачиваюсь шесть раз в день в перекуры? Я так
    давно не получал вестей от Максима. Полина
    же… Я думал, что мне удалось наконец ее забыть. Стук моего сердца и дурацкая улыбка,
    такая широкая, что мошка залетела в рот, доказывают обратное.

    * * *

    Все началось со звонка из издательства «Портанс» в понедельник утром, когда я был занят глажкой своих рубашек. Анна-Лора Ансело, мой пресс-секретарь, воскликнула торжественным тоном:

    — Вы получили Премию следственного изолятора в Сен-Пьер-дез-Альп!

    Я молчал, и она спросила с нетерпением
    в голосе:

    — Вы рады?

    Я выдавил из себя: «Потрясающе». В ту пору
    я был автором покладистым. После благожелательного отзыва в «Репюбликен Лоррен» я получил «Золотую лозу», присуждаемую молодому таланту на Фестивале литературы и вина
    в Паньи-сюр-Мозель; премию составляли три
    ящика розового пино. Я ездил туда за наградой
    и подписал тридцать книг. На сей раз я, кажется,
    был окончательно
    раскручен. По крайней мере, среди виноградарей и зэков.

    — Где это?

    — Простите?

    — Сен-Пьер-дез-Альп.

    — Не знаю. Где-то в Альпах. — С досадливым вздохом и раздражением в голосе (видно, ей пришлось надеть очки, чтобы разобрать
    написанное) Анна-Лора добавила: — Премия
    не денежная, но к ней прилагается приглашение.

    — Погостить в следственном изоляторе?

    Мою реакцию Анна-Лора, похоже, не оценила. Она была из тех, кто блещет серьезностью.
    Конский хвост, воротничок, застегнутый до последней пуговички, низкие каблуки. Профессионалка во всем. Ей чуть было не довелось поработать с Маргерит Дюрас в 1978 году. Но когда
    она приехала в Нофль-ле-Шато, чтобы встретиться с ней, некий булочник, любивший пошутить, показал ей не на тот дом, и она вломилась
    к аятолле Хомейни. С тех пор юмор Анна-Лора
    воспринимает как личное оскорбление.

    — Знаете что, премия есть премия. Карьера
    писателя не делается в один день, Куинси, даже
    если на вас работает имидж издательства «Портанс». С чего-то надо начинать, и всему свое время. Вручение состоится 16 февраля в 11 часов.

    — В комнате для свиданий?

    — Они не уточняют. Я свяжусь с ними, все
    выясню и перезвоню.

    Десять дней спустя я сел на поезд в 5.28.
    Обратно на Лионский вокзал в тот же вечер в
    23.30. Как выяснилось, обещанное приглашение
    предполагало всего лишь коктейль для прессы,
    сеанс подписей и встречу с читателями-арестантами, проголосовавшими за меня. Все организовала владелица местного книжного магазина
    мадам Вуазен, которая заказала сто пятьдесят
    экземпляров «Энергии земляного червя» и напечатала за свой счет манжетку*** «Литературная
    премия следственного изолятора Сен-Пьер».

    — С ума сойти, как она на вас запала, — сухо
    заметила Анна-Лора.

    Это не была ревность, ей просто надоело:
    мадам Вуазен звонила по три раза на дню, чтобы обговорить условия моей поездки, передать
    формальности, соблюдения которых требовала
    тюремная администрация, и дополнить мою биографию.

    Эта последняя просьба стала для меня проблемой. Что добавить к трем строчкам, напечатанным на задней обложке книги, под анонсом?
    «Куинси Фарриоль, 21 год, родился в Тионвилле
    (Мозель), холост, живет в Париже и работает в
    сфере недвижимости». «Дополнить мою биографию» значило бы уточнить, что по роду занятий
    я настилаю ковровые покрытия, а обнародовать
    эти подробности мне совсем не хотелось. Тем
    более если эта владелица книжного магазина и
    впрямь имеет на меня определенные виды.

    В пустом вагоне, увозившем меня к ней, рассеянно глядя на зимний пейзаж, я невольно
    представлял ее себе белокурой и налитой, столь
    же желанной, сколь и недоступной. Молодой
    вдовой, к примеру, спроецировавшей на себя
    ярко выраженную сексуальную неутоленность,
    исходившую от моего романа. Да, она, должно
    быть, почувствовала между строк эту откровенно автобиографическую обделенность, в которой факт публикации — эта наконец-то осуще-ствившаяся неотвязная мечта, с самого детства
    отравлявшая мне все прелести обыденной жизни, — ровным счетом ничего не изменил.

    «Хорошо быть писателем — девушки так и
    падают», — говорили мне в «Клиши-Палас». Как
    же. До сих пор мне в руки упала только одна
    мертвецки пьяная фотографиня на Книжной
    ярмарке в Бриве. Подцепить такую можно было
    только в темноте, что я и сделал под древними
    шарами-стробоскопами в «Кардинале», китчевом
    клубе в стиле семидесятых, где проходил банкет
    по случаю закрытия ярмарки. Пятьдесят лет и
    все зубы свои. Из тех, что спрашивают между
    двумя отсосами:

    — А почему ты не печатаешься в «Галлимаре»? Это куда круче.

    Я ответил, что мне там отказали. Она сказала
    «ага», снова взялась было за дело, но передумала:

    — Извини, совсем забыла позвонить Флоранс.
    Пока она болтала с подружкой, я уснул, а
    когда проснулся в полдень, на одеяле белел самоклеящийся листочек с телефоном Антуана
    Галлимара и подчеркнутой припиской: «От
    меня». Поскольку она не подписалась, а имени
    ее я не знал, эпизод для упомянутого издателя
    последствий не имел.

    Вот к чему сводилось единственное мало-мальски яркое событие моей юной литературной карьеры. Дополнять им свою биографию
    для достопочтенной мадам Вуазен я не счел необходимым.


    * Поль Гют (1910–1997) — французский романист и
    эссеист. — 
    Здесь и далее примеч. перев.

    ** Мишель Друа (1923–2000) — французский писатель
    и журналист, член Французской академии.

    *** Манжетка — полоска бумаги в виде кольца, надеваемая
    на издание. На манжетке печатается дополнительная информация, появившаяся после выхода тиража.

Элайза Грэнвилл. Гретель и тьма

  • Элайза Грэнвилл. Гретель и тьма /Пер. с англ. Шаши Мартыновой. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 384 с.

    «Гретель и тьма» — почти колдовской роман, сказка, до ужаса похожая на действительность. Вена, 1899 год. У знаменитого психоаналитика Йозефа Бройера — едва ли не самая странная пациентка за всю его практику. Девушку нашли возле дома помешанных, бритую наголо, нагую, безымянную, без чувств. Не девушка, а сломанный цветок.

    Германия, много лет спустя. У маленькой Кристы очень занятой папа: он работает в лазарете со «зверолюдьми», и Кристе приходится играть одной или слушать сказки няни — сказки странные и страшные. И когда все вокруг постепенно делается столь же жутким, Криста учится повелевать этой кошмарной сказкой наяву.

    Пройдет немало лет, прежде чем Дудочник вернется за остальными детьми. Музыку его заглушили, но юные и старые, большие и малые — все подряд — принуждены идти за ним вслед, тысячами… даже великаны-людоеды в сапогах-скороходах да с плетками звонкими, даже их псы о девяти головах. Мы — крысы, это наш исход, Земля ежится у нас под ногами. Весна оставляет по себе горький вкус. Дождь и люди падают дни напролет, а ночи напролет рыдают в озерах русалки. Медведь кровавого окраса сопит нам в пятки. Я не свожу глаз с дороги, считаю белые камешки и страшусь того, куда ведет нас этот след из пряничных крошек.

    Подействовало ли заклятье? Думаю, да: кольца тумана обвивают нам лодыжки, подымаются и глушат все звуки, заглатывают всех, кто рядом, целиком. Миг наступает, и мы бежим со всех ног, волоча Тень за собой, останавливаемся, лишь когда моя вытянутая рука нащупывает грубую кору сосновых стволов. Шаг, другой — и вот уж мы в заколдованном лесу, воздух прошит льдистыми ведьмиными вздохами. День схлопывается вокруг нас. Призрачные караульные бросаются вниз с деревьев, требуют назваться, но наши зубы настороже, никаких ответов, и надзиратели убираются прочь, хлопая крыльями, на восток, к луне в облачном саване. Корни змеятся, тянут нас к лесной подстилке. Мы таимся в тиши, прерываемой далеким стуком рогов, что сбрасывают олени.

    Просыпаемся — нас не съели. Солнце впитало последние клочья тумана. Кругом, похоже, ни души. Недалеко же мы ушли: я вижу дорогу, но путников на ней и след простыл. Тихо — покуда кукушка не закликала из чащи.

    — Слушай.

    — Kukułka, — отзывается он и прикрывает глаза ладонью, всматриваясь в верхушки деревьев.

    — Ку-ку, — говорю я ему. Он по-прежнему разговаривает странно. — Она делает ку-ку!

    Он по обыкновению резко дергает плечом.

    — Зато мы на воле.

    — Пока двигаемся — да. Пошли.

    Тень скулит, но мы насильно ставим его на ноги и, поддерживая его с обеих сторон, бредем вдоль кромки леса, пока не выбираемся к полям, где вороны деловито выклевывают глаза молодой пшенице. А дальше свежезахороненная картошка дрожит под земляными грядами. Рядами зеленых голов пухнут кочаны капусты. Мы встаем на колени и вгрызаемся в их черепа, капустные листья застревают у нас в глотках.

    Идем дальше, ноги тяжелеют от цепкой глины, но тут Тень оседает на землю. Я тяну его за руку:

    — Тут опасно. Надо идти. Если заметят, что нас нет…

    Надо идти. Нам надо идти. Уж точно рано или поздно какие-нибудь добрые гномы или мягкосердечная жена великана сжалятся над нами. Но страх стал слишком привычным попутчиком — недолго ему гнать нас вперед. Еще и Тень с собой тащим. Голова у него повисла, глаза нараспашку, пустые, ноги волоком — две борозды тянутся следом в рыхлой грязи. Нам, похоже, конец от него настанет.

    — Надо идти дальше одним.

    — Нет, — пыхтит он. — Я обещал не бросать…

    — А я — нет.

    — Иди тогда сама. Спасайся.

    Он знает, что я без него не уйду.

    — Без толку стоять да разговаривать, — огрызаюсь я, подцепляю рукой плечо Тени и удивляюсь, как такое тонкое — будто лезвие ножа — может быть таким тяжелым.

    Еще одна передышка — на сей раз мы присели на мшистый изгиб дуба, попробовали сжевать горстку прошлогодних желудей. Остались только проросшие. Тень лежит, где мы его бросили, смотрит в небо, но я-то вижу, что глаза у него теперь полностью белые. Оно вдруг кричит — громче мы ничего никогда от него не слыхали, — а дальше прерывистый вдох и длинный, судорожный выдох. Я выплевываю последние желуди. Тень больше не дергается и не вздрагивает, как мы привыкли; надавливаю ногой ему на грудь — не шелохнулось. Миг-другой — и я собираю пригоршню дубовых листьев и укрываю ему лицо.

    Он пытается меня остановить:

    — Зачем ты это?

    — Оно мертвое.

    — Нет! — Но я вижу облегчение, когда он опускается на колени проверить. — Мы столько всего сносим, а умираем все равно как собаки… pod płotem… у забора, под кустом. — Он закрывает Тени глаза. — Baruch dayan emet*. — Должно быть, молитва: губы шевелятся, но ничего не слышно.

    — Но мы-то не умрем. — Я тяну его за одежду. — Тени долго не живут. Ты же знал, что зря это. Зато теперь быстрее пойдем, ты да я.

    Он стряхивает мою руку.

    — Тут земля мягкая. Помоги могилу выкопать.

    — Нет уж. Времени нет. Нам надо идти. Уже за полдень. — Вижу, он колеблется. — Тень никто не съест. Мяса никакого. — Он не двигается с места, и я ковыляю прочь, стараясь не оборачиваться. Наконец он догоняет. Тропка вьется между лесом и полем. Один раз примечаем деревню, но решаем, что к логову колдуна мы все еще слишком близко, это опасно. Вот и солнце покидает нас, и идем мы все медленнее, пока я не сознаю, что дальше мы не потянем. Лес поредел: перед нами расстилается бескрайнее поле с ровными бороздами, докуда глаз хватает. Мы забираемся глубоко в кустарник, и тут я понимаю, что поле это — бобовое.

    — Какая разница? — спрашивает он устало.

    — Сесили говорила, если заснешь под цветущими бобами — спятишь.

    — Нет тут цветов, — отрезает он.

    Ошибается. Несколько верхних бутонов уже развертывают белые лепестки, в сумерках призрачные, а наутро очевидно, что надо было нам поднажать: за ночь раскрылись сотни цветков и танцуют теперь бабочками на ветру, разливая в теплеющем воздухе свой аромат.

    — Дай мне еще полежать, — шепчет он, вжимает щеку в глину, отказывается идти, даже не замечая черного жука, грузно взбирающегося у него по руке. — Никто нас тут не найдет.

    Его синяки меняют цвет. Были бордово-черные, теперь подернулись зеленью. Он просит сказку, и я вспоминаю, как Сесили рассказывала мне про двух детишек, выбравшихся из волшебной волчьей ямы. У них тоже кожа позеленела.

    — Дело было в Англии, — начинаю я, — во время урожая, давным-давно. На краю кукурузного поля возникли ниоткуда, как по волшебству, мальчик и девочка. Кожа ярко-зеленая, и одеты странно. — Я оглядываю себя и смеюсь. — Когда они говорили, их эльфийского языка никто не понимал. Жнецы привели их в дом Хозяина, там за детьми ухаживали, но те ничего не ели, совсем-совсем ничего, пока однажды не увидели, как слуга несет охапку бобовых стеблей. Вот их-то они и поели — но не сами бобы.

    — А почему они не ели бобы, как все остальные?

    — Сесили говорила, в бобах живут души умерших. Так можно мать свою или отца съесть.

    — Глупости какие.

    — Я тебе рассказываю, что она мне говорила. Это всамделишная история, но если не хочешь…

    — Нет, давай дальше, — говорит он, а я подмечаю: хоть и держится снисходительно, но на бобовые цветочки поглядывает косо. — Что потом случилось с зелеными детками?

    — Поели они бобовых стеблей и стали сильнее, а еще английскому научились. Они рассказали Хозяину о своей прекрасной родине, где неведома нищета и все живут вечно. Девочка обмолвилась, что играли они как-то раз и вдруг услышали сладостную музыку и пошли за ней через пастбище да в темную пещеру…

    — Как у тебя в той истории про Дудочника?

    — Да. — Я медлю: в истории у Сесили мальчик погиб, а девочка выросла и стала обычной домохозяйкой. — Остальное не помню.

    Он молчит, а потом глядит на меня.

    — Что нам делать? Куда податься? К кому? Нам пока никто ни разу не помог.

    — Сказали, что помощь на подходе. Сказали, что она уже идет.

    — Ты в это веришь?

    — Да. И поэтому нужно двигаться им навстречу.

    Под синяками лицо у него белое как мел. И с рукой что-то не то: как ни пошевельнет ею — морщится. В уголках рта — свежая кровь. И тут я вдруг так злюсь, что взорвусь того и гляди.

    — Убила б его. — Сжимаю кулаки, аж ногти впиваются. Хочется кричать, и плеваться, и пинать все подряд. Он все еще смотрит на меня вопросительно. — В смысле, того, кто все это начал. Если б не он…

    — Ты не слышала, что ли, о чем все шептались? Он уже умер. — Опять он дергает плечом. — Как ни крути, мой отец говорил: если не тот, так другой какой-нибудь, точь-в-точь такой же.

    — Тогда, может, здесь бы и оказался кто-нибудь другой, а не мы.

    Он улыбается и стискивает мне руку.

    — И мы бы никогда не встретились.

    — Да встретились бы, — отвечаю яростно. — Как-нибудь, где-нибудь — как в старых сказках. И все равно жалко, что не я его убила.

    — Слишком большой, — говорит он. — И слишком сильный.

    Тру глаза костяшками пальцев.

    — Раз так, жалко, что я не побольше. Наступила бы на него и раздавила как муху. Или вот бы он был маленький. Тогда б я сбила его с ног и оторвала голову. Или заколола бы ножом в сердце. — Молчим. Я размышляю, какими еще способами можно убить кого-нибудь ростом с Мальчика-с-пальчика. — Пора.

    — Дай мне поспать.

    — Пошли. Потом поспишь.

    — Ладно. Но сначала расскажи мне сказку — твою самую длинную, про мальчика и девочку, которые людоеда убили.

    Я задумываюсь. Ни одна моя старая история вроде бы не настолько страшная, пока до меня не доходит: ведь наверняка сложатся обстоятельства, в которых людоеда и впрямь можно убить. Спасибо Ханне, я знаю где. И даже когда. Ни с того ни с сего я воодушевляюсь.

    — Давным-давно, — начинаю я, но тут же понимаю, что так не годится. Не такая это сказка. Он все еще держит меня за руку. Я резко дергаю его. — Вставай. Дальше буду рассказывать тебе истории только на ходу. Остановишься — я больше ни слова не скажу.


    * «Благословен Судия праведный» (ивр.) — принятое в иудаизме благословение покойника. — Здесь и далее прим. перев.

Сью Таунсенд. Ковентри возрождается

  • Сью Таунсенд. Ковентри возрождается / Пер. с англ. И. Стам. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 256 с.

    Жизнь у Ковентри не задалась с самого начала, как только ее нарекли в честь английского провинциального городка. Нет, у Ковентри все как у людей — милый домик, нудный муж, пристойные детки-подростки. Одним словом, самая заурядная жизнь. Но однажды случается катастрофа — Ковентри убивает гнусного соседа, сама того не желая. И, поняв, что с привычной жизнью покончено раз и навсегда, Ковентри пускается в бега. Этот роман Сью Таунсенд — из золотого запаса английской литературы, истинное сокровище, в котором упрятаны и превосходный юмор, и тонкие наблюдения, и нетривиальные мысли.

    1. Вчера я убила человека

    Есть две вещи, которые вы должны узнать обо мне немедленно. Первая — я красивая, вторая — вчера я убила человека по имени Джеральд Фокс. И то и другое случайности. Родители мои некрасивы. Отец похож на теннисный мяч, лысый и круглый, а мать — точь-в-точь пила для хлеба — тонкая, зубастая, а язык — как бритва. Я никогда их особенно не любила, подозреваю, что и они меня не больше.

    Да и Джеральда Фокса я не настолько любила или ненавидела, чтобы его убивать.

    Зато я люблю своего брата Сидни и знаю, что он меня тоже любит. Мы вместе смеемся над Теннисным Мячом и Хлебной Пилой. Сидни женат на унылой женщине по имени Руфь. Прежде чем заговорить, Руфь вздыхает, а сказав, что хотела, вздыхает снова. Вздохи у нее вместо знаков препинания. Сидни от жены просто голову потерял; ее меланхоличность его очень возбуждает. Детей у них нет, да они их и не хотят. Руфь говорит, что жизнь слишком уж пугает ее, а Сидни не желает ни с кем делить перепуганную Руфь. Если погода жаркая, они занимаются любовью семь раз в неделю, а то и чаще, а когда уезжают за границу, то редко выходят из номера в гостинице. О своей семейной жизни Сидни рассказывает мне почти все, проявляя при этом необыкновенную стыдливость, как только речь заходит о деньгах. «Нет, нет, давай не будем об этом», — с содроганием говорит он, наотрез отказываясь обсуждать финансовые вопросы.

    Он тоже живет в городе, где мы оба родились, и работает управляющим в магазине электротоваров; он большой мастер навязывать фотоаппараты, проигрыватели компакт-дисков и портативные цветные телевизоры людям, которым все это не по карману. Работа у Сидни ладится, потому что он, как и я, красив. У него такая улыбка, что покупатели не в силах устоять. Их завораживает глубина его темно-карих глаз и пушистость его длинных ресниц. Подписывая кредитное обязательство, они любуются его руками. Когда он говорит, что тот предмет длительного пользования, который им так нужен и который они только что оплатили, будет доставлен лишь недели через две, они пропускают это мимо ушей. Забыв обо всем на свете, они внимают его берущему за душу, вкрадчивому, с пленительной хрипотцой, голосу. Из магазина уходят ошеломленные. Одна женщина все махала Сидни рукой, пятясь к дверям, и в конце концов угодила прямиком на багажник мотоцикла; тот провез ее ярдов пятнадцать, а потом сбросил в кювет. Все, кто находился в магазине, выбежали ей на помощь, но только не Сидни: он остался охранять выручку.

    У Сидни очень холодное сердце. Сам он никогда не страдал, и его раздражают страдания других людей. Он отказался смотреть новости по телевизору «с тех пор, как там без конца стали показывать этих проклятых голодающих». Однажды я спросила его, чего бы ему в жизни хотелось. «Ничего, — ответил он, — у меня уже есть все». Ему тогда было тридцать два. Я спросила: «Но что же ты будешь делать дальше, в оставшиеся до смерти годы?» Он засмеялся и сказал: «Зарабатывать деньги, да побольше, и покупать на них вещи, да побольше». Мой брат невыносимо практичен. Он не знает, что вчера я убила человека. Сейчас он отдыхает на вилле в Португалии, в провинции Алгарви, и не подходит к телефону.

    Сидни — единственный в мире человек, который не будет шокирован тем, что меня ищет полиция. Мой брат — человек отнюдь не строгих правил, и я почти рада этому: такие люди — большое утешение в трудные минуты.

    У меня необычное имя: Ковентри. В день, когда я родилась, мой отец как раз был в Ковентри. Он привез грузовик песку к месту бомбежки. «Слава богу, что его не послали в какой-нибудь Гигглзуик», — повторяла моя мать не меньше трех раз в неделю. Ничего более похожего на шутку она не сказала за всю свою жизнь.

    Сидни тоже назвали в честь города. Отец увидел в журнале «Всякая всячина» фотографию моста через сиднейскую гавань и влюбился в него. Он знал и его вес, и длину, и даже как часто его красят.

    Когда я подросла, я долго ломала голову: с чего это он нас так окрестил? Глядя на отца холодными глазами подростка, я видела, что он одуряюще скучен и начисто лишен фантазии.

    Само собой, мы с Сидни всегда ненавидели свои имена. Я мечтала о каком-нибудь бесцветном имени — вроде Пат, Сьюзен или Энн, а Сидни хотел, чтобы его звали Стив. Впрочем, каждый мужчина из тех, кого я знаю, всегда хотел, чтобы его звали Стив.

    Так вот. У меня необыкновенное лицо, тело и имя, но, к несчастью, я вполне обыкновенная женщина, без каких-либо заметных талантов, без влиятельных родственников, без дипломов, без какого бы то ни было опыта работы и без собственных средств. Вчера у меня были муж и двое детей-подростков. Сегодня я одна, я в Лондоне, я спасаюсь бегством и у меня нет с собой сумочки.

    2. Вечер в пивном баре

    Они давно сидели в пивном баре, Ковентри Дейкин и ее подруги. Дело происходило в понедельник вечером. Ковентри было совсем невесело. Когда она уходила из дома, ее муж Дерек повысил на нее голос. Сам он собирался на Ежегодное пленарное собрание Общества любителей черепах и считал, что Ковентри должна посидеть с детьми.

    — Но, Дерек, им уже шестнадцать и семнадцать лет, вполне можно оставить их одних, — прошептала Ковентри.

    — А что, если к нам вдруг ворвется шайка хулиганов, изобьет до смерти Джона и изнасилует Мэри? — зашипел Дерек.

    Оба они считали, что в присутствии детей спорить нельзя, поэтому ушли препираться в сарай для черепах. Снаружи быстро темнело. Во время последней тирады Дерек сорвал с грядки кустик салата и теперь, аккуратно отщипывая листья, скармливал их своим любимым черепахам. Ковентри слышала, как щелкают друг о друга их панцири, когда черепахи устремились к его руке.

    — Но, Дерек, у нас и в помине нет хулиганских шаек, — сказала она.

    — Эти бандиты имеют машины, Ковентри. Они приезжают из густо населенных кварталов и выбирают богатые дома на окраине.

    — Да ведь у нас скромный муниципальный район.

    — Но мы же собираемся купить собственный дом, так?

    — И откуда твои хулиганы, набившиеся в машину, узнают об этом?

    — По дверям и окнам в георгианском стиле, которыми я заменил прежние. Но если тебе непременно хочется оставить Джона и Мэри одних, без всякой защиты, то пожалуйста. Иди развлекайся со своими вульгарными подружками.

    Ковентри не стала защищать подруг, потому что они и впрямь были вульгарны.

    — Мне, во всяком случае, претит мысль о том, что ты сидишь в пивной.

    Дерек надулся; в темноте Ковентри видела его выпяченную нижнюю губу.

    — А ты гони эту мысль. Сосредоточься на своих скользких черепахах. — Она почти кричала.

    — Черепахи вовсе не скользкие, и ты бы это знала, если бы заставила себя потрогать разок хоть одну.

    Между мужем и женой повисло долгое молчание, нарушавшееся лишь на удивление громким хрустом, который издавали пирующие черепахи. От нечего делать Ковентри принялась читать их имена, которые Дерек каллиграфически вывел светящейся краской на панцире у каждой особи. Руфь, Наоми, Иаков и Иов.

    — А разве им еще не пора впадать в спячку? — спросила она у мужа.

    Это было больное место. Уже прошло несколько морозных дней, но Дерек все оттягивал горестный миг. По правде говоря, он очень скучал по черепахам в долгие зимние месяцы.

    — Предоставь мне решать, когда именно им пора впадать в спячку, хорошо? — сказал Дерек. А про себя подумал: «Надо завтра по дороге с работы прихватить соломы».

    Дерек волновался за своих любимцев. Очередное катастрофически неудачное лето совсем отбило у них аппетит, подкожного жира почти не осталось, и шансы на то, что они очнутся после долгого зимнего сна, очень сократились. Он попытался было кормить черепах насильно, но перестал, когда у них появились явные признаки душевной угнетенности. Теперь он ежедневно их взвешивал и записывал вес каждой в специальную тетрадь. Он винил себя в том, что раньше не заметил их истощения, хотя как он мог его распознать сквозь толстые панцири, и сам не знал. У него же не рентгеновский аппарат вместо глаз, правда?

    — Ну-с, прошу. — Дерек распахнул перед Ковентри дверку сарая.

    Она протиснулась в узкую щель, избегая его касаться, и, ступая по темной влажной траве, на которой летом резвились черепахи, пошла к дому.

    Пивной бар, где сидела Ковентри с подругами, назывался «У Астера». Он был переоборудован заново в стиле голливудской продукции тридцатых годов, когда в кино блистал Фред Астер* . Оформитель пивного заведения распорядился снять вывеску «Черная свинья», висевшую над входом, убрал массивные деревянные столы и удобные скамьи. Теперь любителям пива приходилось сгибаться в три погибели над розовыми кофейными столиками с хромированными ободками. Их большие зады, не помещаясь, свисали с крошечных табуретов, обитых розовой синтетикой. В новом виде пивная походила на довоенный голливудский ночной клуб, но завсегдатаи упрямо цеплялись за свои простецкие привычки: отвергая все попытки навязать им коктейли, они предпочитали потягивать пиво, пусть даже из высоких стаканов.

    Официантов обрядили в костюмы под Фреда Астера, но те прощеголяли в них первую неделю, потом взбунтовались, не в силах больше терпеть неудобства от цилиндров, крахмальных воротничков и фраков, и влезли в привычную одежду. Грета, весившая шестнадцать стоунов** и служившая барменшей в «Черной свинье» с тех пор, как окончила школу, отказалась от должности в первый же вечер после открытия обновленной пивной. Она едва дождалась конца рабочего дня.

    — Ну и видок у меня был — ни дать ни взять задница в цилиндре, — сказала Грета уже на улице.

    — Это уж точно, Грета, — подтвердил один из завсегдатаев, истосковавшийся по заманчивой ложбинке между грудями в вырезе Гретиного платья.

    Дереку понадобилось целых пять минут на то, чтобы устроить Руфь, Наоми, Иакова и Иова на ночь, и еще несколько минут — чтобы запереть окна и дверь сарая на все засовы и замки. Черепахи теперь животные редкие и ценные, кража черепах стала в Англии явлением вполне заурядным. Поэтому Дерек рисковать не желал. Он не представлял, что будет делать, если у него украдут любимый черепаший квартет. Мало того, что он их обожает, — у него не хватило бы средств восстановить поголовье. Когда он вернулся в дом, то обнаружил, что Ковентри его не послушалась и ушла в пивную.

    — Извините, мне необходимо уйти, сегодня Ежегодное собрание, — объяснил он равнодушно внимающим детям. — Вы без нас тут управитесь?

    — Конечно, — ответили они.

    Когда за Дереком захлопнулась дверь в георгианском стиле, дети открыли бутылку отцовского вина, настоянного на цветах бузины, и с бокалами в руках уселись смотреть полупорнографическую киношку под названием «Грешные тела».


    * Знаменитый танцор, звезда американской эстрады и кино 1930–1940-х годов. — Здесь и далее примеч. перев.

    ** Более ста килограммов.

Тони О’Делл. Темные дороги

  • Тони О’Делл. Темные дороги / Пер. с англ. С. Соколова. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 384 с.

    «Темные дороги» — роман взросления и драма под одной обложкой. История, рассказанная мрачноватым подростком, очень похожим на сэлинджеровского Холдена Колфилда своим цинично-наивным взглядом на мир. Харли следовало бы учиться в колледже, наслаждаться свободой, кадрить девчонок и мечтать о будущем. Вместо этого он живет в захолустном городишке, на его попечении три сестры, а еще долги по закладным и работа. Его мать сидит за решеткой, а отец убит. Харли плевать хотел на мораль и приличия, если они идут вразрез с любовью. Это роман о преданности семье, о том, что даже самую черную главу своей жизни можно рассказать с берущим за душу юмором. Роман о том, что главное в жизни — сердце.

    Глава 1

    Мы со Скипом не раз пытались убить его маленького брата Донни, но только для прикола. Не устаю повторять это помощникам шерифа, а полицейским все по барабану: подхватят пластиковые стаканчики с кофе, выйдут на секунду и тут же возвращаются — прилепят свои задницы к металлической столешнице передо мной и не спускают с меня глаз. Взгляд у копов печальный, утомленный, можно сказать, нежный, если бы в нем не угадывалась ненависть. Нас не интересуют Донни и Скип, говорят. Плевать нам на твои детские выходки. Тебе уже двадцать. И ОТНОШЕНИЕ К ТЕБЕ БУДЕТ КАК КО ВЗРОСЛОМУ. Слова вылетают изо рта, точно напечатанные огромными заглавными буквами и порхают по залитой синюшным светом комнате. Я пытаюсь поймать их, но буквы растворяются в воздухе, а я получаю по рукам, они у меня все в бледно-розовых пятнах. Помыть руки мне не разрешают.

    Помощники шерифа желают побольше узнать про женщину. Я смеюсь. Про какую женщину? В моей жизни полным-полно женщин. Всех возрастов, комплекций, размеров и разной степени чистоты.

    — Про мертвую женщину в заброшенной конторе шахты за железнодорожными путями, — говорит один из них и кривится, будто вот-вот блеванет.

    Я закрываю глаза и представляю себе сцену. Дырявая крыша. Прогнивший пол, засыпанный битым стеклом, ржавыми болтами и непонятными расплющенными железяками. Когда я в конце концов привел ее сюда, она не попросила меня прибраться. Сказала, что не хочет ничего менять, ведь это место особенное. Сказала, ей нравится тишина и спокойствие запустения. Она любила искусство, и порой ее слова звучали очень живописно.

    Во мне разгорается ярость, медленно и верно, как правильно сложенный костер. Руки начинают трястись, и я прячу их под себя, чтобы полицейские не заметили.

    — Мы со Скипом устроили в конторе шахты схрон, — говорю я улыбаясь, хотя во мне уже бушует пламя. Скоро от меня останется один обгоревший скелет, что рассыплется в золу при малейшем прикосновении. Но никто здесь об этом не подозревает.
    Стоит мне заговорить о Скипе, как помощники шерифа принимаются качать головами, тяжко вздыхают и фыркают. Один так даже пинает складной стул, и тот летит через всю комнату.

    — Парень в шоке, — говорит другой. — Ничего СУЩЕСТВЕННОГО и СВЯЗНОГО мы от него сегодня не добьемся.

    Я тяну руку за этими словами и на этот раз получаю по башке, а не по липким пальцам.

    — Тебе лучше начать говорить. — Шериф сплевывает комок бурой жвачки в пустой стакан из-под кофе и добавляет: — Сынок.

    Тут только становится ясно, что шериф мне знаком, я его видел, когда два года тому назад судили маму. Он подтвердил, что, застрелив моего отца, мама явилась с повинной. От шерифа пахнет, как от мокрого дивана.

    Начинаю говорить, но у меня опять выходит про Скипа, как мы с ним сидели в старой конторе шахты, ели сэндвичи с колбасой и сговаривались против Донни. Это была наша тайна, хотя Донни прекрасно знал, где мы. Но все равно ему до нас было не добраться, маленькому такому, не влезть на холм, не продраться сквозь заросли. Эти кусты не хуже колючей проволоки.

    А какие замыслы приходили нам в голову! Однажды мы согнули дугой молодую березку, привязали веревкой к колышку от палатки и оставили приманку для Донни — печенье в блестящей обертке. Распрямившись, деревце точно бы угрохало Донни, но мы не рассчитали, и Донни спокойно съел печеньку и пошел себе.

    В другой раз мы высыпали кучу мраморных шариков на ступеньки заднего крыльца и позвали Донни, мол, у нас для него целая коробка кремовых бисквитов «Маленькая Дебби». Он примчался сломя голову — вот сейчас наступит на шарики и грохнется! — но увидел шарики, присел на корточки и принялся их катать. А то еще мы пообещали ему коробку «хрустиков», если даст связать себя по рукам и ногам и положить на рельсы — те самые, что идут к старой шахте, — только по рельсам этим вагоны перестали ездить еще до нашего рождения, и Донни надоело дожидаться смерти, и он уполз домой.

    Круче всего было, пожалуй, когда мы подложили упаковку пирожных «Долли Мэдисон» к открытой двери гаража, а сами спрятались с пультом управления дверью в руках. Донни присел с набитым ртом, а мы привели дверь в движение. Он и не заметил, что тяжеленная дверь поехала вниз на него. Мы смотрели затаив дыхание (неужели получилось?), но мне недостало храбрости, и я бросился к Донни, столкнул с опасного места и спас ему жизнь. Какие выводы полицейские сделают насчет меня, когда услышат это, мне плевать.

    — Я был в шаге от убийства, — объясняю я, — ну а потом, после того, что стряслось с отцом…

    Шериф прерывает меня. Он не хочет, чтобы я опять ковырялся во всем этом. Ему известно все о моем отце и матери. Это каждый знает, столько было треску в газетах и по телевизору.

    Шериф-то был там — и напоминает мне об этом. А меня не было. Именно шериф первым вошел в наш дом и увидел, как мама с ведром мыльной воды, окрашенной красным, оттирает пятна с обоев на кухне, а ее муж валяется рядом в луже темной крови и смотрит прямо на нее стеклянными глазами охотничьего трофея. Это шериф обнаружил мою сестру в собачьей будке в луже блевотины, она так рыдала, что ее вырвало; а ведь Джоди папашу даже и не любила. Это шериф видел, как тело упаковывают в мешок и застегивают молнию. А я не видел. Я вообще больше не видел отца. Его хоронили в закрытом гробу, уж не знаю почему. Ведь мама выстрелила ему в спину.

    Это произошло два года назад, напоминает мне шериф. Было и прошло. И никого не интересует. Это НЕСУЩЕСТВЕННО.

    — А что такое «существенно»? — спрашиваю я. — Дайте определение.

    Помощник, который все шлепает меня по рукам, хватает меня за грудки (на мне камуфляжная отцовская охотничья куртка) и заставляет встать. Подмышки у него пропотели. Сегодня восемьдесят пять градусов.* Жарко для первой недели июня.

    — Расскажи про женщину! — орет он.

    Не понимаю, почему они не называют ее по имени. Ждут, чтобы я его назвал? И доказал, что мы были знакомы? Конечно, были. И им это известно.

    Он толкает меня обратно на стул. Перед глазами возникают жужжащие неоновые буквы: ТЫ УЖЕ ВЗРОСЛЫЙ. Сам не знаю, почему не могу говорить о ней. Стоит открыть рот, как с языка слетает что-нибудь про Скипа, а ведь он мне даже и не друг больше.

    Я всегда знал, что Скип здесь жить не будет. Вечно он строил планы, и они как-то не шли к нашим тихим холмам, не то что слепая страсть Донни к бисквитам. Донни-то останется здесь навсегда. Каждое утро по дороге на работу в супермаркет «Шопрайт» вижу, как он ждет на обочине школьный автобус, болван болваном.

    — Скип уехал, в колледже учится, — говорю.

    Перед глазами мелькают слова, я не замечаю кулака, что бьет меня в лицо. Струйка крови течет о подбородку. Чувствую, какая она теплая. Чувствую боль. На папашину куртку падают ярко-красные капли, туда, где его кровь давно превратилась в бурую корку. Меня пытаются заставить снять куртку. Вечно от меня чего-то добиваются.

    Слышу, как шериф говорит:

    — Господи, Билл, тебе это надо?

    Думаю, шериф выставит свою кандидатуру на следующих выборах. Лет мне будет достаточно, чтобы проголосовать, если захочу. ТЫ ВЗРОСЛЫЙ, У ТЕБЯ ЕСТЬ ПРАВО ГОЛОСА. Пожалуй, я проголосую против него. Не то чтобы он мне не нравился или превышал полномочия, нет. Но вот запах…

    Трогаю разбитый нос и решаю сказать им ПРАВДУ. Кого обвинять. Кто виноват. Кого надо посадить. Мне больше нечего бояться. Что я теряю, оказавшись за решеткой? Что теряет мир, лишившись меня?

    Я как-то сказал ей, что у меня ничего не выходит путем. Она провела пальцем мне по губам, распухшим от поцелуев, и сказала:

    — Умение выживать — это талант.


    * Около плюс тридцати по Цельсию. — Здесь и далее примеч. перев.

Джонатан Келлерман, Джесси Келлерман. Голем в Голливуде

  • Джонатан Келлерман, Джесси Келлерман. Голем в Голливуде / Перевод А. Сафронова. —
    М.: Фантом Пресс, 2015. — 512 с.

    В издательстве «Фантом Пресс» готовится к выходу роман психолога и автора детективных бестселлеров Джонатана Келлермана и его сына, писателя Джесси Келлермана. «Голем в Голливуде» — напряженный и решительно непредсказуемый детектив о мести и искуплении. В книге смешались древние легенды, полицейские будни (без надежды на праздники), одержимая погоня за неудобной истиной, упрямые попытки смеяться, даже когда впору заплакать, подлинное горе, редкая, но острая радость и — вечная любовь, потому что без нее не бывает вечности.

    Гилгул*

    Рожденный от матерей Алеф-Шин-Мем, Дух Отмщения, что пилигримом скитается у врат вечности,
    сойди в сей несовершенный сосуд, дабы в миру
    исполнилась воля Бесконечного, аминь, аминь, аминь.

    Под невообразимым гнетом разум сплетается, стягивается.

    — Восстань.

    Приказ мягок, ласков и неукоснителен.

    Она восстает.

    Чувства сгрудились, словно дети в куче-мале. За локоток она растаскивает их порознь. А ну-ка, слушаться.

    Промокший полог, корявые лапы, тоскливый хриплый
    вой. В ослепительном пламени мрак высекает контуры:
    великанская могила, куча грязи, лопаты, следы сапог
    вкруг раскаленной опушки, что потрескивает, остывая.

    Величественный красивый старик высок, как радуга,
    широкие плечи его укрыты ниспадающим черным балахоном, на блестящей лысине круглая шапочка черного
    бархата. В лунном свете блестят его добрые карие глаза,
    начищенным серебром сияет борода. Губы решительно
    сжаты, но в уголках рта затаилась радость.

    — Давид, — зовет старик. — Исаак. Возвращайтесь.

    Через долгое мгновенье появляются два молодца, но
    держатся в сторонке, прячась в листве.

    — Он вас не тронет. Правда… — доброглазый старик
    не выдерживает и улыбается, — Янкель?

    Это не мое имя.

    — Да. По-моему, так хорошо. Янкель.

    У меня есть имя.

    — Ты их не обидишь, правда?

    Она мотает головой.

    Молодцы робко подходят. У них черные бороды,
    их скромные одежды промокли под дождем. Один потерял шапку. Другой вцепился в лопату и беззвучно
    молится.

    — Все хорошо, ребе? — спрашивает простоволосый.

    — Да-да, — отвечает доброглазый старик. — Приступайте. Дел много, а путь неблизкий.

    Молодцы хватают ее и втискивают в слишком тесную рубаху. Унизительно, когда тебя облачают в кукольную одежду, но это ничто по сравнению с дурнотой,
    накатившей, когда она себя оглядывает.

    Корявые шишкастые лапы.

    Широченная грудь.

    Бескровное бугристое тело.

    Она чудовищна.

    И верх издевки — мужской детородный орган. Чуждый и нелепый, он, точно дохлый грызун, болтается меж
    бочкообразных ног.

    Она пытается закричать. Хочет оторвать его.

    И не может. Она безвольна, нема, ошарашена, язык
    непослушен, горло пересохло. Молодцы втискивают ее
    безобразные ступни в башмаки.

    Давид приседает, Исаак, взобравшись ему на плечи,
    капюшоном укрывает ей голову.

    — Вот так, — говорит ребе. — Теперь никто ничего
    не заметит.

    Закончив облачение, взмокшие молодцы отходят,
    ожидая вердикта.

    Едва ребе открывает рот, ее левый рукав громко
    лопается.

    Старик пожимает плечами:

    — Потом подыщем что-нибудь впору.

    Они выходят из леса и бредут по болотистым лугам.
    Промозглый туман плывет над высоким бурьяном, что
    лишь щекочет ей коленки. Дабы не замарать балахоны,
    мужчины шагают, задрав подолы; Исаак Простоволосый
    натянул воротник рубахи на голову.

    Подворья оживляют монотонный пейзаж под унылым облачным небом; наконец путники выходят на слякотную дорогу в навозных кучах.

    Ребе негромко утешает. Конечно, Янкель в смятении,
    говорит он, это естественно. Этакий раскардаш души и
    тела. Ничего, пройдет. Скоро Янкель будет как новенький. Янкель сошел во исполнение важного долга.

    Откуда сошел-то? Видимо, сверху. Но она понятия не
    имеет, о чем дед бормочет. И не понимает, с какой стати
    он говорит о ней «он» и какой еще Янкель, откуда
    взялось это тело и почему оно такое.

    Она не знает, откуда пришла, и не может спросить;
    ничего не может, только подчиняться.

    Дорога чуть поднимается в гору и приводит в долину.
    Там по берегам квелой реки раскинулся спящий город —
    черный занавес, вышитый огнями.

    — Добро пожаловать в Прагу, — говорит ребе.

    Первую ночь она стоймя проводит в конуре. Бессловесная, недвижимая, растерянная, уязвленная.

    Когда сквозь щели в досках рассвет просовывает
    сырые пальцы, дверь распахивается. На пороге женщина.
    Чистое бледное лицо обрамлено платком, в ярко-зеленых глазах плещется удивление.

    — Юдль, — выдыхает она.

    Юдль?

    А как же Янкель?

    Он-то куда подевался?

    Совсем запутали.

    — Иди сюда, — манит женщина. — Дай-ка посмотрю
    на тебя.

    Она встает посреди двора, и женщина ее обходит,
    прищелкивая языком.

    — Ну и рванье… Ох, Юдль. Это ж надо, а? О чем ты
    думал-то?.. Погоди, сейчас вернусь.

    Она ждет. Выбора, похоже, нет.

    Женщина выносит табурет и кусок бечевки, поддергивает юбки.

    — Ну-ка, вытяни руку. Левую.

    Она машинально подчиняется.

    — Не так, вбок. Вот. Спасибо. Теперь другую…

    Женщина бечевкой ее обмеряет, поправляя выбившиеся из-под платка темные волосы.

    — Да уж, муженек с тобой не поскупился. Он, конечно, святой, но в облаках витает… Нет бы посоветоваться… Стой прямо. Однако ты меня шибко напугал. Наверное, в этом и смысл… Нет, вы гляньте, чего он налепил!
    У тебя ж ноги разные.

    Я урод. Мерзкое чудище.

    — Поди разберись, нарочно он так или в спешке…
    не знаю. Ну, ходить-то сможешь, я надеюсь.

    Преступление. Позорный столб.

    — Да уж, подкинули мне работы. Надо ж тебя приодеть. Остальное пока терпит. И нечего тебе торчать в
    сарае, верно? Конечно, верно, чего тут думать-то. Кстати,
    меня зовут Перел. Стой здесь, ладно?

    Текут часы, солнце уже высоко. Наконец Перел возвращается, через плечо ее переброшена накидка.

    — Чего застыл-то? Я же не велела стоять столбом.
    Ну да ладно, давай-ка примерим.

    Дерюжное одеяние торопливо сметано из разноцветных лоскутов.

    — Не обижайся, что смогла на скорую руку. Поглядим, может, у Гершома разживемся славным шерстяным
    отрезом. Он мне всегда скидку делает. Подберем цвет.
    Что-нибудь темненькое, оно стройнит…

    Слышен мужской голос:

    — Перел!

    — Я здесь.

    Во дворе появляется ребе.

    Созерцает сцену.

    Бледнеет.

    — Э-э… я все объясню, Переле…

    — Объяснишь, почему у меня в сарае великан?

    — Э-э… понимаешь… — Ребе подходит ближе. — Это
    Янкель.

    — Вот как? Он не представился.

    — Ну, э-э… да.

    Нет.

    — Янкель.

    У меня другое имя.

    — Он сирота, — говорит ребе.

    — Неужто?

    — Я… то есть Давид встретил его в лесу… и, понимаешь, он вроде немой… — Ребе смолкает. — По-моему,
    он дурачок.

    И вовсе нет.

    — Значит, придурковатый сирота, — говорит Перел.

    — Да, и я подумал, что ему опасно бродить одному.

    Перел разглядывает огромную голову:

    — Да уж, в такой кумпол не промахнешься.

    — И потом, было бы жестокосердно бросить его.
    Я должен подавать пример общине.

    — Поэтому ты запер его в сарае.

    — Не хотел тебя беспокоить, — говорит ребе. —
    Час был поздний.

    — Верно ли я все поняла, Юдль? Давид Ганц, который
    безвылазно сидит в бет-мидраше** и которому мать приносит свежие носки, вдруг ночью забредает в лес, где встречает немого безмозглого великана, почему-то приводит его к тебе, и ты даешь ему кров не в доме, а в сарае.

    Пауза.

    — Примерно так.

    — Но если он немой, как ты узнал его имя?

    — Ну… я так его назвал. Может, его иначе зовут…

    Вот именно.

    — С чего ты взял, что он сирота?

    Снова пауза.

    — Ты сшила накидку? — спрашивает ребе. — Какая прелесть! Янкель, погляди на себя — ты прямо
    дворянин.

    — Не увиливай, — говорит Перел.

    — Дорогая, я хотел сразу все рассказать, но задержался — позвали рассудить одно дело, понимаешь ли,
    крайне запутанное…

    Перел машет красивой рукой:

    — Ладно. Все в порядке.

    — Правда?

    — Только парень не будет жить в сарае. Во-первых,
    сарай мой и он мне нужен. И потом, это плохо. Это даже
    не жестокосердие — это бесчеловечность. Я бы собаку там не поселила. А ты хочешь поселить человека?

    — Видишь ли, Перел…

    — Слушай сюда, Юдль. Внимательно. Ты поселишь
    живого человека в сарае?

    — Нет…

    — Конечно, нет. Подумай головой, Юдль. Люди начнут спрашивать. Кто живет в сарае? Никто. Тем паче
    этакий детина. «Он не человек, коль живет в сарае, —
    скажут люди. — Разве в сарае живут?» — Перел цокает
    языком. — К тому же это срам. «Значит, вот как ребе
    принимает гостей?» Этого я не допущу. Пусть поселится
    в комнате Бецалеля.

    — Э-э… думаешь, там ему будет лучше? А может…
    то есть я хочу сказать… Янкель, извини, что я говорю
    о тебе, как будто тебя здесь нет.

    Меня иначе зовут.

    — Будет помогать по дому, — говорит Перел.

    — Вряд ли ему хватит… смекалки.

    Хватит.
    — Хватит. Видно по глазам. Янкель, ты меня понимаешь, а?

    Она кивает.

    — Видал? Глазки-то умные. А лишние руки всегда
    пригодятся. Янкель, будь любезен, натаскай воды. —
    Перел показывает на колодец в углу двора.

    — Переле…

    Пока супруги спорят, где ее лучше разместить и что
    сказать людям, она тупо ковыляет к колодцу. Какое
    счастье снова ходить! Но радость подпорчена мыслью,
    что ходит она не по собственной воле. Натаскать воды.

    — Дело не в том, что это враки… — говорит Перел.

    Натаскать воды. Она вытягивает веревку, подхватывает до краев полное ведро.

    — …а в том, что ты не умеешь врать, Юдль.

    Опорожняет ведро на землю.

    Стой. Погоди. Велено другое.

    Натаскать воды. Руки сами опускают ведро в колодец.

    — Росток истины пробьется из земли, — возвещает ребе.

    — И праведность отразится в небесах, — подхватывает Перел. — Чудненько. Но до тех пор позволь мне
    объясняться с людьми.

    Она выливает второе ведро.
    Дура. Велено другое.

    Но тело действует само, не слушая воплей разума.
    Есть приказ натаскать воды, и руки послушно тягают
    ведро за ведром. Стравливая веревку, всякий раз она
    видит свое кошмарное отражение. Бугристое перекошенное лицо подобно узловатой дубовой коре, кое-где поросшей лишайником; огромная зверская рожа тупа и
    бесчувственна. Значит, теперь она такая? Впору утопиться в колодце. Но ей не дано выбирать, как не дано
    остановиться, и она опорожняет ведро за ведром, покуда
    не слышит хозяйкиного вскрика: двор залит водой по
    щиколотку.

    — Хватит, Янкель! — вопит Перел.

    Она останавливается. Сама не понимает, зачем сотворила такую откровенную глупость, и сгорает от ненависти к собственной дури.

    — Надо аккуратнее формулировать свои пожелания, — говорит ребе.

    — Похоже на то, — говорит Перел и беспомощно
    хохочет.

    Ребе улыбается:

    — Ничего, Янкель. Это всего лишь вода. Высохнет.

    Она признательна за попытку ее утешить.

    Но ее иначе зовут. У нее есть имя.

    Она его не помнит.


    * Гилгул — еврейское название метемпсихоза (переселение
    души умершего человека в новое тело). В традиционном иудаизме считается одной из форм наказания за грехи. Каббалисты
    рассматривают гилгул (перевоплощение) не только как наказание, но и как возможность исполнить предназначение и исправить
    ошибки и грехи, совершенные в предыдущих жизнях.

    ** Бет-мидраш — часть синагоги, отведенная для изучения священных текстов.

Ричард Форд. Спортивный журналист

  • Ричард Форд. Спортивный журналист / Пер. с англ. С. Ильина. — М.: Фантом Пресс, 2014. — 448 с.

    В издательстве «Фантом Пресс» выходит первый роман трилогии Ричарда Форда о Фрэнке Баскомбе (второй «День независимости» получил разом и Пулитцеровскую премию и премию Фолкнера). «Спортивный журналист» — печальная и нежная история, в центре которой примерный семьянин и образцовый гражданин, на самом деле являющийся беглецом. Фрэнк Баскомб убегает всю жизнь — от Нью-Йорка, от писательства, от обязательств, от чувств, от горя, от радости, подстегиваемый непонятным страхом перед жизнью.

    1

    Меня зовут Фрэнк Баскомб. Я спортивный журналист.

    Последние четырнадцать лет я прожил здесь, в Хаддаме, штат Нью-Джерси, в доме 19 по Хоувинг-роуд —
    большом тюдоровском особняке, приобретенном, когда
    кинопродюсер купил за немалые деньги права на сборник
    моих рассказов и, казалось бы, обеспечил моей жене, мне
    и троим нашим детям — двое тогда еще не родились —
    хорошую жизнь.

    Что, собственно, такое хорошая жизнь — та, на которую я рассчитывал, — теперь точно сказать не могу, хотя
    вся жизнь еще не прожита, только тот ее кусок, что
    прошел до нынешнего дня. Я, например, больше не женат
    на Экс. Ребенок, на глазах которого все начиналось, умер,
    хотя у нас есть, как я уже говорил, двое других детей,
    живых, чудесных.

    После того как мы переехали сюда из Нью-Йорка, я
    дописал до середины небольшой роман, но затем засунул
    его в ящик комода, где он с тех пор и лежит, — извлекать
    его оттуда я не собираюсь, разве что со мной случится
    нечто такое, чего я сейчас и вообразить не могу.

    Двенадцать лет назад, мне тогда было двадцать шесть
    и по жизни я шел, можно сказать, вслепую, издатель
    глянцевого нью-йоркского спортивного журнала, вы все
    его знаете, предложил мне постоянную работу: ему понравилась статья, которую я написал на досуге. К моему и всех прочих удивлению, я махнул рукой на роман
    и предложение принял.

    С тех пор у меня ничего, кроме нынешней работы, не
    было, если не считать отпусков и трех месяцев после
    смерти сына, когда я надумал начать новую жизнь и
    устроился преподавателем в небольшой частный колледж
    на западе Массачусетса. В конечном счете мне там не
    понравилось, я ждал и дождаться не мог возможности
    уволиться, вернуться сюда, в Нью-Джерси, и писать статьи о спорте.

    Жизнь моя в те двенадцать лет плохой отнюдь не
    была, она и сейчас не плоха. И хотя чем старше я
    становлюсь, тем больше поводов для страха у меня появляется, тем яснее я понимаю, что дурное может случиться — и случается, — но меня тревожит либо не дает спать
    по ночам совсем-совсем немногое. Я все еще верю в
    существование страстной или романтической любви. И не
    изменился я так уж сильно, если изменился вообще. Я мог
    не развестись. Мой сын, Ральф Баскомб, мог не умереть. Но это практически и все, что со мной случилось
    дурного.

    Почему же, можете вы спросить, человек отказывается от многообещающей писательской карьеры — а мои
    рассказы заслужили одобрение некоторых рецензентов—
    и подается в спортивные журналисты?

    Хороший вопрос. Пока позвольте мне сказать только
    одно: если работа спортивного журналиста и учит вас
    чему-либо, — а в этом утверждении много правды и
    целая куча вранья — так это тому, что, коль вы стремитесь прожить хотя бы отчасти достойную жизнь, вас рано
    или поздно, но непременно настигнут ужасные, жгучие
    терзания. И вам придется как-то отвертеться от них,
    иначе жизнь ваша будет загублена.

    Я считаю, что проделал и то и другое. Столкнулся с
    поводом для терзаний. Избежал гибели. И все еще способен рассказать об этом.

    Я перелезаю через металлическую ограду кладбища,
    которое раскинулось прямо за моим домом. Пять часов
    утра, 20 апреля, Страстная пятница. Все дома вокруг
    темны, я жду мою экс-жену. Сегодня день рождения нашего сына Ральфа. Ему исполнилось бы тринадцать, он
    начал бы обращаться в мужчину. Мы с Экс встречаемся
    здесь последние два года — с утра пораньше, до начала
    дня, — чтобы засвидетельствовать ему наше уважение.
    А до того просто приходили сюда вдвоем, как муж и жена.

    От травы поднимается призрачный туман, я слышу,
    как надо мной, низко, хлопают крыльями гуси. В ворота
    с урчанием въезжает полицейская машина, останавливается, гасит огни и берет меня под наблюдение. Я вижу,
    как в ней коротко вспыхивает спичка, вижу лицо глядящего на приборную доску полицейского.

    С дальнего края «новой части» кладбища меня разглядывает маленький олень. Я жду. Желтоватые глаза его
    начинают переливаться в темноте, это он уходит в старую
    часть, где и деревья повыше, и похоронены трое из тех,
    кто подписал Декларацию независимости, — их памятники видны от могилы моего сына.

    Ближайшие мои соседи, Деффейсы, играют в теннис,
    переговариваясь благовоспитанно приглушенными утренними голосами. «Прости». «Спасибо». «Сорок, любовь моя».
    Чпок. Чпок. Чпок. «Твоя взяла, дорогой». «Да, спасибо».
    Чпок, чпок. Я слышу, как они отрывисто дышат носами,
    слышу шарканье их ног. Обоим уже за восемьдесят, в сне
    они больше почти не нуждаются, вот и встают до рассвета. Оборудовали корт мягкими бариевыми светильниками,
    которые не заливают сиянием мой двор, не будят меня.
    И мы остались если не близкими друзьями, то добрыми
    соседями. Общего у меня с ними теперь не много, на
    коктейли они, да и все прочие, приглашают меня не
    часто. Жители города по-прежнему дружелюбны со мной,
    но сухи, а я считаю их хорошими людьми, консервативными, порядочными.

    Иметь в соседях разведенного мужчину — дело, как я
    волей-неволей усвоил, непростое. В таком человеке таится хаос — общественный договор ставится под сомнение
    непонятностью его отношения к сексу. Как правило, люди
    считают себя обязанными принять чью-либо сторону, а
    встать на сторону жены всегда легче, что мои знакомые
    и соседи по большей части и сделали. И хотя мы переговариваемся иногда через подъездные дорожки, и заборы,
    и поверх крыш наших машин, когда паркуем их у продуктовых магазинов, обмениваемся соображениями насчет
    состояния наших потолков и водостоков или вероятия
    ранней зимы, а иногда даже рассуждаем, уклончиво, впрочем, что хорошо бы как-нибудь встретиться, поговорить,
    я их почти не вижу и не переживаю по этому поводу.

    Нынешняя Страстная пятница — день для меня необычайный и помимо прочих его особенностей. Когда я
    проснулся в темноте сегодняшнего утра, сердце мое стучало, как тамтам, и я подумал, что начинаются перемены,
    что настоянная на ожиданиях дремотность, прицепившаяся ко мне некоторое время назад, отлетела от меня в
    прохладный воздух сумрачного рассвета.

    Сегодня я отправляюсь в Детройт, чтобы приступить
    к работе над биографическим очерком о знаменитом
    некогда футболисте, который живет в Уоллед-Лейке,
    штат Мичиган. Несчастье, случившееся с ним во время
    катания на водных лыжах, приковало его к инвалидной
    коляске, однако для товарищей по команде он стал образцом для подражания, продемонстрировав решительность и
    отвагу: вернулся в колледж, получил степень по информатике, женился на своей чернокожей психоаналитичке и,
    наконец, был избран в почетные капелланы своей прежней команды. «Внести свою лепту» — таким будет главный мотив моей статьи. Рассказывать подобные истории
    мне нравится, поэтому писаться статья будет легко.

    Впрочем, мои радостные предвкушения объясняются
    еще и тем, что я прихватываю с собой новую подругу,
    Викки Арсено. В Нью-Джерси она перебралась из Далласа недавно, однако я уже совершенно уверен, что люблю
    Викки (хоть и помалкиваю об этом, боясь ее напугать).
    Два месяца назад я точил в гараже нож газонокосилки
    и распорол большой палец, и медсестра Арсено зашила
    его в отделении неотложной помощи нашей «Докторской
    больницы» — тогда-то все и началось. Она закончила
    курсы при Бэйлорском университете в Уэйко, а сюда
    переехала после того, как распался ее брак. Родители
    Викки живут в Барнегэт-Пайнсе, совсем недалеко отсюда,
    у океана, и мне предстоит стать на их пасхальном обеде
    экспонатом номер один — свидетельством того, что дочь
    успешно переселилась на Северо-Восток, нашла надежного, доброго мужчину, а все дурное, включая кобеля-мужа
    Эверетта, оставила позади. Ее отец Уэйд работает сборщиком дорожной пошлины на девятом съезде с Джерсийской платной магистрали; ожидать, что ему понравится
    разница в возрасте между мной и Викки, не приходится.
    Ей тридцать. Мне тридцать восемь. А ему лишь немного
    за пятьдесят. Однако я надеюсь завоевать его доверие
    и жажду этого, насколько оно возможно в моих обстоятельствах. Викки — милая, озорная маленькая брюнетка,
    изящно широкоскулая, с сильным техасским акцентом;
    восторги свои она описывает с прямотой, от которой
    мужчина вроде меня изнывает ночами от желания.

    Не следует думать, что, избавившись от брачных уз,
    вы получаете свободу бодро путаться с женщинами и
    вести какую-то экзотическую жизнь — свободу, которая
    прежде вам и не снилась. Ничего подобного. Наслаждаться ею подолгу никому не по силам. Хаддамский «клуб
    разведенных мужей», в который я вступил, доказал мне
    хотя бы это — о женщинах мы, когда собираемся вместе,
    почти не говорим, нам хватает чисто мужской компании. Свобода, обретенная мной — да и большинством из
    нас — после развода, сводится к воздержанию и верности
    куда более строгим, чем прежде, другое дело, что мне и
    верным быть некому, и от соитий воздерживаться не с
    кем. Долгое пустое время — вот все, что у меня есть.
    Впрочем, каждому стоит провести некий период жизни в
    одиночестве. Не в какое-то лето детства, не в пустой
    спальне какой-нибудь дерьмовой школы, нет. Повзрослейте-ка — для начала. А после поживите в одиночестве. Это
    будет хорошо и правильно. Вы можете кончить тем, что
    узнаете, наподобие самых лучших спортсменов, пределы
    своих возможностей, а это вещь стоящая. (Баскетболист,
    выполняющий свой фирменный бросок в прыжке, весь
    обращается в олицетворение простого желания — уложить мяч в корзину.) В любом случае, совершить храбрый поступок непросто, да никто от него простоты и не
    ожидает. Делай свое дело по возможности хорошо и
    продолжай ждать лучшего, не зная даже того, как оно
    выглядит. И в награду небеса пошлют тебе небольшой
    подарок навроде Викки Арсено.
    Я вот уж несколько месяцев никуда не ездил, и потому
    журнал нашел для меня кучу дел в Нью-Йорке. Скотина
    Алан, адвокат Экс, заявил в суде, что причиной наших бед
    были мои разъезды — особенно после смерти Ральфа.
    И хотя утверждение это верным не было — мы с Экс
    сами придумали его для обоснования развода, — мне и
    вправду всегда нравились неотделимые от моей работы
    поездки. Викки за всю ее жизнь видела только два ландшафта: плоские, безликие, мрачные прерии вокруг Далласа и нью-джерсийский, странный, словно бы не от мира
    сего. Но скоро я покажу ей Средний Запад, где во влажном воздухе грузно витает вечная неизменность, где мне
    довелось учиться в колледже.

Джуно Диас. Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау

  • Джуно Диас. Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау / Пер. с англ. Е. Полецкой. — М.: Фантом Пресс, 2014. — 384 с.

    Роман американского писателя доминиканского происхождения вышел в 2007 году и уже в следующем получил Пулитцеровскую премию. В одной книге Джуно Диаса уместилось столько всего, сколько не найдешь во всем творчестве иного хорошего писателя. Индивидуальная травля школьника Оскара Вау, доброго, но прискорбно тучного романтика и фаната комиксов и фантастики, здесь находит отражение в истории семейства Вау. Во многом автобиографичную книгу Диас написал на «спанглише» – смеси английского, испанского и уличного сленга латиноамериканцев, обосновавшихся в Америке.

    ОСКАР — МОЛОДЕЦ

    Учебу в выпускном классе он начал тучным, оплывшим, с вечной тяжестью в желудке и, что самое ужасное, одиноким, то есть без девушки. В тот год двое его дружков-фанов, Эл и Мигз, благодаря дичайшему везению обзавелись подружками. Девушки были так себе, страшненькие на самом деле, но тем не менее девушки. Свою Эл подцепил в парке Менло. Она сама подошла к нему, похвалялся Эл, и когда она сказала, предварительно отсосав у него, естественно, что у нее есть подруга, которая ужасно хочет с кем-нибудь познакомиться, Эл оторвал Мигза от игры и поволок в кино, ну а дальше все случилось само собой. Через неделю Мигз уже официально был при девушке, и лишь тогда Оскар узнал о том, что происходит. Узнал, когда они втроем сидели у него в комнате, предвкушая очередную забойную авантюру Чемпионов против Смертоносных Дестроеров. (Оскару пришлось притормозить с его любимым «Раздраем», потому что никто кроме него не рвался играть средь постапокалиптических развалин поверженной вирусом Америки.) В первый момент, услыхав о двойном секс-прорыве, Оскар ничего не сказал, только жал и жал на кнопки приставки. Вам, ребята, привалило, пробормотал он очень не сразу. Его убивало то, что они не вспомнили о нем, не подключили его к съему девушек. Он злился на Эла: почему позвал Мигза, а не Оскара? И злился на Мигза, которому девушка таки обломилась. Эл при девушке — это Оскар еще мог понять. Эл (полное имя Эйлок) был одним из тех стройных индейских красавчиков, в ком никто и никогда не опознал бы фаната ролевых игр. Но Мигз с девушкой — такое невозможно себе вообразить; Оскар был потрясен, и его мучила зависть. Мигза Оскар всегда считал еще большим фриком, чем он сам. Прыщи в изобилии, идиотский смех и дрянные почерневшие зубы, потому что в детстве ему давали лекарство для взрослых. А твоя девушка, она симпатичная? — спросил он Мигза. Чувак, ответил Мигз, видел бы ты ее, красавица. Большие охренительные титьки, поддакнул Эл. В тот день та малость, что оставалась у Оскара от веры в жизнь, была сметена направленным ударом РСМ-45. Под конец, не в силах более терпеть эти муки, он жалобно спросил, нет ли у их девушек еще одной подружки.

    Эл и Мигз переглянулись поверх экранов. Похоже, нет, чувак.

    И тут Оскар кое-что понял про своих друзей, о чем прежде не догадывался (или, по крайней мере, притворялся, что не догадывается). Но теперь на него снизошло озарение, пробравшее его сквозь толщу жира до самых костей. Он уразумел: повернутые на комиксах, балдеющие от ролевых игр, сторонящиеся спорта друзья стыдятся его, Оскара.

    Почва поплыла у него из-под ног. Игру он закончил раньше времени, Экстерминаторы обнаружили укрытие Дестроеров почти с ходу — мухлеж, проворчал Эл. Выпроводив друзей, Оскар заперся у себя в комнате, лег на кровать и пролежал несколько часов в полном отупении. Потом встал, разделся в ванной, которую ему больше не приходилось делить с сестрой, поскольку она поступила в Рутгерс, и дотошно оглядел себя в зеркале. Жир повсюду! Километры растяжек! Ужасные выпуклости по всему телу! Он походил на персонажа из комикса Дэниэла Клоуза1. Или на того черненького парнишку из «Паломара» Бето Эрнандеса2.

    Господи, прошептал он, я — морлок3.

    Наутро за завтраком он спросил мать: я некрасивый? Она вздохнула. Ну, сынок, ты точно не в меня пошел. Доминиканские родители! Их нельзя не любить!
    Неделю он разглядывал себя в зеркале в самых разных ракурсах, вникал, не отводя глаз, и в итоге решил стать как знаменитый боксер Роберто Дуран, и никаких отговорок. В воскресенье он отправился к Чучо, и парикмахер сбрил его пуэрто-риканские кудряшки. (Погоди-ка, встрял напарник Чучо, ты вправду доминиканец?) Следом Оскар лишился усиков, потом очков, купив контактные линзы на деньги, заработанные на складе пиломатериалов, а то, что осталось от его доминиканистости, попытался отшлифовать, решив обрести побольше сходства со своими сквернословящими развязными кузенами, — Оскар начал подозревать, что в их латиноамериканской гиперсамцовости и кроется ответ. Волшебного преображения, разумеется, не случилось, слишком многое было запущено. С Элом и Мигзом он снова увиделся на третий день своего добровольного поста.

    — Чувак, — удивился Мигз, — что это с тобой?

    — Перемены, — с напускной загадочностью отвечал Оскар.

    — Что, ты теперь на музыку переключился?

    Оскар с важностью покачал головой:

    — Я на пороге новой парадигмы моей жизни.

    Вы только послушайте его. Еще школы не кончил, а уже разговаривает как гребаный студент колледжа.

    В то лето мать отправила его с сестрой в Санто-Доминго, и Оскар не артачился, как раньше. В Штатах его мало что удерживало. В Бани он прибыл со стопкой тетрадей и намерением исписать их все от корки до корки. Теперь, когда играть ему не с кем, он попробует стать настоящим писателем. Поездка обозначила своего рода перелом в его жизни. Если мать не одобряла его писанины и гнала из дома «проветриться», то абуэла, бабушка Крошка Инка, Оскару не мешала. Позволяла ему сидеть дома столько, сколько пожелает, и не требовала, чтобы он почаще «бывал на людях». (Она всегда очень боялась за него и сестру. Несчастий в нашей семье и без того хватает, повторяла она.) Не включала музыку и приносила ему поесть каждый день в одно и то же время. Сестра вечно пропадала где-то со своими буйными местными друзьями, всякий раз выскакивая к машине в бикини, когда за ней заезжали, чтобы отвезти в ту или иную часть острова обычно с ночевкой. Но Оскар сидел дома как пришитый. Когда кто-нибудь из родни являлся его навестить, абуэла выпроваживала гостя повелительным взмахом руки. Разве не видите, мучачо, мальчик работает! А что он делает? — интересовались опешившие родственники. Гения из себя делает, вот что, горделиво сообщала Ла Инка. А теперь байансе, уходите. (Много позже Оскар сообразил, что эти самые родственники могли бы найти ему сговорчивую девушку, снизойди он до общения с ними. Но это была бы совсем другая жизнь, и что толку о ней жалеть.) По вечерам, когда он уже не мог написать ни слова, Оскар садился на крыльце вместе с бабушкой, наблюдая за жизнью улицы и слушая перебранки соседей. Однажды вечером, ближе к концу его пребывания в Бани, абуэла разоткровенничалась: твоя мать могла бы стать врачом, как твой дедушка.

    — Почему не стала?

    Ла Инка покачала головой. Она смотрела на фотографию его матери, сделанную в первый день в частной школе; этот по-доминикански торжественный снимок бабушка особенно любила.

    — Почему, почему… Ун мальдито омбре. Чертов мужчина.

    За лето Оскар написал две книги о битве юноши с мутантами в эпоху конца света (ни одна не сохранилась) и сделал немыслимое количество заметок, включая всякие названия, которые пригодились бы для его научно-фантастических и просто фантастических сочинений. (О семейном проклятье он слышал тысячи раз, но, как ни странно, писать об этом ему и в голову не приходило. Ну, то есть, что за фигня, любая латиноамериканская семья проклята, нашли чем удивить.) Когда им с сестрой пришло время возвращаться в Патерсон, Оскар почти горевал. Почти. Абуэла положила ладонь ему на темя, благословляя. Куидате мучо, ми ихо, береги себя, сынок. И знай, на свете есть душа, что будет любить тебя всегда.

    В аэропорту Кеннеди дядя Рудольфо не сразу узнал его. Отлично, сказал тио, с неодобрением поглядывая на физиономию племянника, теперь ты похож на гаитянца.

    После Санто-Доминго Оскар встречался с Мигзом и Элом, ходил с ними в кино, обсуждал братьев Эрнандес, Фрэнка Миллера и Алана Мура, но их дружба в полном объеме так и не восстановилась. Он слушал их сообщения на автоответчике и сдерживал себя, чтобы не побежать к ним в гости. Виделся с ними раз, от силы два в неделю. Оскар сосредоточился на своих романах. Потянулись нудные недели в одиночестве — только игры, книги и сочиненные строчки. Ну да, вместо сына у меня отшельник, горько жаловалась мать. По ночам, когда не мог заснуть, Оскар пялился в дурацкий ящик; особенно его заворожили два фильма, «Зардоз» (который он смотрел со своим дядей, прежде чем на повторе его не прогнали спать) и «Вирус» (японское кино про конец света с обалденной киской из «Ромео и Джульетты»). Финал «Вируса» пронял его до слез: японский герой достигает Южного полюса пехом по андийским хребтам, стартовав в Вашингтоне, и все ради женщины своей мечты. Я работаю над моим пятым романом, отвечал он приятелям, когда они спрашивали, куда он пропал. Это затягивает.

    Видите? Что я вам говорил? Мистер Студент.

    Раньше, когда его так называемые друзья обижали его или, пользуясь его доверчивостью, вытирали о него ноги, он безропотно терпел из страха перед одиночеством, улыбаясь и презирая себя. Но не теперь. Если за все годы, проведенные в школе, ему и было чем гордиться, так именно переменой в отношениях с Элом и Мигзом. Он даже рассказал об этом сестре, когда она приехала навестить семью, и услыхал похвальное «ну ты даешь, Ос!». Он наконец-то проявил определенную твердость, а значит, и самоуважение, и, хотя ему было больно, он понимал, что это охренительно хорошая боль.


    1 Дэниэл Клоуз в своих популярных комиксах «Призрачный мир» и «Луч смерти» с тонкой иронией рассказывает графические истории не о супергероях, а об обычных людях.

    2 Графический роман «Паломар» Гилберта Эрнандеса начал выходить в 2003 году, действие его развивается в выдуманном латиноамериканском городе Паломар. С 2003 года комикс «Паломар» уже традиционно оказывается во всех списках лучших графических романов всех времен.

    3 Впервые морлоки появились на страницах «Машины времени» Герберта Уэллса, а впоследствии стали одними из основных обитателей научно-фантастических миров. С виду они напоминают людей, но боятся солнечного света, обитают под землей, а наружу вылезают исключительно в поисках пропитания — человечины.

Дэйв Эггерс. Сфера

  • Дэйв Эггерс. Сфера / Пер. с англ. Анастасии Грызуновой. — М.: Фантом Пресс, 2014.

    В начале ноября в издательстве Фантом Пресс выйдет роман американского писателя и сценариста Дэйва Эггерса «Сфера» – антиутопия о человеке, запутавшемся в социальных сетях. С помощью интернета компания «Сфера» строит общество, в котором власти подотчетны гражданам, а те в свою очередь сообща улучшают абсолютно прозрачный мир, где не осталось вообще никаких тайн. Ну в самом деле: если ты не совершаешь ничего дурного, зачем тебе что-то скрывать? Если же ты хочешь побыть один, берегись. Человечество не позволит тебе такой роскоши, а то и вовсе объявит социапатом.

    В половине пятого Дэн прислал сообщение: «Пока великолепный день! Зайдешь в пять?»

    Мэй зашла. Дэн поднялся, усадил ее в кресло, закрыл дверь. Посидел за столом, постучал по стеклянному экрану планшета.

    — 97. 98. 98. 98. Замечательные средние показатели на этой неделе.

    — Спасибо, — сказала Мэй.

    — Просто блеск. Особенно если учесть нагрузку с нубами. Тяжко было?

    — Первые пару дней — да, пожалуй, но теперь они обучены, и я им не очень-то нужна. Они все хороши, и вообще-то стало чуть легче — больше народу работает.

    — Отлично. Приятно слышать. — Дэн поднял голову, заглянул ей в глаза: — Мэй, тебе хорошо в «Сфере»?

    — Абсолютно, — сказала она.

    Лицо его просветлело.

    — Хорошо. Это хорошо. Прекрасная новость. Сейчас я тебя позвал, чтобы, ну, соотнести это с твоим социальным поведением, с тем, что оно транслирует. Видимо, я не очень понятно все тебе объяснил. И я виню себя за то, что плохо поработал.

    — Нет-нет. Ты поработал замечательно. Ни малейших вопросов.

    — Спасибо тебе, Мэй. Я это ценю. Но нам с тобой нужно поговорить о… в общем… Ладно, давай иначе. Ты ведь понимаешь, что наша компания работает, так сказать, не от звонка до звонка. Разумно?

    — Да нет, я знаю. Я бы не… Я разве дала понять, что я считаю…

    — Нет-нет. Ты ничего такого не давала понять. Но мы редко тебя видим после пяти и интересуемся, не рвешься ли ты, ну, уйти отсюда.

    — Вовсе нет. Мне надо уходить попозже?

    Дэн поморщился:

    — Не в том дело. Ты прекрасно справляешься с работой. Но вечером в четверг на «Диком Западе» была тусовка, важный тимбилдинговый ивент, на тему продукта, которым мы все очень гордимся, и ты не пришла. Ты пропустила минимум два ивента для нубов, а в цирке мне показалось, что тебе не терпится улизнуть. По-моему, ты ушла минут через двадцать.

    Дэн поцокал языком и покивал, словно раздумывал, откуда у него пятно на рубашке.

    — Все это копится, и, в общем, мы переживаем, что как-то тебя отталкиваем.

    — Да нет же! Ничего подобного.

    — Ладно, поговорим про четверг, семнадцать пятнадцать. Было собрание на «Диком Западе» — это где работает твоя подруга Энни. Полуобязательная встреча с группой потенциальных партнеров. Тебя не было в кампусе, и я в растерянности. Ты как будто сбежала.

    Мысли у Мэй заскакали. Почему она не пошла? Где была? Она даже не знала про этот ивент. Он на другом конце кампуса, на «Диком Западе» — как она умудрилась прохлопать полуобязательное мероприятие? Объявление, наверное, закопалось в недра ее третьего монитора.

    — Боже мой, прости, — сказала она, наконец вспомнив. — В пять я уехала в Сан-Винченцо — в магазин здоровой пищи, за алоэ. Отец просил особый сорт…

    — Мэй, — снисходительно перебил Дэн, — в магазине компании есть алоэ. Наш магазин обеспечен лучше любой лавки, и продукты качественнее. У нас за этим тщательно следят.

    — Прости. Я не знала, что здесь будет алоэ.

    — Ты сходила в наш магазин и не нашла алоэ?

    — Да нет, я не ходила. Я сразу поехала в город. Но я так рада, что, оказывается…

    — Давай-ка тут мы притормозим, потому что ты интересно выразилась. Ты не пошла в наш магазин первым делом?

    — Нет. Прости. Я просто подумала, что таких вещей там не будет, и…

    — Послушай. Мэй, я, признаться, в курсе, что в наш магазин ты не ходила. И об этом я тоже хотел поговорить. Ты не бывала в нашем магазине ни разу. Ты в колледже занималась спортом, а в наш спортзал ни разу не заглянула. Ты почти не исследовала кампус. Ты, по-моему, воспользовалась примерно одним процентом наших возможностей.

    — Извини. Очень все закрутилось.

    — А вечером в пятницу? Тоже был большой ивент.

    — Прости. Я хотела пойти, но пришлось мчаться домой. У отца был приступ — оказалось, что нестрашный, но это выяснилось, когда я уже доехала.

    Дэн посмотрел на стеклянную столешницу и салфеткой потер пятнышко. Довольный результатом, перевел взгляд на Мэй.

    — Это вполне понятно. Уверяю тебя, я считаю, что проводить время с родителями — это очень, очень круто. Я лишь подчеркиваю, что наша работа тесно завязана на сообщество. Наше рабочее пространство — это сообщество, и все, кто здесь работает, — часть этого сообщества. И чтобы все было хорошо, требуется некий градус участия. Это, знаешь, как в детском саду, у одной девочки день рождения, а пришло только полгруппы. Каково ей, по-твоему?

    — Так себе. Я понимаю. Но я же была в цирке, и он был хорош. Прекрасен.

    — Вот скажи, да? И прекрасно, что ты там была. Но об этом не осталось никаких сведений. Ни фотографий, ни кваков, ни отзывов, ни записей, ничего. Почему?

    — Не знаю. Видимо, я увлеклась…
    Дэн шумно вздохнул.

    — Ты же знаешь, что мы любим обратную связь, да? И ценим мнение сфероидов?

    — Конечно.

    — И что «Сфера» в немалой степени базируется на вкладе и участии, в том числе твоих?

    — Я знаю.

    — Послушай. Вполне разумно, что ты хочешь побыть с родителями. Они же твои родители! Очень достойное поведение. Говорю же: очень, очень круто. Но еще я говорю, что нам ты тоже сильно нравишься, мы хотим узнать тебя получше. И, может быть, ты задержишься еще на пару минут и поговоришь с Джосией и Дениз? Ты их, наверное, помнишь — они проводили первую экскурсию? Они бы хотели продолжить нашу с тобой беседу, немножко углубиться. Ничего?

    — Само собой.

    — Тебе не надо бежать домой или?..

    — Нет. Я в вашем распоряжении.

    — Хорошо. Хорошо. Это приятно. Вот и они.

    Мэй обернулась — Дениз и Джосия помахали ей из-за стеклянной двери.

    — Как твои дела, Мэй? — спросила Дениз, когда они двинулись в конференц-зал.

    — Садись-ка сюда, — Дениз кивнула на кожаное кресло с высокой спинкой.

    Они с Джосией уселись напротив, выложили планшеты и подрегулировали кресла, будто готовясь к многочасовой и почти наверняка муторной работе. Мэй выдавила улыбку.

    — Как ты знаешь, — сказала Дениз, заложив за ухо темную прядь, — мы из отдела кадров, и сейчас у нас просто рутинная беседа. Мы каждый день беседуем с новыми членами сообщества по всему кампусу и особенно рады повидаться с тобой. Ты такая загадка.

    — Я загадка?

    — Еще какая. Я много лет не встречала сотрудника, настолько, как бы это выразиться, окутанного тайной.

    Мэй не знала, что ответить. Она бы не сказала, что окутана тайной.

    — И я подумала, может, нам стоит для начала поговорить о тебе, а потом, когда побольше о тебе узнаем, обсудить, как тебе комфортнее влиться в жизнь сообщества. Нормально?

    Мэй кивнула:

    — Конечно. — Она поглядела на Джосию — тот пока ни слова не сказал, только наяривал на планшете, печатал там и что-то двигал.

    — Хорошо. И, пожалуй, первым делом нужно сказать, что ты нам очень нравишься.

    Сверкнув голубыми глазами, наконец заговорил Джосия:

    — Еще как. Очень нравишься. Ты суперкрутой член команды. Все так считают.

    — Спасибо, — сказала Мэй, уверившись, что ее увольняют. Она переборщила, попросив добавить родителей в страховку. Как ее угораздило, ее же саму только что наняли?

    — И работаешь ты замечательно, — продолжала Дениз. — Средний рейтинг — 97, и это великолепно, особенно для первого месяца. Ты удовлетворена своими показателями?

    — Да, — наугад ответила Мэй.

    Дениз кивнула:

    — Хорошо. Но, как ты знаешь, у нас тут дело не только в работе. Точнее говоря, не только в рейтингах и одобрении. Ты не винтик в машине.

    Джосия с жаром потряс головой — мол, нет, ни в коем случае.

    — Мы считаем, что ты полноценный, познаваемый индивид с бесконечным потенциалом. И ключевой член нашего сообщества.

    — Спасибо, — сказала Мэй, уже усомнившись, что ее увольняют.

    Дениз болезненно улыбнулась:

    — Но, как ты знаешь, с позиций сцепления с сообществом у тебя была пара глюков: ты почти не ходишь на ивенты вечерами и по выходным — разумеется, это абсолютно по желанию. Мы знаем, что ты уехала из кампуса в 17:42 в пятницу и вернулась в 8:46 в понедельник.

    — А что, в выходные была работа? — Мэй порылась в памяти. — Я что-то пропустила?

    — Нет-нет-нет. В выходные не было никакой, ну, обязательной работы. Но это не означало, что тысячи людей не тусовались в субботу и воскресенье, не развлекались в кампусе и не занимались сотней разных дел.

    — Я понимаю, да. Но я была дома. Папа заболел, я ездила помочь.

    — Мне очень жаль, — сказал Джосия. — Это связано с его РС?

    — Да.

    Джосия сочувственно скривился, а Дениз склонилась к Мэй:

    — Понимаешь, тут-то и возникают вопросы. Мы об этом эпизоде не знаем ничего. Ты обратилась к другим сфероидам в тяжелую минуту? Ты знаешь, что в кампусе есть четыре группы для сотрудников, которые столкнулись с рассеянным склерозом? Из них две — для детей больных. Ты туда обратилась?

    — Пока нет. Я собиралась.

    — Ладно, — сказала Дениз. — Давай на секундочку отложим, потому что это поучительно: ты знала о группах, но обращаться туда не стала. Ты ведь понимаешь, как важно делиться информацией об этом недуге?

    — Понимаю.

    — И как важно делиться знаниями с теми, у кого больны родители, — ты же сознаешь, в чем польза?

    — Абсолютно.

    — К примеру, узнав, что у отца приступ, ты проехала сколько? Около сотни миль, и за всю поездку даже не попыталась собрать сведения в своей «ТропоСфере» или шире, в «СтратоСфере». Ты понимаешь, что это упущенная возможность?

    — Теперь понимаю, конечно. Я расстроилась, и нервничала, и мчалась как ненормальная. В отсутствующем состоянии.

    Дениз подняла палец:

    — Ага, отсутствующем. Чудесное слово. Я рада, что ты к нему прибегла. Как ты считаешь, обычно ты присутствуешь?

    — Стараюсь.

    Джосия улыбнулся и заколотил пальцами по планшету.

    — А каков антоним присутствию? — спросила Дениз.

    — Отсутствие?

    — Да. Отсутствие. Давай здесь тоже поставим закладочку. Вернемся к твоему отцу и выходным. Отцу получше?

    — Да. Оказалось, ложная тревога.

    — Хорошо. Я так рада. Но любопытно, что ты больше ни с кем не поделилась. Ты постила что-нибудь про этот эпизод? Квак, коммент?

    — Нет, — сказала Мэй.

    — Хм. Ладно, — сказала Дениз и вдохнула поглубже. — Как ты считаешь, твой опыт мог бы кому-то пригодиться? Скажем, другому человеку, которому предстоит два-три часа мчаться домой, пригодилось бы узнать то, что знаешь ты, а именно, что это был мелкий псевдоприступ?

    — Абсолютно. Я понимаю, что это полезно.

    — Хорошо. И каков должен быть твой план действий?

    — Я, наверное, запишусь в клуб по рассеянному склерозу, — сказала Мэй, — и что-нибудь напишу. Я понимаю, что людям это пригодится.

    Дениз улыбнулась:

    — Великолепно. Теперь поговорим о выходных в целом. В пятницу ты выяснила, что отцу получше. Но остаток выходных — пустота. Ты как будто испарилась! — Она округлила глаза. — В выходные те, у кого низкий Градус Интереса, могут, если хотят, исправить ситуацию. Но твой ИнтеГра даже упал — на две тысячи пунктов. Я на цифрах не повернута, но в пятницу он у тебя был 8625, а к вечеру воскресенья — 10 288.

    — Я не знала, что все так плохо, — сказала Мэй, ненавидя себя — ту себя, которая все не могла выбраться из наезженной колеи. — Видимо, я приходила в себя после папиного эпизода.

    — Расскажи, чем занималась в субботу?

    — Даже неловко, — ответила Мэй. — Ничем.

    — В каком смысле ничем?

    — Ну, сидела у родителей, смотрела телик.

    Джосия просветлел:

    — Интересное что-нибудь?

    — Да какой-то женский баскетбол.

    — В женском баскетболе нет ничего плохого! — вскинулся Джосия. — Я обожаю женский баскетбол. Ты мои кваки по женской НБА читаешь?

    — Нет. Ты квакаешь про женскую НБА?

    Джосия кивнул, обиженный, даже потерянный.

    Вмешалась Дениз:

    — И вот опять же, любопытно, что ты предпочла ни с кем не делиться. Ты поучаствовала в какой-нибудь дискуссии? Джосия, сколько у нас участников в глобальной группе по женской НБА?

    Джосия, явно потрясенный тем, что Мэй не читает его баскетбольную ленту, все же отыскал на планшете число и пробубнил:

    — 143 891.

    — А квакеров, которые пишут про женскую НБА?

    Джосия быстро нашел:

    — 12 992.

    — И тебя там нет, Мэй. Это почему?

    — Видимо, я не до такой степени интересуюсь женской НБА, чтобы вступать в группы или подписываться на ленты. Я не так уж страстно люблю женский баскетбол.

    Дениз сощурилась:

    — Интересное словоупотребление. Страсть. Ты слыхала про СУП? Страсть, Участие и

    Прозрачность?

    Мэй видела буквы СУП по всему кампусу, но прежде не различала в них этих трех слов. Вот дура.

    Дениз ладонями оперлась на стол, будто собралась встать.

    — Мэй, ты ведь понимаешь, что мы технологическая компания, да?

    — Конечно.

    — И что мы считаем себя лидерами в области социальных медиа, на переднем крае?

    — Да.

    — И ты понимаю, что значит «прозрачность»?

    — Само собой. Абсолютно.

    Джосия покосился на Дениз, надеясь ее успокоить. Та сложила руки на коленях. Вступил Джосия. Он улыбнулся и перелистнул страницу на планшете — мол, начнем с чистого листа.

    — Хорошо. Воскресенье. Расскажи нам про воскресенье.

    — Я просто поехала назад.

    — И все?

    — Я вышла на каяке?

    На лицах у обоих разом нарисовалось изумление.

    — На каяке? — переспросил Джосия. — Где?

    — Да в Заливе.

    — С кем?

    — Ни с кем. Одна.

    Они как будто обиделись.

    — Я тоже хожу на каяке, — сказал Джосия и что-то напечатал, колошматя по планшету со всей силы.

    — И часто ты ходишь на каяке? — спросила Дениз у Мэй.

    — Ну, раз в несколько недель?

    Джосия уставился в планшет:

    — Мэй, вот я открыл твой профиль, и я не вижу тут ни слова о каяках. Ни смайликов, ни рейтингов, ни постов, ничего. А теперь ты говоришь, что выходишь на каяке раз в несколько недель?

    — Ну, может, реже?

    Мэй хихикнула, но ни Дениз, ни Джосия ее не поддержали. Джосия по-прежнему смотрел в экран, Дениз заглядывала Мэй в глаза.

    — А что ты видишь, когда выходишь на каяке?

    — Ну, не знаю. Всякое.

    — Тюленей?

    — Конечно.

    — Морских львов?

    — Как правило.

    — Птиц? Пеликанов?

    — Ну да.

    Дениз постучала по планшету:

    — Так, вот я задала в поиске твое имя, ищу визуальные отображения этих походов. И ничего не нахожу.

    — А, я камеру не беру.

    — А как ты распознаешь птиц?

    — У меня определитель. Бывший бойфренд подарил. Такой складной путеводитель по местной фауне.

    — Буклет, что ли?

    — Ну да, он водонепроницаемый, и…

    Джосия с шумом выдохнул.

    — Извините, — сказала Мэй.

    Джосия закатил глаза:

    — Да нет, это уже на полях, но моя претензия к бумаге в том, что на бумаге умирает всякая коммуникация. Нет продолжения. Прочел бумажную брошюру — и все, привет. Все заканчивается на тебе. Можно подумать, ты пуп земли. А вот если б ты документировала! Если б ты использовала приложение для определения птиц, все бы выиграли — натуралисты, студенты, историки, береговая охрана. Все бы знали, какие птицы были в Заливе в тот день. Просто бесит, как подумаешь, сколько знаний каждый день теряется из-за такой вот близорукости. И я не говорю, что это эгоизм, но…

    — Да нет. Конечно, эгоизм. Я понимаю, — сказала Мэй.
    Джосия смягчился:

    — Но и помимо документирования — почему ты нигде не упомянула, что ходишь на каяке? Я прямо потрясен. Это же часть тебя? Неотъемлемая часть.

    Мэй фыркнула, не сдержавшись:

    — Да вряд ли такая уж неотъемлемая. Вряд ли даже интересная.

    Джосия вытаращился на нее, сверкая глазами:

    — Еще какая интересная!

    — Куча народу ходит на каяках, — сказала Мэй.

    — Вот именно! — ответил Джосия, багровея. — Ты разве не хочешь познакомиться с другими каякерами? — Он постучал по планшету. — Рядом с тобой еще 2331 человек, и все тоже любят каяки. В том числе я.

    — Толпа народу, — с улыбкой отметила Мэй.

    — Больше или меньше, чем ты думала? — спросила Дениз.

    — Пожалуй, больше.

    Джосия и Дениз улыбнулись.

    — Ну что, подписать тебя на ленты? Будешь читать каякеров? Приложений такая куча… — Кажется, Джосия уже открыл страницу и нацелился подписывать.

    — Ой, я даже не знаю, — сказала Мэй.

    У обоих вытянулись лица.

    Джосия, похоже, опять разозлился:

    — Да почему? Ты считаешь, твои увлечения не важны?

    — Не совсем. Я просто…

    Джосия подался к ней:

    — Каково, по-твоему, другим сфероидам знать, что ты физически рядом, якобы в сообществе, но скрываешь от них свои хобби и интересы? Как они, по-твоему, себя чувствуют?

    — Не знаю. По-моему, никак.

    — Да вот ошибаешься! — вскричал Джосия. — Речь как раз о том, что ты не сближаешься с теми, кто вокруг!

    — Это же просто каяки! — И Мэй снова рассмеялась, пытаясь вернуть беседе легкомыслие.

    Джосия стучал по планшету.

    — Просто каяки? Ты знаешь, что каякинг — это индустрия на три миллиарда долларов? А ты говоришь — «просто каяки»! Мэй, ты что, не понимаешь? Тут все связано. Ты делаешь свою часть. Ты у-част-вуешь.

    Дениз пристально вгляделась в Мэй:

    — Мэй, я вынуждена задать деликатный вопрос.

    — Давай.

    — Как ты считаешь… В общем, тебе не кажется, что это проблема самооценки?

    — Что-что?

    — Ты не хочешь самовыражаться, так как опасаешься, что твои мнения не представляют ценности?

    Мэй никогда не думала об этом под таким углом, но некое здравое зерно разглядела. Может, она просто стесняется самовыражаться?

    — Я даже не знаю, — сказала она.

    Дениз сощурилась:

    — Мэй, я не психолог, но будь я психологом, у меня бы, пожалуй, возник вопрос о твоей вере в себя. Мы изучали шаблоны такого поведения. Я не говорю, что это антиобщественный подход, но он безусловно недосоциален и от прозрачности далек. И мы замечаем, что порой это поведение коренится в низкой самооценке — в позиции, которая гласит: «Ой, все, что я хочу сказать, не так уж важно». Это описывает твою точку зрения, как ты считаешь?

    Совершенно лишившись равновесия, Мэй не умела оценить обстановку трезво.

    — Может быть, — сказала она, пытаясь выиграть время, понимая, что чрезмерная сговорчивость будет лишней. — Но порой я уверена, что мое мнение важно. И когда мне есть что добавить, я определенно считаю себя вправе.

    — Однако обрати внимание, ты сказала: «Порой я уверена». — Джосия погрозил ей пальцем. — Любопытно это «порой». Даже, я бы сказал, тревожно. Мне кажется, это «порой» случается не так уж часто. — И он откинулся на спинку кресла, точно полностью разгадал Мэй и теперь нуждался в отдыхе от праведных трудов.

    — Мэй, — сказала Дениз, — мы были бы рады, если б ты поучаствовала в одной программе. Нравится тебе такая идея?

    Мэй представления не имела, что за программа такая, но понимала, что попала в переплет и уже отняла у них обоих кучу времени, а потому надо согласиться; она улыбнулась и ответила:

    — Абсолютно.

    — Хорошо. Мы тебя постараемся записать поскорее. Я думаю, в результате ты будешь уверена не порой, а всегда. Так ведь получше, правда?

Ханна Ротшильд. Баронесса

  • Ханна Ротшильд. Баронесса / Пер. с англ. Любови Сумм. — М.: Фантом Пресс, 2014.

    В середине октября в издательстве «Фантом Пресс» выйдет «Баронесса» – история жанра нон-фикшн о самом богатом семействе мира. В центре повествования Ника Ротшильд, которая, влюбившись в джаз, бросила мужа и пятерых детей и посвятила жизнь спасению нищих чернокожих музыкантов, за что была лишена наследства. Автор книги – внучатая племянница героини. Этот факт позволяет ощутить максимальную документальность описанного. «Баронесса» доказывает, что деньги не способны сделать нас ни счастливыми, ни привлекательными. Главное – вовремя это понять.

    ТА, ДРУГАЯ

    Первым при мне упомянул о ней дедушка Виктор. Он пытался научить меня простенькому блюзу в двенадцать тактов, но мои одиннадцатилетние пальцы оказались неуклюжи, и слишком малы.

    — Ты как моя сестрица, — проворчал дед. — Любить ты джаз любишь, но учиться терпения нет.

    — Какая сестрица? Мириам или Либерти? — спросила я, сделав вид, будто не услышала критику.

    — Нет — та, другая.

    — Какая — другая?

    В тот же день я отыскала ее имя на родословном древе Ротшильдов: Панноника.

    — Кто такая Панноника? — спросила я своего отца Джейкоба (как-никак, она приходилась ему тетей).

    — В семье ее звали Ника, а больше я ничего не знаю, — ответил он. — О ней никогда не говорят.

    Наше огромное семейство рассеяно по всему свету, и отца, видимо, нисколько не смущало, что он мало что знает про одну из ближайших родственниц.

    Но меня было уже не остановить. Я обратилась к своей двоюродной бабушке Мириам, сестре Ники, известному ученому, и та сообщила мне: «Ника живет в Нью-Йорке» — а после захлопнулась, как устрица. Еще один информатор добавил:

    — Она — покровительница искусства, своего рода Медичи или Пегги Гуггенхайм джаза.

    И перешептывания:

    Ее прозвали «баронессой джаза». Она живет с чернокожим пианистом. Во время войны летала на бомбардировщике «Ланкастер». Тот наркоман, что прославился игрой на саксофоне — Чарли Паркер — умер в ее апартаментах. У нее пятеро детей и 306 кошек. Семья порвала с ней (вовсе нет, запротестовал кто-то). Ей посвящено двадцать песен (подымай выше, двадцать четыре). Она носилась по Пятой авеню наперегонки с Майлзом Дэвисом. Про наркотики слыхали? Она села в тюрьму вместо него. Вместо кого? Телониуса Монка. История подлинной великой любви.

    — Какая она — Ника? — вновь пристала я к Мириам.

    — Вульгарная. Она вульгарная! — сердито ответила моя двоюродная бабушка.

    — Что это значит? — настаивала я.

    Мириам объяснять не стала, но дала мне номер телефона сестры. И вот, в 1984 году, впервые отправляясь в Нью-Йорк, я за несколько часов до прибытия позвонила Нике.

    — Хотите встретиться? — неуверенно предложила я.

    — Охренеть как, — ответила она. Не очень-то похоже на то, как обычно выражаются семидесятилетние двоюродные бабушки. — Подъезжай в клуб к полуночи.

    Этот район еще не затронула цивилизация. Полно наркоманских лежбищ и на улице в любой момент жди ограбления.

    — Как найти клуб? — спросила я.

    Ника расхохоталась:

    — Увидишь мой автомобиль! — и повесила трубку.

    Пропустить этот автомобиль мог бы разве что слепой. Огромной голубой «бентли», припаркованный посреди дороги. Внутри на кожаных сидениях обжимались двое пьянчуг.

    — Пусть себе — зато присмотрят, чтобы тачку не угнали, — пояснила потом Ника.

    Маленькую дверь в подвал найти было труднее. Я громко постучала. Спустя пару минут в двери отворилась форточка и за решеткой возникло смуглое лицо.

    — Чего?

    — Я ищу Паннонику, — сказала я.

    — Кого?

    — Паннонику, — повторила я, проклиная свой английский акцент. — Ее обычно Никой зовут.

    — А, Баронессу! Так бы сразу и сказала.

    Дверь распахнулась, за ней обнаружилось небольшое подвальное помещение — убогое, прокуренное, тесное. Немногочисленная публика слушала пианиста.

    — Она за своим столиком.

    Высмотреть Нику, единственного белого человека в этой компании, было нетрудно, тем более что сидела она прямо у сцены.

    На снимки из нашего семейного альбома она походила мало. На фото была прелестная дебютантка, волосы цвета воронового крыла укрощены и зачесаны, выщипанным бровям придана модная изогнутая форма, рот накрашен — надутые губки, «укус пчелы». На другой фотографии Ника представала не столь элегантной — волосы распущены, ни намека на косметику, и все же вылитая голливудская звезда в роли шпионки времен Второй мировой. Но эта Ника нисколько не напоминала молодые свои ипостаси; яркая красота померкла, точеное лицо огрубело, сделавшись почти мужским. Голос ее я не спутаю теперь ни с каким иным: голос, который виски, сигареты и бессонные ночи размыли, как волны размывают берег, голос и рычащий, и рокочущий, речь, то и дела прерываемая задыхающимся смехом.

    Во рту сигарета с длинным черным фильтром, шуба небрежно брошена на спинку узкого стула. Рукой Ника указала мне на свободное место и, взяв со стола чайник, разлила какую-то жидкость по двум надтреснутым фарфоровым чашкам. Мы молча чокнулись. В чайнике, по моим представлениям, должен был находиться чай. В горло хлынуло неразбавленное виски. Я поперхнулась, на глазах выступили слезы. Ника, запрокинув голову, хохотала.

    — Спасибо, — пробормотала я.

    Приложив палец к губам, она кивнула в сторону сцены:

    — Шш! Слушай музыку, Ханна. Слушай!

    Мне только что исполнилось двадцать два. Ожидания своего достойного семейства — и подлинные, и воображаемые — я как-то не сумела оправдать. Чувствовала себя несостоятельной: сама ничего не достигла, и свое привилегированное положение, открывавшиеся передо мной возможности, тоже использовала мало. Меня, как и Нику, не взяли на работу в семейный банк: отец-основатель, Натан Майер Ротшильд, закрыл для женщин из нашего рода все должности, кроме бухгалтера и архивариуса. После университета я пыталась найти работу и попала, как многие выпускники, в зазор: мечтала работать на BBC, но пока что получала отказы. Отец, по семейной традиции занимавший видное положение в банке, благодаря своим связям находил мне то одно, то другое место, но у меня не вышло ни руководить книжным магазином, ни заниматься недвижимостью, ни составлять каталоги предметов искусства. Ситуация для меня сложилась мрачная, и я искала — не то, чтобы образец для подражания, но какие-то новые возможности. По сути дела, искала ответа на вопрос: можно ли уйти от прошлого или мы навеки — заложники унаследованных взглядов и устаревших понятий?

    Поглядывая через стол на внезапно обретенную двоюродную тетушку, я почувствовала прилив надежды. Зайди в клуб посторонний человек, он бы увидел всего лишь старуху, курящую сигарету и наслаждающуюся музыкой. Наверное, ему бы показалась чудной эта дама, при шубе, в жемчужном ожерелье — одобрительно дергая головой, она раскачивалась в такт фортепианному соло. Но я видела женщину, которая была сама собой, которая знала, где она и зачем. Я усвоила ее главный совет: «Жизнь только одна — не забывай».

    Вскоре после той встречи я вернулась в Англию, получила, наконец, вожделенную работу на BBC и взялась за документальные съемки. Вновь и вновь мои мысли обращались к Нике. В ту пору, до Интернета и дешевых трансатлантических перелетов, путешествие в Америку было делом нечастым и поддерживать отношения через океан было нелегко. Как-то раз мы встретились в Англии, в доме ее сестры Мириам, в Эштон Уолд, потом я снова попала в Нью-Йорк. Я посылала Нике открытки, она мне — пластинки, в том числе «Телонику» — альбом Томми Фланагана, посвященный ее долгой дружбе с музыкантом Телониусом Монком. В альбом вошел и трек «Панноника». На конверте она надписала: «Дорогой Ханне, с любовью, Панноника». Я часто думала о Телониусе и Паннонике: каким образом встретились эти двое, люди столь разного происхождения? Что у них было общего, кроме вычурных имен?

    Ника просила меня поставить эту пластинку моему деду Виктору. Тот сказал, что ему «вполне нравится» и только. «Он и Монка не понимал», — заметила Ника. Мне понравилась роль музыкального гонца между братом и сестрой. В другой раз Ника попросила меня передать деду пластинку пианиста Барри Харриса. Он отозвался о ней примерно с таким же энтузиазмом. Так я и сообщила Нике при очередной встрече.

    — Сдаюсь, — махнула она рукой. — Ему лишь классику подавай. — И расхохоталась.

    С Никой было весело. Она жила настоящим, не рассуждала, не читала мораль, не нагружала собеседника своим знанием и опытом. Какое облегчение после разговоров с ее братом Виктором и ее сестрой Мириам — с ними любой обмен репликами превращался в поединок умов, в интеллектуальное десятиборье, где от тебя требовалось немедленно предъявить и все, что выучила, и как ты умеешь распорядиться этими знаниями, логикой, риторикой, как подаешь себя. Когда я поступила в Оксфорд, дед позвонил мне и спросил: «Какую ты получила стипендию?» Мне-то повезло, что вообще приняли. Разочарованный, он тут же повесил трубку. Мириам на девяносто четвертом году жизни спрашивала меня, сколько книг я пишу. «Пока ни одной», — призналась я, но зато я снимала уже второй фильм. «Фильмов я сняла столько, что уже не считаю. Сейчас я пишу десять книг, в том числе одну про хайку». И она тоже повесила трубку.

    В джазе я разбиралась плохо, но Ника никогда не заставляла меня почувствовать себя «не в теме», «неклевой», ее нисколько не огорчало, что я не знаю таких слов, как «хаза, чувак, зут, жирдяй, обдолбаться», а «Джек» для меня просто имя. Лишь в одном вопросе она проявляла непоколебимую твердость: Телониус Монк был гений, в одном ряду с Бетховеном. «Эйнштейном музыки» называла она его. И восьмым чудом света, раз уж принято насчитывать семь.

    На декабрь 1988 года я запланировала командировку в Нью-Йорк, снять эпизод для документального фильма по искусству. Три вечера я собиралась провести с Никой, заготовила вопросы. Но 30-го ноября 1988 она внезапно умерла после операции по шунтированию. Я упустила эту возможность. Так и не познакомилась ближе с моей замечательной двоюродной бабушкой.

    Вопросы, незаданные ей, преследовали меня. Повсюду я натыкалась на непрошенные напоминания: то мелькнет в фильме линия нью-йоркских небоскребов, то прозвучит припев из песни Монка, то поговорю с ее дочерью Кари — даже запах виски напоминал мне о ней. Моя работа заключалась в том, чтобы снимать документальные фильмы о людях, живых и мертвых. И во всех фильмах на заднем плане проступал силуэт Ники: я рассказывала о коллекционерах искусства и о людях искусства, а это темы, близкие Нике. Ее неожиданная смерть не оборвала нашу связь. Я решила, что вопросы и теперь можно задать пусть не самой Нике, но пережившим ее друзьям и родственникам.

    Постепенно начал складываться рисунок ее жизни. Панноника родилась в 1913 году, накануне Первой мировой войны. Тогда наше семейство находилось на вершине могущества. Богатое, балованное детство в особняках, набитых предметами искусства. Потом Ника вышла замуж за красавца-барона, родила пятерых детей. У нее имелось великолепное шато во Франции, она одевалась в дизайнерские наряды, носила уникальные украшения, летала на аэропланах, гоняла на спортивных авто, ездила верхом. Она была частью космополитической элиты, состоявшей из олигархов, членов царствующих династий, интеллектуалов, политиков и плейбоев. Ника могла познакомиться с кем угодно, отправиться путешествовать куда вздумается — и часто так и делала. Неимущему человеку ее существование показалось бы райским, но в один прекрасный день 1951 года, как гром с ясного неба: Ника все бросила, укатила в Нью-Йорк и променяла высшее общество на компанию странствующих чернокожих музыкантов.

    В Англии ее почти что забыли, она поддерживала связь только с детьми и с ближайшими родственниками. Публика вспоминала Нику лишь тогда, когда ее чудачества выплескивались на страницы газет. «Король бибопа умер в будуаре баронессы», — вопили таблоиды по обе стороны Атлантики. Потом стало известно, что она сядет в тюрьму за наркотики. Она вернулась — ее роль в биографическом фильме Клинта Иствуда «Птица«1 сыграла актриса, а затем Ника сыграла саму себя в документальном фильме «Неразбавленный виски» (Straight, No Chaser). Эту ленту сняли в 1968 году два брата, Кристиан и Майкл Блэквуды: с ручной камерой они следовали по пятам за Монком от его постели до концертного зала, в аэропорт и по темным переулкам, запечатлели на целлулоиде все подробности его повседневной жизни. Сохранились на пленке и эпизоды с сердечным другом Телониуса, баронессой Никой де Кенигсвартер, урожденной Ротшильд.

    В этом фильме я впервые увидела Телониуса Монка. На заднем плане разглядела свою двоюродную бабушку.

    — Знаете, кто это? — спрашивает Первосвященник Джаза оператора, танцуя по тесному подвалу. Он весил за 90 килограмм, ростом был метр девяносто, и казался громоздким и вместе с тем грациозным, когда вот так кружил, в безупречном костюме, бисерины пота на темной коже. Напевая, Монк перемещается от раковины к столу, тяжелые золотые перстни постукивают по стакану с виски. И вдруг он решительно оборачивается к камере:

    — Я вас спрашиваю: знаете, кто она?

    В ответ молчание. Монк жестом указывает в дальний конец комнаты. Камера, следуя его указанию, ловит в объектив белую женщину. Ника в окружении четырех чернокожих сидит в этой не то кухне, не то гардеробной, в этом преддверии, отделяющем улицу от сцены. Камера фиксирует детали: никакого гламура, нагая лампочка под потолком, груда немытой посуды в раковине. И женщина, отнюдь не похожая на «цыпочек», подружек рок-музыкантов: уже за сорок, неприбранные волосы падают на плечи, полосатая футболка и пиджак не слишком выигрышно смотрятся на пышной фигуре. Никакого сходства ни с наследницей большого состояния, ни с роковой женщиной.

    — Она из Ротшильдов, — гнет свое Монк. — Ее семейство поставило на то, что король побьет Наполеона. — И, обернувшись к Нике, говорит:

    — Я всем про тебя рассказываю. Я тобой горжусь.

    — И про Суэцкий канал не забудь, — вставляет она слегка пьяным уже голосом. Ее взгляд, устремленный на Монка, полон обожания. — Они купили для Англии Суэцкий канал.

    — Ну, с этим уже покончено, — уточняет музыкант помоложе.

    — Вот вам Суэцкий канал! — Ника зажимает зубами сигарету и протягивает руку с воображаемым каналом на ладони.

    — Ну и дела! — комментирует молодой.

    — Я всем говорю, кто ты такая! — повторяет Монк. Для человека, который должен бы общаться с помощью музыки, он на удивление любит поговорить.

    — Знаете, кто она? — еще раз спрашивает он и вплотную приближается к камере, чтобы заставить всех прислушаться. — Она миллионерша, она — Ротшильд.

    Много раз я смотрела эту запись, пыталась лучше понять Нику, а также угадать, как реагировали на подобную откровенность старые друзья и все семейство. Об этом я спрашивала и моего отца Джейкоба.

    — Мы о ней почти не вспоминали, — признался он.

    — Даже когда узнали, что она попала в тюрьму? Что в ее квартире умер знаменитый саксофонист? — приставала я.

    Отец запнулся в поисках точного ответа.

    — Полагаю, все мы были огорчены и несколько шокированы.

    Постепенно я превращалась в детектива-любителя. Что увело Нику из этих роскошных гостиных — в тот жалкий подвал? В те времена развод был непростым делом. За ним следовал общественный приговор, да и детей почти никогда не оставляли блудной матери. Ни образования, ни профессии Ника не имела, а значит, полностью зависела от семьи. Может быть, какая-то мрачная тайна, некая скрытая от всех причина побудила ее бежать из страны, прятаться в чуждом ей мире?

    Или она сошла с ума? Иной раз она делала довольно странные заявления на публику. На вопрос, из-за чего рухнул ее брак, Ника ответила журналисту: «Мой муж предпочитал барабан». Кинорежиссеру Брюсу Рикеру она сказала, что переехать в Нью-Йорк ее побудила пластинка: «Я прослушала ее раз двадцать подряд, а потом еще и еще. Опоздала на самолет и так и не вернулась домой».


    1 Фильм о джазовой легенде, саксофонисте Чарли Паркер по прозвищу Птица.

Рональд Фрэйм. Хэвишем

  • Рональд Фрэйм. Хэвишем / Пер. с англ. Марины Извековой. – М.: Фантом Пресс, 2014.

    В начале октябре в издательстве «Фантом Пресс» выходит книга Рональда Фрейма «Хэвишем» — изобретательное дополнение к роману Чарлза Диккенса «Большие надежды». Мисс Хэвишем — один из самых известных персонажей, созданных английским классиком. Безумная старуха-затворница пугает всех в округе, расхаживая в истлевшем подвенечном платье с осыпавшемся букетиком на груди. Но что привело ее к этому? Книга Рональда Фрейма, напоминая викторианский женский роман, содержит тонкую, порой едва уловимую литературную игру.

    Красотой я не блистала. Губы тонкие, нос едва ли не орлиный. Глаза глубоко посаженные, с тяжелыми веками. Я находила в себе суровые бабушкины черты.
    По словам одного из моих наставников (впоследствии уволенного), я нисколько не походила на дочь сельского пивовара.

    — Ничего удивительного, — сказал мне отец. — У твоей матери были тонкие черты лица. И выросла ты на всем лучшем.

    Мои густые льняные волосы от природы вились, и, хотя с годами они слегка потемнели, я сохранила броскую, чуть легкомысленную внешность блондинки. Кожа у меня была чистая, цвет лица здоровый. Говорили, что я «хорошо сложена».

    Мою наружность обсуждали горничные, учителя (до меня доносились обрывки их разговоров), портнихи, женоподобный старик-сапожник, что шил мне обувь.
    У меня есть то, нет этого. Одного во мне чересчур много, другого маловато.
    Речь шла обо мне, но как будто и не обо мне.
    Я принадлежала себе, но и другие заявляли на меня права.
    Но то, что происходило у меня внутри, было никому не ведомо; все говорили обо мне, а на деле вовсе меня не знали. Это и значило быть собой — подлинной, настоящей Кэтрин Хэвишем.

    ***

    Однажды, сидя за латинскими герундиями, я вдруг услышала с улицы грохот. Следом раздался дикий, леденящий душу вопль, а за ним — множество голосов, мужских и женских, шум, крики.

    Я кинулась к черному ходу. Возле одной из лебедок толпился народ. Я подняла взгляд — наверху болтался трос. Видимо, оборвался и груз упал на землю.

    Я ощутила запах пива, увидела обломки бочки. На мокрых булыжниках корчился человек и ревел от боли. Я хотела пробиться сквозь толпу, но чья-то рука легла на мое плечо и грубо оттащила меня.

    — Не смотри, Кэтрин!

    Отец оттолкнул меня прочь и бросился вперед.

    Бочка, сказали потом горничные, упала прямо на стоявшего под ней рабочего.

    В ту ночь я лежала без сна.

    И несколько последующих спала беспокойно, то и дело просыпаясь.

    При свете дня взгляд мой словно магнитом притягивало к лебедке. Трос заменили, мешки и бочки сновали вверх и вниз, будто и не произошло никакого несчастья.

    Я узнала, что у рабочего в левой ноге разорвались сухожилия и он на всю жизнь остался хромым. Меня преследовал жуткий вопль, крики толпы. Я слышала их снова и снова, не могла забыть.

    Отец оставил рабочего на пивоварне и всегда говорил с ним чуть понурясь, будто чувствуя вину.

    На деле беднягу покалечило сильнее, чем говорили. Правую руку раздробило, и она начала сохнуть. Поврежденную ногу он приволакивал. Теперь он служил подручным у конюхов, а заодно сторожем.

    Зимой дочь приносила ему горячую еду в котелке, обернутом полотенцем. Путь она проделывала нелегкий, пробиралась грязными темными проулками, и я, сидя вечером в тепле и глядя на девочку в окно, чувствовала, как бесконечно далека от нее.

    Она была примерно одних лет со мной, чуть повыше меня ростом, хорошенькая, с густыми медно-рыжими косами. Мне удавалось лучше разглядеть ее по утрам, когда вахта ее отца близилась к концу и она навещала его по дороге в школу для девочек, где вместо платы за учение помогала по хозяйству. Мать Салли мечтала о лучшей доле для дочери, и злые языки называли ее выскочкой, но сплетни лишь укрепили ее решимость дать Салли больше возможностей, чем имели девушки ее круга. Кроме всего прочего, дома Салли научили опрятности, умению себя показать.

    Я восхищалась ею издали. Ее спокойным достоинством, равнодушием к сплетням. Даже медно-рыжими кудрями. У нее была странная привычка опускать глаза, будто в глубокой печали, и вдруг, неожиданно, поднимать взгляд; в глазах светился ум и, даже в ее положении, юмор — казалось, у нее всегда наготове шутка.

    Отца она встречала приветливой улыбкой, будто понимала, что должна излучать надежду. Она никогда не брала отца под здоровую руку, чтобы тот мог держать равновесие. Ее чуткость, не свойственная ребенку, удивляла и трогала меня.

    ***

    Мне никогда не разрешали играть с детьми рабочих пивоварни, да я и не стремилась.
    Для Салли сделали исключение.

    Отец колебался, но на его душе лежал груз вины перед искалеченным рабочим, и он не стал возражать, хотя позже я узнала, что он установил за нами настоящую слежку.

    Поскольку Салли не пускали в дом дальше чулана для стирки, я приносила туда все свои сокровища.
    Я устроила там кукольный театр, мы водили деревянных кукол на тростях и разговаривали, подражая взрослым. Салли играла слуг и простолюдинов, передразнивая здешний выговор, мне же доставались роли знатных горожан и священников.

    Разговоры с детьми, приходившими в Сатис-Хаус, мне давались тягостно. Иное дело Салли. Я понимала это по своему голосу: в беседах с Салли он вовсе не звучал напряженно или безжизненно, не проступало в нем и неприятной писклявости.

    Держалась Салли свободнее, чем я ожидала, но никогда не переступала приличий. Удивительно, как часто совпадали наши мнения, как, несмотря на столь разное происхождение, мы одинаково и скептически оценивали некоторых людей и здешние нравы — и как, к примеру, мы отгадывали мысли друг дружки, заканчивали друг за другом предложения.

    Я учила Салли кое-чему из того, что знала сама.
    Умению вести себя за столом. Хорошим манерам. Правильному произношению.
    Основам французской грамматики, а затем — латинским склонениям, ведь в школе для девочек этому не учили. Историческим датам начиная со Средневековья. Стихам, отрывкам из прозы.

    Салли была способной ученицей, ничего не забывала. Она наверняка превзошла бы меня, будь мы изначально в равных условиях, но, на мое счастье, это было не так, и у меня даже не возникло повода задуматься над этой причудой судьбы.

    Однажды я повела Салли в кладовку, где хранили конскую упряжь, полюбоваться новым отцовским седлом. О моем проступке доложили отцу, и он, разозлившись, велел не пускать «компанию» — так он отныне стал называть Салли — дальше двери в судомойню.

    Салли схватывала все на лету. Цепкая память, как я знаю теперь, — спутница ума, хотя для счастья, как я теперь тоже знаю, куда важнее крепкое здоровье и короткая память.

    Салли не искала легких путей, такой уж уродилась. Не успев пройти урока, заглядывала в следующий; спрашивала, сколько мне понадобилось времени, чтобы выучить стихотворение, и учила его вдвое быстрее; допытывалась, откуда известно то или иное — что король Гарольд потерял глаз, что в радуге семь цветов, что у Луны есть темная сторона, что чисел бессчетное количество.

    — Салли, так написано в учебниках, вот и все.

    — Разве тебе самой не интересно, правда ли это?

    — Раз написано — значит, правда, — кипятилась я.

    Салли смотрела на меня с жалостью: неужели я и вправду так наивна?

    ***

    Мы шагали по Хаунд-стрит, и я держала Салли под руку. Позади нас мерно стучали по мостовой копыта. Я оглянулась. Это скакал на лошади отец; он смотрел в сторону, будто не узнал нас.

    Так и пронесся мимо. Я крепче уцепилась за руку Салли.

    Несколько дней мне казалось, будто отец приглядывается ко мне, но украдкой, во время наших разговоров. Стоило на него посмотреть, он устремлял взгляд в окно или в глубь комнаты. Свечи он ставил поближе ко мне, чтобы лучше видеть мое лицо. Что он задумал?

    Мы виделись теперь реже. Не по моему желанию, а потому что мать Салли подыскала ей место в доме двух престарелых сестер на Болли-хилл; каморка для прислуги располагалась там в самом низу, под лестницей, зато сама лестница была роскошная. Старухи без конца грызлись, норовили отвоевать друг у друга все, в том числе расположение прислуги. Теперь между сестрами завязалась борьба за Салли.

    ***

    — Я сперва думала, ты гордячка, — призналась мне Салли. — Все тебя называли гордячкой.

    — С тобой-то я не задираю нос?

    — Нет.

    — И это тебя удивляет?

    — Да, чуть-чуть.

    — Я вела себя так, как от меня ожидали. Отчасти была гордячкой, а отчасти стала такой.

    — Чтобы их не разочаровать?

    — Наверное.

    И еще один разговор, чуть позже.

    — Салли, рядом с тобой я меняюсь к лучшему.

    Я взяла ее за руку. Она как будто опешила. Я улыбнулась:

    — Я хочу взять тебя за руку — неужели нельзя?

    Салли улыбнулась в ответ, но улыбка вышла смущенной.

    — Назови хоть одну причину, почему нельзя.

    Салли промолчала, не найдя ответа.

    ***

    Однажды зимой я оставила Салли у себя ночевать, уложила рядом с собой в теплую постель. Отец, конечно, был бы против, поэтому о нашей тайне больше никто не знал.

    Но утром тайное стало явным. Мать Салли, когда дочь не вернулась домой, вместе с соседями отправилась на поиски. Во двор пивоварни она пришла на рассвете, отец , как назло, в то утро встал рано — его мучило несварение.

    Отец обезумел от ярости, но не на меня, а на Салли. Я пыталась ему все объяснить, взяла вину на себя.
    Отец велел миссис Венн снять с кровати простыни и — неизвестно почему — прокипятить. Я не понимала, из-за чего вся суета и зачем ради одних моих простынь нагревать большой бак. Я смотрела, как выбивают одеяла и вешают на веревку проветрить.

    В ту ночь мы лежали и рассказывали друг другу разные истории, будто нам по пять лет, хотя мне было уже десять, а Салли — одиннадцать. Сначала мне не спалось от радости, что она здесь, со мной. Но вскоре я, последовав примеру Салли, заснула, обняв ее. Что в том дурного?

    Потом отец сказал мне, что велел Салли не возвращаться.
    Так случилось ее первое изгнание из Сатис-Хауса.