Анетта Пент. Привыкнуть друг к другу можно и без слов это совсем не долго (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Анетты Пент «Привыкнуть друг к другу можно и без слов это совсем не долго»

Оставьте все плохое за дверью, говорит госпожа
Менг Во, в то время как я стою перед ней:
развязавшийся воротничок халата топорщится
у горла, руки как плети висят вдоль туловища.
Я не понимаю, какое плохое она имеет в виду
и за какой дверью, учитывая тот факт, что я
вот уже несколько часов пребываю на свежем,
кондиционированном воздухе сингапурского
торгового центра «Парадиз», чьи входы и выходы
затерялись в нескончаемой веренице окутанных
мягким светом бутиков. Искусственные
пруды, небольшие заросли, до этого я долго
бродила между птичьих вольеров, быть может,
плохое я должна оставить именно там, на песчаных
грядах, или в запутавшихся ветвях деревьев
с крошечными птицами, или в ресторане
без стен, протянувшемся на несколько залов,
с установленными повсюду одинаковыми барными
стойками, где подают мисочки с рисом,
овощами, курицей, всем тем, что делает Сингапур
страной безграничных гастрономических
возможностей, вряд ли госпожа Менг Во имела
в виду это.

Я уже целых пять секунд знаю ее имя, оно
указано на бейджике, который она приколола
на миниатюрную грудь, хотя, возможно, здесь
могли быть указаны должность или почетное
звание: доктор красоты, хозяйка салона, леди с
изящными ручками, директор, менеджер спа-
центра «Семь сосен», хотя при чем здесь сосны,
здесь нет никаких сосен, название могло означать
все что угодно, и сама госпожа Менг Во мне
этого, конечно, не объяснит, а задавать вопросы
я здесь разучилась. У меня назначено время, и
я уже оплатила процедуру в приемной, где другая
дама, с совсем другим бейджиком на груди,
улыбнулась мне и предложила терпкий имбирный
чай, от которого во рту осталось неприятное
жжение. Потом она накинула мне на плечи этот
халат, завязывать который пришлось самой, что
было очень сложно, поскольку я не видела, что
делают мои пальцы, и мне не хотелось затруднять
даму просьбой, да и вряд ли она стала бы
помогать мне, это оказалось моим первым заданием,
с которым я недостаточно хорошо справилась.

Поэтому тесемки развязались прежде, чем
госпожа Менг Во приступила к процедуре. Она
сделала вид, что ничего не заметила. Поприветствовала
меня, слегка склонив голову, и позволила
войти, хотя никто так и не проверил, оставила
ли я все плохое за дверью. В спа-кабинете
чистота, ни один звук не проникает сюда, толстые,
обитые мягкой тканью, белоснежные стены,
как будто только что взбитые, вот только госпожа
Менг Во не похожа на сказочную госпожу
Метелицу, она худа и руки ее кажутся холодными.
Госпожа Менг Во проводит меня к кушетке,
куда я довольно неуклюже плюхаюсь, да и как
вообще мои телодвижения могут быть грациозными
и плавными, если я делаю все слишком громко, я вспотела, чего невозможно избежать в
Сингапуре, хотя и гуляла несколько часов в ледяной
прохладе кондиционеров торгового центра
«Парадиз».

Госпожа Менг Во никогда не потеет, она ухоженна
и выглядит женщиной без возраста, ее
брови выщипаны изящной дугой, и, за исключением
черной блестящей челки, на ее лице нет ни
одного волоска, насколько я смогла рассмотреть.
У меня же, совсем наоборот, растительность проглядывает
в неположенных местах, между бровей,
в ноздрях. Но за тем я сюда и пришла.

Чего бы вам хотелось, спрашивает госпожа
Менг Во, с минуту понаблюдав за моими неловкими
попытками перевернуться на кушетке
и послушав, как мои ноги скрипят о прорезиненную
подкладку, до тех пор пока мне не удается
улечься и расправить на животе растянутую
футболку.

Мне уже хочется новую красивую обтягивающую
футболку, хочется, чтобы дома все обрадовались
моим безделушкам из сувенирных лавок
торгового центра «Парадиз», хочется, чтобы у
меня было так же мало морщин, как у госпожи
Менг Во, и такая же удивительно гибкая шея, и
это не считая других желаний.

Ах, пожалуй, лицо, отвечаю я.

Госпожа Менг Во неожиданно быстро наклоняется,
и достает из угла раскладное увеличительное
зеркало, и подносит мне его прямо к лицу.

Лицо, повторяет она, много работы, и в первый
раз за весь мой визит улыбается. После чего
она велит мне расслабиться, и это звучит как
дружелюбный приказ, которому я охотно следую.
Я закрываю глаза и замираю в ожидании.
Госпожа Менг Во водит зеркалом взад-вперед у
моего лица, я ощущаю легкий ветерок движения
и ее взгляд, потом ее пальцы на моей шее, туго
завязывающие тесемки. Она встает, почти бесшумно
передвигается по комнате, в воздухе распространяется
аромат сосны и горячего расплавленного
воска, она берется своими холодными
руками за мои ступни, раскачивая их, как будто
хочет взвесить.

Я тут же открываю глаза, лицо, повторяю я
отчетливо еще раз для верности.

Я вас поняла, говорит госпожа Менг Во, первый
раз без акцента на правильном оксфордском
английском, но именно так я начинаю процедуру.
Будет лучше, если вы закроете глаза.

Но сейчас уже не получается этого сделать,
я удивлена переменившемуся акценту госпожи
Менг Во и тому, как она крепкой рукой берется
за пальцы ног, за которые мне тут же становится
ужасно стыдно, они кривые и мозолистые, и я
не смею даже пошевелиться. Я наблюдаю, как
она растирает пятки и ороговевшие края моих
пальцев, потом подергивает каждый из них, после
чего выпрямляется и кивает мне, как будто
бы показывая, что я справилась со вторым
заданием. Запах сосны резковат, возможно, это
распоряжение владельца салона, размышляю я,
могу ли я попросить сменить благовоние на другое,
которое лучше бы сюда подошло и которое
понравилось бы госпоже Менг Во.

Из-под полуоткрытых век я наблюдаю, как
она разминает пальцы и присаживается с правой
стороны от меня. Держится она очень прямо,
при этом не кажется деревянной, поворачивается
влево и вправо, расставляет несколько металлических
сосудов и чашу с маслом. Между тем из
носика одного сосуда на мою сухую кожу лица
начинает валить пар, он клубится над бровями,
пока я не оказываюсь в густом облаке, собственноручно
изготовленном госпожой Менг Во. Она
вытирает руки полотенцем, берет пинцет и начинает
выщипывать на моем лице каждый волосок,
пока брови не превращаются в две тонкие
дуги. Я молчу, а мои глаза начинают слезиться,
из носа течет. В ее взгляде я ищу отвращение к
моему рыхлому лицу, но ее глаза сужены, и она
лишь фиксирует каждый отдельный прыщик,
выдавливая его двумя указательными пальцами,
при этом она спрашивает, зачем вы здесь:

Лицо, бормочу я.

Я имею в виду, здесь, в Сингапуре.

Я открываю глаза, чтобы понять, не будет ли
это моим следующим заданием, или она действительно
хочет знать, зачем я здесь.

Так зачем же я здесь. Я здесь, потому что хочу
посмотреть город. Потому что еще ни разу здесь
не была. Потому что здесь продают хорошие сувениры.
Потому что Сингапур — это промежуточная
станция. Потому что я взяла тайм-аут.
Как будет «тайм-аут» по-китайски.

Госпожа Менг Во ждет моего ответа, пинцет
зажат между указательным и большим пальцами,
терпеливо, но упорно. Я тяну с ответом дольше,
чем позволяют приличия, не зная, что сказать.
Откашливаюсь и говорю, что я здесь по делам.

Но этого недостаточно, ее вопросительный
взгляд все еще направлен на меня, во всяком
случае, мне так кажется, и я размышляю, как же
ей объяснить, что у меня здесь нет никаких дел
и что я не знаю, зачем я здесь, что я с такой же
легкостью могла бы оказаться в любом другом
месте или нигде, пока до меня вдруг не доходит,
что она смотрит мне не в глаза, а на точку, рядом с моим левым веком, и тут же берется за нее.
Я не могу сдержать смеха, точнее, смешка, хихикаю
про себя и говорю: да, моя фирма, деловые
переговоры, знаете ли.

Тогда, сосредоточенно произносит госпожа
Менг Во, тогда решительно важно быть красивой.
Когда я согласно киваю, она задерживает
мой подбородок, чтобы я не крутилась, я еще не
закончила, объясняет она мне.

Красота — это ключ, продолжает она, ваша
красота дремлет в вашем лице, и вы забыли, где
она.

Я сопротивляюсь, для меня это слишком щепетильная
тема, я не ученица госпожи Менг Во,
я заплатила за эту процедуру и не обязана слушать
то, что мне не нравится.

Вы все утрируете, возможно, что касается
красоты и ключа, вы и правы, но, понимаете ли,
в деловом мире есть и другие критерии.

Сама я о деловом мире ничего не знаю, до
того момента, когда я перестала понимать, что
мне делать, я писала газетные статьи, платили
мало, нерегулярно, денег мне постоянно не
хватает, расходы превышают доходы, я не могу
пересчитать евро в доллары, собственно говоря,
я вообще не умею считать. Эта процедура стоит
много долларов, но я не знаю, дорого это или
дешево и могу ли я вообще позволить себе гос-
пожу Менг Во.

Профессионализм, умение стратегически мыслить,
во что бы то ни стало быть готовым к рискам
в финансовом секторе, знаете ли. Иногда, чтобы
выиграть, нужно чем-то рискнуть.

У вас, видимо, нет детей, спрашивает она.

Нет, нет, отвечаю я и тут же чувствую укол
совести, я предаю своих ребятишек, мою тонконогую музыкальную с всклоченными волосами
зеленоглазую восьмилетнюю девочку, моего отчаянного,
ловкого, подвижного, растрепанного
пятилетнего мальчугана, в одну секунду я отчетливо
представила их себе: Наташа и Ули на
диване рассматривают книжки с картинками, за
кухонным столом с домашним заданием, рассвирепевшие
после ссоры, с разбитым в кровь
коленом, с высокой температурой, кашляющие,
зовущие, зовущие меня, но потом я смотрю в
глаза госпоже Менг Во и качаю головой.

Нет, ведь все успеть не получается, я полностью
отдалась карьере, люблю путешествия, с
детьми это невозможно.

Теперь она клюнула.

Дети дарят красоту, говорит она. Она полагает,
что мне недостает красоты, поскольку я бездетна,
но она ошибается, она ничего не знает о Наташе
и Ули и никогда не узнает, что существуют другие
причины, почему я недостаточно красива, ей не
ведомо, как прекрасны лица тех, кого я произвела
на свет, кормила, пеленала, на мгновение я тоже
забываю об этом. Я вижу только лицо госпожи
Менг Во на фоне клубящихся белизной стен и
мое отражение в ее глазах, но я уже не вижу так
ясно Наташу и Ули, мне на ум приходят только
какие-то незначительные детали, Наташин фотоаппарат,
шрам Ули от последнего падения с велосипеда,
этот шрам я вижу так отчетливо, словно
Наташа сфотографировала его.

Может быть, но в моей жизни детям места
нет. Я редко бываю дома, вечерами у меня
бизнес-встречи, я хожу ужинать с моими деловыми
партнерами: разнообразное меню, со вкусом
подобранные вина, мы едим и беседуем, курим
и пьем, делаем все, чтобы преуспеть, организуем
большие проекты, иногда это перерастает в отношения,
не думайте, что я все отдаю на волю
случая: я выбираю ресторан, вино, наряды, все
сочетается.

Да, говорит госпожа Менг Во, и я чувствую,
что меня оценили и поняли.

Вы все выбираете правильно, говорит она, и
сейчас вы здесь. Мы киваем друг другу, и какое-
то время царит молчание, теперь я могу спокойно
закрыть глаза и ни о чем не думать, кроме как
о белых стенах кабинета, аромат сосны мне уже
не мешает, и я больше не вспоминаю о тех ночах
в походной палатке, когда мы, свернув свитера
вместо подушек, лежали, прижавшись друг к другу,
насколько позволяла жара, соприкасались не
только наши руки, ноги и животы, но и пальцы
ног мы сплели, так крепко, что ни один из нас
не мог отодвинуться, мы лежали так всю ночь, и,
когда один начинал проваливаться в сон, другая
расталкивала его и еще крепче сплетала пальцы,
ведь разлука была невыносима, и, когда на улице
что-то начинало потрескивать, сначала на ум
приходила мысль о костре, и о лесном пожаре,
и о том, что времени не хватит, чтобы убежать,
и что пожар распространится в доли секунды и
выйдет из-под контроля, и мы продолжали лежать;
если одной хотелось пить, другой делал
глоток, припадал к моему рту и утолял жажду; и
тучи комаров вились вокруг нас, укусы на теле
превращались в большие раны, так, что мы были
похожи на израненных бойцов. Чтобы не расчесать
тело в кровь, мы прижимали ладони к зудящим
местам, пока совсем не забывали о них, и о
лесном пожаре, и о сухих соснах, чьи корни так
глубоко вросли в землю, что им всегда хватало
воды.

Анна Энквист. Контрапункт (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Анны Энквист «Контрапункт»

За столом, склонившись над карманной партитурой
«Гольдберг-вариаций», сидела женщина.
В руках она держала карандаш из дорогого черного
дерева с тяжелым серебряным колпачком-точилкой.
Карандаш завис в воздухе над пустой
тетрадью. Рядом с партитурой лежали сигареты,
зажигалка и небольшая металлическая
пепельница — компактный подарок знакомого.

Женщину звали просто «женщина», может
быть — «мать». С именами были проблемы.
Проблем было много. В сознании женщины
проблемы с памятью лежали на поверхности.
Просматриваемая ею ария, тема, на которую
Бах сочинил свои вариации, перенесла
женщину в то время, когда она разучивала это
произведение. Когда дети были еще маленькими.
До того. После того. Она невольно вспомнила,
как, обняв сидящих на коленях детей,
пыталась выразить эту тему; как вбегала в малый
зал Консертгебау; как ждала, затаив дыхание,
пока пианист выйдет на сцену и возьмет
первую неукрашенную октаву; как чувствовала
локоть дочери: «Мама, это наша мелодия!» Незачем
было сейчас это вспоминать. Она хотела
думать только о дочери. О ее младенчестве,
детстве, юности.

Воспоминания съеживались в набившие
оскомину клише. Ей было не под силу рассказать
о своей дочери, она не знала свою дочь.
Ну, тогда напиши о ней, подумала она, разозлившись.
Даже обходное движение — это
движение, и отрицательный образ — все равно
образ. Утверждать же, что тишина — это тоже
музыка, она бы сейчас не решилась.

Перед тем как сесть за стол, она прочла статью
о понимании времени племенем южноамериканских
индейцев. Люди из этого племени
считают, что прошлое перед ними, а будущее
позади. Их лица обращены к истории;
грядущие же события застают их врасплох. По
мнению автора статьи, такое восприятие времени
отражается в грамматических конструкциях
и разговорной речи этого народа. Именно
лингвист открыл столь странную, перевернутую
временнýю ориентацию.

Женщина вспомнила, что когда-то читала
нечто подобное о древних греках. Несмотря на
то что она изучала греческий язык и литературу
много лет, сей факт ни разу не привлек
ее внимания. Наверное, в ту пору она была
слишком молода. И слишком большое будущее
ждало ее впереди, отвернуться от которого
было тогда немыслимо.

Женщина еще не была стара, но, несомненно,
проделала уже длинный путь к конечной
остановке. У нее было богатое прошлое.

Прошлое. То, что уже прошло. Представь
себе, что смотришь на него глазами индейца, как на нечто само собой разумеющееся; просыпаешься
с ним, весь день с ним возишься,
мечтаешь о нем. Ничего необычного, подумала
женщина, все так и есть. Она закрыла глаза
и нарисовала себе будущее в образе человека,
невидимкой стоящего за спиной.

Будущее обняло ее своими сильными руками;
вполне возможно, что оно даже дотронулось
подбородком до ее волос. Оно крепко ее
держало. Будущее было больше нее. Прильнула
ли она к его груди? Почувствовала ли его
теплый живот? Она знала, что через плечо оно
заглядывает в ее прошлое. Удивленно, заинтересованно,
равнодушно?

С искренним участием, заключила ее доверчивая
душа. В конце концов, это было ее
личное будущее. Она дышала на его правую
руку, покоившуюся высоко на ее груди. Дышала
на его кисть. Если бы оно не столь лихорадочно
на нее навалилось, она смогла бы вздохнуть
свободнее. Смогла бы что-то сказать.

Будущее притянуло ее к себе так резко, что
ей пришлось сделать шаг назад. И еще один.
Она сопротивлялась. Прошлое должно было
оставаться рядом, у нее на виду. Рука неприятно
надавила — казалось, что будущее насильно
тащит ее, заставляя при этом двигаться
назад в каком-то элегантном, почти танцевальном
ритме. Она уперлась каблуками в пол.
Руки вцепились в нее мертвой хваткой, она задохнулась
в объятьях будущего. Его зовут Время.
Оно будет уводить ее от всего, что ей дорого,
и вести туда, где ей совсем не хочется быть.

В консерватории ударники слыли особой категорией
студентов. Они жили в недостроенной
церкви, курили папиросы и поздно вставали.
Играя в оркестровом классе, держались в стороне
от струнников. За сценой они уподоблялись
строителям: собирали ксилофоны, вешали
на стеллажи часы, занимались настройкой
похожих на гигантские тазы литавр. Они носили
кроссовки и перебрасывались громкими
неразборчивыми фразами.

Они лучше всех нас организуют свое время,
думала тогда еще юная женщина, наблюдая с
заднего ряда зрительного зала за готовящимся
к выступлению оркестром. Ударники легко
относятся к понятию «время», не делая из
него философскую проблему. Они превращают
пульс в ритм, чувства — в движения. Ожидание
— удар, ожидание — удар, удар.

Нужно обладать природным даром, чтобы
расслышать музыкальные темы в серии абсолютно
одинаковых сигналов. Иначе не может
быть. Структурирование — свойство наших
мозгов, нас самих, стратегия выживания, болезнь.
Из бессмысленного мутного месива вокруг
нас мы умудряемся возвести привычно-знакомые
декорации. Нам невдомек, что привычность
и узнаваемость — дело исключительно
наших рук. Можно провести исследование
о взаимосвязи между структурными моделями
и личностными качествами. Почему один слышит
такт размером в три четверти, а другой в
шесть восьмых?

Почему она задумалась об этом? Совершенно
не к месту.

Это Время как нетерпеливый любовник сжимало
ее в своих объятьях, заставляя отступать
назад, чтобы прошлое все дальше ускользало
из ее поля зрения.

Одним прыжком оказаться в прошлом, подумала
женщина. Или украдкой заползти в
день, полный музыки, песен, детей. Увидеть
все так же ясно, как тогда. Испытать те же
чувства, вдохнуть знакомый запах, услышать
те же звуки…

Так не бывает, нельзя почувствовать то же
самое во второй раз. Конечно, можно обернуться
назад («заглянуть вперед»), но истекшее с того дня время и перемежающиеся в нем
события видоизменяют воспоминания. Событие
не может быть одним и тем же в два момента
времени; во всяком случае, оно не может
одинаково восприниматься наблюдателем,
ведь сам наблюдатель со временем меняется.

Взять хотя бы «Гольдберг-вариации». Ты
играешь арию. Нет, подумала женщина, никогда
я больше не буду играть эту арию. Ну, хорошо,
ты играла арию — в прошлом, — эту тихую,
трагическую мелодию. Прислушайся, это
сарабанда: неторопливый темп, акцент на каждую
вторую долю, размеренный, преисполненный
величия танец. Ты играла арию увлеченно,
страстно, стараясь не сделать ни единой ошибки.
Длинные ноты превращались к концу в серпантин
шестнадцатых, не теряя при этом серьезности
каданса. Ты не поддавалась искушению
играть в конце тише, шепотом, чтобы закончить
произведение на едва слышимом вздохе.
Нет, ты и тогда продолжала наращивать гирлянды
грустных тонов над спокойными чинными
басами. Не спешить, лучше неуловимо
замедлить темп — звучно, энергично. До конца.

После арии Бах сочинил тридцать вариаций,
где сохранил гармоническую схему, последовательность
аккордов сарабанды. Эта басовая
тема была постоянной величиной, которую
он преображал в своих незаурядных вариациях.
Под конец ария зазвучала снова. Та же
сарабанда — ни нотой больше, ни нотой меньше.
Но была ли она тем же самым произведением?
И да и нет. Ноты были те же. Но ни исполнитель,
ни слушатель не могли исторгнуть
из памяти тридцать вариаций, прозвучавших
между первым и последним явлением сарабанды.

Бывают исключения

Рассказ из Веры Инбер «Смерть луны»

О книге Веры Инбер «Смерть луны»

Подошва есть подошва. Ее участь безропотно переносить
все жизненные неуютности: осенью —
грязь, летом — пыль, зимой — резиновые калоши,
не дающие ей возможности дышать. Иногда подош-
ва робко просит каши, но ей затыкают рот гвоздем.
Тяжелая жизнь. Иосиф Коринкер, сапожник, так и
говорит:

— Тяжелая жизнь, и никаких видов на будущее.
Посмотрите, прошу вас, на эти штиблеты. Я только
взял их в руки, так я уже знаю автобиографию этих
ног. Видите это место: здесь вылезла косточка, подагра,
я знаю, ревматизм,— одним словом, что-то из
этой золотой серии. А вот здесь гнезда от мозолей.
Ну а это, так не о чем говорить, что это типичная
дырка. И чьи это штиблеты, вы бы думали? Вы, наверное,
думаете, что их носит какой-то безработный
элемент? Так нет же, и даже наоборот: ответственнейший
секретарь нашей газеты нашего города.
Город, правда, небольшой, но секретарь — это
же уже есть лицо. Так вот, он носит эти штиблеты. А
сам он… Вот он придет, так вы увидите.

И на другой день он действительно приходит.

За окном весна. Лужи окончательно просохли,
и починенным штиблетам предстоит короткое,
но счастливое время: без пыли, без грязи и без
калош. За окном весна. Тяжелая, темно-красная,
еще епархиальная сирень цветет в саду против
подвальных окон сапожника Иосифа Коринкера.
В конце улицы зеленеет весеннее море. Уже скоро
оно потеплеет, и дочь старого Иосифа, юная
Цецилия, восемнадцати лет от роду, белая, темно-
рыжая и сладкая, словно кокосовый орех, пойдет
купаться и загорать на бархатном песке. А пока
она, будучи после смерти матери хозяйкой дома,
готовит бульон, золотой, как солнце, из прекрасной
молодой курицы.

Да не подумает кто-либо, что Иосиф Коринкер
с дочерью Цецилией ежедневно питаются столь
роскошно. Отнюдь нет. Обед этот званый. Иосиф
Коринкер пригласил к обеду ответственного секретаря
редакции, обладателя рваных штиблет.
Этот секретарь только что приехал из центра и, конечно,
полон самомненья. Он уверен, что все идет
хорошо в Стране Советов. Но Иосиф Коринкер путем
неопровержимой логики, языком фактов докажет
ему обратное…

На столе белая скатерть и селедка в маслинном
окружении. Из своего окна, вровень с землей,
Коринкер видит, как из здания бывшего епархиального
училища, теперешней редакции, выходит ответственный
секретарь, жуя, как жеребенок, ветку
сирени, и направляется к нему, Коринкеру.

На столе благоухает бульон, молодая курица
ждет своей очереди, и Цецилия, розовея, предлагает
гостю селедку. На подоконнике, артистически
подправленные, стоят секретарские штиблеты. Но никакая самая искусная починка не может скрыть
их тяжелого прошлого.

Иосиф Коринкер, не дожидаясь бульона, уже за
селедкой открывает военные действия.

— Вот вы говорите, молодой человек,— обращается
он к секретарю редакции,— что мы идем по
пути прогресса. Но если мы идем по этому пути в
ваших, например, штиблетах, извините, то мы далеко
не уйдем… кушайте, прошу вас.

— Товарищ Коринкер,— возражает секретарь
редакции, крепко потирая бритую голову,— вы
сидите в подвале, и от этого у вас нет правильной
перспективы, нет правильного взгляда на вещи.
Вы видите только ноги и по ним судите. Конечно,
нам трудно, но за то мы правы.

— Молодой человек, не бросайтесь ногами, это
язык фактов. Это раз. Второе — кто виноват, что я
сижу в подвале, как не государство… возьмите редиску.
Хоть вы и надели сейчас сандалии и на вид
вы здоровый молодой человек, но Иосиф Коринкер
никогда не ошибается. Ваша обувь открыла мне
все ваши дефекты и дефекты государства. Разве не
так? Так, так, молодой человек. Циля, дай сюда еще
крылышко.

Наступает ночь. Луна встает над морем и плывет
по направлению к бывшему епархиальному саду.
И здесь она останавливается. Так сладко пахнет
сиренью, так крупны и отчетливы тени на скамье,
такая тишина в траве, что луной овладевает томленье.
И, несмотря на то что ее ждут другие сады, она
остается здесь.

Иосиф Коринкер, который никогда не ошибается,
который слушает только язык фактов, решает,
вопреки своему обыкновению, подышать воздухом.
Он идет вдоль сада и слышит разговор. Так
как ночь тиха и один из голосов принадлежит его
родной дочери Цецилии, то он останавливается и
слушает.

— Андрей Петрович, — говорит Цецилия,— вот
вы говорите: поехать с вами в Москву. Но ведь там
такая ужасная жизнь! Государство неустроено,
квартир нет. Вы же слышали, что говорил папаша!
Так это же все, наверное, правда.

Луна и Коринкер, заинтересованные разговором,
подвигаются ближе к решетке и слушают
дальше.

— Цецилия Иосифовна,— отвечает секретарь,—
дайте вашу ручку, вот так. Вы даже не представляете
себе, как сейчас хорошо, как на редкость
хорошо сейчас жить.

— Но вы же необеспеченный человек,— возражает
Цецилия с сомнением в голосе.— И потом, папаша
прав: надо ехать в Палестину. Разве здесь это
страна, если такой работник, как вы, носит такие
башмаки! Я же видела…

— Цецилия Иосифовна, — с запинкой говорит
секретарь, — не говорите об этом. Здесь есть
маленькая неточность. Эти башмаки, сказать по
правде, не мои, а неизвестно чьи. Я подобрал их в
епархиальном архиве. Специально, чтобы иметь
предлог прийти к вашему отцу. А вас я заметил
в первый день своего приезда, дайте вторую
руку.

Коринкер, который обыкновенно видит только
ноги, встав на цыпочки и заглянув за решетку, на
этот раз увидел две головы, которые как будто бы
целовались.

После этого молодая луна и старый сапожник
двинулись дальше.

«Ну что ж, — сказал сам себе Коринкер, отходя
от решетки, — как правило, я никогда не ошибаюсь.
Но конечно, бывают исключения…»

1926

Кровавый королек

Отрывок из книги Бернара Кирини «Кровожадные сказки»

О книге Бернара Кирини «Кровожадные сказки»

Скинь кожуру, малютка-манго,
не то берегись ножа.
Андре Пьейр де Мандьярг

Мы с ним встречались каждый вечер в ресторане
отеля, где я снимал комнату с пансионом.
Поскольку он был один, я очень скоро приметил
его среди парочек и семей, составлявших
львиную долю клиентуры. Я приехал в Барфлер
за тишиной и покоем, и отдых мой так
удался, что я даже заскучал: кроме пары-тройки
променадов во всех этих прибрежных городках
и вовсе нечем развлечься тем, кому, подобно
мне, быстро приедаются морские купанья.

Почему бы нам не сесть за один стол, думалось
мне. Не похоже, чтобы он искал уединения,
и вряд ли меньше меня скучает в этой
атмосфере конца курортного сезона. Мы могли
бы как-нибудь поужинать вместе, а потом посидеть
за коньяком в гостиной или прогуляться
по опустевшему пляжу, проникшись духом
сдержанной и чуть отстраненной симпатии,
как два джентльмена, которые, не нуждаясь в
установленных правилах игры, умеют в сближении
не заходить чересчур далеко.

Увы, он не давал мне ни единого повода
завязать разговор: газет не читал, одевался неброско,
заказывал всегда одни и те же блюда, в
общем, будто нарочно делал все для того, чтобы
его не замечали и вообще забыли — в том
числе и метрдотель, которого он никогда не
подзывал, закончив трапезу, а дожидался, пока
уберут тарелку и предложат десерт. Его меланхоличный
вид, манера то и дело проводить
рукой по седеющим волосам, аккуратность, с
которой он складывал салфетку, перед тем как
встать из-за стола, — все в нем интриговало
меня; еще не обменявшись с ним ни единым
словом, я был убежден, что он весьма интересный
собеседник. И не ошибся.

Однажды вечером он сделал нечто позволившее
мне наконец с ним заговорить. Было
воскресенье, мое второе воскресенье в отеле —
приехал я две недели назад. В семь часов я
спустился к ужину и сел за столик недалеко от
него. Официант принес мне меню, затем подошел
к моему соседу. Тот попросил стакан свежевыжатого
апельсинового сока. Я удивился,
не понимая, как можно пить перед едой что-либо, кроме аперитива; вышколенный же официант
не позволил себе никаких комментариев
и через пару минут вернулся из бара со стаканом,
украшенным зонтиком из шелковой бумаги.

Он поблагодарил, после чего устремил взгляд
куда-то вдаль, рассеянно вертя в пальцах стакан.
Я думал, что он готовится выпить свой сок, но
вместо этого он сунул руку в карман пиджака,
достал оттуда ампулу и, отломив кончик, вылил
содержимое в стакан; затем, помешав в нем ложечкой, залпом выпил. Мне это показалось столь
неожиданным, что я, не удержавшись, спросил:

— Лекарство?

Он поднял голову и посмотрел на меня с
удивлением. Я было испугался собственной
бестактности, но тут он широко улыбнулся мне
и ответил вполне приветливо:

— Это не лекарство, нет. Не совсем.

Понимая, что его ответ повлечет с моей стороны
новый вопрос, он предложил мне пересесть
за его столик — что я и сделал. Он взял
стеклянную ампулу большим и указательным
пальцами, поднес к глазам, посмотрел задумчиво.

— Если я вам скажу, — продолжил он, —
что за жидкость была в этой ампуле, вы очень
удивитесь.

— Это был наркотик?

— Нет.

— Что же тогда?

— Кровь.

Страшные картины — вампир, вырезанное
из груди сердце — представились мне, и я невольно
отпрянул. Лукавая усмешка перечеркнула
его лицо.

— Не бойтесь, я не вопьюсь вам в шею и
не перекушу артерию. Но я понимаю, что мой
воскресный ритуал вас удивляет.

— Вы пьете кровь каждое воскресенье?

— Немного крови со свежевыжатым апельсиновым
соком, да, каждое воскресенье вот
уже пятнадцать лет. Вам, я полагаю, хочется
узнать почему?

«Случилось это пятнадцать лет назад в Брюсселе,
где я прожил три года и откуда собирался
уезжать. Всю мебель я уже отправил в город,
куда намеревался перебраться, а в моей квартире
было не повернуться от коробок и ящиков с
книгами. В спальне остались одна только кровать
да механический будильник. Несмотря на
связанные с переездом хлопоты, досуга у меня
было предостаточно, и я гулял по Брюсселю,
стараясь в последний раз надышаться атмосферой
этого города. Во время одной из таких прогулок,
в воскресенье после полудня, я и встретил
женщину-апельсин. Странное имя, скажете
вы? Так, по крайней мере, она зовется в моих
воспоминаниях. Не помню, говорила ли она
мне, как ее зовут, а может быть, я знал ее имя,
да позабыл. Она была красива и очень молода,
лет двадцати, не больше; лицо ее наполовину
скрывали волосы, невероятно белокурые, а глаза
поражали какой-то притягательной силой.
Она присела на скамейку, где сидел я, недалеко
от Монетной площади, и принялась, хмуря брови,
изучать какую-то брошюрку — насколько я
понял, это был путеводитель. В другое время я
предоставил бы ей разбираться самой — обычно
я стесняюсь навязывать незнакомым людям
свои услуги и никогда не умел знакомиться с
женщинами. Но в этот день, сам не знаю почему,
я предложил ей помочь. Она подняла голову
и, просияв улыбкой, сказала, что ищет улицу
Камюзель. Голос у нее был высокий, тонкий,
с акцентом, который, наверно из-за цвета волос,
показался мне скандинавским. Я хорошо
знаю Брюссель, сказал я ей, хотите, я провожу
вас? Она обрадованно вскочила; я подал ей
руку, и мы пошли вместе, так же неожиданно
для самих себя, как и познакомились. За всю
прогулку мы не обменялись ни словом. Меня
бросало в жар от одной мысли, что я иду рядом
с такой красавицей, и я невольно думал, как
бы продлить наш маршрут, чтобы не упустить
это счастье. Она же шла за мной послушно, как
дитя, и озиралась по сторонам так, словно прилетела
с другой планеты.

Мы дошли до улицы Камюзель, пустынной
в этот час. Моя спутница остановилась перед
номером 8, большим домом из красного кирпича,
каких много в Брюсселе. Выпустив мою
руку, она поблагодарила меня и стала читать
имена на домофоне. Устройство было старое,
50-х годов, покрытое ржавчиной. Сейчас, думал
я с досадой, ей откроют, и конец моему
приключению. Я уже готов был уйти, как вдруг
она сказала, что имени, которое ей нужно,
почему-то нет. Мы проверили еще раз вместе —
безуспешно. Тут я попытал счастья: коль скоро
ее встреча не состоялась, не хочет ли она продолжить
прогулку? Она согласилась, и мы пошли в сторону центра по улице Андерлехт, затем
по улице Марше-о-Шарбон.

День был чудесный. Я почувствовал себя
увереннее и стал рассказывать ей о моих любимых
кварталах, о городах, где я жил, о людях,
которых встречал. Она была не очень разговорчива
и все больше задавала вопросы; с неимоверным
трудом удалось мне хоть что-то выведать
о ней, да и то она так ловко уходила от
прямых ответов, что ухитрилась почти ничего
не сказать. Мы бродили по Брюсселю, как два
туриста; идя об руку с ней, я, казалось, заново
открывал улицы и площади, которые знал как
свои пять пальцев. Когда у нас устали ноги, мы
зашли в закусочную. Она позволила заказать
ей пиво и сначала осторожно пригубила пену;
горечь пришлась ей по вкусу, и она выпила маленькими
глотками, откинув голову и зажмурившись.

Когда начало смеркаться, мы пошли ужинать
в мой любимый ресторан на площади
Сент-Катрин. Он был полон, но, к счастью,
один столик как раз освободился; ужин был
изумительно вкусный и затянулся до полуночи.

На этом мы могли бы расстаться, но ни мне,
ни ей этого нисколько не хотелось. Боясь разрушить
чары, я не решался напрямик попросить
ее остаться со мной; она поняла мои намерения
и сама поцеловала меня в губы. Была
в этом приключении какая-то дивная простота,
исключавшая всякую неловкость: мы оба, не
сговариваясь, избегали пытки взаимными признаниями.
Стало прохладно, и она вздрогнула;
подвернувшееся такси отвезло нас к моему
дому близ Порт-де-Намюр. Мне было неудобно
принимать ее в квартире почти без мебели, но
она ни слова не сказала на этот счет. Ее губы
снова нашли мои, и мы упали, обнявшись, на
кровать. Ставни не были закрыты, слабый свет
от уличных фонарей освещал комнату. Можете
себе представить мое состояние«.

Он задумчиво помолчал. Я не собирался выпытывать
у него подробности о ночи, которую он
провел с молодой женщиной, и, чтобы дать ему
это понять, отпустил какую-то вольную шутку.
Он поднял голову, посмотрел на меня с улыбкой;
и тут я понял, что ошибся, что об этой ночи
и пойдет рассказ. «Простите мне столь долгое
вступление, — сказал он, — но, чтобы внятно
рассказать эту историю, надо было начать с самого
начала. Вы, наверно, думаете, что мы предались
любви, а затем уснули, — и в общем-то
вы правы, именно это и произошло. Но, боюсь,
вы представляете себе картину, весьма далекую
от действительности».

Валерий Генкин. Санки, козел, паровоз (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Валерия Генкина «Санки, козел, паровоз»

С папой мы все же встречались, как выяснилось из его
писем — я нашел их в мамином секретере, разбирая бумаги
после ее смерти. Сколько же там всего оказалось!
Дневник, который она вела два года — с тридцать второго
по тридцать четвертый, с семнадцати до девятнадцати лет.
Два девичьих альбомчика со стихами. Письма, письма —
от бабушки и деда, от подруг и приятелей, от папы (все
больше с фронта) и от меня — от Валерика писем не было,
не любил брат писать. А мои письма она сохранила — все.
Ты знаешь, я человек аккуратный. Не терплю криво висящих
полотенец в ванной. Натерпелась от меня за двадцать
лет занудства. Да ладно, ладно, не возражай — знаю: занудой
был, им и остался. Ты молчала, когда я выбрасывал
какую-нибудь особо милую тебе новогоднюю открытку,
вытряхивал скрепки, кнопки и прочий мусор из карандашного
бокала на письменном столе или норовил избавиться
от собственных носков, если пятка протиралась до
прозрачного состояния. Вот и Лена терпит, дай ей Бог…
Так вот, разложил я все это мамино наследство в хронологическом
порядке, потом как-нибудь, думаю, почитаю.
Который год мамы нет, все не мог собраться. А тут достал
старый кейс и вытащил альбомчик, один из двух, первый,
детский совсем. Маме лет девять. На переплете рельефно,
в кружочке, домик под красной черепицей, три березки.
По всему полю — цветочки-бантики. И — литерами в стиле
модерн: Poе́sie. Много загнутых углов — секретики.

Открываю.

В уголке — картинка, букет незабудок. И надпись:

На первой страничке альбома
излагаю я память свою,
чтобы добрая девочка Леля
не забыла подругу свою.

Леле от Оли Б.

На обороте приглашение:

Пишите, милые подруги,
Пишите, милые друзья,
Пишите все, что вы хотите,
Все будет мило для меня.

И тут же ответ: :

Пишу всего четыре слова:
Расти,
Цвети
И будь
Здорова.

Кто писал тебе извесна
а другим не интересна

Листаю, листаю. Картинки, секретики по углам.

Дарю тебе букетик,
Он весь из алых роз,
В букетике пакетик,
В пакетике любовь.

Лелечке от Раи

Незабудку голубую
Ангел с неба уронил,
Для того чтоб дорогую
Он навеки не забыл.

Писала волна, отгадай, кто она!

Судьба незабудки после падения с неба могла быть и
другой:

Незабудку голубую
Ангел с неба уронил
И в кроватку золотую
Леле в ножки положил.

А вот запись взрослого господина с дореволюционным
почерком и манерой писать «как» без буквы «а» (такую же
обнаружил в письмах бабушки Жени):

Не верь тому, кто здесь напишет,
В альбоме редко кто не врет,
Здесь все сердца любовью дышат,
А сами холодны, как лед.

Дорогой Лелечке
от Ал-дра Михайловича Рутебурга
30/XI-24 г.

Такой вот мизантроп Ал-др Михайлович Рутебург, не
верит он в искреннюю приязнь, опытным глазом прозревает
в людях двоедушие и притворство. Видно, навещал
он мамин дом неоднократно, ибо есть в альбоме
еще одна его запись, датированная 25-м годом и свидетельствующая
о том, что человек он образованный:
Tempora mutantur nos mutantur, — полагает Александр
Михайлович. Мы-то, тоже образование кое-какое получившие,
тотчас ловим его на неточности: tempora действительно
mutantur, а вот nos не просто mutantur, а mutantur
in illis
 — в них мы меняемся, в переменчивых временах.
Именно это, по свидетельству немецкого стихо-
творца Матвея Борбония, утверждал император франков
Лотарь Первый, сын Людовика Благочестивого и
внук самого Карла Великого. Был он, Лотарь, лицемерен
и коварен, набожность сочетал с неописуемым развратом
— не эти ли качества императора подвигли Ал-
дра Михайловича Рутебурга, столь близко знакомого с
его латинскими высказываниями, к разочарованию в
роде человеческом in toto и, в частности, неверию в прямодушие
девиц, оставлявших свои трепетные записи в
мамином альбомчике? Покачав головою и почмокав
губами в знак неодобрения такой подозрительности,
Виталик перевернул страницу.

В следующей записи ему пришлась по душе рифма —
теплая, родственная:

Когда ты станешь бабушкой,
Надень свои очки
И со своим ты дедушкой
Прочти мои стихи.

Попадались очень неожиданные повороты темы:

Леля в тазике сидит,
Во все горлышко кричит,
Ай беда, ой беда,
Зачем в тазике вода?

Или:

Дарю тебе корзину,
Она из тростника.
В ней фунта два малины
И лапа индюка.

Трудно было остановиться. Вот такая крохотулечка:

Бом-бом, пишу в альбом.

Ничего лишнего. Бом-бом — и, в сущности, все.

Браться сразу за второй альбом он поостерегся. Там
маме уже лет двенадцать-тринадцать. Выпил водки.
Подождал. Еще выпил.

4.IV.1954

Здравствуй, дорогая мамочка!

Как ты лечишься? Как поправляешься? Я очень скучаю без
тебя. Сегодня опять в школу. Не сказал бы, что очень хочется.
Вчера мы были у бабы Розы. Она очень плохо себя чувствует.
Лежит в кровати. Бабушка сказала, что она больше
недели вряд ли проживет!

Недавно у нас случился грандиознейший скандал.
Бабушка стала ругать Нюту за то, что она дружит со
Шлемой и грубит. Нюта заплакала и сказала, что бабушка
12 лет ее мучает и что она уйдет от нас через две недели, но
теперь все прошло.

В субботу мы будем тебе звонить.

До свиданья, дорогая мамочка. Поправляйся скорее.
Привет от т. Рахили, Нюты и бабушки.

Целую.

Виталик

4/IV-54 г.

Дорогая Лелечка!

Я очень рада, что кислотность у тебя повысилась
до цифр 40 и 20, хотя и не знаю, какая что означает.
Массаж и гимнастика усилят перистальтику кишок и
пройдут, если не совсем, то хоть немного, запоры. Судя
по твоему письму, врач внимательный и знающий. Ты
уж расспроси ее обо всем подробно для руководства
дома. Кк и чем питаться, запоры! и вообще обо всем.
Через сколько времени можно возобновлять Ессент.
№ 17, нужно ли принимать сол. кислоту. Я выслала тебе
вчера 300 р. для покупки яблок, лимонов, яиц и вообще,
что найдешь нужным.

Теперь о нас. Виталик уже приступил к занятиям,
получил две отметки: 5 по англ. и 5 по зоологии.
Повторяет билеты. Гуляет мало. Некогда. Сегодня вечером
получили его пальто. Вышло неплохо, немного
великовато, но осенью будет кк раз. Шапку я пока не покупаю.
Летом ему не надо, а в школу он может в этой ходить.
Вчера снова были с Виталиком у Поляковых. Роза
Владимировна совсем плоха, доживает последние дни,
мучается от болей и одышки. Натан Иосифович кое-
как, но страдает от вида Р.В. Вообще, ужасно жалко этих
благородных, прекрасных людей. Такова жизнь! Рахиль
тебе кланяется. Мое самочувствие кк всегда, то лучше, то
хуже. Поправляйся. Выполняй все указания врача. Спи
после обеда. Впереди Москва, здесь не отдохнешь!

Целую тебя.

Мама

Наконец Виталик вернулся к чтению.

«На первой странице альбома излагаю я память
свою…»

Батюшки, опять?

Правда, дальше пошла другая poе́sie:

Наша жизнь — это арфа,
Две струны на арфе той.
На одной играет радость,
Скорбь играет на другой.

Почерк здесь поуверенней, но уголки с секретиками
все же попадаются.

И та же неодолимая тяга к прекрасному:

Леля розу поливает,
Амур испанской красоты,
Царица Северного края
И ранней утренней зари.

А последняя запись, бабушкина (или мамина — откуда
считать), кого-то ему напомнила:

Кто любит более тебя
Пусть пишет далее меня.

Ах ты, Господи, вот и Ольге Лариной то же писали.

К завершающему альбом тридцатому году все заметно
повзрослели, что видно из двух записей А. Заверткина,
назвавшего себя школьным товарищем:

Знаю я одну брюнетку,
И красива, и умна,
Но один в ней недостаток —
Ах, кокетница она.

Кокетница была написана через «а» между двумя «к»,
что придавало сочинению особый аромат.

И:

Нет! — я не требую вниманья
На грустный бред души моей,
Не открывать свои желанья
Привыкнул я с давнишних дней.
Пишу, пишу рукой небрежной,
Чтоб здесь чрез много скучных лет
От жизни краткой, но мятежной
Какой-нибудь остался след.
Быть может, некогда случится,
Что, все страницы пробежав,
На эту взор твой устремится,
И ты промолвишь: этот прав.
Быть может, долго стих унылый
Тот взгляд удержит над собой,
Как близ дороги столбовой
Пришельца — памятник могилы!..

Слегка покорежив Лермонтова, который обращался к
адресату на «вы», А. Заверткин все же показал себя молодцом:
сохранил размер пятой снизу строки, изобретательно
заменив «он» на «этот».

Вот почти все, что Виталику стало известно о маминой
жизни до пятнадцатилетнего возраста. Потом началась
любовь.

А потому мама затеяла писать дневник. Коричневая тетрадь
с надписью на обложке готическими буквами:
University Composition Book. Тетрадь — уж где она такую взяла
в те-то времена? — носила номер два (первого Виталик
так и не нашел) и открывалась эпиграфом:

Как мало прожито — как много пережито…
Надсон

Поехали.

11 декабря 1932 г.

6-го числа я помирилась с Ростей. Дело было так. Я стояла
с девочками у входа в рабфак, вдруг подбегает Ира С.
(Тайна инициала! Из боязни наглых глаз, охочих до маминых
секретов? — В.З.), зовет меня за угол. Вижу — стоят
Ростя и Леля К. Зовут меня гулять. Сперва я шла с Лелей,
а Ира с Ростей. Они о чем-то говорили, а мы беседовали
об учебе. Потом я пошла с Ростей. Он старательно избегал
моих взглядов, и разговор не клеился. Говорили о катке и
прочих безделицах. Потом я решила спросить у него, чем
вызвана эта холодность последних дней. И вот что я поняла
из его слов. Он говорит, я не пойму его сомнений, но
ему кажется, если мы разойдемся, будет лучше, тем более
что я этого хочу. С чего он взял, что я хочу с ним расстаться,
уж не с того ли, что я ему не звонила, а дала событиям
развиваться своим ходом? Ростя сказал, что в последнее
время я ставлю себя выше его. Странно. На чем он это
основывает?

Пора спать, уже поздно.

18 декабря 1932 г.

Только что звонила Росте, просила прийти ко мне. Он
согласился. Я не ожидала — после того, что 13-го было
на катке. А было вот что. Пошли мы на каток: я, Ростя,
Ира П. и Володя. (Понял! Понял, почему была Ира С. — 
чтобы отличить от Иры П., всего-то. — В.З.) Сошли на
лед. Ноги у меня дрожали жутко. Но потом раскаталась.
Должна заметить — Ростя хорошо катается, но со мной
не хочет. Говорит, вдвоем кататься ни с кем не будет. В
общем, я каталась с Володей Суворовым. Правда, домой
шла с Ростей.

27 декабря 1932 г.

А сегодня еще новость: Ростя отказался встречать с нами
Новый год. Можно сделать определенный вывод: когда
мы год назад поссорились, он тоже не захотел встречать с
нами Новый год — хотел все кончить, и встречать Новый
год вместе было бы неловко. Если и теперь он не хочет,
значит, все кончено.

И еще я узнала: когда Росте нравилась Тася Платонова,
еще в техникуме, она нравилась и его товарищу А.М., но
этот последний ради Рости заглушил в себе чувство. А теперь,
когда Ростя со мной (был), А.М. проводит время с
Тасей. Ростя же, узнав об этом, сказал: «Посмотрим, что
будет, когда мы встретимся с ней на катке». Неужели он
станет отбивать ее у товарища (уж не говоря о том, как поступает
со мной)?

17 февраля 1933 г.

Мне кажется, я никогда так не любила его, как теперь. Да,
только тот, кто теряет, может понять цену потери. Не могу
выразить словами, что творится со мной. Он не знает, как
важен для меня каждый его взгляд, каждый жест… Такой
камень на душе. И я начинаю плакать. Какой-то второй
голос твердит мне, что он любит меня по-прежнему: ведь
он опять целовал меня, был ласков. А потом возвращалось
равнодушие. Это больнее всего — холодная вежливость.
Я начинаю верить, что любить можно только раз в
жизни. Никогда не смогу позволить кому-нибудь из ребят
(даже в будущем — мужчин) того, что позволяю Р. Я не
смогу два раза отдать свою душу. Он собирается уехать в
Хабаровск. Я просила взять меня с собой. Его окончательного
ответа пока не знаю. Как же я буду счастлива, если
мы будем вместе! Я хочу быть только с ним, чувствовать
его близость, любить и знать, что и он любит меня. Если б
он захотел этого, я бы согласилась и на это, хотя сейчас я
только хочу быть всегда рядом с ним.

Теперь у меня глаза вечно на мокром месте. Читаю, занимаюсь
— а вспомню о Росте, и слезы сами текут. Раньше
я никого не любила, только принимала любовь, вернее,
ухаживание ребят. Но как мне теперь противны их прикосновения!
Иногда даже здороваться ни с кем не хочется
за руку, чтобы рука осталась чистой для него.

За что ты так обращаешься со мной! Кому я это говорю?
Ведь он меня не слышит. Он занят… Где? Кем? Не
мной… Ну что ж делать. Ведь меня нельзя любить.

Надо заниматься, а я не могу — в голове только Ростя.
Вот что странно: до Рости на мои занятия ничего не влияло.
Было два разных мира — мир занятий и мир развлечений.
А теперь Ростя заслонил собой все миры. Они слились
в нем одном.

А еще я сегодня устроилась на работу, в мастерские
Центрального телеграфа. Буду настоящим слесарем-
механиком, а не как в ФЗУ.

21 февраля 1933 г.

Мама сегодня сказала: «К тебе все будут хорошо относиться,
потому что ты сама ко всем открыта. Но мужчины
в тебя влюбляться не будут, их тянет к сильным, эгоистичным
женщинам, ты для этого слишком хороша». Бедная
мама, слишком высокого обо мне мнения. Но в остальном,
пожалуй, права. Видно, нельзя меня любить.

Сейчас читала статью Ленина о Толстом. Не могу сосредоточиться,
а ведь надо писать сочинение.

24 февраля 1933 г.

Ростя был сегодня.

25 февраля 1933 г.

Я давала Р. прочитать, что написано здесь. Он попросил
показать и старое. Думаю, после этого у него изменится
мнение обо мне. Ведь там все с 13 лет. (Первый дневник
я так и не нашел. — В.З.) Он говорил, что не смутился бы
даже, окажись девушка, которую он сейчас любит, когда-
то в прошлом проституткой. К тому, видно, что я могу не
стесняться своего прошлого, записанного в дневнике. Я
чуть не рассмеялась. Вряд ли он нашел там что-нибудь
настолько интригующее. Хотя не очень-то ему было приятно
читать об Ире — ведь я в порыве злости столько гадостей
написала о его сестре.

Вчетвером ездили на лыжах. Хорошо. Целый день на
горках. Были Ростя, Ира П. и «братишка» Борис. А когда
мы остались с Р. одни — такое счастье.

Купить книгу на Озоне

Элиза Ожешко. Миртала (фрагмент)

отрывок из романа

О книге Элизы Ожешко «Миртала»

Под недвижной лазурью небес, под золотым
ливнем солнечных лучей зеленая роща Эгерии
покрывала густой и неподвижной тенью поля,
с которых человеческое благоговение к священному
месту удалило все поселения, чтобы
дать воцариться тишине. Для римлян это место
было вдвойне священным: в тенистой чаще под
раскидистыми ветвями вековых буков, дубов и
платанов стояло белоснежное изваяние одного
из самых милых сердцу божеств Вечного города
и протекал ручей, журчаньем струй своих повествующий
векам и поколениям о долгих уединенных
беседах великого Нумы с возлюбленной
его, великомудрой нимфой. Некогда, а
было это восемь сотен лет назад, будущий великий
законодатель, обеспокоенный судьбою
подвластного ему народа-младенца, прибыл
в это пустынное место и, освежая тенью и тишиной
свою измученную заботами грудь, поднял
взоры к небесной лазури, моля о знамении
свыше, о ниспослании вдохновения и наставления.
Тогда с синевы небес полилась лучезарная
Эгерия, ослепительная, благодатная, и долго
потом в зарослях буков, дубов и платанов
слышались любовные воздыхания и таинственные
шепоты; прекрасная небожительница возложила
длань на царское сердце и умиротворила
клокотавшие в нем бурные страсти, а от поцелуя
ее бессмертных уст полились в его голову
прекрасные мысли о тех верованиях и законах,
которым предстояло стать основой величия
римского народа и вечной славы первого
из его законодателей. Все прошло. Имя Нумы
Помпилия время обратило в эхо, все слабее отдававшееся
в ушах и сердцах далеких от него
поколений; то, что некогда утвердил он, скрылось
со временем в тени новых установлений;
и только в простонародье сохранилась вера в
божественность и бессмертие Эгерии. Но древняя
роща, которую охраняли и за которой ухаживали,
все еще жила в памяти людской, связывая
два прекрасных и редких явления истории:
деву, ниспосылающую на благородного
мужа вдохновение, и царя, пекущегося о благе
своего народа.

Огромный императорский Рим шумел и кипел
довольно близко, тем не менее расстояние
до него было достаточным, чтобы и в глубинах
рощи, и на ее окраинах могла воцариться торжественная
тишина, которую, впрочем, изредка
нарушали шаги благочестивых странников,
приходивших сюда принести дань почтения на
алтарь богини или зачерпнуть воды из священного
источника. В Риме было много храмов, а с
течением времени их становились все больше;
своим числом и красотою с ними соперничали
места увеселений и прогулок, а потому часто
проходили целые дни, а нога человеческая не
топтала разноцветья и буйных трав священной
рощи, и молитвенный глас не сливался с журчаньем
ручья, испокон веков свивавшего свою
серебристую ленту у подножия белоснежной
статуи богини.

На краю рощи, там, где сбегались ведущие
к ней обсаженные самшитами и устланные базальтом
живописные тропинки, каждый день
с раннего утра до позднего вечера сидел человек,
по всему видать, стерегущий эти тропинки.
О стражницкой службе его свидетельствовала
ажурная из золоченой бронзы подвижная перегородка,
закрывавшая вход в священную рощу
до тех пор, пока набожный путник не вложит
мелкой монетки в руку стоящего здесь на страже
человека, а он перед ним заслон этот не уберет.
Мелкие деньги были налогом государства
для тех, кто хотел посетить священную рощу,
а стороживший пересечение тропинок был
сборщиком этой скромной и легкой для сбора
дани.

Впрочем, этот римский сборщик ни одеждой,
ни чертами лица на римлянина не походил,
и довольно было беглого взгляда, чтобы
распознать в нем выходца с Востока. От худой,
дряблой и желтой шеи до ступней, лишь подошвы
и пальцы которых были защищены сандалиями,
всю его сгорбленную фигуру покрывало
просторное бурого цвета платье из грубой
шерсти, перехваченное пожухлым, потрепанным
от долгого ношения поясом. Голову его
прикрывал толстый, тяжелый желтоватый тюрбан,
жесткие края которого отбрасывали тень
на пятидесятилетнее увядшее лицо с длинным
горбатым носом и пепельной, вьющейся жесткими
кудрями бородой. Под ощетинившимися
бровями ярким огнем горели большие, чернее
ночи глаза и смотрели вдаль с вековечной, бездонной
тоской, берущей за душу. Страстной
тоске тех очей соответствовал изгиб тонких
бледно-розовых губ, которые в гуще седеющей
бороды беспрестанно оживлялись то задумчивыми
улыбками, то горькими усмешками, а то
и неслышным шепотом, посылаемым к пустому
полю, к синеве небес, к недвижным букам
и дубам, к кипящей столице. Укрытый от жара
солнца тенью рощи, он сидел на перилах золоченой
балюстрады, болтал ногами в легких
сандалиях и тонкими пальцами перебирал бахрому
своего пояса. Этот человек с пламенным
взором и согбенным станом, казалось, был живой
иллюстрацией немощи тела и силы духа.
Это был еврей.

Каким же образом чужеземец смог стать
здесь сборщиком священной дани? Все современники
легко ответили бы на этот вопрос.
Рим кишел иностранцами, а среди них находилось
значительное число людей богатых и ловким
промыслом богатства свои приумножавших,
каковым был Монобаз, тоже еврей, в чьем
банке, глядящем на Марсово поле, золотая
римская молодежь брала значительные суммы
в долг, в чьи руки не одна прекрасная патрицианка
в обмен на горсть сестерциев отдала
драгоценную посуду; с немилосердной лихвой
он доил тянувшийся к роскоши патрициат; наконец,
правящий ныне император отдал ему
в аренду не один источник государственных
доходов. А правил тогда император Веспасиан,
старательно собиравший и рачительно, по-хозяйски расходовавший общественные
деньги, преступно и бездарно в течение стольких
лет растранжиренные в страшных бурях
междоусобиц и в безумных Нероновых оргиях.
Старый вояка, в речах и обхождении грубый,
искренне заботившийся об общественном благе,
он не колебался брать деньги из самых трудных
источников, из самых сомнительных рук.
Не претили ему и деньги, получаемые от процентщика
Монобаза, руки которого, впрочем,
были белыми и унизанными драгоценными
перстнями. Понятно, что не сами эти белые и
украшенные драгоценностями руки трудились
получать от странников подать, положенную
роще Эгерии. Их замещали в сем деле худые,
трясущиеся, почерневшие пальцы Менахема.
Почему Менахем отдался этому занятию, всей
корысти от которого только и было, что кусок
черствого нищенского хлеба, и даже истово,
взывая к чувствам племенного родства, умолял
Монобаза поставить его на эту должность?
Может, бездонные думы, что отражались в его
очах, на устах и изборожденном морщинами
лице, не позволяли ему другим способом заработать
на хлеб насущный? Может, для постоянных
раздумий его хорошо подходило это место,
безлюдное и тихое? Может, зелень рощи давала
его пылающему взору толику отдохновения, а
щебет птиц и серебряный звон ручья хоть изредка прерывали сладкой нотой радости и надежды
грустные песни его души?

На золоченой балюстраде, не касаясь ногами
земли, сидел он, согбенный, долгие часы
и смотрел на громадный город, купающий в
блеске солнечных лучей безупречную белизну
своего мрамора, золотые купола храмов, великолепные
арки триумфальных ворот, высокие
крыши дворцов и гробниц; он смотрел, и казалось,
что он никогда не сможет налюбоваться
этой картиной. Но не восхищение всем этим
богатством и красотой отражалось в его глазах
и улыбке. В них часто проступало какое-то
парализующее удивление. И тогда он заводил с
кем-то тихий разговор и вопрошал:

— Открой же наконец мне глаза и объясни, почему
всегда радуются и торжествуют неправые,
но сильные. Открой ум мой и научи меня, каковы
пути Твои, ибо понять их не могу. Неужто праведник
живет лишь для того, чтобы страдать? Разве
затем Ты учишь его справедливости, чтобы несправедливость
сердце ему терзала? Для того ли
живет на свете один народ, чтобы его попирали
стопы другого народа? И кто перед Тобою правый?
Грабителю или ограбленному милость Свою Ты
оказываешь? Ибо первый в доме своем роскошь,
богатство и долгую жизнь вкушает, а второй падает
на окровавленной ниве или из земли изгнания
с тоской глядит туда, где руины Сиона…

Купить книгу на Озоне

Алан Дершовиц. Слово в защиту Израиля (фрагмент)

Рассказ из книги Алана Дершовица «Слово в защиту Израиля»

О книге Алана Дершовица «Слово в защиту Израиля»

Еврейский народ Израиля находится на скамье подсудимых
перед лицом международного правосудия.
Ему предъявляются обвинения в том, что он построил
преступное государство, которое постоянно попирает
права человека, является зеркальным отражением
нацизма и самым непреодолимым барьером
на пути к установлению мира на Ближнем Востоке.
По всему свету, от залов заседаний Организации
Объединенных Наций до университетских кампусов,
Израиль стал мишенью упреков, разоблачений, бойкота
и демонизации. Его лидерам угрожают уголовным
преследованием за военные преступления. Его
сторонников обвиняют в двойной лояльности и ограниченности.

Пришло время для активной защиты Израиля перед
судом общественного мнения. В этой книге я даю
обоснование для такой защиты — не любой политики
или шага, которые предпринимает Израиль, а базового
права Израиля на существование, на защиту
своих граждан от терроризма и на охрану своих
границ от враждебно настроенных соседей. Я покажу,
что Израиль давным-давно выражал готовность
принять концепцию создания двух государств, которая
теперь выражена в новой мирной программе
«Дорожная карта», и что именно арабское руководство
постоянно отрицало право на существование
любого еврейского государства — даже совсем маленького
— в тех частях Палестины, где евреи составляют
большинство населения. Я также попытаюсь
представить реалистичный образ Израиля, со всеми
его недостатками, как процветающей многоэтничной
демократии, во многом похожей на Соединенные
Штаты, где всем гражданам — евреям, мусульманам
и христианам — предоставлено гораздо больше возможностей
и обеспечен более высокий уровень жизни,
чем в любом арабском или мусульманском государстве.
Прежде всего я докажу, что те, кто подвергает
Израиль жестокой критике, забывая направить
свою энергию против стран с гораздо более низким
уровнем соблюдения прав человека, сами виноваты
в международной нетерпимости. Это серьезное обвинение,
и я повторю его. Пусть будет совершенно ясно,
что я не ставлю на всех критиков Израиля клеймо антисемитов.
Я сам достаточно критически настроен
по отношению к отдельным шагам и программам,
осуществлявшимся Израилем на протяжении многих
лет. Так поступает большинство тех, кто поддерживает
Израиль — а среди них не только почти все
граждане самого Израиля, но и множество американских
евреев. Но я также критически настроен по отношению
к другим странам, в том числе и к своей собственной,
а также к целому ряду европейских, азиатских
и ближневосточных государств. До тех пор
пока критика является справедливой, доказательной
и обоснованной, ее следует только поощрять, а не отвергать.
Но когда исключительно еврейский народ
подвергают критике за грехи, которые в гораздо более
тяжелой форме свойственны другим народам, такая
критика перестает быть справедливой и становится
бесчестной, превращаясь из приемлемой позиции
в антисемитскую.

Томас Фридман из Нью-Йорк таймс правильно
уловил это, когда сказал: «Критика Израиля — это
не антисемитизм, и тот, кто так говорит, глуп. Но делать
исключительно Израиль мишенью для международного
осуждения и санкций — не обращая внимания
на все остальное, что делается на Ближнем
Востоке, — это антисемитизм, и было бы нечестно говорить,
что это не так». Существует хорошее определение,
которое гласит, что антисемитизм — это когда
за мнения или поступки, свойственные многим, если
не всем, осуждают исключительно евреев. Так поступали
Гитлер и Сталин и так поступал бывший президент
Гарвардского университета А. Лоренс Лоуэлл,
когда в 20-е гг. он пытался ограничить число евреев,
которых принимали в Гарвард, потому что «евреи
мошенничают». Когда один из выдающихся учеников
возразил ему в том смысле, что неевреи тоже мошенничают,
Лоуэлл ответил: «Вы меняете тему. Я говорю
о евреях». Поэтому если спросить тех, кто выбирает
объектом для своей критики исключительно
еврейский народ, почему они не критикуют врагов
Израиля, они отвечают: «Вы меняете тему. Мы говорим
об Израиле».

Эта книга докажет, что Израиль не только не виновен
в тех преступлениях, которые ему приписывают,
но и что ни один другой народ, который в ходе своей
истории сталкивался с подобными проблемами, даже
не приблизился к такому высокому стандарту соблюдения
прав человека, не был более чуток к безопасности
невинных граждан, не сделал больше для того,
чтобы не выходить за рамки закона, и не проявлял готовность
идти на такой риск ради мира. Это смелое
заявление, и я готов подтвердить его фактами и цифрами,
часть из которых удивят тех, кто черпает информацию
из тенденциозных источников. Например,
Израиль — это единственная страна в мире, где судебные
органы активно применяют власть закона
против армии, даже в военное время. Это единственная
страна в современной истории, которая вернула
спорную территорию, захваченную в ходе оборонительной
войны, в ущерб собственной безопасности,
лишь в обмен на мир. И по сравнению с любой другой
страной, которая участвовала в похожей войне,
Израиль виновен в гибели меньшего количества мирных
жителей по сравнению с числом собственных
граждан, убитых противником. Я призываю обвинителей
Израиля предоставить факты, подтверждающие
их заявление о том, что Израиль, как выразился
один из обвинителей, «это главный в мире пример
страны, нарушающей права человека». Они не смогут
этого сделать.

Когда лучшего обвиняют в том, что он худший,
внимание следует перевести на обвинителей, которые,
по моему убеждению, сами виновны в нетерпимости,
лицемерии или, в самом крайнем случае, в невероятном
невежестве. Это они должны предстать
перед судом истории вместе с теми, кто избрал еврейский
народ, еврейскую религию, еврейскую культуру
и еврейскую страну для беспримерного и незаслуженного
обвинения.

Исходная посылка этой книги состоит в том, что сосуществование двух государств, удовлетворяющих
запросам израильтян и палестинцам, одновременно
неизбежно и желанно. В какой конкретно
форме это решение будет и должно быть принято,
это, безусловно, вопрос, который подлежит обсуждению
— что со всей очевидностью продемонстрировал
провал переговоров в Кемп-Дэвиде и Табе
2000–2001 гг., в ходе которых стороны пытались достичь
взаимно приемлемого решения, а также споры
вокруг «Дорожной карты» в 2003 г. На самом деле,
существует всего четыре возможных варианта обустройства
еврейского и палестинского государств,
которые могли бы мирно сосуществовать бок о бок.

Во-первых, это палестинский вариант, которого
требуют Хамас и все те, кто отказывает Израилю
в базовом праве на существование (обычно их называют
реджекционистами, от англ. rejectionists),
а именно — ликвидация Израиля и полная невозможность
провозглашения еврейского государства где бы
то ни было на Ближнем Востоке. Второй подход исповедует
небольшое число еврейских фундаменталистов
и экспансионистов: полная аннексия Западного
берега реки Иордан и сектора Газа и изгнание или оккупация
миллионов арабов, которые сегодня живут
на этих территориях. Третий вариант некогда поддерживали
палестинцы, но теперь они его отвергли:
своего рода федерация между Западным берегом
и другим арабским государством (например, Сирией
или Иорданией). Четвертая возможность, в которой
изначально заложена идея превращения Израиля де-
факто в палестинское государство, это создание единого
двунационального государства. На сегодняшний
день ни один из этих проектов не является приемлемым.
Резолюция, признающая право на самоопределение
как для израильтян, так и для палестинцев,
— это единственный путь к миру, хотя и не лишенный
определенных рисков.

Вариант решения конфликта между арабами-
палестинцами и Израилем, подразумевающий образование
двух государств, представляется чуть ли
не единственной точкой консенсуса в неразрешимой
другими способами проблеме. Любое разумное предложение
о том, как мирно решить этот долговременный
спор, должно начинаться с определения отправной
точки. Большинство людей в мире в настоящее
время придерживается концепции двух государств,
в их числе огромное большинство американцев.
Подавляющее большинство израильтян на протяжении
долгого времени соглашались на этот компромисс.
Сейчас именно эта точка зрения является официальной
позицией правительств Египта, Иордании,
Саудовской Аравии и Марокко. Только экстремисты
из числа израильтян и палестинцев, а также реджекционистские
государства Сирия, Иран и Ливия заявляют,
что вся территория, которую сейчас занимает
Израиль, Западный берег и сектор Газа, должна навсегда отойти под контроль только израильтян
или же только палестинцев.

Некоторые противники Израиля из числа ученых,
например Ноам Хомский и Эдвард Саид, также отвергают
идею образования двух государств. Хомский говорил:
«Я не думаю, что это хорошая мысль», — хотя
и признавал, что это может быть «лучшая среди прочих
отвратительных идей». Хомский долгое время отдавал
предпочтение единому двунациональному федеральному
государству, построенному по модели
Ливана и Югославии, и, вероятно, придерживается
этой позиции и сейчас. Тот факт, что оба этих начинания
самым печальным образом потерпели фиаско
и закончились кровавой братоубийственной войной,
Хомский игнорирует — для него теория намного
важнее практики. Саид решительно выступает
против любого решения, при котором Израиль продолжает
существовать как еврейское государство:
«Я сам не верю в возможность существования двух
государств. Я верю в одно государство». Он, как и
Хомский, отдает предпочтение двунациональному
светскому государству — это элитистское и непрактичное
решение, которое придется навязывать обеим
сторонам, поскольку в реальности ни израильтяне,
ни палестинцы на него не согласятся (разве что в
качестве коварной тактики, не дающей противнику
построить свое государство).

Несомненно, результаты опросов по проблеме создания
двух государств сильно варьируются и в существенной
степени зависят от обстоятельств. В периоды
активизации конфликта больше израильтян и больше
палестинцев отвергают возможность компромисса,
но более серьезные люди понимают: на что бы
ни надеялись теоретически отдельные люди и что бы
они ни объявляли своим божественным правом, реальность
такова, что ни израильтяне, ни палестинцы
не могут отказаться или согласиться на одно государство. Таким образом, неизбежность — и правильность
— того или иного решения, подразумевающего
образование двух государств, кладет плодотворное
начало дискуссии, целью которой является конструктивное
решение этого опасного и болезненного конфликта.

Наличие точки отсчета, по поводу которой достигнуто
согласие, принципиально важно, поскольку каждая
сторона в этом давнишнем споре начинает изложение
своих претензий на эту землю с разных исторических
эпох. Это не должно удивлять, нации и народы,
вовлеченные в конфликт, обычно выбирают в качестве
исходной точки своего национального нарратива тот
момент, который лучше всего объясняет их претензии
и обиды. Когда американские колонисты добивались
отделения от Англии, их Декларация независимости
начинала нарратив с истории «длинного ряда злоупотреблений
и насилий», совершенных «ныне царствующим
королем», таких, как «обложение нас налогами
без нашего согласия» и «расквартирования у нас
крупных соединений вооруженных сил». Те, кто препятствовал
отделению, начинали свой нарратив с несправедливостей,
учиненных колонистами, таких,
как их отказ выплачивать некоторые налоги и провокации
против британских солдат. Аналогичным образом
израильская Декларация независимости начинает
свой нарратив с того, что в земле Израиля «родился
еврейский народ», там он «жил в своем суверенном
государстве… и дал миру в наследие нетленную
Книгу книг». А разработанная арабами Палестинская
национальная
хартия начинается с «сионистской оккупации
» и отвергает любые «исторические и религиозные
притязания евреев на связи с Палестиной», раздел
Палестины, осуществленный ООН и «учреждение
Государства Израиль».

Любая попытка распутать чрезвычайно сложные
и абсолютно неразрешимые исторические раздоры
экстремистски настроенных израильтян и арабов
только порождает новые бессмысленные аргументы
с обеих сторон. Конечно, необходимо хорошо знать
ход истории — как древней, так и современной — этой
страны и владеть данными постоянно изменяющейся
демографической ситуации, но только для того, чтобы
начать понимать, каким образом разумные люди
могут делать настолько диаметрально противоположные
выводы из одних и тех же базовых фактов.
Реальность, безусловно, состоит в том, что стороны
приходят к согласию только по поводу части этих фактов.
О многом ведутся споры, и то, что одни считают
истинной правдой, другие полагают грубой ложью.

Это драматическое расхождение во мнениях объясняется
целым рядом факторов. Иногда речь идет
лишь об интерпретации события, реальность которого
признается всеми. Например, как мы увидим в главе
12, никто не оспаривает, что сотни тысяч арабов,
которые когда-то жили на территории, ныне занимаемой
Израилем, больше там не живут. И хотя точное
число беженцев остается спорным, главное расхождение
состоит в том, были ли среди них те, кто покинул
Израиль по указанию арабских лидеров и в какой
мере их отъезд объяснялся сочетанием этого и других
факторов. Существуют также разногласия по поводу
того, как долго многие из этих изгнанников прожили
в тех местах, которые им пришлось покинуть,
поскольку ООН определила в качестве палестинского
беженца (в отличие от всех прочих беженцев в мировой
истории) всякого, кто прожил на территории, отошедшей
к Израилю, хотя бы два года, прежде чем ему
пришлось ее покинуть.

Поскольку невозможно восстановить точную динамику
событий и атмосферу, которая сопровождала
войну 1948 г., развязанную арабскими государствами
против Израиля, единственный вывод, который можно
из всего это сделать с полной уверенностью, — это
то, что никто никогда не узнает — и не убедит своих
оппонентов, — правда ли, что большинство арабов,
покинувших Израиль, были изгнаны, уехали по собственной
воле или испытали на себе сочетание целого
ряда факторов, заставивших их переехать из одного
места в другое. Израиль недавно открыл для исследователей
множество своих исторических архивов,
и полученная информация породила множество новых
взглядов и интерпретаций, но не положила —
и никогда не положит — конец всем разногласиям.

Подобным образом 850 000 евреев-сефардов, проживавших
до 1948 г. в арабских государствах и в большом
количестве переехавших в Израиль, либо были
вынуждены уехать, либо покинули свои страны
по собственному желанию, либо действовали в результате
некоего сочетания страха, чувства уникальной
возможности и религиозного предначертания. В этом
случае нам тоже никогда не узнать точно, что происходило
на самом деле, поскольку арабские страны, которые
они покинули, не имеют исторических записей
и архивов либо не желают ими делиться.

Каждая сторона имеет право на собственный нарратив
до тех пор, пока она признает, что другие могут
трактовать факты несколько иначе. Иногда спор
идет больше о смысле терминов, а не об интерпретации
фактов. Например, арабы часто заявляют,
что Израиль занял 54% территории Палестины, хотя
евреи составляли только 35% жителей этого региона.
Израильтяне, в свою очередь, заявляют, что евреи
составляли подавляющее большинство в тех частях
страны, которые отошли к Израилю, когда ООН
поделила спорные территории. Как вы увидите, точные
определения иногда могут сгладить противоречия.

Еще одна точка отсчета должна включать своего
рода устав, подразумевающий ограничения для старых
обид. Как аргументы в пользу Израиля не могут
уже основываться исключительно на изгнании евреев
из Земли Израиля в I в., так и арабские аргументы
должны выйти за пределы апелляции к событиям,
которые якобы произошли больше ста лет тому назад.
Одна из причин договоренности о таких ограничениях
состоит в признании, что с течением времени
становится все тяжелее реконструировать прошлое
с высокой степенью точности и политические
воспоминания подтасовывают факты и представляют
их в черном свете. Как говорится, «есть факты,
а есть правда».

Что касается событий, предшествующих Первой
алие 1882 г. (первой волне эмиграции еврейских беженцев
из Европы в Палестину), то здесь речь идет
больше о политических и религиозных воспоминаниях,
чем о фактах. Мы знаем, что в Израиле всегда
сохранялось еврейское присутствие, особенно в святых
городах Иерусалиме, Хевроне и Цфате, и на протяжении
веков евреи составляли существенную
часть или даже большинство населения Иерусалима.
Мы знаем, что европейские евреи начали переезжать
в регион, который сейчас называется Израилем, большими
массами в 80-е гг. XIX в. — спустя короткое время
после того как австралийцы или потомки англичан
начали вытеснять австралийских аборигенов,
а американцы европейского происхождения стали
продвигаться на Запад, ранее населенный американцами
туземного происхождения.

Евреи, приехавшие в первую алию, не вытеснили
местных жителей путем завоевания или устрашения,
как делали американцы и австралийцы. Они законно
и открыто покупали земли (большая часть которых
считалась непригодной для сельского хозяйства)
у хозяев, не заинтересованных в возделывании
этих участков. Ни один человек, который соглашается
с легитимностью того факта, что Австралия —
это англоязычная христианская страна, а Западная Америка является частью Соединенных Штатов,
не в состоянии оспорить законность еврейского присутствия
на той территории, которая сегодня называется
Израилем, с 80-х гг. XIX в. до сегодняшнего дня.
Еще до раздела, осуществленного ООН в 1947 г., международные
договоры и законодательство признавали,
что еврейская община Палестины находится
там «по праву», и любая разумная дискуссия по поводу
конфликта должна основываться на утверждении,
что «фундаментальный конфликт» разворачивается
«между правым и правым». Такие конфликты зачастую
труднее всего решить, поскольку нужно убедить
каждую из сторон поступиться тем, что она считает
своим абсолютно законным правом. Эта задача
становится еще труднее, когда часть представителей
обеих сторон заявляют, что их претензии основываются
на божественных заповедях.

Я начну свою речь в защиту Израиля с краткого изложения
истории арабо-мусульманско-еврейского,
а затем арабо-палестинско-мусульманско-израильского
конфликта, обращая особое внимание на отказ
палестинских лидеров принять предложение
о создании двух государств (или двух национальных
очагов) в 1917, 1937, 1948 и 2000 гг. Я сосредоточусь
на практических усилиях, которые прилагал
Израиль, чтобы получить возможность жить в мире
и иметь безопасные границы, несмотря на непрекращающиеся
попытки арабских лидеров сокрушить еврейское
государство. Я укажу на ошибки, допущенные
Израилем, но докажу, что они чаще всего были совершены
в ходе реализации благих намерений (хотя
иногда и неверно осуществленных) защитить гражданское
население. Наконец, я докажу, что Израиль
стремился и стремится подчиняться диктатуре закона
практически во всех своих начинаниях.

Невзирая на то что сам я искренне верю, что должен
существовать некий набор ограничений для старых обид, но слово в защиту Израиля требует краткого
экскурса в относительно недавнее прошлое. Это необходимо,
потому что выступления против Израиля,
которые часто звучат в университетских кампусах,
в СМИ и по всему миру, часто базируются на сознательном
искажении исторических сведений, начиная
с первого прихода европейских евреев в Палестину
в конце XIX в. и далее: в отношении раздела, осуществленного
ООН, провозглашения еврейского государства,
войн между Израилем и арабскими странами
и, наконец, продолжающегося терроризма и ответа
на него. Исторические сведения должны быть изложены
объективно, чтобы избежать ошибки, о которой
предупреждал философ Сантаяна: «Те, кто не помнит
своей истории, вынуждены повторять ее».

Каждая глава книги начинается с обвинения, выдвинутого
против Израиля, с приведением источника
обвинения. Я отвечаю на это обвинение бесспорными
фактами, подтверждаемыми достоверными
свидетельствами. Приводя факты, я обычно полагаюсь
не на произраильские источники, а прежде всего
на объективные, а иногда ради того, чтобы подчеркнуть
свою позицию, я прибегаю к антиизраильским
источникам.

Я отбрасываю любую тень сомнения в том,
что к оценке действий Израиля применяются фатальные
двойные стандарты: что даже когда Израиль был
лучшим или одним из лучших в мире, его часто обвиняли
в том, что он худший или один из худших
в мире. Я также доказываю, что эти двойные стандарты
не только несправедливы по отношению к еврейскому
государству, но они еще и нарушают законы,
наносят урон престижу международных организаций,
таких, как ООН, и поощряют палестинских террористов
совершать акты насилия с целью спровоцировать
реакцию Израиля и обеспечить одностороннее
осуждение Израиля мировым сообществом.

Вот родословие рабби Исраэля Бааль-Шем-Това. Его отец и мать

Рассказ из книги Шмуэле-Йосефа Агнона «Рассказы о Бааль-Шем-Тове»

О книге Шмуэле-Йосефа Агнона «Рассказы о Бааль-Шем-Тове»

Рассказывается в книге Шивхей ѓа-Бешт, что рабби
Элиэзер, отец Бешта, жил когда-то вместе с
женой своей в стране Валахии, рядом с границей.
Он и жена его были старые. Один раз напали тати
на город и увели рабби Элиэзера в полон. А жена
его бежала в другой город. И стала там повивальной
бабкой. И повели пленители рабби Элиэзера
в страну дальнюю, в которой евреев не было. И
продали его там. И стал он верно служить своему
господину. Понравился он господину, и тот назначил
его управляющим в доме своем. Тогда испросил
он у господина права не работать и отдыхать в
день субботний. И дозволил ему господин испрошенное.
Случилось, что прошло много дней и задумал
он бежать и спасти свою душу. Но сказано
было ему во сне: «Не забегай вперед, пока что должен
ты жить в стране сей».

И настал день, когда у господина его было
дело к царскому советнику. И отдал господин
рабби Элиэзера советнику в подарок. И весьма
хвалил и превозносил его. И когда пришел рабби
Элиэзер к советнику, понравился тому, и тот дал
ему для жилья особую комнату, и никакой службы
не поручал ему, только, когда возвращался
советник из царского дома, рабби Элиэзер выходил
ему навстречу, чтобы обмыть ему ноги, ибо
таков обычай с большими вельможами. И все то
время сидел рабби Элиэзер в своей комнате, занимался
Торой и предавался молитве.

Однажды выпало царю вести большую войну.
И послал царь за советником своим, дабы обсудить
с ним военные хитрости, и положение,
и каков передовой отряд врага. И не знали, что
делать, ибо пришлось царю весьма тяжко. И преисполнился
царь гнева на советника, что оказался
не способен помочь ему в трудную годину. И
вышел советник, и вернулся в дом свой в печали
и смятении. Когда пришел домой, встретил его
рабби Элиэзер, чтобы обмыть ему ноги, но тот не
дал ему. И возлег на ложе свое, гневаясь. И сказал
ему рабби: «Господин, отчего ты гневаешься?
Поведай мне». А советник отругал его. Но рабби
Элиэзер был слуга верный господину своему и
желал ему добра, а посему готов был подвергнуть
себя опасности и стал приходить к нему снова и
снова, пока советник не рассказал ему обо всем.

И сказал рабби Элиэзер господину своему: «Не у
Господа ли все ответы, ибо Господь Воинств Он.
Я буду поститься и испрошу тайну эту у Господа,
да будет благословен, ибо Господь открывает
любую тайну». И стал рабби Элиэзер поститься и
испросил ответа во сне. И явились ему во сне все
способы ведения войны, во всех подробностях
своих, и хорошо были разъяснены. Наутро следующего
дня предстал он перед господином и рассказал
тому все, что было ему указано. И понравилось
это советнику. И пошел советник к царю
в веселии и благости. И сказал: «Царь мой, вот
совет, что присоветую тебе». И рассказал царю
обо всем, во всех подробностях.

Выслушал царь слова советника, и сказал
царь: «Совет сей — совет весьма чудесный, не от
человеческого разума он, но от Божьего человека,
коему явлен был ангелами, или же от нечистого
духа он? Тебя я знаю, ты не Божий человек,
а ежели так, ты колдун». И признался ему советник,
поведав обо всем.

Однажды вышел царь со своими войсками на
кораблях воевать одну крепость. И случилось,
что, придя на место, счел царь задачу незначительной.
И сказал царь: «Вот, день клонится к закату,
крепость мала. Заночуем здесь, немного в
отдалении, а поутру возьмем крепость, да не станем
всех наших воинов обременять этим, но малыми
силами захватим крепость».

А рабби Элиэзер был матросом на одном из военных
кораблей. И было ему явлено во сне, чтобы
пошел к царю и сказал тому: «Не преуменьшай
трудность сей войны, дабы не погибнуть
тебе и всему войску твоему. Ибо нельзя подойти
к городу на кораблях: железные сваи установлены
в море на всех подходах, и корабли затонут, не
дойдя до города». И открылся ему во сне проход,
по которому можно идти, и указаны были ясные
вехи, чтобы не сбиться с дороги.

Царь же встал с утра со всем войском, и стали
будить матросов-гребцов. А рабби Элиэзер не
пожелал грести. И сказал: «Тайное слово у меня
к царю». Побрили его, сменили одежды, и предстал
перед царем. И поведал царю обо всем, что
явлено было ему с Небес. И сказал царю: «Буде
царь не верит в это, да пошлет он малый корабль
с осужденными на смерть, и увидим, что будет».
И сделал царь так. И когда корабль подошел к
сваям, затонул, и погибли все люди, что были на
нем. И сказал царь: «Нужен совет, что делать».
И сказал ему рабби Элиэзер: «Есть надежный
путь. Вот [здесь] проход к городу, по которому
горожане выходят и возвращаются обратно». И
указал царю рабби Элиэзер все вехи, явленные
ему во сне. И сделал царь так и взял крепость.
И возвысил царь рабби Элиэзера и назначил его
начальником над всем войском, ибо понял, что
Господь с ним и во всем, что он делает, Господь
споспешествует ему. И повсюду, куда бы царь ни
посылал его на войну, победа была за ним. В те
дни спрашивал он себя, каков будет его конец,
быть может, сейчас время бежать. И отозвались
ему Небеса: «Ты все еще должен быть в стране
сей».

Настал день, и умер царский советник. И поставил
царь рабби Элиэзера вместо советника,
который умер, ибо по нраву пришелся рабби
Элиэзер царю. И дал ему царь дочь советника в
жены. Но рабби Элиэзер не прикасался к ней и
шел на всяческие уловки, чтобы не оставаться с
ней в доме, а если случалось ему сидеть дома, то
не прикасался к ней.

А в той стране ни один еврей не имел права
проживать. И если находили еврея, один суд был
для него — смертная казнь. А рабби Элиэзер жил
в той стране многие годы.

Однажды сказала ему жена: «Скажи мне, может,
какой изъян ты нашел во мне, что не прикасаешься
ко мне и не делаешь со мной, как издревле
установлено в мире?» Сказал ей: «Поклянись
мне, что не раскроешь тайны, и скажу тебе
правду». И поклялась она. И сказал ей: «Еврей
я». Тотчас послала его в страну его и город его,
дав много серебра и злата. По дороге все, что
было у него, отняли разбойники.

И было, по дороге явился ему пророк Элияѓу,
доброй памяти, и сказал ему: «Благо хранил ты
верность Господу и ходил путями Его, даст Господь
тебе сына, который станет светочем для
всего Израиля, и в нем исполнится реченное
(Йешаяѓу, 49:3): „Исраэль, которым украшусь“».

И пришел рабби Элиэзер к себе домой, и нашел
там жену свою. И родила ему жена сына —
это и был рабби Исраэль Бааль-Шем-Тов. А рабби
Элиэзер и жена его стары были — под сто лет. И
скажет Бешт, что не смог бы выжить, [умри они]
до того, как он перестал сосать молоко.

И вырос ребенок и был отлучен от груди. И
пришло время отцу его умирать. И взял отец его
на руки и сказал: «Вот, вижу я, что ты зажжешь
по мне свечу, а я не удостоился вырастить тебя.
Однако помни, сын мой, во все дни жизни твоей,
что Господь с тобой, а посему не бойся ничего».

Давид Бергельсон. Отступление (фргамент)

Отрывок из романа

О книге Давида Бергельсона «Отступление»

Хоронили Мейлаха далеко за полдень.

Все жители поднялись в гору, чтобы проводить
парня в последний путь, и Ракитное, уютно, как в
гнезде, расположившееся среди зеленых возделанных
холмов, на пару часов словно вымерло.

В это время простая крестьянская телега съехала
с горы и промелькнула между рядами тополей,
посаженных вдоль дороги на Берижинец. Колеса
прогремели по деревянной плотине, и стук их долетел
до другой деревянной плотины, на противоположном
конце города.

Там, на противоположном конце города, в низине,
речка журчала по камням, баба полоскала белье,
цвела яблоня, и никого не беспокоило, что накануне
праздника Швуэс небо целый день затянуто
облаками.

Неожиданно послышался звон колокольчиков.
По городу мгновенно разнеслась весть, что с вокзала едет сестра Мейлаха, провизорша. На кладбище тотчас
сообщили, что она вот-вот будет, и погребение
приостановилось. Сестра Мейлаха жила в другом городе,
и ее здесь прежде не видели. И когда, стоя среди
молодых черешен возле свежевыкопанной могилы,
она плакала, никто не узнавал ни ее лица, ни голоса.

Вернулись с похорон уже в сумерках.

Расходились по одному, по двое. Доктор Грабай
охрип: его просквозило на кладбище.

Было пасмурно, пахло близким дождем, и никто
не знал, о чем говорить.

Люди собрались в кружок на разбитой полукруглой
площади. Посредине, качая пепельно-седой
бородой, стоял рослый, длинноволосый еврей. Это
был Ицхок-Бер, кассир из лесоторговли.

Года полтора назад он привез сюда Мейлаха, застенчивого,
высокого парня, и уговорил его открыть
аптеку. Теперь Ицхок-Бер был совершенно подавлен
его смертью.

В молодости Ицхок-Бер был то ли раввином, то
ли резником. Он прекрасно знал Тору, но не верил в
Бога, в синагогу не ходил и терпеть не мог религиозных
евреев.

На кладбище он не пошел, потому что не хотел
смотреть, как верующие снуют вокруг могилы, и
слушать, «что они там бормочут». Возвышаясь посреди
площади, он рассказывал собравшимся, что
перед смертью Мейлах оставался таким же, как
всегда, и что двое суток он лежал с пузырем льда на
сердце и улыбался.

— Одна улыбка, — объяснял Ицхок-Бер, —
матери-вдове, живущей в родном местечке, счастливой
уже тем, что у нее есть ручная мельница, о
которой она мечтала долгие годы. Вторая улыбка —
себе, своей неудавшейся жизни, значит. Третья
улыбка… Третья — скорей всего, другу ХаимуМойше,
тому самому, кто всегда говорил, что перед
смертью спросит Бога: «Ну?» И это «ну» будет означать:
«Ну, Ты привел меня сюда, ну, был я здесь, и
что?..»

Уже накрапывал дождь, но Ицхок-Бер все говорил,
и народ все не расходился. Не расходился из
уважения к умершему и еще к нему, рослому, лохматому
Ицхоку-Беру, который раньше был то ли резником,
то ли раввином, а теперь ненавидит верующих
евреев, и никогда не ходит в синагогу, а сегодня не
пошел на кладбище.

* * *

Дождь лил всю ночь — первый долгий, летний
дождь.

От каждого удара грома в тревоге просыпались
мельница и два монастыря в разных концах города,
у подножия гор.

Обнаженные, далекие, словно призрачные шпили
монастырей испуганно вспыхивали золотом,
при свете молний не узнавая ни себя, ни местности
вокруг, но затем успокаивались и снова засыпали:
«Тьфу, тьфу, избави, Господи…»

Ближе к рассвету Ракитное слышало сквозь сон,
как с крыш в подставленные бочонки и на камни мостовой
падают капли, напоминая, что в городе недостает
человека: «Одним меньше…»

Ранним утром, когда из рваных несущихся туч
опять лил косой дождь, на окраине, возле аптеки
Мейлаха, остановилась бричка. Стояла, мокла под
дождем и ждала.

Наконец в извозчичьей бурке, держа над собой
мужской зонт, из дома вышла сестра Мейлаха, провизорша,
и неловко, будто ноги ее были спутаны,
попыталась забраться в бричку.

Ханка Любер и Этл Кадис, курсистка, та, что
должна была вскоре стать невестой Мейлаха, хотели
ей помочь, но провизорша отказалась от их помощи,
состроив упрямую, недовольную гримасу, и в конце
концов все же перевалилась в бричку. Девушки ждали,
что она скажет им напоследок, но тут зонт вдруг
выскользнул из ее рук. Сидя на мокрой подушке, она
втянула голову в плечи, сгорбилась под мятой буркой
и пронзительно заголосила:

— Ой, Мейлах!.. Мейлах!..

Бричка рванулась с места и понеслась, оставляя
глубокие колеи в жирной грязи. Извозчик пустил
лошадей в галоп: он терпеть не мог женского плача.

Но на площади бричку остановил кассир ИцхокБер.
Спрятав руки в рукава, выпятив грудь, он смотрел
прямо перед собой большими, круглыми глазами
и не обращал внимания на дождь и ветер, который
трепал его пепельно-седую бороду. Он даже осунулся от переживаний бессонной ночи. Сдерживая
кашель, Ицхок-Бер крикнул сестре Мейлаха:

— А ключ-то где? Ключ от его дома?

В конце концов бричка все-таки исчезла на дороге
к вокзалу. Ицхок-Бер расправил широченные
плечи и отправился на работу, в лес под Ракитным.

Дождь тем временем припустил сильнее, но дом
Мейлаха уже был заперт снаружи. И ключ, завернутый
в слабо пахнувший духами платок, лежал у
Этл Кадис в ридикюле. Ханка Любер и Этл Кадис направились
домой — выспаться, обе они были ближе
покойному Мейлаху, чем кто-либо в городе. Вчера
больно было смотреть, как они шли в похоронной
процессии, а сегодня так же больно было видеть, как
они еле-еле идут домой.

* * *

Дождь не прекратился и на другой день.
Дома стояли мокрые, ссутулившиеся, и на темной улице пахло водой и скукой.

К вечеру неожиданно прояснилось.

Крестьянские девчонки выгоняли гусей. Извозчик,
после двух суток отдыха, вел через город
с выпаса лошадей с подвязанными хвостами. От
копыт летели брызги грязи. Из-за туч над горизонтом
выглянуло заходящее солнце.

Какой-то еврей, возвращаясь домой, заметил,
проходя мимо, что комната при аптеке Мейлаха
заперта снаружи на висячий замок, но за окном
горит огонек. Еврей рассказал об этом домашним
и соседям, и все решили, что, раз в доме Мейлаха
никто не живет, надо погасить лампу: как бы не начался
пожар.

Послали к Ханке Любер и курсистке Этл Кадис,
но девушки об этом знать ничего не знали. Этл
Кадис, недовольная тем, что ей мешают справлять
траур, холодно ответила:

— Ничего там не горит.

Однако на другой день, когда девушки туда
пришли, они обнаружили во второй, маленькой
комнате погашенную лампу.

Девятнадцатилетняя Ханка Любер происходила
из богатой семьи и была прекрасно воспитана. Рано
умершая мать внушила ей в детстве, что никогда не
надо клясться и настаивать на своем. Побледнев от
испуга, она сказала, что не помнит, зажигала ли она
лампу перед уходом. Ей было страшно обмануть
кого-нибудь, даже нечаянно, поэтому Ханка на всякий
случай добавила, что, «по крайней мере, она на
девяносто процентов уверена, что не зажигала».

Потом узнали: Хава, дочь богатого торговца
Азриэла Пойзнера, на следующий день после смерти
Мейлаха вернулась в Ракитное. Поздним вечером
видели, как она шла к аптеке Мейлаха, а за ней следом,
с огромной связкой ключей, старший приказчик
Йосл. Странно, но один из замков на железной
двери в магазине Азриэла Пойзнера был точь-в-точь
таким же, как замок на доме Мейлаха. Однако Хава
Пойзнер в последнее время за что-то злилась на
Мейлаха и всячески его избегала.

Меир Шалев. Дело было так (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Меира Шалева «Дело было так»

Глава 1

Дело было так.

Стоял жаркий летний день, и я немного
вздремнул после полудня, потом очнулся от приятной
дремы, поднялся, приготовил себе чашку
кофе, отхлебнул и вдруг заметил, что окружающие
как-то странно посматривают на меня и с
трудом сдерживают смех. Причина этого открылась
немедленно: стоило мне наклониться, чтобы
застегнуть сандалии, как я увидел, что ногти
у меня на ногах, все десять, покрыты блестящим
красным лаком.

— Это что за шутки?! — воскликнул я. — Кто
меня так разукрасил?

За полуоткрытой дверью веранды послышалось
хихиканье, отлично знакомое мне по прежним
случаям такого рода.

— Я знаю, кто тут нашкодил! — известил я
приоткрытую дверь. — Сейчас я вас поймаю, надеру уши и этим же красным лаком выкрашу вам
носы. И увидите, я все это сделаю так быстро, что
еще успею вернуться к своему кофе, прежде чем
он остынет!

Сдержанное хихиканье превратилось в восторженный
детский визг, тем самым подтвердив
мои подозрения. Ну конечно — пока я спал, ко
мне подкрались мои маленькие племянницы Рои
и Номи, дочери моего брата. Младшая, как они
потом объясняли хором, покрасила мне четыре
пальца, а старшая — остальные шесть. Они рассчитывали,
что я со сна ничего не замечу, выйду
в таком виде на люди и стану предметом всеобщих
насмешек. Сейчас, когда их злостный умысел
сорвался, они вбежали в комнату с криком:

— Не смывай краску, дядя Меир, пожалуйста,
не смывай, это ужасно красиво!

Я сказал, что полностью с ними согласен. Это,
конечно, ужасно красиво, но тут есть одно маленькое
затруднение. Мне нужно вот-вот отправляться
на некое важное мероприятие и даже выступать
там. Не могу же я появиться перед посторонними
людьми в таком виде. Ведь сейчас уже
лето, летом я хожу в сандалиях, и все увидят мои
накрашенные ногти.

Они все это давно знают, заявили мои племянницы,
и про важное мероприятие, и про мое
выступление там, они потому и раскрасили меня
именно сегодня.

На это я, в cвою очередь, заявил, что на любое
другое мероприятие я с большим удовольствием
пошел бы в таком виде, но только не на это. Потому
что на то мероприятие, куда я иду сегодня, соберутся
такие люди, выступать перед которыми с
накрашенными, да еще на ногах, да еще красным
лаком ногтями может рискнуть лишь вконец отчаявшийся
человек.

Дело в том, что выступление, которое я с таким
жаром обсуждал с племянницами, должно
было состояться в одном из хозяйств моего родного
мошава Нагалаль в Изреельской долине
по случаю открытия старого, недавно расчищенного
и подновленного оружейного тайника Хаганы.
Этот тайник был сооружен во времена британского
мандата и укрыт в коровнике, замаскированный
под видом ямы для стока мочи. А я в
своей первой книге «Русский роман» описал вымышленный
тайник точно такого же рода в некой
вымышленной деревне нашей Долины. Книга
вышла, и тогда в нашем мошаве, в том хозяйстве,
где такой тайник в мандатные годы действительно
существовал, стали появляться читатели,
которые хотели на него глянуть.

Постепенно слух о тайнике стал переходить
из уст в уста, число любопытствующих все возрастало,
и они начинали уже понемногу досаждать
другим мошавникам, но тут сообразительные
хозяева поняли, как им «извлечь сладость из
этой горечи». Они подновили дряхлый тайник,
построили над ямой небольшую беседку для посетителей
и тем самым добавили еще один источник
дохода ко всем прочим отраслям своего хозяйства.
А на тот день, когда племянницы накрасили
мне ногти на ногах своим красным лаком,
как раз назначено было официальное открытие
этого возрожденного тайника, и меня попросили
выступить на торжественной церемонии.

— А посему тащите сюда скорей ацетон и сотрите
с меня эту вашу ужасную красоту, — попросил
я племянниц. — И пожалуйста, побыстрее, мне
уже пора отправляться.

Увы, племянницы категорически воспротивились.

— Пойдешь так! — сказали они хором.

Я снова стал втолковывать, что речь идет о самом
что ни на есть мужском празднике и что в
нем примут участие несколько поколений бойцов
нашей Долины, ветераны Хаганы, Цахала,
Хиша и Пальмаха, те знаменитые герои штыка
и плуга, которые не раз перековывали мечи на
орала и обратно, короче, дорогие мои племянницы,
— люди того покроя, которым мужчины с накрашенными
красным лаком ногтями никак не
по душе и не по нраву.

Мои доводы не произвели никакого впечатления.

— А тебе-то что?! — сказали племянницы. — 
Ты же сам сказал, что это красиво.

— Знаете что?! Если вы сейчас же не сотрете
с меня этот лак, я сниму сандалии и надену туфли!
— пригрозил я. — И никто не увидит этот
ваш лак, напрасны все ваши старания.

— Ты просто трус, — сказали они хором. — Ты
боишься, что скажут о тебе в мошаве.
Эти слова возымели немедленное воздействие.
Сами того не сознавая, мои малолетние
племянницы попали в больное место. Всякий,
кто знаком со старым поселенческим движением
и когда-нибудь попадал под огонь его критики,
знает, что в этих небольших коллективах, в
кибуцах и мошавах, взгляды так и буровят, уста
щедры на замечания, а слухи взлетают и садятся,
как журавли на засеянном поле. А уж тем более
в таких местах, основатели и история которых
столь прославлены и известны, как в нашем
мошаве Нагалаль. Тут требования куда жестче,
и если кто хоть раз отклонился от борозды —
неважно, вправо или влево, вверх или вниз, даже
если то была его единственная, к тому же детская
оплошность, — ему это все равно уже не забудут.
Что уж говорить о том, кто давно заработал звание
«странный», «чудной» или вообще «цудрейтер», да еще вдобавок «не очень удачный» — в
полную противоположность «удачному», что является
одним из самых высоких знаков отличия,
которыми коллектив удостаивает своих преуспевших
сыновей.

Однако я уже так много лет прожил в городе,
вдали от Нагалаля, что для меня все эти слова:
«что», и «скажут», и «в мошаве», — равно как
и все их сочетания заметно утратили прежние
силу и грозность. Поэтому я подумал-подумал
и решил поднять перчатку, точнее, сандалии. Я
обулся, сунул в карман текст своего поздравления
и с выставленными на всеобщее обозрение
накрашенными ногтями отправился на церемонию
открытия героического тайника. Домашние
провожали меня взглядами — кто весело,
кто огорченно, кто насмешливо, а кто и с тревогой:
а вернется ли несчастный вообще? И в каком
состоянии?!

Признаюсь честно: хотя из дому я выходил
весьма смело и решительно, но, по мере приближения
к месту намеченной церемонии, в моей
душе нарастала немалая тревога. А достигнув
цели, я уже ощущал изрядный страх. Тем не менее
в глубине души я все еще лелеял робкую надежду,
что никому не придет в голову разглядывать
мои ноги. И эта надежда действительно
сбылась: никто не сделал мне никакого замечания,
никто не сказал мне дурного слова. Напротив
— все проявляли искреннее дружелюбие и
симпатию. Моя ладонь так и похрустывала в мужественных
рукопожатиях. Мои плечи то и дело
пригибались под увесистыми похлопываниями.
И мое короткое выступление тоже прошло вполне
удачно и спокойно. Во всяком случае, так мне
показалось.

Возрожденный тайник я, разумеется, использовал
в своей речи вовсю — и как символ нашей
памяти, и как метафору всего, что скрывают от
посторонних глаз и что вообще скрыто в глубинах
человеческой души. Как положено писателям,
я красноречиво распространялся о том, что
видно на поверхности, а что — в глубине, чему
наши глаза открыты и чего они не видят, — а отсюда
уже было рукой подать до таких испытанных
побрякушек, как «воображение и реальность», «соотношение правды и вымысла в искусстве
и литературе» и всего прочего, чем писатели
торгуют вразнос и навынос и о чем они способны
разливаться соловьем, даже закрыв глаза и не
глядя в бумажку.

А потом, когда я кончил говорить, сошел с
маленькой сцены и вздохнул, наконец, с облегчением,
ко мне подошла молодая женщина из
семьи владельцев тайника и сказала, что хотела
бы кое о чем спросить меня в сторонке. Сначала
она поблагодарила меня за выступление, заверила,
что получила большое удовольствие, а
потом, как бы между прочим, добавила, что хотела
бы, если можно, еще спросить меня, каким
лаком я крашу себе ногти. Две ее приятельницы, которые тоже были на выступлении, просили
ее узнать. Но ей и самой этот цвет тоже очень
понравился.

А поскольку тот же цвет тотчас заполыхал на
моем лице, она тут же поспешила сказать, что
лично она ничего плохого в этом не видит, напротив,
в этом есть даже определенная пикантность,
нечто такое, чего ей всегда недоставало в
их деревенской жизни и что, возможно, является
многозначительным вестником будущих перемен,
— хотя вот у некоторых других слушателей
мой вид, кажется, не вызвал полного понимания.

— А мне-то казалось, что никто не заметил, —
растерянно сказал я.

— Не заметил?! Да все только об этом и говорят,
— сказала она. — Но вы не должны огорчаться.

Никого это не удивило. Я даже слышала, как
одна женщина сказала: «Чего вы от него хотите?
Это у него от Тони. Она была такая же чокнутая.
Уж так это у них в семье».

Глава 2

Тоней звали мою бабушку, мать моей мамы, и, на
мой взгляд, бабушка Тоня вовсе не была «чокнутой». Она просто была иной. Она выбивалась из
общего ряда. Она была, что называется, «тот еще
тип». И человеком она была, мягко говоря, нелегким. Но «чокнутой»?! Ни в коем случае. Впрочем,
я знаю, что с этой моей оценкой (как, кстати, и
со многими другими) согласятся далеко не все.
Некоторые — и в нашей семье, и в нашем мошаве
— наверняка будут ее оспаривать.

В той истории, которую я хочу вам рассказать,
речь пойдет как раз о бабушке Тоне и еще — о
ее «свипере». Свипером у нас в семье прозвали
тот пылесос, который послал бабушке Тоне
дядя Исай, старший брат ее мужа, дедушки Арона.
Замечу сразу: мне известно, что свипер и пылесос
— это разные вещи. Но бабушка Тоня всегда
именовала свой пылесос свипером, и поэтому
все мы с тех пор и поныне называем так любой
пылесос, тем же именем и на тот же бабушкин
лад — с раскатистым русским «р» и глубоким
русским «и»: «Сви-и-и-пер-р-р…»

Что касается дяди Исая, то я его никогда не
встречал, но из рассказов о нем, услышанных
еще в детстве, понял, что речь идет о личности
в высшей степени сомнительной, чтобы не сказать
аморальной или даже общественно вредной.
В самый разгар второй алии, когда наши
герои-первопоселенцы осушали болота и возрождали
землю Палестины, дядя Исай предпочел
сбежать в Америку и возрождать землю
Лос-Анджелеса. И, словно желая усугубить предательство
преступлением, сменил еврейское
имя «Исай» на английское «Сэм», а потом основал буржуазный «бизнес» и стал загребать «капитал» посредством жестокой эксплуатации
угнетенных пролетариев Соединенных Штатов.

Оба брата, дядя Исай и мой дедушка Арон,
были выходцами из хасидской семьи. Оба ушли
от религии. Но дедушка Арон сменил веру в еврейского
Бога на пылкую веру в социализм и
сионизм, тогда как его старший брат чувствовал
себя, как рыба, в мутных водах американского
капитализма. И дедушка Арон не простил
ему этого отступничества. Он даже назвал брата
«дважды изменником», намекая на то, что
дядя Исай изменил как сионизму, так и социализму.

Что же касается свипера, то это был просто
большой и сильный пылесос фирмы «Дженерал
электрик», подобного которому ни в нашем мошаве,
ни в Долине, ни во всей Стране никто
никогда не видел. Ни до, ни после. Так сказала
мне мама, которая, кстати, удивительно живо
о нем рассказывала. У этого свипера, рассказывала
она, был огромный, сверкающий хромом
корпус, большущие бесшумные резиновые колеса,
могучий электромотор и ужасно толстый
и гибкий шланг. Впрочем, при всем моем уважении
к этому богатырю и красавцу и несмотря
на то что он является героем моего рассказа, я
вынужден сразу же признаться, что его история — не самая важная из всех наших многочисленных
семейных историй. Это не история
любви, хотя тут есть и любовь. Это не рассказ
о смерти, хотя многие из его героев и впрямь
уже умерли. И это не рассказ об измене и мести,
хотя в нем говорится и о том, и о другом. В этом
рассказе нет той боли, что есть в других наших
семейных историях, хотя его роднят с ними
страдания, которыми и он отмечен. Короче, эта
история — не из тех, что встают с нами на рассвете,
ходят за нами весь день напролет и восходят
с нами на ложе поздней ночью; нет, это
просто рассказ, который мы припоминаем под
настроение и передаем тем поколениям нашей
семьи, которые не знали ни дедушку Арона, ни
тот свипер, который его брат-«дважды изменник» послал бабушке Тоне из Америки, ни саму
бабушку Тоню.

Большим рассказом о моей большой семье я,
быть может, займусь как-нибудь в другой раз,
в другой книге. Там я расскажу о своих родителях
и об их отцах и матерях, о тех Иавоках, через
которые они переправлялись, и о тех Иерихонах,
под которыми они сражались. Я опишу там
каторжные работы, к которым были приговорены
их тела, и пожизненные тюремные одиночки,
в которых томились их сердца. Я навострю перо,
чтобы описать единоборства, в которых сходились любящие, и пастушьи распри из-за идей, и
состязания в страданиях, и споры о колодцах памяти,
я перечислю наших семейных безумцев —
скрытых и явных, близких и далеких, я расскажу
о похищенной дочери и обделенных сыновьях —
и все это, господа, тоже будет историей сионистской
революции.

Но если я и напишу такую книгу, это будет не
сегодня, не завтра и не в ближайшие годы. Я напишу
ее, когда состарюсь и стану более мягким,
смелым и снисходительным, — но и в этом своем
обещании я тоже не вполне уверен.

А пока, в этой небольшой книжке, я хочу
рассказать всего лишь одну небольшую семейную
историю — историю бабушки Тони и того
свипера, который послал ей дядя Исай из Соединенных
Штатов Америки. История эта, как
я уже сказал, абсолютно правдива, ее герои —
вполне реальные люди, и они названы здесь их
настоящими именами. Но, как и у всех его собратьев
в нашей семье, у этого рассказа тоже
есть несколько версий, и каждая из них изобилует
преувеличениями, дополнениями, умолчаниями
и улучшениями. И еще об одном я обязан
сказать, чтобы разъяснить предстоящее. В
этом рассказе мне придется порой делать маленькую
вставку, необходимую для лучшего понимания,
или потревожить покой чего-то давно
забытого, а то и вызвать из небытия зачарованную картинку далекого прошлого. И тогда
улыбка сменится воплем или слезы — веселым
смехом.

Глава 3

Мой дед с маминой стороны, дедушка Арон Бен-Барак,
родился в 1890 году в украинском местечке
Макаров. Лет в девятнадцать или около того
он уехал в Палестину и подобно многим своим
товарищам, пионерам второй алии, долго
скитался по дорогам Страны и работал в самых
разных местах — в Зихрон-Яакове, Хулде, Бен-Шемене,
Кфар-Урие, Беер-Яакове (который они
с бабушкой Тоней называли не иначе как «Беряков») и многих других городках и поселениях. И
поскольку он многое повидал, а от рождения был
наделен пытливым взглядом и чутким сердцем и
вдобавок недюжинным чувством юмора и некоторыми
литературными способностями, он время
от времени писал об увиденном и публиковал
свои статьи и заметки в местной газете «Молодой
рабочий».

В Палестине дедушка Арон женился на Шошане
Пекарь, родом из украинской деревни Ракитное,
и она родила ему двух сыновей — Итамара
и Беньямина (которого у нас называли
Беня). Затем, однако, она заболела лихорадкой
и в 1920 году умерла — что называется, в расцвете лет. Отец Шошаны, Мордехай-Цви Пекарь,
был женат дважды. Шошана и ее братья
Моше и Ицхак были его детьми от первого брака,
а второй его женой была Батия, она же Бася,
которая родила ему еще двух детей — Якова и
Тоню. Мордехай-Цви оставил Басю с ее детьми
в Ракитном, а сам отправился в Страну вместе с
Шошаной, Моше и Ицхаком. Но здесь он умер,
следом за ним умерла и Шошана, а три года спустя
оставшиеся в Ракитном члены семейства Пекарь
— прабабушка Батия с Яковом и Тоней —
тоже перебрались в Палестину.

И вот так случилось, что Арон Бен-Барак,
вдовец с двумя детьми на руках, и Тоня Пекарь,
к тому времени восемнадцатилетняя девушка,
встретились в Палестине и решили пожениться.
Годы спустя, когда и я уже присоединился к семейному
списку, и вырос, и стал одним из тех, перед
кем бабушка Тоня изливала душу и с кем делилась
своими горестями, она много раз рассказывала
мне свою версию этой истории:

— Дело было так. Я была молодая неопытная
девушка, а он — бывалый мужчина, старше меня
на четырнадцать лет, и к тому же надавал мне
кучу обещаний и наплел кучу историй, и вот так
оно все и получилось…

Выражение «Дело было так» было постоянным
зачином всех ее рассказов. Она произносила
его с сильным русским акцентом, и ее дети —
моя мама и все ее братья и сестры — произносили
свои «Дело было так» в начале своих рассказов
с тем же самым акцентом. И не только они.
Все мы в семье по сей день используем это выражение
и произносим его с тем же акцентом, когда
хотим сказать: то, что я сейчас скажу, — святая
правда. Дело было действительно так и никак
иначе.

Некоторые у нас в семье стоят на том, что дедушка
Арон влюбился в бабушку Тоню в ту же
минуту, когда увидел, как она сходит с парохода
в Яффо. И даже говорят потихоньку, будто он
угрожал, как это принято в русских романах, покончить
с собой, если она не примет его предложение.
Сама бабушка тоже придерживалась
этой версии, добавляя при этом, что дедушка
угрожал, что бросится в Иордан. Почему именно
в Иордан? Ну, просто повеситься — это както
не подходит для самоубийства на романтической
почве, снотворных таблеток и высотных
зданий тогда не было и в помине, ревoльверы
(так называли в те времена револьвeры) тоже
было не достать, а патроны и вовсе были редкостью,
так что тот, кто тратил драгоценную пулю,
чтобы свести счеты с жизнью, подвергался общественному
осуждению как «эгоист» и «растратчик». А тут, противу всего этого, — Иордан.
Поэтичный, романтичный и хотя не такой,
конечно, большой, как русские реки, но зато с
историческим ореолом, которого не было у тех.
А главное — близкий и доступный. «В стране Израиля
все близко», — сказал мне дедушка Арон
много лет спустя во время задушевного разговора,
по ходу которого, кстати, объявил «небылицами» все, что рассказывала мне о нем бабушка
Тоня.

Кое-кто, однако, по сей день утверждает,
будто дедушка Арон хотел жениться на бабушке
Тоне по весьма простой и прозаичной причине
— в надежде, что она вырастит детей, которых
родила ему ее сводная сестра, и будет им
хорошей матерью. Если так, то его надежды не
оправдались. Отношения бабушки Тони с сыновьями
Шошаны — незаживающая рана в истории
нашей семьи. Кстати, сами Шошана и Тоня
тоже ведь родились от разных жен Мордехая-Цви,
и поэтому некоторые убеждены, что в результате
всех этих повторных браков и множества
детей от разных жен история нашей семьи
куда сложней и запутанней, чем все, что я пытаюсь
здесь объяснить.

Как я уже сказал, дедушка Арон принадлежал
к пионерам второй алии, тогда как бабушка
Тоня прибыла с третьей. Он был одним из
«отцов-основателей» нашего мошава, а она —
всего лишь одной из первых его жительниц. Но
несмотря на эту разницу в статусе (а в старых мошавах и кибуцах ей придают особую важность),
они ухитрились вполне мирно произвести
на свет пятерых детей — первенца Миху,
затем мою мать Батию, потом близнецов Менахема
и Батшеву и последнего по счету Яира.
Все пятеро родились с талантом рассказчиков,
и многие их рассказы были посвящены бабушке
Тоне.

— Представляешь, — рассказывала мне моя
мама о своей матери, — приезжает из России молодая
девушка с двумя косами в гимназической
форме, чай пьет только с блюдечка, отставляя
мизинец, — вот так, — а он везет ее прямиком
в Долину, в самое болото, а тут и пыль, и грязь, и
все эти трудности…

Я чувствовал, что она хочет понять и объяснить
бабушкин характер, а может быть — даже
простить ей что-то.

— И вот она приезжает сюда и видит, что все
его разговоры об имуществе, оставшемся здесь
от ее отца, — чистая выдумка. И что хотя у ее
Арона есть много талантов и достоинств, но
особенно удачливым или оборотливым хозяином
его не назовешь. И она понимает, что отныне
ей предстоит жизнь, полная каторжного труда
и тяжелой нужды. И невзирая на все это, она
решает, что не сдастся. Не вернется в Россию, и
не уедет в Америку, и даже в Тель-Авив не переедет.
Так что хотя нам бывало с ней нелегко, но этим домом и этим хозяйством мы все обязаны
ей и только ей.

И правда, у дедушки Арона были другие интересы,
занимавшие его больше сельскохозяйственных.
Я уже рассказывал, что он иногда писал
в газету «Молодой рабочий». Поселившись в
Нагалале, он начал выпускать еще и мошавную
сатирическую стенгазету «Комар». А кроме того,
он устраивал в мошаве веселые пасхальные вечера,
которые приобрели широкую известность
во всей Долине. Закончив дома канонический седер,
мошавники шли в «Народный дом», где в нарушение
всех канонов начинался разгульный капустник,
для которого дедушка писал пародийные
переработки песен из пасхальной Агады, язвительно
высмеивая в них всех и вся, что в мошаве,
что в Рабочем движении в целом.

Но праздник кончался, а назавтра нужно
было снова пахать и доить, сеять и жать, и время
от времени, когда ему уже невмоготу становились
домашние тяготы и ответственность, дедушка
Арон объявлял: «У меня болит голова» — и
немедленно исчезал. И тогда бабушка Тоня говорила:
«Он таки снова мне удрал» — и мчалась
следом, чтобы вернуть его обратно.

— Это была их общая трагедия — его и ее, —
продолжала мама. — Отцу бы следовало жить в
другом месте и заниматься чем-то другим, что
больше отвечало его душе и способностям. Но
мама решила, что она будет держаться до последнего,
буквально когтями, и она действительно
вцепилась когтями — и в эту землю, и в этот дом,
и в него, и в нас. А поскольку каждому человеку
нужен враг, чтобы отвести душу, у нее он тоже
появился. Ее врагом стала грязь.