Николя Д’Этьен Д’Орв. Тайна Jardin des Plantes (фрагмент)

Глава из романа

О книге Николя Д’Этьен Д’Орва «Тайна Jardin des Plantes»

— Сто тысяч человек, зажаренных живьем на Эйфелевой
башне, — что за нелепость! — проворчала
Жервеза Массон. — Она не смогла бы выдержать такой
груз!.. Что касается электрических разрядов, которые якобы
к ней притянулись, — прибавила она, — это просто
смешно!

И с раздражением захлопнула книгу.

Затем, поскольку от долгого чтения вслух у нее пересохло
в горле, она залпом осушила бокал красного вина.

Сильвен, ее сын, сидевший напротив нее, все это время
оставался невозмутимым и хранил молчание.

Наконец молодой человек слегка пожал плечами и тоже
отпил вина. Длинные пряди золотисто-бело курых волос,
спадающие ему на глаза, едва не окунулись в бокал.

Сильвен спрашивал себя, к чему клонит мать. Целых полчаса
она возмущенным тоном зачитывала ему отрывки из
книги «SOS! Париж». Остальные посетители небольшого
ресторанчика то и дело оборачивались на них с недовольным
видом. Однако заслуженная шестидесятилетняя сотрудница
парижского Музея естественной истории не обращала
никакого внимания на завсегдатаев «Баскского трактира», наслаждавшихся гаспаччо, запеченным окороком,
яичницей с помидорами, луком и перцем и другими кулинарными изысками баскской кухни. Она смотрела только на
сына. Она ждала от него какого-то замечания, какого-то
комментария по поводу всей этой бредятины. Но Сильвен
продолжал молчать, изредка поглядывая на мать сквозь завесу
волос, спадающих на глаза.

На самом деле он не знал, что сказать.

Чувствовалась, что Жервеза оскорблена его молчанием,
которое она, скорее всего, приписывала безразличию.

— Я тебя не понимаю, Сильвен! Ты всегда боготворил
Париж, ты посвятил ему свою жизнь, свою карьеру — и весь
этот набор глупостей тебя не возмущает?

Поставив бокал, Сильвен откинулся на спинку стула и
убрал волосы со лба.

«Чего-то она недоговаривает», — подумал он.

Так или иначе, факт оставался фактом: хранительница
музея была чем-то всерьез обеспокоена. Ее сын это чувствовал
— он часто угадывал мысли своих собеседников. Телепатия?
Нет, инстинкт. Проблески интуиции, которую он никогда
не пытался специально в себе развивать, но которая
становилась все сильнее по мере того, как он взрослел. Однако
это не имело никакого отношения к его образованию,
годам учебы, дипломам.

Будучи молодым талантливым ученым, Сильвен Массон
обладал интеллектом не столько рефлексивным, сколько интуитивным.
Он не анализировал окружающий мир, он его
чувствовал. Вкусы, запахи, виды, звучания — все эти разрозненные
детали составляли в его памяти единое целое,
нечто вроде лоскутного одеяла. Так, запахи чеснока и жареной
рыбы, насквозь пропитавшие «Баскский трактир», словно
распахивали перед ним калитку в детство. Тридцать с
лишним лет он почти всегда обедал в этом ресторанчике
вместе с матерью, и теперь каждый проглоченный кусочек
фаршированной шейки вызывал у него те или иные воспоминания,
каждый глоток изарры — мимолетный образ из
прошлого. По сути, Сильвен был «стихийным прустинианцем», даже вопреки себе (поскольку «В поисках утраченного
времени» постоянно выскальзывала у него из рук, и, говоря
своим студентам о Прусте, он не без скрытой провокации
именовал писательскую манеру последнего «вылавливанием
блох»). Однако, несмотря на это неприятие, Сильвен, подобно
Прусту, страдал от «непреходящей детскости». Он даже
изобрел применительно к себе термин «синдром детской
сенситивности», сокращенно СДС, поскольку его чувственное
восприятие оставалось таким же ярким, как в детстве —
связи с которым он из-за этого никак не мог разорвать.

— Так что, тебе нечего ответить? — настойчиво спросила
Жервеза, видя, что ее сын вновь погрузился в свои мысли.

Сильвен покачал головой — не столько в знак отрицания,
сколько для того, чтобы очнуться от забытья. Затем пожал
плечами и нехотя проговорил:

— Мам, я историк. А эта книга — просто роман… Люди
готовы проглотить что угодно: вспомни только парижского
зеленщика, который в сорок шестом ухитрился продать Эйфелеву
башню голландской компании по утилизации металлолома…

Жервеза Массон стиснула зубы. «Анекдоты, эти его вечные
анекдоты!» Итак, это все, что ее сын может сказать по
поводу книги, которая побила все рекорды продаж во Франции
в течение нескольких последних недель. Четыре сотни
страниц, где речь идет именно о том, что является истинной
страстью Сильвена, — о Париже. О городе, буквально расплющенном,
опустошенном, разгромленном фантазией автора,
Протея Маркомира. И Сильвен над этим смеется?!

Нервно жуя утиное филе в вишневом соусе, Жервеза
смотрела на сына с некоторым опасением и одновременно
— почти с завистью. Она была заранее уверена, что Сильвен
отнесется к этому роману с той же насмешливой беззаботностью,
как прежде — к террористической угрозе.

Несмотря на постоянно происходящие вокруг «события»,
он продолжал жить в своей башне из слоновой кости. О, конечно, она и сама немало этому поспособствовала. Она растила
его, как редкий оранжерейный цветок, оберегала от всего
и вся. Прошло уже много лет с тех пор, как Сильвен стал
жить отдельно, в своей берлоге на улице Монж, в самом центре
Латинского квартала, но по-прежнему оставался верен
своей болезненной обособленности от окружающего мира.

«Нужно, чтобы он очнулся, пока не стало слишком поздно!» — с тревогой думала мать, которая уже воображала сына,
изумленного и растерянного, стоящим посреди руин.

— Ты говоришь, книга Маркомира — всего лишь роман,
вымысел, — наконец сказала она, нервно затягивая узел на
своей салфетке, которая трещала все сильней и сильней. — 
Но я уверена, что за этим вымыслом скрывается кое-что посерьезнее…

— Но что? — вежливым тоном произнес Сильвен, надеясь
сменить тему.

Он с удовольствием предвкушал свою завтрашнюю лекцию
— о языческих святилищах, некогда существовавших
на месте некоторых парижских церквей. Одна из самых любимых
его тем…

Жервеза, не собиравшаяся сдаваться, схватила объемистую
книгу и, указывая на имя автора, возмущенно заговорила:

— Этот ненормальный, Маркомир, объявил, что его роман
— это пророчество. Что у него были видения. Что на написание
книги его вдохновило некое высшее существо. Что…

— Я знаю, мама… Несмотря на то что я живу в своем замкнутом
мирке, я в курсе того, что происходит за стенами
Сорбонны и Исторической библи отеки… — Сильвен поднял
глаза на Жервезу, сознавая, что несколько укрепил свои
позиции. И добавил: — К тому же не тебе упрекать меня в
затворничестве…

При этих словах хранительница музея недовольно поморщилась
и, достав из сумки косметичку, принялась подкрашивать
губы.

Сильвен знал, что она всегда так делает, когда нервничает.
Словно бы пытается замаскировать внутренние проблемы
внешними средствами.

«Как будто она чего-то боится…» — подумал он, уловив
во взгляде матери растерянность. Да, сегодня вечером чтото
тревожное витало в привычной атмосфере «Баскского
трактира» (или только вокруг их стола?). Во всяком случае,
Жервеза Массон явно была не в своей тарелке.

Машинально поправляя тщательно уложенные волосы,
она ворчливо произнесла:

— По крайней мере, я стою на твердой почве! А ты витаешь
в облаках… Тебе-то не приходится бороться с чиновниками,
добиваться приемов у министра, выбивать субсидии…
Да еще и эта публика…

Последние слова были неожиданными.

— Но при чем здесь… публика?

Хранительница музея подозрительно огляделась, затем,
понизив голос, ответила:

— С тех пор как прошлой осенью вышла «SOS! Париж»,
посетителей в нашем Ботаническом саду стало меньше. На
целых двадцать процентов…

— Возможно, это из страха перед террористами, — предположил
Сильвен. — Или просто совпадение…

Он хотел успокоить мать, но результат получился прямо
противоположный: она утратила последние остатки самообладания.
Даже под слоем пудры стало заметно, как сильно
она покраснела от гнева.

— Ах, значит, совпадение?! А как ты тогда объяснишь,
что на следующий день после того, как Маркомир появился
в программе Лорана Рукье, в зале палеонтологии не появилось
ни одного посетителя за весь день? И что все экскурсионные
школьные группы отозвали свои заявки на посещение
Галереи эволюции?

— То есть как?

После некоторого колебания Жервеза нервно облизнула
губы и ответила без всякой иронии:

— Я и в самом деле думаю, что они… боятся музея.
— Но из-за чего?
Не глядя на сына, Жервеза надела очки и, указав на книгу,
спросила:

— Ты ведь читал ее? Или нет?
«Еще чего не хватало!» — невольно подумал Сильвен и,
энергично покачав головой, произнес с почти детской гордостью:

— Нет, я такое не читаю!

Жервеза, казалось, немного смягчилась.

— Ну что ж… по крайней мере, ты свободен от стадного
инстинкта, — с удовлетворением сказала она, перелистывая
страницы. — Вот послушай…

Сильвен обреченно закатил глаза: «Ну вот опять!..»

— «Настал черед животных. Ботанический сад представлял
собой воистину апокалипсическую сцену. Все находившиеся
в клетках животные погибли из-за того, что сотрудники,
не освободив их, разбежались. С другой стороны, наблюдались
и своеобразные „воскрешения“.

Через три недели после начала затопления несколько
спецназовцев-ныряльщиков, проплывая в резиновой лодке
„Зодиак“ над улицей Бюффона, увидели жуткое зрелище:
чучела животных, прежде стоявшие в Галерее эволюции,
плыли на своих деревянных постаментах по Ботаническому
саду, словно шагали по воде. Поскольку ограда
была затоплена, многие чучела „разбрелись“ по улицам,
словно библейские животные, спасшиеся в ковчеге от потопа.

Спецназовцы с ужасом заметили, что все хищники смотрят
прямо на них
!

Если бы лапы зверей не были прикреплены к постаментам,
они выглядели бы совсем как живые! На углу улицы
Жоффруа-Сен-Илэр спецназовцы увидели рысь, зарычавшую
на них, когда их лодка приблизилась. Затем на крыше
одного дома по улице Поливо они увидели двух тигров, греющихся
на солнце. Один из них терся спиной о каминную
трубу.

— Смотри, — вздрогнув, сказал один из ныряльщиков
своему соседу. — Они сошли со своих постаментов!..

— И они не боятся воды, — откликнулся тот, видя, как
тигры прыгают в воду.

Когда зубы хищников прокусили резиновый борт лодки,
она накренилась. Перед смертью всем членам экипажа предстало
одно и то же фантастическое видение: по бульвару
Сен-Жермен под водой величественно плыл кит, сопровождаемый
скелетом тираннозавра…»

Жервеза резко захлопнула книгу и торжествующе взглянула
на сына.

Однако ей пришлось разочароваться: на лице Сильвена
по-прежнему было скептическое выражение.

— Ну и что? — сказал он, видимо ничуть не впечатленный
кошмарами Маркомира. — Ты ведь не думаешь, что
этот бред как-то повлиял на ваших посетителей?

Но Жервеза не успела ответить.

— Это роман Протея Маркомира? — услышали голос за
спиной мать и сын.

Они обернулись. Юный официант, стоявший возле их
стола, смотрел на книгу почти благоговейно.

— Да, он самый, — ответила хранительница музея, заинтригованная
явным восхищением молодого человека.

Тот склонился над столом и с религиозным трепетом взял
книгу в руки.

— Я его уже дважды перечитывал, — произнес официант
приглушенным голосом. — Если все это правда, значит,
скоро мы в самом деле увидим конец света!

Сильвен заметил, что руки официанта слегка дрожат.

Да что ж они все как помешались на этой книжонке!..
Или «SOS! Париж» действительно заключает в себе какуюто
тайну?.. Видно, придется все же роман прочитать…

При виде чуть порозовевшего лица официанта, который
держал книгу так, словно это была бомба, готовая взорваться,
Сильвен на мгновение даже возревновал к славе Маркомира.
Он с удовольствием применил бы рецепт Маркомировой
популярности к собственным научным работам: напечатать
их в двух с половиной миллионах экземпляров — ну
как тут не прославиться?

— Но ведь это всего лишь вымысел, вы знаете? — спросил
он, пытаясь разубедить официанта.

Тот, однако, не выглядел безумным фанатиком, ожидающим
апокалипсиса, и Сильвен это чувствовал. «Этот тип не
сумасшедший, он просто перепуган до смерти». Но когда
официант взглянул на Сильвена, у него оказался именно
взгляд фанатика, причем обращенный на еретика.

— Вы видели Маркомира по телевизору, нет? Вы слышали,
что он рассказывал об этой книге?

Жервеза и Сильвен одновременно покачали головой.

— Маркомир знает такие вещи, о которых мы даже понятия
не имеем, — прошептал официант. — Он как будто
сам пережил те события, о которых пишет… словно видел
это во сне или в другой жизни. Он ясновидящий… Он попытался
нас предупредить, предостеречь… Никто этого не опубликовал
бы, если бы он не выдал это за роман. Но это вовсе
не роман…

Положив книгу обратно на стол, официант судорожно
вцепился в руку Сильвена, у которого не оставалось другого
выбора, кроме как слушать дальше.

— Это правда, месье! Чистая правда! Маркомира обвиняют
в том, что он — самозваный гуру, а его Протейнианская
церковь — секта. Но когда катастрофа действительно начнется,
они все бросятся искать у него защиты! Вы знаете о
том, что у него уже больше восьмиста приверженцев?

— Все в порядке, мадам Массон?

При этих словах официант вздрогнул.
На этот раз к ним подошел хозяин заведения собственной
персоной, подозрительно косясь на официанта.

«Ну вот, сейчас и этот заведет ту же песню!» — обреченно
подумал Сильвен.

Однако, увидев книгу Маркомира, гигант в белом фартуке
с вышитыми инициалами «И. Д.» буквально окаменел от
гнева. Его лицо, на котором выделялись густые усы цвета
«соль с перцем», пошло красными пятнами.

— Живо отправляйся на кухню! — приказал он официанту,
с трудом сдерживаясь.

Тот, покраснев, пролепетал: «Да, месье Дарриган!» — и
удалился, лавируя между столами.

Вновь обретя всегдашний солидно-достойный вид, Ив
Дарриган обратился к Жервезе с заметным акцентом жителя
Сен-Жан-де-Люс:

— Мадам Массон, мне очень жаль, но прошу вас простить
этого юнца: ему довелось хлебнуть горя. Его родители
погибли во время теракта прошлой осенью… Они работали
в «Конкор-Лафайетт», когда там взорвалась бомба. С тех пор
ему и мерещатся всюду ужасы…

— Ничего-ничего, все в порядке, — поспешно произнесла
Жервеза умиротворяющим тоном.

Украдкой посмотрев по сторонам, месье Дарриган склонился
к Жервезе и ее сыну, опершись локтями на столешницу.
Усы хозяина ресторана защекотали горлышко бутылки
«Шательдон».

— Раз уж я здесь, хочу у вас спросить, мадам Массон. Вот
вы бываете в правительственных учреждениях… Как там-то
дело, продвигается?..

Уловив запах чеснока в его дыхании, Жервеза невольно
поморщилась.

— Вы о чем, Ив?

Ив Дарриган склонился еще ниже, отчего крепкий стол
из бука слегка затрещал.

— Я насчет терактов… Вы уже знаете, что сегодня днем
эвакуировали людей из Монпарнасской башни? Значит,
полиция напала на след?.. Террористы скоро будут задержаны?

— Я знаю не больше вашего, — ответила Жервеза, чувствуя
неловкость из-за того, что все посетители явно прислушивались
к их разговору. — Я ведь имею дело с министерством
культуры, а не с полицией. Моя сфера — естественные
науки, а не терроризм…

В ресторане тем временем воцарилось абсолютное молчание.
Все взгляды сейчас были прикованы к моложавой
блондинке лет шестидесяти. Есть ли у нее какая-то новая
информация о трагическом событии, которое так потрясло
всех парижан прошлой осенью? Почти каждый житель столицы
близко или отдаленно знал кого-то из жертв этой бойни.
Сотен жертв…

Тишина окутала ресторанный зал с закопченными деревянными
балками под потолком. Сильвен почти физически
ощущал исходивший от всех присутствующих страх пополам
с надеждой.

— Но ведь вы, мадам Массон, — снова заговорил Ив Дарриган,
— в связи с угрозой терактов должны были получить
какие-то предписания из службы безопасности?

— Да, конечно, нам в музей постоянно присылают кипы
инструкций, усилили охрану… все как в любом общественном
учреждении, — ответила Жервеза и инстинктивно бросила
взгляд на входную дверь.

На улице, по ту сторону стеклянной витрины, украшенной
фирменными наклейками «Мишлен», «Лебэй», «Голт и
Милло», расхаживал из стороны в сторону вооруженный до
зубов охранник.

— Ну и времена!.. — пробормотал месье Дарриган, чтобы
скрыть разочарование.

Он понял, что Жервеза, даже если она знает что-то еще,
больше ничего не скажет. Видимо, остальные посетители
пришли к тому же выводу и снова взялись за ножи и вилки
— хотя та сосредоточенность, с какой они вернулись к
еде, могла показаться несколько преувеличенной.

После недавних терактов весь Париж словно лишился
аппетита. С момента взрыва в «Конкор-Лафайетт» — огромном
небоскребе в двести этажей, включавшем в себя отели,
офисы, кинотеатры, рестораны и галереи современного искусства,
— мясо как будто пропиталось привкусом золы, а
вино отдавало горечью. Владельцы ресторанов, в том числе
Ив Дарриган, не могли не заметить резкого уменьшения
клиентуры — люди чувствовали себя приговоренными к
смерти с отсрочкой приговора.

Устремив взгляд в стену позади своих собеседников, хозяин
«Баскского трактира» добавил:

— Мир сильно изменился…

Жервеза и Сильвен невольно обернулись и увидели на
стене картину. Картину?.. Нет, скорее это был сон, смутное
воспоминание о той благословенной эпохе, когда этот нынешний
парижский ресторан еще и впрямь был сельским
трактиром. Огромная, два на два метра, фреска изображала
«Баскский трактир», каким он был в начале девятнадцатого
века. Идиллическая, даже несколько сентиментальная сцена:
шестеро гостей, сидя за столом, накрытым во дворе, под
ивой, едят жареных кур или весело чокаются бокалами с вином;
рядом, на поляне, танцуют пары. Вдалеке, на другом берегу
реки, на фоне голубого неба высится необычного вида
замок.

— Настоящий рай на земле, — тихо произнесла Жервеза.

Купить книгу на Озоне

Освободите меня

Глава из книги Фабио Воло «Всю жизнь я жду тебя»

О книге Фабио Воло «Всю жизнь я жду тебя»

— Это тяжелая болезнь? Неизлечимая?
Скажи мне, что со мной. Я должен сделать
томографию?
Это были первые слова, которые я произнес, глядя
в глаза Джованни, когда вошел в его кабинет через
несколько дней после сдачи анализов.

Результатов я ждал довольно долго и все эти дни
жил как на иголках — да, я боялся, не буду скрывать
этого.

Для меня непросто решить, с какого момента начать
рассказывать эту историю. Собственно, я и не
знаю, где точно находится ее начало. Можно начать
с принятого решения, или с мыслей, которым я помог
родиться, или с симптомов, которые рождают
эти мысли, или с кризиса… Адама и Евы.

Передо мной лежит стопка бумаги — чистой, белой.
Кто знает, что я напишу на ней. Мне бы хотелось
выразить чувства, которые я испытываю. Это
так естественно — что может быть лучше интереса
к самому себе?

Я могу взять ручку и написать какую-нибудь глупость,
либо изложить свою мысль круглыми, законченными
фразами, или же набросать бессвязные
слова, без правил и ограничений: домофон, лодка,
цветок, монахиня, балкон…

Интересно будет прочесть, что получится и… чем
всё закончится.

Ну вот, дело сделано: на чистой странице написано
слово, которого раньше не было: Пролог.

Я написал «Пролог» — и теперь могу рассказать
свою историю. Я говорю «история», поскольку речь
все же идет не обо всей моей жизни, а лишь о крохотной
ее части. Но если бы эта часть не вошла в
мою жизнь, я бы никогда не поверил, что то, о чем я
вам расскажу, действительно может произойти.

Меня зовут Франческо. Пять лет назад, то есть в
возрасте двадцати восьми лет, я вел жизнь, которую
без всякого можно назвать нормальной. (Предлагаю
не рассуждать на эту тему, поскольку каждый посвоему
понимает слово «нормальный», а я не хочу
философствовать.)

Нормальной я называю жизнь, не отягощенную
горем и страданиями.

У меня диплом по экономике и бизнесу на тему
«Методы экономического равновесия: гибкость макроэкономики».

Несколько лет я работал на лизинговую компанию
«Finalta». У меня был серый «Volkswagen Golf» с
турбодизельным двигателем 1,9 на сто пятнадцать
лошадиных сил и автоматической коробкой передач;
добавить сюда GPS-навигатор и магнитолу,
принимающую девятнадцать радиостанций, откидной
верх и ксеноновые фары.

Этот автомобиль был куплен потому, что один из
моих клиентов предложил мне его по такой низкой
цене, что я просто не мог отказаться. Правда, я возместил
часть налога, уплаченного за машину.

Также у меня был гоночный велосипед и любимая
«Vespa», которую я приобрел в пятнадцать лет.
Я жил один в двухкомнатной квартире, на которую
взял ссуду на пятнадцать лет под семь процентов с
выплатой каждые полгода.

Общий процент по сделке составил тридцать процентов.
При чтении договора молодой нотариус, видимо унаследовавший дело своего отца, так быстро
перечислил список пунктов, что я ничего не понял.
После этого он получил пред оплату наличными в
размене восьми миллионов лир. Семь миллионов
семьсот тысяч, если быть точным.

Некоторым кажется, что нотариусы много получают,
потому что много учатся. Как бы не так!
Я, например, считаю, что это «много» набегает за
наш счет. Хотелось бы знать, чему их там учат в
университетах — как половчее облапошить клиента?

Квартира, в которой я живу, находится в доме с
палисадником, но палисадника я не вижу, поскольку
мои окна выходят на улицу. Когда я возвращаюсь
домой и прохожу по дорожкам, то слышу, как под
ногами поскрипывает гравий. Мне нравится, как
скрипит гравий, и я с закрытыми глазами могу различать
звуки шагов, велосипедов или прогулочных
колясок.

Более того, я могу угадать, кто идет: молодой человек
или пожилой. Я так редко ошибаюсь, что могу
выступать в какой-нибудь телевизионной программе.
Если бы я не боялся камер, вы бы уже увидели
меня. «Дамы и господа, сегодня вечером с нами чемпион
из чемпионов, который благодаря своему экстраординарному
таланту выиграл пятьсот тысяч евро!
Синьор Казанова!.. Аплодисменты! А теперь
начнем нашу увлекательную прогулку…»

В вестибюле моего дома рядом с лифтом вывешен
список правил.

  • В холле запрещено оставлять коляски, велосипеды
    и другие средства передвижения.
  • Выбивать ковры разрешается только с восьми
    до десяти часов в зимнее время и с семи до девяти
    — в летнее.
  • Запрещается развешивать одежду и белье на
    окнах, выходящих на улицу.
  • Запрещается беспокоить соседей с верхних и
    нижних этажей, передвигая тяжелые предметы, а
    также петь, танцевать или оставлять включенным
    телевизор или радио на предельной громкости.
    Остальные пункты я не помню.

Учитывая, что моя квартира находится на втором
этаже, вой проносящихся ночью машин заставляет
меня думать, что они проезжают между кроватью и
тумбочкой. Однако я уже привык. Единственное, что
меня всё еще беспокоит по утрам, — это дырявые
глушители мотоциклов, разного рода звуковые сигналы
и мусоровозы, вывозящие стекло. Такие звуки
меня всегда пугают. Но однажды я проводил уик-энд
в горах и не мог уснуть из-за абсолютной тишины.

Когда я жил у родителей, то, кроме соседа с третьего
этажа, который выезжал из гаража на белом
«Fiat Punto», не слышал никого и ничего. Синьору
Педретти было около семидесяти, и он мог бы принять
участие в чемпионате «Кто медленнее всех покидает
гараж». Шум, издаваемый его машиной, усиливали
тугое сцепление и слишком мощный акселератор.
Так работает мотор «Punto» с пробегом от
десяти до двенадцати тысяч миль.

Я обставил квартиру, как только купил ее, и меня
до сих пор все устраивает. Решив приобрести все за
один раз и на всю жизнь, я подошел к выбору мебели
с особым тщанием: двуспальная кровать от «Flou»
с высокой спинкой, диван от «Cassino», столик от
«Philippe Starck» и лампа «Arco» от «Flos». Паркет я
постелил даже в ванной. Добавить сюда стереосистему
с проигрывателем «Thorens», усилителем от
«Macintosh», разумеется, CD и кассетником «Tannoy».
Ну и, конечно, телевизор «Sony».

Но самое главное это то, что я осуществил мечту
моего детства, — в моей кухне стоит синий холодильник
пятидесятых годов марки «Smeg». Я потратил
на него так много денег, что в течение некоторого
времени вынужден был экономить даже по мелочам.
Например, я должен был курить сигареты
«Diana» и ездить на тусовки, не поужинав. Ну не
придурок?!

Несмотря на все мои приобретения, я не был
счастлив. Более того, я не считал себя свободным
человеком.

Бывало, я просыпался по ночам чем-то встревоженным
и больше не мог уснуть. Я чего-то боялся,
но не мог понять чего именно. Короче говоря, я испытывал
чувство тревоги, не подкрепленное никакими
реальными причинами.

Но утром я чувствовал себя таким бодрым, как
будто проспал много часов подряд.

Немного спокойствия — вот и всё, чего мне хотелось.
Я не просил у судьбы излишеств — мне просто
хотелось чувствовать себя хорошо.

Иногда нечто подобное случалось со мной и днем,
когда я сидел за письменным столом или был один в
машине. Допустим, я ехал, и вдруг на меня накатывало
такое сильное чувство тоски, что мне хотелось
плакать. Я не знал, как управлять этим чувством, и
не мог его контролировать. Я ощущал тяжесть в груди,
и мне хотелось разорвать на себе кожу, чтобы
выпустить горечь, скопившуюся внутри меня. Или
так: выпустить Франческо настоящего из Франческо,
скованного страхом.

Что-то внутри меня было не в порядке, но я не
мог найти этому логического объяснения. Если рассуждать
логически — все было хорошо.

По правде говоря, в последнее время я не очень
жаловал свою работу и, случалось, готов был делать
что угодно, лишь бы не ходить в офис. Но такое бывает
со всеми. В конце концов, я неплохо зарабатывал,
и мне повезло больше, чем множеству других
людей. Конечно, я не мог жаловаться. Но тогда отчего
мне было так страшно?

Все было хорошо.

Может, я боялся потерять то, что у меня было? Не
знаю… Наверное, мне следовало бы обратиться за
помощью к специалисту.

Но сейчас всё прошло. Я больше не нуждаюсь в
специалисте, не нуждаюсь в антидепрессантах,
успокоительных, наркотиках и беспорядочных сексуальных
связях. Больше никакого нарушения сознания.
Больше ничего не нужно.

Все прошло, и наконец-то я чувствую себя хорошо.

Как я честно признался, страхи приходили ко мне
и днем, но ночью… Ночью я поворачивался лицом к
стене, чувствуя себя заложником собственных страхов.
Оставалось надеяться, что восход заплатит за
меня выкуп и освободит. Мне было плохо, очень
плохо. Я начинал думать, что вскоре со мной случится
нечто ужасное вроде несчастного случая или
аварии. Я представлял, как проведу остаток жизни в
инвалидном кресле либо слепым. Кроме того, я боялся
потерять родителей и умереть.

В поисках причин этой тревоги я начинал придумывать
кошмары, которые лишь ухудшали мое состояние.
Я играл в страшную игру, представляя, что
останусь без отца или матери. «Как я буду жить без
них?» — спрашивал я себя.

В такие моменты я чувствовал неодолимое желание
позвонить им и сказать, что люблю их до смерти.
Однажды утром, в четыре тридцать семь — или это
была ночь? — я встал и подошел к телефону. Телефон
стоял у зеркала — я посмотрел на свое отражение и
увидел в глазах страх. Я начал набирать номер, но…
перед тем как раздался первый гудок, положил трубку.
Приняв холодный душ, я снова подошел к телефону.
Было такое чувство, что с минуты на минуту я могу
умереть. У меня оставалась единственная возможность
сказать родителям, что я их люблю. На этот раз
я положил трубку, набрав номер до середины, — до
меня вдруг дошло, что, услышав звонок в такой час,
мои старики умрут от страха.

От всех этих сомнений и колебаний у меня свело
живот, и я пулей помчался в туалет. Туалетная бумага
закончилась. Обнаружив это, я подошел к шкафчику
в трусах, болтающихся у щиколоток, и вытащил
новый рулон. Торопливость не доводит до добра:
я неправильно вскрыл упаковку, и в итоге,
чтобы оторвать нужный мне кусок, пришлось размотать
километры бумаги. Нервишки, однако…

Я вернулся в постель, но не мог найти удобное
положение. Иногда мне кажется, что две руки мешают
хорошему сну. Одну из них всегда некуда положить,
поэтому без нее спалось бы лучше.

Однажды я уснул, положив руку под бок. Проснувшись,
я ее не чувствовал. Какой ужас! Мне сразу пришла в голову мысль, что руку ампутируют. Да,
я оптимист.

В такие вот бессонные ночи на меня накатывают
грустные воспоминания, сцены из прошлого разворачиваются
в голове, как при замедленной съемке,
— сеанс для параноиков, что еще можно сказать.

Чаще всего я думаю о маме. Когда я был еще
школьником, она приходила в мою комнату проверить,
чем я занят, или прибраться, а я притворялся
спящим. Я лежал с закрытыми глазами, но всё же
через крохотную щелку мог видеть ее. Может, я наделся
узнать какой-то ее секрет, чтобы еще больше
сблизиться с ней?

Еще раньше, когда я только-только начинал осознавать
себя, мама держала меня на руках, а я прижимался
к ее плечу и смотрел на всё с высоты. Мне
казалось — совсем не по возрасту, — что я странник,
поглядывающий с вершины горы на пройденный
путь и… на тот, который его ожидает.

Я мог долго вспоминать удивительные вещи, полные
любви.

Вот я делаю уроки на кухне, а мама моет посуду,
и я слышу, как ее обручальное кольцо легонько ударяется
о тарелки и чашки. Тик-тик-тик… Сейчас,
когда я прихожу к родителям на обед и мама моет
посуду, мне становится грустно от мысли, что однажды
этот звук исчезнет.

Ночью все чувства обостряются, и, когда я начинаю
думать, что однажды не услышу родителей, мне
становилось трудно дышать. Телефон по-прежнему
будет звонить, но на дисплее больше не высветится
слово «Дом».

Маминого голоса — нежного, любимого, связывающего
меня с детством, — мне уже не хватало,
хотя мама и пребывала в добром здравии.

Я ворочался в постели, охваченный такими
мыслями. В конце концов я сдавался и включал
свет.

Днем меня атаковали новые страхи. Порой в
местах большого скопления людей, будь то клуб,
бар или тесная комната в офисе, меня охватывало
чувство, будто я в ловушке. Взаперти мне не хватало
воздуха. Поэтому я всегда ездил на машине,
чтобы иметь возможность сбежать, когда мне захочется.

Забредая в кинотеатр или на дискотеку, я сразу
же начинал искать запасной выход.

Полет на самолете был и остается для меня настоящей
пыткой. Регистрируя билет, я вижу заголовки
газет и скорбные лица телерепортеров,
рассказывающих в новостях о катастрофе. Я посматриваю
на пассажиров, пытаясь понять, похожи ли
они на тех, кто может умереть. Если кто-то кажется
мне полным неудачником, я начинаю переживать
еще сильнее.

Но однажды ночью я проснулся от того, что увидел
странный сон. Пожалуй, с этого и можно начать
мою историю.

Мне приснилась моя бабушка, которую я видел
во сне лишь первое время после ее смерти.

Я стоял напротив какой-то двери и стучал в нее.
Вдруг кто-то открыл.

Я вошел, держа в руках два таких больших чемодана,
будто в них были диван и кухонный уголок.

Я сразу понял, что оказался в доме у бабушки, хотя
он не был похож на ее настоящий дом.

Бабушка сказала:

— Я рада, что ты приехал меня навестить. Более
того, теперь ты переедешь ко мне… Я думала, что
это случится позже, но уже приготовила тебе комнату.

У меня и мысли не было переезжать к ней, хотя
навещал ее я всегда охотно. Кроме того, моя квартира
наконец-то была обустроена так, как я хотел.

— Я не хочу переезжать к тебе, бабушка. Мне
нравится мой дом.

— У тебя никогда не было своего дома, и не тебе
решать, что делать. Комната уже готова.

— Бабушка, что ты несешь? У тебя провалы в памяти?
Как это, у меня никогда не было дома? Я даже
купил новый холодильник, синий. Посмотри, какой
он красивый. Больше того, что у меня был раньше.
Я заметил это, когда заполнил его продуктами.

Бабушка засмеялась, а потом сказала:

— Думаешь, тебя спасет холодильник? Ха-ха-ха!

В этом сне она была очень неприятной.

Странно…

У меня были хорошие отношения с бабушкой.
Я любил ее. После смерти дедушки она переехала к
нам и спала в моей комнате. У меня много воспоминаний
о вечерах, проведенных вместе. Когда бабушка
переодевалась, прежде чем лечь спать, это
было что-то феерическое. Она снимала платье из
синтетики, и ее волосы вставали дыбом от электричества.
Она была похожа на Дона Кинга и немного
напоминала ведьму из семейки Адамс. Я прозвал ее
Бабушка Искра или Бабушка Новый год. Когда она
заходила в комнату, я закрывал глаза и считал: минус
десять, девять, восемь, семь… и она смеялась.

Бабушка была очень мила, но и строга… посвоему.
Когда я скашивал глаза к носу, чтобы рассмешить
ее, она приказывала мне тут же прекратить,
чтобы не остаться таким на всю жизнь.

Утром я проснулся весь во власти этого сна. Я решительно
предпочитал остаться дома, а не переезжать
к бабушке. Когда я наконец понял, что это был
лишь сон, я успокоился, но ненадолго.

А если она хотела сказать, что я должен умереть?

Я попытался вспомнить ее слова.

Ты пришел меня навестить… Я думала, что это
произойдет позже… Не тебе решать… Комната уже
готова… Думаешь, тебя спасет холодильник?..

Утром мне было спокойнее, чем ночью, но, будучи
параноиком, я не мог сделать вид, что ничего не
произошло. Я пошел на кухню и обнял холодильник.
Чтобы избавиться от гнетущих мыслей, я решил
сделать обследование, никому об этом не рассказывая.
Сон? При чем тут сон? Вы же не думаете, что я
попрусь сдавать анализы из-за какого-то сна? Просто
я уже давно не был у врачей.

Хорошо, хорошо, сдаюсь! Все дело было именно в
сне. Но, если честно, в глубине души я чувствовал
себя придурком.

А если совсем честно, я годами мечтал пройти
диспансеризацию.

Мне хотелось, чтобы меня осмотрели с головы до
ног. В этом случае уменьшается риск того, что однажды
тебе скажут: «К сожалению, эта опухоль
слишком большая. Мы ничего не можем поделать…»

Я решил позвонить Джованни, моему врачу и
школьному другу моей мамы.

Джованни часто приходил к нам в гости и был
мне почти как дядя. У него я решался спрашивать
то, что не осмеливался спросить у отца. Мой самый
большой секрет заключался в том, что иногда мне
хотелось видеть Джованни на месте моего отца.
Сейчас я об этом уже не думаю.

Я позвонил ему, и он сказал, что анализы можно
сдать на следующее утро. После обеда я должен был
встретиться с ним.

Утром я пошел в поликлинику на голодный желудок,
даже не выпив кофе. Когда я проходил мимо
кондитерской, меня охватило желание облизать витрину.
Подмигнув вазочке с пирожными, я пообещал,
что вернусь, как только все закончится.

Вестибюль поликлиники был полон стариков —
лица у всех бледные и взволнованные. Как только
мне в вену вставили иглу, я перестал что-либо чувствовать.
Медсестра с участием посмотрела на меня
и велела оставаться в кресле, ее коллега протянула
мне подслащенную воду в пластиковом стаканчике.
Обычно после меня в кабинет заходит либо подросток,
либо женщина. Они никогда не падают в обморок,
и я, растекшийся в кресле, кажусь неудачником.
Но я же делаю это не специально! Просто, когда
я чувствую, как игла вонзается под кожу, обморок
неизбежен.

Покинув поликлинику, я поплелся в кондитерскую
— обещания надо выполнять. После обеда надо
было идти к Джованни. В том месте, куда делали
укол, рука болела.

Очередь была довольно большой. Рядом сидела
девушка, с безучастным видом листавшая журнал.

Когда рядом со мной находится женщина, все
кардинально меняется — в лучшую сторону. Например,
если я сажусь в поезд и вижу в купе женщину, у
меня улучшается настроение. Это не значит, что я
немедленно завожу разговор, пытаясь познакомиться.
Нет, мне просто нравится женское общество, потому
что женщины прекрасны, даже когда молчат.

Иметь дело с женщинами для меня куда предпочтительнее,
и речь идет не о сексе. Допустим, когда
я плачу за выезд с автострады, то немного разочаровываюсь,
если мою полосу обслуживает мужчина, а
соседнюю — женщина. Решаясь на обгон, я всегда
смотрю, кто за рулем, особенно если это крохотная
«Smart» или «Toyota Yaris».

Из кабинета Джованни вышла женщина. Моя соседка
поднялась, и они, обмениваясь шутками, направились
к выходу.

— Ты плохо себя чувствуешь? — спросил меня
Джованни.

— Да нет, все хорошо… Просто я какое-то время
не обследовался. В общем, время от времени нужно
сдавать анализы, верно?

Я не решался сказать, что на самом деле подстегнуло
меня позвонить.

«Знаешь, Джованни, мне приснилась моя бабушка,
которая даже не заметила новый холодильник, и
я решил, что должен умереть… Кстати, холодильник
тот самый, синий». Ну не глупо ли?

Но все же я рассказал ему о своих ночных тревогах.
По его лицу я видел, что он понимает, о чем я
говорю. Возможно, не зная истинной причины моего
беспокойства, он подумал, что мне лучше обратиться
к психиатру, однако ничего не сказал. Я попросил
его сделать мне компьютерную томографию,
но он сказал, что я преувеличиваю.

— Давай дождемся результатов анализов.

Признаться, я был огорчен. Если бы можно было
заказать томографию в баре, я бы сделал это.
«Вам кофе… А вам?» — «Мне одну томографию.
Спасибо».

Потом Джованни осмотрел меня.

Записывая что-то на клочке бумаги, он, не поднимая
головы, спросил:

— Как ты себя чувствуешь? Забудь пока об анализах
— я не о них говорю. Ты счастлив?

На этот вопрос у меня всегда был готов стандартный
ответ: «Не знаю, счастлив ли я, но всё хорошо.
Не жалуюсь». Это один из тех ответов, которые не
значат ничего, а служат лишь, чтобы что-то сказать.

«Привет, как дела?»

«Спасибо, хорошо. А у тебя?»

Но сегодня все было иначе. Может быть, потому,
что мы с Джованни давно знаем друг друга, а может,
потому, что просто момент был подходящим, я ответил,
что счастливым себя не чувствую.

Стоило признаться в этом, я почувствовал, как у
меня с души свалился большой груз. Но вместе с тем
меня стали душить слезы. Я не заплакал, хотя давно
уже мечтал поплакать, как в детстве. Вам не знакомо
это ощущение? Засыпаешь в слезах, опустошенный,
а когда просыпаешься, слышишь птичье пение.

В кабинете у Джованни я не мог заплакать, и меня
это раздражало. К тому же меня смутило мое собственное
столь откровенное признание, и, чтобы
немного разрядить обстановку, я спросил:

— У тебя нет таблеток от несчастья?

Он пошутил, что есть, и я попросил две упаковки.
На этом мы расстались. Через пару дней мне
предстояло вернуться за результатами.

Быть неудовлетворенным собой — что может
быть хуже? Это рушило мои планы; занимаясь самокопанием,
я терял контроль над реальностью.
Печально, ведь это был рецидив старой болезни:
до этого мне понадобились годы, чтобы проделать
важнейшую работу — избавиться от всего, что не
давало мне жить спокойно.

Желание контролировать всё и вся стоило мне
немало сил. В одной из серий «Тома и Джерри» мышонок
хотел столкнуть тарелки с буфета, а кот мешал ему, проделывая невероятные трюки. Я был и
Томом и Джерри одновременно.

Ничто не могло от меня ускользнуть. Я дошел до
того, что в клубе или пиццерии не мог сидеть спиной
к двери: мне нужно было видеть, кто приходит,
а кто уходит. Все должно было быть у меня под контролем.

Ожидая результатов анализов, я очень нервничал.
«Может, я несчастен потому, что догадываюсь
о том, что болен?» — спрашивал я себя. Но я и раньше
был мнителен: достаточно было легкой головной
боли, чтобы начать воображать, что у меня рак
мозга.

Что за жизнь!

Наверное, у меня рак легких, и нужно бросить курить.
Разве что иногда покуривать марихуану…

Дни шли, я перебрал все болезни, о которых знал.
Параллельно я представлял, что скажут обо мне после
моей смерти.

«Он был хорошим парнем… Представь только:
он пошел сделать пару анализов, а у него обнаружили…»

Кто знает, что у меня обнаружат?

«Но ты знаешь, почему он пошел к врачу? Это невероятно!
Ему приснилась его бабушка, которая
сказала, что он умрет».

Я подумал, что, если мне суждено умереть, я всем
расскажу о своем сне. В таком случае я оставлю этот
мир не просто как парень-чудак, а как человек с паранормальными
способностями.

Рассуждая так, я почти начал гордиться собой.

«Он был таким молодым… По земле ходят тысячи
негодяев, с которыми не случается ничего дурного,
а он, бедняжка… Представь, он совсем недавно
купил новый холодильник. Синий».

Каким горем это окажется для моих родителей и
сестры… Я даже составил нечто вроде списка людей,
которых моя смерть огорчит сильнее всего. Естественно,
члены моей семьи в этом списке не значились
— они были отдельно.

На своих похоронах я хотел быть окружен плачущими
женщинами, которые признавались бы, каким
хорошим любовником я был. Как в фильме
Франсуа Трюффо «Мужчина, который любил женщин». Они бы говорили обо мне так нежно, как говорят
лишь об умершем человеке. Чтобы о тебе начали
говорить так, нужно умереть. Идиотизм. Никак
не пойму, почему к умершим людям все
испытывают больше уважения, чем к живым.

В конце концов день объявления результатов настал.

Я помню его так хорошо, как будто это было
вчера.

Войдя в кабинет, я сразу попытался узнать по лицу
Джованни, каким будет приговор. Что-то вроде
«Всё плохо».

Как бы то ни было, не будем забывать, что я пошел
туда, боясь умереть.

В итоге я сам сказал:

— Это тяжелая болезнь? Неизлечимая? Скажи,
что со мной. Нужно сделать томографию?

Джованни, взглянув на меня, ответил вопросом
на вопрос:

— Я могу быть откровенным?

— Конечно… Это что-то серьезное?

— Кажется, я нашел причину твоих тревог…

— Чем я болен?

— Да брось, какое там болен! С тобой всё хорошо,
томографию делать не нужно. Успокойся, анализы
показали, что ты здоров как бык. Однако это
не значит, что у тебя нет проблем. Скажем так, анализы
их не выявили…

— Скажи мне всё, Джованни. Я не хочу, чтобы ты
от меня что-то скрывал. Все эти дни я готовил себя к
смерти, так что, думаю, выдержу известие о любой
болезни.

— При чем тут смерть? У тебя прямо противоположная
проблема. Ты боишься не смерти, а жизни.
Это чертовски распространенное заболевание. Помнишь,
ты спросил, есть ли у меня таблетки от несчастья?
Жизнь — вот твои таблетки. Живи, отрывайся
— делай что хочешь. Твои тревоги вызваны тем,
что ты не живешь, а существуешь. Как сказал Оскар
Уайльд, жизнь — самая редкая штука в мире, большинство людей просто существуют. Так что не волнуйся.
Я больше не хочу рассуждать о жизни и существовании.
Всё гораздо проще. Если хочешь быть
счастлив, научись любить и быть любимым. Сегодня
в твоей жизни этого нет. Ты не любишь свою работу,
женщин и самого себя. Следовательно, ты не
любишь мир.

Парисула Лампсос, Лена Катарина Сванберг. Я женщина Саддама (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Парисулы Лампсос и Лены Катарины Сванберг «Я женщина Саддама»

В годы моей молодости все было по-другому. Как
и в Бейруте, в Багдаде в те годы, когда там жила
наша семья, были очень сильны этнические, экономические,
культурные и религиозные различия между
социальными группами. Мужчины жили в своем мире,
женщины в своем, и никто не подвергал это сомнению.
Для женщин существовало много запретов, и не
было ничего удивительного в том, что с девочками обращались
не так, как с мальчиками. Эти правила были
неписаными, но все их соблюдали.

В детстве я знала, что за меня все решает мой отец.
В будущем решения должен был принимать мой муж.

Это была общепринятая иерархия власти. В моем
случае на вершине иерархии стоял Саддам Хусейн. Но
поняла я это слишком поздно. И отцу, и впоследствии
мужу это принесло только страдания.

Стоит также упомянуть, что со временем власть Саддама
Хусейна распространилась на жизнь каждого
иракца. Он стал настоящим диктатором. Над ним же
нависала невидимая рука, принадлежавшая США. Она
давала и отбирала. Ласкала и била. И убивала, когда
считала это нужным.

Я не разбираюсь в политике и не очень ею интересуюсь.
Но мне кажется, что мы многое потеряли, когда
вышла из моды традиционная женственность, — потому
что она содержала в себе важные для человеческого
существования вещи: ответственность за несколько поколений,
стол, лечение, утешение, понятие о том, что
хорошо или плохо, заботу о детях.

В те времена женщины много мечтали. Мечтали о
счастливой жизни. О безопасности и стабильности.
Я скучаю по той женственности, по чувственности и
эмоциональности, какие были свойственны миру женщин,
в котором я жила. Сейчас я ценю свою экономическую
независимость, но тогда все, что мне было нужно,
— это слова, взгляды, легкие касания. При встречах
говорили не только тела, но и души людей. Сегодня для
людей заняться сексом так же просто, как сказать «доброе
утро», и мне это кажется неправильным. Люди,
особенно женщины, устроены совсем по-другому.

Я по-прежнему верю в то, что женщина должна принадлежать
одному мужчине: это мне внушали с детства,
и странно было бы, если бы я думала по-другому. Мое
воспитание сделало меня такой, какая я есть. Моей племяннице
около тридцати. Она позвонила недавно из
Греции и сказала, что хранит невинность до замужества,
но теперь это превратилось в проблему.

— Тетя, стоит мне рассказать мужчине, с которым я
знакомлюсь, что я еще девственница, как он бежит от
меня со всех ног. Мужчины думают, что со мной что-то
не так. Что мне делать?

Я засмеялась, но потом посоветовала племяннице
поменьше болтать. Каждая женщина должна уметь быть
практичной.

— Если тебе мешает твоя невинность, избавься от нее!

Клуб «Альвия» находился в центре нашей семейной
и социальной жизни. Вступить в него могли
только самые успешные, богатые и уважаемые
люди, занимающие высокое положение в иракском
обществе. Вот почему стать членом этого традиционного
клуба означало быть одобренным и принятым моей
семьей.

В клубе я познакомилась с молодой женщиной по
имени Фарьял. Наши семьи тоже были знакомы. Родные
Фарьял были христианами из Армении. Я часто сталкивалась
с Фарьял в клубе. Мы купались в одном из трех
бассейнов, сплетничали, ужинали, пили коктейли…

Сегодня, вспоминая свои первые свидания с Саддамом,
я смотрю на все иначе. Теперь-то мне известно,
как он имел постоянный доступ к молодым и красивым
девушкам, — а потом и его сыновья. У мужчин из их
клана были специальные сотрудники, в обязанности
которых входило находить и поставлять самый свежий
и привлекательный товар. Они заманивали девушек
обещаниями или просто угрожали им пытками. Важен
был результат, а не средства. Не думаю, что со мной
что-то было по-другому.

Единственное отличие меня от них было в том, что
наши с Саддамом отношения не закончились, а продолжались
на протяжении десятилетий.

О браке не могло быть и речи. Во-первых, Саддам
Хусейн был в Ираке первым человеком, и он не пожелал
бы жениться на иноверке. Во-вторых, моя семья
не приняла бы его никогда. И в-третьих, он уже
был женат. Я же никогда не хотела выйти за Саддама.
Ни за что в жизни. Мне было даже жаль его жену
Саджиду.

А чего хотел сам Саддам?

— Ты всегда будешь моей, — говорил он. — Я убью
тебя прежде, чем расстанусь с тобой.

В пятницу Саддам снова позвонил. Мама взяла
трубку, и Саддам сказал ей, что он член клуба, и что я
забыла там книгу. У мамы сразу возникли подозрения.
Член клуба, который не представился и не назвал свое
имя?..

Она вежливо сказала, что позовет меня к телефону,
но взгляд ее был полон скептицизма.

— Утверждает, что он член клуба. Но говорит так,
словно он из Тикрита.
Я почувствовала, как краснею. Я сразу поняла, кто
звонит. В Тикрите говорят на особенном диалекте, который
сразу выдает человека. Особенно это характерно
для людей низкого происхождения. Взяв трубку, я, как
и ожидала, услышала голос Саддама:

— Скоро увидимся. За тобой заедет твоя подруга
Фарьял.

Я положила трубку. Мама внимательно на меня смотрела.

— Не знаю, кто он, но я не теряла книгу, — пояснила
я.

— Я чувствую, что что-то не так. Что ты творишь,
Парисула? Рано или поздно ты мне все равно все расскажешь
— так почему бы тебе ни сделать это сейчас?

Мама, как всегда, была права, но тогда я не была готова
ей признаться. Через пару часов в дверь постучали,
и я увидела свою подругу Фарьял.

— Парисула, пойдем со мной в клуб, выпьем по коле.

Мама обрадовалась Фарьял. Юная армянка была хорошей
и приятной девушкой, родителей которой она
хорошо знала. Все было в порядке.

— Иди повеселись, доченька! — сказала мне мама.

Мы с Фарьял поехали в клуб на машине, где выпили
лимонада и поболтали со знакомыми. Мне было весело.
Девушке, воспитанной так, как воспитывали меня, свойственно
видеть в людях только хорошее. В тот день мне
было просто любопытно: что сейчас произойдет?

И Фарьял сказала, что нам пора ехать.

— Куда? — спросила я.

Фарьял прижала палец к губам и улыбнулась. Не задавай
вопросов. Не жди ответов. Моя новая жизнь уже
началась, но я об этом даже не подозревала.

Мы поехали в центр Багдада, и вскоре я увидела роскошный
особняк, окруженный садом и стеной. Проехав
пост охраны, шофер припарковал машину в подземном
гараже, и мы с Фарьял поднялись вверх на лифте. За нами
по пятам следовали телохранители. Посреди коридора
Фарьял помахала мне и быстро исчезла, а вооруженные
мужчины в униформе провели меня к тяжелым, украшенным
традиционным орнаментом двойным дверям.
Двери распахнулись, и я оказалась в салоне, отделанном
золотом. В центре на стуле сидел Саддам Хусейн.

Мое сердце встрепенулось. Саддам был таким элегантным.
Закрыв глаза, я снова вижу его перед собой
таким, каким увидела тогда. Корпус чуть наклонен вперед,
руки расслабленно лежат на коленях. Казалось, он
погружен в свои мысли. Двери бесшумно за мной закрылись.
Теперь в салоне были только я и Саддам.
Я стояла перед ним, не зная, что делать. С губ сорвался
нервный смешок. Саддам даже не улыбнулся. Взяв мои
руки в свои, он серьезно посмотрел на меня и повелительным
тоном произнес:

— Не бросай трубку, когда я звоню.

— Кто вы такой, чтобы мне приказывать?! — возмутилась
я.

— Саддам.

Вспоминая нашу первую встречу, я краснею. Какой я
была дурой! Для меня тогда имело значение лишь то,
как Саддам смотрел на меня и как он меня касался. От
его прикосновений меня бросало в жар. От звука его
голоса у меня подгибались колени. Саддам внезапно
встал, не выпуская моих рук, и улыбнулся.

— Я Саддам, — повторил он. — Этого достаточно.
Хорошо, что ты не знаешь, кто я. Скоро узнаешь. Саддам
везде. Что бы ты ни делала, куда бы ты ни пошла, я
везде тебя найду. Запомни это!

Склонившись, он поцеловал меня в щеку.

— Можешь идти, — сказал он. — Я просто хотел тебя
увидеть.

Вот так я и влюбилась в Саддама. Он действовал
осторожно. Приручал меня, как приручают молодых
лошадей. Использовал метод кнута и пряника. Приближал
и прогонял, бил и ласкал, отпускал и удерживал.
Так он постепенно приучил меня к своему присутствию
в моей жизни. Я ничего и не заметила. В конце концов
один его взгляд приводил меня в состояние экстаза.
Я попалась в ловушку. Ничто больше меня не интересовало,
кроме любви к Саддаму. Он ловко привязал меня
к себе, превратив в свою преданную рабу. Каждое
свидание было продумано до малейшей детали. Саддам
делал все, чтобы я чувствовала себя принцессой, —
единственной и неповторимой.

Трюк сработал. Даже придя на встречу с ним в плохом
настроении, я забывала обо всем при виде цветов,
вкусной еды, зажженного камина или роскошного подарка.

Саддам не мешал мне жить моей жизнью. Он говорил:

— Я всегда с тобой, где бы ты ни была. Ты должна
знать. Я все вижу и все знаю.

Мне этого было достаточно. Будучи влюбленным
подростком, я воспринимала его слова как признание в
любви.

Я быстро научилась угадывать его присутствие. Он
не всегда являлся мне сам, но следил за мной, как змея
выслеживает добычу. Я это чувствовала. Вокруг меня
всегда были его шпионы, которые докладывали о каждом
моем шаге. Саддам желал знать обо мне все.

За все то время, что я его знала, случались периоды,
когда мы не встречались. Но каждый раз после разлуки
Саддам говорил мне, что я — его собственность. Обладание
было его главной страстью.

— Ты принадлежишь мне. И только мне. Моя богиня
любви, Пари, ты моя.

Фарьял ждала меня в комнате за тяжелыми двойными
дверями, ведущими в салон, где я встретилась с Саддамом.
Кто-то другой на моем месте был бы ослеплен
внешним великолепием больше похожего на дворец
особняка, в котором я оказалась, но я с детства привыкла
к роскоши, и меня трудно было чем-либо впечатлить.
В то время мои родители и их друзья были намного богаче
Саддама Хусейна, и роскошь была частью нашей
повседневной жизни.

Фарьял подмигнула мне заговорщически и улыбнулась.
Пока я была у Саддама, она сбегала на кухню и
взяла блюдо с пахлавой — восточной сладостью из теста
с орехами и медом. По возвращении к нам домой
Фарьял преподнесла пахлаву маме. Мама была в восторге.

— Ты сама это испекла, Фарьял?

— Вот этими собственными руками, — солгала та не
моргнув глазом.

Попрощавшись с мамой и махнув мне, Фарьял исчезла.

После той поездки во дворец меня словно подменили.
Естественно, в доме все это заметили.

— Вернись к нам, Парисула, — просила мама озабоченно.
— Что с тобой произошло? Нам не хватает твоего
смеха.

Я молчала. Тогда мама пошла к кузине Кети, чтобы
выяснить, в чем дело. Я продолжала молчать. Мне все
эти тайные свидания казались восхитительным секретом,
которым я ни с кем не хотела делиться. Как зачарованная,
я ждала продолжения моего нового приключения.

Но дни шли, а Саддам не давал о себе знать. Где бы
я ни была — в школе, дома или в клубе — я все время
думала о нем. Почему он не звонит? Что я не так сделала?

В один прекрасный день позвонила Фарьял и попросила
позвать к телефону маму. Не разрешат ли мне поехать
покататься на лодке с ее семьей и их друзьями?

Предложение звучало вполне невинно. Лодочные
прогулки по Тигру входили в число привычных развлечений
в нашем круге. На реке было прохладнее, чем в
раскаленном Багдаде. У многих семей были собственные
лодки и яхты, имевшие несколько палуб. На них
плавали большой компанией, играли в карты, ужинали
и общались до четырех-пяти часов утра. Заканчивались
такие поездки обычно изысканным завтраком. В жарких
странах принято развлекаться ночью, когда прохладно.
В этом не было ничего необычного.

Что было не принято, так это принимать в гостях
душ. Никто не брал с собой сменную одежду или такие
интимные вещи, как шампунь. Это было бы невежливо.
Все, что было связано с телом, относилось к личной
жизни, и никому, кроме ближайших родственников,
не позволено было даже краем глаза увидеть какойлибо
предмет из моей спальни или ванной комнаты.
Нижнее белье вообще могла видеть только моя мама.
Мои братья и отец никогда не видели меня в белье, и
мне по-прежнему неловко, когда чужие видят мою
одежду.

У нас с мамой была гардеробная, доступ в которую
мужчинам был воспрещен. И когда моих братьев навещали
друзья, я уходила в мамину комнату и там с ней
сидела. Молодой женщине было неприлично находиться
в одном помещении с мужчиной, не являющимся ее
кровным родственником, кроме совместных ужинов.

Мама мне запретила. Вежливо, но твердо. Никаких
лодочных прогулок для Парисулы, но Фарьял не сдавалась.
Посылала маме цветы, приходила к нам домой, дарила
маме пирожные с финиками, какие та обожала.
Все было как во времена дружбы с Джиной, но я тогда
не заметила сходства. Я была благодарна Фарьял, которую
считала своей подругой. Она была связующим звеном
между мной и недоступным Саддамом.

Прошло много времени, прежде чем я поняла. Но
тогда меня больше интересовало, почему я выжила, чем
то, как Саддам использовал людей в своих целях. Для
него они были только орудием. Став первым лицом в
Ираке, он перестал воспринимать граждан своей страны
как живых людей. Они для него были всего лишь массой,
к которой он не испытывал человеческих чувств.

— Если моя левая рука будет мне угрожать, я ее отрежу,
— говорил он.

И так оно и было. Люди представляли для него ценность,
только если от них была польза. И то лишь на
некоторый период времени. А потом у них истекал
срок годности. Как у карты VISA, на которой написано:
«Expired».

Зная клановую систему на Ближнем Востоке, взгляды
Саддама Хусейна легко понять. Коллективная судьба
и будущее всегда важнее для лидера, чем жизнь индивида,
и те, кто нарушают принятые правила, должны
быть ликвидированы. Честь и месть — это части одного
уравнения.

Саддам предпочитал держаться в тени. Его дела были
заметны, но не он сам. У Саддама были свои методы,
сравнимые с эффективным плугом, выравнивающим
всех несогласных.

Саддаму Хусейну нравилась темнота. В темноте он
чувствовал себя в безопасности. Его армия нападала чаще
всего по ночам. Спящих людей по ночам забирали
черные машины. Его самолет взлетал до того, как проснутся
первые птицы. Под Багдадом он проложил систему
из туннелей, по которым мог передвигаться незаметно
для других. И чем старше он становился, тем
больше ему нравилось строить себе тайники и убежища.

Когда впоследствии американцы нашли Саддама Хусейна
в подземном бункере, я не удивилась. Он всю
жизнь жил в подполье. При свете он не чувствовал себя
в безопасности. Он вообще никогда не чувствовал себя
в безопасности. Вот почему у него было так много
двойников. Их существование его успокаивало.

Помню те утренние часы в спальне в особняке у реки.
Саддам вставал с рассветом. Это было лучшее время
для убийства. Я быстро начала узнавать запах крови.
Почуяв его один раз, уже никогда не забудешь…

Мне не стоило идти с Фарьял, даже когда мама наконец
дала согласие на прогулку. Но тогда я этого не знала.
Тогда я была вся в предвкушении новых приключений.
Довольная, я села на заднее сиденье машины с
сумкой, в которую мама положила одеколон, — но с
удивлением обнаружила, что машина едет прочь от реки,
а вовсе не к гавани.

— Где пришвартована ваша лодка? — спросила я у
подруги.

— Мы не поплывем на лодке. Мы едем в поместье
Саддама Хусейна за городом.

Фарьял улыбнулась моей наивности. Неужели я ни о
чем не догадалась?

Нет, не догадалась.

Пытаясь вспомнить, какие чувства я испытала в тот

момент, когда поняла, что увижусь с Саддамом, я не
могу описать мое состояние словами.

Злость и радость. Страх и предвкушение. Жажда новых
впечатлений. Единственное, что меня извиняет, так
это моя неопытность. Всю жизнь мне пришлось платить
за молодость и наивность. Я сама виновата в том,
что обманула моих родителей. Тогда я совершила большую
глупость. Вместо того чтобы обманывать родителей,
мне следовало попросить их о помощи.

Мы ехали по частной дороге, проезжали через посты
охраны, пока не остановились перед очередным дворцом
в огромном парке и не вышли из машины.

Перед нами были высокие тяжелые двери; они вели
в гигантский зал, где горел камин, несмотря на то, что
на улице было жарко. Окна выходили в парк, на потолке
сверкала хрустальная люстра. Наши ноги утонули в
мягких коврах. Но телохранители проводили нас в другую
комнату, обставленную в европейском стиле по
последнему слову интерьерной моды. Я обратила внимание
на эксклюзивную стереосистему Pioneer и множество
пластинок и кассет. Здесь даже был личный бар.

Я старалась открыто ничего не разглядывать. Это
считалось неприличным. Только получив позволение
сесть, можно было позволить себе обвести комнату
взглядом.

Для юной девушки моего круга существовало много
правил, и все я знала на зубок.

Мы с Фарьял ждали. Телохранители застыли у двери.
Вскоре в комнате появился Саддам в сопровождении
двух друзей. Он поздоровался со мной так, как подобает
при встрече приветствовать уважаемую женщину, и
скоро началась вечеринка, подобная тем, что мы устраивали
в клубе. Забыв страх, я слушала музыку Элвиса
Пресли и Пола Анки, пила колу и вдыхала аромат, идущий
из сада через открытые на террасу двери. Мы болтали
и смеялись.

Чуть позднее все ушли, оставив нас с Саддамом наедине.
Я даже не заметила, как это произошло: слишком
я была занята тем, чтобы убирать с моего тела руки Саддама.
Теперь же он обвил рукой мою талию, распахнул
дверь в другую комнату и втолкнул меня в спальню, всю
в белом цвете. Посередине стояла огромная, устланная
белоснежными покрывалами кровать, в центре которой
лежала одна красная роза.

— Я хотел сделать так, чтобы понравилось европейской
девушке, — сказал Садам. — Ну, как тебе?

Я не могла солгать. Все было безупречно. То, что он
приготовил комнату специально для меня, казалось мне
изысканным комплиментом. Все было выбрано ради
меня: еда, компания, атмосфера, музыка, аромат. Стоило
мне увидеть красную розу на белом покрывале, как
все мысли словно улетучились. Я вошла в комнату девочкой,
а вышла из нее женщиной, и я никогда не забуду
ту ночь. Я словно пересекла границу между мирами.

Стивен Фрай представляет сказки Оскара Уайльда (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге «Стивен Фрай представляет сказки Оскара Уайльда»

Вступление

Тысяча восемьсот восемьдесят восьмой год был в жизни
Оскара Уайльда счастливым — в этом году он и его молодая,
красивая, умная и любящая жена Констанс поселились
в комфортабельном доме на Тайт-стрит, что находится
в одном из самых престижных районов Лондона
Челси. За Уайльдом уже закрепилась счастливая репутация
литературного львенка, оправдавшего ожидания, которые
возлагались на него в Оксфорде, и быстро выраставшего
в полногривого литературного льва. Его сыновьям
Сирилу и Вивиану было в ту пору всего лишь три и
два года соответственно, и потому — если, конечно, они
не отличались большей, чем у их отца, одаренностью —
маловероятно, что мальчики уже прочитали или выслушали
в исполнении их отца сказки, вошедшие в изданный
в том же году сборник «„Счастливый Принц“ и другие
рассказы».

И в этих историях, и в опубликованном тремя годами
раньше «Гранатовом домике» таланты Уайльда как рассказчика, поэта в прозе, остроумца и моралиста, выявились
в их окончательной полноте. По мнению некоторых
читателей (и по-моему, в частности), воссоздать в
каком-либо другом жанре равное этому сочетание названных
качеств ему так и не удалось.

К сказкам, взятым из этих сборников, мы добавили
«Натурщика-миллионера» и «Кентервильское привидение», впервые увидевшие свет в сборнике «„Преступление
лорда Артура Сэвила“ и другие рассказы», но вполне,
как нам представляется, отвечающие духу данного
издания.

Сказки, написанные Уайльдом для детей, достаточно
просты для того, чтобы их смогли понять и получить от
них удовольствие даже люди самых преклонных лет.
К каждой из них я написал коротенькое предисловие,
однако сначала позвольте мне сказать несколько слов об
их авторе.

Оскар Фингал О’Флаэрти Уиллс Уайльд (1854–1900)
и сейчас продолжает оставаться человеком на все времена.
И действительно, чем больше проходит лет, тем в
большей мере он кажется нам — во всяком случае, некоторым
из нас — новым и необходимым. Ныне, когда
молодые люди уже не верят в способность популярной
музыки или революционной политики изменить мир, надежды
тех из них, кто наделен воображением и идеалистическим
складом ума, обращаются к художникам и интеллектуалам.
На стенах их спален вы обнаружите плакаты
с изображениями скорее Уайльда и Эйнштейна, чем
Джима Моррисона и Че Гевары, которые были преобладавшим
декоративным императивом моего поколения.

Уайльд приходит к нам облаченным в бархат и шелк,
герцогом Денди, князем Богемы, настоящим Святым Покровителем сексуальных изгоев и радикальных отщепенцев.
Его добродушие, как и присущее ему остроумие,
по-прежнему сохраняет способность уязвлять буржуа,
филистеров и злопыхателей нашего мира. И то, что
жизнь Уайльда завершилась такими страданиями, предательством
и болью, а за этим последовало столь полное
воскрешение его репутации и влияния, лишь обогащает
закрепившийся за ним образ своего рода мессии. Мне же
кажется интересным то, что многие из его представленных
здесь ранних сочинений, созданных в пору, когда он
был богат, прославлен и доволен жизнью, с такой силой
предвосхищают жертвы, несправедливость, жестокость
и страдания, которые связаны в нашем сознании с последней
главой его поразительной жизни. Из чего вовсе
не следует, что его волшебные сказки мрачны и печальны.
Ничуть. Как не следует и то, что денди есть существо,
по необходимости лишенное и значительности, и
серьезности, и возвышенности целей. Денди и дендизм
способны научить нас гораздо большему, чем большинство
ученых и моралистов. Увы, ныне эта порода людей
пришла в упадок. Я очень желал бы, чтобы природа создала
меня одним из них, но мне не хватает для этого храбрости,
инстинкта, серьезности мышления, элегантности
фигуры и разворота плеч. По счастью, у нас еще сохранились
люди, подобные художнику Себастьяну
Хорсли, продолжающие шествовать под шелковым
флагом, однако основным симптомом нашего века мне
представляется все-таки то обстоятельство, что Уайльд
остается решительно непонятным для обладающих средним умом, доживших до средних лет представителей
среднего класса, которые совершенно уверены в том,
что веселость знаменует собой нехватку серьезности,
между тем как таковую знаменует, разумеется, лишь отсутствие
чувства юмора.

Но довольно об этом. Биографий Уайльда написано
великое множество. Имеется даже снятый в 1997 году
изумительный фильм о его жизни, который я не мог бы
рекомендовать вам с большей настойчивостью, даже если
бы сам в нем сыграл. Так ведь существует и множество
изданий сочинений Уайльда, — быть может, скажете
вы, — в том числе и сказок, из которых состоит этот
сборник. Зачем же было издавать еще один? Ответом на
этот вопрос служит Николь Стюарт. Николь — австралийская
художница, с которой я познакомился в июле
1999 года, когда она великодушно согласилась оформить
мой веб-сайт www.stephenfry.com. Она продолжает
трудиться над ним и поныне, наделяя сайт качествами,
красками и великолепием, далеко выходящими за пределы
его достоинств. Именно у нее и Эндрю Сэмпсона,
моего продюсера и партнера во всем цифровом и онлайновом,
и возникла — после того, как я записал некоторые
из сказок Уайльда в виде аудиокниги, — идея, результат
осуществления коей вы держите в руках.

Я не смог придумать для выполненных Николь иллюстраций
похвалы большей, чем заявление (представляющее
собой, я прекрасно понимаю это, верх наглости),
что Оскара они привели бы в восторг.

Стивен Фрай, www.stephenfry.com/wilde

Юный король

Предисловие

Одну из нередко упускаемых из виду характеристик
Оскара Уайльда составляет его интерес к социальной
политике и бедности. Он понимает, и понимает
очень хорошо, что усматривать в бедности благородство
и достоинство может только весьма обеспеченный
человек. Эссе «Душа человека при социализме» так и осталось одним из утонченнейших его
произведений, и многие идеи этого эссе нашли сказочное
(и в литературном, и в буквальном смысле
слова) воплощение в «Юном Короле».

Начав читать эту сказку, вы, вероятно, решите,
что перед вами — история очень и очень уайльдовская.
Прекрасный юноша, живущий среди прекрасных
вещей и изысканнейших произведений искусства,
описывается в ней изысканнейшим же слогом.

Самый что ни на есть Оскар Уайльд. На деле же перед
нами нравственная притча, которая учит нас пониманию
того, откуда и как произрастает прекрасное.
И насколько же современной начинает казаться
она нам сегодня, когда производство каждой модной
рубашки, происхождение каждого банана и
каждой унции кофе заставляют нас трепетать от
робкого чувства вины и содрогаться в приливе либерального
стыда. Не думаю, что мы вправе объявить
Уайльда создателем идеи этичной торговли, однако
он, безусловно, создал совершенное ее выражение.

Полагаю, и самый правоверный уайльдовец сочтет
завершение этой сказки, пожалуй, несколько
слишком сентиментально викторианским — на наш
вкус, — и все же мне представляется, что поразительная
живописность этого финала оправдывает
его религиозность. Мораль сказки достаточно проста:
подлинная красота порождается началом духовным,
поверхностная может быть до жути уродливой.
Она остается истинной и сегодня, ибо, не посидев
в вестибюле пятизвездочного отеля и не
понаблюдав за богатыми людьми, с их чемоданами
«Вюиттон», драгоценностями из магазина «Граф» и
куртками от «Эрме», вы настоящего уродства никогда
не увидите. Не Уайльдом было сказано: «Если
хотите понять, как Бог относится к деньгам, при
смотритесь к людям, которым Он их дает», однако
Уайльд согласился бы с этими словами.

Впрочем, присутствует в этой сказке и настоящая
диалектика, настоящая аргументация. Юному Королю
ничего не стоило бы отправиться в храм прямиком
из своего сна, не столкнувшись по пути с противниками
упрямыми и убежденными. Вышедший
из толпы человек говорит ему, что богатство одних
обогащает других, что, отказавшись от роскоши, он
отнимет у бедняков кусок хлеба. В том, что касалось
политики, Уайльд никакой наивностью не отличался.
Возможно, мы вправе укорить его за чрезмерно
благочестивое викторианское окончание сказки, однако
сама она оставляет нас наедине с вопросом, ответить
на который всем нам не удается и по сей
день: должны ли мы мириться с ужасающей несправедливостью,
неравенством и бедностью просто потому,
что из-за великой сложности нашего мира
устранить их можно, лишь в корне изменив его?

Великан-эгоист

Предисловие

Я очень люблю эту сказку. Сцены, в которых Оскар
читает ее своим сыновьям Сирилу и Вивиану, стали
своего рода красной нитью, проходящей через
фильм «Уайльд», в котором я имел невероятное
удовольствие и неописуемую честь сыграть
Оскара.

Как и в случае «Счастливого Принца» и «Юного
Короля», мы различаем в завершении «Великана-эгоиста» элемент религиозности, однако здесь нас
ожидает открытие совершенно особенное: плачущий
мальчик, которого Великан подсаживает на
самую верхушку дерева, оказывается Младенцем
Христом. И когда этот мальчик говорит о своих ранах,
о своих стигмах: «Нет… эти раны породила
Любовь», нам вспоминается знаменитая строка из
«Баллады Редингской тюрьмы»: «…но каждый, кто
на свете жил, любимых убивал».

Мысль Уайльда словно сновала от страдания к радости,
от боли к наслаждению, от любви к смерти,
— одно представлялось ему неотъемлемым от
другого. Сидя в тюрьме, он написал послание лорду
Альфреду Дугласу, «De Profundis», в котором изложил
теорию страдания и теорию Христа-Художника
— каждая из них заслуживает внимательного
прочтения, однако в этой его мягкой, прелестной
сказке обе соединяются легко и естественно.

Конечно, и самого Уайльда можно было бы
счесть Великаном-эгоистом. Человеком он был
очень крупным — больше шести футов ростом, на
удивление широкоплечим и сильным для носителя
репутации облаченного в бархат денди, открыто
признававшего, что главное его устремление состоит
в том, чтобы оставаться достойным принадлежащей
ему коллекции голубого и белого фарфора. Он
был гигантом интеллекта и гигантом своего времени
во всем, что касалось одаренности, славы и блеска.
Винил ли он себя, подобно Великану из этой
сказки, за то, что его «сад» остается обнесенным
стеной, за невнимательность к своей жене и детям?
Человек религиозный мог бы отметить, что на
смертном одре Уайльд принял католичество, и провести сильные параллели между этой сказкой и
жизнью Уайльда. По счастью, сказка достаточно
сильна для того, чтобы устоять на ногах и без подпорок
со стороны этих сведений и веры, однако
помнить о них все же стоит.

Купить книгу на Озоне

Элизабет Гилберт. Есть, молиться, любить

Отрывок из романа

Что это за книга, или Загадка сто девятой бусины

В Индии, особенно в путешествиях по святым местам и ашрамам,
повсюду встречаются люди с четками на шее. Такие же четки
висят на шеях голых костлявых йогов устрашающего вида,
глядящих на вас с фотографий, развешанных на каждом шагу.
(Правда, иногда на них встречаются и откормленные йоги с
добродушной улыбкой.) Эти четки называются джапа-мала.
В Индии их использовали веками: они помогают индуистам и
буддистам поддерживать сосредоточение во время религиозной
медитации. Четки берут в одну руку и перебирают пальцами
по кругу — одно повторение мантры на каждую бусину.
В эпоху религиозных войн средневековые крестоносцы, придя
на Восток, увидели, как местные молятся и перебирают джапа-мала.
Обычай им понравился, и они привезли четки в Европу.

В традиционной джапа-мала сто восемь бусин. У восточных
философов-мистиков число «сто восемь» считается самым благоприятным:
совершенное трехзначное число, которое делится
на три, а составляющие его цифры «один» и «восемь» при сложении
образуют девятку — три умножить на три. Цифра «три», в
свою очередь, воплощает идеальное равновесие, и это понятно
любому, кто когда-либо видел Святую Троицу или простой барный табурет. Так как моя книга посвящена попыткам найти равновесие,
я решила организовать ее по типу джапа-мала. В ней
сто восемь глав, или бусин. Цепочка из ста восьми историй делится
на три больших раздела, посвященных Италии, Индии и
Индонезии, — ведь именно в эти три страны меня завел поиск
собственного Я, которому я посвятила целый год. Выходит, что
в каждом разделе по тридцать шесть глав, и это число имеет для
меня особенное, личное значение — я пишу эту книгу на тридцать
шестом году жизни.

Но довольно нумерологии — иначе вы начнете зевать, так и
не начав читать. Хочу только сказать, что сама идея нанизать одну
историю на другую, подобно бусинам джапа-мала, кажется
мне такой удачной, потому что в ней есть структура. Искренний
духовный поиск всегда был связан со строгой самодисциплиной
и остается таким и сейчас. Истину не нащупать случайно,
разбрасываясь по пустякам, даже в наш век, когда вся жизнь —
сплошное разбрасывание по пустякам. Четкая структура пригодилась
мне и в духовных поисках, и в написании книги; я старалась
не отвлекаться от «перебирания бусин», чтобы все внимание
было сосредоточено на цели.

Но это еще не все. У джапа-мала есть еще одна, дополнительная
бусина — специальная, сто девятая. Она висит за пределами
совершенного круга из ста восьми как медальон. Раньше я думала,
эта бусина — что-то вроде запасной на непредвиденный случай,
как пуговка, пришитая изнутри к дорогому свитеру, или
младший сын в королевском семействе. Но оказалось, сто девятая
бусина служит более высокому предназначению. Когда во
время молитвы пальцы доходят до этой бусины, отличной от
остальных, следует прервать глубокую медитацию и вознести
благодарность духовным учителям. Моя сто девятая бусина —
Предисловие. Я хочу взять паузу в самом начале и поблагодарить
всех учителей, которые явились ко мне в этот год, порой
принимая любопытные обличья.

Однако больше всего я благодарна своей гуру, позволившей
мне учиться в ее ашраме в Индии. Эта женщина — само воплощение
человечности. Думаю, сейчас самое время прояснить
еще вот что: в книге описаны исключительно мои личные впечатления
от пребывания в Индии. Я — не теолог и не официальный
представитель какого-либо течения. Именно поэтому не называю имени своей гуру — кто я такая, чтобы говорить от ее
имени? Учение этой женщины говорит само за себя. Я также не
упоминаю название и местоположение ее ашрама. Этому замечательному
месту ни к чему лишняя реклама, и оно просто не
справится с наплывом желающих.

И наконец, последняя благодарность. Имена некоторых людей
изменены по разным причинам, но, что касается учеников
индийского ашрама (индийцев и европейцев), я решила изменить
их все. Я уважаю тот факт, что большинство людей отправляются
в духовное паломничество не затем, чтобы их имена потом
всплыли в какой-то книге. (Кроме меня, конечно.) Я сделала
лишь одно исключение для своего правила всеобщей анонимности:
Ричард из Техаса. Его на самом деле зовут Ричард, и он на
самом деле из Техаса. Мне захотелось назвать его настоящее
имя, потому что этот человек сыграл в моей жизни важную
роль.

И последнее: когда я спросила Ричарда, как он относится к
тому, что в книге будет написано о его алкогольно-наркотическом
прошлом, он сказал, что ничуть не возражает.

Ричард ответил: «Я и сам хотел, чтобы все об этом узнали, но
не знал, как лучше сказать».

Но об этом потом. Сначала все-таки была Италия…

Книга первая

Италия, или «Ты — то, что ты ешь», или 36 историй о поиске наслаждения

1

Вот бы Джованни меня поцеловал…

Но это плохая идея, и причин тому миллион. Для начала —
Джованни на десять лет меня моложе и, как и большинство итальянцев
до тридцати, до сих пор живет с мамой. Одно это делает его
сомнительной кандидатурой для романтических отношений,
тем более со мной — писательницей из Америки, недавно пережившей
коллапс семейной жизни и измученной затянувшимся на
годы разводом, за которым последовал новый горячий роман,
разбивший мое сердце вдребезги. Из-за сплошных разочарований
я стала угрюмой, злой на весь мир и чувствовала себя столетней
старухой. К чему тяготить милого, простодушного Джованни
рассказами о моем несчастном покалеченном самолюбии? Да и к
тому же я наконец достигла того возраста, когда женщина волей-неволей
начинает сомневаться в том, что лучший способ пережить
потерю одного юного кареглазого красавчика — немедленно
затащить в койку другого, такого же. Именно поэтому у меня
уже много месяцев никого не было. Мало того, по этой самой причине
я решила дать обет целомудрия на целый год.

Услышав это, смышленый наблюдатель непременно спросил
бы: тогда почему из всех стран на свете я выбрала именно Италию?

Хороший вопрос. Это все, что приходит в голову, особенно
когда напротив сидит неотразимый Джованни.

Джованни — мой языковой партнер. Звучит двусмысленно, но
ничего такого в этом нет (увы!). Мы всего лишь встречаемся несколько
вечеров в неделю в Риме, где я живу, чтобы попрактиковаться
в языках. Сначала говорим по-итальянски, и Джованни
терпит мои ошибки; потом переходим на английский — и тогда
уж моя очередь быть терпеливой. С Джованни мы познакомились
через несколько недель после моего приезда в Рим, благодаря
объявлению в большом интернет-кафе на пьяцца Барбарини —
того, что стоит прямо напротив фонтана с атлетичным тритоном,
дующим в рог. Он (Джованни, не тритон) повесил на доске
листовку: итальянец ищет человека с родным английским для
разговорной практики. Рядом висело в точности такое объявление,
слово в слово, даже шрифт был одинаковый — только адреса
разные. На одном объявлении был имейл некоего Джованни, на
втором — Дарио. Но вот их домашние телефоны совпадали.

Положившись на интуицию, я отправила письма обоим одновременно
и спросила по-итальянски: «Вы, случаем, не братья?»

Джованни ответил первым, прислав весьма провокационное
сообщение. «Лучше. Мы — близнецы».

Ну как тут не согласиться — двое лучше, чем один. Высокие,
смуглолицые, видные и неотличимые друг от друга, обоим по двадцать
пять, и у обоих огромные карие глаза с влажным блеском —
типичные итальянские глаза, от которых у меня мурашки бегут по
коже. Познакомившись с близнецами лично, я невольно засомневалась,
не стоит ли мне внести кое-какие поправки в свой обет целомудрия.
Например, хранить целомудрие, но сделать исключение
для двоих симпатичных двадцатипятилетних близнецов из
Италии? Тут я вспомнила одну свою знакомую, которая, будучи вегетарианкой,
все же никогда не может отказаться от бекончика…
В мыслях уже складывался текст письма для «Пентхауса»:

…Стены римского кафе освещали лишь дрожащие свечи,
и было невозможно понять, чьи руки ласкают…

Ну уж нет.

Нет, нет и еще раз нет.

Я оборвала фантазию. Не время сейчас искать приключений
на свою голову и (что неизбежно) усложнять и без того запутанную
жизнь. Мне нужно исцеление и покой, а их способно подарить
лишь одиночество.

Как бы то ни было, к середине ноября (то есть к сегодняшнему
дню) мы с Джованни, который оказался скромным и прилежным
парнем, стали хорошими друзьями. Что касается Дарио,
более взбалмошного из двоих, то его я познакомила со своей
очаровательной подружкой Софи из Швеции, и они проводили
время вместе, практикуя совсем другое. Мы же с Джованни только
говорили. Мы ужинали вместе и общались вот уже несколько
чудесных недель, исправляя грамматические ошибки за пиццей,
и сегодняшний вечер был не исключением. Новые идиомы,
свежая моцарелла — словом, приятное вечернее времяпрепровождение.

Сейчас полночь, стоит туман, и Джованни провожает меня
домой по римским закоулочкам, петляющим вокруг старинных
зданий, подобно змейкам-ручейкам в тенистых зарослях кипарисовых
рощ. Вот мы и у двери моего дома, стоим лицом к лицу.
Джованни обнимает меня по-дружески. Уже прогресс, первые
несколько недель он отваживался лишь пожать мне руку. Останься
я в Италии еще годика на три, глядишь — набрался бы
храбрости для поцелуя. А вдруг он прямо сейчас меня поцелует?
Здесь, на пороге… ведь есть еще шанс… и мы стоим, прижавшись
друг к другу в лунном свете… это, конечно, будет ужасной ошибкой,
но нельзя же упускать возможность, что он сделает это прямо
сейчас… ведь всего-то и нужно наклониться и… и…

И ничего.

Джованни отступает.

— Спокойной ночи, дорогая Лиз, — говорит он.

— Buona notte, caro mio, — отвечаю я.

Я в одиночестве поднимаюсь на четвертый этаж. Одна вхожу
в свою маленькую студию. Закрываю дверь. Меня ждет очередная
одинокая ночь в Риме. Долгий сон в пустой кровати в компании
итальянских разговорников и словарей.

Я одна, совсем одна, одна-одинешенька.

Мысль об этом заставляет меня выронить сумку, опуститься
на колени и прикоснуться к полу лбом. И там, на полу, я обращаюсь
ко Вселенной с искренней молитвой благодарности.

Сначала по-английски.

Потом по-итальянски.

И в довершение, чтобы уж наверняка, — на санскрите. 

2

Раз уж я стою на коленях, позвольте перенести вас на три года в
прошлое — в то самое время, когда началась эта история. Оказавшись
там, вы обнаружили бы меня в той же позе: на коленях,
на полу, бормочущей молитву.

Но, не считая позы, все остальное три года назад было совсем
не похоже на день сегодняшний. Тогда я была не в Риме, а в ванной
на втором этаже большого дома в пригороде Нью-Йорка.
Этот дом мы с мужем купили совсем недавно. Холодный ноябрь,
три часа ночи. Муж спит в нашей кровати. А я прячусь в ванной,
пожалуй, уже сорок седьмую ночь подряд и, как и все предыдущие
ночи, плачу. Плачу так горько, что наплакала уже лужу слез,
которая разлилась передо мной на кафельной плитке резервуаром
душевных радиоактивных отходов, — тут и стыд, и страх,
и растерянность, и печаль.

Не хочу больше быть замужем.

Мне очень не хотелось верить в это, но правда засела глубоко
внутри и не давала мне покоя.

Не хочу больше быть замужем. Не хочу жить в этом доме.
Не хочу иметь детей.

Но как это — не хочу детей?! Я же должна их хотеть! Мне тридцать
один год. Мы с мужем вместе восемь лет, женаты шесть, и вся
наша жизнь построена на уверенности, что после тридцати — самое
время остепениться — я наконец успокоюсь и рожу ребеночка.
Нам обоим казалось, что к тому времени я устану от постоянных
разъездов и с радостью поселюсь в большом доме, полном
хлопот, детишек и сшитых собственноручно лоскутных одеял. На
заднем дворе будет сад, а на плите — уютно побулькивающая кастрюлька
с домашним рагу. (Кстати, это весьма точное описание
моей матери, что еще раз доказывает, как трудно было мне отделить
себя от этой властной женщины, в чьем доме я выросла.) Но
мне все это было не нужно. Я осознала это с ужасом. Мне исполнилось
двадцать восемь, двадцать девять, и вот уже неизбежная
цифра тридцать замаячила на горизонте, как смертный приговор.
Тогда я и поняла, что не хочу заводить ребенка. Я все ждала, когда
это желание появится, а оно все не приходило и не приходило.
А ведь мне прекрасно известно, что значит желать чего-то.
И ничего подобного я не чувствовала. Мало того, мне все время
вспоминалось, что сказала сестра, когда кормила грудью своего
первенца: «Родить ребенка — это как сделать наколку на лбу. Чтобы
решиться на такое, надо точно знать, что тебе этого хочется».

Но разве можно теперь дать задний ход? Ведь у нас все идет
по плану. Ребенок запланирован на этот год. По правде говоря,
мы уже несколько месяцев упорно пытаемся зачать. Но ничего
не происходит (разве что — в порядке издевательской насмешки
над беременными? — у меня началась психосоматическая
утренняя тошнота: каждое утро дарю туалету свой завтрак).
А каждый месяц, когда приходят месячные, я украдкой шепчу в
ванной: «Спасибо, Господи, спасибо, спасибо за то, что еще хотя
бы месяц у меня будет моя жизнь…»

Я пыталась убедить себя в том, что со мной все в порядке. Все
женщины наверняка чувствуют то же самое, когда пытаются забеременеть.
(Это чувство я характеризовала как «противоречивое», хотя вернее было бы сказать «чувство всепоглощающего
ужаса и паники».) Так я и уговаривала себя, что со мной все нормально,
хотя все свидетельствовало об обратном. Взять хотя бы
одну знакомую, которую я встретила на прошлой неделе. Она
только что узнала, что беременна, — после двух лет лечения от
бесплодия, которое обошлось ей в кругленькую сумму. Она была
в экстазе. По ее словам, она всегда мечтала стать матерью. Годами
тайком покупала одежду для новорожденных и прятала ее
под кроватью, чтобы муж не нашел. Ее лицо так и лучилось от
счастья, и я вдруг поняла, что это чувство мне знакомо. Именно
так я чувствовала себя прошлой весной, в тот день, когда узнала,
что журнал, где я работаю, посылает меня в Новую Зеландию с
заданием написать статью о поисках гигантского кальмара. И я
решила: «Когда мысль о ребенке вызовет у меня такой же восторг,
как предвкушение встречи с гигантским кальмаром, тогда
и заведу детей».

Не хочу больше быть замужем.

В дневные часы я отталкивала эту мысль, но по ночам не могла
думать ни о чем ином. Это была настоящая катастрофа. Лишь
я одна могла проявить поистине преступный идиотизм: дотянуть
брак до такой стадии — и только потом понять, что хочу
все бросить. Дом мы купили всего год назад. Неужели мне не хочется
жить в этом замечательном доме? Ведь когда-то он мне
нравился. Так почему же теперь каждую ночь я брожу по его коридорам
и завываю, как Медея? Неужели я не горжусь всеми нашими
накоплениями — дом в престижном районе Хадсон-Вэлли,
квартира на Манхэттене, восемь телефонных линий, друзья,
пикники, вечеринки, уик-энды, проведенные в магазинах очередного
торгового центра, похожего на гигантскую коробку,
где можно купить еще больше бытовой техники в кредит? Я активно участвовала в построении этой жизни — так почему же
теперь мне кажется, что вся эта конструкция, до последнего
кирпичика, не имеет со мной ничего общего? Почему на меня
так давят обязательства, почему я устала быть главным кормильцем
в семье, а также домохозяйкой, устроителем вечеринок, собаковладельцем,
женой, будущей матерью и, в урывках между
всем этим, еще и писательницей?

Не хочу больше быть замужем.

Муж спал в соседней комнате на нашей кровати. Я любила и
ненавидела его примерно поровну. Будить его и делиться своими
переживаниями было совершенно ни к чему. Он и так был
свидетелем того, как в течение нескольких месяцев я разваливалась
на куски и вела себя, как ненормальная (я была даже не
против, чтобы меня так называли). Я порядком его утомила. Мы
оба понимали, что со мной что-то не так, но терпение мужа было
не бесконечным. Мы ссорились и кричали друг на друга и
устали от всего этого так сильно, как устают лишь пары, чей
брак катится к чертям. Даже взгляд у нас стал, как у беженцев.

Многочисленные причины, по которым я больше не хотела
быть женой этого человека, не стоит перечислять здесь хотя бы
потому, что они слишком личные и слишком безотрадные.
Во многом виновата была я, но и его проблемы сыграли свою
роль. И это естественно: ведь в браке всегда две составляющие,
два голоса, два мнения, две конфликтующие стороны, каждая из
которых принимает собственные решения, имеет собственные
желания и ограничения. Но я думаю, что некрасиво обсуждать
проблемы мужа в этой книге. И не стану никого убеждать, что способна
пересказать нашу историю беспристрастно. Пусть лучше
рассказ о том, как разваливался наш брак, так и останется за кадром.
Я также не стану открывать причины, по которым мне одновременно
и хотелось остаться его женой, не стану говорить о том,
какой чудесный это был человек, за что я любила его и почему вышла
за него замуж и почему жизнь без него казалась мне невозможной.
Все это останется при мне. Скажу лишь, что в ту ночь муж
был для меня в равной степени маяком и камнем на шее. Перспектива
уйти от него казалась немыслимой, но еще более невыносимой
была перспектива остаться. Мне не хотелось, чтобы кто-то
(или что-то) пострадал по моей вине. Если можно было бы тихонько
выйти через черный ход без всякой сумятицы и последствий и бежать, бежать, бежать до самой Гренландии — я бы так и
сделала.

Это не самая радостная часть моей истории. Но я должна
рассказать ее, потому что именно тогда, на полу в ванной, случилось
нечто, навсегда изменившее весь ход моей жизни. Это
было сравнимо с тем непостижимым астрономическим явлением,
когда планета в космосе переворачивается на сто восемьдесят
градусов без всякой на то причины и ее расплавленная
оболочка смещается, изменяя расположение полюсов и меняя
форму так, что планета в одно мгновение становится овальной,
а не круглой. Нечто похожее я тогда и испытала.

А случилось вот что: я вдруг начала молиться.

Ну, знаете, как люди молятся Богу. 

3

Надо сказать, такого со мной еще не случалось. Кстати, раз уж я
впервые произнесла это многозначительное слово — БОГ и
поскольку оно еще не однажды встретится на страницах книги,
думаю, справедливо будет отвлечься на минуту и объяснить, что
я подразумеваю под этим словом, — чтобы люди сразу решили,
стоит ли считать мои слова оскорбительными или нет.

Отложим на потом спор о том, существует ли Бог вообще.
Хотя нет — давайте лучше совсем забудем об этом споре. Сначала
поясню, почему я использую слово «Бог», хотя вполне можно
было бы назвать Его, скажем, Иеговой, Аллахом, Шивой, Брахманом,
Вишну или Зевсом. Я, конечно, могла бы называть Бога
«Оно», как в древних санкритских священных книгах — это довольно
точно характеризует то всеобъемлющее, не поддающееся
описанию нечто, к которому мне порой удавалось приблизиться.
Но «Оно» — какое-то безличное слово, скорее объект,
чем существо. Лично мне нелегко молиться кому-то, кого называют
«Оно». Мне нужно имя, чтобы создать впечатление личного
общения. По этой же причине я не могу обращаться ко Вселенной,
Великой бездне, Великой силе, Высшему Существу,
Единству, Создателю, Свету, Высшему разуму и даже самой поэтичной интерпретации имени Божьего — Тени Перемен, — кажется,
так Его называли в гностических евангелиях.

Ничего не имею против всех этих названий. По мне так все
они имеют равное право на существование, поскольку в равной
степени адекватно и неадекватно описывают то, что описать
нельзя. Но каждому из нас нужно имя собственное, которым бы
мы называли это неописуемое нечто. Мне ближе всего Бог, вот я
и зову Его Богом. Признаюсь также, что обычно зову Бога «Он»,
и меня это ни капли не коробит, так как я воспринимаю слово
«Он» всего лишь как подходящее личное местоимение, а не анатомическую
характеристику и уж точно не повод для феминистского
бунта. Не имею ничего против того, что для кого-то
Бог — это «Она», я даже понимаю, что вынуждает людей звать
Его женским именем. Но, по-моему, Бог-Он и Бог-Она имеют
равное право на существование и одинаково точно и неточно
описывают то, что должны описать. Хотя стоит все-таки писать
эти местоимения с большой буквы в знак уважения к божественному
присутствию — мелочь, а приятно.

Вообще-то, по рождению, а не по убеждению, я христианка.
Родилась в англо-саксонской протестантской семье. Но, несмотря
на мою любовь к Иисусу, великому проповеднику мира на земле,
несмотря на то, что я сохраняю за собой право в определенных
жизненных ситуациях задаваться вопросом, как поступил
бы Он, с одной христианской догмой я все же никогда не соглашусь.
Это постулат о том, что единственный путь к Богу — вера в
Иисуса. Так что, строго говоря, никакая я не христианка. Большинство
моих знакомых христиан с пониманием и непредвзятостью
относятся к моим чувствам. Правда, большинство моих
знакомых никак не назовешь догматиками. Тем же, кто предпочитает
говорить и думать строго в рамках христианского канона,
могу выразить лишь сожаление и пообещать не лезть в их дела.

Меня всегда привлекали трансцендентальные мистические
учения во всех религиях. Я с трепетным волнением в сердце отзывалась
на слова любого, кто утверждал, что Бог не живет в догматических
рамках священных писаний, не восседает в небе на
троне, а обитает где-то совсем рядом с нами — гораздо ближе,
чем мы можем предположить, наполняя наши сердца своим дыханием.
И я благодарна всем, кому удалось заглянуть в самый
центр собственного сердца и кто вернулся в мир, чтобы сообщить всем нам, что Бог — это состояние безусловной любви. Во
всех мировых религиозных традициях всегда были мистики-святые
и просветленные, и все они описывали один и тот же
опыт. К сожалению, для многих дело кончилось арестом и казнью.
И все же я отношусь к ним с глубоким трепетом.

По существу, того Бога, к которому я пришла, очень легко
описать. Был у меня когда-то песик. Бездомный, из приюта. Он
был помесью примерно десяти разных пород, и от каждой из
них взял самое лучшее. Пес был коричневого цвета. И когда люди
спрашивали, что это за собака, я всегда отвечала одинаково:
«Это коричневый пес». Так и на вопрос, в какого Бога я верю, отвечаю
просто: «В хорошего Бога».

4

Конечно, с той ночи, когда я заговорила с Богом впервые в ванной
на полу, у меня было немало времени, чтобы сформулировать
мнение о Всевышнем. Но тогда, в самом эпицентре мрачного
ноябрьского кризиса, мне было не до теологических
рассуждений. Меня интересовало только одно: как спасти свою
жизнь. Наконец я поняла, что достигла того состояния безнадежного,
самоубийственного отчаяния, когда некоторые как раз и
просят о помощи Бога. Кажется, я читала об этом в книжке.

И вот сквозь рыдания я обратилась к Богу и сказала что-то
вроде: «Привет, Бог. Как дела? Меня зовут Лиз. Будем знакомы».

Да-да, я обращалась к Богу так, будто нас только что представили
друг другу на вечеринке. Но каждый говорит, как может, а я
привыкла, что знакомство начинается именно с этих слов. Мне
даже пришлось одернуть себя, чтобы не добавить: «Я ваша большая
поклонница…»

— Извини, что так поздно, — добавила я. — Но у меня серьезные
проблемы. И прости, что раньше не обращалась к Тебе напрямую,
хотя всегда была безмерно благодарна за все то хорошее,
чем Ты наградил меня в жизни.

При этой мысли меня накрыла новая волна рыданий. Бог
ждал. Я взяла себя в руки и продолжила:

— Молиться я не умею, да Ты и сам видишь. Но не мог бы Ты
мне помочь? Мне очень нужна помощь. Я не знаю, что делать.
Мне нужен совет. Пожалуйста, подскажи, как поступить. Скажи,
что мне делать. Скажи, что мне делать…

Так вся моя молитва свелась к одной простой просьбе — «скажи,
что мне делать». Я повторяла эти слова снова и снова. Уж не
знаю, сколько раз. Но молилась я искренне, как человек, чья
жизнь зависит от ответа. И плакала.

А потом все резко прекратилось.

Я вдруг поняла, что больше не плачу. Не успела я довсхлипывать,
как слезы исчезли. Печаль улетучилась, как в вакуумную дыру.
Я отняла лоб от пола и удивленно села, отчасти ожидая увидеть
некое великое божество, которое осушило мои слезы.
Однако в ванной я была одна. Но при этом рядом со мной ощущалось
что-то еще. Меня окружало нечто, что можно описать как
маленький кокон тишины — тишины столь разреженной, что
боязно дышать, чтобы не разрушить ее. Меня окутал полный покой.
Не помню, когда в последний раз мне было так спокойно.

А потом я услышала голос. Не паникуйте — то не был зычный
Божий глас, как в голливудских фильмах в озвучке Чарлтона Хестона.
И он не приказывал мне построить бейсбольное поле на
заднем дворе. Это был мой голос, и доносился он изнутри. Но я
никогда не слышала, чтобы мой внутренний голос был таким
мудрым, спокойным и понимающим. Мой собственный голос
мог бы звучать именно так — будь моя жизнь наполнена любовью
и определенностью. Невозможно описать, какой заботой и
теплом был проникнут этот голос, который дал мне ответ и навсегда
избавил от сомнений в существовании божественного.

Он сказал: «Иди спать, Лиз».

И я вздохнула с облегчением.

Сразу стало ясно, что это и есть единственный выход. Ведь

любой другой ответ показался бы мне подозрительным. Вряд
ли я поверила бы хоть одному слову, если бы раскатистый бас
вдруг произнес: «Ты должна развестись с мужем!» или «Ты не должна разводиться с мужем!» В этих словах нет истинной мудрости.
Истинно мудрый ответ — единственно возможный в
данный момент, а в ту ночь единственно возможным выходом
было пойти спать. Иди спать, сказал всеведущий внутренний
голос, потому что тебе необязательно знать главный ответ прямо
сейчас, в три часа ночи, в четверг, в ноябре. Иди спать, потому
что я люблю тебя. Или спать, потому что единственное, что
тебе сейчас нужно, — хорошо отдохнуть и позаботиться о себе
до тех пор, пока не узнаешь ответ. Иди спать, и, когда разразится
буря, у тебя хватит сил ей противостоять. А бури не избежать,
моя милая. Она придет очень скоро. Но не сегодня. Поэтому…

Иди спать, Лиз.

Между прочим, этому эпизоду свойственны все типичные
признаки опыта обращения в христианство: душа, погруженная
в глубокие сумерки, мольба о помощи, голос свыше, чувство перерождения.
Но для меня это не было обращением в традиционном
смысле слова — то есть перерождением, или спасением. Я бы
скорее назвала случившееся в ту ночь началом религиозного общения.
То были первые слова открытого и сулящего открытия
диалога, который в конечном счете приблизил меня к Богу.

Юхан Теорин. Ночной шторм

Отрывок из книги

О книге Юхана Теорина «Ночной шторм»

Конец ноября. Вечер. Пасторский хутор располагался в полукилометре от деревни на краю леса. Этот хутор уже давно не имел отношения к церкви: Хенрик знал, что его купили пенсионеры из Эммабоды.

Хенрик с братьями Серелиус припарковали машину в соседней роще. С собой они взяли только пару инструментов и рюкзаки, чтобы было куда складывать награбленное. Перед выходом все запили белый порошок пивом. Хенрик нервничал, поэтому много пил. Все дело было в этой чертовой спиритической планшетке — причуде братьев Серелиус.

Они вызывали духов и этим вечером тоже. Хенрик выключил свет, а Фредди зажег свечи.

Томми поставил палец на стакан и произнес:

— Есть тут кто?

Стакан сразу начал двигаться по направлению к слову «Да». Томми взволнованно склонился вперед:

— Это Алистер?

Стакан двинулся к букве «А», потом к букве «Л».

— Это он, — тихо сказал Томми.

Но стакан передвинулся к букве «Г», а потом к «О» и «Т». После этого стакан замер.

— Алгот? — удивился Томми. — Это кто еще та
кой?

Хенрик застыл. Стакан снова задвигался по планшетке, и Хенрик быстро потянулся за бумагой и ручкой.

Алгот Алгот Нехорошо Одному Хенрик Неправильно живет неправильно Хенрик нет.

Хенрик прекратил писать.

— Я больше не вынесу, — сказал он, отодвигая
бумагу в сторону.

Вскочив, он бросился к выключателю и, только когда вспыхнул свет, выдохнул.

Томми посмотрел на него с удивлением.

— Спокойно, — сказал он. — Планшетка нам по
могает. Поехали.

В половине первого они были на пасторском хуторе. Пагода была пасмурная, и дом почти сливался с окружающей его темнотой.

У Хенрика перед глазами еще стояли слова на бумаге. Алгот. Так звали его дедушку.

— Они дома? — прошептал Томми в тишине. На
голове у него, как и у Фредди с Хенриком, была чер
ная шапка с прорезями для глаз.

Хенрик тряхнул головой. Ему нужно сосредоточиться на работе.

— Конечно дома, — сказал он. — Они спят на
втором этаже. Видите, форточка приоткрыта для
проветривания? — Он показал на окно угловой ком
наты.

— За дело, ребята! — сказал Томми. — Хубба-
бубба!

Он поднялся на крыльцо и склонился над замком.

— Выглядит очень надежно, — прошептал он
Хенрику. — Может, попробуем через окно?

Хенрик покачал головой.

— Это же деревня, — прошептал он. — И тут жи
вут пенсионеры. Посмотрим здесь.

Он протянул руку и потянул ручку вниз. Дверь была не заперта.

Томми, не говоря ни слова, прошел внутрь. Три человека на такой маленький дом — это слишком. Хенрик показал жестом Фредди, чтобы он оставался снаружи, но тот только покачал головой и пошел за ними.

Томми с Хенриком оказались в прихожей. Там было темно и очень жарко: старики любят тепло и включают обогрев на полную мощность.

Шаги заглушал толстый персидский ковер под ногами. Хенрик замер. На мраморном столике с зеркалом лежал черный кожаный кошелек. Хенрик сунул его в карман и, выпрямляясь, поймал свое отражение в зеркале: темная фигура в черной одежде, черной шапке с прорезями для глаз и черным рюкзаком на спине.

Выгляжу как вор, подумал Хенрик. Все дело в этой чертовой шапке: в ней кто угодно будет похож на преступника, сказал себе Хенрик.

Из прихожей вели три двери. Две из них были приоткрыты. Томми остановился перед средней дверью и прислушался. Покачав головой, открыл ту, что была правее. Хенрик пошел за ним, чувствуя за спиной дыхание Фредди.

За дверью оказалась гостиная, столы в которой были уставлены разным хламом. Тем не менее Хен-рик углядел хрустальную вазу и бережно уложил в рюкзак.

— Хенке? — услышал он шепот Томми. Тот открыл бюро и, по-видимому, нашел там что-то ценное. Подойдя поближе, Хенрик увидел серебряные столовые приборы и золотые кольца для салфеток. Там были еще и ожерелья с брошками и пачки бумажных денег, в том числе иностранных.

Настоящий клад.

Не говоря ни слова, они начали опустошать ящики. Чтобы серебро не позвякивало, Хенрик завернул его в льняные салфетки. Теперь рюкзаки были почти неподъемными, а ведь он и братья только начали обчищать дом.

Картины на стенах им не подходили — были слишком громоздкие. Хенрик заметил что-то на окне и отодвинул штору в сторону. Это был старая стеклянная лампа высотой примерно тридцать сантиметров. Очаровательная безделушка. Если никто не купит, можно оставить себе. Она только украсит его скромную квартирку. Хенрик завернул лампу и опустил в вазу, уже спрятанную в рюкзак. Пожалуй, достаточно.

Они вернулись в прихожую, однако Фредди там не было. Дверь открылась, но Хенрик даже не обернулся — настолько он был уверен в том, что это Фредди. Но через мгновение Хенрик услышал, как Томми с шумом втянул в себя воздух.

Хенрик обернулся и увидел в дверях седого старика. Тот был в коричневой пижаме. И он как раз собирался надеть очки.

Черт. Их снова засекли.

— Что вы тут делаете?

Тупой вопрос, на который он не получит ответа. Хенрик почувствовал, как Томми напрягся рядом с ним, готовый броситься на старика.

Я звоню в полицию, — сказал тот.

Shut up! — процедил сквозь зубы Томми

Он был на голову выше старика и без труда втолкнул его обратно в кухню, со злостью прибавив:

— No moves!

Старик зашатался и рухнул на пол, теряя очки. Томми склонился над ним. В руке Томми что-то блеснуло. Нож? Отвертка?

— Хватит! — сказал Хенрик.

Он хотел было помешать Томми, но зацепился ногой за край ковра, пошатнулся и придавил ногой в тяжелом ботинке руку старика. Послышался треск сломанных костей.

— Прекрати! — крикнул кто-то, может быть он
сам.

— Говори по-английски, — прошипел Томми.
Хенрик отпрянул, ударившись о мраморный стол

в прихожей. Зеркало с грохотом рухнуло на пол и рассыпалось на тысячи осколков. Черт, все пошло наперекосяк. Ситуация вышла из-под контроля. И где, черт побери, Фредди?

— Убирайтесь!

Хенрик обернулся. Рядом с лежащим на полу стариком стояла женщина. Она выглядела смертельно испуганной.

Гуннар? — Женщина наклонилась к старику. — Гуннар, я позвонила в полицию.

Сматываемся! — крикнул Хенрик.

И бросился бежать, не проверяя, что делает Томми. Хенрик выскочил на веранду, потом на крыльцо, спрыгнул на покрытую инеем лужайку, завернул за угол и помчался прямо в лес. Ветки царапали ему лицо, рюкзак бил по спине. Не разбирая дороги, Хенрик бежал вперед. Внезапно нога его за что-то зацепилась, он потерял равновесие и рухнул во влажную листву. При падении он обо что-то ударился головой, и у него все перед глазами почернело.

Очнувшись, Хенрик обнаружил, что стоит на четвереньках перед темной впадиной — чем-то вроде грота. Голова раскалывалась. Хенрик пролез в узкое отверстие и свернулся клубком. Здесь им его не найти.

Прошло несколько минут, прежде чем к Хенрику вернулась способность ясно мыслить. Он приподнял голову и оглянулся.

Тишина. Где он?

Под ногами была холодная земля. Видимо, он попал в старый погреб неподалеку от пасторского хутора. Здесь было влажно, пахло плесенью.

Внезапно Хенрика осенило, что это не погреб… Это склеп рядом с кладбищем, где в старину держали покойников до похорон. Какое-то насекомое заползло ему на ухо. Паук. Хенрик быстро его смахнул. В склепе ему было не по себе. Медленно он выполз наружу и вдохнул морозный воздух. Поднявшись, Хенрик пошел прочь от хутора, окна которого светились в темноте. Дойдя до кладбищенской стены, он понял, что идет в правильном направлении.

Внезапно где-то хлопнула дверца. Хенрик прислушался. Мотор заработал в темноте. Хенрик бросился бежать. Деревья поредели, и он увидел грузовик братьев Серелиус. В последнюю секунду ему удалось добежать до машины и рвануть на себя дверцу. Фредди и Томми мгновенно обернулись.

Поезжай! — крикнул Хенрик, падая на сиденье. Только теперь он мог выдохнуть.

Где тебя черти носили? — спросил Томми, тяжело дыша. Руки его вцепились в руль, и видно было, что он чертовски зол.

Я заблудился, — сказал Хенрик, снимая рюкзак. — И споткнулся о корни.

О корни? — произнес Фредди со смехом. — Мне пришлось из окна прыгать. Прямо в кусты.

— Зато добыча солидная, — сказал Томми.
Хенрик кивнул. Старик, которого Томми избил, —

что с ним? Хенрику не хотелось об этом думать.

Поезжай на восток, — сказал он. — К сараю.

Это почему?

— Полиция сейчас прибудет, — ответил Хен
рик. — Они поедут по большой дороге из Кальмара,
и я не хочу попасться им на глаза.

Вздохнув, Томми повернул на восток.

За полчаса они выгрузили все награбленное в сарай. Так было безопаснее. В рюкзаке у Хенрика остались только старая лампа и купюры.

По дороге в Боргхольм полиция им не встретилась. На въезде в город Томми снова задавил кошку — или это был заяц, — но у братьев не было сил радоваться.

Надо сделать перерыв, — сказал Томми, сворачивая на улицу, где жил Хенрик. — Залечь на дно.

Хорошо, — согласился Хенрик. — Займемся пока пересчетом денег.

Он не забудет, как братья Серелиус собирались бросить его одного в лесу.

— Созвонимся, — сказал на прощание Томми.
Хенрик кивнул и пошел к дому.

Только в квартире он обнаружил, что вся одежда на нем перепачкана грязью с налипшими листьями. Он разделся, швырнул вещи в корзину для белья, налил себе молока и устремил взор в темное окно.

Голова гудела от всего, что случилось ночью. И он не мог забыть треск костей, когда наступил на руку старика. Это вышло случайно, но он все равно не мог себе этого простить.

Погасив свет, Хенрик лег в кровать, но сон не шел к нему. Тело оставалось напряженным, голова раскалывалась, перед глазами плыл туман.

Через пару часов Хенрика разбудил странный стук.

Он оторвал голову от подушки и в растерянности обвел глазами комнату.

Снова послышался странный стук, он шел из прихожей.

Хенрик нехотя поднялся с постели и вышел в прихожую.

Стучало в рюкзаке. Три постукивания — и тишина. Потом снова пара постукиваний.

Хенрик нагнулся и расстегнул молнию. В рюкзаке лежала старая лампа, завернутая в скатерть. Наверно, обручи, скреплявшие лампу, замерзли в машине и теперь, отогреваясь, потрескивали.

Хенрик поставил лампу на стол в кухне, закрыл дверь и вернулся в кровать. Из кухни то и дело доносилось слабое постукивание. Это раздражало Хенрика. Он не мог спать даже при капающем кране, но в конце концов усталость взяла свое, и он погрузился в беспокойный сон.

Элизабет Гилберт. Законный брак

Авторское вступление к книге

Несколько лет назад я написала книгу «Есть, молиться, любить», в которой рассказывала о путешествии по миру, предпринятом мною в одиночку после тяжелого развода. Пока я писала книгу, мне перевалило за тридцать пять, и всё в ней означало большой перелом для меня как для писателя. До «Есть, молиться, любить» меня знали в литературных кругах (в тех узких кругах, где меня вообще знали), как женщину, которая пишет в основном о мужчинах и для мужчин. Много лет я работала журналисткой в таких мужских изданиях, как GQ и Spin, и на их страницах исследовала мужскую натуру со всех возможных углов. В центре внимания моих первых трех книг (как художественных, так и документальных) также были герои-супермачо: ковбои, рыбаки, промышляющие на лобстера, охотники, дальнобойщики, водители грузовиков, лесорубы…

Тогда мне часто говорили, что я пишу как мужчина. Я правда не знаю точно, что значит «писать как мужчина», но кажется, когда люди говорят такое, они хотят сделать комплимент. Уж я-то точно воспринимала это как похвалу. Однажды для статьи в GQ я даже перевоплотилась на неделю в парня. Постриглась коротко, забинтовала грудь, сунула в штаны презерватив, набитый кормом для попугайчиков, и прилепила эспаньолку под нижнюю губу — а всё для того, чтобы хоть как-то прочувствовать и понять загадочную притягательность существования в виде мужчины.

Тут добавлю, что одержимость мужчинами распространялась и на мою личную жизнь. Иногда это было чревато осложнениями.

Нет — это всегда было чревато осложнениями.

Так уж вышло, что с неразберихой в романтических отношениях и помешанностью на карьере мужская тема настолько занимала меня, что мне совершенно некогда было задуматься на тему женственности. И уж точно никогда я не задумывалась о том, что я собой представляю как женщина. По этой причине, а также потому, что собственная персона никогда особенно меня не интересовала, я так и не успела узнать себя. И вот когда в районе тридцати меня наконец накрыло мощной волной депрессии, я ни понять не смогла, ни выразить, что же со мной происходит. Сначала подкосилось здоровье, потом развалился мой брак, и наконец — это было ужасное, страшное время — у меня просто поехала крыша. В этой ситуации мужская стойкость не могла служить мне утешением: ведь чтобы распутать эмоциональный клубок, мне нужно было прощупать его весь, по ниточке. Разведенная, одинокая, с разбитым сердцем, я бросила всё и уехала на год — путешествовать и узнавать себя. Я была намерена изучить себя так же пристально, как некогда исследовала исчезающий вид — американского ковбоя.

А потом, поскольку я писательница, я написала об этом книгу.

А потом, поскольку в жизни иногда случаются очень странные вещи, книга стала бестселлером, прогремевшим на весь мир, а я, после десяти лет в роли исключительно мужского автора, который пишет о мужчинах и мужественности, вдруг превратилась в «писательницу женских романов». Я правда тоже не знаю, что это за «женские романы» такие, но более чем уверена: такие слова люди никогда не произносят как комплимент.

Как бы то ни было, меня теперь всё время спрашивают: предвидела ли я такой успех? Всем хочется знать, подозревала ли я, когда писала «Есть, молиться, любить», что книга станет таким хитом. Ответ «нет». Никак не думала и уж точно не планировала, что книга вызовет такую бурную реакцию. Когда я писала ее, то вообще надеялась, что мои читатели простят меня за то, что пишу мемуары. Читателей у меня было раз-два и обчелся, правда, зато они были преданные и им всегда нравилась крутая девица, которая пишет крутые рассказы о крутых мужиках, которые совершают всякие крутые мужские поступки. Я и не надеялась, что этим читателям придется по вкусу мой довольно эмоциональный рассказ от первого лица: разведенная женщина отправляется на поиски психического и духовного равновесия. Но я надеялась, что они отнесутся ко мне со снисхождением и поймут, что я должна была написать эту книгу по личным причинам — а потом можно будет сделать вид, что ничего не было, и жить дальше.

Но все получилось не так.

(И кстати, на всякий случай: книга, которую вы сейчас держите в руках — это не крутой рассказ о крутых мужиках, которые совершают крутые мужские поступки. Я вас предупредила!)

Другой вопрос, который постоянно задают мне теперь: как изменилась моя жизнь после выхода «Есть, молиться, любить»? На него трудно ответить, потому что масштаб этих изменений поистине космический. Для сравнения приведу пример из моего детства: когда я была маленькая, родители как-то отвели меня в Американский музей естественной истории в Нью-Йорке. Мы стояли в Зале океанов. Папа показал на потолок, где над нашими головами висел муляж большого голубого кита в натуральную величину. Он хотел удивить меня размерами исполинского зверя, но я кита в упор не видела. Стояла прямо под ним и смотрела прямо на него, но была не в силах воспринять его целиком. Моя голова была неспособна осознать, что может быть нечто столь большое. Я видела лишь голубой потолок и изумление на лицах людей вокруг (наверное, тут происходит что-то интересное, думала я) — но вот самого кита увидеть не могла.

Вот какие чувства у меня иногда вызывает «Есть, молиться, любить». На определенной точке траектории взлета этой книги я просто перестала воспринимать масштаб происходящего, поэтому бросила попытки и переключилась на другие вещи. Пошла сажать овощи на грядке, например. Нет лучшего способа осознать относительность всего во вселенной, чем сбор слизняков с помидорных кустов.

Но при этом для меня оставалось загадкой: как после феномена «Есть, молиться, любить» я вообще смогу писать, не оглядываясь на эту книгу? Не хочу притворяться, что ностальгирую по тем временам, когда прозябала в неизвестности, но раньше я всегда писала книги, подразумевая, что их прочтет всего лишь маленькая горстка людей. По большей части это меня, конечно, удручало. Но было в этом и одно критическое преимущество: ведь если бы я опозорилась по полной программе, не так уж много народу это бы увидели. Как бы то ни было, передо мной теперь стояла почти научная дилемма: вдруг у меня появились миллионы читателей, которые ждут следующую книгу. Как написать книгу, которая понравилась бы миллионам? Мне не хотелось нагло потворствовать общему настроению, но не хотелось и враз отметать всех моих замечательных и увлеченных читателей, большинство из которых были женщинами — после того, что нам пришлось пережить вместе.

Я не была уверена, что делать, но писать всё равно начала. За год я написала черновой вариант книги, пятьсот страниц, но сразу после окончания поняла, что что-то не так. Голос героини не был похож на мой. Он вообще не был похож на голос. Это были какие-то искаженные слова, выкрикнутые в мегафон. Я отложила рукопись, чтобы никогда больше к ней не возвращаться, и снова отправилась в своей огород — копать, повязывать и думать.

Хочу для ясности заметить, что это был не кризис — тот период, когда я никак не могла понять, как же мне теперь писать (или, в моем случае, как писать, чтобы это получалось само собой). В моей жизни все было прекрасно, я была очень благодарна за душевное спокойствие и профессиональный успех и вовсе не собиралась всё портить, превращая эту задачку в катастрофу. Но задачка была еще та. Я даже начала подумывать о том, что, возможно, моя писательская песенка спета. Такая судьба не казалась мне концом света — если ей суждено было стать моей судьбой, конечно, — но я пока не знала, так это или нет. Могу лишь сказать, что мне предстояло провести еще много часов на грядке с помидорами, прежде чем я разобралась, что к чему.

В конце концов, с определенной долей удовлетворения для себя я признала, что не смогла бы — и не смогу — написать книгу, которая понравилась бы миллионам читателей. По крайней мере, не смогу написать ее намеренно. Нет, я не знаю, как написать всеми любимый бестселлер на заказ. Если бы знала, как это делается, уверяю вас, сделала бы это давно и жизнь моя стала бы легче и комфортнее еще много лет назад. Но так схема не работает — по крайней мере, с такими писателями, как я. Мы пишем только те книги, которые должны или способны написать, а потом отпускаем их на свободу, осознавая, что всё дальнейшее, что с ними произойдет, от нас уже не зависит.

Итак, по многочисленным личным причинам та книга, которую я должна была написать, и есть эта самая книга. Еще одни мемуары (с дополнительными социоисторическими вставками!) о том, как я пыталась примириться со сложным институтом брака. Насчет темы я никогда и не сомневалась: просто мне сложно было найти свой голос. В конце концов я обнаружила, что единственный способ начать писать снова — строго ограничить (по крайней мере, в воображении) число читателей, для которых я пишу. И вот я начала с самого начала. Этот вариант «Матримониума» я писала не для миллиона, а для двадцати семи читателей. Если поконкретнее, то вот их имена: Мод, Кэрол, Кэтрин, Энн, Дарси, Дебора, Сюзан, Софи, Кри, Кэт, Эбби, Линда, Бернадетт, Джен, Джана, Шерил, Райя, Айва, Эрика, Нишель, Сэнди, Анна, Патриция, Тара, Лора, Сара и Маргарет.

Эти двадцать семь женщин — мой маленький, но очень важный круг близких подруг, родственниц, соседок. Им от двадцати до девяноста пяти лет. Одна из них — моя бабушка, еще одна — падчерица. Одна — моя самая старая подруга, а еще одна — самая новая. Еще одна недавно вышла замуж; две других (а может, и больше) хотят замуж больше всего на свете, а еще парочка недавно вышли замуж по второму разу. Есть одна, которая очень рада, что вообще никогда не была замужем. А есть та, для которой недавно закончились отношения длиною почти в десять лет — с другой женщиной. Семь из них — матери; две (в момент написания) ждут ребенка, остальные по разным причинам не имеют детей и испытывают на этот счет совершенно разные эмоции. Кто-то из этих женщин занимается домашним хозяйством, а кто-то — карьерой; есть и такие, честь им и хвала, кому удается совмещать работу и семью. Большинство из них белые, но есть и чернокожие; две родились на Ближнем Востоке; одна — скандинавка, две из Австралии, одна из Южной Америки и одна из каджунов. Три глубоко религиозны; пять совершенно не интересуются вопросами религии, большинство еще не определились с духовными исканиями, а некоторые с годами выработали собственную систему отношений с Богом. У всех этих женщин чувство юмора на порядок выше среднего. Все в тот или иной момент жизни пережили тяжелую утрату.

В течение многих лет за многочисленными стаканами чая и вина я сидела с этими милыми людьми и вслух размышляла о браке, интимности, сексуальности, разводах, верности, семье, ответственности и свободе. Эта книга родилась из этих разговоров. Когда я складывала их кусочки воедино на ее страницах, то ловила себя на том, что в буквальном смысле разговариваю вслух со своими подругами, родственницами, соседками, и отвечаю на вопросы, порой заданные несколько десятков лет назад, а также задаю новые, свои. Эта книга никогда не появилась бы без этих двадцати семи удивительных женщин, и я безгранично благодарна им за то, что они есть. Одним своим присутствием они учат меня мудрости и утешают в трудную минуту.

Купить книгу на Озоне

Дэвид Николс. Один день

Отрывок из романа

— Мне кажется, самое важное — оставить след, — рассуждала она. — То есть, понимаешь, действительно что-то изменить.

— Изменить мир?

— Не весь мир, нет. Тот маленький кусочек мира, что вокруг нас.

Минуту они лежат молча, прижавшись друг к другу на односпальной кровати; потом одновременно смеются хриплыми предрассветными голосами.

— Невероятно, что я несу. — Она качает головой. — Такая банальность, верно?

— Есть немного.

— Но я пытаюсь тебя воодушевить! Вдохнуть немного возвышенного в твою приземленную душу, прежде чем ты начнешь свое великое путешествие. — Она обращает к нему лицо. — Только вот нужно ли это тебе? Наверняка твое будущее уже аккуратно расписано по пунктикам. Возможно, у тебя даже где-нибудь календарик завалялся с пометками.

— Едва ли.

— Тогда чем ты собираешься заниматься? Каков твой грандиозный план?

— Ну, мои родители заедут за моим барахлом, отвезут к себе, и я пару дней поживу у них в лондонской квартире, повидаюсь с друзьями. Потом во Францию…

— Очень мило…

— Потом, может быть, в Китай, поглядеть, откуда столько шума, после чего, наверное, Индия, попутешествую там немного…

— Увидеть мир, — проговорила она со вздохом. — Это так предсказуемо.

— А что ты имеешь против?

— По мне, так это бегство от реальной жизни.

— По мне, так все только и думают о реальной жизни, — сказал он в надежде, что это прозвучит пессимистично и загадочно.

Она фыркнула.

— Ничего плохого в путешествиях нет, наверное, если тебе это по карману. Но почему просто не сказать: «Я еду отдыхать на два года»? Это же одно и то же.

— Потому что путешествия расширяют горизонты, — ответил он, поднявшись на одном локте и целуя ее.

— На мой взгляд, твои горизонты и так чересчур широки, — заметила она и отвернулась, хотя всего на секунду. Они снова откинулись на подушку. — Вообще-то, я имела в виду не то, что ты делаешь через месяц, а будущее, совсем далекое будущее, когда тебе будет, не знаю… — Она задумалась, точно в голову ей пришла непостижимая мысль, вроде идеи существования пятого измерения. — Сорок или около того. Чем ты хочешь заниматься в сорок лет?

— В сорок лет? — Казалось, сама мысль об этом представлялась ему невозможной. — Понятия не имею. Ничего, если я отвечу, что буду богатым?

— Как несерьезно.

— Ну, хорошо, тогда знаменитым. — Он поцеловал ее в шею. — Звучит ужасно, правда?

— Не ужасно… интересно.

— Интересно! — повторил он, передразнивая ее мягкий йоркширский говор. Пытается выставить ее дурочкой. Ей не впервой такое слышать: богатенькие мальчики, говорящие смешными голосами, будто акцент — это что-то чудное и старомодное. И не впервые она испытала знакомую дрожь неприязни к нему. Высвободившись из его объятий, она прислонилась спиной к холодной спинке кровати.

— Да, интересно. Нам же должно быть любопытно. Столько возможностей. Помнишь, что сказал проректор? «Тысячи возможностей распахнули свои двери перед вами…»

— «Это ваши имена мы увидим в завтрашних газетах…»

— Сомневаюсь.

— Так значит, тебе любопытно?

— Мне? Боже, нет, конечно, я боюсь подумать о том, что будет в сорок лет.

— Я тоже. С ума сойти… — Он вдруг повернулся и потянулся за сигаретами, лежащими на полу возле кровати, будто ему срочно понадобилось успокоить нервы. — Сорок лет. Сорок. Уму непостижимо.

Улыбнувшись при виде его смятения, она решила подлить масла в огонь.

— Так все-таки, чем ты будешь заниматься в сорок лет?

Он задумчиво закуривает.

— Понимаешь ли, Эм…

— Эм? Что еще за Эм?

— Тебя так называют. Сам слышал.

— Меня друзья так называют.

— Так значит, и мне можно звать тебя Эм?

— Валяй, Декс.

— Итак, поразмыслив над идеей взросления, я пришел к выводу, что хочу остаться таким же, как сейчас.

Декстер Мэйхью. Она смотрела на него сквозь упавшую на лицо прядь волос, опираясь на обтянутую стеганым винилом спинку дешевой кровати, и даже без очков видела, почему он хочет остаться таким же, как и сейчас. У него была одна особенность: он всегда выглядел так, будто позирует для фото. Вот хоть сейчас: глаза закрыты, сигарета приклеена к нижней губе, утренний свет, проходящий сквозь красный фильтр занавесок, окрашивает в теплый тон одну сторону лица. «Красавец». Глупое слово из девятнадцатого века, по мнению Эммы Морли, но иначе было и не сказать, разве что просто: «Красивый». У него было такое лицо, глядя на которое, легко представить форму костей; казалось, даже его голый череп выглядел бы мило. Тонкий, немного лоснящийся нос; темные круги под глазами, почти синяки — знак отличия, память о выкуренных сигаретах и бессонных ночах, проведенных за игрой в поддавки в стрип-покер с девчонками из привилегированной английской частной школы. Было в нем что-то кошачье: тонкие брови, самодовольно выпяченные губы, полные и, пожалуй, слишком темные, но сухие и потрескавшиеся, фиолетовые от болгарского красного вина. К счастью, хотя бы его прическа была хуже некуда: коротко остриженные волосы сзади и по бокам и нелепый хохолок спереди. Если даже Декстер использовал гель, то он давно выветрился, и теперь хохолок распушился и торчал, похожий на дурацкую маленькую шляпку.

По-прежнему не открывая глаз, он выпустил дым через нос. Видимо, он знал, что она на него смотрит, потому что сунул одну руку под мышку и напряг грудные мышцы и бицепсы. И откуда у него мышцы? Не от занятий спортом уж точно, если купание голышом и бильярд спортом не считать. Наверное, просто хорошая наследственность, что передается из поколения в поколение вместе с акциями и антикварной мебелью. Ну, значит, и вправду красавец, или просто красивый парень в трусах с «огуречным» узором, спущенных до бедер, каким-то образом оказавшийся в ее узкой кровати в крошечной съемной комнатушке после четырех лет учебы в колледже. «Красавец»? Да кем она себя возомнила — Джейн Эйр? Не будь ребенком. Будь разумной. Не увлекайся.

Она взяла сигарету у него из пальцев.

— А я могу представить тебя в сорок, — произнесла она с нотой злорадства. — Так и вижу, прямо сейчас.

Он улыбнулся, не открывая глаз.

— Так расскажи.

— О’кей… — Она поерзала на кровати, натягивая одеяло до подмышек. — Ты едешь в спортивной машине с опущенным верхом где-нибудь в Кенсингтоне или Челси или в подобном районе, и что самое удивительное в этой тачке, так это то, что она совершенно бесшумна. Потому что в… каком там году? две тысяче шестом?.. все тачки станут абсолютно бесшумными.

Он нахмурил лоб, подсчитывая в уме.

— В две тысяче пятом.

— Она летит по Кингз-роуд в шести дюймах над землей, и под обтянутым кожей рулем у тебя маленькое брюшко — оно как маленькая подушка, — а на руках перчатки без пальцев. Волосы твои редеют, у тебя двойной подбородок. Большой человек в маленькой машине, загорелый, как жареная индейка…

— Может, поговорим о чем-нибудь другом?

— …а рядом с тобой женщина — твоя вторая, нет, третья жена. Очень красивая, модель… хотя нет, бывшая модель, с которой ты познакомился на автосалоне в Ницце, где она возлежала на капоте автомобиля. Она красивая и тупая, как пробка…

— Мило. А дети у меня есть?

— Нет, только три бывших жены. Пятница, июль, и ты направляешься в свой загородный дом. В крошечном багажнике летающей машины — теннисные ракетки, деревянные молотки для игры в крокет и корзина для пикника, наполненная дорогим вином, южноафриканским виноградом, бедными маленькими перепелками и спаржей. Ветерок развевает твой редеющий хохолок, и ты чувствуешь себя очень, очень довольным собой. Номер три, или четыре, улыбается, ослепляя тебя блеском белоснежных виниров, и ты улыбаешься в ответ, стараясь не думать о том, что вам не о чем, абсолютно не о чем поговорить.

Она резко замолчала. Вот ненормальная, сказала она про себя. Разве можно нести такой бред?

— Хотя, если тебя это утешит, задолго до этого мы все умрем в ядерной войне! — беззаботно добавила она, но он по-прежнему смотрел на нее хмуро.

— Может, я тогда пойду? Раз я такой пустой и аморальный…

— Нет, не уходи, — слишком поспешно отреагировала она. — Четыре утра на дворе.

Он съехал вниз по спинке кровати, пока его лицо не оказалось совсем близко от ее лица.

— Не знаю, откуда у тебя такое мнение обо мне, ведь ты меня почти не знаешь.

— Но знаю твой тип.

— Тип?

— Видала я таких, как вы — ошиваетесь на факультете современного языкознания и рисуетесь друг перед другом, устраиваете приемы во фраках…

— У меня даже фрака нет. И ни перед кем я не рисуюсь…

— Ходите на яхтах по Средиземному морю и тому подобное…

Он положил руку ей на бедро.

— Если я так ужасен…

— Так оно и есть.

— …почему ты тогда со мной спишь? — Он погладил теплую мягкую плоть ее бедра.

— Вообще-то, я с тобой не спала, тебе не кажется?

— Зависит от того, что понимать под этим словом. — Он наклонился и поцеловал ее. — Дай свое определение. — Его ладонь скользнула между ее ног.

— Кстати, — прошептала она, прижавшись губами к его губам. Ее нога обвила его ногу, придвигая его ближе.

— Что?

— Тебе бы зубы почистить не мешало.

— Я же разрешаю тебе не чистить.

— От тебя ужасно воняет, — сказала она сквозь смех. — Вином и сигаретами.

— Ах, так? От тебя тоже.

Она отстранилась, прервав поцелуй.

— Правда?

— Я не против. Люблю вино и сигареты.

— Я сейчас. — Она, откинув одеяло, перелезла через него.

— Куда это ты? — Он коснулся ее голой спины.

— В тупз. — Она взяла очки, лежавшие на стопке книг у кровати: стандартная модель, в большой черной оправе.

— Тупз… тупз… прости, я не знаком с местным жаргоном…

Она встала, прикрыв рукой грудь, осторожно, чтобы он видел только ее спину.

— Не уходи, — произнесла она, выходя из комнаты и поддев резинки трусов двумя пальцами, чтобы расправить ткань на ягодицах. — И не безобразничай тут без меня.

Выпустив дым через ноздри, он сел на кровати, оглядывая бедную съемную комнату и зная с абсолютной уверенностью, что где-то там, среди открыток из музеев и копий афиш остросоциальных пьес наверняка найдется фотография Нельсона Манделы, который представляется ей кем-то вроде идеального бой-френда мечты. За последние четыре года, проведенные в этом городе, он повидал немало таких спален, разбросанных по городу, как места преступлений. В этих комнатах альбом Нины Симон всегда находился от тебя не больше чем в шести футах, и хотя он, Декстер, редко бывал в каждой из спален дважды, все они были похожи одна на другую. Догоревшие свечи и засохшие цветы в горшках, запах стирального порошка от дешевых простыней не по размеру кровати. У хозяйки этой комнаты тоже была страсть к фотомонтажу, как и у всех девчонок, считавших себя ценителями искусства: пересвеченные снимки подружек по колледжу и родных соседствовали здесь с репродукциями картин Шагала, Вермеера и Кандинского, портретами Че Гевары, Вуди Аллена и Сэмюэля Беккета. Здесь ничего не было нейтральным, все свидетельствовало о предпочтениях и социальной позиции. Эта спальня была манифестом, и Декстер со вздохом понял, что ее хозяйка — одна из тех, для кого слово «буржуазный» является ругательством. И хотя он мог понять, почему слово «фашист» имеет негативный смысл, ему нравилось понятие «буржуазный» и все, что оно за собой влечет. Уверенность в завтрашнем дне, путешествия, вкусная еда, хорошие манеры, амбиции — в самом деле, за что ему извиняться?

Он залюбовался колечками дыма, которые выпускал изо рта. Нащупывая пепельницу на краю кровати, наткнулся на книгу. «Невыносимая легкость бытия»; в «эротических» местах корешок погнулся. Вот в чем проблема этих девчонок, считающих себя яркими индивидуальностями: все они на одно лицо. Еще одна книга — «Человек, который принял жену за шляпу». Идиот, подумал Декстер, уверенный, что сам никогда не сделает такую ошибку.

Двадцатитрехлетний Декстер Мэйхью знал о своем будущем не больше, чем Эмма Морли. Хоть он и надеялся добиться успеха, стать гордостью своих родителей и спать одновременно более чем с одной женщиной, было не совсем понятно, как всё это совместить. Он мечтал, что о нем напишут в журналах и однажды кто-нибудь где-нибудь проведет ретроспективный анализ его работ, хотя не имел ни малейшего понятия о том, что это будут за работы. Он жаждал экстремальных ощущений, но без осложнений и неприятностей. Ему хотелось жить так, чтобы даже случайно сделанная фотография оказывалась удачной. Его жизнь должна выглядеть удачной, веселой; точно, в ней должно быть много веселья и не больше печали, чем совершенно необходимо.

Эти представления были не слишком похожи на план, и он уже успел наделать ошибок. Вот, к примеру, сегодняшняя ночь наверняка будет иметь последствия: слезы, тягостные телефонные звонки и обвинения. Пожалуй, надо бы сматываться отсюда как можно скорее; приготовившись бежать, он оглядел комнату в поисках своей разбросанной одежды. Но из ванной донесся предупреждающий рокот допотопного бачка, и он торопливо вернул книгу на место, нащупав под кроватью желтую баночку из-под горчицы. Открыв ее, он обнаружил внутри презервативы и жалкие серые останки косячка, похожие на мышиные какашки. Увидев, что маленькая желтая баночка сулит заманчивые перспективы, — не только заняться сексом, но и дунуть, — Декстер снова преисполнился надежды и решил: пожалуй, можно и задержаться.

О книге Дэвида Николса «Один день»

Альберто Васкес-Фигероа. Игуана

Отрывок из романа

Огромный альбатрос с изящными крыльями со светлой каймой величественно кружил на двухсотметровой высоте, медленно паря без единого взмаха, будто его поддерживала в воздухе невидимая сила.

Это было уже третье его путешествие туда и обратно, от экватора к холодным островам Патагонии, по маршруту, проложенному в воздухе миллионами его предков за время смены бесчисленных поколений.

Его внимательное и жадное око высмотрело еще там, в море, с расстояния в дюжины миль повторение вечного чуда — грязные коричневые пятна, начавшие проступать на голубой поверхности самого что ни на есть огромного океана на свете: это стаи каракатиц неожиданно, в неудержимом всплеске жизни рождались неподалеку от острова, который сейчас вырисовывался — черный, дикий и пустынный — под его длинными крыльями.

Здесь был его дом, и он это знал. Родина гигантских альбатросов, место рождения, любви и смерти птицы-повелителя морей, — чайки, олуши, фрегаты, цапли, пеликаны были всего лишь жалким подобием альбатроса, неудачной карикатурой.

Гордый буревестник проделал очередной круг, вновь изучая знакомый склон потрескавшейся лавы. Родившись на подветренной стороне, в спокойной крохотной бухте с белым песком, тот неторопливо поднимался все выше и выше — и умирал на высоких и диких утесах, о которые с ревом разбивались волны наветренной стороны.

Вид склона его насторожил. Несомненно, в его отсутствие прошли дожди, буйно разрослись кактусы и кусты, забрались на скалы и глыбы лавы, с жадностью цепляясь за любой клочок плодородной земли, нанесенной ветром и удобренной пометом миллионов его сородичей, — и в результате образовался неровный и изогнутый, сложный и опасный для посадки участок, уже отмеченный — а он прилетел не в числе последних — телами трех старых самцов, опередивших его в долгом перелете.

Виной всему возраст — он ослабляет рефлексы, к тому же самые старые альбатросы оказываются и самыми тяжелыми, и у них самый большой размах крыльев; это усугубляет опасность, когда они приближаются к земле — вынуждая огибать препятствия во время сумасшедшего приземления на убийственной скорости; в двух метрах от земли наступает такой момент, когда уже не существует никакой возможности вновь взмыть в воздух, и остается либо удачно приземлиться, либо разбиться.

У них, гигантских альбатросов, которым в воздухе нет равных, слишком короткие ноги в соотношении с длиной крыльев и величиной тела. Чтобы взмыть в небо, им нужны утесы, высящиеся с подветренной стороны острова, и оттуда — вперед, навстречу ветру; а вот для приземления требуется широкое пространство без препятствий и крутящихся струй в воздухе, которые могут резко отбросить в сторону, длинная «посадочная полоса», чтобы было, где бежать, замедляясь во время своего безрассудного спуска.

Он проделал последний круг над островом, возвещая звучным гортанным криком, что сейчас бросится в разверстую могилу; пролетел почти над самой головой полуголого человека в выгоревшей шляпе с белыми разводами пота — тот наблюдал за ним, сидя на вершине скалы; удалился в южном направлении над ревущим морем; стрелой, выпущенной из гигантского лука, вернулся обратно — держа клюв прямо, пригнув голову, ощущая свист ветра в слуховых отверстиях, видя, как надвигается мокрая и черная стена, о которую разбились многие из его предшественников, — и пронесся в полутора метрах от ее вершины, увернувшись от одинокого кактуса слева и обогнув красный камень, служивший отметкой начала склона.

Он тотчас же понял, что точка, откуда возвращение было еще возможно, осталась позади, и что сейчас ему предстоит распрощаться с жизнью или же с той несравненной красотой, которой наделила его Природа — длинными, хрупкими и бесценными крыльями с белой каймой…

Это выглядело так, словно он отчаянно, ведомый инстинктом и рефлексами, нырнул в неописуемый вихрь, зигзагами пронесся по лабиринту из веток и камней — и вдруг ощутил под своими слабыми ногами забытую твердь: исполосованную бороздами землю и нагретые камни, по которым он запрыгал короткими комичными прыжками пьяницы и наконец замер на месте, раскинув крылья и словно дивясь собственной отваге и недоумевая, как ему вновь удалось остаться целым и невредимым и добраться до надежного места.

— Браво!

Гоготанье человека и шум, производимый им, когда он с силой стал ударять друг о друга своими верхними конечностями, заставили вновь учащенно забиться сердце птицы, и она почувствовала искушение опять взять разбег к обрыву, чтобы в очередной раз нырнуть в бездну. Но тут мужчина, сочтя спектакль оконченным, лениво поднялся и неторопливо направился в сторону обрывов западной стороны.

— Браво! — громко повторил он, словно с кем-то разговаривая или же наслаждаясь самим звучанием слова. — Эта птичка с пестрыми перьями чертовски хороша. Измерила высоту и проделала каждый маневр с точностью хирурга, отрезающего руку… И ведь закончила полет прямо там, где должна была остановиться. Еще бы метр — и проломила бы себе башку.

Ему нравилось взбираться на скалу перед заходом солнца и загадывать, выживут или погибнут великаны-альбатросы, возвращавшиеся «домой» после долгих странствий. Он завидовал величавой красоте размеренного полета этих птиц и спрашивал себя, что именно они испытывают, окидывая взглядом остров по мере приближения к нему, неудержимо притягиваемые неведомой силой; невидимый гигантский магнит раз в год непреодолимо влек их к себе, как бы далеко отсюда они ни находились.

Ярко-багряное светило, исчезающее за линией горизонта, вот-вот должно было послать миру прощальный луч, после чего очертания предметов начнут расплываться, и ни один альбатрос сегодня уже больше не отважится совершить приземление, отложив его до следующего дня.

Еще десять минут — и с поразительной точностью, ровно в шесть, как происходит в любое время года, на остров внезапно опустится совершенно непроглядная мгла — наступят быстрые экваториальные сумерки; а через двенадцать часов с той же быстротой и точностью солнце вновь появится на востоке — золотое, великолепное, ослепительное.

С наступлением теней мужчина съежился, свернулся клубком на дне глубокой пещеры, закрыл глаза и заснул.

Этот человек никогда не знал, как его на самом деле зовут, где он появился на свет, кто были его родители. Его первые воспоминания были связаны с морем и грязным китобойным судном, впоследствии затонувшим в районе Канар. Когда много времени спустя он попал на другой корабль, он не мог сказать ни кто он такой, ни откуда он родом, и капитану пришла в голову фантазия поменять первоначальное имя Джек, или Джон, на нелепое прозвище Рыжий Оберлус.

Он вырос не торопясь, кривоногий, костлявый и горбатый, почти не зная запаха земли и звука дружеского голоса, и всадил нож в своего первого врага в панамской таверне. Из-за этого ему пришлось, спасаясь бегством, завербоваться на суденышко пьяных пиратов, которое однажды безлунной ночью село на мель вблизи Пуэрто-Рико на входе в санхуанскую гавань.

Весь следующий день пушкари крепости Сан-Фелипе дель Морро забавлялись пальбой по злосчастной посудине, получившей пробоину, пока не разнесли ее в щепки, — а тем временем привлеченные шумом акулы наполняли желудки, когда пьяные пираты, пытаясь спастись от огня бомбард, в отчаянии прыгали в воду.

Вот тогда-то Рыжий Оберлус и понял, чего он вправе ждать от себя самого и от своей способности не поддаваться страху. Забравшись в носовую часть корабля, где вода была ему по грудь, он невозмутимо ожидал очередного залпа огня и взрыва, глубоко убежденный в том, что его не одолеть ни морю, ни пушкам. Затем под покровом темноты проплыл среди акул — они лишь слегка его задели, — выбрался на берег, пересек остров и в Маягуэсе украл шлюпку, на которой обогнул берег Доминиканы, пока не добрался до острова Тортуга, севернее Гаити, где был уже в безопасности.

Там он прикончил одного негра, а спустя несколько месяцев на нижней части его лица начал появляться рыжий волосяной покров. Спутанная и редкая борода сделала еще более заметным отталкивающее, ужасное уродство его свирепой физиономии: женщины при виде него с отвращением отворачивались, а мужчинам, которые были не в состоянии выдержать его взгляд, становилось не по себе.

— Ты смахиваешь на игуану, — дерзнул заметить один швед на борту третьего по счету китобойца Оберлуса. И хотя он ударом ножа обезобразил скандинаву нос, прозвище с тех пор укоренилось среди морской братии. Не было такого судна, порта, борделя или таверны, где его не знали бы как Игуану Оберлуса, самое жуткое страшилище из всех, когда-либо бороздивших океан на всем, что могло передвигаться по воде.

Начиная с того дня, когда чей-то нож в более проворной руке, чем его собственная, оставил ему на память ужасный шрам, задев один глаз, — а глаза были «единственной приличной чертой, коей Господь одарил эдакую образину», — его появление на людях где бы то ни было вызывало столько насмешек и презрения, столько отвращения и ужаса, что однажды, на склоне июльского дня, когда «Старая леди II» загружалась гигантскими черепахами близ пустынного острова Худ из состава Галапагосского архипелага, или Очарованных островов, Игуана Оберлус почувствовал, что он более не в силах терпеть присутствие существ, к которым питает ненависть, и решил остаться там — добровольно обрекая себя на участь потерпевшего кораблекрушение, отшельника без веры — и навеки поселиться по соседству с тюленями, альбатросами и ящерицами.

И вот теперь, четыре года спустя, он мог спокойно обозревать на закате свои владения: каменистый пустынный островок, где не было ни одного дерева, способного отбросить маломальскую тень, ни ручьев и родников; любовное ристалище и шумное гнездилище всех тихоокеанских морских птиц, лежбище тюленей, которые сотнями залегали во всех бухточках, на всех открытых плоских участках берега да вдобавок еще на вершинах утесов, с которых они неожиданно бросались в море, совершая умопомрачительные сальто-мортале.

В сущности, не бог весть какие владения, он это знал, зато, по крайней мере, здесь, на Худе, или Эспаньоле, никто не кричал ему, что он чудовище, исчадие ада, сам Дьявол во плоти.

И это было самое большее из того, чем когда-либо владел Игуана Оберлус.

Сгрудившись и напоминая виноградины в очень плотной грозди, морские игуаны — грязно-черные твари с грозным зубчатым гребнем, проходящим вдоль спины, — толкались, досаждая друг другу и борясь за каждый сантиметр неприглядной каменной глыбы, облизываемой морем; они повиновались нелепому стадному чувству, не поддающемуся никакому логическому объяснению, — ведь всего в пяти метрах виднелась абсолютно пустынная, столь же неуютная глыба, также омываемая морем.

Он никак не мог взять в толк, хотя и наблюдал за морскими игуанами не один год, причину этого безудержного стремления поделить пространство, которое даже не оставалось тем же самым на следующий день. И не понимал, почему ни с того ни с сего с наступлением отлива все без исключения ящерицы, облюбовавшие определенную глыбу, дружно подхватывались и скопом бросались в море — попастись в глубине на полях водорослей, где их неотступно преследовали ненасытные акулы.

Примерно час спустя они так же гурьбой возвращались, и первые наобум выбирали новое место для расположения, которое тотчас же становилось яблоком раздора.

Поведение этих мерзких тварей со стеклянным, ничего не выражающим взглядом светло-зеленых глаз, являющим полную противоположность живости глаз обитающих на земле игуан — одиночек, хитрых, почти домашних созданий с яркой окраской, — казалось верхом глупости.

Он не раз задавался вопросом, отчего так различаются животные, наверняка имевшие общих предков. Почему одни пожелали питаться водорослями под носом у акул, а другие отдали предпочтение колючим кактусам, росшим в глубине острова, или крохотным разноцветным растениям и лишайникам, которые ночная роса пробуждала к жизни то здесь, то там на поверхности бесплодной темной лавы.

Он терпеть не мог несъедобных и тупоголовых морских игуан, и в то же время ему нравилась неуклюжая грация их живущих на земле сородичей, когда те сбегались есть у него с руки, задрав голову и держа хвост торчком; он ценил их мясо — белое и сочное, нежное и ароматное, которое было вкуснее самой аппетитной курятины, приготовленной в ирландской таверне.

Он часто часами напролет наблюдал за теми и другими, ища в них черты собственной физиономии — черты, которые затем вновь разглядывал в лужах, оставленных морем среди скал, — и который раз недоумевая, по какой странной прихоти Создателя Природа наказала его подобным обличьем.

Может, права была ребятня, кричавшая ему вслед, будто бы с его матерью вступил в телесные сношения дьявол? Могло такое случиться, чтобы человек и вправду оказался Люциферовым отпрыском и вел земное существование, как простой смертный?

Несколько лет назад, когда он покинул остров Тортуга и ступил на гаитянский берег, одна старуха шаманша прервала обряд вуду, приказав при его появлении певцам умолкнуть, а танцорам замереть на месте. Она бросилась ему в ноги, заставив остальных последовать ее примеру, поскольку, как явствовало из ее отрывочных выкриков на колоритном французском языке, — так способна была говорить негритянка, родившаяся на берегах Африки, — горбатый и рыжеволосый белый человек, который только что ступил в ее хижину, не кто иной, как сын божества Элегба собственной персоной, — таким тот, якобы, каждую ночь ей и являлся, когда под действием дурмана она погружалась в глубокий транс.

Он сбежал оттуда и от поклонников-гаитян, однако спустя несколько лет один из них — не такой ревностный, но в то же время убежденный в истинности своих верований — посвятил его в сокровенные тайны учения, которое было древним в Дагомее уже в те времена, когда еврейский плотник проповедовал на берегах Тивериадского озера. Существовали якобы «живые мертвецы», которых посвященный с согласия Элегба мог вернуть в мир, чтобы превратить в рабов, послушных даже самому тайному его желанию.

— Попавшие в ад лишаются всяких прав, — уверял негр. — Даже на собственную смерть, и поэтому Элегба вручает их в качестве рабов тем, кто продемонстрирует ему свою беззаветную любовь. Если однажды твоя покорность и твои жертвы окажутся в должной мере приятными в его глазах, он подарит тебе «живого мертвеца», зомби, чтобы он стал твоим рабом как на этом, так и на том свете.

— А не мог бы Элегба подарить мне новое тело и новое лицо?

Старик негр — он забыл, как его звали, впрочем, возможно, его имя было Мессинэ или Месринэ — долго обдумывал ответ, должно быть, роясь в глубинах памяти.

— Однажды, — наконец заговорил он, хотя было заметно, что он колеблется, — чернокожая девушка влюбилась в белого человека и попросила Элегба, чтобы тот превратил ее в белую. Столько умоляла, столько петухов принесла в жертву, что бог внял мольбам, благодаря чему девушка смогла выйти замуж за своего любимого, который увез ее во Францию, не подозревая об ее истинном происхождении. Однако там, прожив пару лет в счастье, девушка родила ребенка, вылитого деда, черного богатыря, — и в ту же самую ночь муж, решивший, что она обманула его, спутавшись с рабом, приказал ее убить. Уже будучи мертвой, она вновь стала чернокожей, однако там, во Франции, похоже, никто не понял, что это было диво, одно из чудес Элегба, и поспешили объявить умершую чумной, а тело ее сожгли. А заодно и ребенка… — Он сокрушенно пожал плечами. — Может быть, тебе повезет больше, — добавил он в заключение.

Здесь, на острове Худ, пребывая в одиночестве, человек по прозвищу Игуана Оберлус не раз и не два приносил во время каждого полнолуния жертвы божеству, прося придать его лицу более человеческий вид или, на худой конец, послать ему раба, «живого мертвеца», который помог бы ему выполнять тяжелую работу. Однако Элегба все еще не внял просьбам, — может, потому, что вера Оберлуса не была достаточно сильной, или же потому, что ему пришлось заменять ритуального жертвенного петуха синеногой олушей да чайкой, то ли самкой, то ли самцом, — единственными жертвенными птицами, которых он мог раздобыть на этом пустынном, богом забытом острове.

В конце концов он решил, что морские птицы не радовали глаз божества, и переключился на игуан, гигантских черепах, а однажды даже принес в жертву большого тюленя, которого он три километра тащил на плечах из бухты с подветренной стороны острова, но все оказалось напрасно, и единственным результатом была вонь, в течение нескольких дней стоявшая у входа в самую большую из его пещер.

Что ему надо, черному божеству, чтобы он внял мольбам белокожего исчадия ада?

Тогда он придумал свои собственные ритуалы, свои символы и даже свой язык — единственный на этом островке, — и ему не раз случалось встречать восход, будучи пьяным от кактусовой водки, взывая к морской царице с самой высокой скалы обрыва, умоляя встающее солнце принести ему в подарок новое лицо, чтобы он мог навсегда прекратить свое добровольное изгнание.

Однако в поверхности луж, когда он склонялся к ним, неизменно отражалась все та же игуаноподобная физиономия.

О книге Альберто Васкеса-Фигероа «Игуана»

Микель Биркегор. Тайна «Libri di Luca»

Отрывок из книги

Всю жизнь Лу́ка Кампелли мечтал умереть в окружении своих обожаемых книг; поздним октябрьским вечером это его желание исполнилось.

Разумеется, подобного рода мысли практически никогда не озвучиваются, даже наедине с самим собою они не так уж часто формулируются, однако у тех, кто хоть раз видел Луку за прилавком его букинистического магазинчика, подобная мечта не вызвала бы удивления — по-другому с ним просто и быть не могло. Маленький итальянец уверенно и плавно передвигался в полном книг тесном зале, как будто был в собственной гостиной, и ни секунды не раздумывал, безошибочно направляя посетителя к полке или витрине, где находилась интересовавшая того книга. Уже после нескольких минут разговора собеседнику становилось ясно, что любовь Луки к литературе больше похожа на страсть. При этом абсолютно не имело значения, о чем именно шла речь — популярном чтиве в бумажном переплете или же первом издании кого-то из античных авторов. Такая широта кругозора свидетельствовала, сколь долгие годы проведены им наедине с самыми разнообразными книгами. Фигурка Луки настолько естественно вписывалась в интерьер его букинистической лавки, что казалась неотъемлемой ее частью; у посетителя здесь сразу же возникало ощущение умиротворения и даже некоего благоговения.

Нынешний октябрьский вечер оказался непохожим на прочие: помимо того, что он стал последним вечером в жизни Луки, хозяин вернулся в свою букинистическую лавку после целой недели отсутствия. Стремясь как можно скорее попасть из аэропорта к себе на Вестербро*, он взял такси, доставившее его в Копенгаген к самым дверям магазина. Во время всей поездки Лука от нетерпения сидел как на иголках, а когда машина наконец остановилась, поспешно расплатился и даже не стал дожидаться сдачи, так что чаевые таксисту перепали более чем щедрые. В благодарность тот выгрузил из багажника два чемодана Луки и, поставив их на тротуаре у ног старика, уехал.


* Вестербро — улица в Копенгагене.

Нельзя было сказать, что с потушенными огнями заведение выглядело гостеприимно, однако при виде желтой надписи на витрине — «Libri di Luca»** — лицо хозяина озарила счастливая улыбка. Протащив свои чемоданы те несколько метров, что отделяли край тротуара от крыльца, пожилой букинист с трудом взгромоздил их на нижнюю ступеньку. Пытаясь отыскать во внутреннем кармане связку ключей, Лука чувствовал, как пронзительный осенний ветер с неистовой силой треплет полы его плаща.


** «Книги от Луки» (итал.).

Колокольчик над входом издал мелодичную приветственную трель, приглашая хозяина внутрь. Спасаясь от ветра, Лука волоком перетянул чемоданы через порог на темнобордовое ковровое покрытие, устилавшее пол магазина, и поспешно запер за собой входную дверь. Разогнув натруженную спину, он несколько мгновений постоял с закрытыми глазами, блаженно вдыхая знакомый запах пожелтевших бумаг и старинной кожи. Лишь когда смолкли последние звуки колокольчика, он наконец открыл глаза и зажег люстру. Что, впрочем, было вовсе необязательно. За те более чем пятьдесят лет, что он мерил шагами помещения своего заведения, он мог бы без малейших проблем ориентироваться тут даже в темноте. Тем не менее он один за другим опустил рукоятки тумблеров, расположенных на щитке за дверью, включая подсветку всех книжных шкафов в зале и витрин с книгами, расположенных на верхней галерее.

Пройдя за прилавок, Лука снял плащ, нагнулся и извлек из нижнего ящика бутылку и рюмку. Плеснув себе порядочную порцию коньяку, он вышел на середину торгового зала и принялся который раз осматривать свое хозяйство. Блаженно улыбаясь от того удовольствия, которое приносило ему это занятие в сочетании с изрядным глотком ароматной золотистой жидкости, он пару раз кивнул каким-то своим мыслям и глубоко вздохнул.

Затем, по-прежнему с рюмкой в руке, он стал прогуливаться между стеллажей, внимательно разглядывая стоящие на них ряды книг. Будь на его месте кто-нибудь другой, он бы не обратил внимания на происшедшие здесь за истекшую неделю незначительные изменения. Другой — но только не Лука. Его глаза подмечали и отсутствие изданий, которые были проданы либо обменены на другие, и новые тома, появившиеся среди заполнявших полки старых знакомых, и передвинутые на новое место либо перемешанные стопки литературной продукции. В ходе своей инспекции Лука любовно выравнивал корешки книг, заметив малейший непорядок, заботливо менял их местами. При этом он время от времени отставлял свою рюмку, чтобы вынуть с полки издание, которого прежде не видел. С любопытством перелистывая страницы, он внимательно изучал типографский шрифт и на ощупь пытался определить структуру бумаги. В заключение осмотра он прикрывал глаза и подносил книгу к носу, наслаждаясь ее особым ароматом так, как если бы это было какое-то старинное вино. И наконец, еще раз внимательно рассмотрев обложку и переплет, осторожно помещал том на его прежнее место, сопровождая это действие либо недоуменным пожатием плеч, либо удовлетворенным кивком. Как бы там ни было, но кивал он в процессе этого своего обхода гораздо чаще, из чего можно было заключить, что действия ассистента за время отсутствия хозяина букинистической лавки получили полное одобрение со стороны последнего.

Ассистента звали Иверсен. Он находился здесь уже так давно, что мог бы, наверное, по праву считаться скорее партнером, нежели наемным работником. Однако, хотя Иверсен и был влюблен в свое дело не меньше, чем сам Лука, он никогда не пытался завести речь о том, чтобы стать его компаньоном. Букинистический магазин достался Луке по наследству от его отца Армана и всегда считался фамильным предприятием семейства Кампелли.

С тех пор как Арман передал свою лавку Луке, там произошло не так уж много изменений. Самым значительным из них было появление галереи. Она ярусом более полутора метров шириной тянулась по внутреннему периметру магазина на высоте второго этажа. Здешние завсегдатаи сразу же окрестили новое сооружение «небесами», ибо именно здесь под надежной защитой застекленных витрин хранились самые ценные и редкие издания.

Перед тем как подняться наверх, Лука вернулся к прилавку, чтобы налить себе еще коньяка. Затем прошел вглубь магазина, где была расположена винтовая лестница, ведущая на галерею. Когда он поставил ногу на первую из ненадежных ступенек, лестница угрожающе зашаталась, однако старый букинист бесстрашно продолжил свое опасное восхождение и вскоре был уже на самом верху. Повернувшись, он окинул взглядом свои владения. С некоторой натяжкой можно было принять стеллажи внизу за причудливо устроенный лабиринт аккуратно подстриженных кустов. Тем не менее Лука отлично здесь ориентировался и сразу же отыскал глазами стоящие у двери два своих чемодана.

Изборожденное морщинами лицо старика внезапно посерьезнело, в карих глазах появилось отстраненное выражение, будто перед ними была не панорама торгового зала, а какие-то далекие пейзажи. В задумчивости Лука поднес рюмку к носу, понюхал коньяк, сделал небольшой глоток и перевел взгляд со столь не вписывающихся в строгий интерьер двух инородных тел на книжные витрины, коими была уставлена галерея.

Благодаря мягкой подсветке, хранящиеся в витринах тома выглядели весьма романтично. Да и расставлены они были живописно, так чтобы посетитель мог оценить достоинства каждой из книг: одни раскрыты на страницах с красочными иллюстрациями к содержавшимся в них фантастическим историям, другие, наоборот, закрыты и повернуты таким образом, чтобы лишний раз продемонстрировать искусство полиграфиста либо мастера, изготовившего кожаный переплет.

Придерживаясь одной рукой за перила, а другой плавно покачивая рюмку, так чтобы содержимое ее слегка колыхалось по кругу, омывая стеклянные стенки, Лука медленно двинулся вдоль галереи, который раз ощупывая взглядом свое богатство. Среди шедевров, собранных здесь, на втором этаже, как правило, изменения случались нечасто. Мало у кого было достаточно средств, чтобы приобрести какую-нибудь из выставленных здесь книг, а если таковой все же находился, то покупка всегда была целенаправленной, чтобы возместить некий пробел в личной коллекции, и потому редко составляла более одного или двух изданий сразу.

Пополнялся магазин книгами почти исключительно за счет покупок выморочного имущества и — реже — отдельных изданий на специальных книжных аукционах.

Поэтому, увидев на полке незнакомую книгу, Лука застыл. Слегка нахмурившись, он поставил рюмку на перила и наклонился к стеклу, чтобы лучше рассмотреть роскошное издание с золоченым обрезом страниц, заключенное в черный кожаный переплет с золотым тиснением. Когда Лука прочел заглавие и имя автора, глаза его округлились от радостного изумления. Это было переработанное издание «Operette morali» Джакомо Леопарди*** в превосходном состоянии и, по-видимому, на языке оригинала — итальянском, родном языке Луки.


*** Леопарди, Джакомо (1798–1837) — итальянский писатель, поэт. Сборник эссе «Нравственные очерки» написан им около 1824 года и опубликован в 1827 году.

Лука с заметным волнением опустился перед витриной на колени и открыл стекло. Достав из кармана рубашки очки, он дрожащими руками водрузил их на нос, после чего осторожно, будто боясь спугнуть свою добычу, наклонился и, наконец, обеими руками взялся за книгу. Крепко сжимая трофей, он аккуратно извлек его из шкафа и принялся внимательно осматривать со всех сторон. Внезапно лоб Луки прочертили глубокие морщины; он нахмурился и рывком встал на ноги, настороженно озираясь по сторонам, словно опасаясь, что кто-то скрытно следит за ним и видит в данный момент эту его чудесную находку. Так никого и не увидев, он вновь обратился к книге, которую по-прежнему сжимал в руках, и бережно ее раскрыл.

Изучив титульный лист, он обнаружил, что это первое издание, что, с учетом времени выпуска — это был 1827 год, — вполне оправдывало появление книги здесь, на «небесах». Лука провел пальцем по странице, с наслаждением ощутив плотную структуру бумаги, а затем поднес том к носу и понюхал его. Слегка пряный запах, исходивший от книги, отчасти напомнил ему аромат лаврового листа.

По-прежнему бережно и осторожно переворачивая страницу за страницей, он продолжал изучать книгу, пока не дошел до оттиска гравюры на меди, на которой изображена была облаченная в рясу смерть с косой в руках. Иллюстрация была выполнена мастерски, и сколько Лука ни всматривался, он так и не сумел обнаружить на ней не малейшего изъяна. Довольно сложная техника оттиска гравюр на меди была весьма распространена в девятнадцатом столетии и отличалась от самых лучших образцов оттисков гравюр на дереве гораздо большей степенью четкости и изящества. Оттиск изображения на бумаге получался в два приема, ибо типографская краска проникала в углубления на медной пластине; сам же текст книг набирался литерами, которые отливались из свинца и были выпуклыми.

Лука одну за другой переворачивал страницы книги и с восхищением рассматривал прочие содержащиеся в ней оттиски медных гравюр. Дойдя до последней страницы, он снова нахмурился. Обычно здесь он или Иверсен всегда помещали ценник величиной с визитку с указанием цены и названием магазина, однако на этот раз ценник отсутствовал. Луку удивляло, что Иверсен решился на покупку столь дорогой книги, предварительно с ним не посоветовавшись. А то, что он выставил книгу на продажу без указания цены, было и вовсе не похоже на этого педанта.

Лука вновь настороженно обвел глазами все помещение, будто ожидая, что сейчас откуда-нибудь появятся члены некоего комитета по организации торжественной встречи, поприветствуют его и объяснят все таинственные нестыковки. Однако лишь очень немногие знали о его отъезде и возвращении, и им никогда бы и в голову не пришло использовать это в качестве предлога для празднования.

Лука пожал плечами, открыл наудачу первую попавшуюся страницу и начал читать вслух. Постепенно озабоченное выражение исчезло с его лица, уступив место радости от чтения на родном языке. Постепенно голос его окреп и повысился, слова гулко отдавались в заполненных книгами лабиринтах букинистического магазина. Прошло уже немало времени с тех пор, как Лука последний раз читал на родном языке, так что ему потребовалось несколько страниц, чтобы полностью преодолеть акцент и попасть в ритм текста. Тем не менее, вне всякого сомнения, он испытывал истинное удовольствие: глаза его сияли от счастья, а звучавшие в голосе восторженные ноты составляли резкий контраст меланхолическому содержанию читаемого им трактата.

Все это длилось недолго. Внезапно восторг на лице Луки сменился изумлением; он сделал пару шагов назад и наткнулся спиной на книжную витрину. В широко раскрытых от удивления глазах появилось выражение ужаса; костяшки пальцев, по-прежнему судорожно сжимавших раскрытую книгу, побелели от напряжения. Тело его дернулось вперед; волоча ноги и двигаясь, как механическая кукла, Лука приблизился к перилам галереи. Слепо наткнувшись на балюстраду, он опрокинул стоящую на ней рюмку с коньяком, которая полетела вниз. Устилавшее пол магазина мягкое ковровое покрытие приглушило звон разбившегося стекла.

Голос Луки становился все тише и глуше, ритм практически исчез; старый букинист едва выдавливал из себя слова. По лбу его струился пот, лицо побагровело от напряжения. Несколько капелек пота скатились со лба, скользнули по переносице и, сорвавшись с кончика носа, упали на книгу. Плотная бумага моментально с жадностью впитала их — так пересохшее русло реки впитывает дождевые капли.

Глаза Луки, почти полностью вышедшие из орбит, казалось, были прикованы к тексту. Он смотрел в книгу, не мигая, за исключением тех моментов, когда под ресницы затекал пот. Зрачки неотрывно бегали по строкам страницы, и как Лука ни пытался, он не мог даже повернуть головы, чтобы оторваться от книги, которую по-прежнему сжимал в руках, и перестать читать. Тело его сотрясала крупная дрожь, лицо болезненно исказилось: на нем застыла безобразная гримаса, из-за которой благообразный пожилой букинист выглядел не то психом, не то эпилептиком во время очередного припадка.

Несмотря на столь явные физические признаки душевного расстройства, голос Луки по-прежнему заполнял все помещение букинистической лавки; правда, теперь он читал сбивчиво, делая время от времени неоправданные долгие паузы, которые внезапно сменялись безудержным потоком слов. От прежнего четкого ритма декламации не осталось и следа: фразы внезапно обрывались или же, наоборот, сливались — в полном противоречии со всеми правилами грамматики. По мере того как скорость чтения возрастала, ударения Лука делал все более и более произвольно. И хотя отдельные слова еще были узнаваемы, произношение, как и вся речь Луки, изменилось, стало неясным, трудным для восприятия, срывающиеся с его губ предложения казались лишенными всякого смысла. Порой, когда опустевшие легкие настоятельно требовали нового глотка воздуха, торопливое бормотание прерывалось похожими на всхлипы вздохами. Сделав со свистом очередной вдох, Лука продолжал прерванное чтение в еще более быстром темпе; его декламация напоминала стремительное течение водного потока, временами преодолевающего на своем пути некие препятствия.

Крупная дрожь так сильно сотрясала тело Луки, что деревянные перила галереи, на которые он тяжело опирался, громко скрипели. Старик обливался по.

том, кое-где он проступал сквозь одежду, а ковровое покрытие у ног Луки было все испещрено мокрыми пятнами, которые оставляли срывающиеся со лба капли.

Неожиданно поток слов разом смолк, и дрожь прекратилась. Взгляд Луки был по-прежнему устремлен в книгу, однако выражение лица совершенно изменилось: вместо панического ужаса на нем теперь ясно читались спокойствие и умиротворенность. Старый букинист как-то вдруг обмяк и едва не повис на перилах, постепенно все больше перегибаясь через них; книга выскользнула из влажных рук и, шелестя страницами, упала на пол магазина. Под весом тела Луки перила жалобно треснули, а затем с ужасным грохотом целая секция балюстрады рухнула вниз, усыпая все заведение разлетающимися во все стороны мелкими и крупными обломками. На мгновение безжизненное тело Луки неподвижно застыло на краю галереи, потом, повинуясь силе тяжести, наклонилось и полетело вниз. Во время падения безвольно раскинутые в стороны руки и ноги Луки задели полки и стеллажи, увлекая их за собой.

Тело Луки рухнуло с глухим стуком в узкий проход между стеллажами, где сразу же оказалось погребенным под грудой книг и обломков, над которыми взметнулось облако пыли.

О книге Микеля Биркегора «Тайна „Libri di Luca“»