Майя Кучерская. Бог дождя

  • М.: Время, 2007
  • Твердый переплет, 320 с.
  • ISBN 978-5-9691-0206-4
  • 10 000 экз.

…Мне так светло оттого, что ты мне просто улыбнулся

Каково это — быть восемнадцатилетней девушкой в жухлые и безынтересные позднесоветские времена? Тут всякий может неожиданно впасть в паранойю. А что говорить о юных хрупких созданиях, наиболее сильно подверженных колебаниям и расстройствам? Живет, например, в Москве одна девочка по имени Аня. Она, в общем, неплохая, но не ощущает под ногами твердой почвы, а в жизни — ясной цели (что поделаешь, «потерянное поколение»). Немецкое отделение филфака МГУ, студенческая романтика, книжки самиздата, первые разговоры о бесполезности Истории Партии в студенческом расписании — атмосфера незатейливая и монотонная. В отличие от подружек, которые разбавляют будни мальчиками, кино и походами, Аня, будучи натурой оригинальной, подобных развлечений избегает. Но если она бросается в какуюнибудь страсть, то словно в омут с головой. Сначала это учеба (выписывает слова на карточки, развешивает на ниточках по всей комнате); затем, спустя недолгое время, Аня находит себе новый идеал, который из света в окошке и жизненной истины постепенно превращается для нее в чудовищный парадоксальный кошмар.

В «Боге дождя» на нас шквалом обрушиваются маниакальная одержимость недостижимой целью, запретная любовь, духовное рвение, взлеты, падения, ликование, разочарование… Эмоции извиваются синусоидой, сплетаются и вновь расходятся врозь, Аню кидает из жары в холод, а то и — из огня да в полымя. Психологические коллизии в романе переданы точно и вместе с тем захватывающе, так что его взаправду интересно читать (несмотря на несомненную реалистичность повествования). Порой действие настолько накалено, что, перелистывая очередную страницу, то и дело невольно ожидаешь катастрофы сознания или глобального внутреннего коллапса героини. Здесь Лолита и Гумберт Гумберт меняются местами: и теперь уже нескладная отличница бредит взрослым мужчиной, и не просто мужчиной, а священником, батюшкой, монахом, своим духовным отцом.

Конец книги кажется несколько затянутым, но, принимая во внимание бурные начало и середину, можно простить автору этот недочет — действие замедляется, читатель постепенно умеряет ход, тормозит и… не рассчитав траектории, врезается в непредсказуемую ловушку финала. Держитесь крепче, милые читатели, держитесь крепче. Или вы уже вздумали вообразить, что психоз окончен и наступило умиротворение?..

Надежда Вартанян

Игорь Симонов. Приговоренные

  • М.: Время, 2007
  • Переплет, 272 с.
  • ISBN 5-9691-0183-4
  • 3000 экз.

Суд автора

Есть такой фильм, вы, наверное, его смотрели — «Ворошиловский стрелок». Поставил фильм режиссер Говорухин. В этой картине речь идет о человеке, который вершит суд над тремя подонками, изнасиловавшими его внучку. Так вот. Сюжет романа Игоря Симонова «Приговоренные» почти полностью совпадает с сюжетом «Ворошиловского стрелка». «Почти», потому что Симонов намеренно усложнил историю о несчастном палаче поневоле и сделал ставку на психологические коллизии и на внутренний мир персонажей. Фильм Говорухина был нарочито примитивным, режиссер просто хотел донести до народа ясную мысль: если не мы, то кто же? Симонов играет по другим правилам. Ему важно не оправдать своего героя, а показать несовершенство окружающего мира. Отсюда целый комплекс проблем, которые писатель ставит в своем произведении.

Неоднозначно уже название романа. Приговоренные это не только те, кто изнасиловал и убил дочь главного героя. Приговорены все: и отец (его зовут Андрей), и дочь, и девушка Катя (возлюбленная Андрея), и, разумеется, трое подонков, вышедших из тюрьмы для того, чтобы стать жертвами… Кульминационный момент романа приходится на 19 августа 1991 года — следовательно, приговорена вся страна. Суд вершит вовсе не Андрей, а автор книги. Его мироощущение, убедительно переданное, таково: жизнь жестока не только к тем, кто в чем-либо виноват, но вообще ко всем, кто имел несчастье родиться в этом мире.

Читая роман, мы имеем дело с рефлексией: в первой части это переживания Андрея, а во второй — переживания Ивана, одного из насильников, который, выйдя из тюрьмы, сам обзавелся семьей.

Взаимоотношения палача и жертвы (при том, что оба героя попеременно оказываются то в одной, то в другой роли)… Эта тема могла бы быть раскрыта автором интересно и непредсказуемо. Но, увы, в романе она прописана слишком банально. Пусть автор пропускает идею о том, что добро и зло поменялись местами. Пусть он заставляет читателя жалеть Ивана, который теперь тоже растит дочь. Из этого ничего не следует. Проблема есть, но она до того затерта всем предыдущим культурным и литературным наследием (и в том числе вышеупомянутым фильмом Говорухина), что внутри текста становится просто неинтересной.

Включение в роман исторической составляющей (августовские события) также видится мне наигранным ходом. Идея Симонова ясна — он хотел показать, как на фоне рушащейся страны рушатся людские судьбы. На мой взгляд, это тоже банально. И вот из таких банальностей автор и строит душещипательную историю о людях, приговоренных самой жизнью.

И философские размышления, и сложная композиция, и простой, доходчивый язык не спасают роман Симонова. Автор пытается задеть самые чувствительные струнки души читателя, и это ему удается. Но у автора не получается придать своему тексту ту остроту, которая необходима для того, чтобы текст стал художественным. Внутренние посылы героев прописаны не совсем внятно; создается ощущение, что Симонов хочет завлечь публику шокирующим сюжетом. Но каким бы ни был сюжет, с какой искренностью он ни был бы воплощен в жизнь, литература не допускает штампов. Литература не верит слезам. Поэтому читатель не должен идти на поводу у автора, который хочет вывести его из душевного равновесия. Это был бы слишком легкий путь.

Виталий Грушко

Николай Глазков. Хихимора

  • М.: Время, 2007
  • Переплет, 536 с.
  • ISBN 978-5-9691-0180-X
  • 2000 экз.

«Конечно,
разумеется,
Впрочем,
надо полагать…»

Николай Иванович Глазков, «общепризнанный непризнанный гений», сам же и подсказал мне интонацию этого отзыва. Слово «гений», кстати, едва ли не чаще всего встречается в его словаре. В восемнадцать лет сочинил такие строки:

Я гений Николай Глазков,
И в этом вся моя отрада…

Северянина тогда еще не читал, но, прочитав, решил, что он лучше Северянина.

Похоже, собственная гениальность была главной темой Глазкова. С этим поэтическим эгоцентризмом слегка запоздал. Выборы короля поэтов давно стали достоянием комической хроники ушедшей эпохи. Умер, пережив свою славу, член КПСС Валерий Брюсов, тихо скончался Хлебников, повесился Есенин, застрелился Маяковский, скудно доживал в эмиграции Северянин. А молодой Глазков тут-то и принялся хулиганить, прославлять богемное пьянство и самовыставляться. В поэтическом плане это было не актуально, в социальном — несвоевременно и опасно. Конец тридцатых. За то и пострадал. Печатать его не хотели. Совсем близко была война.

Непечатаемый в советское время поэт автоматически считался у нас диссидентом. Такой слух был и о Глазкове (о нем долгое время только и были слухи). Но нет, никакого диссидентства в Глазкове не было. Конечно, разумеется, ум иронический, и какой же власти это приятно, но на сатиру, даже и в ультракоммунистическом духе Маяковского, не шел. Почти не шел. Ну, разве, такое:

Холодно на планете,
И пустоты не убрать ее.
Ненастоящие дети
Что-то твердят по радио.

Почувствовать, что это написано в расстрельные тридцатые, можно только с очень обостренным историческим слухом.

Что-то он, конечно, видел и недолюбливал. Но общепринятый патриотизм сомнения нивелировал, не принимал их, с ними не мирился. Отечественный восторг был много сильнее:

На складах картофель сгнивал
и зерно,
Пречерствый сухарь
голодающий грыз,
И не было хлеба, картофеля, но
Я все равно любил коммунизм.

И с этим-то откликом на голод запоздал, война уже надвигалась (стихотворение 1940–1941 годов).

Эпоха шла мимо, ощущение собственной гениальности (при самоиронии, конечно, надо полагать) было генеральным. Но даже и непризнанность свою прощал власти родной по определению:

В искусстве безвкусью платили дань,
Повылезло много бездарных подлиз.
Меня не печатали. Печатали дрянь.
Но я все равно любил коммунизм.

Беда была не только в том, что не попал в хор. Хоть бы с обэриутами, что ли, сдружился. Но беда была, повторяю, не в этом. Может быть, в прошлогоднем романтизме и социальной глобальности мечты, которые уже не достигали слуха оглушенного реальностью современника. Поэтому и в самой потаенной надежде своей был обречен:

Истину глаголят уста мои,
Имеющий уши, услышь!

Никакой истины, кроме свежего взгляда на предметы, у Глазкова, конечно, не было. Впрочем, для поэта достаточно. И вообще поэт не летописец. Хотя даты под стихами добавляют абсурда, который в стихах все же вполне умеренный. Тридцатые, сороковые, пятидесятые, шестидесятые, семидесятые. Ничего о жизни. Ну, почти ничего. Об исторических датах вспоминал, но как-то невпопад, с опозданием на десятилетия, и вполне ординарно, как могли бы вспомнить Иванов и Петров, не говорю уж, Сидоров:

Однако, позабыв все беды
И грусть четырехлетней тьмы,
День исторической Победы
Как счастье ощущаем мы!

Почему-то 1979 год. Почему вдруг вспомнилось? А почему за год до этого:

Настанет год — России добрый год,
Когда спадет подъем болотных вод…

С временем Глазков, определенно, знаком не был. Зато к концу жизни подружился с природой. Как, вообще говоря, и происходит обычно с чудаками и эксцентриками. Начал писать, что тебе поздний Заболоцкий:

За добротой побрел в леса,
Туда, где благодушны воды,
Радушны лиственные своды,
Разумны птичьи голоса.

Сколько властей пережил! Ни про одну ничего не узнали. Про Сталина написал, как всегда, запоздалое стихотворение, из которого стало известно, что успел что-то написать во славу вождя. В сборнике этого стихотворения, конечно, нет. Из надиктованной Давиду Самойлову автобиографии узнали о друзьях. Как правило, ироническое и с любовью к себе: «Весь Литинститут по своему классовому характеру разделялся на явления, личности, фигуры, деятелей, мастодонтов и эпигонов.

Явление было только одно — Глазков.

Наровчатов, Кульчицкий, Кауфман, Слуцкий и Коган составляли контингент личностей. Израилев был наиболее яркой фигурой, Хайкин — самым замечательным деятелем, Кронгауз — наиболее выдающимся мастодонтом. А эпигоны были все одинаковые».

Татьяна Бек в перепечатанном в книге эссе назвала Глазкова поэтом выдающимся. Наверное. То есть, конечно, разумеется. А почему бы и нет? Тем более и сейчас ведь опасно молвить слово против:

И я, поэт Глазков, не принимаю
Людей, не принимающих меня.

Николай Крыщук

Хосе Мануэль Прието. Ливадия, или Ночные бабочки Российской империи (Livadia)

  • Перевод с исп. П. Грушко
  • М.: Время, 2006
  • Переплет, 448 с.
  • ISBN 5-9691-0114-1
  • 3000 экз.

Занимательная энтомология

Работы на стыке беллетристики и энтомологии — не новость для русской литературы. И если среди жуков, комаров и тараканов безраздельно царствует Пелевин, то чешуекрылые до сих пор были вотчиной Набокова. Хосе Мануэль Прието пытается отбить немного от этого отряда себе. И что с того, что у автора «Ливадии» не русская фамилия? Нужно уже сейчас заявить права русской культуры на этого талантливого кубинского писателя. Ведь забрали же американцы себе Набокова.

Роман, во всяком случае, того стоит. «Ливадия» — это сложный симбиоз любовного романа, авантюрной контрабандистской истории, исторического романа о России начала девяностых, литературной энциклопедии и, кроме того, нежный привет всей эпистолярной литературе Европы.

География романа необычайно широка — это Петербург, Крым, Астрахань, Стамбул, Берлин, Швеция с Финляндией и чуть не вся Восточная Европа. Герой торгует военной техникой бывшей советской армии, ловит для шведского олигарха таинственную бабочку yazikus, которой, похоже, на свете не бывает, и спасает из стамбульского борделя русскую красавицу, которая сбегает от него в Ялте и пишет ему письма на рисовой бумаге.

У «Ливадии» своя, ни на что не похожая интонация, что уже само по себе необычно и достойно уважения. Если пытаться дать более точные ориентиры, то здесь подобрана интонация — на первый взгляд как минимум неожиданная, позволяющая повернуть роман с ног на голову. Задумчиво, ритмично, будто волны на ноги расположившегося на песочке читателя, набегает авторская речь на его (читателя) слух — и повествует о бешеной погоне, о таможенном досмотре вещей, среди которых — припрятанная военная техника на дне рюкзака, о драках, любви, сексе. Замедленный монтаж позволяет задержать внимание читателя на красотах слога и изящности авторской мысли и при этом не лишить его детского доверия к рассказчику. И доверие оправдывается: да, дальше будет только еще интереснее.

Это роман о России. Или о хаосе на дымящихся руинах империи. Во всяком случае, ничего более художественно убедительного о начале девяностых на бывшей одной шестой пока, кажется, написано не было. Во всяком случае, не на иностранном языке, так что, скорее всего, «Ливадия» останется единственным в своем роде романом о нас на испанском, да еще так умно и талантливо написанным.

И конечно, это роман о европейской культуре. Количество цитат и отсылок к самым разным текстам — бесполезно даже говорить, от чего и до чего, так велик спектр — тут не счесть, причем повествователь при этом не выглядит мечущим цитатный бисер снобом. Напротив, он увлекает читателя с собой и незаметно, интеллигентно провоцирует на участие в диалоге с людьми, населявшими земной шар последнюю тысячу лет.

В этом романе все великолепно — и накал любовной страсти, и непредсказуемость авантюры, а россыпи цитат придают ему не только, как новогодней елке, блеск, но и, как трехмерной картинке, объем. Объем, в котором комфортно любому неленивому читателю: здесь, совсем как в интерактивном музее, любой экспонат можно пощупать и забрать в конечном итоге с собой.

Вадим Левенталь

Сара Гран. Иди ко мне (Come closer)

  • Перевод с англ. Н. Корчи, М. Мельниченко
  • М.: Время, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-9691-0112-5
  • 3000 экз.

Замуровали демоны

Помните библейскую историю про то, как Христос изгоняет бесов из человека, они входят в стадо свиней и стадо бросается с обрыва? Достоевский поставил ее эпиграфом к «Бесам». В повести Сары Гран никакого Христа нет. И свиней тоже. Только люди и демоны. И последних с каждой страницей все больше и больше…

На берегу кроваво-красного моря ее прижимала к себе женщина с острыми зубами. Это было во сне, и она не придавала этому значения, потому что у нее все было хорошо: муж, которого она любила, работа, которая ей нравилась, огромная квартира в Нью-Йорке. Но когда появилась Наама, все стало незаметно меняться. Стали слышны необъяснимые постукивания, из ниоткуда стали появляться книги про демонов. Когда она поняла, что одержима, было уже поздно, никто не может ей помочь — ни гадалки, ни экстрасенсы, ни психоаналитики, которые, похоже, и сами превратились в демонов. Она соблазняет и убивает мужчин. Демон овладевает героиней.

Главы разделены зловещими изображениями женского лица, выглядывающего не то из зеркала, не то из иллюминатора. Великолепно выполненная обложка изображает мрачную смазанную тень. (Кстати, если уж зашла о том речь, книга шитая и напечатана на отличной бумаге — что редкость.) В общем, саспенс наступает по всем фронтам. Предполагается, что мистический ужас должен сковать читателя по рукам и ногам и не отпустить до последней страницы. И долго еще прочитавший эту книгу человек должен будет напряженно всматриваться в лица людей на улицах: кто из них одержим демоном?

К сожалению, читать «Иди ко мне» не так страшно, как обещает обложка. Во всяком случае, если кто еще не смотрел «Звонок», то имеет смысл сначала посмотреть его — вот где самый неподдельный ужас — до стука зубов и дрожи в коленках. А романом Сары Гран можно будет потом закусить. Тем более что конец его несколько разочаровывает: стоило ли наводить страху ради того, чтобы одержимая бесом героиня попала в психушку? Несколько богатых, многообещающих линий брошены на полпути, некоторые возможности сюжета не реализованы вообще.

Для сравнительно небольшого произведения здесь много трупов, и все-таки самые отвратительные преступления героиня так и не совершает — Сара Гран щадит читателя. Не хочет она и забивать читателю голову подробными сведениями о своих героях — демонах. Единственным реальным источником информации о них, похоже, было для автора какое-нибудь популярное руководство с цветными картинками — невзирая на то что Сара рекомендует себя на своем сайте как «писателя, ищейку и медиума». Впрочем, настоящего хоррора Саре, должно быть, хватает в Новом Орлеане, в котором она до сих пор живет, несмотря на «Катрину».

Вадим Левенталь

Михаил Жванецкий. Собрание произведений. Том 5. Двадцать первый век

  • М.: Время, 2006
  • Переплет, 432 с.
  • ISBN 5-9691-0109-5, 5-9691-0110-9
  • 5000 экз.

Двадцать первый век

Перед нами книга «Михаил Жванецкий. Том 5. Собрание произведений».

Получить при жизни многотомное издание — значит быть причисленным к классикам. В советское время в классики выводил Главлит, в дореволюционное (точнее, досоветское) — издатели Сытин, Суворин, Маркс (однофамилец) и пр., в наше время — издательство «Время». Читателю трудно оценить суть данного факта из-за невозможности увидеть большое на расстоянии. Будь хотя бы две с половиной диагонали, чтобы отойти от телевизора и взглянуть на экран, — тут же диагональю измеряется творческая жизнь писателя.

Михаил Жванецкий из писателей-одесситов. Ты одессит, Мишка, а это значит… — поется в известной песне. А это значит — владение языком, вкус к слову, легкое, лукавое, хитрое и умное говорение, почти парение, говорение со сдвигом по фазе, когда подлежащее со сказуемым и другими членами предложения меняются местами, фраза балансирует на грани фола, но это, как оказывается, то, что надо.

В книге есть подзаголовок: «Двадцать первый век». Чем же Жванецкий в двадцать первом веке отличается от Жванецкого века двадцатого? В советское время Михаил Михайлович не был просто сочинителем эстрадных реприз и каламбуров, он говорил за всю Одессу, за весь Петербург, за всю Москву, за всю Россию, за все пятнадцать (шестнадцать) союзных республик, на глазах (на слуху) изумленной публики он проделывал смертельный номер — резал правду матку, в то время как на диком Западе художники-некрофилы перед глазами изумленной публики освежевывали лошадь.

Наступили новые времена, и все изменилось. Мы теперь знаем правду и неправду о жизни. И это нас мало колышет. Телевидение пытается отвлечь зрителя от жизненных мерзопакостей, устраивает развлекательные шоу. Жванецкий включился в эту игру, маячит на экране в качестве дежурного по стране. Но на этом поприще у него появились серьезные конкуренты из самой жизни. Чего стоит только один словопалительный Владимир Вольфович, который вдобавок может спеть и сплясать и бросить в зал пачку купюр, неважно, фальшивых или нет, важен жест.

Время, в отличие от издательства «Время», безжалостно. Показанные по телевизору отрезанные головы британских журналистов сводят на нет усилия художников-актуалистов, жизненные реалии превращают писателей-юмористов в массовиков-затейников. Увы, в последнее время публика обсуждает не остроты Жванецкого, а сколько стоит, например, его угнанный мерс и как писатель может заработать такие деньги. И уже как-то не смешно. На Рублевке и Барвихе, должно быть, смешно. Смешно в зале при телесъемках, куда пригласили статистов. А в целом, по стране — не смешно. Жванецкий сам понимает это. В одной из последних передач обыгрывался сюжет: если полутемный зал внезапно высветить прожектором — не окажутся ли там одни старики?

В пятом томе представлены современные тексты. Разные по эмоциям и целенаправленности. Но становятся ли они литературой?

Одесса дала много замечательных писателей. Бабель, Олеша, Ильф и Петров (Катаев)… Так тесно, что приходилось брать псевдонимы. Запишет ли время в классики Михаила Жванецкого — мы не знаем. У нас только полдиагонали отхода. Мы близоруки, судить дальнозорким. Мы любили Жванецкого двадцатого века. И на том спасибо.

Валерпий

Алан Черчесов. Вилла Бель-Летра

  • М.: Время, 2006
  • Переплет, 656 с.
  • ISBN 5-9691-0166-4
  • 2000 экз.

Трое на вилле не считая литературы

В оправдание нелепой обложке на обороте книги размещены семь цитат из немецких и российских рецензий: «интеллектуальный роман», «большая литература», «изящный стиль», «Борхес отдыхает». Неужели и правда? Не голый ли король?

Что ж, по крайней мере сюжету хитроумия не занимать. В начале XX века девственница и миллионерка Лира фон Реттау приглашает погостить на свою виллу в Баварии трех писателей — француза, англичанина и русского — обещая им большой гонорар за новеллы, написанные за лето. Две недели гости проводят на вилле втроем, на четырнадцатый день является наконец хозяйка, проводит на вилле одну ночь, после чего исчезает — ни трупа, ни предсмертной записки. Ровно через сто лет история повторяется: новые писатели пытаются понять, с кем из старых провела ночь сто лет назад Лира, куда потом пропала, и кому из них, новых, провести ночь с Элит Турерой, представительницей загадочной организации, пригласившей их на виллу.

Вопреки видимости, это не детектив: задачи не имеют решения, а писатели проводят шестьсот страниц за завтраками, обедами и ужинами, опустошают необъятный бар и разговаривают. Содержания их разговоров хватило бы на курс лекций о современной литературе. Они говорят о достаточно сложных вещах — сложен и язык, которым они говорят. Но эта сложность играет с автором злую шутку: по инерции она переходит туда, где ей не место. Оказывается, нужно прочитать целую страницу замысловатого текста, чтобы понять какую-то элементарную вещь: например, что герой покрутился на месте — и это не оправдано ничем. Сеанс одновременной игры в интеллектуальный пинг-понг с тремя ипостасями авторского «я» интересен, но то, что эти ипостаси постоянно предлагают друг другу коньяк, «картинно вздыхают» и «подливают масла в огонь», очень мешает восприятию в общем любопытной авторской мысли. А от усиленного любования красиво повязанными галстуками и аристократическими манерами и вовсе становится плохо. Читать «Виллу Бель-Летру» — большой труд, но, к сожалению, оплачивается он не совсем адекватно.

Из этого романа можно было бы сделать сборник остроумных афоризмов об истории и теории литературы, а разбросанных по роману сюжетов хватило бы на хороший сборник рассказов. Но ни в ту ни в другую книгу не попали бы ни главные герои, ни надуманный магистральный сюжет. Продравшийся сквозь галстуки и коньяки читатель узнает в конце, что имена Лира Реттау и Элит Турера суть анаграммы слова Литература, три писателя поймут про себя, что они персонажи, а автор, изображая простодушие, сознается: роман, мол, не слишком-то удался. Попытка автора разделаться с постмодернизмом, сохранив скептическую улыбку на лице, делает этот роман постмодернистским. В России нет традиции интеллектуального металитературного романа, и тем ценнее попытка Алана Черчесова, возможно, благодаря ему такая традиция появится.

Вадим Левенталь

Владимир Маслаченко: «Пеле повезло, что он не играл против меня». Книга Вадима Лейбовского

  • Москва, Время, 2006
  • Переплет, 272 с., с ил.
  • ISBN 5-9691-0125-7
  • 3000 экз.

Всем известно, что футбол придумал Владимир Маслаченко…

Но не держите на него зла за такое изобретение. Маслаченко придумал не то унылое зрелище, происходящее на плохих полях с участием дерущихся или симулирующих игроков, в котором вечно побеждают совсем не те, за кого болеешь и за которым зачастую витает тень сговора. Футбол по Маслаченко — динамичное и захватывающее действо, представленное настоящими профессионалами, приятное во всех отношениях, где счет 0:0 оправдан только выдающейся игрой вратарей. В такой футбол герой рецензируемой книги играл и такой же он хочет комментировать на телевидении.

Мой личный интерес к футболу вообще сочетается с полным равнодушием к футболу отечественному, особенно в его нынешнем состоянии. Но игроки прошлого — Нетто, Ильин, Симонян, Понедельник или Маслаченко — ничего, кроме восхищения, не вызывают. Застал бы я их в деле — не было бы у нашего футбола более рьяного болельщика. Однако ничего не поделаешь. Приходится довольствоваться хроникой, рассказами очевидцев, интервью Симоняна, колонками Понедельника и, разумеется, репортажами Маслаченко. В этих репортажах всегда можно услышать хорошую, образную и живую русскую речь. Сколько голосов за кадром сменилось, кто запомнился, кто нет, кого интересно слушать, кого не особенно, при этом Маслаченко был и остается вне конкуренции. Эмоциональный, иногда подчеркнуто субъективный, но прежде всего — профессионал. Очень часто за кадром комментатор проделывает объем работы, едва ли не больший, чем игроки на поле: порой унылые игры запоминаются только благодаря усилиям Маслаченко. Другими словами, книгу о себе Владимир Маслаченко определенно заслужил.

Вадим Лейбовский свою работу — развернутый биографический очерк — написал с позиции друга и почитателя талантов Маслаченко. Путь Маслаченко — футбольного вратаря и Маслаченко-комментатора прослежен с начала его спортивной карьеры до нынешней поры. Главы складываются в последовательный рассказ, Лейбовский придает книге то комедийный (например, история о переезде Маслаченко из Днепропетровска в Москву), то драматический (например, объяснение причин, по которым Маслаченко так и не заиграл за сборную по-настоящему) настрой. Кроме собственно истории своего героя, Лейбовский много внимания уделяет историческому и спортивному фону, посвящая немало страниц великим игрокам прошлого, спортивным и телевизионным интригам. Стройность повествования нарушается только в заключительных главах: они выглядят наспех прикрепленными к книге статьями, не дающими целостного впечатления о жизни и работе Маслаченко сегодня. Лейбовский, похоже, и сам это понимает, поэтому заканчивает рассказ интервью со своим героем и подборкой его высказываний. И Маслаченко спасает хорошее впечатление о книге, как он не раз спасал свои ворота или скучные матчи.

Биографии, написанные с явной симпатией к герою и основанные на личном общении с ним, принято сравнивать с «Жизнью Сэмюэла Джонсона» Джеймса Босуэлла. Не стоит содрогаться от такого сравнения в данном случае: Маслаченко вполне подходит роль «футбольного Джонсона», роль максималиста, готового высказать свое мнение по любому поводу, и афориста, легко расходящегося на цитаты. Что до вынесенных в заголовок слов, то, по-моему, это вполне здравая самооценка Маслаченко. Ведь в профессионализме он знаменитому бразильцу ничуть не уступит. А если сравнить точные прогнозы российского тележурналиста (которые оправдываются порой совершенно неожиданно, как в финале Лиги чемпионов 2005 года) с почти никогда не подтверждающимися прогнозами бразильской звезды, то следует признать: сейчас Пеле везет, что он не работает на футбольных трансляциях с профессионалом Маслаченко и не показывает себя с малопочетной стороны комментатора-дилетанта. Думаю, об этом Лейбовскому стоит написать отдельную книгу.

Иван Денисов

Михаил Жванецкий. Одесские дачи

  • М.: Время, 2006 г.
  • Переплет, 208 с.
  • ISBN 5-9691-0148-6
  • 5000 экз.

Одесские дачи, или Слезы любви

Литература жестока. Она жестока прежде всего к автору. Тут ведь невозможно ничего скрыть — тебя выдаст язык. В нем все твое прошлое, твоя философия, твоя правда. И что ты там не накручивай в сюжете, как ни громозди композицию, как ни скрывайся за жанровыми особенностями — все равно ты гол перед читателем, потому что каждое слово выдает тебя с головой. Детектор лжи может отдыхать.

Но, кроме саморазоблачения, литература таит в себе и еще одну опасность — жесткую, не хуже крепостной зависимости или всеобщей воинской обязанности, прикрепленность автора к избранному жанру. По старому принципу — назвался груздем и т. д.

Про Жванецкого все знают — писатель-сатирик, писал для Райкина, для Карцева и Ильченко… Или — это уже в настоящее время — Дежурный по стране — странная роль, плохо срежессированная невнятным, но пафосным Максимовым… Ну, словом, московские телевизионные игры, в которых много цинизма, пафоса, гламура и сервильности.

Но человек всегда сложнее всех предположений о нем. У него есть право выскочить из той шкуры, которую на него напялили обстоятельства или он сам.

Новая книжка Михаила Жванецкого называется «Одесские дачи». Она совсем свежая. Вышла в Москве, в издательстве «Время» в 2006 году. Твердый переплет, рисунки Резо Габриадзе, дизайн и макет Валерия Калныньша.

Взяла в руки — вроде ничто не раздражает, открыла и прочла:

Здесь собраны голоса.
Кроме Одессы недвижимой есть Одесса движимая.
Она покрыла земной шар.
14-я станция Фонтана оказалась в Австралии.
Я здесь и в Москве.
Эти голоса во мне.
Остальное при встрече.
Целую всех и очень тщательно тебя.
Ключи под ковриком.

Человеческие слова. Такие можно сказать и про Питер, который тоже покрыл земной шар.

Коготок увяз — птичке пропасть! Читаю дальше:

Что движет евреем — чувство опасности. Что защищает еврея — чувство юмора. Еврей — это болезнь или образ жизни? Еврей — это подробность. Это бензин страны. Свобода расширила понятие «еврей», сюда входят люди разных национальностей, мало-мальски интеллигентные и талантливые.

Это суждение умного человека, который знает больше, чем говорит, а ты, читатель, втягивайся в игру — «додумай мою мысль». Я и додумываю. Почему интеллигентные и талантливые в своем отечестве «не при делах»… Ну, там, про ксенофобию и пр. Хотя, понятное дело, в отношениях этносов, как и в отношениях полов, сам черт ногу сломит.

Но Жванецкий не был бы самим собой, если бы не снимал напряжения быстро и легко: «А у меня к антисемитам один простой вопрос: „А вы способны прожить в этой стране евреем?“» Хорошо, правда?

А вот еще — уже про первоценность человеческого бытия — про свободу: «Наша свобода — это стричь ногти, не снимая носков».

Только не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь! Это не собрание умных мыслей и назойливых сентенций. Это человеческие голоса, пойманные бумажными страницами, как летние бабочки в гербарии. Голоса, звучащие летом на Одесских дачах, голоса, звучащие в памяти у каждого, даже если нас никогда и не заносило теплым ветром ни в Аркадию, ни на Молдаванку, ни на 14-ю станцию. Голоса друзей и любимых, тех, кто уехал далеко или просто туда, откуда не возвращаются.

Книжка оливкового цвета изобличает в Жванецком лирика, может быть даже поэта. Поэта, посвятившего этот сборник лирики своему поколению, поэта, решившегося признаться в своей слабости и рассказать о своей боли:

Боль возникнет и будет. Избавиться от нее можно только самому. Либо терпеть. Что норма.
Тоска священна.
Подавленность — это национальное состояние.
Недовольство — телосложение.
Бедность — это черта характера.
Все, что нам вредит, мы возим с собой. Так что не срывайтесь внезапно: оно внутри…
…Не там родиться — большой порок, не там жить — вообще страшная улика, но с переездом от этого не избавиться.

Почему-то вспоминается желчный Сенека, еще в 60-х годах нашей эры предупреждавший, что странствующий по миру всюду за собой таскает самого себя.

Наверное, каждому человеку надо сначала прожить жизнь в поисках себя в пространстве, чтобы потом найти все в себе, в своих воспоминаниях. Что-то такое на наших глазах проделывает и автор книги «Одесские дачи», но как человек талантливый, он сначала шепчет нежно:

Вот мы все здесь собрались… В нашем городе… Возле нашего моря… Я хочу, чтоб мы жили вечно. Чтоб мы никогда не расставались.
Чтобы погода была — как на душе, чтоб на душе — как этот вечер… И пусть мы живем… А он все это опишет. И пусть то, что он опишет, понравится всем и будет жить вечно… Пусть это всегда будет с нами… как наша жизнь, как наша любовь…

И кажется уже, что теплым ветром подуло с моря… Но переверни страницу, читатель, и ты увидишь длинный список имен, фамилий и телефонов, который так похож на твою записную книжку, в которой все больше номеров, уже не отзывающихся на твой звонок.

Может быть, «Одесские дачи» — самая лирическая и самая трагическая книга Жванецкого.

Тамара Буковская