История одной иллюзии

Глава из романа Андрея Бинева «Эстетика убийства»

О книге Андрея Бинева «Эстетика убийства»

В 1927 году небезызвестный, убедительнейший психолог Зигмунд Фрейд написал один из своих самых скандальных философских трудов, который назвал: «Будущее одной иллюзии». Речь шла о социальных и культурных корнях религии, а точнее, о ее психологической функциональности и культурной мотивации человечества, вернее, малой его части — элиты. Труд этот абсолютно атеистический, препарирующий то, что вскрывать и рассматривать было не то что не принято, но даже почти преступно.

Как обнаружил прагматичный, холодный ум Фрейда, все религиозные философии — есть исключительный плод первородных страхов человека перед всесилием природы, и в поисках защиты человек обращается к иллюзии божества, играющей в его устрашенном сознании роль отца. Человек исступленно боится неподконтрольных ему подавляющих сил природы, неминуемой смерти, за которой ничего более не следует, по Фрейду, и ледяной жестокости мироустройства. Инфантильный характер человечества, влекущий его к почитанию сильного отцовского начала, как защитника и патрона, ведет к созданию великих иллюзий веры, которые, однако, разрушаются по мере расширения культурного сознания, его научной составляющей. Религия и культура, полагал Фрейд, извечные враги.

Фрейд уверял, что человек был и останется естественным носителем самых разрушительных тенденций антиобщественного и антикультурного содержания. Для большинства людей это является определяющим в их жизни. Культура же — есть основная почва для столкновения элитных групп рафинированного меньшинства с ленивым и агрессивным по своей природе большинством.

Культура — это «все то, чем человеческая жизнь возвышается над своими животными условиями и чем она отличается от жизни животных», заключал неумолимый Фрейд.

Неравное распределение материальных благ и жесткое ограничение самых низменных «животных» тенденций толпы положено в основу диктата культуры. Отсюда, видимо, и сопротивление канонам общественной культуры, выражающееся в классовой и революционной борьбе. Культурные реляции власти могут поддерживаться лишь с известной долей насилия, будь то консервативные установки или, напротив, прогрессивные.

Фрейд рассматривает первобытное влечение человека к инцесту, каннибализму и убийствам, как главное ядро враждебности, направленное на культуру, объявляющее это всё строгим табу. И тут на помощь человеческим инстинктам приходит иллюзия веры, освобождающая человека от большинства запретов освящением их, особенно, в языческих формах верований. Культура же, опровергая своей научной составляющей религиозные иллюзии, стремится облечься в нравственные формы, хотя ведь и сложные религиозные учения, казалось бы, проповедуют то же самое. Но это лишь сверху, в официальных, конфессионных формах, но никак не внутри, где все религии изначально и рождаются как отражение первобытных страхов. Оттого они и долговечны. Потому что страхи живут в нас от рождения до смерти и во всех поколениях.

Вот тут общественная нравственность становится врагом у упорствующего, дикого, инфантильного человечества. Врожденное стремление к глобальной иллюзии, к отрицанию действительности, галлюцинаторная спутанность общественного сознания, так называемая аменция, и есть убежище самых косных форм религии и их бытового выражения — мистического суеверия.

Фрейд не видел будущего у религии, потому что видел будущее лишь у культуры, насаждение которой носит не только просветительский, но и насильственный, классовый и потому классический характер.

Вот такое бескомпромиссное определение «праматери» всех больших и малых иллюзий.

В энциклопедии Брокгауза и Ефрона о том же понятии говорится кратко и ясно, потому что тут никто не стремится к сложным исследованиям и к аргументированным обоснованиям. Лишь доносится смысл понятия «иллюзия»:

«…искаженное восприятие, обман чувств. Иллюзии оптические (иллюзия зрения, псевдоскопия), неправильные представления о форме, размере, цвете и положении в пространстве предметов внешнего мира.

Большинство иллюзий коренится в психике человека, в невольных предвзятых суждениях, основанных на привычке связывать впечатление с причиной, его вызывающей. Так, например, из двух равных предметов мы считаем большим тот, который видим яснее и отчетливее…»

Как только поезд отплыл от платформы, на которой остался Чикобава, Катя Немировская стала размышлять о том, чем она руководствовалась всю свою жизнь, и так ли уж ей удавалось совместить действительность с ее собственными иллюзорными представлениями о ней. И чем дальше она думала об этом, тем горше ей становилось, как если бы вдруг она ясно и холодно поняла, что жизнь потрачена на пустой сон, не имеющий никаких зацепок в реальности.

Она потратила столько жизненных сил на формирование культурного фона, столько энергии на проникновение в общество рафинированных снобов, что совершенно забыла, стерла из сознания всякое доверие к своей человеческой природе. А это может быть единственный путь к спасению.

Фрейд — хладнокровный препаратор, вредный, опасный тип, противопоставляющий человека вере. Пренебрежение верой ведет к крушению жизненных основ, которые, как обнаруживается, ничем иным не могут быть восполнены, разве что только великой иллюзией. Нет веры — нет жизни; есть только тонкий культурный слой на жаждущем бессмертия и благоденствия совершенно беззащитном младенческом теле человечества.

Филолог Екатерина Алексеевна Немировская, по прозвищу Лисонька

Это как кожу истончить, обесцветить и рассматривать невооруженным глазом, как струится кровь по жилам, как трепещет сердце, как вздуваются легкие и как бегут токи по лабиринтам усталого мозга. Но дайте лишь веру, хотя бы иллюзию ее, и на вас засияет непроницаемый панцирь бессмертия!

Убийца, преследующий меня и идущий ко мне через растерзанные жизни четырех человек, заинтересован именно в этом — в моей (и в нашей, общей!) беззащитности, когда лишь лак принятой сегодня в обществе культуры легкой, тонкой корочкой покрывает нас, а ему, сатане, не перед кем и не перед чем ответить за свои мерзости. Общество приняло, восхитилось зрелищем крови и замерло перед ним и такими, как он, в пароксизме ужаса. Коли нет Бога, твори, что потребует от тебя жестокая природа и что принимается атеистичным развратным человечеством.

Иллюзия! Я — за такую иллюзию, которая дает мне Бога! Почему бегством спасаюсь я, а не он, убийца? Потому что я беззащитна перед ним и перед обществом, которое не имеет совести и чести, принимая с трепетом каждый новый его шаг, и упирает взгляды в экран, чтобы насладиться его жестокостью и неуловимостью. Культура низкой толпы, культура новых информационных технологий, подменяющая Бога, потому что Бог — иллюзия, а культура — реальность. А если наоборот? Я ведь всю жизнь, не отдавая себе в том отчета, считала именно так. И вот расплата — я бегу на край света, лишь краешком сознания понимая, что задумана следующей жертвой.

А он эстет, этот тип! Не просто лишает жизни, а стремится к эстетичной, на его взгляд, стороне кровавого дела. Эстетика убийства! Вот какова его цель! Вот его истинное наслаждение! Но ведь он не одинок в этом. Экран, на котором безжалостно демонстрируют результаты его деятельности, столь же опасен, как и он, убийца. А может быть, и более того! Вот где «эстетика убийства» культуры, нравственности, веры, милосердия! Это всё как-то связано — пусть не впрямую, пусть не фактически, но в сути своей, потому что одно без другого как будто не существует.

Убийство человека под радостный всплеск эмоций возбужденных зрителей.

Эстетика убийства толпы! А это и есть убийство души, но только не одной, а сотен тысяч, миллионов — тех, кто ждет кровавых новостей, кто к ним прирастает своими трепетными страхами, ночными кошмарами и адреналиновыми всплесками.

Как же мне это раньше в голову не приходило, когда я сама, избавленная тогда от опасений за собственную жизнь, несла по тем же каналам то же самое… или почти то же самое?

Так кто же этот человек? И человек ли он?! Разве способен один из нас ставить такие опыты?

Голова трещит от всего этого!

Купе пустое, неуютное, без обычного тепла поездного быта. Как я любила в детстве дальнюю дорогу, за белыми крахмальными занавесками, в узком, сияющем чистотой купе, под дробь колес «тут-тебе-там, там-тебе-тут…»! Красный теплый коврик под ногами, звон ложечек в стаканах, бегущая навстречу тяжело и надежно несущемуся поезду чужая, загадочная, мирная жизнь.

Я осмотрелась вокруг себя, выглянула в пустой будничный коридор, и подумала, что ничего не изменилось, даже, напротив, всё стало даже чище и солиднее. Значит, изменение претерпела одна лишь я. Это во мне больше нет уюта, нет покоя, нет чувства безопасности, надежности, а мир всё так же весомо существует рядом или динамично проносится мимо, либо это я в поезде несусь мимо него.

Ехать двенадцати часов и шестнадцать минут. Сейчас солнце выпадет из нашей небесной полусферы, и мы погрузимся в ночь, с непроницаемостью за окнами и мгновенной вспышкой фонарей на станциях, полустанках и путевых перегонах.

Знаком наступления ночного покоя становится решительный, отмеренный профессиональным опытом стук в дверь и вежливо-привычное: «Чайку?»

Дверь отъезжает, пряча зеркало в створе стены. Невысокий, седой, квадратный из-за широких плеч, проводник в серой фуражке с кокардой заглядывает в купе.

«Да, да!» — отвечаю я, стесняясь отказать, потому что я всегда стесняюсь отказывать тем, кто устроен в жизни хуже меня.

И тут же из-за его спины плавно выплывают два парящих стакана с подстаканниками. Один из них он ловко, почти бесшумно ставит на мой столик, сделав к нему всего лишь небольшой привычный шажок и чуть поклонившись вперед. Я благодарна ему за то, что он, в его чистом сером кителе с крылышками над нагрудным карманом, с желтыми гербовыми металлическими пуговицами, в белой рубашке с черным галстуком и в фуражке с кокардой, всё еще существует, всё еще представлен в нашей жизни. Он — как из какой-то старой, забытой истории все еще несется сквозь пространство и время из прошлого в будущее. Будто ничего не изменилось! Он был таким же… в моем детстве, в детстве моих родителей и в детстве моей бабули. Наверное, только форма, да кокарды менялись. Всё тот же крепкий, душистый чай в стаканах с начищенными до серебряного сияния подстаканниках, звенящие легкие ложечки, девственно белые кубики рафинада на чистом блюдце и крахмальная салфетка, перекинутая через умелую руку. И тот же взгляд, и тот же покой в лице и в движениях…

Мне вдруг становится тепло, как в детстве, и я благодарно, сквозь маслянистую пелену горячей слезы улыбаюсь ему.

«Вам плохо?» — вдруг спрашивает, он и в голубых его глазах, очень идущих к серой форме, вспыхивают тревожные огонечки.

«Мне хорошо! — отвечаю я, продолжая улыбаться сквозь непрошенные и глупые слезы. — Мне сейчас как раз очень хорошо. Спасибо вам…»

Он будто понимает меня, отвечает подрагиванием острых уголков губ на почему-то загорелом лице и тут же исчезает со вторым стаканом чая за дверью. Вновь решительно выползает из проёма стены зеркало и смачно щелкает замок.

Знакомо, весело пляшет в стакане металлическая ложечка. Я бросаю в чай несколько кубиков сахара, беру из блюдца на столике печенье и думаю, что раньше печенье приносил проводник, а теперь оно ждет пассажира, прикрытое салфеткой на столике. И еще дополнительный сахар в плотных обертках. Умно! Раз это есть, значит еще закажешь чаю и потом за всё с удовольствием расплатишься. Я люблю, когда всё умно и неоскорбительно. Потому что у нас в жизни чаще бывает неумно и оскорбительно.

Выхлёбываю чай, прижимаюсь спиной к стене и подсовываю под голову, к углу у окошка, белую, пахнущую свежестью, подушку. Успеваю подумать, что раньше постельное бельё было в поездах серым, застиранным, чужим, вызывающим брезгливость. И тут же сладко и успокоено засыпаю.

…Открываю глаза, таращусь в темноту и думаю, что спала пару часов в таком неудобном, сидячем положении, и тут же понимаю, что проснулась неслучайно. Кто-то рядом дышит и смотрит на меня. Я думаю, что, наверное, это продолжение сна, который я не запомнила в деталях, и опять прикрываю веки. Это, должно быть, оптическая иллюзия, о которой я читала когда-то у Брокгауза и Ефрона?

Но дыхание, мягко плывущее сквозь бесстрастную дробь колесных пар, не прекращается. «Тут-тебе-там, там-тебе-тут» — бьется о колеса в привычном своем, неизбывном, надежном однообразии железная дорога.

Опять открываю глаза и с изумлением, в синем свете дежурной лампы под потолком, вижу силуэт человека. Я, не успевая даже испугаться, думаю холодно: «Его не любила моя бабуля. А он любил меня». Я сразу узнаю его силуэт и тут же понимаю, что бабуля раньше меня узнала, кого следует бояться, а кого следует любить.

Она, оказывается, была лишена иллюзий.

«Не пугайся! — говорит он спокойно и тихо. — Я не причину тебе зла».

«Почему ты здесь?» — так же тихо спрашиваю и тут же понимаю, зачем я это говорю, но мне хочется оставить и ему, и себе шанс: пусть наврет, пусть смутится, пусть отступит от своих жутких планов.

«Я хочу увидеть тот дом. Ведь это я рекомендовал тебе купить его, не так ли?» — он говорит это так, будто в том нет ничего странного, ничего необычного: вот, захотел, поддался обыкновенному человеческому любопытству и поехал.

«Откуда ты узнал, что я здесь, в этом вагоне?» — опять спрашиваю его и жду, что он всё же ухватится за что-нибудь невинное и соврет: мол, случайно, увидел на платформе, было неудобно подойти, тебя так мило провожали…

И вдруг он именно это и произносит:

«Тебя так мило, так тепло провожали…»

«Он мой старый друг… врач, хирург…» — я начинаю нервничать уже открыто, голос срывается.

«Я знаю, — кивает силуэт, и лицо его приближается ко мне; мягко, серебром мерцают внимательные глаза, на губах блуждает незнакомая мне, новая какая-то улыбка, — Арсен Чикобава. Ты консультировалась с ним, когда писала об эмансипации. И спала с ним. Нет, нет! Я не против. Ведь я тоже не без греха…».

«Зачем ты их всех убил?» — во мне неожиданно быстро растет бесстрашие, идущее, как это ни абсурдно, от животного ужаса, я хочу выговориться перед тем, как всё случится, я не желаю пощады, она унизительна.

Никаких иллюзий! Ни с его, ни с моей стороны.

«Спи, — он произнес это спокойно и повелительно, — впереди у тебя еще есть небольшой отрезок дороги».

Что-то больно впивается мне в шею, как укус осы. В детстве… мне было тогда лет пять… уже случалось такое — я спряталась от родителей в шкафу на даче, чтобы выскочить оттуда и испугать их, когда они придут в спальню. Но оса, залетевшая в душный черный короб шкафа, испугалась раньше их; инстинкт продиктовал ей нападение. Она впилась ядовитым стреловидным жалом мне в шею, и я, заорав, вывалилась из шкафа.

На этот раз я крикнуть не успела. Синяя дежурная лампочка подозрительно мигнула и погасла вместе с моим сознанием.

Я еще тогда не знала, что за десять минут до того, как я уснула, в своем служебном купе умер аккуратный пожилой проводник: длинный нож прошил его шею насквозь. В руках так и осталась зажатой какая-то ведомость о количестве пассажиров и заказанных стаканов чая.

Подумать только — белая рубашка, чистейший серый костюм, черный галстук были самым безразличным образом вымазаны его честной кровью. Или облагорожены ею?

Голубые, ясные не по возрасту глаза спокойно смотрели в окно, за которым по-прежнему, будто ничего не случилось, бежала дорога с запада на восток, навстречу поезду, шедшему с востока на запад.

Джеймс Роллинс. Алтарь Эдема

Отрывок из романа

Купить книгу на Озоне

Апрель 2003

Багдад, Ирак

Два мальчика стояли у клетки для львов.

— Я не хочу входить внутрь,— сказал младший. Он притиснулся
к своему брату, изо всех сил вцепившись в его руку.

На обоих были огромные, не по росту куртки, лица в царапинах, на
головах шерстяные шапочки. В этот ранний час, когда солнце еще не
взошло, утренний холод пробирал до костей и приходилось двигаться, чтобы не замерзнуть.

— Бари, клетка пуста. Да не будь ты таким шакхифом. Смотри.—
Макин, старший из двух, распахнул металлическую дверь, за которой
стали видны голые бетонные стены. В темном углу лежала небольшая
груда старых изгрызенных костей.— Из них может получиться неплохой суп.

Макин оглянулся на руины зоопарка. Он помнил, как здорово здесь
было когда-то. Полгода назад, на его двенадцатилетие, они пришли
сюда, чтобы устроить пикник в саду Аль-Завраа с его аттракционами
и зоопарком. Весь тот теплый день семья гуляла вдоль клеток с обезьянами, попугаями, верблюдами, волками, медведями. Макин даже скормил одному из верблюдов яблоко. Он все еще помнил это ощущение
резиновых губ на своей ладони.

Стоя здесь теперь, он смотрел на тот же парк, но постаревшими
глазами, постаревшими больше чем на полгода, что прошли с того
дня. Парк превратился в свалку мусора, зачумленную страну почерневших от огня стен, зловонных луж, подернутых нефтяной пленкой,
и взорванных зданий.

Месяц назад Макин из окон своей квартиры вблизи парка смотрел,
как среди этих пышных деревьев происходят огневые стычки американцев и Республиканской гвардии. Яростное сражение завязалось с
наступлением сумерек, стрельба и вой ракет продолжились и ночью.
К утру все затихло. Над землей повис густой дым, за которым целый
день не было видно солнца. С балкона их небольшой квартирки Макин увидел льва—тот вышел из парка и побрел в город. Он двигался, словно неясная тень, и вскоре исчез на улицах. Бежали и другие
животные, зато в течение двух следующих дней парк наводняли толпы людей.

Мародеры—так их назвал отец, он тогда сплюнул на пол и выругался неприличными словами.

Клетки стояли нараспашку, животные были похищены—некоторые пошли на стол, некоторых продали на черном рынке за рекой.
Отец Макина и еще несколько человек отправились за помощью, чтобы защитить их район от разграбления, но он так и не вернулся. Никто из них не вернулся.

В течение следующих недель бремя забот о семье легло на Макина. Мать расхворалась, голова у нее горела от жара, она потерялась в
пространстве между ужасом и скорбью. Все, что Макин мог для нее
сделать,— это давать ей немного воды.
Если бы он мог приготовить для нее хороший суп, дать чего-нибудь поесть…

Он снова осмотрел кости в клетке. Каждое утро они с братом по
часу бродили в разоренном саду и зоопарке, отыскивая чего-нибудь
съестное. На плече у него висел мешок из грубой ткани, а в нем болтался заплесневелый апельсин и горсть семян, сметенных с пола в птичьей клетке. Маленький Бари тоже нашел кое-что в мусорном бачке—
помятую консервную банку с бобами. Увидев ее, Макин чуть не расплакался и завернул сокровище в плотный свитер своего младшего
брата.

Вчера какой-то мальчишка постарше с длинным ножом отобрал у
Макина его мешок, и тот вернулся домой с пустыми руками. В этот
день они ничего не ели. Но сегодня они ух как наедятся. Даже мама,
иншаллах, молился он.

Таща за собой Бари, Макин вошел в клетку. Издалека доносились
короткие автоматные очереди, словно сердитые хлопки недобрых рук,
которые пытались отогнать их.

Старший брат был осторожен. Он знал, что нужно торопиться, и
не хотел оставаться на улице, когда взойдет солнце,—это будет слишком опасно. Устремившись к кучке в углу, он опустил мешок на пол
и принялся складывать в него обгрызенные суставы и поломанные
кости.

Закончив, он завязал мешок и встал, но не успел сделать и шага—
где-то рядом прозвучал голос, произнесший несколько слов на арабском:

— Йалла! Сюда! Ко мне!

Макин пригнулся и усадил на корточки Бари, укрываясь за шлакоблочной стенкой высотой до колена в передней части клетки, и прижал к себе брата, чтобы тот помалкивал.

Перед клеткой прошли крупные тени. Чуть высунув голову, Макин мельком увидел двоих: один высокий в военной защитной форме, другой коренастый, с большим животом, одетый в темный костюм.

— Вход через ветеринарную клинику,— сказал толстый, проходя мимо клетки. Он пыхтел и отдувался, чтобы не отстать от высокого в военной форме, который шел широкими шагами.— Могу только
молиться, чтобы мы не опоздали.

Макин увидел пистолет в кобуре на поясе высокого и понял—если их увидят, это будет конец.

Бари задрожал под его рукой, тоже почувствовав опасность.

К несчастью, эти двое не ушли далеко: ветеринарная клиника находилась напротив клетки. Толстый не стал приближаться к перекореженной двери: два дня назад ее ломами сорвали с петель, все лекарства и медицинские принадлежности вынесли. Вместо этого он направился к стене между двумя колоннами и сунул руку за одну из них.
Макин не разглядел, что он там сделал, но мгновение спустя в стене
открылся проход. Оказалось, что там потайная дверь.

Макин плотнее прижался к решетке. Отец читал ему истории про
Али-Бабу, про тайные пещеры и бесчисленные сокровища, спрятанные в пустыне. Им с братом удалось найти в зоопарке лишь несколько сухих костей да бобы. В животе у Макина заурчало, когда он представил себе пиршество, приготовленное, наверное, внизу—от такого
не отказался бы и принц воров.

— Подождите здесь,— сказал толстяк и принялся спускаться по
ступенькам.

Вскоре он исчез из вида, а человек в форме занял пост у дверей,
держа руку на пистолете. Он скользнул взглядом в сторону клетки, но
Макин нырнул за стенку и затаил дыхание. Сердце колотилось как
сумасшедшее.

Неужели этот с пистолетом увидел его?

Раздались шаги—они приближались к клетке. Макин изо всех сил
притиснул к себе брата, но секунду спустя услышал звук зажигающейся спички и почувствовал запах сигаретного дыма. Военный принялся ходить вдоль клетки, словно это он находился за решеткой и метался из угла в угол, как обалдевший от скуки тигр.

Макин чувствовал, как дрожит Бари, изо всех сил вцепившись в
его пальцы. Что, если этот войдет в клетку и увидит их?

Казалось, прошла вечность, прежде чем снова раздался уже знакомый сипловатый голос из двери:

— Есть!

Военный бросил сигарету на цементный пол у дверей клетки и направился к своему спутнику.

— Инкубаторы были обесточены,— тяжело дыша, сказал толстый,— видимо, бегом поднимался по ступеням.— Не знаю, сколько
проработали генераторы после отключения энергии.

Макин рискнул поднять голову и бросить взгляд сквозь прутья решетки.

— Они целы?—спросил военный. Он тоже говорил по-арабски,
но у него было не иракское произношение.

Толстый опустился на колено, поставил ящик себе на ногу и, немного повозившись, поднял крышку. Макин ожидал увидеть золото
и бриллианты, но внутри оказались яйца, уложенные в формованный
пенопласт. По виду они ничем не отличались от тех, которые мать
мальчиков покупала на рынке, и при виде их чувство голода стало
еще сильнее—даже страх ему был не помехой.

Толстяк осмотрел яйца, пересчитал и испустил долгий сиплый вздох
облегчения:

— Все целые. Дай бог, чтобы эмбрионы были живы.

— А остальная лаборатория?

Толстяк опустил крышку и встал.

— Ваша команда должна будет сжечь все это. Чтобы никто никогда не узнал о нашем открытии. Ни малейшего следа не должно
остаться.

— Я знаю свой долг.

Когда толстяк выпрямился, военный поднял пистолет и выстрелил
ему в лицо. Раздался звук, похожий на удар грома, череп толстяка раскололся, брызнули осколки костей вперемешку с кровью. Еще мгновение мертвец стоял, а потом рухнул на землю.

Мальчик зажал себе рот, чтобы не закричать.

— Ни малейшего следа,— повторил убийца и поднял ящик с земли, потом прикоснулся к рации на плече и заговорил по-английски:—
Давайте сюда грузовики и готовьте зажигательные заряды. Нужно выбираться из этой песчаной коробки, пока не появились местные.

Макин немного научился говорить по-американски. Всех слов, сказанных человеком, он не смог разобрать, но суть прекрасно понял.

Сейчас здесь появятся еще люди. С оружием.

Он оглянулся в поисках выхода, но в этой львиной клетке они были как в ловушке. Видимо, его младший братишка тоже почувствовал
растущую опасность и после выстрела стал дрожать еще сильнее. Наконец Бари больше не мог сдерживать страх, и из его груди вырвалось
сдавленное рыдание.

Отчаянно надеясь, что плач не был услышан, Макин еще сильнее
прижал к себе брата. Но шаги снова приблизились, и раздался резкий
выкрик на арабском:

— Кто там? Покажись! Та’аал хнаа!

— Сиди тихо. Будто тебя тут и нет,— шепнул Макин, прижав губы к уху брата, поглубже затолкал Бари в угол, а сам встал с поднятыми руками и сделал шаг.

— Я искал чего поесть!—сказал Макин, запинаясь, проглатывая
слова.

Пистолет смотрел черным дулом прямо на него.

— Иди-ка сюда, валад!

Мальчик подчинился—подошел к двери клетки и выскользнул
наружу, держа руки поднятыми.

— Пожалуйста, ахки. Лаа терми!—Он попытался перейти на английский, стремясь показать, что он на стороне этого военного.— Стрелять нет. Я не видеть… Я не знать…

Он пытался подыскать какие-то аргументы, какие-то слова, которые спасли бы его. На лице чужака он видел смесь сочувствия и сожаления.

Дуло пистолета с безжалостной решимостью поднялось выше.

Макин почувствовал, как горячие слезы побежали по щекам.

Сквозь влажный туман он различил какое-то движение. За спиной
военного потайная дверь открылась чуть шире—кто-то толкнул ее
изнутри. Большая темная тень выскользнула наружу и устремилась к
человеку с пистолетом. Она бежала, пригибаясь и держась темных мест,
словно боялась света.

Мальчик мельком увидел хищную, мускулистую, поджарую безволосую фигуру с пылающими яростью глазами. Его ум пытался понять, что же он видит, но не мог. Вопль ужаса поднимался в груди.
Тварь двигалась бесшумно, но человек с пистолетом, видимо, что-то почувствовал и обернулся. Как раз в этот момент существо прыгнуло, и человек резко закричал. Грохнул выстрел, но его заглушил дикий вопль, от которого волосы у Макина встали дыбом.

Мальчик развернулся и бросился назад к клетке.

— Бари!—Он схватил братишку за руку, вытащил из клетки и
толкнул вперед.— Йалла! Беги!

Чуть поодаль на земле боролись человек и животное. Раздалось
еще несколько выстрелов, потом Макин услышал у себя за спиной
тяжелый топот ног. С другой стороны парка бежали еще люди, выкрики перемежались пальбой.

Охваченный животным ужасом, мальчик мчался по изуродованному парку, не обращая внимания на шум, не заботясь о том, что кто-то может его увидеть. Он бежал и бежал, преследуемый криками, которые навсегда останутся в его кошмарных снах.

Он не понял ничего из того, что случилось, и только одно знал наверняка. Он запомнил горящие, голодные глаза разумного существа, светящиеся коварством.

Мальчик знал, что это было. Зверь, который в Коране называется
Шайтан, рожденный из божественного огня и проклятый за то, что не
пожелал признать верховенство Адама. Макин узнал истину.
Наконец дьявол пришел в Багдад.

О книге Джеймса Роллинса «Алтарь Эдема»

Юрий Рогоза. Маленькая Лиза

Отрывок из романа

О книге Александра Бушкова «Золотой Демон»

Предисловие Лизы

Это моя книга, а не Рогозы. Честное слово! В ней все — мое и обо мне, а Рогозу я выбрала сознательно — знала, что он не упустит возможности повыпендриваться, поскандалить и, конечно же, денег заработать.

Кроме того, когда мы с ним договаривались, я всего боялась: живых ментов, призраков умерших и просто незнакомых людей. А сейчас это прошло, и я вдруг почувствовала, насколько несправедливо, что мою историю рассказывает другой человек. Как будто я просто выдумана, и на самом деле меня нет и не было.

Я есть! Я живу взаправду! Я подросла и даже немного похорошела. Ребята из нашего класса это, по-моему, заметили.

Мне очень хочется рассказать вам правду о себе. Рассказать самой, без чужих мыслей и нелепых придумок. Сейчас это уже, конечно, не получится, но редактор — очень хороший, замечательный человек — сказал, что имеет право опубликовать мое предисловие. Вот я его и написала.

С Рогозой, конечно, некрасиво получилось. Но мне его не жаль — он хитрый и, по-моему, не очень-то добрый. Я видела по-настоящему добрых людей, так что могу сравнивать. И потом, я же не претендую на его гонорар — денег у меня хватает. Так что все по-честному.

Когда будете читать книгу, постарайтесь меня понять и не считать просто жестокой бесчувственной дрянью. Ведь с вами такое тоже вполне может случиться. Никому не дано знать, как сложится жизнь дальше.

Лиза Н.

Предисловие автора

Это — моя книга. От начала и до конца! Она стоила мне нервных срывов и красных от усталости глаз. Она — строчка за строчкой — рождалась на свет душными городскими ночами под стук клавиш моего ноутбука.

Только полный кретин посчитал бы книгой куриные каракули в школьной тетради в клеточку, которую принесла мне эта маленькая мерзавка. О ее косноязычных рассказах и комментариях вообще говорить не приходится. Выстраивать из них более или менее стройную фабулу было тяжело, что здорово действовало на нервы.

Но всерьез злиться на Лизу я не могу. Это все равно, что злиться, скажем, на поцарапавшую вас кошку.

Другое дело — издатели. Эти умники решили, будто напечатать в начале МОЕЙ книги предисловие несовершеннолетней дурочки — «целесообразно с коммерческой
точки зрения». Я же считаю, что с их стороны это обычное свинство и нарушение профессиональной этики!

Впрочем, удивляться не приходится. Эпоху Мастеров мы не застали, поэтому вынуждены жить во времена продюсеров. Людей, которые потребляют наш труд и талант, а все вырученные за них деньги оставляют себе. Чтобы мы не могли позволить себе спокойной сытой жизни и вскоре явились к ним с очередным шедевром, который они милостиво готовы будут приобрести за жалкие гроши.

Ну, да ладно, Бог с ними. Главное, что книга у вас в руках, книга, написанная мной.

История маленькой Лизы.

Юрий Рогоза

Мент

По-вашему, я, что же, должна была все это в деталях рассказывать усталому менту в прокуренном кабинете? Нашли идиотку! Конечно же, я отбарабанила лишь десяток стандартных фраз, и он привычно заполнил несколько граф протокола. Как положено.

Затем, скрипнув стулом, поднялся, отошел в угол, нажал кнопку тут же зашипевшего электрочайника. Я поежилась: едва только он отошел, мне показалось, будто мертвецы, притаившиеся на стене, ожили и стали медленно приближаться, словно только и ждали, когда я останусь одна в полумраке около потертого стола.

— Чай будешь? — спросил Мент из темного угла.

— А кофе нету?

Он потряс пустую жестянку, заглянул внутрь.

— Тебе на один раз хватит. Сладкий?

— Если можно. Спасибо…

От этих его слов и возни с чайником на мгновение стало уютно и хорошо, однако я тут же заставила себя собраться. «Все менты — суки, независимо от страны и ситуации», — учил меня Антибренд. А ведь я в основном жила его мудростью, потому как своей-то у меня еще не было.

Мент поставил на стол две парующие чашки — щербатые и разнокалиберные, одну придвинул мне.
Пачка «со мной, и я быстро стащила еще одну сигарету. На всякий случай, поди знай, как все дальше пойдет… Мент тоже закурил, позвенел ложкой в чашке, откинулся на спинку стула и поднял на меня внимательные немигающие глаза.

«Сейчас начнется…» — с тоской подумала я, чувствуя, как по спине побежали противные мурашки. Меня еще ни разу в жизни не допрашивали, но я откуда-то знала, что это будет очень неприятно.

Однако, вместо того чтобы рявкнуть на меня, как полагается в подобных случаях, Мент осторожно, чтобы не обжечься, отхлебнул из чашки и просто спросил:

— Наверное, в Москве поначалу трудно было?

Трудно?!!

Нет, он все-таки странный, этот Мент. А может, не странный, а просто и сам однажды приехал в Москву из какой-нибудь Сызрани или Вологды и до сих пор носит в потайном кармане души ту смесь ужаса и восторга (ужаса, конечно, больше), которую пришлось тогда испытать.

Москва не удивила, не потрясла, не испугала, она… убила меня. Вернее, почти убила. Нет, даже не так — убила, но не насмерть. Пришибла, но не стала добивать, чтобы из любопытства посмотреть, шевельнусь я или начну остывать. Как будто на меня обрушился невероятных размеров телевизор, который, прежде чем раздавить в лепешку, вихрем пронес через мое маленькое сознание циклопические серые громады зданий, бескрайнее море вечно стоящих в чудовищных пробках машин — невероятное месиво из сияющих бентли, равнодушных мерседесов и ржавых жигулей, нескончаемый поток людей с хмурыми и решительными лицами профессиональных боксеров и тысячи ярких рекламных бигбордов, обещающих что-то безумное и не имеющее ни малейшего отношения к реальности.

Я не просто не видела раньше таких городов, как Москва. Я себе представить не могла, что они есть на свете! Марсиански огромный, пульсирующий огнями и звуками, равнодушно-стремительный, мусорный и позолоченный, Город казался мне величественным страшным сном, голливудской фантазией на тему Конца Света. Было вообще невозможно представить себе, что люди здесь ходят за продуктами, назначают свидания, ездят в гости, забирают детей из садиков и школ… Москва, в которой я оказалась, не имела отношения к обычной человеческой жизни. А ведь я не была тупой провинциальной дурочкой, никогда не покидавшей родного городка. Папа возил меня на экскурсии в Киев и Львов, в прошлом году наш класс на неделю ездил в Варшаву. Это были большие и красивые города, но… похожие друг на друга. Прежде всего тем, что ощущалось: они построены для того, чтобы в них жили люди. А Москва казалась мне огромным космическим танком, который хмуро и неумолимо движется по ледяной слякоти. Причем движется так давно, что его угрюмые обитатели давно забыли, куда он, собственно, движется и зачем.

Никогда прежде я не чувствовала себя такой маленькой, не маленькой даже, а крохотной и ничтожной, словно песчинка. Да я и была одинокой жалкой песчинкой, сжавшейся в комок в полумраке двухкомнатной квартиры, обставленной старой мебелью. Две недели я выходила из дому, только чтобы добежать до ближайшего «Макдональдса» (о том, чтобы наведаться в школу, и речи быть не могло!), накупить там разной еды и еще несколько дней не покидать квартиры.

Сейчас уже можно признаться: я десятки раз брала в руки теплый квадратик телефонной трубки, чтобы позвонить маме и попроситься домой. Почему я этого не сделала? Может быть, потому, что дома у меня уже не было? Не знаю. Но, во всяком случае, не из принципа. И не воспитывая силу духа. Какая там сила? И какой еще дух?! В ту первую московскую зиму мне было не до проявления подобных качеств, это я помню точно. Я чувствовала себя раздавленной, как лягушка на дачной дороге.

Сидя ночами перед компьютером (прощальным подарком дяди Аркадия) и наугад блуждая в Сети, я забрела на сайт пословиц и поговорок. О Москве их было много. Первая же заставила меня вздрогнуть, как от удара: «В Москве все найдешь, кроме родного отца и матери». Я, конечно, и сама это знала и понимала, но Городу словно не терпелось забить огромный гвоздь в гроб моего счастья. Дальше было еще страшнее: «Москва слезам не верит», «В Москве толсто звонят, да тонко едят», «Москва бьет с носка»… Жуть!

Помню, с ногами забравшись на подоконник (они в квартире были по-старинному широкими), я долго смотрела на зарево огней над Москвой. Они, эти огни, хоть и казались габаритными сигналами плывущего сквозь вечность марсианского звездолета, — единственное, что понравилось мне с первого же дня.

«Я знаю, что не найду в тебе папу и маму, Город, — подумала я тогда. — И слезам можешь не верить, плакать я не собираюсь… Вот только с носка меня не надо, а? Убьешь ведь…»

Наверное, город услышал меня. Может, не в ту зимнюю ночь, а позже, я ведь разговаривала с ним много раз. Но чудо произошло! Жуткий монолит столицы вдруг в один прекрасный день распался на просторные улицы, скверы, магазины и кафе. Машины, вздрогнув, поползли своим путем, а лица людей перестали казаться лицами боксеров. А уже затем, попозже, как это часто бывает в жизни, ужас сменился восторгом и обожанием. И сегодня (я наглая, да?) мне даже странно, что миллионы людей спокойно живут себе в совершенно других местах. Нет, серьезно, как можно жить не в Москве?!

Во всяком случае, без этого ГОРОДА не было бы меня, такой, какая я есть, не было бы моей Любви, моей Злости, моих Веры и Жизни.

И еще: я бы уж точно не сидела в полумраке убогого казенного кабинета напротив пахнущего дешевым одеколоном и оружейной смазкой Мента, который так и не отвел от меня внимательных усталых глаз.

Купить книгу на Озоне

Йенc Лапидус. Шальные деньги

Пролог к роману

О книге Йенcа Лапидуса «Шальные деньги»

Она не хотела умирать, и ее взяли живой. И может,
оттого полюбили еще сильней. За то, что всегда была рядом. За то, что казалась настоящей.

Но ровно в том же и ошиблись, просчитались. Она жила, думала, присутствовала. Рыла для них яму.

Один наушник норовил выскользнуть из уха. От пота.
Она воткнула его бочком: авось не выпадет, усядется —
и будет музыка.

В кармане култыхался айпод-мини. Только бы не выпал, думала она. Айпод был ее любимой вещью — не дай
бог, исцарапается об асфальт.

Нащупала рукой. Нормально, карманы глубокие, не вывалится.

Подарила сама себе на день рождения, раскошелилась.
Под завязку забила «эмпэ-тришками». Подкупил минималистский дизайн, зеленая шлифованная сталь. Теперь же
айпод стал для нее чем-то большим. Уносил тревоги. Касаясь его, каждый раз наслаждалась своим безмятежным
одиночеством. Минутами, когда мир оставлял ее в покое.
Предоставлял себе самой.

Слушала Мадонну. Забывалась, бегала под музыку, расслабляясь. Заодно сгоняла лишние килограммы — идеальное сочетание.

Вживалась в ритм. Бежала почти в такт музыке. Левую
руку приподнимала чуть выше — засекала промежуточное
время. На каждой пробежке старалась установить рекорд.
С одержимостью спортсменки сверяла время, запоминала, а после — записывала результаты. Дистанция — примерно семь километров. Пока лучшее время — тридцать три минуты. Зимой только фитнес в «S. A. T. S.». Тренажеры, беговая дорожка, степперы. В теплое время продолжала качаться в зале, только беговую дорожку меняла на
парковые и асфальтированные.

Направилась в сторону Лила-Шетуллсбрун — моста
на отлете Юргордена. От воды веяло холодом. Пробило
восемь часов, скоро весенний закат скроется в сумерках.
Солнце светило ей в спину, уже не грея. Наступая на пятки растянувшейся по земле тени, подумала: тень-то скоро
совсем пропадет. Но тут зажглись фонари, и тень принялась нарезать круги вокруг хозяйки, послушно меняя направление в угоду проплывающим над ней фонарям.

На ветвях нежно зеленели листочки. Из травы кивали
уснувшими головками белые первоцветы, примостившиеся
по краям дорожки. Вдоль канала торчали сухие палки прошлогоднего камыша. Турецкое посольство с зарешеченными окнами. Дальше на пригорке, за неприступной железной
изгородью, увешанной видеокамерами и предупредительными знаками, — китайское. Рядом с гребным клубом расположился небольшой особняк с желтым дощатым забором. На полсотни метров дальше — длинный дом с беседкой и гаражом, словно выдолбленным в скале.

Навороченные участки, укрывшие нутро от любопытных глаз, растянулись вдоль всего ее маршрута. Каждую
пробежку она разглядывала их — гигантские замки, стыдливо укрывшиеся живой изгородью и заборами. Не понимала, чего ветошью прикидываться, — и так всем понятно:
простые смертные в Юргордене не живут.

Обогнала двух девиц, энергично топавших по дорожке. Упаковка на манер богатеев с Эстермальма, специально
для спортивной ходьбы. Жилетки на пуху поверх футболок
с длинным рукавом, треники и главное — надвинутая почти до глаз бейсболка. Ее то прикид покруче будет. Черная
«найковская» ветровка «Клима-фит» и легкоатлетические
тайтсы. Одежда, которая дышит. Банально, зато удобно.

Снова нахлынули воспоминания трехнедельной давности. Она отмахивалась от них, пыталась забыться в музыке,
сосредоточиться на беге. Надеясь отогнать, переключала
мысли то на время, за которое пробежала полдистанции вокруг канала, то на канадских гусей, которых надо обогнуть.

В наушниках пела Мадонна.

На дорожке прел конский навоз.

Пусть думают, что имеют ее как хотят. На деле то имеет их она. Такими мыслями прикрывалась как щитом. Она
сама хозяйка и чувствам своим, и поступкам. Да, в свете
они успешные, богатые, влиятельные персоны. Да, их именами пестрят передовицы экономических новостей, биржевые сводки, списки «форбсов». А в жизни они жалкие,
убогие тряпки. Без стержня. Ищущие опору в ней.

Будущее ее предрешено. Она еще поиграет в кошки-мышки, а затем, улучив момент, раскроется и выведет их
на чистую воду. А не захотят — будут платить. Она хорошо подготовилась: несколько месяцев собирала компромат. Разводила на откровения, спрятав под подушку диктофон, кое-кого даже сняла на пленку. Ни дать ни взять
агент ЦРУ, с одной, правда, разницей. Ей куда как страшней.

Слишком уж высока ставка в этой игре. Правила ей известны: один неверный шаг — и ага. Ничего, выгорит. Она
задумала свалить сразу, как исполнится двадцать три. Подальше из Стокгольма. Туда, где лучше, просторней. Круче.

Две юные наездницы, приосанившись, проехали первый мост рядом с гостиницей Юргордсбрунн. Эх, молодые! Не знают еще, что значит жизнь с большой буквы
«Ж»! Точь-в-точь как она, когда сбежала из дому. Не сбилась с пути и теперь не собьется. Быть в этой Жизни на
коне. Была и есть ее цель.

На мосту прохожий с кобелем. Говорит по мобильнику,
провожая ее взглядом. Ей не привыкать: мужики пялились
на нее, когда она еще в пигалицах ходила, а как к двадцати
грудь подросла, так вообще проходу не стало.

А мужик ничего, спортивный. Одет в кожаную куртку
и джинсы, на голове круглая кепка. Только взгляд какой-то не такой. Не обычный сальный, как у других, напротив — спокойный, цепкий, сосредоточенный. Такое чувство, будто о ней по телефону речь ведет.

Гравий закончился. Дальше путь к последнему мосту
хоть и заасфальтирован, но весь пошел длинными трещинами. Она свернула на тропку, вытоптанную в траве. Хотя
там полно гусей. Ее врагов.

Мост почти растворился в сумерках. И фонари отчего-то не зажглись. Разве они не автоматически включаются,
как стемнеет? Видно, сегодня у них выходной.

У моста задом припаркована фура.

Окрест ни души.

В двадцати метрах роскошный дом с видом на озеро
Сальтшен. Кто хозяин, ей известно — построил дом без
разрешения на месте старой риги. Серьезный дядя.

Еще перед тем, как взбежать, подумала, что машину как-то слишком нарочито поставили к самой дорожке, в двух
метрах от того места, где ей сворачивать на мост.

Двери фургона распахнулись. Выскочили двое. Она даже не поняла, что происходит. Сзади подбежал третий.
Откуда он взялся? Не тот ли прохожий с собакой? Который за ней наблюдал? Первые двое скрутили ее. Сунули
в рот кляп. Она рванулась, крикнула, дернулась. Вдохнула — потекли слезы, сопли. Тряпку-то пропитали какой-то
дрянью. Извивалась, хватала их за руки. Без толку. Они
огромные. Ловкие. Сильные.

Ее затолкали в фургон.

Напоследок успела лишь пожалеть о том дне, когда решила приехать в Стокгольм.

В эту вонючую дыру.

* * *

Выписка из уголовного дела № Б 4537-04

Фонограмма № 1237 «А» 0,0 — «Б» 9,2

«Дело № Б 4537-04. Допрос обвиняемого с применением
звукозаписи. Допрос производится следователем прокуратуры по первому пункту обвинения. Обвиняемый — Хорхе Салинас Баррио.

Судья: Вы можете своими словами рассказать, как было
дело?

Обвиняемый: Да тут и рассказывать особо нечего. По
правде сказать, сам я этим складом не пользуюсь. Только
договор об аренде подписал, корешу пособить. Иногда приходится выручать по дружески, сами знаете. Я и свое барахло там пару раз оставлял, а так арендовал только на бумаге.
Не мой это склад. Вот, собственно, и все, что еще?

Суд.: Понятно. Если у вас все, прошу следователя задать
имеющиеся вопросы.

Следователь: Складом вы называете хранилище «Шургард селф-сторидж» на Кунгенскурва?

О.: Ну да.

Сл.: И вы утверждаете, что не пользуетесь им?

О.: Точно. Только договор подписал, приятелю хотел помочь — приятель сам не мог снять типа. Много просрочек
по платежам. Откуда ж мне знать, что там столько дури?

Сл.: Тогда чей это склад?

О.: Этого я не могу сказать.

Сл.: В таком случае хочу обратить ваше внимание на материалы предварительного следствия, страница номер двадцать четыре. Протокол вашего допроса, Хорхе Салинас Баррио, от четвертого апреля сего года. Читаем четвертый абзац,
где вы говорите: «Походу, Мрадо этим складом заправляет.
Он на больших тузов пашет, ну, вы понимаете. Договор-то я
подписал, но склад не мой, его». Это ваши слова?

О.: Мои? Да вы что? Нет, это ошибка. Непонятка какая-то!
В жизни такого не говорил.

Сл.: Но ведь здесь написано. Написано, зачитано вам
и подписано вами. Какая ж тут ошибка?

О.: Я был напуган. Тут у вас в КПЗ посидишь, и не такого
наплетешь. Меня не так поняли. Следователь из полиции
меня прессовал. Запугивал. Я и оговорил себя, чтоб быстрей
увели с допроса. Я вообще впервые слышу о Мрадо. Мамой
клянусь.

Сл.: Впервые слышите, значит? А вот Мрадо на допросе
сказал, что знаком с вами. Вы сейчас сказали, что не знали,
что на складе было столько «дури»? Что вы называете «дурью»?

О.: Наркоту, неясно разве? У меня у самого была там
нычка всего грамм десять или около того. Для личного употребления. Я уже несколько лет как подсел. А так храню на
складе только мебель да одежду, я часто хаты меняю. А другие нычки не мои, я о них знать не знал.

Сл.: А кому принадлежат остальные наркотики?

О.: Не могу я говорить. Сами знаете, меня потом из-под
земли достанут. Походу, наркоту туда тот чувак пихнул,
у которого я отоваривался. У него и ключ при себе. А весы
мои. Я на них свои дозы взвешиваю. Только не на продажу.
Для личного употребления. Мне толкать ни к чему — у меня
работа есть.

Сл.: И что за работа?

О.: Грузовые перевозки. Чаще по выходным, лучше платят. Налоги не плачу, известное дело.

Сл.: Итак, если я правильно вас понял, вы утверждаете,
что склад принадлежит не некоему Мрадо, а кому-то другому. Этот кто-то снабжает вас наркотиками? Каким образом
на склад попали три килограмма кокаина? Это ведь солидная партия. Вы знаете, сколько за нее дадут на улице?

О.: Точно не скажу, я ведь не торгую наркотой. Ну, много,
мильон или около того. Человек, у которого я покупаю, сам
кладет товар на склад после проплаты. Это чтобы избегать
личного контакта, не встречаться лишний раз. Мы прикинули, так будет лучше. Только чую, подставил он меня. Пихнул
на склад всю партию, а мне теперь на шконку.

Сл.: Стоп, пройдем еще раз. Итак, вы заявляете, что склад
принадлежит не Мрадо. И не вам. Не принадлежит он и
вашему продавцу — тот только хранит на складе то, что вы
купили у него. Сейчас вы предположили, что весь кокаин со
склада его. Хорхе, вы правда думаете, я поверю в эту чушь?
Вашему наркодилеру больше делать нечего, как оставлять
наркотики на складе, от которого у вас есть ключ! Мало того,
вы еще все время меняете показания, отказываетесь называть имена. Неубедительно как-то.

О.: Да ладно. Не так все сложно, просто я немного путаюсь. Расклад такой. Я складом пользуюсь мало. Мой барыга — почти никогда. Чей кокаин, не знаю. Но, походу, моего
барыги.

Сл.: А марки, кому принадлежат марки?

О.: Тоже барыге.

Сл.: А имя у барыги есть?

О.: Имя мне нельзя называть.

Сл.: Что вы заладили: я не я, хата не моя, наркотики не
мои? Всё ведь за то, что ваши.

О.: Да где мне столько бабок взять-то? К тому же, говорю, я наркотой не торгую. Как тебе еще объяснить? Не моя
наркота, и баста.

Сл.: А другие свидетели по этому делу назвали еще
одного человека. Возможно, наркотики принадлежат приятелю Мрадо по имени Радован. Радован Краньич. Может
такое быть?

О.: Нет, не может. Понятия не имею, кто это.

Сл.: Имеете, имеете. Сами на допросе показали, что знаете, кому Мрадо подчиняется. А кому? Разве не Радовану?

О.: Слушай, когда я говорил о Мрадо, ты попутал. Ты о
чем базаришь вообще? А? Как мне отвечать, если я не понимаю, о чем ты?

Сл.: Вопросы здесь задаю я, понятно? Кто такой Радован?

О.: Не знаю, сказал же.

Сл.: Попытайтесь…

О.: Блин, да не знаю я! Туго доходит, что ли?!

Сл.: Да, очевидно, больное место. Что ж, у меня вопросов по существу больше нет. Спасибо. Теперь вопросы может задать адвокат».

«Уголовное дело № Б 4537-04 в отношении Хорхе Салинаса Баррио, первый пункт обвинения. Допрос свидетеля
Мрадо Слововича по делу о хранении наркотиков в хранилище на Кунгенскурва. Свидетель дал подписку об ответственности за дачу ложных показаний. Допрос производится
по требованию прокуратуры. Следователь может задать вопросы.

Следователь: Во время предварительного следствия обвиняемый Хорхе Салинас Баррио показал, что вы арендуете
склад «Шургард селф-сторидж» на Кунгенскурва. Каков характер ваших отношений с Хорхе?

Свидетель: Хорхе я знаю, только я не арендую никакого
склада. Дело это прошлое. Я познакомился с Хорхе, когда
сам употреблял наркотики, но пару лет назад завязал. Хорхе встречаю иногда на улице. Последний раз видел в центре
Сольна. Он сказал, что держит наркотики на одном складе
на другом конце города. Сказал, что круто поднялся и теперь
толкает большие партии кокаина.

Сл.: Он утверждает, что не знаком с вами.

Св.: Ерунда. Я ему, конечно, не друг. Но знать-то знает.

Сл.: Понятно. А припомните, когда именно вы встретились в последний раз?

Св.: Да весной как-то. В апреле, что ли. Я в Сольну-то
приехал с друзьями старыми пообщаться. А так редко там
бываю. Ну, по дороге домой завернул в торговый центр,
поставить на лошадку. Тут у букмекерской стойки с Хорхе и
столкнулся. Одет цивильно, не узнать. Ведь я когда с ним
общаться бросил: когда он совсем на наркоту подсел.

Сл.: И что он сказал?

Св.: Сказал, что поднялся. Я спросил как. Он говорит, на
коксе. На кокаине то есть. Я дальше слушать не схотел: я ж
с наркотиками завязал. А он пальцы веером. Ну и давай мне
выкладывать, мол, весь товар на южной стороне на складе
храню. В Шерхольме, кажется. Я говорю, хватит, знать ничего не хочу про эту грязь. Он обиделся. Послал меня или
вроде того.

Сл.: То есть он разозлился.

Св.: Ну да. Злой был, когда я его болтовню слушать не
схотел. Может быть, поэтому говорит, что я до склада касаюсь.

Сл.: Он еще что-нибудь рассказывал о складе?

Св.: Нет, он сказал только, что хранит там свой кокаин.
И что склад в Шерхольмене.

Сл.: Ладно, спасибо. У меня вопросов больше нет. Спасибо, что пришли».

Большой взрыв

Глава из романа Уильяма Глэдстоуна «Двенадцать»

О книге Уильяма Глэдстоуна «Двенадцать»

12 марта 1949 года

Большой взрыв, имевший место двенадцатого марта тысяча девятьсот сорок девятого года, не был тем событием, которое
привело к возникновению жизни во Вселенной. Оно подробно
описано Стивеном Хокингом и многими другими учеными. Тем
не менее это был тот самый взрыв, что увенчался зарождением Макса Доффа.

В тот на редкость благодатный, усеянный звездами студеный вечер, ровно за сорок восемь минут пятнадцать секунд до
полуночи, в пригороде нью йоркского Тэрритауна, в спальне
своего дома, стилизованного под ранчо, Герберт и Джейн Дофф
испытали взаимный оргазм, ярчайший в их сорокапятилетней
супружеской жизни.

У Герберта несравненное ощущение продлилось четырнадцать секунд.

У Джейн оно оказалось гораздо более значительным. В то
время как ее физическое тело содрогалось волнами чувственного удовольствия, пульсирование которых проникало в самую
душу, она одновременно пережила ощущение выхода из своей
телесной сущности, оказавшись в окружении величавых переливов живого пурпура и синевы. Время застыло, и женщина блаженно с ним слилась, положившись на его волю. Подобное она испытывала впервые. В этот момент Джейн четко уяснила, что они с мужем наконец зачали желанного ребенка.

Ребенок у Герберта с Джейн, собственно, уже был: полуторагодовалый сын Луис. Его появление на свет омрачила пуповина, опутавшая шею. Если бы не самоотверженные усилия
работников роддома, то еще вопрос, пережил бы мальчик родовую травму или нет.

Уже с первых дней жизни Луис был капризным, раздражительным, неуемным сумасбродом, которому никто и ничто не
указ. К счастью для Джейн, Герберт владел успешным книжным издательством, а потому мог позволить нанять в дом на
полный день няню, которая помогала присматривать за малышом, но и при этом за сорванцом нужен был, как говорится, глаз
да глаз. А между тем супругам, откровенно говоря, так хотелось
завести «нормального» ребенка.

И вот без девяти минут полночь двенадцатого марта сорок
девятого года Герберт, чувствующий в себе полную удовлетворенность, вместо того чтобы расслабиться, с некоторой оторопью наблюдал за тем, как в его объятиях сладкими судорогами исходила жена. Прошло три полновесных минуты, прежде
чем оргазм женщины, не идущий по глубине и протяженности
ни в какое сравнение с его собственным, наконец утих.

Аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес писал, что когда одна отдельно взятая пара занимается совершенной любовью, то вся Вселенная преображается, а данная пара становится всеми парами. Ему косвенно вторил и далай лама из Тибета,
называя тантрический путь познания тропой смеха и соприкосновения. Его постулаты также гласили, что двое людей, любящих друг друга в совершенстве, спасут человечество и приведут все живое в нирвану. С той лишь оговоркой, что, насколько ему известно, на свете нет и никогда не было ни такой пары,
ни подобного совокупления.

Двенадцатого декабря того же года в пять минут пятого пополудни на свет родился Макс Дофф — с открытыми глазами
и улыбкой на лице.

Памятуя о бурных неприятностях, сопровождавших рождение Луиса, знающие люди посоветовали Джейн согласиться на кесарево сечение. Подобная жертва со стороны матери
давала, во всяком случае, некоторый шанс на благополучное
появление на свет ребенка, а там, глядишь, и жизнь его пойдет более менее складно.

Вместе с тем над сравнительно благополучным рождением
Макса нависала темная тень. Она воплощалась в образе его
старшего брата Луиса, которому шел уже третий год, а силы и
проворства в нем было предостаточно для того, чтобы составлять для новорожденного нешуточную угрозу.

На третий день жизни Макса родители привезли его домой, расположились на своей большой кровати в супружеской
спальне и представили новорожденного братика Луису.

Не прошло и минуты, как Луис на глазах у оторопевших
родителей вцепился Максу в горло. Выйдя из короткого ступора, Джейн не без труда оторвала судорожно впившиеся пальцы старшенького от шеи младенца, а Герберт встрял между ними всем телом. Взятый в клещи Луис, заполошно визжа, принялся колотить мать, а затем и отца. Из спальни его пришлось
выволакивать вдвоем.

Столь бурное знакомство со своим старшим братом Макс
перенес стоически, хотя оно было лишь началом в череде бесчисленных и не менее взрывных подобных эпизодов. Удивление у крохи изначально вызывало то, почему эти выходки так
часты и неизменно направлены против него.

Впрочем, в остальном жизнь Макса протекала относительно гладко, и ребенком он рос вполне мирным.

Он и внешне был просто загляденье: ярко каштановые волосики, длинные черные ресницы, глубина смышленых карих
глаз и на редкость совершенные черты лица, особенно когда он
улыбался, а улыбкой мальчишка цвел, можно сказать, неизменно.

Не был Макс ни толст, ни худ, а сложен пропорционально — и мускулатура на месте, и нет тяжеловесной мосластости.

Перед незнакомыми людьми он не тушевался и общался без
всякой замкнутости, лучась добродушием и явно полагаясь в
них на все хорошее. Если бы еще не Луис, то детство у Макса
было бы поистине безоблачное.

По какой то непонятной причине — то ли из за травмирующих нападок братца, то ли из за некой генетической предрасположенности — у Макса никак не развивались навыки речи. Лопотал он не хуже других малолеток, но почему то никак
не мог складывать слова.

Он вполне понимал чужую речь, чуть ли не на телепатическом уровне общался с матерью и даже со своим мучителем
Луисом, но на этом его коммуникативные навыки исчерпывались, что, разумеется, служило благодатной почвой для нескончаемых издевок старшего брата.

«Эй, дебил! — то и дело властно звенело в доме.— Ну-ка печенюшку притащил мне с кухни!»

Или: «Але, узик! А ну сюда, а то фофан влеплю!»

Этим «узиком», представлявшим собой сокращение от «умственно заторможенный», Луис несказанно гордился. Он сделал это словечко кличкой младшего братца. Джейн с Гербертом
пресекали «дебила», по крайней мере в своем присутствии, но
с «узиком» все же мирились в тщетной надежде на то, что когда нибудь эта глупость старшему приестся. Мирился с ограничениями и Луис, но, убедившись, что родители не слышат,
он тут же переходил на свое: «Ур род, не дашь мне сейчас же
грузовичок — всю жопу распинаю!» или «Пшел вон, дебил!»

Из неумения Макса формировать слова Джейн с Гербертом
сделали вывод, что сын у них действительно отстает в умственном развитии. В четыре года они решили нанять для мальчика логопеда. Женщина врач быстро уяснила, что имеет дело
с редкостно сообразительным ребенком, который схватывает
все буквально на лету. Тем не менее складывать предложения
Макс научился лишь к шести годам, но уж тогда свои упущения в области языка он наверстал с лихвой. И однажды утром,
словно по мановению волшебной палочки, Макс попросту заговорил.

«Думаю, когда мы нынче летом поедем на виноградники
Марты, надо будет снять тот желтый домик с отдельным прудиком и лодкой,— изложил он.— Мне там так понравилось
прошлым летом! Хоть каждый день на озеро ходи».

Придя в себя, Джейн с Гербертом бурно возрадовались.

Примерно тогда же Макс собрал все высшие баллы при поступлении в школу, тем самым окончательно развеяв опасения
родителей.

В то время как для отца с матерью прорезавшиеся вдруг дарования сына стали приятным сюрпризом, для Луиса они лишь
послужили дополнительным раздражителем, и уж он постарался, чтобы братцу детство медом не казалось.

С самого начала Максом исподволь владела догадка о том,
что жизнь его предназначена для достижения какой то важной судьбоносной цели. Поэтому он и явился в этот мир. Ощущение это было не сказать чтобы явным, тем не менее в мозгу
у него словно жил некий голос, озвучивавший, для чего он был
рожден, но не словами, а некими красками и мощными вибрациями. Внутренний мир Макса, эта его укромная игровая площадка, был исполнен красоты и изящества, доставлявших ему
как хозяину несказанное удовольствие.

Ему, казалось, было по силам постичь суть любого предмета, но особенно Макса влекли к себе премудрости математики,
в частности прихотливая игра чисел, постоянно крутящихся в
его голове, подобно цветастому вихрю. Еще не научившись говорить, он уже мог перемножать в уме трехзначные цифры.

Постепенно этот его талант обрел некую объемность. Мальчик представлял себе множество трехмерных ящичков, расходящихся без конца и без края по горизонтали, по вертикали,
по наклонным. При этом каждый из них был сам по себе отдельным универсумом со своей определенной формой и направлением, которые сообщались с другими.

Подобные экзерсисы были для него сплошным блаженством, как, собственно, и большинство вещей в этой жизни. Хотя
присутствовало в ней и одно неусыпное напоминание, что не
все в жизни гладко.

Луис!

Невзирая на злодейские, садистские выходки со стороны
старшего брата, Макс считал Луиса своим лучшим другом.
Словно какая то неброская, полная сопереживания связь заставляла мальчика с трогательной привязанностью относиться к своему мучителю. Обоих словно скрепляла меж собой память о благостном, раю подобном вместилище, которым была
для них в свое время утроба матери.

С самого рождения Макс понимал: где бы он ни был, это место на данный момент и уготовано ему жизнью, а потому относиться к нему надо с умиротворением.

Луиса, напротив, злило, что из безмятежной укромности он
вылетел в мир, встретивший его на входе удушающей хваткой.
А потому и влезать сюда ему пришлось, брыкаясь и вопя — словом, всему наперекор.

То, что брат воспринимал мир иначе, бесило Луиса еще больше, и он с твердолобым упрямством пытался силой и страхом
изводить младшего так, чтобы у того от беспросветности темнело в глазах. Буквально с пеленок он при всяком удобном случае налетал на Макса, валил его на пол, душил и отступал лишь
тогда, когда брат заходился плачем. Если на шум прибегали
взрослые, то Луис ретировался на безопасное расстояние, и никто не догадывался о той степени насилия и ненависти, которую он вкладывал в свою методу. А так как Макс к тому же не
умел говорить, Луису все сходило с рук. В конце концов Макс
научился притворяться мертвым. Все прочее было бесполезно.
Луис в припадках ярости исполнялся такой нечеловеческой
силы, что с ним и взрослому то сразу не сладить. Несмотря на
весь свой внутренний оптимизм, Макс начал мало помалу никнуть под неотступным гнетом насилия. Он не чувствовал себя в
безопасности даже в родных стенах, к тому же знал, что ему придется поплатиться за все успехи в школе, да и вообще по
жизни.

И по мере того как нападки брата все нарастали, мальчик
стал всерьез помышлять о самоубийстве, чтобы избавиться от
своего истязателя.

В возрасте семи лет он решил покончить с собой ударом кухонного ножа в живот. Тот укромный внутренний мир по прежнему жил в нем, все такой же гармоничный и исполненный
радужных перспектив, но снаружи на него тяжелой каменной
плитой давил мир внешний, от которого никуда не уйти и не
деться.

Что ж, от слов к делу. Макс взялся за нож.

И вот, уже уперев тупое лезвие в живот, он вдруг вспомнил
тот тихий внутренний голос из раннего детства и отложил орудие убийства. Да, он внезапно вспомнил, что у него впереди
есть цель — непреложная и истинная,— для достижения которой ему потребуется упорно идти своим путем, не покоряясь
никаким встречным препятствиям.

Так он постиг и то, как не поддаваться удушающим броскам брата.

Еще совсем ребенком, не умея даже внятно говорить, Макс
каким то образом проявлял свои лидерские качества, становясь во главе группы своих сверстников.

Из класса в класс он успевал на «отлично» по всем школьным предметам, да и вообще получал неподдельное удовольствие от учебы. Успехи были и в спорте. В двенадцать лет Макс
выиграл окружное первенство Вестчестера по бегу на среднюю
дистанцию. Как он потом отшучивался, это все заслуга Луиса.
Как раз от него он и хотел удрать на спринтерской скорости.

В экзаменационный год именно ему доверили выступить
с речью на вручении дипломов. Макс был и председателем ученического совета, и капитаном команд по бейсболу, футболу
и борьбе. Он непостижимым образом угадывал, куда полетит
мяч или направится соперник, а потому фактически всегда оказывался в нужное время в нужном месте, так что мысли о возможной ошибке никогда и не возникало.

Макс всегда считал себя обязанным преуспеть на избранном
поприще. Так в итоге и оказывалось, но при этом у него не терялось радостное волнение, присущее большинству детей.

Нет смысла говорить, что родители души в нем не чаяли, а
благодаря успешному бизнесу отца он мог ни в чем себе не отказывать. Так что, несмотря на происки брата, подростковый
возраст Макс пережил благополучно.

И вот в возрасте пятнадцати лет — а точнее, в четверг, девятнадцатого февраля тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, в три пятнадцать пополудни, в кабинете доктора Говарда
Грэя — Макс Дофф умер.

Купить книгу на Озоне

Владимир Колычев. Семья в законе

Отрывок из романа

О книге Владимир Колычев «Семья в законе»

Ночное небо затянуто тучами. Фонари на улице не горят. Тьма плотная, холодная, моросящая… В гулком гудящем зале пивного бара, в клубах табачного дыма под потолком тускло мерцают засиженные мухами лампы дневного света. Но тьма, казалось, проникала и сюда, заползала под ворот рубахи, через позвоночную артерию проникала в кровь, студеными пальцами хватала за душу…

В зале было душно, накурено, но мужчина, сидевший за столиком в дальнем углу бара, поежившись, застегнул джинсовую куртку до самого верха. Вид он имел несвежий, слегка запущенный: волосы слипшиеся, сальные, печать усталости на лице, взгляд выхолощенный, уголки тонких губ приспущены, словно траурные флаги. Но все же смотрелся он внушительно. Широкое лицо с резкими, выразительными чертами, развитые надбровные дуги, большие черные глаза, нос широкий, с небольшой впадиной посередине, черные усы, короткие, но столь же густые, как и брови. Крепкая шея, не очень широкие, но плотные плечи, сильные руки. Не нужно было напрягать взгляд и фантазию, чтобы определить в нем крепкую кость и энергетику высокого напряжения. Но упадок духа, в котором он сейчас пребывал, значительно снижал яркость его мужского обаяния.

Чем дальше в ночь уходили стрелки часов, тем черней и гуще становилась тоска этого несчастного человека. Холодно, зябко. И одиноко, как в могиле.

За массивной стойкой из больших грубо отесанных камней краснела упитанная физиономия бармена, пиво ручьем лилось из крана, наполняя кружки и бокалы. Худосочный паренек, сидящий на высоком стуле за барной стойкой, нехотя обнимал упитанную девушку с прической под «одуванчик», за столиком неподалеку — два степенных, хорошо одетых парня в компании с ярко накрашенной, игривой брюнеткой. Две женщины среднего возраста в поисках попутного ветра, на пивных волнах и под рваными парусами личных неурядиц. Рядом уютно разместилась компания работяг — эти обмывают зарплату, пьют, но не шумят, на соседок не заглядываются, их больше привлекает немолодая уже, но еще бодрящаяся красотка в коротком платье, что взобралась на жердочку барного стула. С ней можно все и за скромную плату. Судя по тому, как посматривают на нее мужчины, ей простаивать без работы долго не придется.

Бар «Забегаловка» — заведение далеко не самое респектабельное, но посидеть здесь можно неплохо: и выпить, и перекусить, и приключение найти — с женщиной подружиться и даже подраться. Но мужчину в застегнутой доверху джинсовой куртке интересовала только выпивка. Тусклым безучастным взглядом он обозрел зал и склонился над своей тарелкой, вяло ковырнул вилкой кусочек бифштекса, после чего апатично и безотчетно затолкал его в пространство между двумя ломтиками жареного картофеля. Кому-то весело, у кого-то здоровый аппетит, а ему, Павлу Никифорову, тоскливо, и кусок в рот не лезет…

Он помнил, как приходил в этот бар с женой. Совсем недавно это было, месяца три назад. Снег на крышах, сосульки на карнизах, красные грудки снегирей на проводах. Они шли по обледеневшему тротуару, Лена крепко держала его за руку, грудью прижавшись к нему, что-то шептала на ухо, смотрела на него красными от слез, грустными глазами. Она могла поскользнуться, упасть, но пугало ее не это. Больше всего Лена боялась потерять мужа… В тот день Павла ждала женщина, с которой он изменял жене. Но Лена так плакала, так уговаривала его никуда не ходить, что он вынужден был сдаться. И еще она очень просила сходить с ней в город — в кино, в музей, в кафе, куда угодно, лишь бы создать иллюзию крепкой и дружной семьи, о которой она всегда мечтала. Но Павла раздражали ее слезы, и он, назло ей, выбрал бар «Забегаловку», недалеко от дома. Они пили дешевое пиво, ели неприятный на вкус жирный шницель, посыпанный сухим укропом. Он небрежно жевал мясо, с открытым ртом, замасливая губы, с шумом поглощал пиво, чего бы никогда не позволил себе в присутствии чужой женщины. Как будто давал понять, что Лена для него ничего не значит. Она, глупая, влюбленно смотрела на него глазами боязливой мышки, а он, поглядывая поверх нее, думал о том, чтобы поскорее покончить с этим «домашним заданием» и отправиться к своей Оксане, к этой зрелой красавице с роскошными формами…

И часа они тогда не провели здесь с женой. Павел сказал, что после столь невкусного обеда ждет от Лены хорошего ужина, даже похвалил ее кулинарные способности. И даже по пути домой купил бутылочку недорогого болгарского вина. А когда она встала у плиты, он с мобильного телефона позвонил на свой домашний, вызвал себя на разговор, после чего заявил, что его срочно вызывают на службу. Он обещал вернуться к ужину, но Лена ему не поверила. Она чувствовала, что у мужа есть другая женщина, поэтому в глазах у нее стояли слезы. Она тогда ничего ему не сказала, лишь тихонько всхлипнула, закрывая за ним дверь…

Лену он знал с самого детства. Женихом и невестой их объявили еще в первом классе. Он таскал за ней портфели, выслушивал жалобы на несправедливых учителей, на мальчишек, дергавших ее за косички, утешал, грязным носовым платком вытирал ей слезы после каждой «двойки», задир-обидчиков укрощал кулаками… Впрочем, плохих оценок у Лены было мало, а с каждым годом становилось все меньше. Павел же со временем завоевал репутацию бедокура-двоечника с крепкими кулаками. Это не мешало ему водить дружбу с примерной ученицей.

Но их теплая дружба так и не переросла в любовь. Лена его любила, не раз признавалась в этом, говорила, что жить без него не может. А он не понимал, как это нельзя жить без кого-то. В десятом классе он часто задавался таким вопросом и всякий раз находил разумный ответ. Если бы вдруг Лена уехала в другой город, он бы смог забыть ее. Может, и не легко, но смог бы… Впрочем, не очень серьезное отношение к ней не удержало его от греха. В десятом классе, в новогоднюю ночь они с Леной заперлись у нее на квартире, и она под бой курантов прошла посвящение в женщины.

А незадолго до последнего звонка Павел всерьез увлекся Светкой из параллельного класса. Девушка готова была ответить ему взаимностью, но вдруг выяснилось, что Лена ждет ребенка. Это новость его совсем не обрадовала, но и в панику не ввергла, более того, заставила принять ответственное решение. После школы они с Леной расписались, в конце сентября она родила ему девочку, а в ноябре он ушел в армию…

В кармане затрезвонил телефон, глянув на дисплей, Никифоров неторопливо поднес его к уху.

— Да, родная.

Звонила дочка. Маше уже восемнадцать лет… Ему тридцать шесть всего, а она уже совершеннолетняя.

— Ты где? — с неохотным каким-то беспокойством спросила дочка.

Еще год назад отца и дочь можно было встретить вместе на улицах города. Она держала его под руку и шла, легонько покачивая бедрами; юная, красивая, длинноволосая. Встречные мужчины с завистью посматривали на Павла, думая, что это его девушка.

Но сейчас они уже никуда вместе не ходят. У Маши своя жизнь, она живет с мужчиной, у него дома, и общаться с ней Павел мог только по телефону.

Купить книгу на Озоне

Карлос Руис Сафон. Игра ангела

Отрывок из романа

О книге Карлоса Руиса Сафона «Игра ангела»

Писатель всегда помнит и свой первый гонорар, и первые
хвалебные отзывы на поведанную миру историю. Ему не
забыть тот миг, когда он впервые почувствовал, как разливается в крови сладкий яд тщеславия, и поверил, будто литературная греза (если уж волею случая его бездарность осталась
незамеченной) способна обеспечить ему кров над головой и
горячий ужин на склоне дня. Тот волшебный миг, когда сокровенная мечта стала явью и он увидел свое имя, напечатанное на жалком клочке бумаги, которому предстоит прожить
дольше человеческого века. Писателю суждено запомнить до
конца дней это головокружительное мгновение, ибо к тому
моменту он уже обречен и за его душу назначена цена.

Мое крещение состоялось в далекий декабрьский день 1917
года. Мне тогда исполнилось семнадцать лет, и я работал в
«Голосе индустрии», газете, едва сводившей концы с концами. Она размещалась в мрачном строении, где прежде находилась фабрика по производству серной кислоты: ее стены все
еще источали ядовитые испарения, разъедавшие мебель, одежду, дух и даже подошвы ботинок. Резиденция издательства находилась за кладбищем Пуэбло-Нуэво, возвышаясь над лесом
крылатых ангелов и крестов. Издалека силуэт здания сливался с очертаниями пантеонов, выступавших на горизонте, истыканном дымоходами и фабричными трубами, которые ткали вечный багряно-черный покров заката, встававшего над
Барселоной.

Однажды вечером моя жизнь, резко изменив направление,
потекла по иному руслу. Дон Басилио Морагас, заместитель
главного редактора газеты, незадолго до сдачи номера в набор
соблаговолил вызвать меня в комнатушку, служившую то кабинетом, то курительной. Дон Басилио носил пышные усы и
выражением лица напоминал громовержца. Он не терпел глупостей и придерживался теории, будто обильное употребление наречий и чрезмерная адъективация — удел извращенцев и малахольных. Если обнаруживалось, что сотрудник редакции тяготеет к цветистой прозе, дон Басилио на три недели
отправлял виновного составлять некрологи. Но если, пройдя
чистилище, бедняга грешил снова, дон Басилио навечно ссылал его в отдел домашнего хозяйства. Мы все трепетали перед
ним, и он об этом знал.

— Вы меня звали? — робко обратился я к нему с порога.

Заместитель главного редактора неприязненно покосился
на меня. Я вошел в кабинет, пропахший потом и табаком, причем именно в такой последовательности. Дон Басилио, не обращая на меня внимания, продолжал бегло просматривать статью — одну из множества заметок, лежавших на письменном
столе. Вооружившись красным карандашом, заместитель редактора безжалостно правил и кромсал текст, бормоча нелицеприятные замечания, точно меня в комнате не было. Я понятия не имел, как себя вести, и, заметив у стены стул, сделал
поползновение сесть.

— Кто вам разрешал садиться? — пробурчал дон Басилио,
не поднимая глаз от бумаги.

Я поспешно вскочил и затаил дыхание. Заместитель главного редактора вздохнул, бросил красный карандаш и, откинувшись на спинку кресла, оглядел меня ног до головы с таким недоумением, словно увидел нелепую ошибку природы.

— Мне сказали, что вы пишете, Мартин.

Я проглотил комок в горле и, открыв рот, услышал с удивлением свой срывающийся, нелепо тонкий голос:

— Ну, немного, не знаю. Я хочу сказать, что да, конечно,
пишу…

— Надеюсь, пишете вы лучше, чем говорите. Не будет ли
бестактным спросить, что же вы пишете?

— Криминальные рассказы. Я имею в виду…

— Я уловил основную мысль.

Дон Басилио одарил меня непередаваемым взглядом. Если
бы я признался, что мастерю из свежего навоза фигурки для
вертепа, это явно воодушевило бы его намного больше. Он
снова вздохнул и пожал плечами:

— Видаль говорит, что вы ничего. Будто бы выделяетесь
на общем фоне. Правда, при отсутствии конкуренции в наших
пенатах, не приходится лезть из кожи вон. Но если Видаль так
говорит…

Педро Видаль являлся золотым пером «Голоса индустрии».
Он вел еженедельную колонку происшествий — только ее и
можно было читать из всего выпуска. Видаль также написал
примерно с дюжину умеренно популярных авантюрных романов о разбойниках из Раваля, заводивших альковные интрижки
с дамами из высшего света. Видаль носил безупречные шелковые костюмы, начищенные до блеска итальянские мокасины и напоминал внешностью и манерами театрального героялюбовника с тщательно уложенными белокурыми волосами,
щеточкой усов и непринужденной и благодушной улыбкой
человека, живущего в полном согласии с собой и миром. Он
происходил из семьи «индейцев» — эмигрантов, сделавших
огромное состояние в Америке на торговле сахаром. По возвращении они отхватили лакомый кусок, поучаствовав в электрификации города. Отец Видаля, патриарх клана, выступал
одним из крупнейших акционеров нашей газеты, и дон Педро
приходил в редакцию как в игорный зал, чтобы развеять скуку, ибо необходимости работать у него не было никогда. Его
нисколько не беспокоило, что издание теряло деньги столь же
неудержимо, как неудержимо вытекало масло из новых автомобилей, появившихся на улицах Барселоны. Насытившись
дворянскими титулами, семья Видаль увлекалась теперь коллекционированием лавок и участков под застройку размером
с небольшое княжество в Энсанче.

Педро Видаль был первым, кому я показал наброски своих рассказов. Я сочинил их, когда был еще мальчишкой и подносил в редакции кофе и папиросы. У Видаля всегда находилась минутка-другая, чтобы прочитать мою писанину и дать
дельный совет. Со временем я сделался его помощником, и он
доверял мне перепечатывать свои тексты. Он сам завел разговор о том, что, если я желаю испытать судьбу на литературном
поприще, он охотно меня поддержит и поспособствует первым шагам. Верный слову, он бросил меня теперь в лапы дона
Басилио, цербера газеты.

—Видаль — романтик. Он до сих пор верит во все эти мифы, глубоко чуждые испанскому менталитету, вроде меритократии или необходимости давать шанс достойным, а не тем,
кто нагрел себе местечко. Конечно, с его богатством можно себе
позволить смотреть на мир сквозь розовые очки. Если бы у меня
была сотая доля тех дуро, которые ему некуда девать, я бы писал сонеты, и птички слетались бы со всех сторон и ели у меня
из рук, очарованные моей добротой и ангельской кротостью.

— Сеньор Видаль — великий человек, — возразил я.

— И даже более. Он святой, ибо он целыми неделями не
давал мне покоя, рассказывая, какой талантливый и трудолюбивый мальчик работает у нас в редакции на посылках, хоть у
вас и вид форменного заморыша. Видаль знает, что в глубине
души я человек мягкий и уступчивый. Кроме того, он мне посулил в подарок ящик гаванских сигар, если я предоставлю вам
шанс. А слову Видаля я верю так же крепко, как и тому, что
Моисей спустился с горы со скрижалями в руках, осененный
светом истины, открытой ему небожителем. Короче, в честь
Рождества, а главное, чтобы наш друг слегка угомонился, я
предлагаю вам попытать счастья, как полагается настоящим
героям — всем ветрам назло.

— Огромное спасибо, дон Басилио. Клянусь, вы не раскаетесь, что…

—Не так быстро, молокосос. Ну-ка, что вы думаете об излишнем и неуместном употреблении наречий и прилагательных?

— Это позор, злоупотребление наречиями и прилагательными должно быть классифицировано как уголовное преступление, — отрапортовал я, как новобранец не плацу.

Дон Басилио одобрительно кивнул:

— Молодец, Мартин. У вас четкие приоритеты. В нашем
ремесле выживают те, у кого есть приоритеты и нет принципов. Суть дела такова. Садитесь и навострите уши, поскольку
я не намерен повторять дважды.

Суть дела заключалась в следующем. По ряду причин (дон
Басилио предпочел не углубляться в тему) оборот обложки
воскресного выпуска, который традиционно оставляли для
литературного эссе или рассказа о путешествиях, в последний
момент оказалось нечем заполнить. На эту полосу предполагалось поместить рассказ о деяниях альмогаваров, проникнутый патриотизмом и пафосной лирикой, — пламенную повесть
о том, как средневековые воины героически спасали христианство (канцона к месту там и тут) и все на свете, что заслуживало спасения, от Святой земли до дельты Льобрегата. К сожалению, материал не поступил вовремя. И, как я подозревал,
дон Басилио не горел желанием его публиковать. О проблеме
стало известно за шесть часов до сдачи номера в набор. Достойной замены рассказу не было: нашелся только проспект на
всю страницу с рекламой корсетов на костях из китового уса,
которые обеспечивают божественную фигуру и в придачу иммунитет к макаронам. Совет директоров, оказавшись в безвыходном положении, здраво рассудил, что рано падать духом.
Литературных талантов в редакции пруд пруди, и нужно было
всего лишь выудить один, чтобы залатать прореху. Для развлечения постоянной семейной аудитории требовалось напечатать в четыре колонки любую вещицу общечеловеческого содержания. Список проверенных талантов, к которым можно
было бы обратиться, включал десять фамилий, и моя, естественно, среди них не значилась.

— Дружище Мартин, обстоятельства сложились так, что ни
один из доблестных рыцарей пера, поименованных в реестре
запасных, недоступен физически или же доступен на грани
разумных сроков. Перед лицом неминуемой катастрофы я решил дать вам возможность проявить свои способности.

— Можете на меня рассчитывать.

— Лично я рассчитываю на пять листов с двойным междустрочным интервалом до истечения шести часов, дон Эдгар
Алан По. Дайте мне настоящую интригу, а не нравоучительную историю. Если вы предпочитаете проповедь, отправляйтесь на рождественскую всенощную. Дайте мне сюжет, который я еще не встречал, а если встречал, то пусть он будет изложен настолько блестяще и так лихо закручен, чтобы я забыл
об этом.

Я собрался уходить, когда дон Басилио поднялся на ноги,
обошел стол и положил мне на плечо ручищу размером и весом с добрую наковальню. И лишь теперь, очутившись с ним
лицом к лицу, я заметил, что его глаза улыбаются.

— Если рассказ выйдет приличным, я заплачу вам десять
песет. А если он получится чертовски приличным и понравится читателям, я опубликую вас снова.

— Какие-нибудь особые пожелания, дон Басилио? — спросил я.

— Да. Не разочаруйте меня.

Следующие шесть часов прошли для меня как на передовой. Я устроился за столом, стоявшим в центре редакционного зала. Стол зарезервировали для Видаля — на всякий случай,
иногда ему взбредало в голову ненадолго заглянуть в издательство. Зал был пустынным и тонул в тумане, сотканном из дыма
десяти тысяч папирос. Я на мгновение закрыл глаза и представил картину: небо затянуто пеленой туч, проливной дождь
над городом, прячась в тени, крадется человек с окровавленными руками и загадкой во взоре. Я понятия не имел, кто он
такой и почему спасается бегством, но в ближайшие шесть часов незнакомец должен был стать мне лучшим другом. Я заправил лист бумаги в каретку и без проволочек занялся воплощением замысла, созревшего в голове. Я выстрадал каждое
слово, фразу, оборот и образ, каждую букву, как будто сочинял последний в своей жизни рассказ. Я писал и переписывал
каждую строчку с одержимостью человека, само существование которого зависит от этой работы, а потом перекраивал
текст заново. По издательству разносилось гулкое эхо непрерывного стрекота машинки, теряясь в полутемном зале. Большие часы на стене равнодушно отсчитывали минуты, остававшиеся до рассвета.

Без малого в шесть утра я выдернул из машинки последний
лист и перевел дух, обессиленный, с ощущением, что у меня в
голове роятся пчелы. Я услышал размеренную тяжелую поступь
дона Басилио, соблюдавшего положенные часы отдыха. Он
пробудился и теперь неспешно приближался ко мне. Я собрал
кипу напечатанных страничек и вручил ему, не осмеливаясь
посмотреть в лицо. Дон Басилио уселся за соседний стол и зажег настольную лампу. Его взгляд скользил по тексту сверху
вниз, не выдавая никаких эмоций. Затем он на миг отложил на
край стола сигару и, не спуская с меня глаз, зачитал вслух первые строчки:

— «Ночь накрыла город, и запах пороха стелился по улицам, словно дыхание проклятия».

Дон Басилио глянул на меня исподлобья и расплылся в
широкой улыбке, обнажив все тридцать два зуба. Не прибавив
ни слова, он встал и вышел, не выпуская из рук моего рассказа. Я смотрел, как он шествует по коридору и исчезает за дверью. Оцепенев, я остался в зале, мучительно раздумывая, стоит ли обратиться в бегство немедленно или все же дождаться
смертного приговора. Через десять минут, показавшихся мне
десятилетием, дверь кабинета заместителя главного редактора распахнулась, и громовой голос дона Басилио разнесся по
закоулкам редакции:

— Мартин, соблаговолите зайти.

Я оттягивал страшный миг, как мог, и тащился к кабинету, едва переставляя ноги и съеживаясь с каждым шагом. Наконец отступать стало некуда, оставалось только заглянуть в
дверь. Дон Басилио, вооруженный разящим красным карандашом, холодно смотрел на меня. Я попробовал проглотить
слюну, но рот пересох. Дон Басилио взял рукопись и возвратил мне. Я со всех ног кинулся назад, к двери, убеждая себя,
что в вестибюле гостиницы «Колумб» всегда найдется место
для лишнего чистильщика ботинок.

— Отнесите это вниз, в типографию, и пусть набирают, —
произнес голос у меня за спиной.

Я повернулся, решив, что стал участником какого-то жестокого розыгрыша. Дон Басилио выдвинул ящик письменного стола, отсчитал десять песет и выложил их на столешницу.

— Это вам. Советую на эти деньги обновить гардероб, поскольку я уже четыре года вижу вас в одном и том же костюме,
и он по-прежнему велик вам размеров на шесть. Если хотите,
можете зайти в портновскую мастерскую к сеньору Панталеони на улице Эскудельерс, скажете, что от меня. Он отнесется к
вам внимательно.

— Большое спасибо, дон Басилио. Я так и поступлю.

—И приготовьте мне еще один рассказ в том же роде. Я даю
вам неделю. Но не вздумайте почивать на лаврах. Кстати, постарайтесь, чтобы в новом рассказе было поменьше смертей, так
как современному читателю нравится патока — хороший конец,
где торжествует величие человеческого духа и прочая деребедень.

— Да, дон Басилио.

Заместитель редактора кивнул и протянул мне руку. Я пожал ее.

— Хорошая работа, Мартин. Я хочу, чтобы в понедельник
вы были за столом, где раньше сидел Хунседа. Теперь стол ваш.
Я перевожу вас в отдел происшествий.

— Я вас не подведу, дон Басилио.

— Нет, вы меня не подведете. Вы сбежите от меня, рано
или поздно. И правильно сделаете, поскольку вы не журналист и не станете им никогда. Но вы также еще и не писатель
криминального жанра, каким себя воображаете. Поработайте
у нас некоторое время, и мы вас научим кое-каким премудростям, что всегда пригодится.

В тот великий момент, момент признания, настороженность ослабела, и меня затопило чувство столь великой признательности, что мне захотелось обнять этого замечательного человека. Дон Басилио — маска разгневанного громовержца вернулась на привычное место — пригвоздил меня к месту
стальным взглядом и указал на дверь.

— Только без дешевых сцен, пожалуйста. Закройте дверь.

С обратной стороны. И с Рождеством.

— С Рождеством.

В понедельник я прилетел в редакцию как на крыльях,
предвкушая момент, когда впервые сяду за собственный стол,
и обнаружил пакет из оберточной бумаги, перевязанный бантом. Мое имя было напечатано на машинке, на которой я немало потрудился за последние годы. Я вскрыл пакет. Внутри
лежал оборот обложки воскресного номера с моим рассказом,
обведенным в рамку. К посылке прилагалась записка: «Это
только начало. Через десять лет я останусь лишь подмастерьем, но ты превратишься в мастера. Твой друг и коллега Педро
Видаль».

Купить книгу на Озоне