О творчестве, пьянстве и женщинах

Отрывок из книги «Чарльз Буковски. Интервью: Солнце, вот он я»

Когда пьешь, трудно писать прозу, потому что проза — это очень много работы. У меня так не получается. Когда пьешь, прозу писать слишком не романтично. А поэзия — это другое. У тебя в уме есть то, что хочешь уложить в строку — и чтобы она поражала. Когда пьян, становишься чутка театральным, чутка слезливым. Играет симфоническая музыка, а ты куришь сигару. Берешь пиво — и вот сейчас настучишь эти пять, шесть, пятнадцать или тридцать замечательных строк. Начинаешь пить и писать стихи ночь напролет. Утром находишь их на полу. Вычеркиваешь скверные строки — и у тебя уже стихи. Процентов шестьдесят строк плохи, но, когда склепываешь оставшиеся, выходит стихотворение. Я не всегда пишу пьяным. Я пишу трезвым, пьяным, когда мне хорошо и когда мне плохо. У меня нет особого поэтического состояния.

Я писал рассказы, в основном от руки печатными буквами, пока мне не исполнилось 25, после чего я все эти рассказы порвал и писать бросил. Отказы из «Атлантик» и «Харперз» были чересчур, вдруг стали как-то чересчур, все те же самые, скользкие, — а потом я брал эти журналы, пытался их читать — и тут же засыпал. Потом еще голод в клетушках с жирными крысами, которые топотали внутри, и набожными квартирными хозяйками, которые топотали снаружи, — наваждение какое-то, поэтому я шел сидеть в барах, гонял с мелкими поручениями, обирал пьяных, обирали меня, сходился с одной безумицей за другой, мне везло, не везло, я выкручивался, пока однажды, в 35, не оказался в благотворительной палате больницы округа Лос-Анджелес, у меня из жопы и рта хлестала кровь жизни моей, мне дали полежать 3 дня, а потом кто-то решил, что мне нужно переливание. В общем, я выжил, но, когда вышел оттуда, в мозгу у меня стало как-то криво, и после 10 лет неписания я где-то нашел машинку и начал писать эти стихи. Не знаю почему, просто казалось, что стихи — меньшая трата времени.

Я просираю время и деньги на бегах, потому что я чокнутый, — я надеюсь выиграть столько, чтобы уже не работать на скотобойнях, почтамтах, в доках, на фабриках. И что происходит? Я потерял те деньги, что у меня были, и еще крепче приколочен к креслу. «Буковски, — говорят некоторые, — тебе просто нравится проигрывать, тебе нравится страдать, нравится работать на бойнях». Да они чокнутее меня! Бега в каком-то смысле помогают — я там вижу лики алчности, гамбургерные рожи; вижу лица в начале грезы и вижу их потом, когда возвращается кошмар. Такое не часто встретишь. Это механика Жизни. А кроме того, коль скоро я столько времени провожу на бегах, у меня почти не остается времени писать, ОЧЕНЬ МАЛО ВРЕМЕНИ ИГРАТЬ В ПИСАТЕЛЯ. Это важно. Когда я пишу, я пишу строку, которую должен написать. Просадив недельное жалованье за четыре часа, очень трудно приходить к себе, встречаться с машинкой и фабриковать какое-нибудь говно в кружавчик. Но я по определению не рекомендую ипподром как инкубатор и вдохновитель поэзии. Я просто говорю, что это, наверное, помогает мне — иногда. Как пиво или как с хорошей женщиной потрахаться, как сигареты или как Малер под хорошее вино с выключенным светом, сидишь голышом и смотришь, как машины мимо едут. Моя рекомендация — держитесь подальше от ипподрома. Это одна из самых ловких ловушек для Человека.

Для меня творчество — просто реакция на существование. В каком-то смысле почти второй взгляд на жизнь. Что-то происходит, затем пробел, а затем, если ты писатель, перерабатываешь происшедшее в словах. Оно ничего не меняет и не объясняет, но в трансе работы на тебя находит нечто возвышенное — или теплота какая-то, или целительный процесс, или все три вместе, а может, и что-то еще бывает. Это ощущение удачи настигает меня довольно часто. И даже в совершенно вымышленной работе, в ультравыдумке все берется из жизни: ты что-то видел, тебе приснилось, ты что-то подумал или должен был подумать. Творчество — дьявольски изумительное чудо, пока происходит.

Большинство авторов вначале эдак вспыхивают с дерзостью, потом становятся знаменитыми и уже играют с опаской. Сначала — необузданные игроки, затем превращаются в практиков. Заканчивают преподавателями в университетах. Они пишут потому, что теперь они писатели, а не потому, что им хочется писать, не потому, что это единственное, чем они желают заниматься всегда и постоянно, на крючке, на кресте. Великолепно.

Я бы сказал, Микки-Маус больше повлиял на американскую публику, нежели Шекспир, Мильтон, Данте, Рабле, Шостакович, Ленин и/или Ван Гог. А это говорит нам про американскую публику «Че?». Диснейленд остается центральным развлечением в Южной Калифорнии, но наша реальность — по-прежнему кладбище.

Писателю, конечно, нужен опыт с женщинами. У меня это происходит крайне болезненно, поскольку я сентиментален и довольно сильно привязываюсь. Я не очень бабник, и если дама мне не поможет, почти ничего у нас с ней не бывает. Сейчас я не женат, у меня один ребенок, ей 6. Мне повезло, у меня было 4 периода долгих отношений с 4 необычайными женщинами. Все они относились ко мне лучше, чем я заслуживал, и на ложе любви были очень хороши. Прекрати я любить, ебаться хоть прямо сейчас — все равно мне и так уже, считай, повезло сильнее, чем большинству мужчин. Боги были добры, любовь — прекрасна, а боль — боль завозят товарными вагонами.

Насчет непристойности я вот что думаю: не надо давить. Пусть все будут непристойны сколько влезет, и тогда все рассосется. Те, кому надо, будут пользоваться. Так называемое зло получается, если что-то прячут, не пускают. Непристойность, как правило, очень скучна. Плохо сделана. Посмотрите на порнокинотеатры — все они на грани банкротства. Это же очень быстро произошло, нет? Цены сбросили с пяти долларов до сорока девяти центов, но даже за такие деньги никто не хочет это смотреть. Я ни разу не видел хорошего порнофильма. Все они скучные. Огромные горы плоти шевелятся: вот член; парень имеет трех баб. Скукотища. Господи, сколько мяса. Знаете, возбуждает, когда женщина в одежде, а парень сдирает с нее юбку. У этих киношников никакого воображения. Они не умеют возбуждать. Конечно, если б умели, они были бы художниками, а не порнографами.

Гомосексуалисты хрупкие, скверная поэзия тоже хрупкая, а Гинзберг перетянул чашу весов так, что гомосексуальная поэзия стала крепкой, почти мужской; но в конечном итоге гомик остается гомиком, а не поэтом.

Нет ничего дурного в поэзии, которая развлекает и которую легко понимать. Вполне возможно, что гениальность — это умение говорить что-то важное просто. Поэтому лучше не лезть в писательские мастерские, а разнюхивать, что творится за углом. И несчастьем для молодого поэта будут богатенький папа, ранняя женитьба, ранний успех или способность делать что-то хорошо.

Шекспир на меня вообще не действовал, за исключением отдельных строк. Советы давал полезные, но меня не тащило. Короли всюду бегают, тени отцов эти — все это говно верхней прослойки мне было скучно. Никакой связи со мной. Ко мне это не имело отношения. Я тут лежу в комнате, подыхаю с голоду, у меня шоколадный батончик и полбутылки вина, а этот парень мне рассказывает о том, как король мучится. Дождешься от них помощи, как же.

Я опасаюсь эдакой молотилки — когда что-то делаешь, а оно должно тебя как-то менять. Инстинктивно я заранее знаю, что никак не поменяет. Опять-таки у меня радар включается. Вовсе не обязательно залазить туда самому, если все равно знаешь, что там ничего нет. В юности я много ходил по библиотекам. Читать пробовал по-настоящему. Потом вдруг огляделся — а читать нечего. Я прошерстил всю обычную литературу, философию, всю кучу.

Потом решил отвлечься — пошел блуждать. Забрел в геологию. Даже изучал операцию на брыжейке ободочной кишки. Дьявольски интересно. Какие скальпели брать, что делать — тут перекрыть, тут вену перерезать. Ну, думаю, неплохо, гораздо интереснее Чехова. Когда уходишь в другие области, вне чистой литературы, иногда очень увлекательно. Все ж не прежняя нудятина. Теперь мне уже не нравится читать. Скучно. Четыре-пять страниц — и глаза сами закрываются, в сон клонит. Такие дела. Есть исключения: Дж. Д. Сэлинджер; ранний Хемингуэй; Шервуд Андерсон, когда он еще был хорош, вроде «Уайнсбурга, Огайо» и пары других книг. Но все они портятся. Мы все портимся. Я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски.

Когда говорят, что я очень-очень хорош, на меня это действует не больше, чем если говорят, что я очень-очень плох. Мне приятно, если говорят хорошее; мне приятно, когда и нехорошее говорят, особенно если в запале. Критиков обычно зашкаливает не от одного, так от другого, и меня возбуждает как хвала, так и хула. Мне хочется реакции на мою работу, хорошей или плохой; но мне подавай смесь. Я не хочу, чтобы меня тотально почитали или смотрели снизу вверх, как на святого или чудодея. Лучше уж нападают — так больше по-человечески, я к этому за всю жизнь привык. На меня всегда нападали так или иначе. Немного отвержения полезно для души; но атака по всем фронтам, тотальное отвержение совершенно разрушительны. Мне хочется равновесия: похвалили, напали, полный котелок всего сразу. Критики меня развлекают. Мне они нравятся. Их мило держать под рукой, но я не знаю для чего они нужны. Может, жен колотить.

О книге «Чарльз Буковски. Интервью: Солнце, вот он я»

Владимир Пиштало. Никола Тесла. Портрет среди масок

Отрывок из романа

ОТЕЦ

Чудный феномен

Что есть этот мир?

Что есть причина бытия?

Подобные мысли, словно котята, резвились в голове Милутина Теслы. Неизбежно он приходил к последнему, страшному вопросу — что есть что? Тут мысль угасала, и у священника начинала кружиться голова.

— Мысль человеческая есть практический инструмент, — заключил Милутин Тесла. — Мысль как пила, созданная для того, чтобы пилить деревья. На пиле можно играть с помощью смычка, но не в том цель ее создания.

Ученикам он советовал выбирать подходящий момент, чтобы перестать умствовать и принять решение.

— Я, например, — объяснял он, — готов был поступить в военную академию, но вовремя отказался и ушел в священники.

Сначала Милутин был назначен в Сень, город на семи ветрах, воспетый в народных песнях. В Сени он повторял прихожанам:

«И я прошу вас и советую ради вашей пользы, не будьте такими простыми людьми, коим же несть довольно разума, но воспримите тот народный дух прогресса, созидайте свое поведение на свободе, единстве и братстве…»

Жители Сени не слушали попа-просветителя. Они доносили на него. Обвиняли его в безумии и болезнях. Полагали, что таков он из-за своей болезни, и хотели уволить его. Поп отвечал им, что в окружении таких людей, как они, человек не может быть здоровым. — Думаете, меня здесь какая-то корысть держит? — язвительно спрашивал Милутин Тесла жителей Сени. — Да если мне отсюда в Бессарабию придется уехать, я ничего не потеряю.

Вместо Бессарабии попа Милутина направили в село Смилян в Лике. За все время службы в этом селе Милутин Тесла никогда не отказывался оседлать коня и отправиться исповедовать больного, даже если зимняя ночь отсвечивала волчьими глазами. После долгого пути поп спешивался, стряхивал снег с куньей шубы и входил в дом страждущего. Подходил к кровати, склонялся над умирающим и ласково шептал: «Теперь открой свое сердце и скажи все, что у тебя на душе, шепотом, потому как Господу слышнее слова, произнесенные шепотом». И грубые люди открывали сердце и рассказывали о своей жизни так, как никто и никогда о ней не слышал. Много чего из сказанного на исповеди поп безуспешно пытался забыть.

В занесенном снегом доме Милутин Тесла много читал. Читал о железной дороге, о Крымской войне и о новом стеклянном дворце, выстроенном в Лондоне. Для местной смилянской газеты поп написал текст о холере, которая, просочившись из Далмации, растеклась по Лике, как постное масло по столу. Он писал о «бесчисленных препонах», которые чинят радетелям народных школ в самых захолустных епархиях Карловацкой митрополии. В «Сербском глашатае» он описал «чудный феномен» атмосферного свечения, которое случилось как раз на Петров день. Феномен, писал изумленный Милутин Тесла, был похож на водопад из искр, одновременно далекий и близкий настолько, что его, казалось, можно было коснуться рукой. Оставив после себя в небе голубые полосы, водопад света исчез за холмом. При этом загромыхало так, будто рухнула какая-то огромная башня, и эхо долго блуждало по южному склону Велебита. После этого малого Божьего феномена звезды долго оставались «побледневшими». В то время как это явление вызвало в простом народе разные толкования, более умному наблюдателю (очевидно, самому Милутину Тесле) было жаль, что он не смог вдоволь насмотреться, «поскольку это явление Божьей природы длилось ровно столько, сколько хватило бы человеку времени, чтобы, так сказать, хлопнуть в ладоши».

Явлению предшествовала тяжкая духота, затем пошел дождь, но к вечеру небо прояснилось: «И был воздух прохладен, небо смеялось, а звезды были ясными, как никогда; вдруг сверкнуло с восточной стороны — и словно триста лучей протянулись на запад, звезды померкли и природа словно замерла…»

Парламент мира

Детям всегда становилось страшно, когда отец преображался. Готовясь к воскресной проповеди, Милутин запрещал домашним открывать двери в свою комнату. Из-за отцовских закрытых дверей вдруг доносился гневный бас. Потом слышался успокаивающий женский голос, сменявшийся истерическими криками. Слышавший это мог поклясться, что в комнате полно народу. Проповедь становилась театром. Джука Тесла и сыновья испуганно наблюдали, как Милутин взаперти ссорится сам с собой, меняя голоса. Дочери тоже никогда не отваживались открыть двери, потому что боялись увидеть преображенного отца с незнакомым лицом. За обычными дверями, неожиданно ставшими таинственными, поп шептал на немецком и кричал на сербском. Шипел на венгерском и препирался на латыни. На фоне всех этих голосов некто бубнил на церковнославянском.

Был ли это еще один «чудный феномен», который следовало объяснить? Неужели это смилянский святой Антоний беседовал со своими соблазнами? Был ли он одинок? Неужели этот изолированный полиглот воображал, что он стал — парламентом мира? Или он заучивал проповедь как драму, в которой он сам был и трагиком, и комиком, и хором?

МАТЬ

Искра в камне

Сыновья Никола и Данила слушали, и глаза их светились. Мама, пока тощая куриная голова билась в ее руках, загадывала загадки:

— По лесу идет — не шуршит, по воде идет — не баламутит. Что это такое?

— Тень! — отвечал Данила, как всегда опережая Николу.

— Кто воду не любит? — продолжала мама.

— Кошки и часы! У младшего сына самыми любимыми были сказки «Правда и кривда», «Что черт творит, когда притворяется добрым» и «Ученик чародея». В последней дьявол спрашивает ученика, научился ли он чему-нибудь, и тот отвечает: «Нет, даже то, что раньше знал, — позабыл». Никола любил сказки, потому что в них дурачок младший брат всегда был главным. Джука воспитывала его и Марицу на сказках:

— Путешествуя по миру переодевшись нищим, святой Савва пришел ко двору богатого Гавана, у которого было добра много…

Глаза у Николы слипались. Он парил на границе сна.

…И тогда святой Савва перекрестил его посохом, и двор Гаванов превратился в озеро…

Живя со слепой матерью, Джука Мандич рано научилась всему по хозяйству. У нее не было детства, если не считать материнских сказок. Сама ткала полотно для одежды, заботилась о младшеньких. А холера, усугубляя страдания, растекалась по Лике, «как постное масло по столу». Пока отец Джуки причащал кого-то в окрестностях, у них поумирали ближайшие соседи. Девочка сама обмыла и одела пятерых.

Выйдя замуж, Джука взвалила на свои плечи еще один дом. Следуя греческим философам и многим другим здравомыслящим мудрецам, Милутин Тесла приговаривал:

— Там, где поп хватается за мотыгу, о прогрессе нечего и думать.

Церковные земли обрабатывала Джука с косоглазым слугой Мане.

— Не смотри куда глядится, а целься куда надо! — говорила она Мане, когда тот колол дрова.

Мама рассказывала Николе, что трутень оплодотворяет матку высоко в небе и тогда появляются новые пчелы, если, конечно, матку не съест ласточка.

— Ласточки и ежи — первые враги пчелам!

Однажды Никола упал и ударился лбом о стул. Мама поцеловала его, «чтобы не болело», погладила по шишковатой голове и, не переставая улыбаться, воскликнула:

— Удар искру из камня высекает, а без нее мне жизнь не в радость!

Если у него болел живот, она клала руку на его пупок и начинала тихо и ритмично:

Милый Боже, чудеса творящий, Как хотел жениться Милич-воевода, Да не мог красотки отыскать он, Все они ему не подходили, Вот и мучился без ласки он, несчастный…

Боль утихала, и мальчик чувствовал себя в полной безопасности.

Весь день Джука ходила в платочке. Утром просыпалась за два часа до своих. Садилась на кухне и открывала топку плиты. Никола, проснувшись, тайком смотрел, как она причесывается. Огонь сверкал в открытой топке и в щелях плиты. А Никола тайком… В свете живого огня мама становилась бронзовой. Мама превращалась в нечто иное. Никола тайком следил за ней.

Мамина жизнь была глубока.

Мамина жизнь была тиха, как падение дерева на горе, где нет никого, кто бы мог услышать этот гул.

Деревья

Она повернулась в сторону поросшей лесом горы Богданич:

— Слышите?

— Что?

— Как на Богданиче деревья разговаривают?

— О чем?

— Весной березы вздыхают: «Когда мы сбросим ледяные оковы?» — «Потерпите, — поучают их глубоким голосом сосны. — Через три месяца мы сбросим ледяные панцири, а вы, березы, развернете первые молодые листочки».

— А что еще говорят? — спросил Никола.

— Утренняя звезда откроет солнечные врата, — попискивают березы. — Из врат выедет бог Ярило и скажет матери-земле: «Земля сырая, возлюби меня, бога Солнца, стань моей драгоценной, и я покрою тебя смарагдовыми озерами и златыми песками, зелеными травами и быстрыми ручьями. И птицами, и плодами, и красными и голубыми цветами. О! И родишь ты мне детей без числа!» Лучи весеннего солнца и журчание воды приветствуют его первыми листьями.

Никола внимательно выслушал, но потом рассмеялся:

— Нет, не так! Ты обманываешь меня.

Вместо басен о животных мама часто рассказывала им о растениях. Она хорошо знала травы и утверждала, что редко какая былинка стоит сама по себе, обычно с ней чья-то душа связана. В вязах, елях и ясенях, например, обитают вилы.

— А откуда берутся вилы?

— Вилы возникают из травки безвременник осенний, — с готовностью отвечала мама. — Потому парни и опасаются топтать эту траву. Я расскажу тебе, как выглядит безвременник, чтобы ты ненароком не растоптал его.

— А где живут вилы?

— Я же тебе сказала, на каких деревьях. Еще тис — дерево вилы. Он растет только на чистом месте, — ответила Джука.

— А сколько вилы живут? — не унимался Никола.

Мама пожала плечами:

— Вилы питаются семенами чеснока и живут, пока им жизнь не наскучит. И тогда они эти семена бросают и безболезненно умирают.

Никола гордился тем, что его мама знает так много, словно сама когда-то была вилой. Он так и не понял, почему отец злится, когда слышит эти рассказы о мире, полном светящихся душ, где растения так похожи на людей. Тогда он еще не понимал, что эти волшебные рассказы не просто о вилах и растениях, но о богах, которые старше самого Бога.

— Если поблизости нет церкви, можно молиться под елью или липой, — советовала мама Даниле и Николе.

Мама создала мир, а потом явился отец, чтобы описать его в книгах. Слушая ее рассказы, он морщил нос. Он не мог понять, почему эти предания сохранились в роду, в котором было так много попов.

— Да брось ты это, — бормотал Милутин. — Оставь зло — возьми добро. Откажись от болестей и печалей и прими здравие.

О книге Владимира Пиштало «Никола Тесла. Портрет среди масок»

Пол Кемп. Сумерки сгущаются

Отрывок из романа

Юный жрец Тиморы лежал на полу, без сознания, связанный по рукам и ногам толстой пеньковой веревкой. Левый глаз уже начал заплывать багровым синяком. Врагген окинул несчастного безразличным взглядом.

— Приведите его в чувство, — приказал он своим спутникам.

Долган, огромный кормирец, отложил в сторону топор и склонился над пленником. Стиснув лицо жреца здоровенной ручищей, он проревел:

— Проснись!

Юноша застонал, но так и не очнулся.

— Отличная работа, — съязвил стоявший рядом с Враггеном Азриим. Ухмылка не исчезала с его лица, темного, словно эбеновое дерево. — Очень изобретательно.

Долган уставился на полудроу. Во взгляде его, как всегда, не было и малейших проблесков мысли.

— Чего? — проворчал он.

Азриим, облаченный в роскошные одеяния зеленого цвета и любимые высокие сапоги, улыбнулся Враггену: — Опять он не понял шутку. Впрочем, как всегда.

Врагген промолчал. Для Азриима все на свете было шуткой.

— А он шутил? — спросил все еще озадаченный Долган.

— Разбуди его, — велел Врагген кормирскому воину.

— И постарайся не покалечить, — добавил Азриим. — Нам нужно, чтобы он мог говорить.

Долган кивнул и, повернувшись к пленнику, принялся трясти того за плечи:

— Проснись! Эй, давай просыпайся!

Жрец застонал, оставаясь в забытьи. Тогда кормирец похлопал юношу по щекам, и пленник наконец открыл глаза.

— Ну вот. — Долган поднялся. Отступив на несколько шагов, он встал за спиной своих спутников. Затуманенный взор юноши мгновенно прояснился, стоило бедняге увидеть своих мучителей. Он попробовал освободиться от пут, но быстро оставил эту безнадежную затею. Врагген подождал, пока клирик окончательно придет в себя, и затем спросил:

— Что последнее ты помнишь?

Пленник попытался заговорить, но из пересохшего рта не вырвалось ни звука.

— Вы похитили меня с улиц Ордулина, — выдавил он наконец и, оглядев темницу, добавил: — Где я?

— Далеко от Ордулина, — ответил Врагген.

Азриим фыркнул, и вид смеющегося полудроу, похоже, еще сильнее напугал жреца. Лицо несчастного сделалось белым как полотно.

— Чего вы хотите?

Врагген подошел к пленнику и опустился на колени: — Нам нужна информация.

Только теперь жрец заметил на груди Враггена брошь: череп, без нижней челюсти, на фоне багрового солнца — символ Кайрика, Темного Солнца. Страх засветился в глазах несчастного, а губы безмолвно зашептали молитву.

— Надеюсь, ты понимаешь свое положение? — спросил Врагген.

— Я ничего не знаю, ничего! — выпалил жрец. — Клянусь!

Врагген кивнул и поднялся с коленей.

— Увидим.

Он подозвал своих спутников. Азриим и Долган, подойдя к пленнику, схватили его и поставили на ноги.

— Не надо, прошу вас, не надо! — молил несчастный.

Врагген уставился в полные ужаса глаза жреца и для пущего эффекта позволил струйкам черного дыма заструиться с пальцев. Тени заплясали вокруг мага. У жреца Тиморы от страха перехватило дыхание.

— Так ты — адепт Тени, — прошептал он.

Врагген промолчал. Ответ и так был очевиден.

— Я скажу все, что мне известно.

— Конечно скажешь, — подтвердил маг. — Вопрос лишь в том, скажешь ли ты все, что мне нужно, или придется прибегнуть к более эффективным методам. От этого зависит, насколько сильной будет боль в последние мгновения твоей жизни.

— У меня есть семья, — дрожащими губами произнес жрец.

Врагген не удостоил пленника ответом.

— Они, без сомнения, будут скучать по тебе, — ухмыльнулся Азриим.

Долган переминался с ноги на ногу, явно с радостью предвкушая кровопролитие. Кормирец поклонялся боли, получая удовольствие, причиняя ее как себе, так и окружающим.

Пленник дрожал всем телом, из глаз лились слезы.

— Почему вы это делаете? Я вас даже не знаю, никого из вас!

— А какое это имеет значение? — издевательским тоном поинтересовался Азриим.

Врагген коснулся щеки пленника, словно желая его утешить:

— Я сотворю заклинание, которое подчинит мне твою волю. Не сопротивляйся ему. Только так я могу быть уверен в правдивости твоих слов. Иначе…

Угроза осталась невысказанной, но жрец уловил ее и покорно склонил голову.

— Ты сделал правильный выбор, — улыбнулся Врагген. Долган заворчал от разочарования.

Не обращая на кормирца ровно никакого внимания, Врагген обратился к Теневому Пряжаю и произнес заклинание, превратившее клирика в покорного раба. Взгляд несчастного стал совершенно пустым. Затем, уже гораздо осторожнее, маг наложил второе заклятие, позволившее жертве видеть внутренним зрением.

Жреца теперь окружал красноватый ореол магического сияния — именно так внешне проявлялось действие заклятий. Неожиданно для Враггена, Азриим и Долган осветились тем же светом. Маг с недоумением посмотрел на своих спутников.

Азриим тут же понял причину настороженного взгляда и вытянул руку, обнажив изящное запястье. В свете факелов сверкнула платиновая лента.

— Это все браслеты, Врагген.

Маг кивнул и вернулся к пленнику. Он действительно забыл, что его спутники носили браслеты, охранявшие их от воздействия магии.

— Около года назад ты с шайкой искателей приключений разграбил заброшенный храм в Закатных горах. Припоминаешь?

— Да, — монотонно произнес жрец.

Их отряд, называвший себя Братством Сломанного Лука, наткнулся на полуразрушенный храм Шары, который Врагген разыскивал долгие месяцы.

— Среди найденных вами сокровищ был кристалл серого кварца, сфера размером с кулак, с драгоценными камнями внутри. — Врагген, пытаясь сохранять спокойствие, задал новый вопрос: — Ты помнишь эту сферу?

— Да.

Маг обменялся взглядом с Азриимом. Полудроу улыбнулся и подмигнул ему.

— Где сейчас находится сфера?

Нахмурившись, клирик вымолвил:

— Покинув храм, мы решили поделить добычу. Сфера была находкой интересной, но не особенно ценной. Солин взял ее довеском к своей доле.

Враггену все труднее было сдерживать нетерпение.

— Кто такой этот Солин?

— Солин Дар, — ответил пленник, — воин из Сембии.

— Из какого города?

— Из Селгаунта, — ответил клирик.

Будь у Враггена чувство юмора, он рассмеялся бы. Маг сам был родом из Селгаунта и там же присоединился к Зентариму. Казалось, сфера пыталась найти его. Не иначе как совпадение на самом деле было милостью Кайрика.

— Благодарю тебя, жрец, — кинул Врагген пленнику и добавил, обращаясь к Долгану: — Придуши его.

Кормирец ухмыльнулся и схватил жреца за горло.

Пока несчастный умирал в мучениях, Азриим подошел к Враггену:

— Ну что ж, по крайней мере, у нас есть имя. Селгаунт, да?

Им придется использовать телепортацию, чтобы добраться до столицы Сембии, найти Солина Дара и подвергнуть его той же пытке, что и жреца Тиморы. Скоро Врагген получит свою сферу.

О книге Пола Кемпа «Сумерки сгущаются»

Ален Делон: «И где же можно встретить этих женщин?»

Фрагмент из книги Жани Саме «Высокая мода»

У этих женщин есть несколько жизней. Этих женщин много. Они неуловимы. Они прозрачны, как светлячки, ранним утром рассыпающиеся в золотую пыль.

У этих моделей есть приставка «топ» — не столько из-за длины ног, сколько из-за головокружительных гонораров, — час от часу, от подиума к подиуму и от одного показа к другому они умирают под занавес, чтобы воскреснуть в новом месте. И в новом обличье…

Кутюрье меняют их на свой лад, воплощая в них свои фантазии, и сиюминутные образы рассеиваются вместе с аплодисментами. От их жизни остаются лишь огромные залежи глянцевой бумаги, обеспечивающей целое состояние не только им, но и фотографам, этим похитителям красоты, пытающимся поймать ее с лучшего ракурса, в лучшем свете, с лучшей экспрессией.

По утрам перед дефиле, как браконьеры, расставляющие свои капканы, они шныряют в отведенном для них пространстве напротив подиума, чтобы пометить себе место, написав свое имя мелом на полу. Там, откуда двумя часами позже на сцену будет смотреть живая пятисотглазая пирамида.

Как-то на дефиле Унгаро я сидела рядом с Аленом Делоном. Парализованный зрелищем, он смотрел на скольжение этих невероятных созданий: палевый макияж, чуть прикрытая шелком грудь, довольно длинные ступни, невесомые сандалии или туфли на головокружительно высоких каблуках. Девушки равнодушно проходили мимо с безразличной и сомнамбулической элегантностью.

Делон повернулся ко мне: «Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где можно встретить этих женщин?» Нет, я не знала. И никто не знает. Они существуют только в лучах прожектора и в воображении их творцов-кутюрье, и, как облака, возникающие и распадающиеся в небе, они никогда не живут долго. Они исчезают за сценой вместе с макияжем. А из гримерки выходят лишь анорексичные красотки в джинсах и футболках, замедляющие шаг, чтобы позволить папарацци сделать последний снимок, и устремляющиеся навстречу следующему подиуму, к казенным лимузинам, отданным в их распоряжение автомобильными компаниями, убежденными, что ни одна рекламная кампания не сравнится с дверцей машины, открываемой перед Кейт, Жизель или Наоми… В этом мире нет бесплатных вещей.

Предпочтя фотосессии подиумным гонкам, увлекшись невероятными рекламными контрактами, став бизнес-леди или звездами одного фильма, дивы подиумов Клаудия Шифер, Линда Евангелиста, Инес де ла Фрессанж уступили место семнадцатилетним малышкам, которым выпадет лишь тень славы богинь восьмидесятых.

Я видела на своем веку сотни, тысячи коллекций, получая приглашение как пропуск, принимающий каждый раз иной облик: визитная карточка, фотография, афиша, кусочек ткани, кожаный браслет, письмо в бутылке, багажная этикетка, газетная бумага с отпечатанным на ней именем и кодовым номером — две буквы и цифра между ними — обозначение места каждого приглашенного. Этот номер — ваш золотой ключик.

«С 3 А» — это хороший знак. Вас предполагают усадить в блоке С (это тот, что посредине, почетный), на третьем месте (без комментариев), в первом ряду, бинго! Буква «А» обозначает первый ряд, предназначенный для многотиражных СМИ и почетных гостей, которые приходят туда, как на генеральную репетицию Джонни Холлидея. Публика попроще попадает в сектор В. Ассистенты и представители менее крупных изданий — в сектор С. Бездельники — в D или еще дальше. Сектор J — это уже следующий эшелон. В нем все has been, публика stand by с приглашениями без мест, безликая, но изменчивая толпа, занимающая свободные места, — и тогда свет наконец гаснет.

Stand by, толпа с входными билетами, создает массовку. Не выказывая усталости или гнева, они способны битый час ждать у контроля, пока не уберут заграждения и можно будет впорхнуть, как стайка воробьев, в храм моды, где их бог — Лагерфельд или Гальяно, Гескьер или Дрис ван Нотен, Маржела Мартин или Демельмейстер — будет служить им обедню. Оказаться в последнем ряду для них счастье. Не быть в первом — оскорбление для важных персон или считающих себя таковыми…

Но есть и исключения. Принцесса Катара на показе дома «Dior» устроилась в четвертом ряду. Только потому, что она попросила об этом, дабы не появляться на снимках рядом с Бернаром Арно, звездами и старлетками, чьи бесчисленные фото убеждали, что мода предназначена юным. Молодость здесь очень важна. Самый роскошный шиншилловый мех на семидесятилетней даме, пусть она и давняя преданная клиентка, лучше убрать с первого плана.

В тот год, когда Синди Кроуфорд работала для «Chanel», поприветствовать ее приехал Ричард Гир. Это было возле Лувра, на площади Каруcель, раскинувшейся вокруг пятидесятиметрового подиума, окруженного полуторатысячной толпой журналистов. На входе был такой кавардак, что прибытие суперзвезды фотографы просто проморгали. Ричард Гир занял свое место абсолютно незамеченным, к чему он не привык. Он пожаловался организаторам, передавшим новость ответственному лицу: «Месье Легран, нам придется переделать вход месье Гира. Предупредите фотографов». Прекрасного Ричарда незаметно вывели через потайную дверь, чтобы он смог войти во второй раз под вспышки фотокамер.

Присутствие VIP-персон — это часть успеха шоу, но нельзя забывать главное: коллекции. Хотя как-то в Милане публика затмила подиум и итальянская пресса сфокусировалась на звездах — пиф-паф, нескромные вопросы, снимки, — на одежду даже не взглянули…

Когда крупные издания посвятили шесть колонок публике и только двадцать строк самим дефиле, реакция была ужасной. В следующем сезоне наши журналисты обнаружили в своих почтовых ящиках в придачу к приглашению извещение с убедительной просьбой прийти в девять утра в салоны «Armani» и «Ferre», где маэстро лично выдадут им письменные разъяснения особенностей их новой линии одежды.

Смысл послания был понятен. Если итальянские журналисты сфокусировали внимание на гостях, вместо того чтобы писать о представленных моделях, значит, они просто не могли о них судить. Необходимо было преподать им урок…

Это правда, что сегодня в Париже, Милане и Нью-Йорке именно публика превращает дефиле в праздник. Чтобы украсить первый ряд, руководство «Scherrer» пригласит Жерара Депардье, «Vuitton» — Уму Турман, «Chanel» — Николь Кидман, «Dior» — Шэрон Стоун. Суперзвезды согласны приписать плюсик к и без того гигантскому рекламному контракту, подписанному с той или иной маркой.

В прежние времена достаточно было встретить Эдит Крессон и Мишель Аллио-Мари у Торрент, мадам Тьерри Бретон у Шанель, Анук Эме или Бетти Лагардер у Унгаро, чтобы поверить в особые отношения, которые возникают благодаря платью, подаренному, одолженному или купленному, или же полному гардеробу, щедро оплаченному фирмой, как в случае с Клаудией Кардинале и Джорджо Армани. Взамен в «L’Пil» («Vogue»), «La Semaine» Стефана Берна, «Les gens» Агаты Годар появлялись фотографии, запечатлевшие их приверженность той или иной марке. Отличная реклама!

Иногда зрелище разворачивается прямо в зале и выплескивается на сцену. Однажды так произошло у Жан-Поля Готье. Пришел Филипп Старк — дизайнер, преображающий миры и города: стулья и диваны, рестораны, крос совки «Puma», Елисейский дворец, словарь Ларусс. Знаменитость предстала как обычный папаша, прихвативший с собой младенца. Все взгляды обратились на «Starck Family», когда мадам Старк расстегнула лиф, чтобы покормить ребенка. Платья были тотчас забыты, все взоры обратились к этому пострафаэлическому материнству — необычному, неуместному и невероятному.

Ничто так не веселит взрослых, как ребенок. На показе Унгаро крошечная девочка, зачарованная миллиардами мыльных пузырей, разлетевшихся в финале, побежала ловить их у сцены. Малышка кружила среди платьев, а мы не могли отвести от нее глаз. Маленькая племянница Бетти Лагардер похитила популярность у самой моды…

О книге Жани Саме «Высокая мода»

Шамиль Идиатуллин. СССР™

Отрывок из романа

Планы на оставшийся день были грандиозными: прийти в себя после обеда, давящего любое шевеление плоти и духа, показать Антону из Новокузнецка, насколько он не мастер тенниса, — и желательно всухую, чтобы скрипело и морщилось все, а то Федерер, блин, нашелся, — при этом не сгореть, при этом оставить силы на море и вечерний променад с Элькой, у которой, как в «Простоквашине», еще три платья не надевано.

Всухую не получилось: перекидал я в себя сластей, а может, кто то добренький сел на правое плечо и не дал поглумиться, ибо к чему совсем уж человека обижать. Ну и играл Антоха лучше, чем я ожидал. Чего уж, впрочем, добра от добра искать. По-любому победа наша. И вискарь, на который мы подмазывали, тоже наш — вот что с ним только делать. И силы при нас остались — и на первый, разогревочный, подход к буйкам, и на второй — к яхте, выплясывающей в паре сотен метров. Пришла пора ныряния. Да так, что чуть навсегда со мной не осталась — или я с нею, в звонкой прохладе.

Ничто, как говорится, не предвещало. Элька мирно загорала живот, по поводу которого перестала наконец изводиться, Азамат, мелодично пыхтя, закапывался в тень, солнце было лютым, соседи — мирными, море шептало, на шепот из пальмовых рощиц выполз лузер Антон с дьюти-фришным пакетом. Заслуженный приз великому ниспровергателю дутых шахтерских авторитетов, не иначе.

Ниспровергатель великодушно отсалютовал лузеру и мущинской походкой, почти не семеня на жареном песке, направился к пирсу.

Немедленно начались чудеса, к которым я за неделю уже привык. Средиземное море издевалось лично надо мной. Допустим, с утра штормило. Я, понятное дело, еще за завтраком примерял себя к пенным валам, в обнимочку падающим на серый от ударов пляж. Но едва я ступал с огибавшей детский бассейн бетонки на песок, море сползало в обморок и валялось там до вечера, будто рядом танкер с ворванью раскололся.

А теперь все наоборот: настил встретил меня толчком в ногу и гонгом по ветру. Я остановился и посмотрел вниз сквозь белесые доски. Вокруг свай кипело. Море волнуется — раз. Два и три были на подходе: от горизонта тельняшкой катились неровные полосы разной степени лохматости.

Сегодня, видать, раскололся не танкер с ворванью, а баржа с глубинными бомбами.

А я разве против? Отнюдь.

Я потихоньку начал разбегаться, прикидывая, что вон ту волну я пропущу, большая больно, а булькну как раз в проплешину за нею, вынырну в следующей проплешине, а потом прокачусь вон на том гребешке в паре метров от сваи.

Когда я догремел до середины загудевшего пирса, с берега прилетел знакомый свист: любимая жена кротко взывала к сиятельному мужу. Жуткое дело, между прочим. Элька, хоть и кормящая мать, мелкая и точеная, будто нэцкэ из щепочки, а как два пальца в рот сунет, у слушателя полное ощущение, что ему кто-то спицей вязальной через ухо гипофиз поправляет. Лично мою спицу затупила музыка волн и ветра. Но я отвлекся, оглянулся на лету, понял, чего родная хочет, задумался — да тут и ухнул. В ту самую больно большую.

Она приняла меня холодной подмышкой, аккуратно перевернула, и тут же в голове вспыхнуло — под легкий костяной стук. Мозг занемел, как десна от новокаина, и холодно выдал образ сваи. Сдвинулась она, что ли. Если да, то сейчас меня досками засыпет, а доски с гвоздями, ржавыми, девятидюймовыми, проткнут насквозь, а мне до тридцати трех еще жить и жить, и Элька на берегу, и Азамат — за мать, за отца не ответчик, вниз, вниз… Тут мозг отжал пульсирующую подкорку, я спохватился, подергался, нащупал верх и штопором полез туда. Воздух кончался, в голову било как в колокол, вместо серой мути перед глазами мелькнуло зеркало, я разбил его макушкой, хапнул воздуха, получил ведро бешеных брызг в нос, судорожно чихнул-кашлянул горьким и погреб к берегу, запоздало думая о том, как все могло весело получиться, — а ведь еще два дня отпуска оставалось, куча евро, зато на доставке тела можно сэкономить, это страховая компания на себя взяла, лишь бы Элька не догадалась, перепугается, балда, да нет, вроде не заметила, вон заливается, сквозь хардкор в голове слышно, все, дно. Иди ровно, отдышись на ходу, вдо-ох—выдох, глубоко, вдо-ох, не шатайся, макушку как бы вытри — норально, рассечения нет и шишак не слишком крупным будет, что значит сразу холод приложить, так, на лицо небрежность и сдержанную досаду — искупаться не дают, гады. С голосом осторожнее, чтобы не плыл. Нормально. Все, живем.

Пространства вокруг наших топчанов заметно прибавилось — а на песке нарисовалось солнышко с короткими лучиками. Это соседи, настигнутые соловьиной рощей, в полубессознательном состоянии двигали свои лежаки прочь от источника безобразий. Явно плохо учились в школе, раз пытались перекрыть скорость звука. И явно не знали силу духа восточноевропейской красавицы, коли надеялись, что кислые рожи и укоризненные взгляды могут сбить ее с пути к горящему коню или скачущей избе. Немцы, что с них взять.

Несколько турецких ребят, обслуживавших пляж, оказались мудрее — они просто слегка пригнулись и закаменели неправильно растянутыми лицами. Смешно вышло, даже я оценил. А Азаматулла, всосав губы, с восторгом смотрел на мать и колотил кулаками по песку, требуя продолжения концерта.

Но красавице моей было не до продолжения и не до смеха. Она с тревожным видом протянула мне телефон. Ну ёлы-палы, подумал я, совсем оклемавшись. Договаривались же. Со всеми договаривались — не дергать, пока я раз в жизни спокойно. С Элькой договаривались — не служить передаточным звеном, ежели дерганья все-таки случаются. Ну что такое?..

Говорить я ничего не стал, толку-то. Взял трубку, подал голос. Мельком подумал, что никогда уже не привыкну к этому увечному антиквариату, который занимает руки, невнятно орет в ухо, перевирая все на свете, не понимает по-человечески, сдыхает без предупреждения да еще норовит удрать на волну самого дорогого оператора. По большому счету лично мне это фиолетово, трубу исполком оплачивает — но экономика должна быть. Особенно теперь.

Тут же стало не до того.

В трубке, как муха в стакане, бесновался Баранов.

Правда, на вводные конструкции он тратиться не стал, пролаял что-то невнятное и уступил мембрану Рычеву. Рычев говорил размеренно, но я-то слышал, что на хорошем психе:

— …Всем, кто давал присягу Советскому Союзу. Всем, кто родился в СССР. Всем, кто был пионером. Всем, кто любит настоящую Родину, ясную звезду и чистое солнце над мирной планетой, а не полосатых кур-мутантов о двух головах. Всем, кто меня слышит. Я, Максим Рычев, глава Союза Советов, говорю: наш Союз не сдается. Наш Союз жив и прекрасен. Мы обрели свою подлинную Родину и готовы защищать ее до края. Мы готовы ко всему. Но мы ждем помощи от вас, друзья. От тех, для кого советский…

— Слава! Баранов, твою мать! — заорал я, не обращая внимания на подпрыгнувших фрицев.

Баранов наконец-то включился и сам заорал:

— Ты понял, что это такое?! Ты вообще видишь, во что он нас!..

— Слава, это что? Ящик?

— Да какой, на фиг, ящик, откуда? Он куда мог ролик залил и крутит шарманку по кругу. Совсеть — вся, сайты — все, дальноволновки и эфэмы — до которых дотянулся.

— А сам где? В Союзе хоть?

— А я знаю? Я сам из Тюмени только еду!

— Я понял. Ладно, Слава, короче…

— Чего ладно-то? Что делать-то? Чего мне делать, скажи?

— Баранов, ты где родился? В СССР? Вот флаг тебе…

— Да пошел ты, — обиделся Баранов и выскочил из трубки.

Я положил телефон на колено задравшей голову Эльке и аккуратно сказал:

— Tuıan ildän tuyğan yuq (Нет насыщения Родиной (тат.).).

— Что такое? — спросила Элька.

— Да ничего. Домой ехать надо.

— Мы с тобой, — быстро сказала она.

— Эль, держи себя в руках. Еще два дня.

Элька замотала головой.

— Эль, щас обратный рейс искать, в чартер вписываться — гемор тот еще. Одному легче будет, чем троим. Потом, денег сколько потеряем. Давай хоть ты…

— Хорош глупости говорить, — сказала Эльмира.

— Дура ты упрямая, — буркнул я и посмотрел на море. Потом посмотрел на пляж. Потом посмотрел на гостиницу. И понял, что, может, проблем с организацией обратного рейса будет меньше, чем представлялось.

Граждане отдыхающие поделились на три части. Большая, представленная немцами, итальянцами и хохлами, безмятежно вялила окорока и животы. Средняя, в основном соотечественники не нашего извода, стары-млады-московиты, со светлым недоумением наблюдала за вихорьками суеты. Потому что меньшая, идентифицируемая как россияне зауральского типа, либо говорила по мобилам, либо спешно собирала вещи. Антон так и вовсе почти исчез в пышном кустарнике, окружавшем отель. Пакет безвольно болтал верхом на кромке бетонной дорожки — очевидно, на радость первому же любопытному хохлу.

— Тогда собираемся, — сказал я Эле и принялся закидывать на плечи полотенца. — Раз пошла такая пьянка, можем и не вписаться…

Элька подхватила Азамата, тут же усадила его обратно — парень только хихикнул, — молча распихала крема, очки и книги по пакетам, потянулась за сыном, я отобрал, и мы устремились. На полпути к отелю Эльмира не выдержала:

— Что случилось-то, скажи.

— Iñ zur sağiş — watan suğışı (Огромная кручина — отечественная война (тат.).), — рассеянно объяснил я, соображая, куда лететь и как добираться до Союза.

Эльмира аж остановилась:

— С кем?

— С антисоветчиками, — хихикнул я.

— Я серьезно.

— Датка, ну с кем Союз может воевать? Да со всеми, конечно. Кольцо врагов, все дела. Классика.

— И что делать?

— Жить стоя. Или умереть на коленях.

— Не наоборот?

— Дома проверим. Блин, ведь первый отпуск…

Дожить бы до следующего, подумал я и даже не одернул себя. Глупо было строить столь затяжные планы. Надо было думать, как добираться до Родины.

И как ее, эту дуру неправдоподобную, спасать.

О книге Шамиля Идиатуллина «СССР™»

Бернхард Шлинк. Другой мужчина

Отрывок из новеллы «Девочка с ящеркой»

1

Картина изображала девочку с ящеркой. Они и смотрели друг на друга, и не смотрели, девочка глядела на ящерку мечтательно, а у той глаза были невидящими, блестящими. Поскольку девочка витала в мечтах где-то далеко, она вела себя так тихо, что и ящерка замерла на обломке скалы, к которому полулежа прислонилась девочка. Ящерка застыла с поднятой головкой и высунутым длинным язычком.

Мать мальчика называла изображенную на картине девочку «евреечкой». Когда родители ссорились и отец вставал из-за стола, чтобы скрыться в кабинете, где висела картина, мать кричала ему вслед: «Иди-иди к своей евреечке!», а иногда она спрашивала: «Разве этой картине с евреечкой тут место? Ведь мальчику приходится спать под ней». Картина висела над кушеткой, на которой мальчик спал после обеда, пока отец читал газеты.

Он не раз слышал, как отец внушал матери, что девочка на картине вовсе не еврейка. Дескать, алая бархатная шапочка, плотно надетая на пышные каштановые локоны, которые, выбиваясь наружу, делали шапочку едва заметной, — это отнюдь не религиозный, даже не фольклорный предмет гардероба, а всего лишь модный аксессуар. «Девочки носили тогда такие вещи. Кроме того, ермолку надевают у евреев мужчины, а не женщины».

На девочке была темно-красная юбка, поверх яркой желтой блузы было что-то вроде оранжевого корсажа, ленты которого завязывались на спине. Впрочем, в основном фигуру и одежду заслонял обломок скалы, на который девочка положила свои по-детски пухлые руки, уткнувшись в них подбородком. Ей было лет восемь. Лицо выглядело вполне детским. Однако ее взгляд, пухлые губы, кудри на лбу и ниспадающие на плечи и спину волосы казались уже не детскими, а женственными. Тень от локонов на щеке и на виске скрывала некую тайну; пышный рукав, в котором исчезало голое предплечье, манил искушением. В море, которое за обломком скалы и узкой береговой полоской простиралось до самого горизонта, перекатывались тяжелые волны, лучи солнца, пробивавшиеся сквозь тучи, поблескивали на воде, светились на лице девочки, на ее руках. Природа дышала страстью.

Или, может, все было пронизано иронией? Страсть, искушение, тайна и женщина, пробуждающаяся в ребенке? Может, ирония и была повинна в том, что картина не только притягивала к себе мальчика, но и приводила его в замешательство? Он часто испытывал чувство замешательства. Это происходило, когда родители ссорились, когда мать задавала ехидные вопросы, а отец, читая газету и дымя сигарой, демонстрировал невозмутимость и превосходство, в то время как атмосфера в кабинете казалась настолько наэлектризованной, что мальчик не решался пошевелиться, даже почти не дышал. Его приводили в замешательство едкие реплики матери насчет евреечки. Да мальчик и не знал, что означает это слово.

2

Неожиданно мать прекратила разговоры о евреечке, а отец перестал пускать мальчика к себе в кабинет на послеобеденный сон. Какое-то время приходилось спать в собственной комнате, там же, где и ночью. Потом послеобеденный сон вообще отменился. Мальчик был рад этому. Ему исполнилось девять лет, его одноклассники и ровесники давно не спали после обеда.

Он скучал по девочке с ящеркой. Время от времени он прокрадывался в кабинет, чтобы взглянуть на картину и хоть недолго молчаливо поговорить с девочкой. За тот год он быстро вырос, сначала его глаза были на уровне тяжелой золотой рамы, потом на уровне обломка скалы на картине и наконец оказались на уровне глаз девочки.

Он был сильным мальчиком, крупным, широким в кости. Когда он вытянулся, то его неуклюжесть выглядела не столько трогательной, сколько, пожалуй, угрожающей. Ребята опасались его, даже те, кому он во время игры, соревнований или потасовок старался помочь. Он оставался аутсайдером. И сам сознавал это. Правда, он не понимал, что остается аутсайдером из-за своей внешности, телосложения и силы. Он думал, что дело во внутреннем мире, с которым и в котором он жил. Он не разделял его ни с одним из приятелей. Впрочем, никого туда и не приглашал. Если бы он был ребенком нежного склада, то, возможно, сошелся бы с другими нежными детьми, друзьями и товарищами по совместным играм. Но как раз таких детей он отпугивал особенно сильно.

Его внутренний мир был населен не только персонажами, с которыми он знакомился по книгам, по фильмам или картинкам, но и персонажами из внешнего, реального мира, приобретавшими, однако, иной вид. Он чувствовал, как за тем, что являет внешний мир, скрывается еще нечто, что не проявляется вовне. Так, учительница по музыке что-то утаивала, приветливость домашнего доктора была искусственной, а соседский мальчик, с которым он иногда играл, был неискренен — он чувствовал все это задолго до того, как узнал о склонности соседского мальчишки к воровству, о болезни учительницы и о пристрастии врача к мальчикам. То сокровенное, что не являло себя, он чувствовал не сильнее и не раньше других. Он не пытался и проникнуть в это сокровенное. Он предпочитал фантазировать, поскольку фантазии всегда оказывались ярче, волнительнее, чем действительность.

Дистанция между его внутренним миром и внешним соответствовала дистанции, которая по ощущениям мальчика наличествовала между его семьей и другими людьми. При этом отец его, будучи судьей в городском суде, стоял, как говорится, обеими ногами на земле. Мальчик видел, что отца радуют солидность его должности и знаки уважения, отец с удовольствием ходил в ресторан — постоянное место встречи авторитетных в городе людей, ему нравилось иметь определенное влияние на городскую политику, он согласился на избрание себя пресвитером в церковной общине. Родители участвовали в общественной жизни города. Они ходили на летний бал и на карнавальные торжества, устраивали обеды и принимали приглашения на обед. День рождения мальчика отмечался, как положено: на пятый день рождения пригласили пятерых гостей, на шестой — шестерых и так далее. И вообще все происходило так, как это считалось принятым в пятидесятые годы, с должной церемонностью и дистанцированностью. Но эта церемонность и дистанцированность вовсе не походили на то, что ощущал мальчик в качестве дистанции между своей семьей и другими людьми. Скорее, дело было в том, что родители, казалось, также что-то утаивали. Они всегда оставались начеку. Когда кто-либо рассказывал анекдот, они смеялись не сразу, а выжидали, как отреагируют остальные. На концерте или в театре начинали аплодировать лишь тогда, когда раздавались общие аплодисменты. В разговоре с гостями они воздерживались от высказывания собственного мнения, ждали, пока не будет произнесено близкое суждение, и лишь потом присоединялись к нему. Иногда отцу все-таки приходилось занимать определенную позицию и говорить об этом. Тогда он выглядел весьма напряженным.

А может, отец просто проявлял тактичность и не хотел никому ничего навязывать? Мальчик задался этим вопросом, когда стал постарше и мог более осознанно воспринимать осмотрительность своих родителей. Он спрашивал себя и о том, почему родители с такой настойчивостью заботятся об отдельности своей спальни. Доступ в спальню родителей был ему запрещен, даже когда он был совсем маленьким, ему не разрешалось заходить туда. Правда, родители никогда не запирали дверь спальни. Впрочем, хватало недвусмысленности запрета и незыблемости родительского авторитета — по крайней мере, до тех пор, пока однажды мальчик, которому к этому времени исполнилось тринадцать лет, не воспользовался отсутствием родителей и не заглянул в дверь, чтобы увидеть две отдельно стоящие кровати, две ночные тумбочки, два стула, деревянный шкаф и металлический шкафчик. Может, родители хотели скрыть, что не спали в одной постели? Или стремились воспитать в нем уважение к приватной сфере? Во всяком случае, они и сами никогда не заходили в его комнату без стука и приглашения войти.

О книге Бернхарда Шлинка «Другой мужчина»

Пиратское фэнтези

Отрывок из рассказа Элизабет Бир и Сары Монетт «Буджум» из антологии «Пиратское фэнтези»

Своего имени у корабля не было, и человеческий экипаж назвал его «Лавиния Уэйтли»1. По всей видимости, зверюга совсем не возражала. Во всяком случае, ее длинные лопасти-манипуляторы сворачивались — с нежностью? — когда кто-нибудь из главных механиков поглаживал переборку и ласково приговаривал «Винни», и с важностью вспыхивали огоньки внутренней биолюминесценции по пятам за каждым из членов команды. Корабль исправно снабжал экипаж светом для передвижения, работы и жизни.

«Лавиния Уэйтли» была буджумом, обитателем космических глубин, но ее род возник в кипящих оболочках газовых гигантов, и молодые особи ранний период своей жизни до сих пор проводили в облаках — яслях, клубящихся над извечными штормами. Обтекаемая, для человеческого глаза больше похожая на гигантскую рыбу-зебру, на боках она несла газовые мешки, наполненные водородом. Лопасти и крылья плотно прижаты, а сине-зеленая окраска настолько темная, что казалась глянцево-черной, если на нее не падал луч света. Кожу покрывали симбиотические водоросли.

Там, где присутствовал свет, «Лавиния» могла вырабатывать кислород. А где был кислород, она производила воду.

Сама себе экосистема, подобно тому, как капитан была сама себе законом. А в недрах машинного отделения работала Черная Элис Брэдли, просто человек и к законам не имевшая никакого отношения, но «Лавинию» очень любившая.

Черная Элис отреклась от данных ею клятв в тридцать втором, после Венерианских мятежей. Причин она не скрывала, и капитан, поглядев на нее холодными, темными, хитрыми глазами, произнесла тогда: «Делай свое дело, и я тебя не трону, дорогуша. Предашь меня — отправишься назад на Венеру в замороженном виде». Видимо, поэтому, а также потому, что Черная Элис не смогла бы прожечь борт корабля лучевой пушкой, ее и направили в машинное отделение, где вопросы этики были последним по важности пунктом. Впрочем, бежать куда-то в планы Элис не входило.

Именно в ее смену «Лавиния Уэйтли» почуяла добычу. Дрожь предвкушения пробежала по палубам и переборкам. Странный рефлекс, реакция, свойственная «Винни» во время погони. И вот они уже мчатся на полном ходу по гравитационному колодцу курсом на Солнце, и мониторы в машинном отделении, которые капитан Сонг распорядилась держать выключенными большую часть рейда, считая, что салагам, палубным матросам и простым механикам не обязательно знать, куда направляется судно и по какому делу, ожили, вспыхивая один за другим.

Все задрали головы, и Пол Джек крикнул:

— Смотрите! Смотрите!

Пятно, прежде казавшееся лишь масляным разводом на экране, неожиданно пришло в движение, едва «Винни» приступила к маневру: грузовое судно, большое, неповоротливое и безнадежно устаревшее. Легкая добыча. Легкая нажива.

«Если нам вообще что-нибудь перепадет», — подумала Черная Элис. Вопреки слухам и байкам, которыми пестрело киберпространство, пиратская жизнь не состояла из бесконечной дегустации награбленных деликатесов и торговли рабами. Как бы не так, если три четверти какой бы то ни было добычи доставались «Лавинии Уэйтли», дабы поддерживать ее здоровье и благостное расположение духа. Но никто не возражал. Все помнили историю «Марии Кюри».

Голос капитана по оптоволоконному кабелю, натянутому рядом с нервным узлом «Лавинии», звучал чисто и без всякого статического треска, как если бы Сонг стояла перед носом у Черной Элис.

— По местам! — скомандовала капитан, и все бросились исполнять.

Два солнечных года минуло с тех пор, как Сонг «килевала» Джеймса Брэди, но никому не забыть его выпученных глаз и истошного крика.

Черная Элис заняла свое место и посмотрела на экран. Золотым по черному на корме судна значилось «Жозефина Бейкер»2. О порте приписки можно было судить по венерианскому флагу, крепко привязанному к флагштоку. Корабль из стали, не буджум, так что шансов у него не оставалось. На миг Эллис решила, что «Жозефина Бейкер» попытается оторваться.

Но она развернулась и открыла огонь.

Движение, ускорение, смена курса не ощущались вовсе. Никакого хлопка вытесняемого воздуха. Картинка на экране просто сменилась другой, едва «Винни» прыгнула — буквально перенеслась — на новую позицию и нависла над кормой «Жозефины Бейкер», брюхом круша флагшток.

Элис почувствовала плотоядную дрожь в корпусе. И вовремя ухватилась за консоль, прежде чем «Винни» жадно вцепилась в жертву своими длинными лопастями.

Краем глаза Брэдли видела, как Пастырь, единственный на борту, кто мало-мальски подошел бы на роль капеллана, крестится и по привычке бормочет «Ave, Grandaevissimi, morituri vos salutant»3. Все, на что он был способен сейчас, да и после вряд ли сможет больше. Капитан Сонг не возражала, когда кто-то беспокоился о своей душе, если только это не шло вразрез с ее текущими требованиями.

Голос капитана раздавал приказы, распределял членов команды по палубам и бортам. Внизу, в машинном отделении техники следили за шкурой «Винни» и готовились отразить атаку, если на грузовозе вдруг решатся на абордаж. «Лавиния» все делала сама, правда, всегда наступал момент, когда приходилось сдерживать ее аппетит, чтобы успеть снять все ценное с захваченного судна. Весьма непростая, деликатная задача, решение которой доверяли лишь главным механикам, но Черная Элис наблюдала и слушала, и даже если ей никогда и не выпадет шанс, она втайне считала, что справилась бы.


1 Лавиния Уэйтли — персонаж повести Говарда Лавкрафта «Данвичский кошмар».

2 Жозефина Бейкер (1906—1975) — американская танцовщица, певица и актриса.

3 «Здравствуйте, старейшие, идущие на смерть приветствуют вас»
(лат.). Подобными словами императора Клавдия приветствовали гладиаторы, отправляющиеся на арену.

О книге «Пиратское фэнтези»

Андрей Кивинов. Три дня без любви

Отрывок из романа

Все хорошее заканчивается до обидного быстро.

А прекрасное еще быстрее.

В том числе крепкий безакцизный алкоголь, хотя, казалось бы, он неисчерпаем. Да, неисчерпаем, но где-то там, за порогом конкретной жилплощади. А в двухкомнатной квартире на южной окраине Санкт_Петербурга он уже безвозвратно растворился в крови двух находящихся здесь молодых людей. Конечно, можно было бы сгонять в ближайший гастроном за дополнительной порцией, но… Алкоголь не спасал. Наоборот. Действовал так, будто свежую рваную рану поливали соляной кислотой и посыпали солью мелкого помола.

Рана была у гостя. Вадика. Типичного представителя офисного поколения с ярко выраженной сутулостью. Совершенно не приспособленного к употреблению большого количества водки. Уже дважды за вечер он соскальзывал с кухонного табурета, и другу по школьной скамье Никите приходилось прилагать серьезные физические усилия, чтобы водрузить его на место. Сам Никита представлял собой полную противоположность другу — круглолицый бодрячок, у которого живот начинался сразу от короткой шеи, минуя грудь, а щеки были видны со стороны спины даже в густой питерский туман. Коварная наследственность, а не беспечные просчеты в питании. Лысина, оккупировавшая к двадцати восьми годкам голову, словно Гитлер Европу, тоже досталась от папеньки. Но Никита не комплексовал по этому поводу, в шутку заявляя, что главное в человеке не внешняя оболочка, а скрытые пороки. Женат он не был, жил с матушкой-одиночкой, предпочитая семейному очагу случайные нелицензионные связи. Упомянутый папенька присутствовал только в архивном семейном альбоме на первых страницах. Потом, как водится, поехал покорять Арктику. Иными словами, свалил насовсем.

Вадика ранило тяжело. Прямое попадание в голову и сердце. В голову попал кулак, а в сердце… Как человек впечатлительный, он получил нервную контузию пятой степени по четырехбалльной школе. Водочная анестезия не помогала, как они не старались.

Никита настойчиво успокаивал одноклассника, но лишь вхолостую тратил словарный запас.

— Постой? А ты ее подозревал? Может, уже были тревожные звоночки? Не бывает такого ни с того ни с сего… А вдруг ты что-то не так понял? Не разобрался сгоряча?

— Ага… Заказное изнасилование… Там и слепой бы понял. И даже слепоглухонемой.

— Ладно… Ну и что? С кем не случается? Фигня полная. Не принимай близко к сердцу — оно единственное, а женщин много. Ищи плюсы. По сравнению с жертвами вчерашнего землетрясения в Японии ты в полном шоколаде.

— Спасибо, Никита, но я, наверное, предпочел бы землетрясение в Японии, — тихо ответил Вадик и в третий раз загремел с табурета.

И неудивительно. Сохранить равновесие в данной ситуации мог, наверное, только человек высоких морально-волевых качеств. А качества Вадика не были столь высоки. Говоря по-японски — размазня-сан. И как любой размазня-сан он не спешил признаваться в этом себе.

Упомянутая ситуация, к слову сказать, с первобытных времен служила человечеству одной из популярнейших тем для детских анекдотов. Классика жанра. Обычно анекдот начинался фразой «Вернулся муж из командировки». Реже встречались варианты. У Вадика случился вариант. Он не вернулся из командировки, в смысле — он не ездил ни в какую командировку. Как обычно, потел в питерском филиале столичного банка, помогая безграмотному населению разбираться с плаcтиковыми карточками. Сидел, скрючившись, в кабинетике-пенале, где не поместился бы и пятилитровый аквариум, и отвечал клиентам на различные идиотские вопросы, типа «Что делать, если назвал пин-код случайному знакомому и дал ему поносить кредитку?» или «А много ли наличности загружается в банкомат и сколько он весит?» В общем, суровая мужская работа, сопряженная с героизмом. Ибо клиент попадался все больше туповатый, но агрессивный, и норовил оскорбить невинного клерка словом и действием.

Но сегодня проявить героизм до означенного на табличке «Время работы» часа не сложилось. Примерно в начале седьмого банковский компьютер плотно завис по причине вирусной атаки хакера-смертника, и руководство учреждения позволило персоналу отбыть на пару часов пораньше. Сделать, так сказать, сюрприз домашним.

Вадика же самого ждал сюрприз. Не сказать, что приятный. Единственная жена, Валерия Ивановна, в простонародье Лерка, согласно официальным данным, должна была находиться на работе — в салоне красоты «Фантазерка», где занимала должность администратора и по совместительству массажиста. Единственный сын Алешка две недели назад отбыл к бабушке и дедушке в деревню на весь летний сезон. А, следовательно, дверь должна быть закрыта на оба замка. Он уходил сегодня последним и доподлинно это знал. А сейчас заперта только на верхний. У Вадика мелькнула тревожная мысль — не воры ли забрались в двухкомнатное семейное гнездо, купленное по ипотеке вскладчину с супругой? И не стоит ли позвать на помощь сознательных соседей, службу спасения и, наконец, милицию?

Вадик как можно тише повернул ключ в замке, аккуратно толкнул дверь. Та подло и громко заскрипела, и скрип был похож на эвук сирены. Петли новые, еще не притерлись, а смазать лень. В прихожей близорукий клерковский глаз ничего подозрительного не отсканировал, но острый нюх уловил инородный тошнотворный запашок, шедший откуда-то снизу. Включил бра, нагнулся, увидел. Посторонние мужские туфли минимум сорок четвертого размера. Жизненный опыт подсказал, что сами туфли придти сюда не могли.

Пока он анализировал, кому может принадлежать дурно пахнущая обувь, дверь спальной распахнулась, и по коридору прямиком в ванну прошмыгнула Лерка, на ходу повязывая поясок от халатика. Именно прошмыгнула, словно застуканный на месте преступления воришка. То, что под халатиком нет ничего, кроме обнаженной плоти, Вадик мог бы засвидетельствовать в любом суде.

Не разуваясь, он решительно проследовал в спальню, за порогом которой его боевой запал куда-то резко улетучился. Да, пожалуй, специальные службы сейчас не помешали бы. Хотя бы какой-нибудь захудалый участковый. Ибо хозяин потных туфлей отличался не только размером ноги, но и шириной торса. Просто натуральный спартанец, только что из фитнес-центра. Бицепсы, трицепсы, двуглавая мышца — все на месте и нужного объема. Хоть Церетели вызывай — статую лепить. На бедрах махровое полотенце с изображением русалки — подарок Вадика подлой Лерке на минувший Новый год. Из других предметов гардероба только тапочки с эмблемой «Зенита» — ответный презент жены под ту же елочку.

Самое обидное, что спартанец был совершенно спокоен, словно инквизитор, только что отправивший на костер десяток-другой еретиков. Улыбаясь, неспешно стал натягивать полосатую майку, затем влез в трусы боксеры. Хотя с такой фактурой — чего переживать? Это Вадику переживать надо с его сколиозом и близорукостью.

Последний не стал задавать наводящих вопросов типа «А что это вы тут делаете?» Иначе выглядел бы в глазах окружающих не просто рогатым, но еще и дураком. Картина не допускала никаких иных трактовок, хотя вернувшаяся из ванной Валерия и пыталась выдвинуть версию, что это клиент из салона. Пришел на массаж. Мол, возникла накладка, двоих записали на одно время, пришлось взять работу на дом.

Ага, охотно верю. Плохо, что не предупредила, зачем-то устроила забег спальня—ванная. И, вообще, стоит тут в одном халатике на голое тело. Так, наверное, массировать удобнее.

О книге Андрея Кивинова «Три дня без любви»

Кристофер Райх. Клуб патриотов

Отрывок из романа

Ох уж эти мерзкие компьютеры!

Гилфойл сидел во главе стола для совещаний в Тихом кабинете в окружении четырех главных информационных аналитиков компании. На столе перед ними лежали кредитная история Томаса Болдена, его медицинская карта, копия диплома с выпиской, квитанции по оплате кредитных карт, счетов за газ, электричество и телефонных переговоров, банковские отчеты и отчеты о комиссионных вознаграждениях, перечень журналов, на которые он подписывался, документы, связанные с командировками и турпоездками, включая указание на места в транспорте, которые он предпочитает, все по вождению автомобиля, страховки, налоговые декларации и информация об участии в выборах.

Все эти сведения скормили «Церберу», и компьютер выдал прогностическую модель ежедневной деятельности Томаса Болдена. Аккуратно переплетенный отчет на сорока страницах под названием «Личностный психологический портрет» лежал перед Гилфойлом. В нем говорилось, где Болден предпочитает обедать, сколько денег в год тратит на одежду, в каком месяце обычно проходит медосмотр, какую марку машин предпочитает, какие телепрограммы смотрит и — совсем не случайно — за кого будет голосовать. Но ни слова о том, где Томас Болден будет находиться через час!

— Можно предположить с вероятностью 0,4, сэр, что Болден будет обедать в одном из трех ресторанчиков в деловом центре, — произнес один из аналитиков. — Также существует вероятность 0,1, что после работы он отправится за покупками, и 0,97 — что пойдет в подростковый клуб «Гарлемские парни». Я должен предупредить, что стандартное отклонение составляет плюс-минус два. Предлагаю поставить людей у всех трех ресторанов и у клуба «Гарлемские парни».

— Он сейчас в бегах, — заметил Гилфойл, — и ведет себя не как обычно. Да, он отправился за покупками, но это было в десять утра и в магазин, в котором никогда раньше не был. И будьте уверены, сегодня к своим гарлемским парням он не пойдет. Хотя бы по той простой причине, что мы отправим туда десяток человек. И он это знает.

— Сэр, если позволите, — обратился Гувер, светловолосый великан с такой белой кожей, что от нее резало глаза, как и от этих мерзких ламп дневного света. — Психологический портрет, составленный «Цербером», показывает, что Болден энергичен, предугадывает ход событий и устойчив к стрессу…

— Вы бы лучше рассказали, чего я не знаю, — ответил Гилфойл с плохо скрываемым раздражением. — Для меня этот человек — загадка. Он, между прочим, служащий инвестиционного банка, а ведет себя как опытный тайный агент. Кстати, а что по этому поводу говорит «Цербер»?

— Что-то было в детстве, сэр, — сказал Гувер. — Ясно, что целостной картины мы пока не имеем. Но если бы мы ввели существенную информацию относительно…

Гилфойл жестом показал Гуверу, что его рассуждений достаточно. Слишком много времени он проводит за компьютером, и его ответы всегда начинаются с «если бы».

Если бы мы то… Если бы мы это… Словно мамаша нашкодившего ребенка, он постоянно извиняется за разные недостатки «Цербера».

Одну стену Тихого кабинета занимало обзорное окно, через которое был виден оперативный центр. Надев очки, Гилфойл сосредоточил свое внимание на этой стене. На экран была выведена «карта связей». В центре находился ярко-синий круг с инициалами «Т. Б.» с подписанными под ним номерами домашнего, рабочего, сотового телефонов и смартфона. От центрального круга, как лучи от солнца, отходили линии, которые вели к другим кружкам, поменьше и побольше. В этих кружках также стояли инициалы, а под ними мелким шрифтом были подписаны телефоны. Многие из этих кружков были связаны между собой. Вся схема напоминала гигантское произведение из конструктора «Тинкертой».

Каждый кружок представлял человека, с которым Болден поддерживал контакт. Кружки побольше обозначали тех, с кем он, согласно записям телефонных разговоров, общался чаще. Сюда входили его подружка Дженнифер Дэнс (согласно последнему отчету, в данный момент ей оказывали медицинскую помощь в больнице), несколько коллег в банке «Харрингтон Вайс», клуб «Гарлемские парни», десяток коллег в других банках и компаниях в секторе частных капиталовложений. Кружки поменьше обозначали сотрудников, коллег и полдюжины ресторанов, с которыми он контактировал не так часто. Всего на орбите солнца по имени Болден расположилось около пятидесяти кружков.

По приказу Гилфойла «Цербера» запрограммировали на отслеживание всех телефонных звонков с этой карты в реальном времени. Автоматически компьютер будет сравнивать голоса говорящих с образцом голоса Томаса Болдена, взятым сегодня утром. Гилфойлу не хватало рабочей силы, чтобы «застолбить» всех знакомых Болдена. Но с такой картой- схемой это было уже не нужно. Если Болден позвонит по одному из этих номеров, Гилфойл сможет прослушать разговор и, что более важно, определить местонахождение Болдена.

Проблема заключалась в том, что Болден был неглуп. Он быстро понял, что его прослушивают и что, воспользуйся он своим сотовым, его поймают. И стало быть, вся карта-схема — это лишь пустая трата времени.

Гилфойл потер глаза. В другом углу помещения от пола до потолка были установлены более сотни мониторов, на которые в реальном времени поступал сигнал с камер наблюдения, установленных в Мидтауне и Южном Манхэттене. Картинки на экранах стремительно менялись. Компьютер анализировал лица пешеходов, попавших в поле зрения камер, и сравнивал с тремя фотографиями Томаса Болдена. Одновременно он анализировал походку людей и, используя хитроумный алгоритм, сравнивал ее с образцом, взятым с сегодняшней утренней записи, где Болден идет по коридору в банке «Харрингтон Вайс». Походка анализировалась в трех параметрах — точное расстояние между лодыжкой и коленом, коленом и бедром, лодыжкой и бедром. Эти три коэффициента сводились вместе, в результате чего получалось сложное число, такое же уникальное для любого человека, как и отпечатки пальцев.

И это было здорово.

Плохо, однако, было то, что снег, дождь и вообще любая атмосферная влага искажали изображение, и программа становилась неэффективной.

Несмотря на все деньги, что Организация вложила в проект «Цербер», несмотря на все те миллионы человеко-часов, которые лучшие умы нации — да нет же, всего мира! — затратили на создание к нему программного обеспечения, «Цербер» оставался всего лишь компьютером. Он мог собирать информацию, мог охотиться, но у него не было интуиции, и он не умел предугадывать.

Гилфойл снял очки и аккуратно положил их на стол. Дисциплинированность, которая управляла всей его жизнью, окутывала его, как плащ, скрывая раздражение и смягчая ярость. И тем не менее только железное самообладание удержало его от грубого крика. Один лишь Гувер заметил, как нервно задергался уголок его рта.

Ох уж эти компьютеры!

Рамирес по кличке Волк тихо сидел в темном углу своего номера в отеле и точил боевой нож «Кабар». «Полное дерьмо — вот как это называется, — думал он, поворачивая нож лезвием к себе. — Слишком много людей носятся туда-сюда, чтобы сделать одну простую вещь. Ну и что в результате? Никто не спускает свору собак, если это работа для волка».

Волк взглянул на сотовый, который перед этим выложил на стол.

Потом его внимание снова сосредоточилось на ноже. Чтобы лезвие стало таким, как надо, предстояло трудиться еще битый час. Только тогда оно будет острым как бритва — чтобы, войдя в плоть, аккуратно отделить кожу от жирового слоя. Только тогда он сможет спустить с человека шесть шкур, будто разделывает форель, — прямыми ровными полосками, именно так, как ему нравилось. Аккуратность во всем.

Волк не любил, когда от человека оставалось месиво. Заканчивая разборку с плохими парнями, он предпочитал оставлять им на память о проведенном совместно времени настоящее произведение искусства, геометрически безупречно выверенное. Боль пройдет. А вот шрамы останутся навсегда. Своим мастерством Волк гордился.

Он снова посмотрел на телефон.

На этот раз тот зазвонил.

Волк усмехнулся: рано или поздно Гилфойл всегда обращался к нему.

— Да? — сказал он.

— Сможешь его найти?

— Наверное. Но вам придется быть со мной откровенным.

— Какая информация тебе нужна?

— Только одно: что он не должен узнать?

Болден прошел мимо входа в штаб-квартиру банка «Харрингтон Вайс». В высокие окна вестибюль хорошо просматривался. В 13:30 народу было немного, но небольшой ручеек все-таки струился и из здания, и внутрь. Тело Вайса уже убрали, офис опечатали, почистили, свидетелей опросили и рапорты составили. Кроме обычных охранников, никаких посторонних полицейских он не увидел.

Притворившись посыльным, который проскочил нужный адрес, Болден резко развернулся и вошел в банк. Белый мраморный пол, высокие потолки, мощные гранитные колонны делали вестибюль похожим на железнодорожный вокзал. Подойдя к регистрационной стойке, он представился:

— Пицца Рея. Заказ для Алтеи Джексон. «Харрингтон Вайс». Сорок второй этаж. — Он плюхнул коричневый бумажный пакет с пиццей и кока-колой на стойку, а рядом с ним положил визитку, которую прихватил из соседней пиццерии.

— Сейчас позвоню, — сказал охранник. — Алтея с сорок второго?

Болден кивнул и огляделся по сторонам. Чуть поодаль десяток полицейских в форме, обступив двух гражданских, внимательно слушали их инструкции. Болден отвернулся. После того как его фотографию показали по телевидению, он потратил последние деньги на дешевую бейсболку и еще более дешевые солнечные очки. Без сомнения, Алтея у себя в офисе. В любом нормальном заведении, после того как у тебя на глазах человеку вышибли мозги, ты получаешь выходной по меньшей мере на день, да и всю компанию могут временно закрыть, хотя бы из уважения к почившему боссу и основателю. Но инвестиционные банки в этом смысле заведения ненормальные. Тех, кто хочет работать с девяти до пяти, просим не беспокоиться. Валютные торги продолжались, когда страна объявила дефолт по своим займам. Сделки тоже не переставали заключаться, если глава банка падал замертво. Бесчувственный финансовый поток нельзя перекрыть.

Болден отвечал за сделку по компании «Трендрайт». Он сам мог пропасть без вести, но сделка продолжала развиваться. Наверняка Джейк Фланнаган, его непосредственный начальник, уже взял бразды в свои руки, как сделал это в прошлый раз, когда один из руководителей высшего эшелона слег на неделю с сердечным приступом. Джейк сейчас должен взвалить на Алтею кучу работы, чтобы получить все необходимые документы и номера телефонов, и сделка пройдет как по маслу.

— А меня не волнует, заказывали вы пиццу или нет! — ревел в трубку охранник. — Значит, кто-то заказал для вас. Так что идите и заберите, или я сам ее съем. Пахнет вкусно, слышите, что я говорю? — Он прикрыл трубку рукой и взглянул на Болдена: — Какая пицца?

— Пепперони.

Охранник повторил его ответ в трубку.

— Ну, теперь понятно? Немедленно спускайтесь. — И он повесил трубку. — Сейчас придет.

Болден облокотился на стойку. На одной из салфеток он успел написать для Алтеи записку: «Не верь ничему, что ты слышала или ВИДЕЛА. Мне нужна помощь. Пробей в „Лексис-Нексис“ корпорацию „Сканлон“ и Рассела Кьюкендала. С 1945-го по сегодня. Жду у киоска у юго-западного входа на станцию „Всемирный торговый центр“ через час. Мне нужны деньги!!! Верь в меня!» И подписался «Том». Очень хотелось оставить пакет у охранника, но пришлось задержаться, чтобы получить плату и чаевые.

Небольшой телевизор на посту показывал новости. Снова, в который раз, крутили запись убийства Сола Вайса с небольшими перерывами, во время которых слово брали комментаторы. Перед телевизором собралось несколько охранников, смотревших этот сюжет со смешанным чувством любопытства и ужаса. Кто-то хлопнул Болдена по плечу:

— Эй, парень!

Обернувшись, Болден увидел перед собой полицейского.

— Может, у тебя найдется несколько лишних порций, ну там на твоем велосипеде или на чем ты?

Болден покачал головой:

— Простите, офицер, больше нет. Хотите, можете сделать заказ. Вот телефон. — И он протянул полицейскому визитку.

Придвинув пакет Алтеи к себе, полицейский приоткрыл его.

— Вкусно пахнет, — сказал он и сунул руку в пакет. — А она не поделится?

— Спросите сами. Мое дело — доставка.

— Господи! — вдруг заорал полицейский. — Это же он, убийца! Ребята, смотрите! Это ж тот самый отморозок! Болден замер на месте, но вдруг понял, что полицейский только сейчас увидел, что показывают по телевизору. Тут же подскочил другой коп и, присвистнув, крикнул своему напарнику, чтобы тот шел к ним. Вскоре все десять полицейских уставились на экран, столпившись полукругом около Болдена.

— Теперь-то он не получит свой бонус, — сказал один.

— Нужен ему этот бонус! Хотел занять кабинет босса.

— Эй, босс, вон куда тебе дорога!

С каждой такой репликой смех становился громче, полицейские почти прижали его к регистрационной стойке. Сюжет закончился, и на экране появилась большая фотография подозреваемого. Не имея возможности выбраться, Болден был вынужден смотреть на себя. Он старался не поднимать лица и не оглядываться по сторонам. В любой момент кто-нибудь из этих полицейских мог крепко взять его за плечи и сказать: «Эй, парень, а это не ты?»

Посмотрев в сторону, он заметил в коридоре энергично шагающую Алтею, — он узнал ее по походке. Он не мог рисковать, понимая, что ее реакция может оказаться непредсказуемой. Один внимательный взгляд с ее стороны мог привести к катастрофе.

— Простите, офицер, — произнес он и, схватив пакет, начал протискиваться сквозь полицейских. С таким же успехом можно было пытаться пройти сквозь бетонную стену. Копы даже не шелохнулись, а их взгляды были прикованы к экрану телевизора — они ждали обещанного повтора.

Потом было уже слишком поздно.

Положив локти на дальний конец стойки, Алтея обратилась к охраннику:

— Кто заказал пиццу? Я не заказывала.

— Спросите его, — ответил охранник, указывая на Болдена.

— Повторяю: кто заказал пиццу? Я определенно… — И вдруг Алтея замолчала, словно фразу обрубили гильотиной. — Да, это мой заказ, все правильно, — поспешно добавила она.

Выбравшись из толпы полицейских, Болден протянул ей пакет с куском пиццы и кока-колой.

— Четыре пятьдесят за заказ плюс доллар — за доставку. Всего, мадам, с вас пять пятьдесят. И еще там кое-что от менеджера.

Открыв пакет, Алтея заглянула внутрь, затем, вытащив салфетку, прочитала записку. Один из копов, почувствовав что-то неладное, тут же подошел и внимательно на них посмотрел.

— У вас все в порядке?

— Все отлично, офицер, — сказала Алтея, закрывая пакет. — Посыльный немного напутал с заказом, но ничего. Иногда я даже удивляюсь, что они вообще способны найти здание. — Выудив из кошелька двадцать долларов, она протянула их Болдену. — Есть сдача?

Болден взглянул на банкноту. Последние деньги он потратил на бейсболку и очки. Под пристальным взглядом полицейского он вытащил свой бумажник.

— Только с десятки, — соврал он. — День не очень удачный.

— Все нормально, — сказал полицейский, доставая из заднего кармана брюк пачку бумажных денег, и, отсчитав две десятки, разменял Алтее двадцать долларов. — А ты, —

сказал он, сдергивая с Болдена солнечные очки и бросив на него взгляд, говоривший: «Со мной, парень, шутки плохи!» — в следующий раз внимательнее относись к своей работе. И с пиццей для этой леди должно быть все идеально.

Не дожидаясь ответа, он присоединился к своим товарищам.

Алтея протянула Болдену десятку.

— Дженни ранена, — шепнул он. — Она в какой-то больнице в Южном Манхэттене. Нет времени объяснять, но мне нужно, чтобы ты проверила, как у нее дела.

— Где?

— Не знаю. Найди!

В ответ Алтея молча кивнула.

— Составила мне список? — Болден говорил о списке компаний, купленных и проданных его клиентами за последние десять лет, который он попросил Алтею составить.

Только так, похоже, можно выяснить, кто из них связан с армейскими заказами. Алтея нахмурилась:

— Я как-то забыла.

— Он мне очень нужен. И твой телефон.

Алтея вытащила из сумочки сотовый и передала ему.

— Только не звони в Австралию, — шепнула она. — У меня мало денег на счете.

— Через час, — сказал Болден. — И список возьми. Прежде чем он успел ее поблагодарить, она развернулась и направилась к лифту. Алтею Джексон не надо было учить, как вести себя на глазах у полицейских.

О книге Кристофера Райха «Клуб патриотов»

Олег Гладов. Мужчина, которому можно

Отрывок из книги

«Переход на Кольцевую линию. Уважаемые пассажиры, не забывайте свои вещи при выходе из вагона…»

Мы с Шиловым проснулись под вечер. Пока пили пиво и добирались из его Мытищ до метро — вечер превратился в ночь. Скоро переходы закроют. Чтобы не было скучно, у нас с собой четыре «светлого». Людей в вагоне почти нет.

— Я знаю одного чувака, — говорю я, — его отец озвучивал все эти объявления в метро.

— А я… — Шилов отхлебывает из банки, — нашел раз в метро сумку. Там был плеер и триста рублей денег.

Мы стоим, прислонившись к стеклу, за которым видно происходящее в соседнем вагоне. Там несколько мужиков со здоровенной «бетакамовской» камерой и логотипом одного из центральных каналов на спинах.

Гример пудрит лица парочке актеров.

— И где плеер? — спрашиваю я.

Шилов пожимает плечами:

— Дал одной тетке послушать. Третий месяц у нее по венам плавает.

Он смотрит по сторонам и прикуривает сигарету. Старушка в коричневом пальто, заметив это, неприязненно поджимает губы. На следующей станции, кинув на нас уничтожающий взгляд, она выходит.

— Слы, — говорю я, — дай сигарету.

— В жопу ракету. — Шилов смотрит, как актеры в соседнем вагоне, размахивая руками, спорят перед объективом камеры. — Ты бросаешь.

Точно. Я и забыл. Но курить все равно охота.

— Однажды я не курил целый месяц, — говорю я.

Шилов молчит.

— Ты знаешь, что я не ругался матом десять лет?

Шилов выдыхает дым.

— И как-то не занимался сексом целых два с половиной года?

Шилов допивает пиво и бросает в банку окурок.

Потом переводит взгляд на меня:

— Ты чё, ебанутый?

Следующая станция. В вагон заходит тетка в метростроевской форме с рацией в руке.

— Кто здесь курил?

Немногочисленные пассажиры смотрят на нас. Но молчат.

— Кто курил? — повышает голос она.

Мы тоже молчим.

— Не поедем, пока тот, кто курил, не выйдет. — Тетка обводит вагон суровым взглядом и угрожающе поднимает рацию.

Молчание. Поезд не трогается с места. Люди начинают переглядываться. Шилов хмыкает.

— Да не курил никто, — тоскливо говорю я, — поехали уже…

— Единственный поступок, которым я горжусь, — говорит Готье, — это то, что я бросил курить.

— Поступок, который меня не радует, — говорит он, — это то, что я начал курить опять.

Я бросаю.

— Купи новый автомобиль, выедь на нем на трассу и сбей первоклассницу. А потом попробуй бросить курить, — говорит Готье.

Я брошу.

— Трахни шлюху без презерватива, зарази свою любимую девушку СПИДом, а потом попробуй бросить курить, — говорит он.

У меня получится.

От никотина желтеют зубы. И кашель по утрам.

А еще курящие мужчины не нравятся ей. Она мне так сказала. Вернее, сначала улыбнулась и, сморщив нос, произнесла:

— Денис, ты бы мог не дымить на меня своей сигаретой?

А потом сказала, что курящие мужчины ей не нравятся. Я вообще хорошо запомнил все, что она говорила, в том кафе, где мы сидели после харизматематического PARTY.

— А Любомир курит? — спросил я.

— А при чем тут Любомир? — Она пожала плечами.

Отлично. Один мудак ни при чем. При чем другой мудак. Лёня.

— Это ты снимался в том сериале? — спросила она его, как только Слоненок покинул нас.

Два специальных «мудака» от жюри конкурса.

— Мне понравилось, — сказала она и посмотрела на нас: — А вам?

Шилов промолчал.

И я — член жюри, — впервые нарушив пакт со своей совестью, подыграл одному из главных номинантов.

— Да, — сказал я, — понравилось.

Именно Лёня пригласил ее в кафе. Именно там продолжился их разговор. Именно из-за этого приходится теперь терпеть этого мудака в нашей компании.

Я брошу курить.

— Вынь родного брата, еще теплого, из петли, сделанной из маминой бельевой веревки. А потом попробуй бросить курить, — говорит Готье.

Лёня Кошмар провожает ее домой. Он бывает на ее фотосессиях. Она снимается для каталогов. Ее называют Надин. С ударением на второй слог. Мне тоже можно ее так называть.

Теннис. Бассейн. Утренняя пробежка. Кофе без сахара и сливок.

Ее ждет какой-то крупный контракт за бугром. Лёня говорит с ней, когда она сидит с ним рядом за столиком в очередной кафешке. Лёня подвозит ее иногда на папином «бумере». Ей нравится машина. Она тоже хочет такую же. Только красного цвета. Кабриолет.

Мудак, которого приходится терпеть. Или это ему приходится терпеть нас?

Шилов по моей просьбе вежлив.

Готье извлекает из себя свои лучшие перлы. По моей просьбе.

Надин часто улыбается в нашей компании.

Я начал отжиматься по утрам.

И еще — она всегда носит белое.

— Аптечка в шкафу, — говорит Чаппа, откидывая со лба дреды.

Он щурится от дыма торчащей в углу рта сигареты и жует жвачку. Диван, на котором он сидит, стоит посредине комнаты. На стене красно-зелено-желтый флаг и постер Боба.

На маленьком столике перед диваном — пакет, привезенный нами. Чаппа отсчитывает купюры. Шкаф — за моей спиной.

Мы с Шиловым упорно надирались весь предыдущий вечер и полночи. Башка раскалывается. Фыл молча пьет пиво в одном из кресел. От этого зрелища мои почки начинают намекать о своем существовании.

— В другом ящике, — говорит Чаппа.

Выдавливаю на ладонь четыре таблетки. Тупо смотрю на них. Чаппа тушит сигарету в пепельнице и, выдохнув клуб дыма в потолок, откидывается на спинку дивана. Его дреды достают до плеч.

— Чё, забыл, как это делается?

Я обвел комнату взглядом в поисках стакана воды.

— Если ты собираешься это пить, то делаешь большую ошибку, ман.

Пошел нах, думаю я, членосос хренов.

— Анальгин, как и все в этом мире, нужно употреблять правильно. — Он зевает.

Шилов молча заливает в себя пиво.

— Знаешь, как правильно?

Членосос хренов.

— Врачи об этом не расскажут… — Чаппа достает из-за уха туго заряженную папиросу. — Они о многом не рассказывают. Вот анальгин, например… Тут же из названия понятно, как его правильно принимать, ман.

Он прикуривает косяк.

— Чё ты на меня смотришь? Да, чувак… Ты правильно понял.

Он еще раз затянулся.

— Через анал… То есть через жопу…

Пилюли подействовали минут через десять. Гвоздь из виска переместился к затылку. Или это чапповский сканк помог? Для себя он держит качественный. И для нас не жадничает. Когда пустая папиросная гильза отправилась в пепельницу, он завел The Wailers.

Я вспомнил, что три года назад Чаппа и знать не знал, кто такой Боб Марли. Он жил себе во Львове, выращивал коноплю на даче и толкал ее местным хлопцам. И усиленно экспериментировал со своей продукцией.

Однажды этот в хлам накуренный хрен сорвал себе какой-то контроллер в башке. Взял и принял ислам. Поехал в Россию, нашел мусульманскую общину и сделал обрезание. Полгода ходил с бородой, совершал намаз и мечтал отрезать башку Салману Рушди. Потом контроллер повернулся в другую сторону. Или вообще, нах, оторвался. Потому что сейчас Чаппа убежденный растаман.

Ходит теперь с дредлоком и обрезанным хуем.

— Если будешь принимать анальгин правильно, нужно к проктологу раз в полгода ходить. Проверять, правильный ли у тебя прикус…

И задвигает такие вот телеги.

— Я умный, — говорит он после второй папиросы. — Я пиздец какой умный. Думаешь, я не знаю, как зарабатывать деньги легально? Знаю.

— Главное — идеи, — говорит он, постукивая себя пальцем по виску, — а идей здесь… Не задумок, ман… А настоящих идей…

«I shot the sheriff…» — поет Боб из динамиков.

Чаппа вещает, забравшись с ногами на диван. Фыл впервые на моей памяти не жрет ничего после косяка. Это сразу должно меня настораживать. Но мне не до Шилова. Этот мутант готовит в себе коктейль Молотова, качественные ингредиенты которого стопудово снесут ему башню полчаса спустя. Я сквозь остатки анабиозного похмелья, опускающего действия анальгина и вступившей в силу второй волны каннабиола, рассеянно внимаю Чаппе:

— Никому не приходит в голову, как неудобно сидеть на обычной мебели беременным теткам… — говорит он. — И это моя основная идея…

«BUFFALO SOLDIER…» — поет Боб.

— Тут ничего сложного… — Чаппа облизывает губы и сует руку куда-то за спинку дивана.

— Плод создает избыток веса и давит своей тяжестью на поясницу, на крестец и вообще на тазовые кости…

Он достает бутылку газированной минералки, наливает мне в стакан, а сам пьет прямо из горлышка. Пузырьки проходят по языку легкой наждачкой, щиплют нос и выступают на глазах мягкой влагой.

— Спасибо, — говорю я.

— За что?

— За воду.

— За воду спасибо не говорят. — Он снова приложился к бутылке.

— А за газ в воде?..

Чаппа уставился на меня. Потом хмыкнул:

— Не знаю… Тогда на всякий случай пожалуйста…

Во-о-от… Нужно производить специальную мебель для беременных… Анатомические кресла там… Ну и самое главное — столы с вырезом для пуза.

Чаппа взял подушку, засунул ее себе под майку и уселся возле стола в углу комнаты: псевдоживот уперся в столешницу.

— Как, нах, с таким пузом можно чё-нибудь делать?

Он поднял руки и несколько раз ткнул животом в стол.

— Всего ребенка помнешь…

В бутылке Шилова осталось треть.

— Но самое главное — никто не думает о людях, которые ненавидят сладкое…

Чаппа, не вынимая подушки, вернулся на диван.

— О них думаю я, ман… — Он снова постучал себя пальцем по виску. — О людях, которые не могут есть варенье, торты и пирожные. — Специально для них я буду

выпускать соленое мороженое, жвачку со вкусом бекона и «SNICKERS SALT» с соленым арахисом… Я буду производить круассаны с соленым повидлом… И само соленое повидло… Торты с маринованными грибами… Бля!

Все, что угодно, чувак…

— Ни хуя себе, — сказал я.

— И самое главное — эта ниша не занята… Никем.

Он вынул подушку из-под майки и кинул на пол.

— FUCK! Думаю, чё так стрёмно сидеть-то?!

Чаппа взял со столика пачку денег и взвесил ее в руке.

— Но есть еще один способ получения капусты… Его можно реализовать в любом городе, где есть крупные фирмы и телефоны. То есть в любом, ман. Идея не моя, поэтому дарю…

К тому моменту, когда Чаппа закончил рассказывать, Шилов допил бутылку до дна.

В метро Шилов забрал у меня плеер, где торчал диск из «Китайского летчика». Людей в вагоне было много. Поэтому зрителей, видевших, как он устраивает слэм, сидя на скамейке, и подпевает «Мясотрясам», хватало. Потом, пока я немного отстал, завязывая шнурок, на выходе со станции, этот мутант безуспешно пытался взобраться

на эскалатор.

Я подошел и секунд двадцать с удовольствием наблюдал за этим зрелищем.

— Блядь! Да что с этой херовой лестницей! — наконец распсиховался он.

— Чувак! — сказал я. — По этому эскалатору спускаются! А вот по тому… — Я показал большим пальцем за спину, — поднимаются наверх. Нам туда.

И зачем мне понадобилось покупать стельки?

— Лось! Тетя-мотя-тетя-мотя! Лось! Тетя-мотя-обормотя! — орал Шилов, расхаживая туда-сюда по тротуару и специально расталкивая прохожих возле обувного недалеко от ГУМа. Слава богу, он не зашел внутрь.

— Заполните, пожалуйста, этот купон. — Продавщица протянула мне бумажку. — Тогда вы сможете участвовать в розыгрыше призов.

— Каких? — спросил я.

Продавщица не ответила. Она смотрела мне за спину.

— Саша, — сказала она рослому парню в футболке с эмблемой магазина, — сделай что-нибудь…

Я поглядел через плечо.

Вообще-то Фыл не танцует. Сам говорил, что не любит. Зря. Есть на что посмотреть. Особенно когда он в настроении. Шилов подпрыгивал на одной ноге, отставляя другую в сторону, и хлопал в ладоши. Три прыжка в одну сторону. Три обратно.

— Эй! Здарова — цыц — капец! Это далеко еще не канец! — орал он.

Из следующего магазина нас попросили уйти сразу.

— Шилов! — сказал я на улице, начиная свирепеть.

— Да? — с готовностью ответил он, внезапно перестав хлопать в ладоши.

— Ты можешь не петь, а?

— Легко, — ответил он и снова начал подпрыгивать.

Три прыжка вправо. Три влево.

В ГУМе нас тормознули на входе.

— Чувак! — сказал я. — Давай я возьму такси и отвезу тебя домой, а?

— Нормуль, — ответил он.

За минуту до этого Шилов раз тридцать крикнул гумовскому охраннику «Пока, красавчик!», каждый раз поднимая сжатую в кулак руку над головой.

— Я ссать хочу, — сообщил вдруг он.

— Блин. До дома не потерпишь?

— Нет.

В туалет возле Кремлевской стены он спустился сам. Подозрительно спокойный. И почти сразу я понял, что мне тоже следует туда войти — из-за громких голосов за дверью.

— Блядь! Этот урод вообще охуел! — услышал я, проникнув в гулкое помещение.

Возле писсуаров стояли три злых мужика. Самый злой отряхивал свои брюки носовым платком. Шилова нигде не было видно. Я быстро прошел вдоль кабинок. Шилов

стоял в предпоследней. Он мочился, держась одной рукой за стену, и, тихо смеясь, покачивал головой так, будто услышал что-то очень веселое.

— Хули, успокойся! Он обоссал меня! — донеслось от писсуаров. — Убью, на хуй!

— Наверх выйдет, там его и мочканем, — сказал другой голос.

Дебилы. Наверху полно карабинеров. Так что веселья не будет. Если троица не против переночевать в райотделе, конечно. Шилов появился из кабинки, застегивая штаны. Наушники от плеера волочились за ним по полу.

— Шилов, с тебя новые уши, — сказал я, вытащив из кармана остро заточенный карандаш и вставив его между пальцами правой руки. Словно FUCK. Простейшее оружие городского партизана.

Но оно нам не понадобилось.

Я чё, зря, что ли, стригусь под ноль и отъел ряху на девяносто килограммов?

О книге Олег Гладов «Мужчина, которому можно»