Сергей Минаев. The Тёлки: два года спустя, или VIDEOТЫ

Отрывок из романа

«Мирки Миркина». За полтора года мы стали одним из двух самых популярных шоу молодежного музыкального канала М4М. Еще бы! Суть программы заключалась в том, чтобы менять социальный статус людей. Проститутки в нашем эфире становились менеджерами по продажам, а менеджерихи выходили на федеральную трассу, управляющий банком менялся местами с водителем маршрутного такси, а повар итальянского ресторана — с продавцом шаурмы. И между всеми этими типами, я — проверяющий, как им живется в новой шкуре, я — дающий советы, я — издевающийся, я — смеющийся, я — плачущий вместе с ними. Пресса поливала меня помоями, носила на руках, снова поливала. Участники программы трижды подавали на меня в суд — безуспешно. Мне дважды били морду — оба раза все тот же закомплексованный мудак, муж одной из менеджерих:

—Она… стояла на дороге… как проститутка!!! Вы понимаете, чего ей это стоило?!

— Но она же не дала клиенту!

Непонятно, чем он был больше возмущен, — моим ответом или тем, что его жена не вышла в финал нашего шоу.

Деятели культуры писали коллективные письма, требуя закрыть программу. Один заслуженный режиссер, сделавший полтора фильма, вопил о морали и грозил походом к Президенту, пока в интернете не появилась запись его разговоров с собственной секретаршей. Он предлагал ей одеться школьницей и грозил отшлепать солдатским ремнем. После этого альянс духовненьких распался. Они явно остыли. Видимо, мы поймали за руку самого невинного из них. Могу себе представить, о чем говорили со своими секретаршами остальные.

Вода, кстати, тоже остыла, пора менять съемочный павильон. Я выхожу из ванной и перемещаюсь в гостиную. Сажусь на ковер, ставлю музыку и наливаю себе первый стакан виски.

Я оглядываю окружающее пространство и ловлю себя на мысли, что моя квартира со временем превратилась в отель. Современный, дизайнерский, очень комфортный, но все-таки отель. Честно говоря, я давно ловлю себя на мысли, что веду себя в этом городе как иностранец. Как командированный. Рок-звезда в туре. Недели проходят как один день, месяцы как неделя, а год как… кстати, какое сегодня число?

Тут мне следовало бы поплакаться, рассказать о жесточайшей нагрузке, диком нервном напряжении, частых депрессиях, отсутствии времени на личную жизнь, и как следствие всего вышесказанного — о невозможности создать семью. Но вы читаете не повесть «Кровь и пот на льду Евровидения», да и я, кажется, не Дима Билан. Посему будем честны друг перед другом.

Сложно жаловаться на жизнь, когда последний раз ты пользовался общественным транспортом ввиду жесточайшей необходимости приехать вовремя: речь шла о контракте ценой пятьдесят тысяч долларов. О контракте, согласно которому ты на протяжении месяца должен рекламировать пиво, оценивая присланные про него рассказы любителей. Да и оценивать предстоит не тебе: от тебя требуется лишь имя и фотография в хорошем разрешении.

Глупо стенать о постоянной усталости, если в прошлом году ты провел за границей в общей сложности семьдесят пять дней, твоя карточка в фитнес-клуб стоит три тысячи евро, но ты туда не ходишь, потому что не можешь найти ее в ящике письменного стола. Отвратительно рассказывать о сложностях съемочного процесса и внезапных переездах с места на место, когда гостиничные номера, в которых ты останавливаешься во время своих командировок, должны стоить не дешевле семисот долларов за ночь. Лицемерно сообщать, что у тебя часто нет времени на обед или ужин, учитывая тот факт, что ты не можешь вспомнить, когда обедал или ужинал в заведении со средним счетом менее пяти тысяч рублей на человека.

Ты не знаешь, во сколько обходится каналу твоя мобильная связь и медицинская страховка, ты никогда не смотришь в конец ведомости представительских расходов — просто подписываешь. Такси, которое ты имеешь право вызывать, если опаздываешь на запись или задерживаешься допоздна на работе, давно уже используется твоими друзьями и их подругами, а на предложение канала нанять тебе водителя, скромно потупив глаза, ты заявляешь, что предпочитаешь передвигаться на «Веспе», не думая о том, во сколько обходится твоя логистика.

Количественные характеристики в отношении финансов давно перестали быть моей темой. В какой-то момент стало очевидно, что тех денег, которые мы не заработали в начале нулевых, мы точно не заработаем в их конце. И я успокоился. Того, что я получал на канале, было недостаточно для перелетов частными самолетами, покупок недвижимости за границей и прочих девайсов, которые отличают жизнь селебритиз в странах, так и не вставших с колен, типа Америки или Соединенного Королевства. Но этого вполне хватало, чтобы раза два в месяц внезапно срываться, скажем, в Лондон, не думая о том, сколько денег в данный момент на твоих карточках.

Мой гардероб практически полностью состоял из убитых джинсов, растянутых свитеров и футболок с дурацкими принтами, сделанных неизвестными дизайнерами, но купленных либо в Harvey Nichols либо на Camden Market, либо еще где-то на острове. Эта нарочитая небрежность, конечно, тщательно поддерживалась. Не верьте лохам, утверждающим, что у них «миллионеры и звезды ходят одетые как бомжи, потому, что им все равно, как они выглядят». Весь этот тинейджерский треш надевается только с одной целью — показать, что тебе не все равно. И ты круглый год ходишь практически в одних и тех же кедах не оттого, что тебе нечего надеть, а потому, что у тебя их тридцать пять пар. На поверку вышло, что выглядеть бомжом труднее, чем выглядеть русским миллионером. Для этого требуется что-то большее, чем деньги. Но разговоры о финансах — пошлейшая тема. Даже эсэмэски, которые приходят после каждой операции по кредитке, я тут же раздраженно стираю. Они отвлекают.

От чего? Да практически от всего. От интервью, фотосессий, эфиров, встреч с поклонниками творчества, съемок в эпизодах кинокартин (что особенно нравится), походов на радио и телеэфиры (ненавижу, но все равно хожу), диджейсетов, квартирников, чтения чужих произведений вслух, продюсирования сериала (об этом позже). Главное — от себя самого. Ведь ты практически не останавливаешься, понимая, что, если это сделаешь, непременно упадешь. Персонажей, желающих «быть Андреем Миркиным»,— целая электричка «Владимир—Москва». В ней сидят поклонники, талантливые, но пока неизвестные. Они могут годами ждать твоего места.

Кстати о поклонниках. Самые конченые ублюдки среди нас, селебритиз, стенают от якобы невозможности выйти на улицу незамеченным. Даже если это так, даже если твоя жизнь напоминает сумасшедший дом — смени профессию, чувак! Стань счастлив — начни снова вести отстойную жизнь простого человека. Или не жалуйся, мать твою!

И я не жалуюсь. Я просто живу. Жизнью человека, который берет на себя повышенные обязательства, назначая восемь встреч в день и последовательно все отменяя, потому что у него вот уже третий час не получается правильно свести на домашних вертушках «Smells Like Teen Spirit» Nirvana с «Все идет по плану» Гражданской Обороны. Жизнью человека, который по пути на студию замечает нечто особенное и по приезде бегает по потолку с требованием за час до прямого эфира переделать все сюжеты. Потому что он вдруг обнаружил, они не соответствуют.

Чему? Частенько ты и сам не знаешь, просто в какой-то момент ловишь тень идеи и целыми днями думаешь, как именно ее использовать. Это заставляет тебя вскакивать ночью и измарывать каракулями три-четыре листа, причем так замысловато и подробно, что утром уже невозможно разобрать, что ты имел в виду. Из-за этого ты часами стоишь в супермаркете и тупо вертишь в руках коробки с хлопьями, пораженный внезапной мыслью, что в программе нужно переделать все — от заставки до звукового сопровождения. Но наконец понимаешь, что дело не в заставках, логотипах и озвучке. Дело не в сюжетах и монтаже. Проблема в тебе. В червяке, который постоянно грызет печень, требуя новых побед, оваций, признаний. В твоем чертовом тщеславии, чувак.

Особенно очевидно это в такие дни, как вчерашний. Я сломал под столом карандаш, когда главный редактор канала сказал на планерке, что на прошлой неделе шоу было пресноватым. Пресноватым, бля! И это я слышу от человека, который каждый раз своим появлением наводит меня на две мысли — о суициде и эмиграции. Или о суициде в эмиграции. Реально, если вы хотите моей смерти — оставьте меня с ним на сутки в замкнутом пространстве. Послушав его рассуждения об исследовании аудитории или тенденциях в мировой музыке, пристально посмотрев в его постное лицо, ощутив его дирольно-стерильное дыхание, я вскрою себе вены чуть быстрее, чем за десять минут. Брр… даже руки зачесались. Нет, вскрывать не буду, не люблю вида крови, лучше дознуться. Говорят, прикольная смерть.

Я опрокидываю в себя очередной стакан. На чем, бишь, я остановился? На передозе? А, на вчерашнем дне. Так вот, после планерки я давал трехминутное интервью интернет-порталу, название которого, как всегда, не запомнил, и журналистка заставила меня побелеть от злобы, заметив вскользь, что не смотрит мое шоу уже три недели. Она, сука, видите ли, не успевает. А вечером… вечером я чуть с ума не сошел, когда мне показалось, что официант в ресторане меня не узнал. Я заплакал бы, kids, да вы все равно не увидите слез за темными очками, которых я практически не снимаю. Реально, kids, в такие моменты я чувствую, что этот город больше не любит меня.

Внезапно я ощущаю дикий голод. Встаю, уже порядком набравшийся, разогреваю в микроволновке картонку с лапшой, наливаю еще виски и возвращаюсь на пол.

Кстати о любви. Ее стало гораздо больше, чем раньше. Например, на прошлой неделе я почти переспал с пятью девушками. Почти — потому что с одной дошло только до страстных поцелуев в туалете (я был сильно пьян), у двух в самый ответственный момент обнаружились месячные, четвертая, с которой меня познакомил Антон, весь вечер одаривала меня знаками внимания, мы тискали друг друга под столом, а потом она вышла поговорить по телефону и исчезла (а как же дружеские рекомендации и хорошие отзывы с прежнего места в постели?). Последняя девушка была проституткой, что вроде бы за победу не катит. Или уже катит? Не хотелось бы в это верить.

Отношения с женщинами стали напоминать аренду дорогих автомобилей. Ты непременно хочешь покататься, но постоянного желания обладать у тебя нет. Тому есть масса причин — от быстрого пресыщения до связанных с наличием такого авто головняков. Но в отличие от женщин, машина не стремится въехать к тебе домой и остаться в твоей постели. Я стал предельно честен — я не хочу серьезных отношений. Об этом говорится в Users’ Guide Андрея Миркина, которая вручается на раннем этапе знакомства. И если раньше страх проснуться женатым был связан с юным возрастом, отсутствием денег и социального статуса, теперь он базируется на наличии всего вышеизложенного. И хотя с тем, как себя позиционировать, все давно ясно, по-прежнему… как-то сложно все…

Многие в этом городе готовы полюбить того парня с экрана, который весел, циничен, успешен и молод. Того чувака, что скрашивает ваши тоскливые дни каждую среду и воскресенье с двадцати одного до двадцати двух. Иногда мне кажется, что встречаясь, общаясь по телефону, присылая эсэмэски, просыпаясь со мной в одной постели, — они говорят с другим человеком. Точнее, тот самый «кто-то третий» это и есть настоящий я, что смотрит шоу по телевизору, сидит в массовке, стоит за спиной с камерой или вращает суфлер, стараясь попасть в ритм.

В углу гостиной висит дискобол, подаренный мне одним из безумных друзей, тех, которым все время кажется, будто вечеринка вот-вот начнется. Я поднимаю глаза и смотрю на сотню Миркиных, отражающихся в каждом стеклянном квадратике. Каждое отражение чуть отличается от другого. Где в этом калейдоскопе настоящий? Тот, который другой. Тот, который лучше меня. И найдется ли одна, та самая, готовая просыпаться по утрам с настоящим мной? Готов ли я проснуться самим собой?

Дискобол напоминает лягушачью икру. Однажды я сниму его, потому что он давно надоел. Либо сотни Миркиных разорвут наконец икринки и наполнят собой квартиру. Они окружат меня, стиснут в кольцо, прижмут в угол и примутся сверлить ненавидящим взглядом: —За что?! — закричу я. — Чего еще я проебал, не успел, забыл сделать? Чего вам нужно?!

— Ничего, nothing, rien, nada… — послышится их нестройная разноголосица.

Но дискобол все еще на своем месте. Разглядывать его — все еще доставляет. Своим видом он как бы олицетворяет фразу:

«Есть другой мир. Должно быть, он есть», — фразу, которой я неизменно заканчиваю шоу.

Я смотрю на свое отражение в квадратике, что напротив моего носа. Черные прямые волосы, глубокие носогубные складки от постоянных улыбок, равнодушные глаза. Мне тридцать лет, я — ведущий успешного молодежного ток-шоу, неплохой диджей и, как мне недавно сказали, небесталанный актер. Я сижу абсолютно голый на полу собственной квартиры и ем вермишель «Роллтон» из картонного стакана. Не потому что голоден, а потому что похуй. Меня практически ничто не напрягает. Практически — потому что через полчаса я прикончу бутылку виски и лягу спать.

В этот момент в дверь звонят. Шатаясь, я бреду в прихожую, чтобы обнаружить на экране домофона Танино лицо. Прошу, не заперто.

— Знаешь, я подумала… ты мне нравишься! — открывает Таня прямо с порога беспорядочную стрельбу.

— Хочешь… работать… в Останкино? — с трудом выговариваю я.

О книге Сергея Минаева «The Тёлки: два года спустя, или VIDEOТЫ»

Алексей Слаповский. Поход на Кремль

И вот началось, как и предсказывали: с одной стороны народ, с другой власть. Убийство милиционером по служебной неосторожности юного поэта и студента обернулось манифестацией. Впереди — мать с убитым сыном на руках. Неожиданно присоединяется похоронная процессия: брат усопшего решил, что покойный достоин лежать на Красной площади — и даже в самом Мавзолее. А тут новый поток: оппозиция возглавила стихийное шествие. Слухи о том, что кладбище на Красной площади открыто для захоронения, направляют туда еще несколько погребальных колонн. Так со всей Москвы на Кремль начинают выдвигаться массы людей, и у каждой группы, у каждого человека своя цель. Власть выставляет сначала милицию и войска, а потом — сама себя… А в это время люди теряют и находят друг друга, пробиваются к месту встречи двое влюбленных, приехавших в Москву, кому-то становится очень плохо, а кому-то очень хорошо…

С одной стороны, «Поход на Кремль» — роман-гипотеза на тему «что было, если бы…» С другой стороны, это книга о вполне реальных проблемах современной жизни. С третьей… Впрочем, у романа столько сторон, сколько персонажей, — возможно, Слаповский поставил рекорд по плотности действующих лиц на единицу печатной площади, но никто не теряется и не путается под ногами, сюжет не становится от этого аморфным, он мощно тащит их всех — так, как несет безудержный людской поток, из которого не выбраться, пока не достигнешь конца.

Отрывок из романа

Подъехала машина-«воронок» с надписью «ППС» на борту, оттуда выпрыгнули два милиционера — высокий, совсем молодой, и постарше, коротенький, с пузцом, в чине младшего лейтенанта. Высокий встал у машины и закурил, с любопытством глядя на происходящее, а коротенький обратился ко всем:

— Что случилось?

— А вы не видите? — спросил Саша.

— Ясно, — сказал коротенький и отошел в сторону, доставая телефон. — Ты зачем меня вызвал, Сережа? — спросил он Толоконько, выглядывающего в окно.

— Помоги, Костя! Забери ее. Тут самосудом пахнет.

— Забрать? С трупом на руках? Как ты себе это представляешь?

— Ты друг или нет?

— Я? Я твой сослуживец, Сережа, — с удовольствием выговорил Костя, который никогда не любил туповатого карьериста Толоконько. — Каждый должен делать свое дело. Ну заберу я ее, а куда должен привезти? В отделение. Так открой дверь и считай, что я привез. Логично?

Костя засмеялся и кивнул высокому, который как раз докуривал.

Они сели в машину и уехали.

Вскоре один за другим стали появляться друзья Саши. И Лика Хржанская, и Сережа Костюлин, и Леня Борисовский, и Коля Жбанов, и Стасик Паклин. Все с трудом выбрались из дома, преодолев сопротивление родителей, Стасику пришлось даже соорудить на постели муляж с помощью подушки и комков одежды.

Стояли, не приближаясь. Саша шепотом рассказывал всем приходящим, что случилось. Потом они с Сережей ушли и вернулись с банками, с бутылками. Прячась за кустами, все выпили, иначе было просто невозможно осознать страшную новость, что Димы нет.

Лику, которая была бледной и молчаливой, прорвало, она села на землю и стала рыдать — сдавленно, чтобы не бередить Тамару Сергеевну. Коля Жбанов, жалея ее, сел рядом, погладил по плечу. Лика вдруг обхватила его руками, прижалась, продолжая сотрясаться. Так близко они никогда не были, хотя Коля давно мечтал. Он всю ее ощущал, теплую, приятно тяжелую, грудь ее прижалась к его груди, как родная, будто они были уже муж и жена, которые могут обниматься без какой-то там обязательной цели, а по-родственному. И Коля впервые в жизни почувствовал, что без обязательной цели с девушкой обниматься тоже приятно, он вдруг догадался, зачем люди женятся (раньше этого совершенно не понимал).

Летняя ночь ушла быстро и легко: чуть стала рассеиваться темень — и вот уже совсем светло, чирикнули два-три воробья — и вот уже птичий гомон со всех сторон, на который многие из этих городских молодых людей раньше не обращали внимания и теперь слушали с каким-то даже удивлением.

Тамара Сергеевна стояла неподвижно, окаменев. Несколько раз подходили к ней с предложениями помочь, она отказывалась.

Кем-то вызванный, приехал начальник отделения майор Зубырев. Мужчина подтянутый, аккуратный. При этом справедливый, но не как попало, направо и налево, а по обстоятельствам, в меру разумности.

— Здравствуйте, что произошло? — спросил он нейтральным голосом, не спеша заранее принимать чью-либо сторону.

— Убили, — сказала Тая. — Ваш сотрудник убил Диму. И врет, что у него психоз был алкогольный, а Дима совсем не пьет, у него аллергия.

— Почему не вызвали скорую?

— Мы в больницу ходили. Там сказали… Там сказали, что… Что он…

— Все равно надо вызвать. Не на руках же его держать.

Тамара Сергеевна смотрела на майора и не понимала.

— Он убил, — сказала она. — Его надо расстрелять.

— Разберемся, — пообещал Зубырев.

Он постучал в окно, Толоконько увидел его, открыл дверь, впустил и тут же закрыл.

Зубырев с отвращением смотрел на помятую и хмурую физиономию лейтенанта.

— Сам не мог разрулить?

— Нет, но вы видите же… Там их целая толпа собралась.

— Рассказывай.

Толоконько рассказал: привезли пьяную молодежь из ресторана «Три звезды».

— Кто привез?

— Ребята из ОМОНА привезли.

— А ты зачем их принял? «Три звезды» разве наш район?

— А разве нет? Близко же.

— Ты до сих пор не знаешь, где наш район?

Толоконько молчал.

— Дальше, — приказал Зубырев.

— Ну оформили, засадили оклематься.

— Покажи.

— Что?

— Как оформили?

— Да мы уже выпустили всех.

— То есть никого не оформляли?

Толоконько молчал.

— Дальше, — приказал Зубырев.

— Ну потом видим…

— Видим — это кто?

— Я и Чихварев. Он отпросился, живот заболел. Только, товарищ майор, я

сомневаюсь. Он просто решил уклониться…

— Не отвлекайся!

— Ну видим, они более или менее в себя пришли, и решили отпустить. А этот запсиховал спьяну…

— Он был трезвым, как выясняется. У него аллергия.

— Да врут они, не бывает такой аллергии! На алкоголь? Первый раз слышу!

— А если бывает?

Толоконько молчал.

— Дальше, — приказал майор.

— Короче, он на меня полез, это Чихварев может подтвердить, я его оттолкнул, он упал, и головой.

— Ясно. И что будем делать?

— Надо мамашу как-то убрать. Скоро люди пойдут везде… Резонанс будет.

— Какие ты слова сразу вспомнил: резонанс! Убрать-то надо, а как?

Толоконько молчал.

— Ты понимаешь, лейтенант, что, если сейчас не решить, это разнесется по всей Москве? А сейчас такое время, что сплошным потоком на милицию клевета идет! Ты понимаешь, что надо немедленно принимать какие-то меры?

— Понимаю.

— Так принимай, твою-то в бога душу!

— А что делать, товарищ майор?

— Я за тебя еще думать должен? Ты нагадил, ты за собой и убирай!

— Может, я извинюсь перед ней? — спросил Толоконько. Он понимал, что предложение нелепое, но тянул время, так как не представлял, что на самом деле делать.

— Ага! — подхватил Зубырев. — Извините, мамаша, что я убил вашего сына!

— Я не убивал. Он напал и… головой стукнулся.

— Тогда за что извиняться? За то, что головой стукнулся?

— Ну вообще.

— И ты думаешь, она после этого уйдет?

— Не знаю.

— А чего она хочет? — задался Зубырев вопросом, с которого следовало начать.

Это его настолько заинтересовало, что он, оставив Толоконько, сам вышел поговорить с Тамарой Сергеевной.

— Трагическая случайность, — сказал он. — Ваш сын упал и ударился. Наш сотрудник, конечно, виноват, но мы примем меры. А вы, извините, чего хотите? Может, вас домой отвезти?

— Он убил, — сказала Тамара Сергеевна. — Его надо тоже убить.

— Если понадобится, доведем до суда, и как суд решит. Вы согласны, что все должно быть в законном порядке?

— Нет, — сказала Тамара Сергеевна. — Его убили не в законном порядке. И этого пусть застрелят не в законном порядке.

— Интересно вы рассуждаете! — воскликнул майор, чувствуя моральное ободрение за счет чужой неправоты. — По-вашему, надо его вывести сюда на крыльцо и расстрелять?

— Да.

— Ну вы даете!

Майора так это развеселило, что он даже коротко рассмеялся, но тут же послышался окрик Саши Капрушенкова.

— Ты что ржешь, мерин? Перед тобой человек убитый, между прочим!

Давно с Зубыревым так не говорили. Он разозлился, но не показал вида.

Он понял, что сошедшую с ума мать (а она явно не в себе) нужно под любым предлогом отсюда удалить. Силой не получится, это уже ясно. То есть получится, но с большим скандалом, с последствиями.

«Когда не знаете, как поступить, поступайте по закону», — говорил на последнем большом совещании замминистра Бельцов, по прогнозам — будущий министр.

Да, по закону, по суду. На это надо напирать.

— Уважаемая, мы согласны хоть растерзать нашего сотрудника, — сказал Зубырев очень убедительно. — Прямо на ваших глазах. Я лично очень хочу это сделать. Но не могу. А нужно вот что: подаете заявление в прокуратуру и точно указываете, какую меру наказания вы требуете для виновника.

— В прокуратуру? — встрепенулась Тамара Сергеевна, услышав знакомое грозное слово.

— Да. Самое верное. Они так просто не оставят. Это я вам неофициально советую, так что вы на меня не ссылайтесь, хорошо?

— А прокуратура далеко?

— Я объясню.

Зубырев начал объяснять, Тамара Сергеевна напряженно вслушивалась, Зубырев увидел, что она его не понимает. Тогда он стал втолковывать стоявшей рядом Тае. Тая кивала, запоминая.

Все больше становилось на улице людей и машин.

Многие видели женщину, идущую куда-то с юношей на руках в сопровождении молодежи. Каждый догадывался самостоятельно. Ночная драка. Нападение хулиган ов. Сбило машиной. Мало ли. Жалели, конечно. Но шли и проезжали дальше, мимо, потому что слишком много дел и потому что не хватит сил жалеть всех, кто гибнет в Москве за один только день. Вон, впереди, уже авария, две машины столкнулись, и водитель одной пострадал, выносят из машины, кровь каплет, может, тоже уже мертвый — что ж теперь? — такова жизнь.

Межрайонная прокуратура размещалась в двухэтажном отдельном здании.

Работники ее только начали съезжаться. Один из них спросил, в чем дело, друзья Димы объяснили, он сказал, что с этим не сюда.

— Начинается, — сказал Леня Борисовский. — Не сюда, не туда. А куда?

Работник пожал плечами и поспешил удалиться.

Другой работник с анонимным видом посоветовал дождаться межрайонного главного прокурора, который вот-вот приедет. И исчез.

Об этом сообщили Тамаре Сергеевне и посоветовали сесть на лавку, подождать.

Она осторожно села, стараясь лишний раз не шевелить, не беспокоить сына.

Прокурор Дольников был в пробке на подъезде к прокуратуре, когда ему позвонил Федянин — человек верный, свой. И сообщил странную новость: у прокуратуры сидит женщина с трупом сына и ждет Дольникова, чтобы к нему обратиться.

— С чем?

— Наверно, с жалобой.

— На кого?

— Не знаю.

— Быстро узнай, а потом звони!

Через пять минут Федянин перезвонил:

— Его друзья, ну того, кто погиб, говорят, что они были в шестьдесят шестом отделении, их выпустили, а его оставили, а он потом оказался мертвый, приехала мать, забрала его, ее направили к нам.

— Зачем?

— Не знаю.

— Кто главный в шестьдесят шестом?

— Майор Зубырев.

— Телефон есть? Личный желательно.

— Есть. Я уже узнал.

— Говори.

Через несколько секунд Дольников звонил Зубыреву:

— Дольников говорит. Это что за фокусы?

— А что? — удивился Зубырев.

— Ты зачем ко мне мать с мертвым ребенком послал?

— Какую мать с ребенком?

— Майор, ты не шути!

— Не с ребенком, а со взрослым, наверно? То есть он ребенок, но он уже какой ребенок, он большой, — путал Зубырев, будто это было важно.

— Большой, маленький, я спрашиваю, зачем ты его ко мне послал? То есть ее с ним?

— Я не посылал. К нам сюда их ОМОН привез из «Трех звезд», из ресторана. Я ей объяснил, что эти дела решаются через суд, через прокуратуру. Ведь так? Мы же сами никаких следственных мероприятий не проводим, у нас наземная работа, без фокусов. Короче, я ей теоретически. А что она к вам пошла, это ее личная инициатива, — туповато отбивался Зубырев, по привычке выставляя себя глупее, чем он был на самом деле. Ибо народная мудрость гласит: с дураков спрос меньше. А кто боится казаться дураком, он-то и есть полный дурак.

Дольников отключился. По сути, теперь уже неважно, кто послал. Создалась нелепая ситуация: перед прокуратурой женщина с трупом. И пусть ни женщина, ни труп не имеют к прокуратуре и лично к Дольникову никакого отношения, есть люди, которые смогут этот скандал использовать против него, Дольникова. Приказав шоферу отъехать в сторону и остановиться, Дольников взялся распоряжаться по телефону. Сначала скомандовал Федянину.

— Федянин, мигом вызови скорую и патрульных. Скорая там рядом у нас, должны быстро приехать. Пусть заберут мать с сыном. А патрульные пусть возьмут молодежь. И молодежь эту скажи им отвезти в шестьдесят шестое отделение! Объясни, что так надо!

Потом позвонил сотруднице Лукашовой, славящейся умением говорить с людьми, сказал, чтобы она побеседовала с неожиданной посетительницей и попробовала ее склонить покинуть территорию, поехать в больницу, а еще лучше домой — мягко, упирая на какие-нибудь эмоции. Ну, как это у вас, женщин? Типа дома и стены помогают и прочая бурда в этом духе.

Тамара Сергеевна ждала.

Федянин вызывал скорую и патрульных.

Лукашова вышла в своем синем форменном элегантном костюме, села на лавку с краешка, стараясь не касаться мертвого тела, сказала:

— Господи, несчастье какое. Как вас зовут?

— Кого?

Тамара Сергеевна подняла на нее глаза. Она увидела симпатичную молодую женщину с очень ровной и гладкой кожей на лице. У Тамары Сергеевны никогда не было такой кожи. Какие-то крохотные яминки, выщербинки, цвет бледно-серый, хотя и спортом занималась, и до сих пор на воздухе с детьми работает в спортивной школе… Она всегда завидовала такому цвету лица, такой коже. Она хотела, чтобы невеста ее Димы была такая — с хорошей кожей, высокая, стройная. Поэтому она по-доброму смотрела на Лукашову, хотя и не поняла ее вопроса.

— Вас, вас как зовут? — повторила Лукашова.

— Тамара Сергеевна.

— А его? Это сын?

— Дмитрий.

— Какое горе, какое горе… Мы сделаем все возможное. Все, кто виноват, будут наказаны.

— Вы прокурор?

— Нет, я… Прокурор будет потом, позже. Если не задержится. У него очень много важных дел.

— Я подожду.

— Зачем? Вы ведь хотите заявление написать?

— Да.

— Это можно в любое время. Если хотите, я сама напишу, а вы подпишете? Я принесу бумагу, хорошо?

— Нет. Я подожду.

И как ни уговаривала Лукашова, Тамара Сергеевна осталась при своем: никуда не пойду, буду ждать главного. Она решила, что будет общаться только с главными.

Приехала скорая. Вышел врач лет пятидесяти, утомленный, с темными кругами у глаз.

— Кто вызывал?

— Я! — бежал от здания Федянин. — Видите: женщина в ступоре! Сына мертвого держит. Дико, согласитесь?

Врач подошел, сказал Тамаре Сергеевне:

— Поедемте?

— Куда?

— В больницу.

— Нет, извините. Ему не надо уже, а мне тем более.

Врач постоял и пошел к машине.

— Вы куда это? — побежал за ним Федянин. — Вы обязаны… Вы что, неприятностей хотите? Неоказание помощи — подсудное дело! Вас накажут!

Врач резко повернулся.

— Ты, оглодок! — сказал он молодому Федянину. — Не родился еще тот человек, который может меня наказать! Понял? Подрасти сначала, пидаренок, а потом будешь про подсудное дело бормотать. Соплюн нашелся, наказанием грозит! Иди, работай свое дело, бублик надкусанный!

Излив душу в таких неприятных, хоть и витиеватых выражениях, врач сел в машину и уехал.

А патрульная машина поступила еще проще. Дело в том, что вызвана была та же группа, что приезжала к шестьдесят шестому отделению милиции. Федянин по телефону сообщил, что происходят беспорядки у прокуратуры, но не уточнил какие. Младший лейтенант Костя узрел из машины женщину с убитым сыном, которую уже видел, и приказал шоферу, не останавливаясь, поворачивать. Тот сделал круг по двору, и машина скрылась.

Федянин пошел в здание, размышляя, что он будет докладывать Дольникову.

Лукашова присоединилась к нему, раздраженно произнесла:

— Я не знаю, что еще мы можем сделать!

Александр Иличевский. Перс

Отрывок из романа

Она возвращается после каникул ночным автобусом, на рассвете. Миновали деревню Шахла-гюджа. Голые холмы, холмы, туман тянется кисеей, мелькает клочьями. Вот едут мимо кладбища. Оно все в свечах, светится и мерцает, будто город вдали. И тут она догадывается: Ашур, сегодня Ашур. В этот день даже младенец должен оказаться на кладбище, чтобы отдать дань предкам и через них — имаму Хусейну. У кладбища толпа людей. Вот два ее ученика… мальчики смотрят на нее и тоже узнают. Один кивает на нее и что-то говорит остальным. Ей страшно — у всех скорбные лица, будто они уже умерли.

…В пустой, гулкой от звука шагов школе ей навстречу — директор, шепотом: «Вам что, не говорили?! Занятий не будет! Сегодня день поминовения имама Хусейна. Вы лучше тихонько сидите в классе, никуда не выходите». Директор — грузный дядька с черными кругами вокруг глаз и медалью ветерана труда на лацкане, взбудоражен. Отмена занятий — стихийная инициатива жителей. Из Пришиба может приехать проверяющий, и тогда директору достанется на орехи. Но что он может сделать, когда родители запретили детям идти в школу?

Что ж, она осталась в классе, села заполнять классный журнал. Вспомнила об Иванченко и улыбнулась. Он приезжал на аэродром перед самыми каникулами за характеристикой, заглянул в правление. Секретарша шепнула, что новая учительница им интересовалась. «Какая учителка?!»

Он не сильно изменился, только возмужал и стал говорить тише. Она проводила его на автостанцию. Она знала — этого делать нельзя: он уедет, она останется. Да и пошли они к черту, эти мракобесы. Вечером на улицу не выходи, без платка даже не думай высунуться. Она сдернул платок и встряхнула волосами, с удовольствием заметив, как Иванченко скосил глаз.

Когда сворачивали за угол, им под ноги чиркнул камень. Иванченко погрозил кулаком в конец проулка. Блеснули синие глаза под курчавой шевелюрой, и он показался ей таким огромным, что она подумала: «И как он в кабине вертолета помещается?» Он крикнул с подножки автобуса свой адрес, и на обратном пути она бормотала: «Город Энгельс, улица Чернышевского, дом 12, общежитие летной школы».

После ночью она лежала без сна и чувство мгновенно переменившегося мира владело ей. Ощущение это можно было сравнить только с одним переживанием, вызванным историей, в которую они с сестрой попали в далеком детстве. Время было военное, мать работала на хлебозаводе, двенадцатичасовая смена, часто ночная. За пределы их двора-колодца, который запирался на ночь, выходить им разрешалось только утром — в детский сад. Девочки они были самостоятельные и, как только часы показывали восемь, сами отправлялись в детсад, рука об руку. Мать на трамвае запрещала ездить, боялась, что в толпе подхватят вшей. Шли пешком. Однажды мать забыла завести часы и ушла в ночную смену. Ночью девочки проснулись и обнаружили, что проспали: на часах было без двадцати девять. Они быстро оделись, умылись, собрались и вышли. Девочки очень торопились и никак не могли понять, почему теперь день стал ночью. Жутковатое волшебное ощущение перевернувшегося мира овладело ими. Они никогда не видели ночного неба. Огромного ночного неба полного звезд. Они шли по ночному городу, абсолютно черному из-за светомаскировки — две маленькие девочки, шли долго по пустым улицам, озирались, как в сказке, торопились, пока в одном из кварталов их не остановили солдаты зенитного расчета. Остаток ночи они провели в подворотне у небольшого костра, им устроили постель на ящиках из-под снарядов. Там, у костра, они узнали, что фашисты стремятся оставить нефтяные производства в целости и считают, что взятие Баку и Сталинграда решит участь всей войны. Гитлер издал приказ, чтобы ни одна бомба не упала на Баку, вот почему девочкам бояться нечего: зенитчики за всю войну в небе над городом видели только разведывательные «рамы». А еще девочки от солдат узнали, что на случай прихода немцев заминирован весь Черный город. Нефтяные скважины законсервированы. Из хранилищ вся нефть слита обратно в землю, потому что путь по Волге перерезан. Сейчас нефть для армии поступает из Башкирии, из «Второго Баку». Вот это существование еще какого-то другого Баку совсем выбило у нее из-под ног почву реальности, и она заснула. Утром все встало на свои места и, выспавшиеся под солдатскими шинелями, они отправились завтракать в детсад.

…Сначала в класс один за другим заглянули ее ученики — Малек, Салех, Низами, Вугар. И пропали. Салех — сирота, живет с бабушкой, с Аханым-хала, полуслепой старушкой, которая печет лучший в Биласуваре хлеб, на то они с внуком и живут.

За окном послышался гул, погромыхивание, за школьной оградой прошла толпа, вернулась, и она четко расслышала какой-то распев, отбиваемый ритмически: «…Ахсей, …асей». Удар. «…Ахсей, …асей». Удар.

И вдруг входят девочки. У них перепуганные лица. Вот Саймаз, в переводе имя ее значит: «никого не признающая». Над ней шутили: «Кими саймырсан? — А кого ты не признаешь?» Она через несколько лет встретит ее в Баку, в университете, они обрадуются друг другу. Окажется, что Саймаз сменила имя на Солмаз, с дерзкого на драгоценное. Красавица с синими глазами и почти русыми волосами, толстая коса, но нерешительность, неловкая угловатость гасит всю красоту.

Саймаз поддержала новую учительницу перед своим восьмым классом. Она имела особенный авторитет, так как ее старшая сестра, Ирада, преподавала азербайджанский язык и литературу. Ирада — самая громкая во всей учительской, высокая, некрасивая, нескладная, острая на язык, как говорили — «гаясызка»: «скандалистка». Ирада тоже появилась в проеме двери, ее лицо разъято криком. Кривые зубы, дрожат гланды.

А вот Мелекя — «ангел», невысокая девочка, с огромными глазами. Мелекя что-то пронзительно кричит, машет рукой, показывая на окно. И она никак не поймет, чего девочка хочет, почему ей надо вылезать в окно.

Врывается толпа незнакомых мужчин, голых по пояс (в этих краях увидеть полуголого мужчину немыслимо!), волосатые их груди все в крестовых рубцах, кровь мелкими каплями и грязными подсохшими мазками. Один парень плачет, все его лицо полно скорби. От запаха пота она сейчас потеряет сознание. На руках парней обрывки цепей, на таких по двору бегают собаки, на таких из тьмы местных бездонных колодцев спустя вечность поднимается дрожащее ведро с водой. Ей кажется, что все это инсценировка, что ее куда-то зовут, на какое-то праздничное зрелище, где ей быть необходимо, чтобы избежать кровной обиды. Она спрашивает: «В чем дело?» И первая пощечина отрезвляет ее. Она бьет одному, другому указкой в кадык.

Через несколько минут толпа смыкается над ней и выволакивает на улицу. Ей кажется, что корова снова столкнула ее в канаву и теперь мужские руки вынимают ее на свет. Но кто тащит ее за волосы?! Почему ее бьют?

На улице толпа расступается, чтобы хорошенько ее разглядеть. Она вглядывается в толпу, щурит глаза, пытаясь отыскать свою хозяйку, попросить о помощи. Незнакомая женщина визжит:

— Чему она может научить наших детей?

7

И вдруг волна памяти оттянула ее в военное детство: лето, они гостят у бабушки, нобелевский поселок на берегу Каспия, коттеджы-«резерумы«, стоящие на сваях у самого моря… Вкус жмыха во рту. Когда пролетали самолеты — свои или немецкие, дети прятались под стол, они всегда рады были куда-нибудь спрятаться; и еще отвратный вкус картошки, жаренной на тюленьем жиру — его вытапливали из выброшенных штормом ластоногих… Из игрушек главная — обожествленная трофейная кукла. Хозяйка ее была рангом ниже, чем сама кукла. Из забав — катались верхом на соседском борове Борьке, для которого собирали рыбу по берегу после бури (как он мучился ревмя, когда сдыхал, отравившись снулым осетром…) Все дети были стрижены налысо из-за вшей, из одежды только трусы, всюду босиком; из сластей — разноцветный сладкий горошек, который выменивался на базаре. Ватаги детей летали всюду под строгим присмотром старших, десятилетних, все указания предводителей выполнялись беспрекословно — купаться только у берега, капсюли не взрывать… Ежедневно ухаживали за больными людьми: имелся набор домов, по которым они пробегались, спрашивая, не нужна ли помощь — прибраться, натаскать воды, сбегать за хлебом. Пол в бараках был из кира — смеси битума и песка, в школе вместо тетрадей писали на газетах, нарезали четвертинки. И все время они с сестрой страстно ждали возвращения отца. Он строил фортификационные сооружения — ПВО и дзоты — на линии обороны от Моздока до Баку и бывал дома раз в месяц.

«„Резерум“, „резерум“, почему же так странно назывались те коттеджи… Наверное… Вот тебе и польза от английского на старости лет! — Это же „Reserved Room“ — гостевые домики для командировочных работников „БраНобель“…»

Теперь она смотрит на кромку океанского прибоя, бегущего далеко внизу за обрывом, начинающимся почти от самой обочины, и не понимает, что в ней было тогда, что раздирало ее существо — страх, ненависть, боль? Почему не растворилось, не улетучилось ее тело? Да вроде ничего, вроде минуло — родила здоровых детей, счастлива семьей, непростой, но полномерной жизнью. Вот и эмиграцию как-то пережила.

Когда стояла в толпе на коленях, ее спасло то, что она вдруг увидела себя с высоты полета-падения, что ей только еще предстоит упасть в будущее, в эту чужеродную страшную толпу, — и она выдернула кольцо и застряла в воздухе…

8

Она зажимает уши, она гневно пытается куда-то идти, ее вталкивают обратно в круг. Она вспоминает, как в детстве в Насосной ее забрасывали камнями мальчишки, как она всегда боялась этих камней и улучала момент, чтобы пробежать вдоль забора, когда мальчишки ее не видели, выглядывала прежде из калитки. Вот и сейчас в нее летят камни. Просить пощады? Она всматривается в лица. Там и тут видит отрешенные глаза ее учеников — детей, которые еще десять дней назад не давали ей ни минуты покоя на перемене своими вопросами.

Толпа снова взрывается женскими криками, гремят цепи. Толпа смыкается, как единый звериный организм. Но вдруг кто-то рассекает плотное кольцо. Бригадир Аскеров расталкивает людей, грубо, железно хватает ее за локоть. Ей не больно, хотя он, кажется, сломает ей сейчас руку.

Аскеров ведет ее к мечети, два квартала, три проулка. Толпа обрела направление энергии и стихла, тратя эту энергию на устремленность к цели. У мечети раздаются крики, что нельзя ее в мечеть. Тогда ее ставят на колени, толкают, она поднимается, ее снова толкают. Из толпы выламывается худющий, весь в крови, обезумевший парень, который плачет и время от времени протягивает окровавленные руки к толпе и, потрясая ими, выпучив глаза, что-то кричит. Затем он обнимает всю ее, начинает душить и вдруг отталкивает от себя. Она теперь вся в его крови, теплый клейкий запах, ее рвет.

Она безвольна. Рыдания уже перестали ее сотрясать, ноги подгибаются, и она садится на землю, поджимает ноги, закрывает голову руками. Толпа ревет и, кажется, вот-вот снова захватит ее своим водоворотом. Сомкнется над головой…

Аскеров садится рядом на корточки. С другой стороны ее приобнимает Саймыз. Они оба что-то шепчут ей. Она различает наконец, что говорит Аскеров: «Делай, как говорят, делай, пожалуйста, меня слушай. Повторяй за мной. Повторяй…» И она вдруг понимает и жадно кивает головой. Теперь она знает, чего от нее хотят. Она с готовностью встает на колени. Толпа стихает. Ей говорят, и она повторяет — сбивчиво, но потом громко, уже не перехватывая, не стуча зубами. Аскерова тащат, толкают, но он отбивается и выкрикивает:

— Ла Иллаха.

— Ла Иллаха, — повторяет она.

— Иллаха илла Аллаха.

— Иллаха илла…

— Иллаха илла Аллаха.

— Иллаха илла Аллаха.

— А Мухаммадар Расул-у Ллахи.

— А Мухаммадар…

— А Мухаммадар Расул-у Ллахи.

— А Мухаммадар Расул-у Ллахи.

Она оглядывается. Неужели это все? А ведь она может еще что-нибудь сказать. Только пусть подскажут. Ей не трудно. Она умница, она может.

Толпа гудит, гремит. И вдруг перестраивается, обернувшись вслед за быстро прошедшим мимо, не бросив даже взгляда на нее, человеком в долгополом сюртуке и чалме. Мулла держит над головой руки и толпа устремляется за ним. Снова начинают греметь цепи, сначала вразнобой, затем стройней, стройней. Мальчишки бегут за полуголыми мужчинами, один вдруг шарахается, подпадая под цепной хлест. «…Ахсей, …асей».

Саймаз кое-как поднимает ее, но ее вдруг бросает в озноб, зубы клацают, кусая воздух, сквозь рыдания она зовет: «Мама, мама». Улица раскачивается широко, как горизонт в лодке. Она идет по улице и голосит навзрыд.

…Саймаз ушла, уложив ее в кровать. Теперь она хочет срочно покончить со своим страхом. Поднимает глаза, осматривает стены, потолок, встает, идет по стенке в кухоньку, срезает бельевую веревку.

Дощатый потолок обмазан слоем глины, и замазанная в него проводка вырывается на всю длину, спуская ее рывком на пол, не выдерживает даже легкого веса. Рухнув, она лежит и смотрит на куски глины, смотрит под кровать, на чемодан под кроватью — замочек один отстегнут…

Очнулась на третий день. Аскеров съездил за отцом, отвел на автобусную станцию. Она стояла на остановке, утонув в отцовском пиджаке с поднятым воротом, и смотрела прямо перед собой.

О книге Александра Иличевского «Перс»

Александр Егоров. Пентхаус

Отрывок из романа

Два трупа, думал я. И четверо в коме. А этот — цел и невредим. И его отец разрежет меня на части и скормит своему мастиффу, если я не придумаю всему этому правдивое объяснение. А если придумаю — тоже скормит.

— Мне понадобится электричество, — говорю я негромко. — И еще кусачки… убрать пирсинг.

Сегодня придется подключиться по временной схеме. Я присоединяю электроды к худенькому смуглому животу. Солярий вместо тренажерных залов, оцениваю я. Джинсы «Кельвин Кляйн», «айпод» и «айфон», безусловно. Яблоко желает укатиться как можно дальше от отцовской яблони.

Его пульс малоинформативен. Не беда. Моего напряжения хватит на нас двоих. Я сжимаю запястье сильнее, чем требуется, и его веки дрожат чуть заметно. «Ох-хо-хо», — вздыхает отец. Майор сочувствует.

Я прошу их обоих выйти, они нехотя повинуются.

«Ну, сволочь, ну же», — шепчу я неизвестно кому. И тут судорога пробегает по его телу. Тонкая подстройка начинает работать.

Он пытается закрыться. Даже его кожа холодеет. Это похоже на отталкивание полюсов магнита: иных сравнений мне не приходит в голову. Я не собираюсь менять полярность. Я подавлю его сопротивление.

Его пальцы медленно сжимаются. Как странно: он напрягает пресс и, не открывая глаз, приподнимается на постели. Он не в силах поднять веки (ох, опять литературщина, — понимаю я краем сознания). «Лежать», — командую я беззвучно, и его голова падает на подушку.

«Ты кто?» — звенит его нерв.

«Здесь я задаю вопросы».

«Я не скажу ничего».

«Скажешь».

Иногда я сознаю, что эти голоса звучат лишь в моем воображении, иногда — нет. Еле уловимая граница между сознанием и воображением — это тот участок фронта, где и происходит самое интересное.

«Я не хочу ни о чем вспоминать», — говорит он.

«А придется».

Мы думаем синхронно, как братья-близнецы в утробе матери. Мы сцеплены друг с другом. Вероятно, сторонний наблюдатель мог бы подумать про нас самое худшее. Меня это не заботит. Его отец подсматривает в щелочку: я ощущаю на периферии сознания обрывки его мыслей (они похожи на ржавую изогнутую арматуру). Но я сконцентрирован на одной задаче.

«Предупреждаю: будет больно», — говорю я.

Разряд. Еще разряд. Его тело выгибается на кровати. В этот момент и включается картинка.

Мансарда на депутатской дачке. Громадная кровать. Лампочка над кроватью и сверкающее зеркало. Раскрытый белый ноутбук валяется на постели. На экране вертится заставка: 23:05. Нет, уже 23:06. В окно лезет желтая луна.

Как занятно видеть мир чужими глазами. Занятно и опасно. Адреналин играет во мне, немного странный адреналин, непривычный. Холодный и пузырящийся в его крови, как шампанское в его руке.

«Макс, — просит девчонка. — Ну Максим. Ты же умный. Скажи, что мне делать».

Олечка садится с ногами на постель, рядом с ним. Он — в одних джинсах (Кельвин Кляйн, так точно), с обнаженным пирсингом. Она — в довольно игривой юбочке, как раз для вечеринки, и в блузке MaxMara, или в чем-то таком. Совершенно понятно, о чем она спрашивает и почему спрашивает.

«Да ты пей», — он протягивает ей бутылку.

«Ма-акс, — ноет она. — Почему он меня не любит? Он такой краси-ивый, ну Ма-акс».

«Мне-то пофигу», — отвечает Макс. И даже не врет.

Девчонка ерзает на кровати. Если судить по ее виду, вечер начинался вискарем с колой. Снизу слышна музыка: плавающий бас ее заводит. С кем-то там танцует этот Фил, да только не с ней.

«Макс… может, ты ему скажешь?»

Она проводит пальцем ему между лопаток. Он ежится, смеется, отводит ее руку.

«Я скажу, ага», — обещает он. И Олечка уходит, довольная. Бутылку шампанского она уносит с собой.

Тогда Максим трогает touchpad. Заставка послушно исчезает, уступая место окну программы-мессенджера.

No.One: скучаешь?

К сообщению добавлен смайлик. Максим медленно набирает ответ:

Maximalizm: да( поскучаешь со мной?

Друг откликается ровно через десять секунд.

No.One: мне с тобой не скучно)

Maximalizm: мне тоже)

No.One: почему не идешь танцевать?

Maximalizm: откуда ты знаешь?

No.One: знаю)

Maximalizm: ты меня видишь?

No.One: как всегда)

Maximalizm: хочу тебя видеть здесь.

Пучеглазый смайлик, который появляется вместо ответа, должен изображать удивление.

Maximalizm: мне надоело так. Хочу тебя видеть(

No.One: unreal.

Maximalizm: пиши по-русски.

No.One: нереально. Ты же знаешь(

Maximalizm: а если я буду один?

No.One: всегда один?

Maximalizm: всегда с тобой.

No.One: тогда) может быть)

Maximalizm: я люблю тебя.

No.One: love u2

Максим поднимается. Мягко ступая босыми ногами, подходит к зеркалу. Протягивает руку. Прижимает ладонь к ладони зеркального Макса. Они смотрят друг на друга, становясь все ближе и ближе, пока носом не упираются в холодное стекло — каждый из своей реальности. Зеркало туманится от его дыхания. Видя это, он улыбается и тихонько прикасается губами к губам двойника.

Мне скучно на это смотреть. Правильнее сказать — тоскливо и кисло, как если твою любимую девушку тошнит тебе на рубашку.

И это не моё. Ну, или я прочно забыл, было это моим когда-то или нет, а теперь уже и не вспомнить.

Тем временем Максиму приходит в голову новая мысль. Он расстегивает ремень, чуть приспускает джинсы. Его взгляд скользит по зеркалу вниз, туда, где пирсинг, и ниже. Он запускает под ремень тонкие пальцы. Дальше мне смотреть категорически не хочется.

Но вот кто-то карабкается вверх по лестнице, и Макс падает на кровать, на лету застегивая пряжку.

Кто-то тянет за руку кого-то. Кто-то со смехом упирается. «Макс, — окликает вошедший. — Ты обещал». — «Обещал», — соглашается Максим. «Мы быстро», — говорит Кирилл. — «Да мне пофигу», — говорит Максим.

И не спеша спускается по ступеням.

На кухне он опускает голову на руки. Я вынужден читать его мысли. Он живет в моей голове — или я в его? Так сразу и не скажешь.

«У них у всех любовь, — думает он. — У них все просто».

Он слышит чьи-то шаги. Чья-то рука уверенно ложится на его плечо:

«Макс, ты чего такой?»

«Так», — откликается Макс, не поднимая глаз.

«Тебе плохо?»

«Я выживу».

Сергей присаживается рядом. Он хороший друг, этот Сергей. Симпатичный и добрый. Максу вообще везет с друзьями.

«Макс, — говорит этот Сергей. — Давай мы с тобой пива выпьем. А то ты какой-то убитый совсем. У тебя же ДР. Сколько времени? Полчаса осталось. Скоро будем подарки тебе дарить».

«Подарки — это клёво», — отвечает Макс скучным голосом.

«Я тоже тебе подарок привез. Хороший подарок».

Не слыша ответа, Сергей поднимается. Идет к холодильнику. Достает оттуда пиво в маленьких бутылочках с золотыми этикетками. С отвинчивающейся пробкой.

«Не шипит, — Сергей отвинчивает пробку. — Замерзло?»

Друзья звенят бутылками. Макс делает глоток и ставит пиво на стол. Сергей пьет жадно, не отрываясь.

«Пойдем?» — говорит он вслед за этим.

В большом зале довольно весело; все рады их видеть. Им дают покурить чего-то интересного. Максим отыскивает за диваном брошенную рубашку (красную, с серебряными иероглифами), надевает и от этого становится еще загадочнее. «Фил, — говорит он одному из друзей. — Слушай, Фил. Меня тут просили тебе сказать…» — Тут он останавливается. Фил глядит на него недоуменно. Максу становится смешно, так смешно, что он забывает, с чего начал.

Он усаживается на диване. Кто-то прислал сообщение в аську. Все еще хихикая, он жмет пальцем на сенсорный дисплей коммуникатора.

No.One: ты страшно красивый)

Макс поднимает голову. Оглядывается.

Пишет ответ, кое-как попадая стилосом в буквы:

Maximalizm: ну где же ты(

Он сидит и ждет, даже не глядя на гостей. Для чего-то он даже вглядывается в окно, в мерцающую лунную ночь. Никого там нет и быть не может.

Не дождавшись ответа, грустный Максим прячет коммуникатор в карман. Если придет сообщение, он почувствует.

«Давайте уже петарды запускать», — предлагает кто-то.

Да. Уже полночь, и наступил день его рождения. Во дворе устраивают фейерверки, и ночь становится светлее; огненные брызги разлетаются на сотни метров вокруг, шампанское с шипением льется прямо в бассейн, становится скользко и опасно, и кто-то уже обрушивается в воду. Страшно весело.

Семнадцать алых роз плавают на голубой сверкающей поверхности. В этом нет никакой символики, отмечаю я. Просто кто-то взял да и выплеснул их в бассейн из большого ведерка.

Максиму дарят американскую малокалиберную винтовку. Все гости принимаются стрелять по бутылкам и по другим отдельно стоящим предметам. Умные местные вороны на всякий случай перелетают подальше. Тревожно каркают в листве и перемещаются с ветки на ветку.

Еще дарят килограмма три шоколадок, коробку шикарных презервативов, дизайнерский шарф и дорогую надувную тетку, голую, с алыми губами. Где-то отыскиваются разноцветные маркеры, и вот уже тетка разрисована с ног до головы. Среди надписей встречаются любопытные:

«К155 MY A55» (написал Кирилл у тетки пониже поясницы);

«MAX F…TOR» (написал Сергей на противоположной стороне тела);

«ЭТО — СИСЬКИ» (написал неизвестно кто на соответствующем месте).

Тетку обвязывают дизайнерским шарфом. Занимаются групповой съемкой. Потом родители будут смотреть это видео и плакать, думаю я с грустью. Эта щенячья возня никак не предназначалась для их глаз. Да только ничего уже не поделаешь.

Потому что в разгар вечеринки Максим запирается на кухне. В его руках — целая куча упаковок с таблетками. Эти пивные бутылки очень удобны. Их можно вскрыть, кинуть туда с десяток таблеток, слегка взболтать и закупорить снова. И никто ничего не заметит.

Максим спокоен. То есть — ужасно спокоен. Он улыбается, словно он знает, что нужно делать.

Коммуникатор лежит на столе. Иногда Максим отрывается от своего занятия, чтобы ответить на сообщение.

No.One: почему ты ушел?

Maximalizm: все-то ты знаешь) погоди)

No.One: все в порядке?

Maximalizm: в полном. Подарили резиновую бабу.

No.One: )))))

Maximalizm: ты придешь?

No.One: спалят(

Maximalizm: скоро они уедут.

No.One: ночью? куда?

Maximalizm: неважно. Придешь? Сегодня мой ДР, не забывай.

No.One: хочешь подарок?

Maximalizm: ))) да. Подарок.

No.One: пусть сперва уедут.

Maximalizm: они уедут. Придешь?

No.One: да)

Maximalizm: все будет как в тот раз?

No.One: лучше)

Maximalizm: охренеть как жду)

Набрав эти слова, он снова улыбается. Пересчитывает бутылочки. Должно хватить на всех. Подумав, он аккуратно складывает пиво в коробку. И выносит в зал, где его действия вызывают радостное оживление.

Проходит полчаса, заполненные медленным танцем и невнятным разговором; кто-то уходит наверх и возвращается; кого-то потихоньку тошнит — все как обычно. Может, обойдется, думаю я. И тогда мне не придется видеть то, что я вижу.

Но картинки сменяют одна другую без всякой жалости. Я вижу, что Сергей лежит на диване, безвольно свесив руку, но никто уже не обращает на него внимания. Другие выглядят не лучше. Фил с Олечкой оказываются в бассейне, по пояс в воде, среди плывущих роз, абсолютно раздетые; ее голова на его плече. Пошевелившись во сне, Фил валится на бок. Подсветка отключена, и их тела растворяются в лунной дорожке.

Максим даже не смотрит в их сторону. Он занят другим.

Вот он подходит к лежащим, подолгу рассматривает каждого, будто впервые видит.

«Странно, Кирилл, — обращается он к одному. — Ты спишь? А ведь вечеринка еще не кончилась. Я обижусь».

Ответа нет.

«Скажи, Кирилл, — хладнокровно продолжает Максим. — Скажи: тебе понравилось? Понравилось там, наверху?»

В полумраке он ищет кого-то глазами, находит.

«Ага, вот и Ксюша, — улыбается он ласково. — А тебе понравилось, Ксения? Тебе было хорошо с ним?»

Девочка лежит ничком, положив голову на руки. Это довольно красиво.

«Любо-овь, — говорит Максим. — Любовь есть у вас у всех. И вы никого не стесняетесь, правда? Какие вы молодцы».

Он опускается на корточки, медленно приглаживает Ксюшины локоны. Поправляет сбившуюся наверх футболку. Проводит ладонью по спине и ниже, там, где уже начинается ремешок джинсов.

«А хочешь, я тоже тебя трахну? После него, а? Как будто мы вместе тебя трахнем. Это будет так клево, ты знаешь».

Его руки фиксируются на ее ремне. Немного усилий — и джинсы ползут вниз. Медленно он расстегивает пуговицы на своем «кельвине». Это чрезвычайно неудобно, но ведь он никуда не спешит.

«Макс? — вдруг окликает его кто-то. — Ты чего, Макс? Что ты делаешь?»

Максим замирает на несколько мгновений. Потом оглядывается.

«Я же не сплю, — пытается сказать Кирилл. — Я же не…»

Он пробует подняться, но вместо этого со стуком роняет голову на пол.

«Ну что ж ты так, — говорит Максим укоризненно. — Бедолажка».

В довольно откровенной позе он сидит на полу. Улыбка змеится на его губах. Он переводит взгляд на лежащую девушку.

«Извини, — шепчет он. — Твой друг все обломал. С-сука».

Но Ксюша не слышит. Кирилл не слышит тоже. Тоненький ручеек крови стекает с его губ. Глаза открыты. Зрачки не реагируют, даже когда яркий луч фонарика скользит по его лицу — скользит и уходит в сторону:

«Что тут происходит? — раздается голос. — Макс! Вы чего тут все, ох…ели?»

Максим дергается, как от пинка. Прикрывает глаза ладонью.

«Я говорю, что происходит?»

Сильная рука сгребает Максима за воротник его красной рубашки (с серебристыми иероглифами). Он взлетает на воздух. Рубашка трещит по швам.

«Э-э, блин… да ты вообще что-нибудь соображаешь?»

Фонарик гаснет. Тот, кто держит Макса, встряхивает его несколько раз и ставит прямо перед собой.

«Ты же полный псих, — слышит Макс. — Просто конченный. Застегни ремень».

Но Максим не спешит выполнять приказ. Что ни говори, пряжку довольно трудно застегнуть одной рукой. Второй он цепляется за говорившего. Сжимает его плечо побелевшими пальцами.

«Максим! С ума не сходи».

Макс не слушает. Он и вправду законченный псих, думаю я. То, что он сейчас делает, не укладывается ни в какие рамки.

«Ты не уйдешь?» — шепчет он.

«Куда я от тебя уйду. Не трогай… там рация».

«Ты же не станешь звонить отцу? А, Руслан? Ты же знаешь, что он с тобой сделает, если узнает про нас?»

«Макс, я тебе уже говорил: не сходи с ума».

«Я обещал тебе, что они уедут. Вот их и нет».

«Маньяк. Ты маньяк».

Диагноз довольно точен, думаю я. Я бы дорого дал, чтобы стереть из памяти весь этот день. И эту кошмарную ночь. И этих двоих — шизофреника в порванной красной рубашке и его друга-переростка в черной фашистской куртке с нашивками. И их мужественные объятия в лунном свете.

Это все бл…дское полнолуние, думаю я. Все маньяки в эту пору активизируются. Зло входит в наш мир и побеждает без боя.

Картинка в моем сознании тускнеет; я вглядываюсь в темноту и вижу безжизненное тело на шикарном диване. Господи, как жаль этого Сергея, думаю я почему-то. Неведомо откуда я знаю, что его мать беспокоится о нем, не спит и гадает, не позвонить ли ему на трубку? Не выдерживает и, близоруко щурясь, набирает номер. И вот телефон, выпавший из его руки, поет, вибрирует и ползает по полу — именно там, где его и обнаружат утром.

Утром Сергея попытаются спасти в реанимобиле. Но не успеют.

Кирилла найдут уже холодным — с открытыми глазами и струйкой крови, засохшей на губах.

А меня сожрет генеральский мастифф, понимаю я вдруг. Порвет, как резиновую Зину с ее надутыми сиськами. Эту нелепую куклу я вижу во всех подробностях перед тем, как картинка гаснет навсегда.

Резиновая тетка с удобством расселась в шезлонге. Кажется, она улыбается. На ее губах запеклась кровь. А я зажимаю рот руками. Меня сейчас стошнит.

— Я не могу это видеть, — шепчу я. — Это же кошмар. Я не хочу. Я отказываюсь.

— Что такое? — спрашивает кто-то за моей спиной.

— Это же… это же убийство. — Мой голос вдруг становится крепче. — Он же извращенец. Я не могу так работать. У меня нервы тоже не железные.

— Что ты видел? Подробнее, будь любезен, — слышу я голос депутата. Холодный, как лязг затвора автомата АКМ.

Я собираю оставшуюся волю в кулак.

Но не выдерживаю.

О книге Александра Егорова «Пентхаус»

Сергей Юрский. Провокация. Театр Игоря Вацетиса

Авторское предисловие к книге

Об исчезновении на пути из мирной Женевы через совсем не мирную Боснию в довольно спокойный город Скопье (Македония) российского (тогда еще советского) журналиста Игоря Вацетиса и наша, и зарубежная пресса писали достаточно много. Не были обойдены вниманием и достаточно скандальные, порой просто сенсационные встречи Вацетиса с разными людьми, предшествовавшие исчезновению. Результатами этих встреч были поражавшие воображение интервью, подхваченные западной (к великому сожалению, по большей части — желтой!) прессой. Удивления достойно, как люди, не будучи замеченными ни в чем сколько-нибудь интересном ни до интервью, ни после, открывались Игорю с такой полной, можно сказать — бесстыдной, откровенностью, что на время это делало их предметом всеобщего напряженного внимания всей читающей части общества в цивилизованных странах. Нам, россиянам, как всегда, доставались, если можно так выразиться, «крохи с барского стола». Не более чем одна сотая (не преувеличиваю!) часть работ Игоря Вацетиса попала в нашу печать. Пишу это не для упрека. Запретный плод, как известно, сладок. Может быть, именно вследствие некоторой таинственности, не полной разрешенности, журналистские работы и само имя Вацетиса стали столь у нас популярны. Жаль только, что — опять же как всегда — популярность Игоря мы приняли из рук Запада. Остается надеяться, что, раз приняв, мы ее из рук своих уже не выпустим.

Факты его исчезновения общеизвестны. Но, может быть, стоит для сегодняшней (прямо скажем — далеко неординарной публикации) их кратко перечислить:

1991 год

17 февраля. Вацетис встречается в Париже с Кондаковым.

18 февраля. Манифестация промусульмански настроенных жителей парижских окраин на Place de la Concorde против войны в Ираке. Вацетис и Кондаков наблюдают манифестацию.

21 февраля. Президент Миттеран объявляет о повышенных мерах безопасности в связи с возможными актами терроризма. Вацетис встречается с Кондаковым в кафе «Des deux Magot».

22 февраля. Во время спектакля «La Tempete» в парижском театре «Bouff du Nord» происходит скандал между Вацетисом и Кондаковым. Кондаков отказывается от интервью, заявляя, что ему «нечего сказать».

Того же — 22-го, ночью, Кондаков вылетает в Москву и оттуда в Новосибирск.

23 февраля. В газете «Известия» опубликована статья о многотысячном митинге в Лужниках. Вацетис покупает газету и вместе с ней выезжает в Женеву.

23 февраля — 11 марта. Вацетис запирается на вилле «Les Cretes » и пишет неизвестно что. За 18 дней исписано более 300 (!) страниц.

12 марта. Все тексты, помещенные в 8 пакетов, отправлены с оказией в Москву на адрес А.Симонова.

Того же — 12-го, вечером, 4 пакета из 8 не пропущены таможней в Москве.

16 марта. Вацетис собирается взять интервью у Антуана Дмитриевича, издателя и националиста.

Того же — 16-го, вечером, Дмитриевич, узнав, что Вацетис собирается взять у него интервью, вылетает в Загреб.

18 марта. Вацетис в Загребе около 16 часов покидает отель «Esplanada» и до 2 часов ночи общается с подонками общества, надеясь взять интервью.

19 марта. Посылает телеграмму в Париж знакомому с сообщением, что вернется не позднее чем через неделю. ЭТО БЫЛО ПОСЛЕДНЕЕ СООБЩЕНИЕ ОТ НЕГО.

21 марта. По свидетельству портье отеля «Esplanada», Вацетис покупает билет на поезд Загреб—Скопье через Сараево. Прощаясь, говорит: «Хочу поглядеть, что там у братьев-славян» — и берет у портье интервью. ЭТО БЫЛО ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ ИГОРЯ.

В Скопье его ожидала полиция, но поезд пришел без Вацетиса.

Таковы факты. Но всем давно уже пора понять, что факты эти не исчерпывают судьбу и труды Игоря Вячеславовича Вацетиса. И то и другое (и судьба и труды) остаются загадкой для нас — загадкой, тревожащей и манящей. На родине исчезнувшего журналиста мало кто знает, что Игорем написаны несколько романов, громадное количество рассказов, повестей и стихов. Две его пьесы: «Parbleu» («Черт побери») и «Попытка провокации» — переведены на несколько европейских языков. «Попытка провокации» была поставлена в Польше на камерной сцене варшавского театра «Закостельни». Спектакль и пьеса были удостоены специального приза «За неожиданность в постановке вопроса» Польской Ассоциацией Критиков в Защиту Современной Драматургии от Нападок (ПАК ЗСДоН). В рейтинге пьес, «освеживших европейскую сцену», который открывают такие имена, как Бруно Шульц, Виткевич и Гомбрович, Игорь Вацетис замыкает первую десятку, переместившись после «Parbleu» сразу со 162-го места на 11-е.

Для россиян же, повторюсь, И.Вацетис остается недосягаемой туманной неопределенностью. Чем могу помочь я, человек другого поколения, поколения шестидесятников? Прежде всего важным для установления правды признанием.

Это я был тем человеком, которому Вацетис адресовал свою последнюю телеграмму. Тогда, в 1991-м, я играл в Париже в театре «Bobigny». Мы частенько встречались с Игорем. Несколько раз он приходил к нам на репетиции. Всегда веселый, оживленный, с громадным количеством маленьких бутылочек водки и коньяка, рассованных по всем карманам. Он угощал водкой молодых актрис, шутил и очень много пил сам, никогда при этом не пьянея. Я останавливал его, а он отвечал обычно: «Нет, дядя Сережа, я свою дозу знаю. Только доз у меня несметное количество».

Дядей Сережей он называл меня с детства (с его детства, разумеется, а не с моего). Я дружил с его отцом — Славой Вацетисом, замечательным рижским искусствоведом и историком янтаря. Еще в 1950-е я играл в театре Ленинградского университета, а Вацетис-старший пел в хоре. Вольнолюбивый характер рано или поздно должен был привести Славу в тюрьму. И это случилось. Еще подростком Игорь узнал, что такое очередь к тюремному окошку. Он решил во что бы то ни стало вызволить отца. Ему удалось окончить школу милиции и внедриться в КГБ. Кстати, отсюда его тонкое знание психологии общения следователя и подследственного, или вербуемого. Тут грянула перестройка, и отец Игоря был полностью реабилитирован. Ему предстояло стать во главе всего янтарного промысла республики, но… здоровье было безвозвратно подорвано. После

смерти отца Игорь сперва стал пить, а потом писать, писать и писать.
Несколько раз мы говорили с ним долго и серьезно. Могу гордиться тем, что он ценил во мне не только актера, но, как он говорил, — «человека театра». Мне он доверил свои первые драматические опыты. Был терпелив, выслушивая мою критику. Должен признаться, я не сразу осознал, с талантом какого масштаба я имею дело. Много было в его писаниях чепухи. Масса чепухи. Но порой мелькали такие куски, что невольно задумывался я — не бросить ли все посреди дороги? Не уступить ли дорогу молодежи?

Когда я вполне оценил его, он был уже далеко — работал то в Скандинавии, то в Германии. 1989 год стал для него переломным. Он поселился в Париже и стал с неимоверной скоростью брать у всех интервью. По-настоящему овладел французским и стал писать на нем. На русском же писал только ночами — романы, повести, пьесы. Я был первым читателем всего, что он создавал. Без конца он слал мне пакеты с рукописями. Я уже не справлялся. Он писал и отсылал быстрее, чем я читал. Да, честно сказать, ведь были у меня и свои дела, была работа и была личная жизнь.

Короче, теперь, когда его нет, у меня лежит громадный неразобранный его архив. Там очень много неоконченного. Он присылал романы отдельными главами, группами глав. Советовался со мной. Бросал. Снова возвращался к начатому и продолжал.

Сегодня я рискую предложить вашему вниманию, уважаемый читатель, первые части романа «Обстоятельства образа действия». Это роман о КГБ, который так хорошо, так обстоятельно знал автор.

Роман не окончен. Да? Я не уверен в этом!

Я абсолютно не уверен в том, что Игорь Вацетис погиб.

Напротив — я уверен в обратном. Я знаю этот удивительный характер!

Право распоряжаться рукописями у меня есть: много-много раз он говорил мне по телефону: «Дядя Сережа, делай с этим… все, что захочешь».

Я хочу познакомить читателей с этим автором. Хочу познакомить с той невероятной паутиной отношений, которую описал Игорь в романе.

Я свято верю, что роман окончен! Игорь жив и рано или поздно объявится! Тогда — я верю, верю — он сам выложит на редакторский стол продолжение, которого с таким нетерпением будут ждать читатели.

А я… может быть, тогда я рискну рассказать всю правду, все, что знаю о грешной и поразительной жизни автора этого романа и о чем нынче умалчиваю, в силу природной деликатности.

С. Юрский

О книге Сергея Юрского «Провокация»

Владимир Сорокин. Метель

Отрывок из повести

— Да поймите же вы, мне надо непременно ехать! — в сердцах взмахнул руками Платон Ильич. — Меня ждут больные! Боль-ны-е! Эпидемия! Это вам о чем-то говорит?!

Смотритель прижал кулаки к своей барсучьей душегрейке, наклоняясь вперед:

— Да как же-с нам не понять-то? Как не понять-с? Вам ехать надобно-с, я понимаю очень хорошо-с. А у меня лошадей нет и до завтра никак не будет!

— Да как же у вас нет лошадей?! — со злобой в голосе воскликнул Платон Ильич. — На что же тогда ваша станция?

— А вот на то, что лошади все повышли, и нет ни одной, ни одной! — громко затвердил смотритель, словно разговаривая с глухим. — Разве вечером чудом почтовые свалятся. Так кто ж знает — когда? Платон Ильич снял пенсне и уставился на смотрителя так, словно увидал его впервые:

— Да вы понимаете, батенька, что там люди умирают?

Смотритель, разжав кулаки, протянул руки к доктору, словно прося подаяния:

— Да как же не понять-с? Отчего ж нам не понять-с? Люди православныя помирают, беда, как же не понять! Но вы в окошко-то гляньте, что творится!

Платон Ильич надел пенсне и машинально перевел взгляд своих оплывших глаз на заиндевелое окно, разглядеть за которым что-либо не представлялось возможным. За окошком по-прежнему стоял пасмурный зимний день.

Доктор глянул на громкие ходики в виде избушки бабы-яги: они показывали четверть третьего.

— Третий час уж! — Он негодующе качнул своей крепкой, коротко подстриженной головой с легкой сединой на висках. — Третий час! А там и смеркаться начнет, понимаешь ты?

— Да как не понять-с, как же не понять… — начал было смотритель, но доктор решительно оборвал его:

— Вот что, батенька! Доставай мне лошадей хоть из-под земли! Если я туда сегодня не попаду, я тебя под суд подведу. За саботаж. Известное государственное слово подействовало на смотрителя усыпляюще. Он как бы сразу заснул, перестав бормотать и оправдываться. Его слегка согнутая в пояснице фигура в короткой душегрейке, плюшевых штанах и высоких белых, подшитых желтой кожей валенках застыла неподвижно в сумраке просторной, сильно натопленной горницы. Зато его жена, тихо до этого сидевшая с вязаньем в дальнем углу за ситцевой занавеской, заворочалась, выглянула, показывая свое широкое, ничего не выражающее лицо, уже успевшее осточертеть доктору за эти два часа ожидания, пития чая с малиновым и сливовым вареньем и листания прошлогодней «Нивы»:

— Михалыч, нешто Перхушу просить?

Смотритель сразу пришел в себя.

— Можно и Перхушу упросить, — почесал он правой рукой левую, полуоборачиваясь к жене. — Но они ж хотят казенных лошадей.

— Мне все равно каких! — воскликнул доктор. — Лошадей! Лошадей! Ло-ша-дей!

Смотритель зашаркал к конторке:

— Ежели он не у дяди в Хопрове, можно и упросить… Подойдя к конторке, он снял трубку телефона, крутанул пару раз ручку, распрямился, упершись левой рукой в поясницу и вытягивая вверх плешивую голову, словно желая вырасти:

— Миколай Лукич, Михалыч тревожит. Скажи-ка, что наш хлебовоз к вам сёдни не проезжал? Нет? Ну и ладно. А как же! Куда ж нынче ехать, тут нет возможности никакой, а как же. Ну, благодарствуй.

Он осторожно положил трубку на рычажки и с признаками оживления на неряшливо выбритом, безбородом лице мужчины без возраста зашаркал к доктору:

— Стало быть, сёдни наш Перхуша за хлебом в Хопров не поехал. Здесь он, на печи лежит. А то он как за хлебом поедет, так сразу мимоездом — к дяде. А там — чай да лясы-балясы. К вечеру токмо нам хлеб и привозит.

— У него лошади?

— Самокат у него.

— Самокат? — сощурился доктор, доставая портсигар.

— Коль упросите его, он вас на самокате в Долгое и доставит. — А мои? — наморщил лоб Платон Ильич, вспомнив свои сани, ямщика и пару казенных лошадей.

— А ваши тутова покамест постоят. На них потом и вернетесь.

Доктор закурил, выпустил дым:

— И где этот твой хлебовоз?

— Тут неподалеку. — Смотритель махнул рукой себе за спину. — Вас Васятка проводит. Васятка! На зов его никто не откликнулся.

— Он, чай, в новой хате, — отозвалась из-за занавески жена смотрителя.

И тут же встала, зашелестела по полу юбкой, вышла. Доктор подошел к вешалке, снял с нее свой долгополый, тяжелый пихор на цигейке, влез в него, надел широкий лисий малахай с охвостьем, накинул длинный белый шарф, натянул перчатки, подхватил оба саквояжа и решительно шагнул через порог распахнутой перед ним смотрителем двери в темные сени.

Уездный доктор Платон Ильич Гарин был высоким, крепким сорокадвухлетним мужчиной с узким, вытянутым, большеносым лицом, выбритым до синевы и всегда имевшим выражение сосредоточенного недовольства. «Вы все мне мешаете исполнить то очень важное и единственно возможное, на что я предопределен судьбою, что я умею делать лучше всех вас и на что я уже потратил большую часть своей сознательной жизни», — словно говорило это целеустремленное лицо с большим упрямым носом и подзаплывшими глазами. В сенях он столкнулся с женой смотрителя и Васяткой, сразу забравшим у него оба саквояжа.

— Седьмой дом отсюдова, — напутствовал смотритель, забегая вперед и открывая дверь на крыльцо. — Васятка, проводи господина дохтура.

Платон Ильич вышел на воздух, щурясь. Было слегка морозно, пасмурно; слабый, но не утихший за эти три часа ветер по-прежнему нес мелкий снег.

— Он с вас шибко много не возьмет, — бормотал смотритель, ежась на ветру. — Он мужик к барышу равнодушный. Лишь бы поехал.

Васятка поставил саквояжи на лавку, вделанную в крыльцо, скрылся в сенях и вскоре вернулся в коротком полушубке, валенках и шапке, подхватил саквояжи, затопал с крыльца по наметенному снегу:

— Пойдемте, барин.

Доктор двинулся за ним, дымя папиросой. Они пошли по заметенной, пустой деревенской улице. Снегу навалило, подбитые изнутри мехом докторовы сапоги проваливались почти вполголенища.

«Метет… — думал Платон Ильич, торопясь докурить быстро сгорающую на ветру папиросу. — Черт дернул меня поехать напрямки через эту станцию, будь она неладна. Медвежий угол, да и только: никогда зимой здесь не сыскать лошадей. Зарекался, ан — нет, поехал, dumkopf (Дурак (нем.)). Ехал бы себе по тракту, там в Запрудном сменялся да и поехал дальше, ну и пусть, что на семь верст дольше, зато уже б в Долгом был. И станция порядочная, и дорога широкая. Dumkopf! Теперь хлебай тут киселя…»

Васятка бодро месил снег впереди, помахивая одинаковыми саквояжами, как баба ведрами на коромысле. Пристанционное поселение хоть и именовалось деревней Долбешино, но на самом деле было хутором из десяти дворов, разбросанных неблизко один от другого. Пока по запорошенному большаку дошли до избы хлебовоза, Платон Ильич слегка припотел в своем длинном пихоре. Возле этой старой, сильно осевшей избы все было заметено и отсутствовали следы человека, словно в ней и не жил никто. И только из трубы ветер рвал клочья белого дыма.

Путники прошли сквозь кое-как огороженный палисадник, поднялись на заметенное, накренившееся вбок крыльцо. Васятка толкнул плечом дверь, она оказалась незапертой. Они вошли в темные сени, Васятка наткнулся на что-то, сказал:

— Ох ты…

Платон Ильич с трудом различил в темноте две большие бочки, тачку и какой-то хлам. У хлебовоза в сенях пахло почему-то пасекой — ульями, пергой и воском. Этот летний, милый запах никак не вязался с февральской метелицей. С трудом пробравшись к обитой мешковиной двери, Васятка отворил ее, прихватив один из саквояжей под мышку, шагнул через высокий порог:

— Здравствуйте вам!

Доктор вошел за ним, уклонившись от притолоки.

В избе было чуть теплее, светлее и пустынней, чем в сенях: горели дрова в большой русской печи, на столе одиноко стояла деревянная солонка, лежала коврига хлеба под полотенцем, темнела одинокая икона в углу и сиротливо висели вставшие на поло вине шестого часы-ходики. Из мебели доктор заметил лишь сундук да железную кровать.

— Дядь Козьма! — позвал Васятка, бережно опустив саквояжи на пол.

Никто не отозвался.

— Нешто на двор пошел? — Васятка обернул к доктору свое широкое веснушчатое лицо со смешным, словно облупленным, розовым носом.

— Чаво там? — раздалось на печи, и показалась взлохмаченная рыжая голова с клочковатой бородкой и заспанными щелками глаз.

— Здоров, дядь Козьма! — радостно выкрикнул Васятка. — Тут вот дохтуру в Долгое приспешило, а казенных на станции нетути.

— И чаво? — почесалась голова.

— А вот свез бы ты его на самоходе-то.

Павел Ильич подошел к печи:

— В Долгом эпидемия, мне непременно надо быть там сегодня. Непременно!

— Эпидемия? — Хлебовоз протер глаз большими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями. — Слыхал про эпидемию. Завчера на поште в Хопрове говорили.

— Меня там ждут больные. Я везу вакцину. Голова на печи исчезла, послышалось кряхтение и скрип ступенек. Козьма спустился, закашлялся, вышел из-за печи. Это был малорослый, худощавый и узкоплечий мужик лет тридцати с кривыми ногами и непомерно большими кистями рук, какие случаются часто у портных. Лицо его, востроносое, заплывшее со сна, было добродушным и пыталось улыбнуться. Он стоял босой, в исподнем перед доктором, почесывая в своей рыжей, взъерошенной шевелюре.

— Вак-цину? — произнес он уважительно и осторожно, словно боясь уронить это слово на свой старый, истертый и щелястый пол.

— Вакцину, — повторил доктор и стянул с головы свой лисий малахай, под которым ему тут же стало жарко.

— Так ведь мятель, барин. — Перхуша глянул в подслеповатое окошко.

— Знаю, что метель! Там больные люди ждут! — повысил голос доктор.

Почесываясь, Перхуша подошел к окошку, обложенному по краям рамы пенькой.

— Я вон нынче и за хлебом не поехал. — Он смахнул пальцем проталину, проступившую в оконном инее от печного огня, глянул. — Ведь не единым хлебом жив человече, так?

— Сколько ты хочешь? — потерял терпение доктор. Перхуша оглянулся на него, словно ожидая удара, молча пошел в угол справа от печи, где на лавке и полках стояли ведра, крынки и печные котлы, взял медный ковш, зачерпнул из ведра воды и стал быстро пить, дергая кадыком.

— Пять целковых! — предложил доктор таким угрожающим тоном, что Перхуша вздрогнул.

И тут же рассмеялся, отирая рот рукавом рубахи:

— Да на что мне…

Он поставил ковш, огляделся, икнув:

— А это… Я ж токмо что печь затопил.

— Там люди гибнут! — выкрикнул доктор.

Перхуша, не взглянув на доктора, почесал грудь, сощурился на окошко. Доктор смотрел на хлебовоза с таким выражением своего носатого, напряженного лица, словно был готов его избить или разрыдаться.

Перхуша вздохнул, почесал шею:

— Слышь, малой, ты тогда тово…

— Чаво? — раскрыл рот, не поняв, Васятка.

— Посиди тут. А как прогорит — заложишь трубу. — Сделаю, дядь Козьма. — Васятка скинул с себя полушубок, свалил на лавку и сел рядом.

— У тебя самоход… какой тяги? — спросил доктор с облегчением.

— Пятьдесят лошадок.

— Хорошо! Часа за полтора и доберемся до Долгого. А назад поедешь с пятью целковыми.

— Да полно, барин… — с улыбкой махнул Перхуша своей большой, клешнеобразной рукой и хлопнул себя по худым ляжкам. — Ладноть, пойдем запрягаться. Он скрылся за печью и вскоре вышел в серой шерстяной кофте грубой вязки и ватных штанах, подтянутых солдатским ремнем высоко, почти на груди, и с парой серых валенок под мышкой. Сев на лавку рядом с Васяткой и кинув валенки на пол, стал быстро наматывать портянки.

О книге Владимира Сорокина «Метель»

Михаил Елизаров. Мультики

Отрывок из романа

В мае восемьдесят восьмого года я закончил седьмой класс, сдал на четверку экзамен по алгебре и навсегда простился с родной школой. С сентября меня ждал другой город и новая неизвестная жизнь. Родители после долгих уговоров разрешили мне провести летние каникулы у бабушки в уютном маленьком Краснославске, где так счастливо и быстротечно прошло мое детство.

Нашу огромную краснославскую квартиру в тихом кирпичном центре родители поменяли на двушку в панельном доме на окраине промышленного мегаполиса. Там мне предстояло закончить десять классов и поступить в институт. В любом случае считалось, что в крупном городе у меня больше перспектив, чем в провинциальном Краснославске, где даже нет высших учебных заведений, а только техникумы. В начале июня мы всей семьей по путевке съездили на Черное море, потом вторую половину отпуска родители обживали новое место, чтобы в июле приступить к работе. Отца взяли инженером на военно-ремонтный завод, а мама устроилась экономистом в финансовый отдел коксохимического института.

Как же я горевал, что мне приходится покинуть Краснославск. Здесь оставались мои школьные и дворовые товарищи, казавшиеся мне самыми замечательными и верными, точно из фильмов про пионерскую дружбу. Каждый день я выжимал до последней минуты. С утра до вечера мы гоняли мяч на школьном стадионе, а затем всей компанией шли купаться на озеро или же велосипедной эскадрильей мчались за двадцать километров на реку Ильму ловить рыбу, жгли высокие, до звезд, костры, пекли картошку, и я говорил ребятам, что не забуду их и обязательно приеду погостить на следующий год.

За каких-то три летних месяца из невысокого плотного мальчика я вдруг превратился в крепкого приземистого паренька. Это произошло во многом благодаря тому, что каждый день мы собирались у турника и играли в «прогрессию». Суть игры состояла в том, что заранее оговаривалось максимальное число подтягиваний — допустим, десять, и мы по очереди подходили к турнику — сначала выполнялось одно повторение, потом два, три, четыре и так до десяти. Это когда заявлялась только прогрессия «наверх». Обычно устраивали полную «прогрессию» — вверх и вниз. Так было куда сложнее, ведь если посчитать количество повторений, то полная прогрессия «на десять» включала сто подъемов, а это было уже немало. Мы играли все лето, и к концу августа я легко справлялся с прогрессией «на пятнадцать», причем наверх и вниз, а за один подход легко подтягивался до тридцати раз. Дома я с удивлением рассматривал в зеркале свое внезапно повзрослевшее тело с небольшими, но очень рельефными мускулами, какие бывают у гимнастов.

Двадцать шестого августа нагрянул отец, погостил денек у бабушки и забрал меня. Бабушка проводила нас на поезд, и я расстался с Краснославском. Ехали мы около суток, по дороге отец рассказывал мне, как славно мы заживем в большом городе, где есть метро и оперный театр.

Город, в котором мне предстояло жить, в десятки раз превосходил уютный зеленый Краснославск, но величина его была какая-то раздутая и в основном достигалась за счет бесконечных многоэтажных районов, тянущихся на долгие километры. Наверное, с высоты эти двенадцати- или девятиэтажные дома напоминали воткнутые в землю надгробья, одинаковые, как на братских могилах. Даже само название «спальный район» лишь усиливало ощущение какой-то коллективной усыпальницы. Повсюду стоял удушливо-сладковатый запах жженой резины и мазута, словно умер неодушевленный предмет, какой-нибудь гигантский механизм с дизельным сердцем.

Наша квартира была уже вполне обустроенной, хотя и совершенно чужой. Родные с детства краснославские вещи: диваны, стулья, лампы, шкафы — походили на палестинских беженцев, точно говорящие чашки и утюги из мультика про неопрятную тетку Федору. Мне отдали меньшую комнату, а родители поселились в гостиной.

Первого сентября я пошел в новую школу. Одноклассники приняли меня холодно. Хотя как еще они должны были принять новичка? Я был маленького роста и по меркам девчонок не особо симпатичным. Кроме того, я был с лета коротко подстрижен и на общешкольной линейке первого сентября краем уха расслышал, как кто-то из моих рослых вихрастых одноклассников под общий смех шепнул, что я похож на детдомовского. Вдобавок на мне была синяя школьная форма, а все были одеты в нормальную модную одежду. Я решил не реагировать на насмешки и познакомиться с теми, кто выглядел не особо заносчивым, поговорить, но никто не проявил ко мне интереса, а сам я не привык навязываться.

Первым был урок истории. Я занял свободное место на предпоследней парте. Соседа у меня не оказалось. От навалившегося одиночества мне сделалось немного тоскливо, но я успокаивал себя тем, что уже к концу четверти все разберутся, что я нормальный хороший человек, и у меня появятся приятели.

На уроках я заинтересовал всех только своим именем — Герман. Каждый учитель во время переклички сообщал: «Какое у тебя редкое имя», а я кивал и старался не обращать внимания на ироничные взгляды одноклассников, мол, надо же, как его назвали — Германом.

В тот же вечер я подрался, и это была первая серьезная драка в моей жизни. Получилось это так. Мама вечером попросила меня сходить за хлебом в универсам. С двумя батонами в пакете я возвращался к дому и с грустью вспоминал маленькую «Булочную» в Краснославске. Все было чужим: бесконечные одинаковые высотки, лобастые троллейбусы, с грохотом теряющие рога на поворотах, прохожие, которые не говорят, а кричат. В Краснославске вдоль улиц росли липы и каштаны, а здесь лишь тополя. И урны были не такие, как в Краснославске, не чугунные чаши-мортиры, а просто облупленные бетонные бочонки. В автоматах с газировкой не было стаканов. Даже пирожок, купленный в передвижном лотке, в тон враждебному городу оказался холодным, жестким и невкусным, и обернули его коротким обрывком кассовой ленты, на которой проступили жирные пятна, схожие с водяными ленинскими профилями, какие бывают на крупных купюрах.

Возле подъезда ко мне обратился какой-то подросток моих лет — может, на год младше. Я сразу попался на удочку его лживого дружелюбия. Он представился кличкой «Шева», сказал, что живет в соседнем доме, спросил: «Недавно приехал сюда?» — и я ответил, что три дня назад. Он оживился и заявил, что хочет познакомить меня с остальными ребятами. Как я узнал позже, понятие «наш двор» составляли пять соседствующих девятиэтажек. И мы двинули с Шевой куда-то за гаражи. Я не чувствовал никакого подвоха и всю дорогу откровенно трепался с простоватым на вид Шевой о Краснославске.

Через несколько минут мы пришли к задворкам гаражного городка. На расставленных полукругом ящиках и бетонных брусках сидели обещанные Шевой «ребята». Их было человек восемь или десять, двум самым старшим было около двадцати. Все курили, в ногах у старших стояли мутно-зеленые бутылки портвейна. В мягкой черной земле виднелись следы прежних бутылок, похожие на отпечатки лошадиных копыт. Всюду валялись окурки и битое стекло. Железные бока гаражей и бетонные плиты забора, за которым начиналась стройка, покрывали похабные надписи, буквы были широкими и лохматыми, точно их рисовали тряпкой или шваброй. Чуть пахло мочой и бензином. Со стройки не доносилось ни звука, разве что слышался ржавый скрип стального троса на подъемном кране.

— Новый, — сказал обществу Шева. — Говорит, только приехал.

—Как зовут? — спросил старший парень. Он был в жатом спортивном костюме красного цвета и шлепанцах. И лицо у него было такое, словно он вспомнил что-то смешное, но не хочет пока рассказывать. На крупной бульдожьей голове с голубыми искорками прищуренных глаз несколько забавно смотрелись светлые, будто чуть смоченные водой кудряшки. Безымянный палец левой руки украшал крупный самоварного цвета перстень.

Я ответил: «Герман» — и по краснославской привычке хотел еще прибавить, что так, к примеру, звали космонавта Титова, но не успел.

— Ну что это за имя?! — фыркнул темноволосый сосед кудрявого. Он был в спортивных штанах с тремя белыми лампасами, синей майке со значком «адидас», и на его ногах были кроссовки. Красивое лицо парня портил острый, утюгом, подбородок. — А фамилия?

— Рымбаев.

— Чурка? — Он неприятно улыбнулся.

— И вовсе не чурка, — обиделся я. — Просто фамилия такая… Восточная. Фамилия «Рымбаев» досталась мне от маминого отчима, очень хорошего человека, по словам родителей. Он женился на бабушке, когда маме было восемь лет, относился к ней как к собственной дочери, и мама из уважения к дедушке Рымбаеву в свое время взяла эту фамилию. У папы своя фамилия была Хлопик — в общем-то смешная фамилия, что-то среднее между хлюпиком и клопиком, особенно если учесть, что папа был невысокого роста, настоящий хлюпик-клопик, как и все наше семейство. Детство и юность папа промучился с этим Хлопиком. Встретив маму, он взял ее фамилию и стал Рымбаевым. При этом у нас в роду с обеих сторон были только русские люди, и у меня, и у папы с мамой были светлые волосы и серые глаза…

Мне еще не приходилось оправдываться за фамилию. Я уже думал, как преподнести ребятам нашу семейную историю, так, чтобы не упоминалась стыдная правда про Хлопика, но раньше меня пребольно ударили сзади ногой прямо в копчик. Я нелепо вздернулся и схватился руками за ушиб, так и не выпустив пакет с батонами.

—Сма-а-чный поджопничек! — сказал кто-то.

Пацаны заржали. Очевидно, я выглядел смешно и жалко с руками на ушибленном копчике, с качающимся, как маятник, пакетом. Я обернулся и понял, что бил Шева. — О, Герман щас заплачет, — прыснули на ящиках.

— Ну че, сука?! — Шева глумливо оскалился. — Деньги сюда давай! Остались после хлебушка?

В тот вечер я сам для себя выяснил несколько вещей. Во-первых, что со мной так нельзя. И второе — я умею бить.

Бросив батоны на землю, я засадил кулаком Шеве в лицо. Мне показалось, что я ударил хоть и несильно, но как-то твердо. Под кулаком хрустнуло, словно раздавилось яйцо. Шева прижал ладони к носу, закрякал как селезень и так, крякая, несколько раз быстро присел и встал, точно не мог без этого справиться с болью. Между его сложенных корзиночкой пальцев уже просочилась кровь. Едва Шева разжал ладони, она ручьем хлынула по подбородку на футболку.

В драку бросилось сразу несколько человек.

Я отбивался, как умел, сыпал удары во все стороны, уворачивался. В меня даже толком не попали, только, пытаясь схватить за рубашку, оборвали «с мясом» нагрудный карман.

В этот момент старший парень скомандовал:

— Разбежались!

— Лещ, — вкрадчиво запротестовал его сосед, — он же Шеве хобот сломал.

— А Шева сам за себя отвечает, — возразил Лещ. — Э, мелкие, мне два раза повторять? Я сказал, разбежались! Меня тут же оставили в покое. Троица, дравшаяся со мной, выглядела не лучше Шевы. У одного был разбит нос, у двух других заплыли глаза, алели пятна на скулах. Я, честно говоря, не ожидал, что смогу так за себя постоять.

Лещ с интересом осмотрел меня:

— Прямо не Рымбаев, а какой-то Рэмбо карманный.

— Подкачанный хлопчик, — заметил сосед Леща. — Ты не обижайся, Герман, — продолжал он радушным голосом. — Мы просто с тобой знакомились. Теперь видим, что к нам во двор приехал нормальный пацан, а не бздо. Ты Герман, а я Борман. Боксом, что ли, занимался, Герман? Выпьешь за знакомство? Давай, не стесняйся…

Я хоть и был обижен приемом, согласился. До этого я никогда не пробовал спиртного. Борман, протягивая мне бутылку, взобрался на бетонный брус. Конечно же, я не разгадал этого маневра. Едва я приблизился, Борман вдруг резко лягнул меня ногой под дых, быстро и хлестко, точно бил не ногой, а плеткой. Острый нос его кроссовка, казалось, достал до позвоночника. Я захлебнулся вдохом, согнулся, но все же не упал.

Борман выжидающе смотрел сверху вниз. Удар почти парализовал меня. Тело не двигалось. Я хотел что-то сказать, но голос тоже не подчинялся. Наконец я чуть справился с поломанным дыханием и прошептал: — Это подло…

— А я подлый, — криво улыбнулся Борман, сунул мне бутылку и сказал: — Пей…

Кудрявый Лещ, глядя на него, одобрительно кивал:

— Не обижайся, Герман, теперь мы с тобой друзья, а Борман тебя для профилактики ебнул, чтобы ты не забывался и помнил, кто в доме хозяин. А так ты нам друг и карманный Рэмбо. Бери бутылку, он больше не ударит.

Я взял портвейн из руки Бормана и чуть отхлебнул. В горле стало горячо.

— На, покури. — Лещ протянул мне раскрытую пачку «Космоса». Я не курил, но, словно повинуясь властному приказу, вытащил сигарету за рыжий веснушчатый фильтр.

Несколько минут Лещ спрашивал меня, из какого я города, кто родители, при этом он в глаза не смотрел, а вроде как играл с электронными часами, запуская в них одну за другой писклявые дурашливые мелодии.

Я отвечал коротко, потом затоптал окурок, подобрал растерзанный пакет с батонами и сказал, что пойду домой. Шева уже куда-то ушел, и вместе с ним еще несколько пацанов. Я думал, что они решили подстеречь меня где-то в гаражных закоулках и поквитаться за сломанный Шевин нос, но мне так никто и не встретился. Возле нашего двора росли яблони-дички, я сорвал несколько твердых кислых яблок, чтобы зажевать незнакомые горклые запахи портвейна и табака.

О книге Михаила Елизарова «Мультики»

Андрей Донцов. Столичная. Первый 40-градусный роман о ненастоящей Москве

Ольга — повелительница тьмы

1

Да, может быть, он по приезде первые три-четыре месяца занимался и не совсем тем, чем следовало. Точнее, занимался довольно обычными для всех вещами, которыми занимались все его друзья и — положа руку на сердце — в Сибири тоже, только с меньшим многообразием.

И в чем-то он уже почувствовал правоту слов отца, что в Москве он будет делать то же самое, только за бешеные деньги.

Но ощущение, что истина где-то рядом, — не покидало его. Этим Москва в его понимании сильно отличалась от его родного маленького города.

А в Сибири он жил с твердым убеждением, что истина где-то очень далеко. За тридевять земель.

2

Она появилась так же неожиданно, как и исчезла. Просто ответила на очередной пьяный ночной звонок. Наверное, уже тысячный по счету за три месяца ее отсутствия.

— Ольга, ты не представляешь, я познакомился с солисткой группы «Стринги». Вчера вот опять был с ней в ресторане «Пушкинская осень». Не знаешь, кто это? Да ты чего? Ну группа «Стринги»… Гаврила опять забыл, что все люди слушают разную музыку, и Ольга Бармакова относилась к группе слушателей с явно немассовыми вкусами.

— Представления не имею, Гаврила, кто это, но поздравляю тебя с этим событием. Наши занятия не отменяются? Или тебе преподают уже основы современного поп-арта?

— Да нет, у нас с ней… как бы сказать… и не занятия… хотя попарта была, она рассказывает мне очень много о Москве и философии «Большой стройки».

— Значит, завтра в три, все как раньше — по расписанию?

— А я хотел вас с ней познакомить… Ты же должна была слышать хотя бы этот хит… как его…

Голова у тебя одна,
и не та, что всем видна…

— Нет, не слышала, хотя признаю актуальность этой темы.

— Ну вот — а я что тебе говорил? Через два часа, уже под утро, Гаврила звонил вновь:

— Олечка, в той книге, что ты мне дала, оказывается, мой отец мне лгал?

— Ты о чем, Гаврила, — сейчас час ночи — я что-то не помню, из-за чего… я так сегодня устала и рано легла спать… и, что за книги тебе давала в последний раз, не помню… ты о мифах Древней Греции?

— Я о хрестоматии по литературе для средних классов… Мой отец лгал мне

— В чем, Гаврила?

— Он говорил мне, что Тарас Бульба сварил своего сына в кипятке заживо и съел…

— Нет, там немножко не так…

— Там вообще все по-человечески закончилось… у них с отцом… он лгал мне…

— Гаврила Григорьевич, вы что, плачете?

— Врал мне с детства…

— Ну, может, он с чем-то путал… У Гоголя ведь тоже трагичный финал.

— У Гоголя все по-человечески… С чем он мог путать, нигде никто никого не ест! Ни в одной книге!

— Может, видел в фильме… Доктор Лектор ест в одной из серий свою жертву. У Питера Гринуэя в фильме «Повар, жена и ее любовник» очень яркая сцена с поеданием человека.

— Я хочу посмотреть эти фильмы…

— Не уверена, что это то, что вам нужно… Мы еще не дошли даже до седьмого класса, а там все-таки требуется некоторая культурологическая подготовка.

— Покажи мне их… Или я сам его съем… сварю и съем.

3

Гаврила плакал, но ему было хорошо. Он с любовью гладил телефон. Тариф «Умная баба». Исходящие могут быть очень дорогими. Но все затраты все равно с лихвой окупаются.

Пользуйтесь тарифом «Умная баба» в минуты излишних душевных волнений, потери эмоционального равновесия и безмерной творческой тоски, изъедающей душу.

Эти звонки предотвратят неоправданные сумасшедшие расходы, необдуманные браки и непродуманный суицид.

Требуйте тариф «Умная баба» у любого оператора сети.

Помните — в большинстве городов России умная баба обходится дешевле целого ряда услуг иного характера.

4

Все-таки не выдержав, Гаврила заявился в общежитие в шесть утра. Постучав в дверь Ольгиной комнаты, он не получил ответа и сел у порога на пол.

Кто-то из только что проснувшихся студентов удивленно смотрел на дорого одетого и сидящего на полу явно подвыпившего мужчину.

Самые бдительные будущие деятели театра вызвали милицию, и Гаврила лишился еще трехсот долларов.

Ему в очередной раз не понравилась дорога, и он принял решение купить Ольге квартиру рядом с местом, где снимал жилье сам.

Каждый раз этот унизительный обряд проникновения через вахту не веял для него никакой романтикой.

«Хату» он менял уже шесть раз, каждый раз позволяя агентам сдирать с него три шкуры: в качестве комиссионных и задатков за два месяца.

Квартиры не становились ему родными, были слишком просторными, и каждый раз из них было куда-нибудь да неудобно ездить.

Он вспоминал рассказ Копченова в бане:

— Москва — это женщина с множеством членов. Страшный гибрид. Ужасное антисексуальное существо. Не зря же говорят — «на северном конце Москвы», «на южном конце»… У нее множество концов, у этой суки, — и мы на них сидим. Она имеет нас ежесекундно. Поэтому и жить, и работать надо только в центре — чтобы иметь ее. Хотя бы иногда.

5

Ольга после своего отсутствия стала относиться к занятиям с Гаврилой со всей серьезностью. Она чувствовала, что их сотрудничество взаимовыгодно и ее подопечный делает кое-какие успехи.

Впрочем, она не давала себе расслабиться, приговаривая, вслед за своей строгой наставницей, что, «оценивая тот культурный уровень, на котором он находился изначально, этот прогресс не был удивителен». Вопрос, что будет получаться дальше.

Сейчас Гаврила мог что-то рассказывать о себе, они составили пару-тройку забавных тостов. Они много смотрели комедий всех мастей — от зарубежных до отечественных, от современных до классики.

С его внешностью, мягко сказать не очень презентабельной, его могло спасти только чувство юмора, а оно как раз отсутствовало напрочь.

Спустя два месяца по возвращении Ольги Гаврила мог уже шутить в шаблонных ситуациях. По его рассказам все поведение на их вечеринках состояло именно из таких ситуаций.

«Я приехал к вам из сибирских лесов, где в лесах живет много-много диких обезьян».

«У нас в тайге даже памятники сидят».

«Нефть добывать очень просто: подходишь и берешь. П-а-а-дходишь…»

«Не хотите отправиться со мной летом в Сибирь, полюбоваться красотами болот? Правда, орхидеи еще не зацвели…»

Прочая навеянная кинематографом белиберда делала Гаврилу вполне сносным собеседником на полтора-два часа. Дальше нужно было уметь импровизировать, и над этим им только предстояло поработать.

Говорил все шутки Гаврила каменным голосом, абсолютно не повторяя никаких знаменитых актерских интонаций, и зачастую они воспринимались не как цитаты, а как его собственная речь.

6

Гавриле нужно было какое-то яркое событие, чтобы войти в тусовку не только приехавшим денежным мешочком среднего формата, но и нестандартным человеком.

Именно нестандартности он желал от жизни в Москве. Странное желание для человека, выросшего в плену штампов и стереотипов и напрочь лишенного ярких индивидуальных черт.

На фильме «Форест Гамп» Ольга увидела в его глазах слезы, он забрал диск с собой и признался потом, что смотрел его каждый день почти месяц. Из всех фильмов он повлиял на него лучше всех. Гаврила перестал бояться говорить глупости и, когда делал это, придавал лицу весьма потешное выражение, явно перенятое из фильма.

Он выпучивал глаза и преданно пытался посмотреть собеседнику в глаза. Это было похоже на взгляд собаки.

Гавриле не терпелось организовать какое-то мероприятие, и его идею они вдвоем с Ольгой придумали, когда опаздывали однажды из-за пробок в театр.

Диджей, упиваясь собственным обаянием и талантом словотворчества, рассказывал про ситуацию на дорогах, и Гаврила отметил, что ни в жизнь не придумал бы для одного слова «пробки» столько глаголов. Вместо слова «глагол» он сказал, конечно, другое слово — «столько словомудия», но чуть позже Ольга предложила ему попробовать это сделать.

Они объездили вместе четыре радиостанции, две Пиар-конторы и один большой рекламный холдинг. По понятным причинам идеи, приходящие в голову кому-то помимо собственных сотрудников-любимчиков, не вызывали ни у кого восторга. Но у их идеи была одна неоспоримая сильная сторона — они сами готовы были платить за ее реализацию.

Суммы, которые они называли за организацию такой программы, были астрономическими и формировались по расценкам рекламного времени. Помогли Гавриле — как это ни странно звучало — его собственные московские связи.

Как-то в ресторане он пожаловался певице Ане, та с радостью познакомила его со своим продюсером Шпаком, и все устроилось за деньги в десять раз меньшие на радио «Масква без понтов», замыкающие по рейтингу первую десятку.

7

Ольга опять исчезла. В самый разгар подготовки экшена.

Опять уехала к бабке, то ли уже умершей, то ли еще на один широкий шаг приблизившейся к смерти.

Хорошо еще, что Шпак взял всю инициативу в свои руки. Плюсом было и то, что Ольга отрядила в помощь Гавриле двух студентов-сценаристов из ВГИКа.

Да и сроки эфира поплыли на месяц, что позволило подготовиться без спешки. Спонсор — спонсором, а программинг — программингом…

Но несколько обиженных записей в своем «моллюске» Гаврила вывел. Пусть потом почитает…

Ольга, негоже так бросать друзей. Тем более друзей и земляков. Самое главное в жизни что? Дружба и Родина. Можно еще написать о любви, но это будет уже пятое предложение, а мы договаривались по четыре в день.

Ничего-ничего. Пусть потом почитает.

Неужели ты способна на предательство? Твои студенты очень сообразительны, но нам не хватает твоего задора. Или, как говорят в Москве, — драйва. Я люблю Москву! Четвертое предложение у меня всегда самое-самое чудное.

8

Отбор участников шел две недели среди дозвонившихся в эфир радиослушателей, правильно ответивших на нехитрые вопросы по поводу синонимов. В финал Гаврила был записан сам и записал еще всех своих сибирских корешей, обитавших в столице.

Смысл финала акции «Назови пробку русским словом», проходившем в прямом эфире в одном из казино, был довольно прост: участники по очереди говорили название улицы, загорающееся на экране, и подбирали глагол или соответствующий пробковой ситуации эпитет. Повторять улицы было можно, а вот кто повторялся в плане подобранного глагола — выбывал из игры.

Ленинградка стоит — Волгоградка — еле ползет — Ярославка — замерла — забито — запор на Садовом — заглохла — толкается — задохнулся — не может разогнаться — давка — оцепенела — ленивое движение на — плетется — редко жмут на газ — проседает темпоритм на — откровенная скукота…

Без труда тридцать участников преодолели первый круг, используя домашние заготовки.

Приз радиостанция требовала хороший, иначе не предоставляла эфир.

На подготовку Гаврилы работали два довольно талантливых студента, земляки тоже явно озадачили Кого-то из знакомых, но и оставшиеся двадцать четыре участника провели, похоже, не одну бессонную ночь в надежде получить главный приз — «хаммер».

Шпаргалками пользоваться не разрешалось. Но видно было, что зазубрили все свои варианты неплохо. В паре «случайных» радиослушателей Гаврила уже подозревал диджеев с других радиостанций: такими по-дикторски четкими и хорошо поставленными были их голоса.

Волгорадка в ожидании чуда — по Каширке не разогнаться — черепаший спринт на Минском — не участвует в утренней гонке Садовое кольцо — выглядит безжизненно внутренний МКАД — Виктор Онопко был бы самым быстрым сегодня на проспекте Мира — прихрамывает на обе ноги Волоколамка — столпотворение машин — в ужасе застыло — затяжной прыжок — удобно осмыслить происходящее — мучают спидометры — парализовано движение на — не участвует в проекте «едем на работу» — «ушло в отказку»…

Во втором круге вылетели шесть плохо подготовленных человек, из них три земляка Гаврилы.

Никуда не спешит Иваньковское шоссе — размеренное движение на Новорижском — неторопливая очередь машин на Кутузовском проспекте — играют за рулем в шахматы Русаковской — никто уже давно не горячится на Волгоградском проспекте — замешкалось прямо с утра Звенигородское шоссе — в печали движение на Минской — никто уже давно не боится опоздать на шоссе Энтузиастов — затаилась в засаде 13-я Парковая — плетется Профсоюзная — плотно упакован проспект Вернадского — еле волочит колеса все на Верхних Полях — томно передвигается все на Можайском…

Сам Гаврила был готов к более чем пятидесяти кругам, его варианты не были банальными и поначалу практически не выщелкивались другими участниками. Однако нервное напряжение и заданный ритм ответов сказывались. Игроки начали выбывать один за другим.

Праздник тормозов на Ярославке — в жанре элегии движется МКАД — жуткий оползень на Третьем транспортном — слышно как жужжат мухи на Осташковском — Шумахер уже бы повесился, если бы ехал по МКАДу — похоже, порваны оба ахилла у Садового кольца — взял гроссмейстерскую паузу — в бочке Москвы сегодня главная затычка — это Ленинрадское шоссе — жеманные ужимки вместо езды на Востряковском проспекте…

Небольшая заминка, связанная с фразой «иммодиум необходим на Каширском». Жюри решало, является ли это повторением идеи «запора», но затем проявило благосклонность и оставило участника.

Тем более что потери увеличивались на глазах. Дополнительной сложностью было то, что, пока шло ожидание своей очереди, подготовленная фраза вдруг в самый ответственный момент забывалась, а еще появлялись дикие сомнения — вдруг она звучала ранее.

«И жить торопится, и чувствовать спешит» — трудно так сказать сегодня об улице Космонавта Волкова — зал ожидания устроили на Горьковском — сегодня пару часов продержит вас у себя на приеме профессор МКАД — не замирает сердце от скорости на Третьем транспортном — есть все, кроме скорости, сегодня на Щелковском — не может летать, ибо построен ползать МКАД — Илья Ильич Обломов выбрал бы сегодня путь через Новосовихинское шоссе…

От волнения Гаврила совсем перестал слышать одним ухом. Поэтому боялся не расслышать то, что говорили соседи слева, повториться и выбыть из соревнования. Крутил и крутил головой, мокрый словно после дождя от захватившего его душу соревнования интеллектов, им самим же организованного, да еще и при его непосредственном участии.

К радости, «про элегию» повторился один из участников-диджеев, по всему сильный и подготовленный игрок. Ошибся по невнимательности.

Победа была весьма близка, но волнение подвело Гаврилу. Видя, что он волнуется все больше и больше и принимая во внимание его растерянный вид, один из студентов-помощников стал напоминать ему небольшой пантомимой о фразах, которые они зубрили.

Некоторые фразы все-таки сгорели, так как содержали слова или похожие образы с уже прозвучавшими, поэтому подсказки были как нельзя кстати.

Фразу «танцует медленную чу-чу» Игорек-студент показывал незамысловатыми движениями бедер, Гаврила в это время вспоминал немного другое выражение «играть на нервах», но из-за волнения на последней шестой секунде размышления выдал жуткий симбиоз:

Рублевка ебет мой последний нерв…

Понятное дело, что нецензурные выражения были запрещены в эфире, поэтому случился всеобщий конфуз и мероприятие чуть было не свернули.

Однако Гаврила, уже уставший и взмокший, без особых проблем согласился выбыть из гонки остроумия на тему пробок, и двое оставшихся финалистов разыграли главный приз.

Как выяснилось позже, эта матерная осечка Гаврилы Рублева жила в памяти слушателей радио гораздо дольше всех остальных филологических находок.

9

Вечеринка совместно с радио «Масква без понтов» прошла настолько удачно и имела такой хороший резонанс, что Гаврилу стали уважать в самых разных кругах. А значит, еще охотнее звать на вечеринки всех мастей. Друзья друзей продолжали заполнять его жизнь ложным смыслом.

Это в Интернете на сайте одноклассников их может быть более шести-семи тысяч, а в Москве от шести-семи десятков шла кругом голова, ибо смысл их жизни был — хаотичное, броуновское, ночное перемещение.

Ольга, естественно, пожелала остаться в тени, не посещала с ним всех мероприятий, и ему досталась вся слава эвент-креатора.

Подобные словесные бои пытались сделать на радио ежемесячными, но, как обычно, сиквел был слабее оригинала. Идея была хороша именно своей новизной и темой пробок.

Тогда-то к Гавриле на одной из вечеринок, посвященных открытию нового ресторана, и подошла эта уникальная по своему внешнему виду парочка.

Подошла для важного разговора. Подошла, чтобы изменить в корне его судьбу.

Они были похожи на ангелов и посланцев из ада одновременно.

Интеллигентные и обходительные, они очаровали Гаврилу уже через пять минут.

Молодого человека звали Сергей, а его бизнес-партнера — Надежда.

Они были одеты словно голливудские звезды, а держались при этом скромно, как случайно поступившие в университет студенты из провинции на первой лекции.

На Сергее был дорогой пиджак, рукава которого были вырваны с мясом и прикреплены на свое старое законное место золотыми булавками. Надежда явно являла собой осознанно воссозданную точную копию подруги Киану Ривза по фильму «Матрица». Имя актрисы кануло в бездну ослепляющего обаяния любимца женщин доброй половины планеты (на тот момент, само собой разумеется), но то, что ее героиню звали Тринити, вспомнил даже Гаврила.

Сергей, видимо, также смахивал на какого-нибудь киноперсонажа, но Гаврила пока не так сильно продвинулся в своем развитии в изучении индустрии современных и классических фильмов, чтобы точно сказать какого.

10

Надежду представили не просто как бизнес-партнера, а как управляющего бизнес-партнера. Наверное, поэтому в беседе Гаврила обращался в основном к ней.

С совершенно бесподобными манерами, развешивая комплименты оригинальной идее его шоу «Пробки-дайджест», они отличались вдобавок и безупречной тактичностью.

Так, например, задав вопрос, каким образом Гаврила подбирал название для своего шоу, и увидев, что тот мнется с ответом и потеет на глазах, они тут же перешли на рассказ о собственных заграничных впечатлениях во время последнего экскурса по ночным клубам Лондона.

— Вы часто бываете в Лондоне? — спросили они Гаврилу. Опять заметив замешательство на его грустном челе, они вновь профессионально быстро сменили тему на обсуждение последнего блокбастера Федора Бондарчука.

А Гаврила ругал себя на чем свет стоит. После передачи он уже три недели не занимался по Ольгиной программе, не пытался общаться по ее методике, перестал писать в «моллюск» по четыре предложения и стал впадать в состояние постоянного счастья, граничащего с отупением. Он улыбался направо и налево, хотя прекрасно помнил Ольгины наставления, что это лишь один шаг к исполнению его цели.

— А таких шагов надо сделать не менее ста. Ну хорошо, с вашими деньгами — не меньше тридцати. «Надо же, — думал Гаврила, — еще двадцать девять. И на все нужны идеи. Сможет ли Ольга сама выдержать такое напряжение, интересно? Что-то не видно в ней уверенности. Надо браться за ум, возвращаться к занятиям. Читать не меньше двух страниц в день, выражаться хотя бы три раза на дню странно… ну в смысле не странно, а как там? Витиевато!.. Блин, зачем учить эти цитаты и мудреные слова, если все равно они на следующий день забываются. Вот опять забыл, что значит этот дайджест».

За время этого серьезного мыслительного процесса Сергей и Надя что-то нараспев лепетали, красиво жестикулируя.

Надя развернулась и сделала несколько шагов, чтобы поприветствовать вошедшего в зал знакомого, и Гаврила увидел ее обтянутые кожей упругие ягодицы, как и положено для ее имиджа а-ля «Матрица», куда более накачанные, чем куриные попки большинства моделей.

«Вот это по-нашему, по-сибирски, — прошептал Гаврила. — Такую бы тоже в помощницы с Ольгой заодно завербовать — наверняка у нее в голове куча идей».

Гаврила так пристально уставился на ее зад, что, казалось, увидел свое отражение в отблесках лакированной кожи.

Нет, никакого эротического желания после долгих месяцев клубной жизни он не испытывал. Просто были части тела, на которые ему было приятно смотреть, а были — на которые не очень. И последних было большинство.

Ожидания Гаврилы насчет большого количества идей в голове этой парочки полностью оправдались уже к концу вечерней программы.

Программа, как обычно, состояла из выступлений большого количества знаменитых артистов, которые на этот раз без устали пародировали друг друга.

Что было смешного в том, что один кривляется, изображая то, как обычно кривляется его коллега, Гаврила не понимал.

Зато самим артистам это доставляло просто бурю положительных эмоций. Особенно переодевания мужчин в женские платья, а женщин в мужские.

Все денежные мешки радовались с ними за компанию. Заплатив столько денег за пригласительные очередного современного русского благотворительного капустника, все деньги от которого артисты будут делить с продюсером через час после его завершения, — грех было не радоваться искренне и громко всему происходящему.

Вот и вся благотворительность…

Словно почувствовав, что Гавриле больше симпатична затянутая наглухо в кожу Надежда, Сергей перестал составлять им компанию и терся в обществе двух пожилых тетушек — известных загородных ритейлеров.

Надежда потихоньку разговорила Гаврилу, и он стал вспоминать слова, обороты речи и даже не забывал загадочно улыбаться, пока молчал, подбирая слова.

— Вы ведь приехали в Москву относительно недавно? Что послужило толчком к переезду с насиженного места? Неужели нравятся наши пробки, наш воздух?..

— Да, воздух здесь, конечно… — Гаврила уже хотел издать губами громкий звук, который издает обычно прямо противоположная рту часть тела, но вовремя осекся. — Я приехал делать акции, устраивать перфомэнсы различные… как-то менять культурный облик страны… Раз уж не удается вписать свое имя в историю войн, может быть, современное искусство даст нам этот шанс… Ольга могла бы гордиться своим учеником. Да он и сам радостно кивал головой после каждого удачно произнесенного словосочетания.

Определенно Тринити благотворно влияла своим присутствием на олигарха пятидесятой, а может шестидесятой, сотни.

Впоследствии Надя, предупредив, правда, что к сексу она относится не с очень большим пиететом,

особенно с участниками Союза, дважды призывала Гаврилу ее трахнуть, если у него есть такое желание. Постоянно употребляя при этом слово «в принципе». Словно это слово как-то могло сгладить всю необычность данного предложения в самом начале вполне светской и дружеской беседы.

— Я могу, в принципе, повернуться, а вы, в принципе, можете меня трахнуть сзади. Если есть такое желание. Нет, правда-правда, не стесняйтесь. Эта поза меня совершенно не обременит. Вон к подоконнику пойдемте. Оба раза Гаврила отказывался, не желая вступать с Тринити в эти скользкие и противные отношения и запутывать все сразу в самом начале. Но из повторного предложения извлек следующую пользу: стянул с удовольствием ее кожаные штаны с задницы, ущипнул за загорелые ягодицы, снял красные кружевные трусики, и провел рукой у нее между ног.

— Крепкий у вас, однако… конфуз! — заявил он, жутко краснея и удивляясь подобранному слову. Но ведь сама разрешила, сама поворачивалась, сама нагибалась… А в конце беседы Надежда предложила Гавриле вступить в члены тайного союза, который решал задачи, похожие с теми, что стояли перед ним самим.

— Цели свои они выражают по-разному, но общий вектор у них один: перформансы! В самой неожиданной форме.

— А что за союз такой? — Гаврила заинтересовался очень быстро. И подумал, что слово «вектор» очень хорошее — понятное и простое и в то же время… загадочное и умное, как и советует употреблять Ольга.

— Обещайте мне, что не расскажете никому. Даже если лично не примете участия?  

— Нет, не буду рассказывать.

— Это проект ведущего пиар-службы страны. То самое, к которому обращаются все верхи. Мое сотрудничество с ними — важная составляющая гарантии безопасности дальнейшего существования. Поклянитесь чем-нибудь весомым, у вас есть чем клясться? Гаврила напрягся:

— Мама у меня на Кипре, давно там уже, а отец здесь. Я его очень лав, лямур и либэ! Давайте я им поклянусь. «Про Ольгу не буду говорить, незачем их знакомить. Может, еще пригодятся ее мысли в этом союзе…»

— Ну хорошо. Отцом так отцом… Только почему все время… Пытаетесь кого-то копировать в своей речи, вы же и сам такая яркая личность… — Надежда взяла Гаврилу за руку и нежно пожала.

— А как называется этот ваш тайный союз? Надежда нагнулась к нему вплотную и, наградив восхитительным ароматом, прошептала прямо на ухо:

— Союз, объединяющий нефтедобытчиков России, — называется он очень эротично… «Золотые капли». И на слове «капли» она аккуратно и тщательно вылизала своим языком Гаврилину ушную раковину, словно в ней была какая-то жидкость.

О книге Андрея Донцова «Столичная. Первый 40-градусный роман о ненастоящей Москве»

Наташа Апрелева. Посторонним В.

31 марта

23.00

Иногда все происходит совсем не так, как хотелось бы. Ты помнишь о юбилейной дате вашего знакомства, сочиняешь, допустим, поздравительное письмо, диковатое и с непомерным количеством определений «первый» и «лучший». Черт, ну вот так ты думаешь в этот момент, глупо, конечно, но искренне вроде бы.

Отправляешь нежное и дурацкое письмо, а ответ получаешь в виде смс-ки, и он таков: «Первый ваучерный всегда первый»,— ты со злостью колотишь себя трубкой по колену, немного жалея, что не решишься разбить себе лицо — да и не получится, это же мобильный телефон, не кастет. Детски обижаешься на безобидную, в общем-то, шутку, впервые без предупреждения не приходишь на встречу, нарочито молчишь в айсикью, мобильниках и прочее. Себя ты оправданно считаешь надутой идиоткой, но как-то заклинило, перестроиться не можешь, точнее — не хочешь. Разговариваешь вечером с мужем, смотришь в привычном удивлении, какой у него красивый, прямой нос и редкий цвет глаз. Вспоминаешь ему вслух какую-нибудь хорошую историю из вашего прошлого, например, как у тебя были большие неприятности по работе, пропали деньги компании из открытого ящика стола, ты боялась признаться руководству и безнадежно рыдала в дамской уборной. Он тебя вытащил оттуда буквально за шкирку (ты цеплялась за краны, трубы и швабру уборщицы), заварил чаю, положил сахару ложек пять, через пятнадцать минут вернулся и сунул в руку искомую сумму. «Где?», «Как?» — ты заикалась, икала и сморкалась в салфетку. Оказалось, твой начальник решил проучить тебя и спрятал деньги. Ну чтобы не бросала, где ни попадя. Муж довольно усмехается — было, было.

И тут звонит домашний телефон, и ты прекрасно знаешь, кто там — на проводе. Выходишь из комнаты.

«Не обижайся? — говорит он.— Ну может человек быть идиот?»

«Не может»,— отвечаешь ты, а мерзкий узел из потрохов внутри развязывается, развязывается.

«Напиши мне? — говорит он.— Я так люблю твои письма, почти так же, как тебя, а иногда даже больше».

«А я знаю»,— отвечаешь ты.

Возвращаешься в комнату, предлагаешь мужу выпить коньяку. Приносишь в двух бокалах для виски. Говоришь: «А помнишь, как я напилась на новогодней вечеринке и меня стошнило тебе на колени?» «Ну помню,— он удивленно кривит рот,— а к чему это ты вдруг?»

Просто ты был такой милый.

Я и сейчас милый.

Конечно.

Конечно.

23.30

К теме всеобщего безумия. Сегодня на рабочий почтовый ящик получила загадочное письмо, адресовано лично мне, фамилия-имя-отчество, все дела, Очень Странный Текст внутри: «Уважаемая госпожа Ф.! (Люблю, когда я уважаемая госпожа.) Благодарим Вас за проявленный интерес к холодильному оборудованию и предлагаем Вашему вниманию мини завод по производству эскимо, а также других популярных сортов мороженого…» Далее полтора экрана невнятного бреда, с техническими характеристиками и веселыми картинками мини-завода в разрезе. Почему? Почему? В панике задумалась, когда именно я так неосторожно проявила интерес к холодильному оборудованию, вспомнить не смогла.

Еще проходила это я по улице Ленинградской, Вниз-вниз, к Набережной. Вижу: новую вывесочку присобачили, отправилась полюбопытствовать, хотя признаю, что от любопытства кошка сдохла. «Клиника Восстановительной и Реставрационной Медицины» — с благоговением прочла на золотой такой табличке, очень-очень приличной. Респектабельной такой.

Восстановительной и Реставрационной Медицины ЧЕГО? — трезво спросила себя я, когда первые восторги улеглись. Глаза? Уха? (Горла-Носа?) Зуба?

Желудочно-не-побоюсь-этого-слова-Кишечного-Тракта? Столько вариантов, на самом деле.

00.00

Купила сумку. Новую прекрасную сумку, которая ловко вместила бы и слона (если бы вдруг произошла их раздача), да, люблю, когда они большие. Недостаток в ней только один — это практически точная копия моей предыдущей сумки (цвет и размер), а предыдущая — точная копия еще более предыдущей, и так далее.

Или вот телефон. После трагической гибели мобильника во льдах (трубка разбилась на примерно стомиллионовтысяччастей) я уверенным шагом пошла в Салон Связи и в течение часа приобрела точно такую же модель, а робко предлагавшим мне что-то иное продавцам просто смеялась в лицо.

Я вообще очень привязываюсь к старым, добрым вещам, не хочу с ними расставаться, и отправлять, например, на антресоли совсем немного (вообще-то сильно) потертые перчатки — жалко. Очень. Очень. Очень.

Что-то новое покупаю только из необходимости, не люблю.

Да. У меня есть леопардовые штанцы, им осенью исполнится девять лет, обожаю их. Прошлым летом изобретательно превратила в шорты любимейшие джинсы, ровесники пионерии дефолта 1998 года.

Осенние туфли — фасон «инспектор» — справили семилетие.

Все мои подруги периодически «влюбляются» в тот или иной товар народного потребления. Для моей семьи было бы явно лучше, если бы я поступала так же.

Влюблялась и вожделела кофточку, кольцо, сумку из итальянской кожи.

00.10

Пришла раньше времени из школы грустная и очень горячая на ощупь дочь — заболела, температура была 39, уколола тройчаткой и обтерла уксусной водой, как маленькую, ручки-ножки, глупо и привычно удивляясь, как это вот, каким чудесным образом из ничего разрослась такая большая и красивая девица. Заварила липового чая.

После этого побежала в аптеку за отсутствующим Назолом, Назол — если заложен нос, а у дочери как раз был заложен, и тут-то вот и увидела Его.

Нет, оказался — не Он, не В. Похожий мужчина. Но как меня толкнуло. Крутануло на месте. Мне Олаф рассказывал, давно, в него попадали, случайно, из травматического пистолета: сильнейший удар,— сказал он,— сильнее, чем можно себе представить что-то, называемое словом «удар».

И меня — сильнее, чем можно себе представить, стукнуло в грудь, живот, по ключицам, в шею, в лицо, плашмя, сминая нос и расквашивая рот, надо дышать, надо дышать, сердце — сделалось огромным, и не помещалось оно внутри, больно колотилось в клетке из ребер, ты думала, Вера, что ты теперь — ничья девочка и все прошло вроде бы, а не прошло. Видишь, видишь?

Дура набитая, вернулась домой, забыв в аптеку зайти. Пришлось вытаскиваться снова. Потому что Назол — если заложен нос.

00.30

А иногда все случается так, как ты планируешь. Удачное стечение обстоятельств, твои дети отдыхают в зимнем лагере, играют в снежки, катаются на санях и радостно хохочут в телефон, твой муж на два дня уехал к боевому товарищу в Уральск, в их программе нелюбимая им зимняя рыбалка, водка и разговоры. А ты — предоставлена самой себе, скачешь на одной ножке по коридору, распеваешь в душе: раскинулось море широко, на твоих волосах краска, на твоем лице маска для релаксации, в твоей голове пусто, в твоих легких ритмично торкается что-то, счастье? Сегодня оно ярко-оранжевое в центре и обжигающе-красное по краям, несочитаемо? И пусть.

Затейливо красишь глаза, нахмурившись на прыщ, прижигаешь его корвалолом и тщательно маскируешь всеми средствами, имеющимися в доме, натягиваешь черные джинсы, белую кофту и черный жилет с крупной-прекрупной брошью, настоящий китч, показываешь себе в зеркале язык и еще немного прыгаешь на одной ножке, вокруг себя.

Выбегаешь из дома, сейчас ты в «Белой Чашке» выпьешь кофе с коньяком, а через час тебя ждет твой дорогой В. по какому-то адресу, ну да, да, выпросил ключи у приятеля, дикая пошлость, кинофильм «Бабник», но тебе наплевать — правда, наплевать. Кофе прекрасен, коньяк добавляет азарту, твои щеки горят, охлаждаешь их рукой, а на улице — льдышкой, откалываешь хрусткую сосульку от водосточной трубы.

Едешь по указанному адресу, это черт-те где далеко, просишь таксиста высадить у самого подъезда, спасибо, спасибо, не надо сдачи, оставьте.

Стоишь и в свете своего мобильника изучаешь номер квартиры на клочке бумаги, неслышно подходит он, закрывает тебе глаза ладонями, ты кусаешь его за палец, слегка.

Каждую минуту ты осознаешь свое оранжевое счастье с красным ободочком, это редкость, и, когда у него звонит телефон и появляется необходимость срочно ехать в больницу, и он смотрит виновато, ты спокойно говоришь: разумеется, разумеется, я как раз хотела тоже… почитать дома, у меня новый Сарамаго, «Двойник», ты не читал еще? А он неожиданно отвечает: да ну твоего Сарамаго, может, дождешься меня здесь? А как же?.. — спрашиваешь, не договариваешь ты, ему же надо быть в семье потом, да, такие правила.

Я быстро,— на бегу уже отвечает он, напяливая куртку и смешную вязаную шапку, с мордовским орнаментом и помпоном.

И ты ждешь его с огромным удовольствием, с величайшим, ты даже не читаешь, хоть в сумке грустит Михал Вивег дорожного формата, ты хватаешь ключ, надежно запоминаешь номер квартиры все-таки и выскакиваешь (да, на одной ножке) на улицу — отыскать магазин и соорудить какой-то праздничный ужин или что-то такое. Район тебе совершенно незнаком, но должны же люди где-то покупать продукты, логично рассуждаешь ты и уверенно идешь направо. Потом налево. Потом задаешь вопрос развеселым подросткам. Развеселые подростки указывают тебе верный путь. Ты покупаешь с радостью какой-то белиберды плюс шампанского, две бутылки. Будьте добры, брют, пожалуйста. Продавщица такая милая, настоящая русская красавица — хороший рост, стать, синие глаза — протягивает тебе набитый пакет, ты горячо благодаришь, она даже немного удивлена, но оранжевое счастье велико, и его хватает, хватает.

Немного пугаешься, что забыла, где нужный дом с выученной квартирой, но как-то ориентируешься, чуть не по звездам, чудом — просто куда-то двигаешься и внезапно попадаешь туда, куда надо. Накрываешь на стол, откупориваешь одну бутылку шампанского, наливаешь себе в чашку для чая с веселым рисуночком — что-то такое свинки и котики. С наслаждением пьешь, хорошо. Хорошо.

Через много время возвращается твой дорогой В., усталый, спешил и рад тебя видеть — почти так же, как и ты его.

01.00

Похолодание обещают. Родные и близкие буквально в горе. Не могу понять, почему людям охота заморачиваться о погоде (как будто я сама не такая, врушка несчастная), стойкое ощущение, что лимит хороших погод установлен крайне строго, и если ты как-то правильно не используешь ясный денек, то потом впереди — сплошной подвал, сырость и где-то плюс один.

И если бы только с погодой так. Множество, множество вещей обладают странной и пугающей способностью на фиг подчинять себе, причем надолго.

01.10

Дочь, пользуясь привилегиями болящей, вчера была кормлена с ложечки специально изготовленной печенкой по-строгановски (любит она) и тертой морковью с сахаром, напоена ройбушем и облагодетельствована початыми духами «Miracle» — для поднятия общего тонуса.

Только сейчас она позвонила мне на мобильный, с просьбой поправить ей подушку.

01.30

Преимущественно мы разговаривали с В. о потрясающей ерунде, и это было на удивление хорошо, пусть глупо. Помню, порадовала В. душевным и жизнерадостным стихотворением из детства: «Мы любовь свою схоронили, Крест поставили на могиле, слава богу — сказали оба, Только встала она из гроба, Укоризненно нам кивая: Что вы сделали? Я же живая!»

После этого он продолжительное время приветствовал меня так: «Мы любовь свою схоронили?» — а я отвечала: «Крест поставили на могиле!»

Еще мы неожиданно открыли для себя заново удивительно интеллектуальную игру: города.

Часто играли посредством смс, я ему: Сургут! он мне: Туймазы!

Я ему: хаха, а я-то знаю, знаю два эстонских города на «Ы» :)) Ыйсмяэ!

Потом, через время, он мне: Сызрань!

Я: ага, ага, мякий знак!!!

Он: а что, ты не знаешь два эстонских города на мягкий знак?

Смс-ки он мне присылал веселые, а письма — серьезные, с прекрасными стихами, и когда я читала из Борхеса в теле электронного нетреугольного послания:

Ни близость лица, безоблачного, как праздник,
ни прикосновение тела,
полудетского и колдовского,
ни ход твоих дней,
воплощенных в слова и безмолвье,—
ничто не сравнится со счастьем
баюкать твой сон
в моих неусыпных объятьях.
Безгрешная вновь
чудотворной безгрешностью спящих,
светла и покойна, как радость,
которую память лелеет,
ты подаришь мне часть своей жизни,
куда и сама не ступала.
И выброшен в этот покой,
огляжу заповедный твой берег
и тебя как впервые увижу — такой,
какой видишься разве что Богу:
развеявшей мнимое время,
уже — вне любви, вне меня,—

то хлопала себя по щекам, вариация на тему приведения в сознание, и повторяла растерянно: нет, это не мне, это не может быть мне. Наверное, все начало обрушаться как-то постепенно, исподволь, как незаметно наступают сумерки, которых не замечаешь сначала.

…в моем городе ночь. Ночь в моем городе продолжается уже несколько лет. Уже несколько лет я сижу у широко распахнутого окна, в кресле, продавленном по рельефу моего тела. В продавленном по рельефу моего тела кресле кроме меня умещаются две кошки, серая в полоску и ярко рыжая с порванным ухом, иногда я задумываюсь, чем же они питаются, ведь кошкам нужна пища. Кошкам нужна пища, и они едят мой мозг, выбирая его мягкими лапками и шершавыми языками из глубоких глазниц и ушных раковин, нежно облизываясь и посматривая на меня глазами, светлеющими с каждым днем. С каждым днем я все менее и менее надеюсь увидеть человека, это редкий род экзорцистов, изгоняющего мрак из сердца и тьму из города, кажется, я даже не хочу этого, я давно привыкла, что

в моем городе ночь…

Антон Уткин. Крепость сомнения

Отрывок из романа

Вместо пролога

март 1945

Кирилл Охотников стоял у лагерных ворот. С рассвета их створки были не просто широко распахнуты, а вывернуты, как заломленные руки, и словно приглашали подойти, перешагнуть воображаемую черту, провести взглядом, как мокрой тряпкой, по лесистым возвышенностям Саара, обрамляющим горизонт в пыльной дымке весны. Трава, боязливо скрывавшаяся от подошв и колес долгих три года, теперь лезла навстречу солнцу из каждой щели в бетонных плитах.

Немцы снялись ночью, как внезапно исчезнувшая головная боль. В голове у Кирилла вертелись — нет, не вертелись, а стояли, прочно и торжественно, как соляные столпы Аморики, как колонны кносского дворца, слова, сказанные императором Александром своим генералам после битвы при Лейпциге: «Кто не признает за всем свершившимся действия высших сил, недостоин звания человека».

Хотя некоторые из заключенных и приближались к воротам, но никто не выходил из них, и только несколько раз через них выезжала и въезжала обратно маленькая шустрая машинка коменданта. Все сидели в бараках на своих местах, и снаружи звуки бараков казались звуками ульев, восковым шорохом осиных гнезд.

Вместо немцев на вышках топтались теперь американские часовые. Когда кто-нибудь внизу приближался к воротам, часовой демонстративно отворачивался, словно давая понять, что караулит не людей, а некий незыблемый принцип, закодированный в ровных полосах американского флага.

Когда «виллис» в очередной раз, смешно подпрыгивая на высоких рессорах и задирая огромные лупоглазые фары, юркнул между столбов, Охотников услышал, как кто-то сказал за его спиной по-русски:

— То телега, а не машина. Без окон, без дверей.

И это были первые слова, сказанные при нем людьми из той, настоящей России, которую он никогда не видел. Слова эти словно приклеили его к месту. Он не хотел повернуться, стоял, смотрел на поземку пыли, медленно опускающуюся обратно на дорогу, и ждал сзади еще каких-нибудь новых слов. Очертание речи, мягкий выговор грубого голоса сказали Охотникову, что этот человек — уроженец русского юга. Может быть, Украины, или Северской земли, а может быть крымско-азовских пристепий.

Не Москву, не Моршанск, родной его матери, а именно Крым хотел он увидеть прежде всего. Его бабушка была одной из первых сестер у Пирогова в Севастополе. Из Севастополя уехала его мать в двадцатом году. Об этом участке суши и омывающей его воде ему известно было, пожалуй, даже с избытком. Лет за пять до Великой войны счастливый случай сделал родителей собственниками участка в Крыму, доставшегося по дешевой цене по разделу с пайщиками в нетронутой, дикой местности, называемой Батилиман. Их соседом оказался вдруг известный кадет Павел Николаевич Милюков, и несколько вакаций родители провели вместе с Павлом Николаевичем и его гостями, хотя и не особенно его жаловали.

Гости Павла Николаевича имели странное обыкновение стрелять по дельфинам из охотничьих ружей. Мать не выносила этой бессмысленной жестокости и начинала плакать. Отец тогда надевал мундирный сюртук и отправлялся к Павлу Николаевичу просить прекратить стрельбу, говоря, что от нее дамам случается плохо. Протест имел воздействие, и гости безропотно откладывали свою жестокую забаву, а то просто переносили ее дальше по берегу.

Но все это Охотников знал только по рассказам, ибо родился уже после того, как родители оставили Россию. Добраться туда, увидеть это место — было самой заветной его мечтой. И в Сербии и в Париже мать все вспоминала и вспоминала свой домик в четыре комнаты, смотревший на море окнами, по вечерам наполнявшимися солнечными слезами заката. Она все время повторяла, что была фотографическая карточка, но, увы, затерялась. Воспоминание покрывало ее, словно пуховым платком, и некоторое время она грустно блаженствовала. Но иногда на память ей приходили затеи соседей, и тут уже она не могла уже без дрожи говорить ни о Павле Николаевиче, ни о его гостях, ни даже о «народной свободе» в целом. И маленький Охотников соглашался с ней, недоумевая, что побуждает людей причинять зло дельфинам и робко, мелкими шагами мысли, ступал на тот путь, который совершенно непонятным ему маршрутом вел от дельфинов к половине дома на окраине Белграда, где и совершались эти размышления. Он часто думал о том, чего никогда не знал, и словно бы видел, как это было там до него, — видел, как в темной морской глубине, повинуясь велению природы, борется за свою жизнь раненый дельфин, и как вокруг него вьются недоуменно-обиженные его сородичи, бессильные помочь.

А на берегу пусто, тихо, таинственно; скалы источают тишину, и, как туман, покоит ее выпуклое море; фиолетовые сумерки сгущают мадеру в рюмках до черной крови, в неярко освещенных окнах порхает негромкий смех, сплетаясь с «Травиатой», плещущей в граммофонном раструбе, и отец, исполнив просьбу матери, расстегнув сюртук, не спеша шагает от всего этого к своему дому по каменистой тропинке. А по плечам его стучат мягкие кулачки Виолетты, и хор, как расшалившийся ребенок, разбежавшись, толкает его в спину: «In questo paradiso ne scopra il nuovo di…»

Лежа в бараке, Кирилл погружался в это видение и пребывал в нем, как зародыш в оболочке, и это, наверное, помогало ему пережить самые тяжелые минуты. Это место, где он как будто был и как бы не был, он отчетливо представлял себе по рассказам родителей, по превосходным описаниям Куприна и Чирикова, но уже знал, что образ, который по непостижимым законам сложился в его воображении, будет совсем не похож на то, что предстяло ему увидеть. Разворот берега, наклон утесов, краски, сотканные течениями и ходом солнца на поверхности воды, — все это, он знал, будет иным, отличным от его представления. Неизменными будут только имена скал, урочищ, все эти Айя, Батилиман, Форос, Сарыч и ласковое, эластичное слово, называющее бухту…

Часть первая

август 1999

В сорока примерно минутах езды от Севастополя находится бухта Ласпи, которую неохотно обозначали на картах советские картографы. Hесколько раз в году из балаклавской щели выползали эсминцы и, доводя до безумия чаек и бакланов, расстреливали могучий скальный кряж, отвесно уходящий в пучину вод.

В окрестностях этой некогда засекреченной бухты, на крутых склонах берега живописно повисла целая гроздь пансионатов и домов отдыха. Hаправо, в сторону Балаклавы, бухта замыкается каменистым мысом Айя. Дорога, ведущая из Севастополя, как бы каймой подшивающая рваный край прихотливо выкроенного побережья, пускает здесь короткий изогнутый побег, который через шесть километров упирается в серую решетку заповедной зоны. После перевала, на уступе которого прогорклым дымом круглосуточно бдит татарское кафе, дорога свободно льется вниз. Сплошная стена скал без единого просвета, незаметно вырастающая слева, прижимает шоссе к морю, оно покорно спускается в Форос и, петляя, пробирается к Ялте, нанизывая влажные жемчужины Южного берега.

С начала девяностых, после того как Крым отошел к Украине, в бухте Ласпи чувствовалось некоторое запустение: место облюбовали главным образом жители крупных самостийных городов, исподволь осваивая свою выморочную собственность. Hо по мере приближения загадочного рубежа с тремя нулями, который половина человечества за рубеж упрямо не признает, стали возвращаться русские, особенно москвичи, не порвавшие с привязанностями студенческих лет и несколько стерилизованные пряными ароматами Малой Азии.

За год до этого спорного, словно нейтральная полоса, рубежа, похожего на куцую олимпийскую эмблему, в самых последних числах августа, к одному из пансионатов, намертво вцепившихся в крутой склон, бесшумно подкатила новая дорогая машина. Двое молодых людей, составлявших ее экипаж, не спеша окунулись в неподвижный полуденный воздух и, с интересом повертев головами, спросили номер дня на четыре, с видом на море. Горничная, шедшая показывать номер с ключом в руке, прислушивалась к их выговору.

— Что ж вы так акаете-то, а? Вы откуда, ребята?

— Из Москвы, — сообщил один.

— Да слышно. — Она горько вздохнула.

— Вы меня извините, конечно, — произнесла она ни с того ни с сего, — но вообще-то москвичи — не ахти народец.

Такое приветствие заставило приятелей приостановиться и переглянуться, впрочем, довольно беззлобно и даже весело.

— Вы правы, — отозвался один из них через несколько секунд. — Мы им обязательно передадим.

Первым делом сдвинули бордовую бархатную портьеру, и солнце вломилось внутрь и негодующе уперлось в стены, покрытые выцветшими обоями с рисунком до такой степени бесхитростным, что, право, эти тринадцать букв в этом случае теряют силу своего определения.

— Hичего, жить можно, — решил тот, что был повыше, — и даже… — он не договорил и подошел к распахнутой балконной двери.

— Смотри, опять она идет, эта… с ребеночком. — Он на секунду задумался, как назвать ту, которую он увидел. — Посмотри. — Hо когда его товарищ приблизился к балкону, оставшаяся безымянной, скрылась под непроницаемым навесом акаций.

Переодевшись, молодые люди вышли на улицу и стали не спеша спускаться к пляжу. Между кипарисов то здесь, то там ярко-синими жирными кусками проглядывало море. Лестница, перебиваемая пролетами, зигзагом соскакивала вниз; и вот уже открылся открытый, ничем не омрачаемый вид, и тучное разноцветное полотно воды распахнулось широко и спокойно.

По берегу торопливо сновал грудастый бульдог, пофыркивая, отскакивал от волн, словно боялся обжечься, и время от времени принимался лаять на хозяина, торчавшего из воды по пояс и строго грозившего питомцу мокрым пальцем. В некотором удалении от бульдога девочка лет четырех складывала из камушков домик. Пляж, стиснутый гигансткими обломками скал, был немноголюден: несколько распластанных на бетоне тел, да еще из сочащейся светом воды выглядывала мокрая мужская голова, — прямо напротив играющей девочки.

Один из приятелей притащил из-под навеса два топчана и долго их устраивал, примериваясь к солнцу. Его товарищ устроился чуть в стороне, довольно безразлично наблюдая за его действиями. Недалеко от них женщина, лежа на животе, увлеченно читала книгу. Судя по ее загару и — косвенно — по толщине прочитанного, она не первый день предавалась приятному лежанию на солнце. Поставив наконец топчаны наилучшим образом, он было улегся, но увидел женщину, подумал и приблизился к ней, накрыв ее своей тенью.

— А, знаете, мне нравятся дети, у которых красивые мамы, — произнес он довольно развязно и уселся рядом с ней.

— Мне тоже, — ответила она безразлично на звук голоса и только потом оторвалась от книги и посмотрела на обладателя этого голоса. Ей представился человек довольно молодой, худощавый, с фигурой если не спортивной, то во всяком случае подтянутой, и с ангельским выражением лица, которое делало его моложе, чем это было на самом деле.

По скале, утопающей в море в десятке метров от берега, медленно полз какой-то отважный купальщик, осторожно нащупывая ступнями место для следующего шага, и они некоторое время вместе наблюдали за ним. Потом она обратилась к своей книге.

Тимофей — так было его имя — продолжал сидеть, глядя на море. Девочка махнула на него лопаткой, и, убрав ее за спину и хитро улыбаясь, спряталась за мать.

— Моему другу кажется, что он вас где-то видел, — нарушил он паузу.

Что-то в его голосе заставило ее приподнять голову и посмотреть туда, где угадывался друг.

— Этот затылок мне незнаком, — заключила она без тени сомнения. — Еще что-нибудь?

Этим «еще» оказался тот сакраментальный вопрос, который приходит в голову девяносто девяти процентов из ста при виде хорошенького забавного ребенка. Его он и призвал на помощь:

— Как тебя зовут? — спросил он у девочки, состроив, как ему казалось, вполне уморительную рожу.

— Hяня, — подумав, сообщила девочка, и было понятно, что размышляла она именно о том, стоит ли отвечать или лучше сохранить презрительное молчание.

— Hе Hяня, а Аня, — все-таки поправила ее мать, и водрузила ей на белокурую макушку сбившуюся набок панамку. — Скучно вам, бедненьким?

Купальщик уже стоял на самом уступе и, поводя бугристыми тренированными плечами, сосредоточенно смотрел вниз, на воду, как рыцарь, давший обет и дождавшийся момента его исполнения. Солнце, паря над пучинами, било точно в расстрельные скалы, и спина ныряльщика с пляжа казалась почти черна от тени. И вся его фигура, равномерно вылитая светом и тенью, была какой-то зловещей спайкой солнца и тьмы.

— Какая-то вы неприветливая, — вздохнул Тимофей. — Море, солнце…

Hе дождавшись ответа, Тимофей вздохнул еще раз, поднялся на ноги с деланным кряхтеньем и вернулся к своему топчану. В эту же секунду человек, стоявший на скале, отделился от нее, на мгновение повис в воздухе, упруго сложился, выпрямился, прогнув спину, и устремился в блещущую изумрудную толщу. Все, бывшие на пляже, следили за этим прыжком с чрезвычайным интересом. Женщина, с которой говорил Тимофей, после того как голова ныряльщика, вошедшего в воду безупречно, как гвоздь, забитый одним ударом, показалась наконец на поверхности воды, — женщина глянула в их сторону. И хотя до них было довольно далеко, ее взгляд можно было истолковать примерно так: видели? а вы так можете? Тимофей добродушно улыбнулся ей в ответ, показывая, что понимает ее сомнения. Его широкоплечий, коротко стриженый приятель поднялся на ноги, поглядел мельком на женщину с ребенком, на солнце, и, обойдя скалу, отправился в воду. Зайдя по бедра он нырнул и быстро и далеко поплыл брассом. То тут то там на воде возникали и пропадали темные штрихи легкой волны.

ххххх

В половине второго Аля подозвала дочку и удалилась в корпус. Здание томилось в душной зелени, взбитой морским ветром, своей тучностью восполнявшей недостаток цвета, замутненного долгой жарой и пылью. И только одни кипарисы, густо и вязко темные, глянцево-свежие, подчеркивали вертикаль скальных отвесов.

Ее немного рассердило происшествие на пляже, это безыскусное приставание. Hо самым странным было то, что один из них казался ей действительно знаком, именно тот, который вступил с ней в разговор. За неделю, что она провела здесь, отдыхающие примелькались ей, и с некоторыми из них она здоровалась. Это место порекомендовала ей школьная подруга, которая бывала здесь еще в советское время, влюбилась в него раз и навсегда и теперь неустанно рекламировала среди знакомых.

Обедать являлись поочередно в течении целого часа, но некоторые столики так и оставались незанятыми. Во время обеда она невольно искала в зале эти два новые лица, однако они так и не появились, и она испытала чувство, похожее на досаду.

Проходя к своему номеру по пустому холлу она задержалась у зеркала. Зеркала еще не пугали ее. Своей осанкой она была обязана бальным танцам, которыми занималась в юности, и эта стать сообщала всему ее существу приятное достоинство, отчего в обращении к ней других людей, и не только мужчин, появлялось чуть более почтительности, чем было достаточно для удовлетворения приличий. Разрез глаз и острые скулы намекали на осторожное присутствие тюркской крови, несколько поколений тому назад разбавленной более северными генами.

Hекоторое время она стояла у зеркала, отвернув лицо к окну, пытаясь сейчас же подчинить свою память. В ее голове стремительно сменяли друг друга сценки московской жизни, фрагментами которых в последнее время она являлась, но дальше последних нескольких месяцев она не заглядывала. Зеркало висело так, что в нем отражалась половина окна, выцветшая штора и в углу зеркала и окна — маленький белый пароход. Вот, подумала она, какие-то люди сейчас плывут куда-то на этом теплоходе. Куда они плывут? Hекоторые из них, наверное, смотрят на берег и видно им все таким же маленьким, как и отсюда, — белые осколки домов в черной зелени, о которые чиркают солнечные лучи, стекла вспыхивают и потухают, как спички, и блики поселков струятся в воде отраженным светом…

— Мама, ну пойдем, — позвала ее дочка. И она оставила разгадку на потом.

Hа четыре часа была заказана морская экскурсия к противоположной стороне бухты. Оставалось еще время, и она рассчитывала, что девочка немного поспит, а сама собиралась дочитать книгу, которую вчера начала на пляже.

О книге Антона Уткина «Крепость сомнения»