Анна Гавальда. Глоток свободы

Отрывок из книги

Я еще и в машину-то сесть не успела, только нагнулась и открыла дверцу, как моя дорогая невестка накинулась на меня:

— Ну сколько можно тебя дожидаться!.. Ты что, не слышала, мы уже десять минут тут тебе гудим!

— Здравствуй! — вот так я ей на это ответила.

Мой брат обернулся. И подмигнул — еле заметно.

— Как дела, красотка?

— Нормально.

— Хочешь, я положу твои вещи в багажник?

— Нет, спасибо. Со мной только эта сумочка да еще платье… Я его брошу на заднее сиденье.

— Вот это вот твое платье? — она удивленно вскидывает брови, разглядывая скатанную в комок пеструю тряпку у меня на коленях.

— Ну да.

— И что… что это?..

— Сари.

— Хм… вижу.

— Нет, пока ты ничего не видишь, — учтиво возражаю я, — ты все увидишь, когда

я его надену.

Оскорбленно скривилась.

— Ну что, поехали? — вмешивается мой брат.

— Да. То есть нет… Ты можешь остановиться возле арабской лавочки вон там, в конце улицы? Мне нужно купить одну вещь…

Моя невестка тяжело вздыхает.

— Чего тебе еще не хватает?

— Крема для эпиляции.

— И ты это покупаешь у арабов?

— Да, я все покупаю у моего Рашида! Все-все-все!

Она мне явно не верит.

— Ну, ты уже закончила свои дела? Мы можем наконец ехать?

— Да.

— Ты не пристегиваешься?

— Нет.

— И почему же ты не пристегиваешься?

— Клаустрофобия, знаешь ли, — отвечаю я ей.

И, не дожидаясь, когда она заведет свою песню об искалеченных пациентах Гарша, добавляю:

— К тому же я собираюсь вздремнуть. Умираю как спать хочу. Брат улыбается.

— Что, рано встала?

— Вообще не ложилась, — объясняю я, зевая во весь рот.

Что, по правде сказать, чистое вранье. Не сколько часов я все же покемарила. А говорю так нарочно — чтобы позлить мою невестку. И мне это удается. Знаете что мне нравится в ней больше всего? То, что мне всегда это удается.

— Ну и где ж это ты гуляла? — цедит она, воздев глаза к небу.

— У себя дома.

— Что-то праздновала?

— Да нет, просто играла в карты.

— В карты?!

— Ну да. В покер.

Она раздраженно трясет головой. Но не слишком ретиво. В машине повеяло фиксатором для укладки волос.

— И сколько же ты продула? — весело спрашивает мой брат.

— Ничего я не продула. Наоборот, выиграла.

Оглушительная пауза.

Наконец моя невестка не выдерживает.

— И можно узнать, сколько именно? — интересуется она, поправляя свои солнцезащитные очки Persol.

— Три тысячи.

— Три тысячи?! Три тысячи чего?

— Как чего… Евро, конечно! — простодушно сообщаю я. — Не с рублями же мне морочиться…

Сворачиваясь калачиком, я хихикала про себя. Теперь моей дорогой Карине хватит пищи для размышлений на всю оставшуюся дорогу…

Я прямо-таки слышу, как у нее в мозгах включился счетчик:

«Три тысячи евро… тик-тик-тик-тик… Это сколько ж ей надо было бы продать сухих шампуней и пачек аспирина, чтобы заработать три тысячи евро?.. Тик-тик-тик-тик… Плюс общие налоги, плюс налог на профессию, плюс местные налоги, плюс аренда помещения, минус налог на добавленную стоимость… Сколько раз ей пришлось бы надеть свой белый халат, чтобы заработать три тысячи чистыми? Да, еще ведь CSG.. Прибавляем восемь и вычитаем два… И оплаченный отпуск… итого десять, да помножим на три… тик-тик-тик-тик…»

Да, я хихикала. Под мерное урчание двигателя их «седана», уткнувшись носом в сгиб локтя и подтянув колени к подбородку. Я ужасно гордилась собой, потому что моя невестка — не человек, а ходячая поэма.

Моя невестка Карина имеет диплом аптекаря, но предпочитает, чтобы его называли медицинским, иными словами, она аптекарша, но предпочитает, чтобы ее называли фармацевтом, иными словами, у нее есть аптека, но она предпочитает, чтобы это называли лабораторией.

Она обожает жаловаться на бедность в момент десерта, а еще носит хирургический халат, застегнутый до самого подбородка, с термоклейкой наклейкой, на которой красуется ее имя с двумя кадуцеями по бокам. В настоящее время она торгует главным образом кремами для сохранения упругости ягодиц и мазями с каротином, потому что эти товары прибыльнее других, но предпочитает называть это оптимизацией своего парафармацевтического отдела.

Моя невестка Карина достаточно предсказуема.

Когда мы с Лолой, моей сестрой, узнали о такой невероятной удаче — о том, что в нашей семье появился собственный специалист по средствам против морщин, торговый представитель марки Clinique и дистрибьютор Guerlain, — мы бросились ей на шею, готовые лизаться как пара восторженных щенят. О, какой торжественный прием мы оказали ей в тот день! Мы обещали, что отныне будем закупать косметику только у нее, мы даже были готовы величать ее доктором или профессором Ларьо-Молину, лишь бы она отнеслась к нам как к родным!

Да что там говорить: мы были готовы ездить к ней в аптеку на RER. Тогда как для нас с Лолой поездка на RER до Пуасси — настоящий подвиг.

Мы с ней киснем, стоит нам оказаться за пределами бульваров маршалов, а тут — Пуасси!..

Однако так далеко таскаться нам не пришлось, ибо в конце этого первого семейного обеда наша дорогая невестка приобняла нас за плечи и поведала, опустив глазки долу:

— Только знаете… гм… Я не смогу вам делать никаких скидок… потому что… гм… Если я начну делать их вам, то после… ну, вы понимаете… после я… в общем, этому конца не будет, верно?

— Что, даже какой-нибудь пустяк нам не уступишь? — со смехом спросила Лола. — И даже на пробники не надеяться?

— Нет, пробники — это пожалуйста! — ответила та, облегченно вздохнув. — Пробники

это без проблем.

И когда она отбыла, крепко вцепившись в руку нашего брата — наверное, чтобы он не улетучился, — Лола пробурчала, одновременно посылая им с балкона воздушные поцелуи: «Ах, скажите, пробники без проблем, да пусть она их засунет себе в одно место, эти пробники!»

Я была полностью с ней солидарна, и мы сменили тему, стряхивая крошки со скатерти.

С тех пор мы любим ее разыгрывать по этому поводу. При каждой встрече я рассказываю ей о своей подружке Сандрине, которая работает стюардессой и пользуется фантастическими скидками в магазинах duty free.

Например:

— Послушай, Карина… Сколько, по-твоему, может стоить крем Exfoliant Double Générateur d’Azote с витамином В12 от Estée Lauder?

Этот вопрос повергает нашу Карину в долгие раздумья. Она сосредоточенно закрывает глаза, мысленно листает прейскурант своих товаров, определяет ценовой разброс, вычитает налог и наконец выдает:

— Сорок пять?

Я обращаюсь к Лоле:

— Ты не помнишь, сколько он стоил?

— Что?.. Извини, я не слушала. О чем вы говорили?

— О твоем Exfoliant Double Générateur d’Azote с витамином B12 от Estée Lauder — помнишь, Сандрина тебе привезла?

— Ну и что?

— Сколько ты за него заплатила?

— Ой, я уж и забыла… Нашла что спросить… Кажется, около двадцати евро…

Карина захлебывается от возмущения:

— Двадцать евро?! За EDGA с витамином B12 от Estée Lauder?! Ты точно помнишь?

— По-моему, да…

— А я говорю: нет! За такие деньги можно получить только контрафакт! Извини, дорогая, но тебя просто надули! Напихали какую-нибудь «Нивею» в контрабандный флакон и впаривают таким вот простушкам… Не хочется вас огорчать, девочки, — продолжает она с торжествующим видом, — но этот ваш EDGA — обыкновенная подделка! В чистом виде подделка!

Лола переспрашивает с убитым видом:

— Ты уверена?

— Абсолюу-у-утно уверена! Я же все-таки в курсе официальных цен! И точно знаю, что Estee Lauder использует эфирные масла наивысшего кач…

И вот именно в этот момент я оборачиваюсь к сестре и спрашиваю:

— А он случайно не при тебе?

— Кто «он»?

— Ну этот самый крем.

— Нет… кажется, нет… Хотя постой-ка… Может, и при мне… Погодите, я посмотрю в сумке.

Она возвращается с флаконом и протягивает его нашей экспертше.

Та вздевает на нос свои полукруглые очочки и начинает обследовать предмет со всех сторон. Мы сидим молча, впившись в нее глазами и с тоскливым страхом ожидая вердикта.

— Ну как, доктор? — отваживается наконец Лола.

— М-да… Действительно, Lauder… Я узнаю этот запах… И потом, текстура… У фирмы Lauder текстура особенная, ни с чем не спутаешь. Просто невероятно… Сколько, говоришь, ты заплатила? Двадцать евро? Просто невероятно! — вздыхает Карина, укладывая свои очочки в футляр, а футляр — в косметичку Biotherm, а косметичку Biotherm — в сумку Tod’s. — Просто невероятно!.. Скорее всего, это отпускная цена. Ну как прикажете торговать, если они устраивают такой демпинг?! Это же нечестная конкуренция, ни больше ни меньше. Это… это значит, они не

оставляют вообще никакой маржи, они… Нет, это вообще бог знает что такое! Просто плакать хочется…

И Карина, погрузившись в глубокую скорбь, долго приходит в себя, мешая и перемешивая свой обессахаренный сахар в чашке декофеинизированного кофе.

Самое трудное для нас в эту минуту — сохранять невозмутимые лица до тех пор, пока мы не уйдем на кухню, где можно дать волю веселью. Вот уж там мы начинаем кудахтать, точно две курицы-несушки. Если мама застает нас в таком состоянии, она всегда огорчается: «Господи, до чего же вы обе вредные!..» И Лола возмущенно отвечает: «Ну уж извините!.. Все-таки эта гадость обошлась мне в семьдесят две монеты!», и мы снова прыскаем со смеху, стоя над посудомойкой и держась за бока.

— Ладно… Если ты столько выиграла за одну ночь, то могла бы хоть разок поучаствовать в расходах на бензин…

— И на бензин, и даже на оплату дорожных сборов, — добавляю я, потирая нос.

Отсюда, с заднего сиденья, не видно ее

лица, но я прекрасно представляю себе ее довольную усмешечку и ручки, аккуратно

сложенные на аккуратно составленных коленях.

Извернувшись, я пытаюсь достать из кармана джинсов крупную купюру.

— Оставь это, — говорит мой брат.

Карина верещит:

— Но почему?.. Симон, я не понимаю, почему…

— Я сказал, оставь это, — повторяет брат, не повышая тона.

Она открывает рот, закрывает его, ерзает на сиденье, снова открывает рот, отряхивает ногу, стягивает с пальца колечко с сапфиром, снова решительно надевает его, осматривает ногти, пытается что-то сказать, но, осекшись на полуслове, замолкает окончательно.

Атмосфера накалена. Если уж Карина заткнулась, это означает одно: они в ссоре. Если она заткнулась, это означает, что мой брат повысил на нее голос.

А такое случается крайне редко…

Мой брат никогда не выходит из себя, никогда и ни о ком слова дурного не скажет и не осуждает ближнего своего. Мой брат — существо с другой планеты. Может быть, с Венеры…

Мы его обожаем. И часто спрашиваем: «Ну как тебе удается быть таким невозмутимым?» Он пожимает плечами: «Сам не знаю». Тогда мы спрашиваем: «Неужели тебе никогда не хотелось дать себе волю, сказать какую-нибудь гадость, пускай хоть самую мелкую?»

— Ну для этого у меня есть вы, мои красавицы! — отвечает он с ангельской улыбкой.

Да, мы его просто обожаем. Как, впрочем, и все остальные. Наши няни, его учительницы и преподаватели, коллеги и соседи… Абсолютно все.

В детстве мы валялись на паласе в его комнате, слушали его диски, чмокали его в щечку, когда он делал за нас домашние задания, и развлекались тем, что строили планы на будущее. Мы еще тогда ему предсказывали:

— Ты такой добрый и уступчивый, что обязательно угодишь в лапы к какой-нибудь зануде.

И попали в самую точку.

Догадываюсь, из-за чего они разругались. Скорее всего, из-за меня. Могу воспроизвести их разговор слово в слово.

Вчера днем я позвонила брату и спросила, сможет ли он взять меня с собой. «Ну о чем ты спрашиваешь!» — ответил он с ласковым упреком. После чего его дражайшая половина наверняка закатила истерику: еще бы, ведь тогда им придется сделать огромный крюк. Мой брат, должно быть, просто пожал плечами, а она поддала жару: «Подумай, дорогой… нам ведь ехать в Лимузен… а площадь Клиши, насколько я знаю, совсем в другой стороне…»

И он, такой добрый и уступчивый, вынужден был резко ее осадить, чтобы показать, кто в доме хозяин, и они легли спать, так и не помирившись, и она провела ночь в позиции «спина к спине».

Проснулась она в паршивом настроении и, сидя над чашкой своего биоцикория, снова завела ту же песню: «Все-таки твоя бездельница сестра могла бы встать пораньше и доехать до нас сама… Как посмотришь, на работе она не больно-то убивается, — что, неправда?»

Он даже не ответил. Сидел и молча изучал дорожную карту.

Надувшись, она пошла в свою ванную Kaufman & Broad (отлично помню наш первый визит в их дом: Карина в легком муслиновом шарфике нежно-сиреневого цвета, намотанном на шею, порхала между своими цветочными горшками и с придыханием описывала нам свой «Малый Трианон»: «Здесь у нас кухня — очень функциональная. Здесь столовая — очень уютная. Здесь гостиная — модулируемая. Здесь комната Лео — игровая. Здесь прачечная с сушкой — необходимая. Здесь ванная — двойная. Здесь наша спальня — с современным освещением. Здесь…» Такое впечатление, будто она хотела все это нам продать. Симон подвез нас до вокзала, и на прощание мы сказали, решив его утешить: «Красивый у тебя дом!» «Да, очень функциональный», — ответил он, горестно кивнув. Ни Лола, ни Венсан, ни я даже рта не раскрыли на обратном пути. Сидели и грустно молчали каждый в своем углу купе, думая, вероятно, об одном и том же. О том, что у нас отняли старшего брата и что отныне жизнь без него станет куда печальнее…), а затем, во время поездки от своей «резиденции» до моего бульвара, демонстративно раз десять смотрела на часы, стонала на каждом перекрестке, увидев красный свет, и когда наконец посигналила мне — могу поспорить, что сигналила именно она, — я просто не услышала гудков.

Ох беда, вот беда так беда…

О книге Анны Гавальды «Глоток свободы»

Павел Басинский. Лев Толстой: бегство из рая

Отрывок из книги

Глаза газет

Информационное пространство того времени не сильно отличалось от нынешнего. Весть о скандальном событии мгновенно распространилась по России и по всему миру. 29 октября из Тулы в Петербургское телеграфное агентство (ПТА) стали поступать срочные телеграммы, на следующий день перепечатанные газетами. «Получено было поразившее всех известие о том, что Л.Н.Толстой в сопровождении доктора Маковицкого, неожиданно покинул Ясную Поляну и уехал. Уехав, Л.Н.Толстой оставил письмо, в котором сообщает, что он покидает Ясную Поляну навсегда».

Об этом письме, написанном Л.Н. для спавшей жены и переданном ей наутро их младшей дочерью Сашей, не знал даже спутник Толстого Маковицкий. Он сам прочитал об этом в газетах.

Оперативнее всех оказалась московская газета «Русское слово». 30 октября в ней был напечатан репортаж собственного тульского корреспондента с подробной информацией о том, что произошло в Ясной Поляне.

«Тула, 29, Х (срочная). Возвратившись из Ясной Поляны, сообщаю подробности отъезда Льва Николаевича.

Лев Николаевич уехал вчера, в 5 часов утра, когда еще было темно.

Лев Николаевич пришел в кучерскую и приказал заложить лошадей.

Кучер Адриан исполнил приказание.

Когда лошади были готовы, Лев Николаевич вместе с доктором Маковицким, взяв необходимые вещи, уложенные еще ночью, отправился на станцию Щекино.

Впереди ехал почтарь Филька, освещая путь факелом.

На ст. Щекино Лев Николаевич взял билет до одной из станций Московско-Курской железной дороги и уехал с первым проходившим поездом.

Когда утром в Ясной Поляне стало известно о внезапном отъезде Льва Николаевича, там поднялось страшное смятение. Отчаяние супруги Льва Николаевича, Софьи Андреевны, не поддается описанию».

Это сообщение о котором на следующий день говорил весь мир, было напечатано не на первой полосе, а на третьей. Первая полоса, как в то время было принято, была отдана рекламе всевозможных товаров.

«Лучший друг желудка вино Сен-Рафаэль».

«Некрупные осетры рыбами. 20 копеек фунт».

Получив ночную телеграмму из Тулы, «Русское слово» тут же отправило своего корреспондента в Хамовнический дом Толстых (сегодня — дом-музей Л.Н.Толстого между станциями метро «Парк Культуры» и «Фрунзенская»). В газете надеялись, что, быть может, граф бежал из Ясной Поляны в московскую усадьбу. Но, пишет газета, «в старом барском доме Толстых было тихо и спокойно. Ничто не говорило о том, что Лев Николаевич мог приехать на старое пепелище. Ворота на запоре. Все в доме спят».

Вдогонку по предполагаемому пути бегства Толстого был отправлен молодой журналист Константин Орлов, театральный рецензент, сын последователя Толстого, учителя и народовольца Владимира Федоровича Орлова, изображенного в рассказах «Сон» и «Нет в мире виноватых». Он настиг беглеца уже в Козельске и тайно сопровождал его до Астапова, откуда сообщил телеграммой Софье Андреевне и детям Толстого, что их муж и отец серьезно болен и находится на узловой железнодорожной станции в доме ее начальника И.И.Озолина.

Если бы не инициатива Орлова, родные узнали бы о местопребывании смертельно больного Л. Н. не раньше, чем об этом сообщили все газеты. Нужно ли говорить, насколько больно это было бы семье? Поэтому, в отличие от Маковицкого, который расценил деятельность «Русского слова» как «сыщицкую», старшая дочь Толстого Татьяна Львовна Сухотина, по ее воспоминаниям, была «до смерти» благодарна журналисту Орлову.

«Отец умирает где-то поблизости, а я не знаю, где он. И я не могу за ним ухаживать. Может быть, я его больше и не увижу. Позволят ли мне хотя бы взглянуть на него на его смертном одре? Бессонная ночь. Настоящая пытка, — впоследствии вспоминала Татьяна Львовна свое и всей семьи душевное состояние после „бегства“ (ее выражение) Толстого. — Но нашелся неизвестный нам человек, который понял и сжалился над семьей Толстого. Он телеграфировал нам: „Лев Николаевич в Астапове у начальника станции. Температура 40“».

Вообще, надо признать, что по отношению к семье и, прежде всего, к Софье Андреевне газеты вели себя более сдержанно и деликатно, чем в отношении яснополянского беглеца, каждый шаг которого беспощадно отслеживался, хотя все газетчики знали, что в прощальной записке Толстой просил: не искать его! «Пожалуйста… не езди за мной, если и узнаешь, где я», — писал он жене.

«В Белеве Лев Николаевич выходил в буфет и съел яичницу», — смаковали газетчики скоромный поступок вегетарианца Толстого. Они допрашивали его кучера и Фильку, лакеев и крестьян Ясной Поляны, кассиров и буфетчиков на станциях, извозчика, который вез Л.Н. из Козельска в Оптинский монастырь, гостиничных монахов и всех, кто мог что-нибудь сообщить о пути 82-летнего старца, единственным желанием которого было убежать, скрыться, стать невидимым для мира.

«Не ищите его! — цинично восклицали „Одесские новости“, обращаясь к семье. — Он не ваш — он всех!»

«Разумеется, его новое местопребывание очень скоро будет открыто», — хладнокровно заявляла «Петербургская газета».

Л.Н. не любил газеты (хотя следил за ними) и не скрывал этого. Иное дело — С.А. Жена писателя прекрасно понимала, что реноме мужа и ее собственное реноме, волей-неволей, складываются из газетных публикаций. Поэтому она охотно общалась с газетчиками и давала интервью, разъясняя те или иные странности поведения Толстого или его высказываний и не забывая при этом (в этом была ее слабость) обозначить и свою роль при великом человеке.

Поэтому отношение газетчиков к С.А. было, скорее, теплым. Общий тон задало «Русское слово» фельетоном Власа Дорошевича «Софья Андреевна», помещенным в номере от 31 октября. «Старый лев ушел умирать в одиночестве, — писал Дорошевич. — Орел улетел от нас так высоко, что где нам следить за полетом его?!»

(Следили, да еще как следили!)

С.А. он сравнивал с Ясодарой, молодой женой Будды. Это был несомненный комплимент, потому что Ясодара была ни в чем не повинной в уходе своего мужа. Между тем, злые языки сравнивали жену Толстого не с Ясодарой, а с Ксантиппой, супругой греческого философа Сократа, которая будто бы изводила мужа сварливостью и непониманием его мировоззрения.

Дорошевич справедливо указывал на то, что без С.А. Толстой не прожил бы такой долгой жизни и не написал бы своих поздних произведений. (Хотя при чем тут Ясодара?)

Вывод фельетона был такой. Толстой — это «сверхчеловек», и его поступок нельзя судить по обычным нормам. С.А. — простая земная женщина, которая делала всё, что могла, для своего мужа, пока он был просто человеком. Но в «сверхчеловеческой» области он для нее недоступен, и в этом ее трагедия.

«Софья Андреевна одна. У нее нет ее ребенка, ее старца-ребенка, ее титана-ребенка, о котором надо думать, каждую минуту заботиться: тепло ли ему, сыт ли он, здоров ли он? Некому больше отдавать по капельке всю свою жизнь».

С.А. читала фельетон. Он ей понравился. Она была благодарна газете «Русское слово» и за статью Дорошевича, и за телеграмму Орлова. Из-за этого можно было не обращать внимания на мелочи, вроде неприятного описания внешнего вида жены Толстого, которое дал тот же Орлов: «Блуждающие глаза Софьи Андреевны выражали внутреннюю муку. Голова ее тряслась. Одета она была в небрежно накинутый капот». Можно было простить и ночную слежку за московским домом, и весьма неприличное указание на сумму, которую потратила семья, чтобы нанять отдельный поезд от Тулы до Астапово — 492 рубля 27 копеек, и прозрачный намек Василия Розанова на то, что Л.Н. убежал всё-таки от семьи: «Узник ушел из деликатной темницы».

Пробежав по заголовкам газет, освещавших уход Толстого, мы обнаружим, что слово «уход» в них встречалось редко. «ВНЕЗАПНЫЙ ОТЪЕЗД…» «ИСЧЕЗНОВЕНИЕ…», «БЕГСТВО…» «TOLSTOY QUITS HOME» («ТОЛСТОЙ ПОКИДАЕТ ДОМ»).

И дело здесь отнюдь не в желании газетчиков «подогреть» читателей. Событие само по себе было скандальным. Дело в том, что обстоятельства исчезновения Толстого из Ясной, действительно, куда больше напоминали бегство, чем величественный уход.

Ночной кошмар

Во-первых, событие случилось ночью, когда графиня крепко спала.

Во-вторых, маршрут Толстого был столь тщательно засекречен, что впервые о его местонахождении она узнала только 2 ноября из телеграммы Орлова.

В-третьих (о чем не знали ни газетчики, ни С. А.), маршрут этот, во всяком случае, его конечная цель, были неведомы самому беглецу. Толстой ясно представлял себе, откуда и от чего он бежит, но куда направляется и где будет его последнее пристанище, он не только не знал, но старался об этом не думать.

В первые часы отъезда только дочь Толстого Саша и ее подруга Феокритова знали, что Л.Н. намеревался посетить свою сестру, монахиню Марию Николаевну Толстую в Шамординском монастыре. Но и это в ночь бегства стояло под вопросом.

«Ты останешься, Саша, — сказал он мне. — Я вызову тебя через несколько дней, когда решу окончательно, куда я поеду. А поеду я, по всей вероятности, к Машеньке в Шамордино», — вспоминала А. Л. Толстая.

Разбудив ночью первым доктора Маковицкого, Толстой не сообщил ему даже этой информации. Но главное — не сказал врачу, что уезжает из Ясной Поляны навсегда, о чем сказал Саше. Маковицкий в первые часы думал, что они едут в Кочеты, имение зятя Толстого М. С. Сухотина на границе Тульской и Орловской губерний. Толстой не раз выезжал туда последние два года, один и с женой, спасаясь от наплыва посетителей Ясной Поляны. Там он брал, как он выражался, «отпуск». В Кочетах жила его старшая дочь — Татьяна Львовна. Она, в отличие от Саши, не одобряла желания отца уйти от матери, хотя и стояла в их конфликте на стороне отца. В любом случае, в Кочетах от С. А. было не скрыться. Появление же в Шамордине было менее вычисляемо. Приезд в православный монастырь отлученного от церкви Толстого был поступком не менее скандальным, чем сам уход. И наконец, там Толстой вполне мог рассчитывать на поддержку и молчание сестры.

Бедный Маковицкий не сразу понял, что Толстой решил уехать из дома навсегда. Думая, что они отправляются на месяц в Кочеты, Маковицкий не взял с собой всех своих денег. Не знал он и том, что состояние Толстого в момент бегства исчислялось 50-ю рублями в записной книжке и мелочью в кошельке. Только во время прощания Толстого с Сашей Маковицкий услышал о Шамордине. И только когда они сидели в коляске, Толстой стал советоваться с ним: куда бы подальше уехать?

Он знал, кого брать с собой в спутники. Надо было обладать невозмутимой натурой и преданностью Маковицкого, чтобы не растеряться в этой ситуации. Маковицкий немедленно предложил ехать в Бессарабию, к рабочему Гусарову, который жил с семьей на своей земле. «Л.Н. ничего не ответил».

Поехали на станцию Щёкино. Через 20 минут ожидался поезд на Тулу, через полтора часа — на Горбачево. Через Горбачево в Шамордино путь короче, но Толстой, желая запутать следы и опасаясь, что С.А. проснется и настигнет его, предложил ехать через Тулу. Маковицкий отговорил: уж в Туле-то их точно узнают! Поехали на Горбачево…

Согласитесь, это мало похоже на уход. Даже если понимать это не буквально (ушел пешком), а в переносном смысле. Но именно буквальное представление об уходе Толстого и по сей день греет души обывателей. Непременно — пешком, темной ночью, с котомкой за плечами и палкой в руке. И это — 82-летний старик, хотя и крепкий, но очень больной, страдавший обмороками, провалами памяти, сердечными перебоями и расширением вен на ногах. Что было бы прекрасного в таком «уходе»? Но обывателю почему-то приятно воображать, что великий Толстой вот так просто взял и ушел.

В книге Ивана Бунина «Освобождение Толстого» с восхищением цитируются слова, написанные Толстым в прощальном письме: «Я делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста. Уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и в тиши последние дни своей жизни».

Обыкновенно делают старики?

С.А. тоже обратила внимание на эти слова. Едва оправившись от первого шока, вызванного ночным бегством мужа, и двойной попытки самоубийства, она стала писать ему письма с мольбами вернуться, рассчитывая на посредничество в их передаче третьих лиц. И вот во втором письме, которое Толстой не успел прочитать, она возражала ему: «Ты пишешь, что старики уходят из мира. Да где ты это видал? Старики крестьяне доживают на печке, в кругу семьи и внуков свои последние дни, то же и в барском и всяком быту. Разве естественно слабому старику уходить от ухода, забот и любви окружающих его детей и внуков?»

Она была неправа. Уход стариков и даже старух был, действительно, обыкновенным делом в крестьянских домах. Уходили на богомолье и просто — в отдельные избушки. Уходили доживать свой век, чтобы не мешать молодым, не быть попрекаемым лишним куском, когда участие старого человека в полевых и домашних работах было уже невозможным. Уходили, когда в доме «поселялся грех»: пьянство, раздоры, неестественные половые связи. Да, уходили. Но не бежали ночью от старой жены с согласия и при поддержке дочери.

Вернемся в роковую ночь с 27 на 28 октября и проследим шаг за шагом, как уходил Толстой.

Записки Маковицкого:

«Утром, в 3 ч., Л.Н. в халате, в туфлях на босу ногу, со свечой, разбудил меня; лицо страдальческое, взволнованное и решительное.

— Я решил уехать. Вы поедете со мной. Я пойду наверх, и вы приходите, только не разбудите Софью Андреевну. Вещей много не будем брать — самое нужное. Саша дня через три за нами приедет и привезет, что нужно».

«Решительное» лицо не означало хладнокровия. Это решительность перед прыжком с обрыва. Как врач, Маковицкий отмечает: «Нервен. Пощупал ему пульс — 100». Какие вещи «самые нужные» для ухода 82-летнего старика? Толстой думал об этом меньше всего. Он был обеспокоен тем, чтобы Саша спрятала от С.А. рукописи его дневников. Он взял с собой самопишущее перо, записные книжки. Вещи и провизию укладывали Маковицкий, Саша и ее подруга Варвара Феокритова. Оказалось, что «самых нужных» вещей всё-таки набралось много, потребовался большой дорожный чемодан, который нельзя достать без шума, не разбудив С.А.

Между спальнями Толстого и его жены было три двери. С.А. держала их ночью открытыми, чтобы проснуться на любой тревожный сигнал из комнаты мужа. Она объясняла это тем, что если ночью ему потребуется помощь, через закрытые двери она не услышит. Но главная причина была в другом. Она боялась его ночного бегства. С некоторых пор эта угроза стала реальной. Можно даже точно назвать дату, когда она повисла в воздухе яснополянского дома. Это случилось 15 июля 1910 года. После бурного объяснения с мужем С.А. провела бессонную ночь и утром написала ему письмо:

«Левочка, милый, пишу, а не говорю, потому что после бессонной ночи мне говорить трудно, я слишком волнуюсь и могу опять всех расстроить, а я хочу, ужасно хочу быть тиха и благоразумна. Ночью я всё обдумывала, и вот что мне стало мучительно ясно: одной рукой ты меня приласкал, в другой показал нож. Я еще вчера смутно почувствовала, что этот нож уж поранил мое сердце. Нож этот — это угроза, и очень решительная, взять слово обещания назад и тихонько от меня уехать, если я буду такая, как теперь… Значит, всякую ночь, как прошлую, я буду прислушиваться, не уехал ли ты куда? Всякое твое отсутствие, хотя слегка более продолжительное, я буду мучиться, что ты уехал навсегда. Подумай, милый Левочка, ведь твой отъезд и твоя угроза равняются угрозе убийства».

Когда Саша, Варвара и Маковицкий собирали вещи (действовали, «как заговорщики», вспоминала Феокритова, тушили свечи, заслышав любой шум со стороны комнаты С.А.), Толстой плотно закрыл все три двери, ведущие в спальню жены, и всё-таки без шума достал чемодан. Но и его оказалось недостаточно, получился еще узел с пледом и пальто, корзина с провизией. Впрочем, окончания сборов Толстой не дождался. Он спешил в кучерскую разбудить кучера Андриана и помочь ему запрячь лошадей.

Уход? Или — бегство…

Из дневника Толстого:

«…иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь — глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя… Я дрожу, ожидая погони».

То, что спустя сутки, когда писались эти строки, представлялось ему «чащей», из которой он «насилу» выбрался, был его яблоневый сад, исхоженный Толстым вдоль и поперек.

Обыкновенно поступают старики?

«Укладывали вещи около получаса, — вспоминала Александра Львовна. — Отец уже стал волноваться, торопил, но руки у нас дрожали, ремни не затягивались, чемоданы не закрывались».

Александра Львовна тоже заметила решимость в лице отца. «Я ждала его ухода, ждала каждый день, каждый час, но тем не менее, когда он сказал: „я уезжаю совсем“, меня это поразило, как что-то новое, неожиданное. Никогда не забуду его фигуру в дверях, в блузе, со свечой и светлое, прекрасное, полное решимости лицо».

«Лицо решительное и светлое», — писала Феокритова. Но не будем обольщаться. Глубокая октябрьская ночь, когда в сельских домах, неважно крестьянских или барских, не видно собственной руки, если поднести ее к глазам. Старик в светлой одежде, со свечой у лица, внезапно возникший на пороге. Это поразит кого угодно!

Конечно, сила духа Толстого была феноменальной. Но это больше говорит о его способности не теряться ни при каких обстоятельствах. Друг яснополянского дома музыкант Александр Гольденвейзер вспоминал один случай. Как-то зимой они поехали в санках в деревню в девяти верстах от Ясной передать помощь нуждавшейся крестьянской семье.

«Когда мы подъезжали к станции Засека, начиналась небольшая метель, которая становилась все сильнее, так что в конце концов мы сбились с пути и ехали без дороги. Поплутав немного, мы заметили невдалеке лесную сторожку и направились к ней, дабы расспросить у лесничего, как выбраться на дорогу. Когда мы подъехали к сторожке, на нас выскочили три-четыре огромные овчарки и с бешеным лаем окружили лошадь и сани. Мне, признаться сказать, стало жутко… Л.Н. решительным движением передал мне вожжи и сказал: „Подержите“, — а сам встал, вышел из саней, громко гикнул и с пустыми руками смело пошел прямо на собак. И вдруг страшные собаки сразу затихли, расступились и дали ему дорогу, как власть имущему. Л.Н. спокойно прошел между ними и вошел в сторожку. В эту минуту он со своей развевающейся седой бородой больше похож был на сказочного героя, чем на слабого восьмидесятилетнего старика…»

Вот и в ночь на 28 октября 1910 года самообладание не покинуло его. Шедших с вещами помощников он встретил на полдороге. «Было грязно, ноги скользили, и мы с трудом продвигались в темноте, — вспоминала Александра Львовна. — Около флигеля замелькал синенький огонек. Отец шел нам навстречу.

— Ах, это вы, — сказал он, — ну, на этот раз я дошел благополучно. Нам уже запрягают. Ну, я пойду вперед и буду светить вам. Ах, зачем вы дали Саше самые тяжелые вещи? — с упреком обратился он к Варваре Михайловне. Он взял из ее рук корзину и понес ее, а Варвара Михайловна помогла мне тащить чемодан. Отец шел впереди, изредка нажимая кнопку электрического фонаря и тотчас же отпуская ее, отчего казалось еще темнее. Отец всегда экономил и тут, как всегда, жалел тратить электрическую энергию».

Этот фонарик уговорила взять его Саша после блуждания отца в саду.

Все же когда Толстой помогал кучеру запрягать лошадь, «руки его дрожали, не слушались, и он никак не мог застегнуть пряжку». Потом «сел в уголке каретного сарая на чемодан и сразу упал духом».

Резкие перепады настроения будут сопровождать Толстого на всем пути следования от Ясной до Астапова, где он скончался в ночь на 7 ноября 1910 года. Решительность и сознание того, что поступил единственно правильным образом, будут сменяться безволием и острейшим чувством вины. Как бы он ни готовился к этому уходу, а он готовился к нему двадцать пять (!) лет, понятно, что ни душевно, ни физически он не был к нему готов. Можно было сколько угодно представлять этот уход в голове, но первые же реальные шаги, вроде блуждания в собственном саду, преподносили неожиданности, к которым Толстой и его спутники не были готовы.

Но почему его решительное настроение в доме вдруг поменялось на упадок духа в каретном сарае? Казалось бы, вещи собраны (за два часа — просто поразительно!), лошади почти готовы, и до «освобождения» осталось несколько минут. А он падает духом.

Кроме физиологических причин (не выспался, волновался, заблудился, помогал нести вещи по скользкой дорожке в темноте) есть и еще одно обстоятельство, которое можно понять, только отчетливо представляя себе ситуацию в целом. Проснись С.А., когда они собирали вещи, это был бы оглушительный скандал. Но всё-таки скандал внутри домашних стен. Сцена среди «посвященных». К таким сценам было не привыкать, в последнее время они постоянно происходили в яснополянском доме. Но по мере отдаления Толстого от домашнего очага в его уход вовлекались новые и новые лица. Происходило именно то, чего он больше всего не хотел. Толстой оказался комком снега, вокруг которого наворачивался грандиозный снежный ком, и это происходило с каждой минутой его перемещения в пространстве.

Невозможно уехать, не разбудив кучера Андриана Болхина. И еще нужен конюх, 33-летний Филька (Филипп Борисов), чтобы, сидя верхом на лошади, освещать перед коляской дорогу факелом. Когда Л.Н. находился в каретном сарае, снежный ком уже начал расти, расти, и остановить его с каждой минутой было всё невозможнее. Еще безмятежно спали жандармы, газетчики, губернаторы, священники… Еще и сам Толстой не мог представить, сколько людей станут вольными и невольными соучастниками его бегства, вплоть до министров, главных архиереев, Столыпина и Николая II.

Разумеется, он не мог не понимать, что исчезнуть из Ясной Поляны незаметно у него не получится. Исчезнуть незаметно не смог даже Федя Протасов в «Живом трупе», который имитировал самоубийство, но, в конце концов, был разоблачен. Но не будем забывать, что кроме «Живого трупа» он написал «Отца Сергия» и «Посмертные записки старца Федора Кузьмича». И если в момент ухода его грела какая-то мысль, то вот эта: знаменитый человек, исчезая, растворяется в людском пространстве, становится одним из малых сих, незаметным для всех. Легенда о нем существует отдельно, а он — отдельно. И неважно, кто ты был в прошлом: русский царь, знаменитый чудотворец или великий писатель. Важно, что здесь и теперь ты самый простой и обыкновенный человек.

Когда Толстой сидел на чемодане в каретном сарае, в старом армяке, надетом на ватную поддевку, в старой вязаной шапочке, он был, казалось, полностью снаряжен для осуществления своей заветной мечты. Но… Это время, 5 часов утра, «между волком и собакой». Этот промозглый конец октября — самое отвратительное русское межсезонье. Это невыносимое томление ожидания, когда начало ухода положено, родные стены покинуты и назад, в общем, пути уже нет, но… Лошади еще не готовы, Ясная Поляна еще не покинута… А жена, с которой он прожил сорок восемь лет, которая родила ему тринадцать детей, из которых семеро живы, от которых родилось двадцать три внука, на плечи которой он взвалил всё яснополянское хозяйство, все свои издательские дела по художественным сочинениям, которая по нескольку раз переписывала частями два его главных романа и множество других работ, которая не спала ночами в Крыму, где он умирал девять лет назад, ибо никто, кроме нее, не мог осуществлять за ним самый интимный уход, — этот родной человек может в любую секунду проснуться, обнаружить закрытые двери, беспорядок в его комнате и понять, что то, чего она больше всего на свете боялась, свершилось!

Но свершилось ли? Не надо обладать пылким воображением, чтобы представить появление С.А. в каретном сарае, когда ее муж дрожащими руками застегивал пряжку на лошади. Это уже не толстовская, а чисто гоголевская ситуация. Недаром Толстой и любил и не любил повесть Гоголя «Коляска», в которой уездный аристократ Пифагор Пифагорович Чертокуцкий спрятался от гостей в каретном сарае, но был конфузнейшим образом разоблачен. Он считал эту вещь превосходно написанной, но нелепой шуткой. Между тем, «Коляска» — совсем не смешная вещь. Визит генерала в каретный сарай, где маленький Чертокуцкий сжался на сиденье под кожаным пологом, это ведь визит самой Судьбы, настигающей человека именно в тот момент, когда он менее всего к этому готов. Как он жалок и беспомощен перед ней!

Воспоминания Саши:

«Сначала отец торопил кучера, а потом сел в уголке каретного сарая на чемодан и сразу упал духом:

— Я чувствую, что вот-вот нас настигнут, и тогда всё пропало. Без скандала уже не уехать».

Юношеские дневники. 1945–1951

Отрывок из книги Ролана Быкова «Я побит — начну сначала»

В 1943 году Ролан с мамой вернулся в Москву из эвакуации в Йошкар-Ола, где их называли «выковырянными». Как ни убого было их жилище, всего двенадцать метров на четверых, но это был родной дом, Зацепа у Павелецкого вокзала.

Брат Гера, едва закончив школу, ушел на фронт. На войне был и отец. Пробитое на гражданской горло избавило его от передовой, но бывший кавалерист добывал для фронта лошадей. Фронтовые треугольнички от родных Быков берег всю жизнь.

Тетрадь 1945 года начинается 16 мая, всего через неделю после праздничного парада Победы на Красной площади. В конце парада проходившие маршем воины с грохотом бросали к подножью мавзолея фюрерские знамена. После парада их грузили и увозили с площади. Близживущие мальчишки, и среди них Ролан, пытались рвать их на части, но не очень удавалось — материя была крепкой. Тогда они вцеплялись в уезжающие грузовики, хотелось крушить вражеские штандарты и знамена. Солдат безнадежно колотил древком знамени по голове Ролана, он разжал руки только у начала Ордынки, которая вела к дому. А вечером был невиданный салют, Красная площадь не могла вместить всех желающих, был в этой толпе и Ролан, а на следующий день видел там гору башмаков, потерянных ликующими.

Праздник закончился, и началась жизнь. Отец домой не вернулся. Уехал сначала в Литву, проработал там год директором создаваемого колхоза. Заехал ненадолго в Москву и отправился во Львов. Там и осел. Вскоре завел другую семью, не разведясь с матерью сыновей. Ролан был зол на отца и обижен за мать. Получая паспорт, он не стал исправлять ошибку в метрике, остался Анатольевичем вместо Антоновича. «Хто в тэбэ батько?!» — возмущался отец.

Мама устроилась на работу. Зарплата была копеечная, но из неё она выкраивала деньги для старшего сына и все пять лет посылала ему в Ленинград, где он учился в военно-медицинской академии. Ролан подрабатывал колкой дров и натиркой полов в их сорокачетырехкомнатной коммуналке. На курево и на трамвай хватало. Очень бедно они с мамой жили, к тому же на беду она еще и болеть начала. Не блистал здоровьем и Ролан. Гера прислал брату флотскую шинель. Это был такой подарок! Как новая шинель для Акакия Акакиевича, которого он мечтал сыграть. Он относил ее десятый класс и все четыре года в институте.

Возобновились занятия в городском доме пионеров, куда в театральную студию Ролан ходил ещё с довоенных лет. Но он понимал, что должен быть опорой для матери, которую очень любил, и все силы бросил на учебу. Мама часто лежала в больнице, и Ролана поддерживали и подкармливали тетя с мужем.

Как-то Ролан сказал: «Я всю жизнь с собой возился». Эта возня началась в старших классах. Он решил вырабатывать характер. Давал себе задания, горевал когда не получалось. «Я побит — начну сначала», — прочел он фразу знаменитого ученого Бенджамина Франклина. Это стало девизом в жизни.

Среди родных и близких Ролана никто, кроме мужа тетки, не пострадал от репрессий. Муж ее носил до войны два ромба на форме. Он сгинул, но о его судьбе узнали после смерти Сталина. А пока вождь был жив, особенно в годы войны, Ролану, как и миллионам граждан страны, было страшно подумать, как жить, если его не будет.

Когда-то был анекдот: одному из своих генералов Наполеон сказал — «Если бы у меня была газета „Правда“, никто не узнал бы о моем поражении под Ватерлоо». О многом тогда не догадывались.

Пионер, затем комсомолец, Ролан Быков был типичным советским юношей. Это позже придумали словечко «совок», а тогда никому такое не могло бы придти в голову. Автор «Чучела» Владимир Железняков как-то сказал: «Мы были рабами». Быков возразил: «Нет. Мы были верующими. Мы верили в добро, дружбу, любовь, благородство, труд. Нам икону заменили и внушали ненависть к врагам. Но я не чувствовал в душе своей ненависти». Тот, кто заботился о тряпках, слыл мещанином, кто добивался нечестно места под солнцем, карьеристом. А что мешало процветанию страны, — отдельными недостатками буржуазной идеологии и культуры.

Директор городского Дома пионеров на Стопани, замечательный человек по фамилии Охапкин, купил гордомовцам ботинки и одежду — белый верх, черный низ, и отправил летом ребят на пароходе на сорок дней до Астрахани и обратно. На остановках они выступали. На всю жизнь Ролан запомнил эти летние гастроли. В разрушенном дотла Сталинграде они пели, стоя у костра, «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы — пионеры, дети рабочих». Пламя и искры поднимались к звездному небу, обжигали лица и пионерские галстуки. Ребята не двигались и чувствовали, что не только поют, но присягают на верность Родине. Как бы потом не менялась жизнь, какие бы огорчения она не приносила, тот костер был незабываем, и верность ему неубиваема.

Ролан очень хотел окончить школу с медалью. Много работал, но эвакуация свое дело сделала, окончил он с двумя четверками. Мама просила сына пойти работать. Они еле-еле сводили концы с концами. Может от этого у него в восемнадцать лет обнаружилась язва желудка, которая ещё долгие годы его мучила. Но Ролан упросил мать позволить ему учится, пообещав, что будет отличником. Слово свое он сдержал.

Мама Ролана была миниатюрной женщиной. Отец и брат — выше среднего роста. Ролан уродился в маму. Он решил, что лучше ему поступать на режиссуру, но так как в студии в него верили, особенно девчата, решил рискнуть. Провалившись в три театральных училища, неожиданно был принят в Вахтанговское училище. Комиссия посчитала, что он может быть вторым Осипом Басовым, был раньше в театре такой замечательный вахтанговец. Да и звезда театра Михаил Астангов и худрук Рубен Симонов были невелики ростом.

Он стал студентом, это было счастьем, и всю жизнь он считал себя вахтанговцем. И в студии, и в институте в него влюблялись, так что в итоге он на свой рост плюнул навсегда.

Учился Ролан самозабвенно, другого слова и не подберешь. Своей работоспособностью славился Немировича-Данченко у Всеволода Мейерхольда к выпуску было двенадцать отрывков, у Быкова их было шестнадцать. На сценическом движении они устраивали такие бои и драки, что это могло быть отдельным спектаклем. А танцевали так, что, увидев экзамен, руководитель Краснознаменского ансамбля Балтийского флота пригласил двух выпускников к себе солистами. «Мир увидите, и зарплата будет втрое больше любой театральной». Но Ролан и его товарищ Миша Бушнов отказались. Бушнов уехал в Ростов-на-Дону и стал там звездой, народным артистом СССР.

А пока идут экзамены, Ролан не задумывается, куда ему показываться. С третьего курса было известно, что Рубен Николаевич Симонов берет Быкова в свой театр. Но проклятая язва привела его перед дипломом в больницу, Рубен Симонов уехал в Чехословакию ставить спектакль и не оставил насчет Ролана распоряжений. Об этом он узнал, выйдя из больницы. Это был большой удар. Позже Ролан утешал маму: «Мне везет только странным образом. Через неудачу. Но она-то потом и оказывается везеньем». Молодежь в те годы почти не играла. На сцене царили имена и звания. Рубен Николаевич оправдывался перед партийными начальниками за то, что роль молодого вождя Куйбышева у него играл молодой Михаил Ульянов: «Да, он молод, но зато он у нас секретарь комсомольской организации».

Ролан послушал совета своего мастера Леонида Моисеевича Шихматова и пошел в театр юного зрителя, где была довольно сильная труппа, а главным режиссером был мейрхольдовец Павел Цетнерович. Зарплата была вдвое меньше стипендии, а занятость — пятьдесят три спектакля в месяц. А еще капустники в ВТО, он был их королем ещё с училища. Елки, гастроли летом, радио с замечательным режиссером Летвиновым.

Очень скоро он стал признанным лидером в театре. А лауреатство спектакля «О чем рассказали волшебники» по пьесе Вадима Коростылева, заставило говорить о нем как о ярком театральном режиссере. Потом из этой пьесы родился сценарий «Айболит — 66», но пока его ждет приглашение возглавить Студенческий театр МГ9.

16.05.45 г.

Сегодня видел пленных немцев: они сидели на машине. Очевидно, работают где-то, на них финские шапки, куртки с заплатами. Выглядят прилично. Пока машина стояла, около нее собралась толпа, немцам было не по себе. Конвоир, сидевший с винтовкой на машине, просил разойтись, но безрезультатно. Наконец им дали по папироске, к этому времени машина тронулась. Их было четверо: один молодой с припухлыми губами, сравнительно красивый. Ему, очевидно, лет 16–17. Двое ничем не отличались, а четвертый был типичный «фриц», как на картинках: злой и обросший, с очень злым взглядом.

22.06.45 г.

Началось лето. Промежуток времени, который можно заполнить по-разному. Странная вещь это начало! Теперь надо не «переживать момент», а прямо начинать работать над собой. Чего у меня нет? Организованности и образования. Я окончательный профан, я перешел в девятый класс, не прочитав хотя бы только русских классиков! Короче говоря, на лето надо наметить задачу, или, верней, задачи, и подумать, как их решить.

1) Организованность — задача, решение которой знаешь давно, но знаешь, что вряд ли доведешь эту нудную штуку до конца. Но если не теперь, значит, никогда!

2) Образованность — задача, которую нельзя решить окончательно. Слишком широкое понятие. За это лето надо хотя бы подогнать себя под образование — литературное, и общее за 9 класс, так, как я это понимаю. Конкретно: надо знать положение капиталистических государств, их экономики и всего прочего к этому моменту. Таким или иным путем — попросить дядю Сеню или Пал Михалыча и пр. Знать хотя бы узко. Прочитать сызнова Пушкина, Лермонтова, Чехова, Гоголя, Байрона, Шиллера и пр.

Если будет первое, будет и второе.

05.07.45 г.

Базар в Москве все больше принимает размеры и характер старорусских ярмарок. На нашем Дубининском рынке балаганы, и артистами «работает» компания инвалидов (преобладают слепые, есть и прочие). Всевозможные «беспроигрышные» игры, испытания, гадания всех видов, шулерские игры, три карты и т.д., вытаскивания счастья морской свинкой и, наконец, пение и рассказывания. Все это идет под прибаутки, типичные зазывальные прибаутки.

Торговец папиросами (инвалид на одной ноге): «А ну, твари, покупай по паре, рупь штука — возьмешь, закуришь и пойдешь».

А вот гадальщик Саша (он иногда гадает по руке, а чаще вытаскивает счастье — не он, а его морская свинка). Саша называет себя заслуженным хиромантом московского базара. Он гадает с такими прибаутками, что просто собирается гогочущая толпа.

Вот то немногое, что я запомнил (или мог запомнить, потому что Саша в угоду базарной публике выдает иногда нецензурные глуповатые шутки).

В руках у него ящик, на котором стоит ящичек и около него сидит морская свинка. Лицо его изуродовано оспой, но все-таки он как-то красив, несмотря на слипшиеся глаза. Вот он присел на корточки и закричал: «А ну, девки, бабы, подходи, скажу, на что слабы. Гадает заслуженный четвероногий зверек дядя Дима. Гадает — не врет, не дорого берет. Сам деньги берет, сам сдачи дает. Гадает лично, точно и заочно. Гадает о жизни, о счастье, о несчастье, о тревоге, о дороге, кому водку пить, кому под судом быть, кому в тюрьму угодить. Кому родить, кому погодить, кому напиться, кому жениться, кому с кем спать завалиться. Пять рублей, пять рублей. За пять рублей дома не построишь, крыши не покроешь, ботинки не купишь, а интерес получишь».

28.08.45 г.

Вернулся из поездки по Волге (Москва—Астрахань—Москва за 40 дней). Лето окончено, летом доволен. Можно было сделать гораздо больше.

Сегодня решил, что вести тетрадку записей необходимо хотя бы для разговора по душам с самим собой, что очень поможет в деле самоконтроля и развития умения стройно и логично доказать или выразить свою мысль; работать над почерком, грамматикой и слогом также можно здесь.

В эту тетрадь надо внести все хорошее и ценное, что я вынес из этой поездки, и попросить Женю сделать соответствующие зарисовки. Затем надо переписать в эту тетрадь все промежуточные записи. Приступим прямо к делу.

01.09.45 г.

Сейчас мне в метро сказали: «Вот стоит и молчит — сразу видно, суворовец». (Почему? Идиотизм.)

05.09.45 г.

Со «студией» ни черта не получается — один без почвы, без знаний, очень плох. Нужно, несомненно, единоначалие, но ядро и коллектив должны оставаться. Трудно без знаний и прочего это все делать! Да не в этом соль, потому что это дело решенное. Итак, приду, создам совет. Для чего? И что на этом совете надо сделать? Во-первых, по-моему, настроить на линию «заранее намеченного плана», а не «провалился я — спасите». Это первое. Второе — вместе подумать и решить, что надо и как надо сделать.

Конкретно: 1) Вика 2) Наташа 3) Эмиль 4) Ролан 5) И… 6) И…

Этого вполне достаточно. Поставить всем задания и реальные сроки их выполнения.

08.10.45 г.

С 15 числа прошлого месяца прошло довольно большое количество времени — (неверно по-русски, количество не может проходить). Ядра не сделал — оно сделалось. Коллектив (хотя еще не очень сплоченный) есть.

Работа большей частью выполнена. Остается 8 дней до 16 числа, а у меня самого многое не сделано: стихотворение не сделано целиком; проза — еще немного доработать; сценка — тоже немного доделать…

Учиться надо непременно хорошо! Все надо делать хорошо! Все, за что ни возьмись, надо сделать аккуратно и полностью. Ни в работе, ни в дисциплине не может быть половинчатости. Золотую медаль, если возможно, надо получить — обязательно получить, в студии побольше заниматься, «Ночь» дописать…

11 ноября мне будет 16 лет. Пускай это будет звучать немного странно, но пусть у меня к этому дню не будет ничего такого, что надо бы доделать!

Вчера в филиале МХАТа смотрел «Школу злословия» с хорошими силами. Ах, какая чудная вещь! Как она поставлена и как исполняется! Андровская и Станицын просто великолепны. Масальский здесь более на своем месте, чем где бы то ни было. Признаюсь, подобной вещи я никогда не видывал.

Итак, продолжу свою, так сказать, мысль. К шестнадцатилетию не иметь ничего, что бы надо было доделывать.

В школе — тетради и исправление отметок, 7 ноября кончается четверть, к 11-му можно будет получить табель.

В студии, естественно, все доделать.

В своем поведении, что вижу пока, что можно изжить, — изучить.

«Ночь» — я не берусь, но продолжить надо.

Пришли девчата, принесли томик Есенина. Хотим с Милочкой ставить «Анну Снегину». Странно. Я был всегда того мнения, что за подобные роли мне нечего браться. Рост! Попробую — и кто его знает. Интересно, как отнесется к этому Ольга Ивановна?.. Сегодня надо переписать отрывок в тетрадь. Если не успею, то перепишу завтра на уроках, книгу надо завтра отдать…

12.10.45 г.

С того дня прошло немного времени — (я говорю о 08.10) — маловато сделал.

Буду более организован, сегодня сделаю все, что есть недоделанного по дому и по школе, а именно: окно и штепселя, баня. По школе подогнать все по тем предметам, которые в субботу. Посмотрим к вечеру, что сделано!

Делал, но всего не сделал! Позанимался немецким и историей.

13.10.45 г.

Получил по немецкому 5 — хорошее начало, сегодня буду на именинах, точнее, дне рождения у Ады, — посмотрю, умею ли я веселиться у чужих.

Завтра или даже сегодня надо написать папе и Гере, но пока пойду в Библиотеку им. Ленина, может быть, там найду «Трубадур и две скрипки». А также поищу книги по режиссуре. Попробуем, черт возьми! Или мы хуже других, что ли!

16.10.45 г.

Возникли вопросы о труде, о месте, которое должно занять наше поколение в развитии общества.

Написал, если можно так выразиться, две главы «Труда». Надо окончить его и два других сочинения. Интересно! Это уже на что-то похоже.

19.10.45 г.

1-й студент (2-му студенту): — Дурак!

2-й студент (1-му студенту): — Тише, тише, я это скрываю!

Учитель (ученику): — Так что ж ты — читал?

Ученик (учителю): — Так, поверхностно.

Учитель (ученику): — Это как стрекоза. Порхает поверху, а вглубь не залезает. (Посмотрел на коровью наружность ученика.) А ты, так сказать, уже не стрекоза, а стрекозел.

Сейчас надо пойти к Володе, спросить темы сочинений и заданий на понедельник. Сегодня, кроме школьных занятий, положительно ничего не делал — спал. Да! Черт возьми! С грамматикой (синтаксисом) определенно плохо: сегодня получил «тройку» — это уже пятая тройка за этот год! Из них две за грамматику!

Вчера говорил с Викой: она мне рассказала о ее разговоре с Ольгой Ивановной. Если это все так, то я на этот год имею все данные для продуктивной работы. Она сказала — будет старшая студия: я, Эмиль, Леня, Феликс, Володя, Вика, Злата, Шура, Виталий, Наташа. Не знаю, точно ли то, что О.И. сказала о моей режиссерской работе, о «Проделках Скапена»! Ах, как я хотел бы, чтоб это было так, а дальнейшее зависело бы только от меня.

Все то, что намечалось, исполняется!

Получил от отца прекрасное серьезное письмо. Думаю, что даром его советы не пропадут, надо только выстроить режим дня и продумать, как все успевать и что вообще надо делать. Конкретные задачи во всех отраслях жизни надо иметь! Какие же?

1) В области физического состояния тела — раз.

2) Знания — два.

3) Студия — три.

4) Дом — четыре.

Утром обтираться водой, ложиться в 11—12, вставать в 7 часов, самому убирать постель, кушать вовремя, каждую субботу (или какой-нибудь другой день) ходить в баню, костюм, мыться, всегда чистое белье.

Готовить полностью уроки на каждый день, следить за письмом, читать. Что читать? Хотя бы то, что задал Пал. Мих.

Много работать по студии, дома, для этого точно выяснять задания от урока до урока.

Делать дома все, что скажут. К празднику. Дрова. И тогда все успеешь!

Начну вести запись заданий и выполнение их.

О книге Ролана Быкова «Я побит — начну сначала»

Слава Сэ. Сантехник, его кот, жена и другие подробности

Несколько рассказов из книги

* * *

Самая моя прекрасная, я невыносимо, лопни моя голова, как хочу с тобой говорить, прямо сейчас. Но тебя нет нигде. Поэтому вот письмо. Слушай.

Нас был целый совет директоров. Я заведовал маркетингом. Иногда нам приносили новый кетчуп, утверждать. Это был такой эксперимент на живых директорах.

Макать туда сосиски считалось моветон. Настоящий, фильдеперсовый директор наливал кетчуп на большой палец, как соль для текилы. Мазок следовало нюхать с трёх сторон, лизать. Потом полагалось смотреть вдаль тревожно, чмокать и говорить, что боже, какая в этот раз получилась грандиозная, бесподобная, потрясающая, удивительная дрянь!

Директор по логистике ещё требовал писать в резюме только матерные слова. Иначе, говорил он, наши экспертные оценки кажутся лестью. Для убедительности вскакивал и яростно полоскал рот. После этого рецепт утверждали.

У нас было пять заводов по всей стране. В каждом две трубы. В первую втекала бурая жижа, три поезда в неделю. Вытекало столько же, никто не хотел эту жижу воровать. Во второй трубе, кстати, текла уже иная, ярких и чистых расцветок жижа.

Всё красное и бордовое мы назначали быть кетчупом. Желтое и белое — майонезом. До сих пор не понимаю, как из одних химикалий получались два таких разных на вид говна. Ну да я же там не алхимиком служил.

Моя работа была выколачивать деньги из еврофондов под дурацкие проекты. Например, 50 тысяч евро на разработку этикетки маринованных огурцов. Папка объяснений — почему так дорого — весила полтора килограмма. Там были гистограммы, слова: фокус-группа, стробоскоп, стохастическая функция, читабельность бренда, скорость распознавания шрифта, психофизиология восприятия цвета и любимая моя фраза:

«Треть нарисованного огурца рождает больше огуречных эмоций, чем целый живой огурец».

Я клялся создать этикетку, от которой всё живое полюбит огурцы. Толпы огуречных зомби зашагают по улицам. Семья, старушка мать, синие глаза доктора Хауса — всё будет забыто и проклято, стоит жертве угодить в зону действия нашей разработки.

На последнем листе был намалёван эскиз вероятной этикетки с пятном от пиццы. Это финансовый директор уронил свою порцию, прямо на полотно. От удивления. Наш художник Ваня-алкоголик срисовал треть огурца с фаллоса в разрезе из книги «Анатомия патологий». Другой книжки с примерами огурцов у Вани не нашлось.

Никто не верил, что Европа даст денег. Но она дала, потому что добра к искренним идиотам.

Тот год был огуречным. Их уродилось до жопы, если измерять мной, гуляющим в огурцах посреди склада.

Директор по производству придумал способ сэкономить сорок копеек на каждой банке. Надо отменить охлаждение. Заводской огурец заливают кипятком и быстро охлаждают. Тогда он хрустит. А неохлаждённый огурец потом на ощупь, как детские сопли. Но мы же не знали. Горячие банки грузчики складывали в кубы и заматывали целлофаном. Через неделю банки из центра куба всё ещё хранили тепло. Ими можно было греть радикулиты, насморки и почечные камни, только неудобно.

Наш варёный огурец не разрешал колоть себя вилкой. Это был призрак огурца, магнитные поля, похожие на огурец. Огуречные прах и тлен. От малейшего касания он рассыпался на атомы.

Но всю партию раскупили за месяц. Зелёный в разрезе фаллос поперёк этикетки делал своё дело. Женщины на него так и пёрли.

Это была отличная работа, директором. Но вдруг у меня родилась Машка. Она оказалась самым лучшим на свете огурцом. И я пошёл в сантехники, чтобы каждый день в пять быть дома.

Сначала сильно не хватало денег. Как-то под утро даже приснился способ вновь разбогатеть. Надо было купить в лабазе свиных почек и продать как свои. А что. Я знаю многих людей, им свиные почки были бы к лицу. Я даже смеялся во сне, радуясь своей находчивости.

Мне удалось устроиться в одну контору, менять канализацию в многоэтажном доме. Мы вешали объявления для верхних жильцов «Просьба не какать, внизу работают люди». Люди — это мы про себя. Но некоторые рассеянные жильцы сначала какают и лишь потом думают, что под ними работают люди. Поэтому мы работали в паре, один держал ведро, второй, очень быстро, делал всё остальное. Зато в пять — дома.

Мой напарник Андрюша сказал, я не умею выбивать из населения деньги. Но это ничего, он меня научит. И вскоре нам попалась бабка, не желающая платить за работу. На словах «двести долларов» она ответила, что у неё шизофрения, и вышла из контакта с нашей цивилизацией. И впредь, случайно встретив нас в подъезде, вела себя так, будто у неё сразу три шизофрении по всему телу.

Я предложил Андрею составить для бабки пояснение, почему двести баксов. С гистограммами, с фокус-группой, стробоскопом и стохастической функцией. И с любимой моей фразой:

«Треть нарисованного огурца рождает больше огуречных эмоций, чем целый живой огурец».

Но Андрей пошёл другим путём. Этажом выше он вставил в канализацию такой тройник, через него можно было орать в трубу, не боясь обляпаться. По его планам, однажды бабка зайдёт в санузел по делам, а из унитаза голос:

— Отдай деньги, старая дура!

И правда, раз в час ходил, прикладывался к раструбу и орал, орал в него.

Зато теперь я единственный в Прибалтике сантехник, играющий в академическом театре прямо на сцене, прямо с ролью, в целых двух спектаклях. В мае у меня гастроли в Париже и Бресте. Ещё веду блог в ЖЖ. Умею жарить мясо, на окне выращиваю лук.

Теперь ты расскажи что-нибудь. Желательно, чтоб упоминались твои голые ноги. И это, я очень скучаю.

* * *

Ляля встретила на улице друга по имени Иван, он шёл с отцом в неведомую даль.

— Привет, Иван! — крикнула Ляля так, что с дерева упала ворона.

— Привет, Алика! — крикнул Иван в ответ, но как-то дохло.

— Папа, это Алика, которая всё время плюётся и показывает язык, — представил нас Иван.

Отец Ивана косо посмотрел мне в губы, будто ждал от меня неприятностей.

— Ляля, неужели ты плюёшься и показываешь язык? — спросил я громко и фальшиво.

Мне нравится иногда, на людях, притворяться приличным человеком. Ляля показала мне взглядом, что я трус. Настоящий друг на моём месте сам показал бы врагу язык и метко бы доплюнул. Так я узнал, что моя дочь выросла и в ней полно девичьей гордости, надёжно защищённой слюнями.

Наблюдая, как кот чешет ногой подмышку, вспоминал других женщин нашего рода. Они все ужасно гордые и вооружены слюнями и разным домашним скарбом по утюг включительно. И скорее почешут ногой подмышку, чем позволят мужчине решить важное: куда передвинуть шкаф, по какой дороге ехать к маме, не скисла ли сметана и что нет, разводиться нам ещё не пора. Мужьям нашего рода оставлены мелочи — борьба с кризисом и выборы президента.

Моя кузина Ира работала на Кипре официанткой. Вернулась, поскольку в неё влюбился хозяин ресторана, утончённый богач Антонио, а это (читайте внимательно!) не входило в её планы. То есть он моложе её, холост с самого рождения и образован. С точки зрения женской гордости выйти за такое невозможно, ведь что подумают люди. Хотя я знаю тут пару мужчин, они бы такой шанс не упустили.

Ирина бросает Кипр. Возвращается домой. Дома на второе сосиски, купаться в море мешают льдины, а трамвайных контролёров боятся даже вурдалаки и бегемоты. Такое женское решение называется в народе «хозяйка своей судьбы».

Антонио прислал письмо с предложением всего, что смог наскрести, — рука, сердце, ресторан. И по мелочи: тёплое море, безвизовый въезд на многие курорты.

«Ни за что не соглашусь, ведь я же не дура!» подумала про себя Ирина, чем навсегда убила любые наши допущения о женской логике.

Антонио прислал ещё письмо, там было больше страниц и в трёх местах чернели дырки от слёз, обугленные по краям. Она опять не ответила, потому что ходить замуж без любви ей не велела великая русская литература. Только за это, я считаю, Тургенева стоило бы защекотать до творческого паралича.

Тогда Антонио сам приехал. Загорелый, синеглазый, с волосатыми ногами. Подарил тёще цветы, назвал мамой. Хитрый чёрт, я считаю.

Ира сказала:

— Послушай, Антонио, ты милый, но выйти за тебя я никак не могу. На вот тебе борща. Поешь и езжай назад. И дала ему ложку.

Послушайте, девочки, я много повидал. Если богатый киприот просит у вас жениться, не пытайтесь его отвлечь борщом. Это раздражает.

Антонио встал из-за стола и сделал такое, за что можно навек простить мужчинам их патологически волосатые ноги. Он швырнул ложку в окно (попал!) и заплакал. И сказал, что не есть приехал, а за невестой. И медленно так, рыдая, побрёл к выходу. А у гордых женщин нашего рода совершенно нет иммунитета против рыдающих богачей. Их глупое женское сердце, вопреки себе, всё ревущее жалеет.

«Да пошло оно всё в жопу, выйду замуж по расчёту», решила про себя Ирина. И я опять не понимаю, как относиться к женской логике.

Дальше в сюжете идут сопли с сахаром, я их терпеть не могу.

Это был единственный случай, когда абстрактный мужчина переубедил женщину нашего рода. И наверное, последний. У меня теперь есть родня на Кипре. Моя тётка ездила, говорит Ирка сама руководит рестораном, учится бросать в окно ложки, но ещё ни разу не попала. В народе это состояние называется «счастливая дура».

* * *

Маша повстречала хомяка. Одинокий, прекрасный, как Джонни Депп и такой же нужный в хозяйстве. Он переползал дорогу в опасном месте. Рост средний, шатен, глаза грустные, холост. Он явно пережил травлю, непонимание и планировал умчаться вдаль розовым пятнышком на скате грузовой покрышки. Но встретил Машу.

Ну как вам объяснить про девичье сердце. Вот через дорогу ползёт Джонни Депп. Трезвый, несчастный, пушистый. Разве б вы не принесли его домой? Я бы — ни за что!

Теперь он живёт у нас в шкафу, в тазике. Из еды предпочитает хлеб, салат и немного туалетной бумаги на сладкое. Очень воспитанный.

Кот сначала думал, это мы ему принесли. Смотрел на нас с удивлением и благодарностью. Он с детства хотел хомячатинки. Ему редко приносят китайскую еду из ресторана — птиц, лягушек, хомяков.

Коту объяснили газетой по ушам: хомяки нам друзья, а не жиры и витамины. Теперь кот считает, мы дураки ненормальные. Сегодня не жрём хомяков, завтра дружим с пиццей, целуем в нос сардельку и недалёк тот час, мы женимся на бутерброде.

Вот сейчас ручка двери поворачивается, как в кино про маньяков. Это кот хочет на себе доказать, хомяк — вкусный и полезный зверь. А дружить лучше с котами, они хотя бы обаятельные.

А ночью этот мешок какашек сбежал. Наш шкаф — отдельная комната. Там всё пропадает, особенно носки, которые ползают, вопреки заверениям производителя. Теперь вот хомяк.

Всю ночь осатаневший кот целовал дверь шкафа. Под утро стал биться в неё головой.

«Да что за жопа, опять травля и непонимание», — подумал хомяк и ушёл жить куда-то в район старой обуви. Пришлось пустить по следу сами знаете кого, у него встроенный GPS-навигатор. Кот быстро определил, какой из тапков содержит хомяка, получил газетой по ушам, ушёл на подоконник и теперь воет по-японски: ай-йо, ай-йо.

Люся сказала, этот хомяк — женщина. Господи, а вдруг он ушёл из дому, потому что забеременел и боится признаться отцу? Теперь родит шестнадцать разноцветных младенцев неизвестно от кого. Я не думал промышлять хомяками в ближайшие годы.

Столько событий, столько событий, пойду на работу, отдохну.

* * *

Сейчас три часа ночи, хомяк громко кушает железную клетку. Ему вкусно. Он чавкает.

Знаете, я хотел бы и дальше писать про чёрствый мир длинноногих женщин. Или из жизни сантехников, ироническое. Или кулинарные тонкости — отцу на заметку: «Дети любят воблу с чаем, а пиво отвергают».

Но теперь это дневник хомяковода, ничего не поделаешь.

Три дня назад он как бы сдох. Были все приметы. Клетка брошена на солнце, в ней лежит хомяк, лицом вверх, лапы скрестил и улыбается. Такой безмятежный, что никаких надежд. Мне сказали, они нежные как вампиры, мрут от тепла и солнца. Я трогал пальцем тёплый пузик и не знал, где найти такого же, пока Маша и кот не расстроились.

Когда-то в Риге была клиника по хомякам, частная. Туда сдаешь простуженного, с оторванной лапкой, простреленного насквозь хомячка. Назавтра забираешь — он уже здоров. И как раньше, не отзывается на имя, значит тот же.

Лечение стоило дороже норковой шубы, но мы в ответе за тех, кто так забавно грызёт по ночам железные предметы.

Я покатал усопшего в ладонях, пульс не нашёл. За ногу понёс в мусорник. Тут он открыл глаза и что-то такое сделал ртом, может, они так зевают, непонятно. И ещё он посмотрел так, недоверчиво, что ли.

Понимаете, Маша с ним играла, играла на износ. Он очень устал. Проснулся — уже всё, несут на помойку.

Думаю, я не первый хозяин в его жизни. Может быть, пятый. Он очень крепко спит. Ему главное потом выбраться из мусорного бака, когда снова недопоняли.

С его зубами это просто. Граф Монте-Кристо таким оборудованием сточил бы замок Иф, скалистый утёс, одежду и личную утварь тюремщиков всего за неделю. Графа бы выгнали из всех тюрем с пометкой «грызун и сволочь».

И ещё эти зубы, они ядовитые. Укушенный фотоаппарат мгновенно умер. Поэтому я не могу его сфотографировать и показать. Возьмите сами в интернете харю абстрактного хомяка. Если интересно. Всё равно они имён не различают.

О книге Славы Сэ «Сантехник, его кот, жена и другие подробности»

Ксения Собчак. Лох публичный

В Михайловском театре Санкт-Петербурга должны были состояться Пионерские чтения, которые проводит журнал «Русский Пионер». По сообщению пресс-службы издательской группы АСТ, на чтения были приглашены и подтвердили свое присутствие первые лица Санкт-Петербурга, но директор Михайловского театра господин Кехман, прочитав о себе в книге Ксении Собчак «Энциклопедия лоха», настоятельно попросил снять выступление Ксении с Пионерских чтений, поставив ультиматум: либо не будет Собчак, либо не будет Пионерских чтений вообще. В ответ Андрей Колесников, главный редактор «Русского Пионера» и организатор чтений, заявил, что без Собчак они невозможны и мероприятие было отменено.

Глава из книги Ксении Собчак «Энциклопедия лоха»

Выглядит если и не безукоризненно, то прилично и предсказуемо, и почти всегда говорит именно то, что ожидает услышать собеседник. По этой причине является желанным гостем телеэфира. Нисколько не тяготится известностью и популярностью, хотя она не приносит ему никакой пользы, а нередко идет во вред. От лоха упоительного отличается полным безразличием к тому, в каком именно качестве предстать перед публикой.

Только не подумайте пожалуйста, о мои въедливые читатели, будто я огульно очерняю всех тех, кто пытается вырвать у судьбы свои десять минут славы, вскарабкавшись на стул в матросском костюмчике и излив душу в стихах или прозе. Не мне делать это, ох, не мне, чье лицо частенько смотрит на вас с журнальных обложек и мерцающих телеэкранов. Будь я, Ксения Собчак, скромным бухгалтером фирмы по торговле канцелярскими скрепками, тогда другое дело. Тогда я бы могла с полным правом обличить всех этих тщеславных людей, которых хлебом не корми, а дай помаячить на публике. Но, боюсь, тогда бы мое мнение было для вас менее ценно, да и собрала бы я такую блистательную коллекцию, какую я сегодня могу представить на ваш суд? А? То-то же.

Факты неумолимы: я зарабатываю себе на колготки и бутерброды с фуа-гра, выставляя себя на всеобщее обозрение, и не могу сказать, чтобы мне это совсем уж не нравилось. Тщеславие, как говаривал Аль Пачино, мой любимый грех. Такой же грех, как, например, лень или обжорство, ничем не лучше, но, надеюсь, и не многим страшнее. Более того, он приносит мне стабильный заработок. Могла бы я работать теле- и радиоведущей, если бы появление на публике вызывало у меня мучительное смущение, прилив крови к ушам или, не дай бог, икоту? Нет, разумеется. Так человек, страдающий анорексией, никогда не станет ресторанным критиком, зато им легко может стать неисправимый обжора и чревоугодник. Каждому грешнику — свое место в системе общественного труда. Я свое нашла. Я нежусь в лучах всеобщего восхищения и сладко содрогаюсь в ледяных струях ненависти — но, черт возьми, это же еще не делает меня лохушкой?

Меня — нет, а кое-кого делает. Лоховство начинается в тот момент, когда наш герой лезет под свет софитов без какой-либо цели, просто ради удовольствия. Попробую объяснить разницу.

Я снимаюсь в программах, потому что получаю за это деньги и выстраиваю свою профессиональную карьеру. По той же причине, например, снимается в клипах Тимати: не знаю, нравится ему это или нет (думаю, что да), но чем чаще его покажут в ящике, тем больше будет гастролей и денег. Вряд ли мы полезем в кадр просто так, ну разве что по привычке.

Но вот, скажем, программа Андрея Малахова. У него регулярно обсуждаются насущные, актуальнейшие темы. И вот он мне звонит и говорит: «Приходи сегодня в эфир, Ксения, выступишь в качестве эксперта». А какая же у тебя, Андрей, сегодня тема, чтобы обращаться к моей эрудиции и жизненному опыту, интересуюсь я. А вот, говорит мне Малахов, в деревне Гадюкино родились сиамские близнецы, надо бы обсудить. «Э, нет, — говорю я. — Я же еще в прошлый раз тебя просила, когда гадалка из Комсомольска-на-Амуре нагадала конец света: не звони ты мне, Андрей, по таким вопросам, я плохой эксперт по концу света и по близнецам. Вот будет у тебя программа про голубые бриллианты, проект „Дом-2“, „Последний герой“ или, скажем, про лохов как класс, — тогда с удовольствием, мне это надо для дела».

И что же вы думаете — бедняга Малахов остается один-одинешенек в студии со своими близнецами или гадалкой? Да ничего подобного! Сидели там в удобных креслах наши герои, содержательно щурились и высказывали свое весомое экспертное мнение, ничуть не боясь всероссийского позора. Это мог быть, к примеру, Алексей Митрофанов, Эвелина Бледанс или депутат Лахова. Им-то уж точно есть что сказать человечеству по любому вопросу повестки дня. Нередко в этом качестве можно видеть бывших спортсменов или звезд полузабытых сериалов — одним словом, людей, которые в прошлом себя как-то проявили и не прочь и дальше оставаться на плаву. Вот, к примеру, за одну неделю я в десяти разных программах видела Диму Носова, славного нашего дзюдоиста. Гостей везде нехватка, а он — симпатичный, мускулистый парень с белыми зубами, к тому же умеет разговаривать. И вот он трудится, как вол: тут в «Модном приговоре» снялся, там у Малахова что-то сказал, здесь съездил сразиться с быками в «Больших гонках», а вот он уже играет в «мафию» на канале МузТВ. Такие люди прямо живут на телевидении, кочуя из одной программы в другую. Завидное упорство.

Пробегитесь по кнопкам пульта, и вы непременно увидите его, Лоха Публичного. Сегодня, завтра, через месяц — всегда, как только представится возможность выйти в кадр, он окажется первым на подхвате. Он скажет вам, что он думает об экстракорпоральном оплодотворении, о перспективах полета на Марс и о том, почему в этом сезоне снова употребляют блестки для лица. Он уже давно об этом размышляет и только ждал удобного случая. У Лоха Публичного обычно на редкость широкий кругозор.

Публичный лох лезет под софиты без малейшей корысти, а иногда и во вред себе. Вот, скажем, Виктор Батурин, уважаемый бизнесмен. Казалось бы: деньги любят тишину, сиди себе, стриги купоны, а если на личном фронте что-то происходит — не допускай утечки информации. Но — ничего подобного! Виктор Батурин выходит на высокую трибуну и пламенным глаголом заставляет Яну Рудковскую содрогаться от священного ужаса. Очень смешно. Не знаю, как там после известного инцидента все у Виктора Николаевича складывается с деловой репутацией, но в историю он вошел и обратно уже фиг выйдет.

Призвание к публичности нередко приходит к человеку неожиданно для него самого, а тем более для окружающих. Так, видимо, случилось с Михаилом Прохоровым, уважаемым нашим промышленником, красой и гордостью русского Forbes’а. Михаил — настоящий мужчина, суровый и несгибаемый воин, или, по крайней мере, именно таким он всегда хотел казаться. Что-что, а сказать о нем «болтун» не решился бы никто. Но вот происходит неприятный случай в Куршевеле — Михаила Дмитриевича ни за что ни про что арестовывает французская полиция. Ему, до этого всегда сторонившемуся публичности, приходится оправдываться, обвинять зарвавшихся французов и давать комментарии для прессы. И что же? Ему понравилось! Теперь он с удовольствием дает комментарии для НТВ и подробно рассказывает журналу GQ о системе тренировок, позволяющих ему в его-то сорок четыре года сохранять юношескую спортивную форму. Зачем? Неужели для удовольствия? Тогда ему самое место в этой главе.

Впрочем, я готова заподозрить, что с Михаилом все сложнее. Он, как человек, видящий ситуацию чуть дальше прочих, вовремя понял, что излишняя загадочность русскому миллиардеру на данном этапе может только повредить. Лоховские массы склонны демонизировать фигуры, окруженные ореолом тайны, потом сами же их пугаются, а при первом удобном случае, превозмогая страх, волокут за ноги на эшафот. Другими словами, возможно, Михаил Дмитриевич просто решил быть поближе к ло… к электорату. Что, конечно же, коренным образом меняет дело.

Вот уже пара лет как мы вместе с Ксенией Соколовой ведем в журнале GQ рубрику «Философия в будуаре». Там мы, две ядовитые на язык стервы, подобно Сцилле и Харибде интервьюируем различных персон мужского пола с очевидной целью: выставить их в глазах читателей напыщенными, недалекими и закомплексованными импотентами. Своих планов мы ни от кого не скрываем. Любой здравомыслящий человек должен бы держаться от этой рубрики дальше пушечного выстрела. «Как вы находите своих героев? — спрашивают у меня. — Вы их насильно приводите, подпаиваете или чем-то шантажируете?» Ничуть не бывало: депутаты, бизнесмены средней руки, госслужащие сами просятся к нам на расправу и готовы даже заплатить, лишь бы увидеть свою фотографию и свои отлитые из золота слова на глянцевой странице. Если бы не кристально-чистые этические принципы, нам впору бы уже открыть фирму и процветать. Нам — бесчестные деньги, героям — экземпляр журнала с закладочкой, чтобы показывать родственникам. Увы, совесть не позволяет: кому-кому, а уж Публичному Лоху мы готовы служить бескорыстно. Посмотрите, как трогательно выглядит он на фотографии светской хроники, рядом со знаменитостью! Лоха всегда можно узнать по характерной позе, по прихотливому изгибу позвоночника в направлении звезды, щека к щеке с Валерием Леонтьевым или Николаем Валуевым. Как невесты, прости меня господи.

Увенчаю эту главу самым-самым разлюбимым моим Публичным Лохом — господином Владимиром Кехманом, недавно назначенным директором Михайловского Театра в Санкт-Петербурге. Немедленно после вступления в должность он потряс просторы русского youtube’а, выйдя на сцену в балете (!!!) «Чипполино» в роли Принца Лимона. То есть в желтеньком таком костюмчике. Любопытно, что этот вошедший в анналы спектакль не был дебютом Владимира. Старожилы (и я в их числе) помнят, как в 1995 году в Петербург привезли Хосе Каррераса, и на приеме в гостинице «Европейская» Кехман на правах организатора мероприятия вышел и спел! Эта картина стоит у меня перед глазами до сих пор: Каррерас, в полном обалдении облокотившийся о стену, и заливающийся соловьем Кехман. Впрочем, не у меня одной: все происходящее транслировалось на уличные экраны, перед которыми собралось около десяти тысяч человек. «Мне постоянно предъявляют, что меня якобы тянет на сцену! — возмущается Кехман. — У меня нет желания быть на сцене! Это происходит случайно!»

Конечно же случайно. Нарочно такое не придумаешь.

О книге Ксении Собчак «Энциклопедия лоха»

Андрей Дьяков. К свету

Отрывок из книги

Черная тень стремительно перечеркнула угрюмое облачное небо. Величаво рассекая воздух трехметровыми перепончатыми крыльями, птеродонт перемахнул руины КАДа. По жилистому телу то и дело пробегала дрожь в предвкушении утренней трапезы, а уродливая голова птицы беспокойно вертелась, выискивая на поверхности признаки жизни. Поймав попутный порыв пронизывающего осеннего ветра, птеродонт спикировал в иссохшее русло Невы. Под цепким взглядом рептилии с огромной скоростью проносились остовы машин, груды мусора, куски арматуры, выщербленные опоры давно обрушившихся мостов — железобетонные рукотворные джунгли, оставшиеся в наследство от сгинувших «хозяев жизни»…

Еще несколько взмахов крыльями — и внизу замелькали прожилки железнодорожных путей, тут и там выглядывающих из-под бурого мха. Над Сортировочной хищник привычно сделал пару кругов в надежде углядеть двуногую добычу. Раньше эти странные создания частенько появлялись на железнодорожной станции, копаясь в промерзшей земле. Теперь об их визитах напоминали только раскуроченные рельсы и ровные ряды поперечных ям — все шпалы были давно растащены.

Кинув последний взгляд на ряды проржавевших вагонов, птеродонт понесся дальше, над руинами проспекта Славы. Полуразрушенные дома, словно стены каньона, указывали хищнику дорогу. Порывы ветра тщетно пытались сбить птицеящера с курса. Он уверенно двигался по привычному маршруту. Спикировав над потрескавшимся асфальтом, рептилия прибавила скорости. Дорога впереди ныряла под Ново-Волковский мост. Прямоугольную арку моста стягивали густые клейкие нити гигантской паутины, раскинутой неведомым хищником. Птеродонт, словно издеваясь, наддал еще, сложил крылья и, азартно гаркнув, на огромной скорости протаранил преграду. Рваные края образовавшейся прорехи затрепетали на сильном ветру, а из глубины паутины на удаляющегося птицеящера уставились одиннадцать злобных глаз незадачливого охотника. В предрассветных сумерках безумного нового мира продолжалась безумная новая жизнь…

Тем временем бестия достигла Московской площади и, спикировав к массивной статуе, мягко приземлилась на вытянутую руку «вождя мирового пролетариата». Потоптавшись немного, птеродонт устроился поудобнее и замер в ожидании, пристально наблюдая за выходом из «норы» — обвалившегося подземного перехода, ведущего на станцию «Московская». Именно здесь птицеящер неоднократно наблюдал двуногих, появляющихся из-под земли. Совсем недавно ему даже удалось полакомиться одним из них. И теперь он решил опять попытать счастья. При воспоминании о запахе сладкого теплого мяса по телу рептилии снова пробежала судорога…

В следующий момент что-то оглушительно грохнуло. Необычный звук раскатисто пронесся по площади, многократно отразившись от выщербленных стен домов. Однако хищник этого уже не услышал — голова птеродонта разлетелась мелким крошевом, а из вытянутой в смертельной агонии шеи брызнула тугая струя крови, поливая заиндевевшие плиты постамента.

В окне седьмого этажа сталинского дома напротив площади наметилось движение. Мелькнул силуэт рослого человека в противогазе и мешковатом костюме химзащиты, деловито разбирающего оптическую винтовку с гигантским дулом. Через пару минут человек, озираясь по сторонам, вышел из парадного и, обходя завалы мусора, неторопливо направился к площади. Труп птеродонта бесформенной грудой валялся у подножия памятника. Из чехла на поясе охотник достал устрашающих размеров тесак и, примерившись, одним точным ударом отсек с крыла мутанта костяной шип. Спрятав трофей в карман разгрузки, человек снял с плеча «калаш» и занял выжидательную позицию. Из перехода уже показалась группа укутанных в серое тряпье людей с баграми и салазками. Проследив за тем, как соплеменники споро потащили массивную тушу монстра в вестибюль станции, сталкер в последний раз окинул окрестности цепким взглядом и спустился под землю. Редкие лучи солнца, показавшись сквозь прорехи в пелене угрюмых туч, робко осветили руины Московского проспекта. Над Питером занималось утро…

* * *

— Эй, сирый, а ты не идешь встречать сталкеров?

Щуплый мальчуган лет двенадцати с ежиком неровно стриженных волос посмотрел вслед убегающим пацанятам и, словно очнувшись, ринулся за ними. Нет, он не обижался на это оскорбление. Сирота — это тот, у кого родителей нет. А у него родители есть. Да еще какие! Просто они сейчас в раю. Раньше папа часто рассказывал про рай перед сном. Там свежий воздух, много зелени и чистой воды, голубое небо… Глеб часто представлял себе родную Московскую, сплошь покрытую картофельными кустами и лоханками с водой, а вместо угольно-черной копоти на потолке — много-много голубой краски…

Подбежав к толпе ребятишек, Глеб протиснулся вперед и встал рядом с хромоножкой Натой, соседской девочкой из третьей палатки.

— Смотри, Глеб, идут! — Девочка привычно оперлась о заботливо подставленное плечо товарища по играм, расслабив недоразвитую ножку.

Впереди творилось нечто жутко интересное и страшное одновременно. Из-под жестяного, грубо сколоченного короба, выполнявшего функции шлюзового отсека, вырывались струйки пара. Это называлось красивым таинственным словом — «дезинфекция». Наконец дверь с противным лязгом распахнулась. Вошел дядя Савелий, отпихивая с прохода шланг подачи очистителя, отступил в сторону… В проеме показалась массивная фигура сталкера. Огромные сапоги, внушительных размеров патронташ через все туловище, не менее огромные руки и капюшон, в тени которого практически не разобрать лица…

Глеб с жадностью рассматривал незнакомца с ног до головы. Когда тот скинул капюшон, пацанва дружно ахнула. Гость вовсе не был уродом, на его грубом щетинистом лице отсутствовали шрамы, но во взгляде сталкера читалось что-то неуловимое, от чего становилось не по себе. Сродни чувству, возникающему, когда шаришь наугад в поисках выключенного фонарика, а натыкаешься на что-то скользкое, шевелящееся и готовое вцепиться в протянутую руку. От сталкера веяло несгибаемой силой… И в то же время тяжелая поступь его была какой-то обреченной. Словно шаги старика, уставшего от жизни.

Толпа раздалась в стороны, пропуская визитеров. Глеба пробрала дрожь, когда сталкер протопал мимо. Стало жутко… и в то же время жутко интересно. Глеб бочком пробрался мимо суетящихся на платформе зевак и расположился неподалеку от центрального костра, чтобы слышать весь разговор.

— Здравствуй, Таран. Проходи, садись к костру. — Седовласый энергичный старичок засуетился у котелка, наливая в плошку щедрую порцию похлебки. — Супец сегодня отменный! На, мил человек, отведай. Чем богаты…

Угрюмый мужчина положил зачехленную винтовку рядом с собой, расположился на цинковом ящике и принял из рук старика плошку с дымящимся варевом. Расстегнув один из карманов разгрузки, достал компактный дозиметр и поднес к похлебке.

По лицу старика словно бритвой полоснули, однако он промолчал и усилием воли вернул на лицо доброжелательную улыбку.

— Ты ешь, Таран, не бойся. Все свое, натуральное… Грибочки, картошечка — только с грядок собранные!

Из сумрака станции появился еще один обитатель в стоптанных валенках и потертом, видавшем виды ватнике.

— Все! Захар со своей командой уже потрошит птичку, — бодро начал он, подсев в круг. — Ну, ты и здоров стрелять, брат! Одним выстрелом ублюдка положил!

Под тяжелым взглядом сталкера мужичок осекся и поспешил сменить тему.

— Желчь «огрызкам» сторгуем, — не унимался Карпат. — А шкура на сапоги пойдет. И мяса там с центнер наберется. Дед, а дед, отлетался наш «мессер» все-таки!

— Тарану спасибо скажи… И хватит языком молоть почем зря! — Старик кинул в костер очередное полено и повернулся к сталкеру: — Благодарствуем, мил человек, за помощь! А то, сам понимаешь, нам без вылазок никак нельзя. Дров не сторговать сейчас, вот и приходится наружу нос казать…

Сталкер, медленно пережевывая пищу, глядел в огонь.

— Веню Ефимчука потеряли из-за этой гадины… А такой человек был! — Старик Палыч явно был настроен удариться в воспоминания, но атмосфера уюта быстро улетучилась, когда к костру подошел худощавый глава станции Никанор.

— Как договаривались, — сухо произнес он, поставив у ног сталкера объемистый мешок.

Таран не спеша развязал тугой узел и небрежно вывалил содержимое мешка на бетонный пол. Таблетки, пузырьки, скрутки бинтов рассыпались бесформенной кучей, из которой сталкер начал придирчиво выбирать некоторые и откидывать в сторону. Покопавшись с минуту, он сгреб большую часть медикаментов обратно в мешок и, поднявшись на ноги, закинул его за спину.

— Послушай, Таран… — Старик, стараясь не встречаться со сталкером взглядом, мялся и тяжко вздыхал. — Это ведь почти все лекарства, что у нас остались. Может… едой возьмешь… или еще чем?

Никанор стоял не шелохнувшись. Только желваки на его лице обозначились сильнее.

— У «огрызков» еще наторгуете, — грубо отрезал Таран.

Кинув в опустевшую плошку пару патронов — за постой и ужин, — он подхватил винтовку и пошагал прочь со станции.

Палыч растерянно всплеснул руками, а Никанор со злостью сплюнул под ноги. Гневный взгляд его зацепился за Глеба.

— А ты чего пялишься, шантрапа! Или ты сегодня свое уже отработал? Так я добавлю!

Глеб кинулся к входу в подсобки, мечтая как можно быстрее исчезнуть с глаз взбешенного начальника. Прокатившись по узкому коридору, подхватил у стены лопату, запрыгнул в безразмерные сапожищи, покрытые засохшей коркой грязи, и привычно полез в яму с нечистотами. После пережитых эмоций и встречи с ужасным сталкером мальчика колотило. Выгребать чужое дерьмо было намного привычнее и спокойнее.

* * *

— Алло! Алло! — Никанор, надсаживая горло, орал в трубку телефона. Как обычно, связь с «Техноложкой» была отвратительной. Сквозь хрип помех иногда прорывался далекий голос, но глава станции не мог разобрать и половины слов.

— Повторяю! Вам придется разговаривать с ним здесь, на «Московской»! Он упертый, как баран! — Никанор сосредоточенно вслушался, затем энергично закивал: — Да, да! Высылайте! Я предупрежу патрульных! Будем ждать!

Бросив трубку на телефон, Никанор упал в просиженное кресло, закуривая самокрутку. Телефон… Пожалуй, единственный оставшийся на «Московской» признак цивилизации. И то — кабель протянут мазутами. Они же подавали электричество на несколько убогих лампочек, поддерживающих на станции скудное освещение. Грабительская плата за свет не добавляла мазутам народной любви. Никанор не переваривал этих хитрых выродков, однако поделать ничего не мог.

Затушив окурок, он встал из-за стола. Надо было распорядиться по поводу намечающихся гостей.

О книге Андрея Дьякова «К свету»

Анна Старобинец. Первый отряд: Истина

Отрывок из книги

— …Что ты видела?

— В смысле?

— В нашем кинозале, полчаса назад. Что — ты — видела — там?

— Нам показывали мультфильм. Русско-японский. «Первый отряд» называется. На пиратском диске — поэтому качество было не очень. Экранка. Но мне все равно понравилось…

Это не вранье. Это еще не вранье…

— Так, мультфильм. Замечательно. И что там было, в мультфильме?

— Ну, там. Вторая мировая война. Пионеры-герои. У них там такие… экстрасенсорные способности. В первый день войны их убивают фашисты. Остается только одна девочка, Надя. И она получает задание от Шестого отдела — отправиться в мир мертвых и попросить этих бывших пионеров… то есть, друзей, ну, которых как бы убили…

…У него прозрачные глаза, у Подбельского. Прозрачные — и самую малость в голубой, как пластиковая бутылка из-под Аква-минерале. Смотрит без выражения. Слушает, не перебивая. Или вообще не слушает…

— …Как бы она должна попросить их о помощи. Чтобы они приехали из мира мертвых и приняли участие в битве с фашистским бароном…

— А еще что-нибудь ты видела?

— …Ну и они соглашаются, а этот барон…

— Я говорю: еще что-нибудь ты видела? Другое?

Если молча помотать головой, но не говорить «нет», если не говорить вслух, будет почти не больно…

— Что ты мне головой тут трясешь? Я тебя русским языком спрашиваю… Или ты по-русски не понимаешь? Так я тебя на мове спрошу: шо ты бачила?

Ненавижу. Ненавижу, когда он «шокает». Как у хохлов у него все равно не получается. А получается ненатурально и тупо. Фальшиво…

— Шо ты бачила, дивчина?

Презирает, типа. Переход на мову — это у него обозначает презрение. С недоделками — недоделанным языком…

— Шо не размовляешь? Ну что ты молчишь? Ничего не видела, да? А вот другие почему-то видели!

…Да, они видели. Каждый по маленькому кусочку. Цыганка видела. Рыжий видел. И Клоун. Жирная видела… А Н емой все последние полчаса проскулил — значит, тоже видел… Я дала ему листок и карандаши, попросила нарисовать. Он взял белый. И нарисовал круг. Белый круг на белом листе…

— Цыганка видела, — Подбельский загибает на руке палец, длинный и желтый. — Рыжий видел…

— Почему вы называете ее цыганкой, Михаил Евгеньевич? Вы же сами нас за это штрафуете. Учеников следует называть по именам. Ее зовут Лена…

— Цыганка видела кровь! Рыжий видел огонь! — он орет; кадык елозит под тонкой коричневой кожей, как акулий плавник, — Клоун видел лед! Немой видел луну! — вверх-вниз, вверх-вниз, если он заорет громче, этот плавник вспорет ему шею изнутри… — А ты? Что видела ты?

…А я — я видела все.

Я могу сложить этот паззл.

В красочном мелькании кадров, между девочкой с тонкими ножками и перекошенными рожами фрицев, между мечом и катаной, между березой и танком, на какую-то долю секунды, но я все-таки видела —

Луну — огромную и червивую, как шляпа гигантского гриба, гнойно-желтую луну во все небо, источенную черными пятнами океанов.

И лед — непрозрачный и желтоватый, как слипшийся старый сахар.

И круг — пустой черный круг, который очерчен на льду…

И я знала, я как всегда знала, что в этот круг должен кто-то войти, но он не пришел, этот кто-то, и это его отсутствие обозначает конец…

И всего лишь на долю секунды — но я слышала шепот: «Все. Время вышло».

А потом была тень — тонкая, острая, быстрая.

А потом была кровь.

И взрыв.

И огонь.

И это не был мультфильм. Это было между мультфильмом. Секундное копошение жизни — или, может быть, смерти — среди разноцветных картинок. Секундное вкрапление бреда — моего бреда — в японское анимэ…

Я могу сложить этот паззл — потому что я складывала его много раз. Огромная луна и ледяная короста, круг, в котором нет никого, но в котором должен быть кто-то, и черная тень, и кровь, и огонь…. Я видела эту картинку сто раз, я вижу ее в своих снах. Я не знаю, что она значит — но я точно знаю: в русско-японском мультфильме ее быть не должно.

И еще я знаю — Михаилу Евгеньевичу, директору интерната, я ничего не скажу.

Потому что не знаю, кто он на самом деле.

Мы давно уже договорились — все мы шестеро, я и Цыганка, Рыжий и Клоун, Жирная и Н емой — мы не будем ему доверять. Благодарность — пожалуйста. Где бы мы были, если б не он? В засранных украинских, русских и белорусских детдомах под Донецком и Харьковом, под Мурманском и С ыктывкаром, под Барановичами и В итебском… Было бы у нас теплое море? Нет. Был бы у нас дельфинарий? Нет. Свежие фрукты и шоколад, орехи и рыба, креветки и чипсы? Ха-ха. А иностранные языки, английский и немецкий с четырех лет? Нет. Кинозал, интернет, библиотека, медкабинет — укомплектованный, как в президентской больнице? — не-а. Только зачем он нам здесь, в севастопольском интернате для детей-сирот, такой вот медкабинет? Все эти проводочки, экранчики, подмигивающие кнопки, кабинки с нарисованными на стекле ангелочками и надписью «Дневной сон»?.. Непонятно.

Раз в неделю — а иногда чаще — по распоряжению Михаила Евгеньевича белокурая медсестра делает каждому из нас по укольчику. В вену. «Витамины», — говорит Михаил Евгеньевич. Он добрый, он учит нас языкам, он заботится о нашем здоровье… Витаминов в организме должно быть в избытке. Только вот от его витаминов почему-то очень хочется спать. Дневной сон — в аккуратных кабинках.

Дневной сон на спине так полезен для организма подростков. Медленней бьется сердце и расслабляются мышцы. Кровь отливает от ног, расправляется позвоночник. Дневной сон дарит отдых. Дневной сон порождает чудовищ…

Мы все видим огонь и лед. Раз в неделю — а иногда чаще.

Они видят огонь и лед — а я вижу еще больше. Огромную гнилую луну — и круг, в который никто не вошел… «Это все от усталости», — говорит Михаил Евгеньевич. — «От нехватки витаминов в организме».

Мое первое воспоминание — эта фраза. Мне пять лет, я только проснулась. Сквозь тонированную стенку кабинки едва пробивается солнце — а мне приснилась луна, и я громко кричу от страха. Я кричу: «Папа!». Он сразу приходит. Он гладит меня по волосам, наш директор, наш добрый папа Подбельский. «Это все от нехватки витаминов», — говорит он. — «Поспи еще — и все пройдет, девочка». Он врет. Он врет — и мне больно…

У остальных ничего не получилось. Совсем ничего. Когда-то они тоже видели сны, страшные сны в аккуратных стеклянных кабинках — а потом перестали. И Подбельский утратил к ним интерес. Они доучиваются в интернате по упрощенной программе, постепенно забывая английский с немецким, они едят в столовой простую еду, они предоставлены сами себе — зато никто больше не вкалывает им витамины… Остались только мы шестеро. На нас он еще не поставил крест. Мы заходим в кабинки с надписью «Дневной сон», и пока мы засыпаем, белокурая медсестра закрепляет на наших телах холодные присосочки с проводками, и закрывает нам глаза черной повязкой, и когда мы уже почти спим, когда мы уже не можем спросить «зачем?», мы чувствуем, как к нашим лбам прикасается холодный металл, как металлический обруч обхватывает наши головы плотным кольцом. И, засыпая, мы слышим, как пищат электронные датчики где-то там, за пределами наших тесных кабинок. Мы привыкли засыпать под их мерный, ласковый писк. Он заменяет нам колыбельную — всегда заменял, с раннего детства.

— …Почему ты не хочешь сказать, а, Ника? — Подбельский уже не орет, он смотрит на меня своими прозрачными бутылочными глазами, и я тоже смотрю на него, смотрю и не могу отвести глаз, и чувствую себя мухой, намертво прилипшей к стеклу. — Другие все рассказали. Потому что тут дело серьезное. Расскажи, что ты видела, куколка.

Иногда он называет нас куколками. Пока мы спим в своих тесных кабинках, обмотанные проводками, он говорит с нами. Он говорит, что мы похожи на куколок, на скрюченных гусениц в коконе сна… Когда нам снятся наши кошмары, когда мы вздрагиваем во сне, он ждет, он надеется, что наружу пробьются бабочки… Еще немного — и мы станем его бабочками, что бы это ни значило. Еще немного — и мы станем его бабочками, так он нам говорит… Так он говорил раньше. Теперь он все больше злится. Теперь он почти в отчаянии. «Почему же вы не летите?» — кричит он нам, спящим. «Разве вы не хотите взлететь?», — шепчет он грустно, и его шепот пробивается в наши кошмары, пробивается через лед и огонь. «Ника, Ника, моя милая девочка…. Ты умеешь уходить дальше всех…. Ты уже у самой границы… Почему же ты не хочешь лететь?..».

Я не знаю, что это значит. Но я точно знаю — я не хочу. Я хочу, чтобы все это кончилось. Витамины и дневной сон, его голос — и электронный писк датчиков. Все скоро кончится. Мне осталось недолго. Из шестерых «куколок» я самая старшая. Всего один месяц — и я закончу интернат. Остальные останутся — они младше меня. А я попрощаюсь с дельфинами, я попрощаюсь с Подбельским, я попрощаюсь со всеми и уеду. Месяц назад я получила письмо из Берлинского университета — он согласны платить мне стипендию. Два дня назад я забрала из консульства загранпаспорт — со студенческой мультивизой. Я буду учиться на биологише факультэте, по вечерам я буду подрабатывать в баре, я буду ездить автостопом по всей Европе, у меня будет бойфренд арийской наружности — и я забуду про лед и огонь.

Я буду скучать по друзьям. Я буду скучать по дельфинам…

И я буду скучать по нему.

В детстве я звала его папой. Это сейчас я называю его Михаилом Евгеньевичем и «на вы», а в детстве я звала его папой. Это что-то, да значит.

И еще. В детстве я знала, кто он. А потом поняла, что он врет.

Он говорил, что он бывший моряк. Капитан дальнего плавания. Он говорил, у него была верная жена. Он говорил — у него был корабль, большой и белый, с тремя мачтами и скоростью хода в тридцать узлов. Он назывался «Надежда». Когда «Надежда» возвращалась в С евастопольский порт, его жена надевала белое платье и белую шляпу и приходила на Графскую пристань. Она махала оттуда белым платком. Она была самой красивой. Они виделись лишь несколько раз в году, и каждый раз он проводил с ней неделю, не больше, но она всегда спокойно ждала его, ждала года за годом, и никогда не жаловалась на жизнь — а потом умерла. Он говорил, что детей у них не было — а они всегда так мечтали иметь много детей… В тот год, когда его жена умерла, Севастополь перестал быть русским городом. Подбельскому предложили вступить в украинский флот, сунули в руку листок с текстом украинской присяги. «Уважающие себя люди присягают раз в жизни», — спокойно сказал Подбельский, комкая в кулаке бумажку. — «И служат только одной стране». Тогда украинские моряки потребовали продать им большой и белый корабль, который назывался «Надежда». Подбельский сказал твердое «нет». В отместку командующий украинского флота приказал «Надежде» покинуть севастопольский порт. «Хорошо», — ответил Подбельский, — «Я продам вам корабль, лишь подождите три дня». Через три дня он продал корабль. Только теперь корабль был черным и назывался «Туга» — «печаль»… Он говорил, что на деньги, полученные за «Тугу», он открыл в С евастополе интернат для детей-сирот — ведь своих детей у него не было, а им с женой всегда так хотелось иметь много детей.

Он назвал интернат «Надежда».

Когда я была маленькой, он часто рассказывал мне эту историю. Я слушала ее и мне было больно. Я думала, это оттого, что история такая печальная.

Каждый раз детали его рассказа слегка менялись — разное количество мачт было у его белого корабля, другими именами звались матросы, и цвет глаз любимой жены становился из зеленого синим, а из синего голубым… И чем больше изменялся рассказ, тем мне было больнее. Я показала ему, где мне больно: в середине меня, там, где сходятся ребра. Чуть выше пупка, но внутри, глубоко внутри. И он объяснил мне, что там — солнечное сплетение. Так написано в учебниках по анатомии. И еще — там у человека душа. Так написано в книгах мудрецов. Он сказал, что мне больно, потому что мне грустно. А раз мне так грустно, он не станет больше меня огорчать.

И он перестал рассказывать мне про корабль «Надежда». Позже я поняла: мне было так больно, потому что он врал.

Не было корабля, ни белого, ни черного, и не было жены, а если и была, то совсем не такая, и не был он капитаном, а кем он был, я не знала… Я до сих пор не знаю, кто он такой. На мой вопрос он давал мне много ответов — и все они были ложью, полной или частичной. Я стала называть его Михаилом Евгеньевичем. Я перестала называть его папой. Я перестала спрашивать, чтобы не мучаться.

Я чувствую неправду, как другие чувствуют ожог или царапину. Я чувствую неправду, как другие чувствуют удар. Я живой индикатор искренности. Я ходячий детектор лжи. Я бесполезна: правда не открывается мне. Мне просто больно, если мне врут. Я бесполезна. Я бессмысленная болячка.

…Другой его рассказ был почти правдой. Он рассказывал, что в конце девяностых объехал все свое когда-то огромное, а теперь уже не существующее советское государство, и видел сотни и тысячи одиноких малышей, и выбрал из них только двенадцать — и привез их сюда, в интернат. Это был первый набор. Это правда. С тех пор каждый год он и его сотрудники привозят еще по двенадцать детишек. Лично меня они подобрали где-то под Мурманском. Он говорит, что они выбирают самых несчастных — чтобы дать им надежду. Это вранье.

Они выбирают нас как-то иначе. Я не знаю, как именно. Я не знаю, зачем. И я больше не спрашиваю — чтобы не слышать лживых ответов.

…Он говорит:

— Так что там с мультфильмом?

Он говорит:

— Ну, хорошо, Ника.

Он говорит:

— Я предлагаю тебе сделку. Если ты будешь честна со мной, если ты будешь сотрудничать, я тоже расскажу тебе все, что ты хочешь знать.

Он говорит, что на этот раз он будет со мной честен. Он говорит — я киваю, и закрываю глаза, и жду, когда придет боль.

О книге Анны Старобинец «Первый отряд: Истина»

Дмитрий Горчев. Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев

Глава из книги

Дорога. Чуйская долина

Однажды проснулся я среди ночи, освещённый синим фонарём, но уже не как простой безответный пассажир, которому каждое проходящее мимо лицо в фуражке вольно отдавать строгие распоряжения, а в статусе именно такого на всё уполномоченного лица, то есть проводника.

Двери, как это ни удивительно, нигде не хлопали либо же были не слышны из-за того, что весь наш вагон содрогался от страшных ударов снаружи. Я с большим трудом поднялся с полки и кое-как отомкнул дверь тамбура. Внизу стоял чрезвычайно злобный казах в железнодорожной форме, украшенной множеством разнообразных нашивок, что по-видимому свидетельствовало о высоком его чине (хотя нашивкам не всегда следует доверять: у иного демобилизованного узбекского рядового нашивок и аксельбантов может быть гораздо больше, чем у самого заслуженного генералиссимуса, но это к слову).

«Ага! Проснулся!» — сказал железнодорожный начальник с непонятным мне удовлетворением и удалился в сторону штабного вагона, так и не дав мне никакого разъяснения этому происшествию.

Разъяснение, однако, было получено слишком даже скоро от командира нашего отряда проводников, которую порою и в глаза называли Вороной. Она появилась в проводницком купе уже через несколько минут и кратко сообщила: «Пиздец вам, мужики — милицию вызывают. Куда ж вы так нажрались?» «А мы нажрались?» — удивился я было, и тут же в сплошном тумане внутри моей головы высветились несколько моментальных снимков, которые свидетельствовали неопровержимо: да! — мы действительно нажрались.

Здесь, впрочем, следует на некоторое время отвлечься от сюжета и объяснить читателю, каким образом я всё же оказался в этом неестественном и неприятном положении.

Дело в том, что буквально накануне мы, то есть я и два моих институтских приятеля — мы вместе поступали в институт, но из-за службы в армии я отстал от них на два года, вернулись из самого первого рейса в качестве проводников по маршруту Алма-Ата—Москва—Алма-Ата в составе студенческого отряда проводников.

В качестве исторической справки для нынешнего поколения, следует сообщить, что трудовые студенческие отряды были вообще чрезвычайно популярны в то время — богатых родителей тогда было ещё чрезвычайно мало, это потом уже все стали миллиардеры, а на стипендию, пусть даже повышенную, можно было позволить себе разве что самую скромную одежду, два беляша на завтрак и ежедневный хек с вермишелью в студенческой столовой на ужин. А как же, спрашивается, быть с такими непременными атрибутами студенческой жизни, как пьянство и бабы?

В стройотряде же можно было, при благоприятной фортуне, заработать баснословные деньги — чуть ли не до тысячи рублей на руки за лето. Но и работать приходилось в прямом смысле от зари до зари, а иногда и ночью, без всяких выходных. Больных и малосильных сразу же безжалостно прогоняли, чтобы не кормить лишний рот. Чаще всего работа такого отряда состояла в строительстве коровника или сарая в богатом совхозе на паях с каким-нибудь предприимчивым армянином, какие во множестве разъезжали тогда по русским деревням. Такие отряды, впрочем, считались ненастоящими и были даже почти нелегальными, в отличие от настоящих, про которые показывали репортажи по телевидению и снимали кинофильмы («яростный строй гитар, яростный стройотряд, словно степной пожар песен костры горят» — пел в одном таком кинофильме ставший популярным после исполнения песни Александры Пахмутовой про незнакомого прохожего певец и композитор Александр Градский). Позднейшие антисоветчики объявили всё это пропагандой, но наверняка и настоящие стройотряды тоже где-то были — в Советском Союзе было вообще всё, кроме кока-колы, только всегда очень мало.

Я же незадолго до описываемых событий вернулся из строительных войск, где и так уже уложил бетона гораздо больше, чем предписано в этой жизни среднему человеку, так что вовсе не рвался в именно строительный отряд и потому протиснулся в отряд проводников, где заработки были хоть и скромнее, но зато уж и работа поувлекательнее. Впрочем, имея голову на плечах, и в проводниках можно было заработать даже поболее тех, кто махал киркой и полутёрком, но об этом в свой черёд при более удобном случае.

Итак, мы вернулись из самого первого рейса, привезя пусть не баснословный, но вполне ощутимый капитал — даже я, нисколько не отмеченный коммерческой одарённостью, заработал рублей, пожалуй, семьдесят — почти что две мои месячные стипендии.

Вообразив себя на этом основании крупными коммерсантами, мы, по приезде в Алма-Ату решили пустить заработанный капитал в оборот — то есть купить на него водки и торговать этой водкой в вагоне ночами по пятнадцати рублей за бутылку. И действительно, мы сообща приобрели два ящика водки (тогда это было ещё возможно, несмотря на уже начавшуюся под руководством забытого ныне Егора Кузьмича Лигачёва антиалкогольную кампанию) и спрятали её в рундуке для постельного белья. Ну и понятное дело (излишне даже про это и упоминать) изрядно это всё дело отпраздновали песнями из кинофильма ирония судьбы или с лёгким паром.

Очередной же рейс на ту же Москву был уже на следующий день пополудни, и потому, проснувшись поутру с сильнейшим похмельем, мы принуждены были в самые кратчайшие сроки осуществлять свои служебные обязанности (это только пассажирам кажется, что проводник только и делает, что расхаживает по перрону и покрикивает), а их множество: сдать по счёту грязное бельё, получить чистое, загрузить уголь и торфяные брикеты для титана, заправить воду, получить сахар, чай, печенье и вафли — и всё, как водится, в противоположных концах депо с огромными очередями из таких же проводников. Затем перечесть огнетушители, занавески, вилки и шахматные фигуры (а вы и не знали, что в советских вагонах были вилки и шахматы! — Правильно — хуй бы их вам выдали). Гонцы, ещё утром посланные за пивом, исчезли бесследно, так что к моменту подачи поезда на посадку все мы едва держались на ногах и с трудом шевелили огромными пересохшими языками, отвечая на неизменно идиотские вопросы садящихся в вагон пассажиров.

И вот, когда поезд уже готов был тронуться, увозя нас вместе со всеми нашими надеждами в безводные степи, появились наконец долгожданные гонцы — Айбол и Ербол, с трудом волочащие сетки с жигулёвским пивом. Ради такого дела мы бы и стоп-кран, пожалуй, сорвали, хотя это и считалось тягчайшим преступлением против графика движения поездов, но к счастью и этого не понадобилось — успели.

И вот поезд наконец-то тронулся, билеты у пассажиров были собраны, бельё выдано, титан растоплен, заполнены все бесчисленные путевые, бельевые и посадочные листы, и жизнь наконец-то остановила суматошный свой и бессмысленный бег и оказалась прекрасной. Пиво, правда, быстро кончилось, но по такому случаю из рундука была извлечена одна, и только одна, первая и последняя бутылка спекулятивной водки.

Последующие же события так никогда и не были прояснены окончательно. Что случилось далее? Очевидцы (сами на тот момент не вполне трезвые) рассказывали, что будто бы Волоха (мой напарник), во множестве накупив на станции Чу виноград и урюк, с видом сеятеля разбрасывал их с сатанинским хохотом по перрону, а потом ещё затеял разносить пассажирам чай, так что только чудом никто не погиб от ожогов кипятком — но увы! — ни подтвердить, ни опровергнуть ничего этого я не могу. Сам я вроде бы в тот раз ни в чём особо постыдном замечен не был, так как чрезмерно быстро заснул прямо на полу в подсобке возле электрощита.

И там же я и проснулся от уже описанного стука.

Состав однако уже тронулся, а к нам больше никто не пришёл.

Решив, что всё обошлось, я заглянул в проводницкое купе: там на полу храпел мой напарник. Я попытался его пробудить, но, понятное дело, тщетно, и полез в рундук, дабы оценить оставшиеся запасы спекулятивного товара. Запасы были удручающими: из двух ящиков осталась примерно половина одного. «Не могли же мы столько выпить вдвоём или даже вчетвером?» — изумился я, но решил отложить разрешение этой загадки на утро, потому что голова решительно ничего не соображала.

Я глотнул из недопитой бутылки на столике прямо из горла и собрался лечь спать, чтобы освежить голову хотя бы к утру, но увы! Состав снова остановился и через несколько минут раздались грозные шаги многочисленных ног.

В вагон одновременно ввалились пятьсот или, может быть, тысяча человек, и все в погонах. И все орут! Единственный человек в погонах, которого я опознал, потому что он орал громче всех, был бригадир поезда.

Нас быстренько взяли под микитки и куда-то поволокли. Я-то, уже кое-что сообразив, поволокся добровольно, а вот разбуженный сапогами напарник решил, видимо, что на него среди ночи напали Бесы, и взялся отбиваться. Однако его быстро успокоили теми же сапогами по почкам и теперь он только пучил глаза.

О, этот пустынный полуночный перрон! На нём даже трезвый и свободный пассажир чувствует себя как первый и последний человек на Луне, а что там говорить про дрожащих с похмелья арестованных проводников?

Впрочем на перроне мы пробыли недолго, потому что нас за шиворот отволокли в странное какое-то помещение, которым заведовал горбун в белом халате со ржавыми пятнами. Горбун был безобразен и ласков. «Присаживайтесь, молодые люди», — сказал он, гремя какими-то инструментами в железном корытце. «Пытать будет», — подумал я и застучал зубами.

Однако же вместо блестящих клещей и щипцов горбун выудил из корытца две пробирки с бесцветной жидкостью вставил в них трубочки и попросил в эти трубочки подуть. Ну, мы подули, попускали пузырики. Стало даже весело.

«А теперь, — сказал горбун, подливая в пробирки какую-то другую, тоже бесцветную жидкость, — если пробирки окрасятся в розовый или красный цвет, значит, вы принимали алкоголь!» Вид у него был при этом в точности такой же, как у моего школьного учителя химии Петра Пантелеевича перед тем, как он производил какой-нибудь занимательный опыт.

Только жидкость в пробирках не стала розовой. И красной она не стала — она сделалась густо-кровяного цвета, из пробирок повалил дым и одна из ни, кажется, даже треснула.

«Пошли, — кратко сказал сержант, наблюдавший в дверях за этим занимательным опытом. — Вещи возьмёте».

Да какие там вещи — тапки да мятая пачка сигарет, одна на двоих. Ещё не протрезвившийся напарник засунул ещё себе за ремень предпоследнюю бутылку водки: «Утром похмелимся» — сказал он с видом бывалого человека.

Ну вот и всё. И уехал, сверкнув всё теми же красными огнями, наш поезд в далёкий и прекрасный город Москва, где на Казанском вокзале продают волшебный напиток фанта по двадцати копеек за стакан.

Деревня. День

А почему, собственно говоря, деревня?

Вопрос этот почему-то очень сильно беспокоит и даже раздражает многих моих знакомых и не очень знакомых людей. Люди, они вообще не выносят, когда им что-то непонятно — для каждого действия обязательно должна быть легко понимаемая причина.

Вот, например, где-то в украинских степях живёт один программист. Но живёт он там не просто так: будучи необычайно прозорливым, как все программисты (прозорливее их только шахматисты), он тщательнейшим образом подготовился к обрушению мировой экономики, ядерной войне и другим напастям. Он подсчитал, сколько нужно на двадцать лет соли, спичек, туалетной бумаги, мыла и гвоздей, всё это за несколько лет закупил и только тогда переехал в деревню.

С ним всё понятно.

А я зачем?

Я хоть родился крестьянской семье, но уже в городском роддоме: мать моя была первой из всей семьи, кто вырвался наконец в Город. Туда, где течёт из крана горячая вода, где тёплый сортир и где не нужно каждый день топить печку.

Она поступила в педагогический институт и дети её, то есть я, через двадцать лет тоже поступили в педагогический институт, и жить бы, казалось бы, да жить, в наше время вообще очень много возможностей для достойной жизни.

Бежать от мирового кризиса? Да нет, тогда, когда я садился в поезд, им даже и не пахло, а пахло наоборот невиданным в нашей вечно голодной стране изобилием. А я, в отличие от того программиста, вовсе не прозорлив.

И не потому что там чистый воздух и натуральные продукты — о своём здоровье я вовсе никак не забочусь, если не сказать хуже.

От людей? Ну, может быть, в какой-то степени — уж слишком их много в городе. Правда дальнейшая жизнь показала, что в деревне людей хотя и много меньше, но зато все они гораздо ближе.

Поэтому я не знаю, что ответить на этот вопрос: мне просто нравится жить в деревне и всё.

Дорога. Чуйская долина

В отделении милиции было почти что уютно: вдоль стен стояли огромные рюкзаки и пахло сеновалом.

Сержант Садвакасов (в Казахстане у всех сержантов милиции фамилия Садвакасов) быстро составил протокол, одобрительно вынул из штанов напарника бутылку водки, тщательно запер её в сейф и отобрал, как положено по уставу, шнурки и ремни.

Я всё ждал каких-нибудь пыток и казней, но ничего — сержант просто посадил нас в клетку, даже по почкам ни разу не стукнул.

Всё ж-таки провинция всегда почти добрее города. В Алма-Ате, если попадёшь на казахский патруль (а там в милиции уже тогда были все практически казахи) — то пиздец тебе. Если отделаешься десятком пинков по рёбрам — то благодари милосердного нашего Господа, ибо произошло Чудо.

В клетке кто-то жил. «Пацаны, курить есть?» — стандартный в таких случаях самый первый вопрос. Я порылся в карманах, протянул пачку. «Тут курить всё равно нельзя — пизды дадут», — сообщил Некто.

Я уже немного различал в темноте: на полу спали ещё двое.

Некто оторвал от пачки кусок фольги, достал что-то из ботинка и стал аккуратно в это фольгу заворачивать. Потом скатал всё это в шарик и проглотил.

«Потом посру, расковыряю палочкой и раскурюсь, — объяснил он мне, хотя я ничего не спрашивал. Я устроился, как мог, на полу и, кажется, даже заснул тем самым сном, который бывает в милицейских клетках. Ну, кто ночевал, тот и сам всё знает, а кто не ночевал, тому и знать незачем — может и минует его чаша сия. Хотя, впрочем, ничего такого уж страшного — тоскливо только очень и холодно.

Но утро всё равно когда-нибудь непременно наступает.

В шесть часов загремел ключами сержант, зашёл в клетку: «Подъём, блядь, наркоманы и алкоголики!» Наркоманы и алкоголики, то есть мы, закряхтели и закашляли. «Кто тут алкоголики?» — продолжил сержант. «Мы! Мы!» — торопливо закричали мы с напарником, перепугавшись, что по какой-нибудь ошибке нас тоже причислят к наркоманам. Потому что одно дело вылететь из института (да и хуй с ним) и совсем другое — получить вполне не абстрактный срок за наркоторговлю.

«Пошли», — снова кратко сказал сержант и повёл нас куда-то в посёлок. «Во, бля, — подумал я. — Будем теперь до ишачьей пасхи тут за баранами говно убирать».

Но всё опять оказалось не так страшно. Сержант привёл нас к какому-то дому, возле которого стоял необычайно грязный милицейский уазик. «Вымыть. — сказал сержант. — Это капитана нашего. Потом придёте в отделение. Сбежите — пиздец вам. В тюрьму пойдёте». Ишь ты — разговорился.

Вымыли, вернулись. Сержант выдал нам шнурки, ремни и проводницкие удостоверения.

«А водка?» — неожиданно нагло спросил напарник. Глаза у сержанта стали очень нехорошие. «Какая водка?» — спросил он ласково. Я пихнул напарника в бок. «Не было водки, начальник! — сообразил он. — Это мне спьяну примерещилось. Не было». «Не было», — подтвердил я.

Тут бы сержанту в виде мягкого приговора присудить нам эцих без гвоздей, но, увы, кинофильм кин-дза-дза в тот момент даже ещё не был снят.

«Теперь идите нахуй, — сказал сержант. — Ещё вас увижу — поедете с этими». И показал на наркоманов, которые снова уже спали на полу.

И вот, стоим мы, значит во всём своём неприглядном виде на платформе станции и имеем ровно один рубль двенадцать копеек денег на двоих. Сумма эта, несмотря на очень высокую покупательную способность рубля в описываемые времена, была тем не менее совершенно недостаточной для того, чтобы эту самую станцию покинуть как можно скорее. А ближайшие два места, где нам могли бы дать взаймы хотя бы каких-нибудь денег, находятся от нас ровно в пятистах километрах: одно место на севере, другое на юге.

Мы присели в условной тени казахского дерева карагач, закурили одну на двоих последнюю сигарету, в двух места поломанную, и стали думать о дальнейшей нашей судьбе. Но ровно ничего хорошего никак не придумывалось.

Сейчас положение наше назвали бы тяжёлой жестью, но в те времена так называли только листы (обычно ржавые) из прокатной стали, и поэтому напарник мой обозначил наше положение проще: «кажется, нам пиздец». Я не стал с ним спорить.

И тут в голову мне пришла одна из редких действительно умных мыслей: «Слушай, Волоха, — сказал я напарнику, докурив сигарету до самого фильтра. — Вот мы сейчас стоим с тобой и думаем, как можно за рубль двенадцать добраться вдвоём до Алма-Аты. Но про это очень глупо думать, потому что сделать это всё равно невозможно. Но мы всё равно про это думаем и думаем. Поэтому давай-ка мы эти деньги пропьём, и тогда они не будут нам мешать думать по-настоящему».

Напарник мой посмотрел на меня с большим уважением и мы пошли в пристанционный магазин, где купили бутылку яблочного вина за девяносто копеек, банку кильки с глазами и полбуханки чёрного хлеба. Кильку вскрыли одолженным в магазине хлебным ножом и съели в тени того самого карагача при помощи наломанных с него же веток. Ну и всё остальное тоже, конечно, съели и выпили.

И стало нам легко и просто: мы подошли к первому попавшемуся машинисту тепловоза, показали ему удостоверения и наврали, что отстали от поезда. Он, без большой, впрочем охоты, впустил нас в заднюю кабину и довёз до соседней станции, где передал нас следующему машинисту. Тот довёз до следующей, и так дальше, дальше, а точнее, всё ближе и ближе. Так что не прошло и шестнадцати часов, а мы, с ног до головы перемазанные жирной тепловозной копотью, уже оказались совсем дома.

А если бы мы не пропили тогда этот рубль двенадцать, то так бы навеки и остались в той стране дремучих трав, где нет ни времени, ни пространства, и не родили бы детей, и не заметили бы наступления нового тысячелетия.

О книге Дмитрия Горчева «Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев»

Наташа Апрелева. У каждого в шкафу

Отрывок из романа

Один взгляд назад. Осень 1989 года

Три девочки сегодня с утра выглядят не так, чтобы очень. Три девочки — черная голова, белая голова и средне-русая голова — одеты довольно своеобразно: свитер раз, свитер два, у черной головы ещё свитер три, свитер четыре, и жилетка пять; три одинаково грязных старых ватника, приблизительно цвета хаки, телогрейки — говорит средне-русая голова, и смеется; одинаково грязные джинсы, у черной и средне-русой — индийские, а у белой — американские, и три пары темно-голубых резиновых сапог. «Веллингтоны» — говорит белая голова, но две другие не реагируют, незнакомое слово, но что-то английское, да, какая-то фирма? — интересуется средне-русая, она самая красивая, самая умная и через два года умрет.

Черная и белая головы, обнявшись, зарыдают над ее гробом и пообещают друг другу… поклянутся друг другу… ерунда, они этого все равно не сделают.

***

— Юлия Александровна! — Голос заведующего отделением Корейчика взлетел на недоступные колоратурные высоты и там немного задрожал. — Что-то вы подрасслабились. Дважды проигнорировали мой вопрос, и вообще. Напоминаю, что всегда можно отправиться домой, если вам здесь неуютно, и начать осваивать новую, более интересную профессию. Вот вы, Юлия Александровна, наверное, переживаете, что не стали космонавтом?

Юля зарделась вишневым румянцем и сочла за лучшее промолчать.

Длинное переливчатое имя «Ю-ли-я А-лек-сан-дров-на» вылетало из его негодующих уст порцией шрапнели. Короткие суховатые пальчики барабанили по мутному оргстеклу, прижимающему к столешнице расписания дежурств и молодые Корейчиковские фотографии в форме военврача.

Юля виновато вздохнула. Вопрос о дисциплине ухаживающих матерей действительно не смог отвлечь её от досадных событий утра.

Малый скандал возник из-за ничего.

Просто Витечка с вечера оставил грязную посуду, три тарелки и ещё чашку. Потому как в родной дом он вернулся после важной деловой встречи около двух ночи, обнаружив остывший гуляш и подсыхающие желтоватыми парусниками бутерброды с сыром.

Просто Юля, мстительно орудуя феном, раздраженно сказала:

— А слабо хоть раз в жизни вымыть за собой чертову дрянь?

Просто Витечка не промолчал, а игранул скульптурными желваками, сплюнул остатки сна вместе с зубной пастой «Колгейт» и ответил:

— Да я бы, Юлечка, может, и помыл бы… Если бы это хоть чем-то помогло общей обстановке… — И многозначительно указал рукой на заляпанное белым зеркало и неопрятные потеки на шероховатых бортах ванны.

Просто раздраженная дочь в продуманно разодранных сетчатых колготках нарочито плотно закрыла дверь своей комнаты: «Кажется, я просила ничего не трогать на моем столе!», просто мужнин мобильник мелодично дал понять, что принял сообщение. Да, ровно в шесть утра, а что? Лимонно-желтый конвертик глумливо подмигивал, переворачиваясь. «Вы-ы-ы-ы-ыпей меня» — Алиса в стране Чудес с ее волшебными пузырьками, — подумала любопытная Юля и, воровато оглянувшись на крепко спящего Витечку, согласилась «открыть».

«Доброе утро, мой хороший, как спалось? Нежно целую глупого ежика!» — нахально высветилось черными буквами на белом поле.

Как будто ей нужны были письменные свидетельства.

Юля снова задумала вздохнуть, но, взглянув на размеренно жестикулирующего заведующего, сдержалась. Корейчик явно и так уже разглядел ее неуместные для рабочей пятиминутки фен, грязную посуду и предательское сообщение из жизни ежей, нагло отправленное прямо в сердце семьи.

— Вопрос о дисциплине в отделении не нов. Тем не менее, коллеги, нам всем доставляет удовольствие, очевидно, каждое утро начинать именно с него. Что ж, подчинюсь традициям. Никаких прогулок пациентов по коридору! У нас детское инфекционное отделение, а то вдруг кто ошибочно считает, что работает в товариществе дегустаторов байховых чаев. Вчера матери в холле устроили, как бы это сказать, дружескую вечеринку…

Завотделением сделал три шага направо, три шага налево, шаг вперед… и шаг назад делать не стал. Летки-енки не получилось. Подвигал свежевыбритым лицом в поиске правильных слов, нашел:

— Собрались вчетвером, пироги какие-то выложили, халву, сахарницу с молочником. Чайник. Сидят, непринужденно беседуют, передают друг другу, улыбаясь, чашки. Не исключаю, что скоро они начнут танцевать. Я думаю, вальс, или вальс-бостон. Или вы бы предпочли аргентинское танго, Юлия Александровна? Это из ваших палат родительницы — я ознакомился с данными — шестой бокс и четвертый. «Ветряная оспа и корь, — вспомнила Юля, — терплю бедствие, мамашки там малолетки совсем, у одной дреды на башке, короткие такие, называются „барашки“…» Заниматься воспитанием несовершеннолетних матерей не хотелось. К аргентинскому танго она была равнодушна. Вальс от вальса-бостона не отличала.

Заведующий отделением Корейчик, по окружности крупной головы незатейливо украшенный веночком седых, кудреватых волос — был довольно гневлив, но отходчив. Боевое прошлое внушило ему уважение к таким ответам подчиненных, как «так точно», «виноват» и «никак нет». Ко всему прочему он обладал редкой особенностью в самых дорогих костюмах выглядеть бесспорным бомжом (к огорчению заботливой супруги Варвары Никифоровны). Корейчик строго оглядел вверенное ему подразделение и поморщился. «И у этих людей в дипломе значится „врач России“», — с болью подумал он.

***

Герой Юлиных невеселых размышлений Витечка неподалеку тщательно припарковывает свой большой и черный автомобиль. Не глушит двигатель — размеренный шум мотора всегда успокаивает его, сейчас тоже невредно успокоиться.

Иметь ненормированный рабочий день — почти что счастье. Невозможно себя представить в числе офисного пресловутого планктона, тупящего перед мониторами, зависающего на социальных сайтах и шныряющего с личными глупыми кружками к общественному чайнику, заляпанному коричневым.

Витечка любит утро. Витечка просыпается без будильника в пять тридцать, принимает контрастный душ, тщательно делает свои щеки и подбородок идеально гладкими, зубы — белыми, дыхание — свежим и что там обещают ещё производители зубной пасты. Витечка заваривает себе чай, непременно зеленый, дожидаясь остывания кипятка до 80 градусов, по Цельсию, да. Составляет детальный план на день, удаляет из памяти телефона ночные смс от влюбленных барышень. Витечка недоволен — на что приходится тратить время, прости Господи.

У Витечки сегодня два выступления перед врачами, две лекции. Потом обед — протокольное мероприятие. Он расскажет про новинку на фармацевтическом рынке, препарат такой-то. Превосходный препарат, отличается от своего предшественника наличием витамина С и преумноженной в три раза ценой — что ж, это бизнес.

Проводит ладонью по бритой голове. Начав по семейной традиции лысеть, Витечка немедленно обрил голову, теперь проделывает это дважды в месяц, находит сочетание молодого лица и празднично сияющей головы достойным себя. И уж в тысячи раз более приемлемым, чем редкие волосенки по краю прически, выбор падших.

Отключает телефоны. И один, и второй. Надо подумать, а Витечка умеет одномоментно делать только что-то одно. Говорить по телефону. Отдельно. Думать. Отдельно. One day — one room.

Ещё раз смотрит на листок бумаги.

2-224-224 — читает он. Легко запомнить, сказал ему Боб, по-волчьи ухмыляясь, молярный объем любого газа равен 22, 4 литра на моль. При нормальных условиях. Нормальных условий как раз и нет, думает Витечка, и давно, а молярный объема любого газа — ненужная информация для повседневной жизни, впрочем, как и почти любая информация, полученная в институте.

Витечка даже не удивился, встретив Боба в неподходящее время в неподходящем месте, услышав от него неподходящие слова.

Все это ещё надо снабдить наречием «очень».

Он знает, что рано или поздно это должно было произойти, и пришлось бы что-то решать.

Повадился кувшин по воду ходить, сколь веревочку не вить, и всей птичке пропасть. Коли увяз коготок.

Но предположить, что это будет — так скоро, и что это будет — Боб, Витечка не мог никак.

Зачем-то ведь ему это надо, Бобу? Ответить бы на этот вопрос, думает Витечка. Это ключевой вопрос, думает Витечка. Но на него как раз и нет ответа. Пока нет, подчеркивает Витечка. Без паники.

Он смотрит в окно. Дворничихи в оранжевых межпланетных одеждах, весело переговариваясь, идут куда-то, толпой и с метлами. На Лысую гору? — пытается отвлечься он.

***

от кого: twins@yandex.ru

кому: watchmaker@mail.ru

тема: Признания Мегрэ

Удивительно, но почему-то часто написать что-то намного легче, чем произнести. Курица моя, я вижу, что нехарактерные для меня действия последних месяцев ты не одобряешь — всю эту работу серых клеточек от Эркюля Пуаро, дедуктивные методы от Шерлока Холмса, занудство мисс Марпл. По крайней мере, я не занялся выращиванием орхидей, как толстяк Ниро Вульф. Радует ли это тебя, дружище?

Попробую, что ли, объяснить. С того момента, что я получил свой диагноз, я каждый день себе говорю: времени осталось мало. Нет, нет. Не собираюсь я жаловаться. Но если смотреть на вещи реально — то не уверен, есть ли у меня, допустим, ещё год. И это во многом влияет на расстановку приоритетов.

Будущее — открытое и прозрачное пространство — оно так много обещает, правда, часто обманывает. Прошлое — всегда плотно закрытая дверь, даже если это твое прошлое.

И — далее — узкий коридор за закрытой дверью. Кажется, что тебя никогда и не было там — где рисовались узоры, вязались узлы, падали в землю зерна, прорастали, и ставились чучела от ворон.

И ещё довольно неприятный момент… Извини, если ошибаюсь, пожалуйста.

Мне кажется, что мои археологические экспедиции, подготовка к штурму закрытой двери — дополнительно тебя обижают, как бы уменьшая твои заслуги.

Это ты каждый из многих страшных дней проживал рядом, заставлял меня есть, гулять и разговаривать. Это тебе удалось проорать так громко, чтобы я, глухой тогда услышал: ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ.

Глупая курятина. Да разве я когда-нибудь забуду?

Мы с тобой стремительно удрали, укатили на поезде, заметая изрядно оплешивевшими хвостами следы, чтобы горе нас не нашло. Никогда ничего не вспоминали. Не знаю, пытаюсь оправдывать себя тем, что иначе я просто бы не выжил.

А недавно мне повезло. Незначительный эпизод, кончик веревочки, точнее, хвоста (ахаха), цепко схваченный — позволит мне если не открыть дверь, то хотя бы прорубить в ней окно. Пробраться, пусть ползком. В узкий-преузкий коридор, с узорами, узлами, семенами и прочим.

Разобраться хочу. В нашем прошлом, да и в нашем настоящем — тоже. Обнимаю. Целую. Твой безумный Хорек.

от кого: watchmaker@mail.ru

кому: twins@yandex.ru

тема: Re: Признания Мегрэ

Точно — безумный. Последнюю фразу вообще можно было написать вот так: «В нашем безумном прошлом, да и в нашем безумном настоящем».

Да понимаю я все, чего ты. Просто боюсь, что ты здоровью своему повредишь. Я из-за этого как бы против. Давай, друг, сначала выздоравливай, ок? Потом все остальное. Штурмы, расследования, экспедиции, ок? Твои закрытые двери никуда не денутся. И узкие коридоры. Раз уж столько лет простояли себе закрытыми. А дело свое — затеял и затеял, если тебе так нужно, я всегда помогу. Или ты не знаешь? Дома все ок, наконец-то доставили ту самую витрину, которую я ждал в январе, хах, лучше поздно, чем ещё позднее.

***

Из дневника мертвой девочки

Думаю, все пошло наперекосяк именно после нашего последнего дня рождения. Этот чертов эстонец, что его дернуло вообще тащиться из своего картонного Таллинна. Нет, он приехал в немытую Россию и мерзнет здесь в своей рваной футболке с похабным принтом: «презервативы, которые вам по хую». Этот самый сука-эстонец, на самом деле кузен, что ли, Регинки с пятого этажа, старой проститутки, и вот мой брат зачастил, зачастил туда, в проститутскую комнату, все по лестнице снует и снует, просто Джек с бобовым стеблем. Не знаю уж, с чего начался тот разговор, но, когда я зашла, у брата празднично блестели глаза, в канистре с пивом надувались и лопались огромные пузыри, не было никакой Регины, а ее родственник с фальшивым якобы европейским акцентом рассказывал что-то невозможное про специальный код гомосексуалистов, он говорил: «геев». Разноцветные платки, свисающие из карманов джинсов, темно-синий — обычный секс, белый — оральный, черный — болевые игры чуть ли не с кнутом, красный — часть руки в анусе. Брат сидел с красными щеками, забывая от волнения даже глотать пиво, я напомнила ему, что вообще-то нас ждут гости и уже пора, он не услышал, он задавал чухонцу важнейший вопрос относительно желтого цвета платка.

Если до этого момента у меня ещё были какие-то… не знаю, сомнения относительно происходящего, какие-то надежды, то сейчас будто бы включили в темноте свет, и теперь я не натыкалась на стул, думая, что это стол, а замечательно видела: вот он, стол. Брат с эстонцем хохотали, я сидела молча, и в моей голове моментально проросло такое дерево, мощный ствол, ветки, листочки, это был настоящий проект, стратегия и тактика, алгоритм действий, и я представляла все, до последнего маленького слова, до необходимой интонации и наклона головы.

О книге Наташи Апрелевой «У каждого в шкафу»

Чеченский Геббельс

Глава из книги Андрея Рубанова «Йод»

В столице России у меня появился шикарный кабинет. Московская приемная мэра Грозного обосновалась на двенадцатом этаже новейшего высотного билдинга рядом с Павелецким вокзалом. Привыкнув, я пригласил в гости Миронова, и Миронов, даром что бывалый человек, был впечатлен: войдя, он вытирал подошвы об коврик у входной двери до тех пор, пока я его не остановил.

С высоты пятидесяти метров, сквозь дымчатые панорамные стекла, дочиста отмываемые раз в неделю бригадой верхолазов, Москва выглядела неплохо — особенно если совсем недавно ты смотрел на этот жестокий, бестолковый и аморально богатый город через прутья тюремной решетки. Объект наблюдения выглядит очень разно, в зависимости от того, где пребывает наблюдатель.

— Отлично, — сказал Миронов, погружаясь в кожаное кресло и оглядываясь. — А курить можно?

— Нельзя, — ответил я. — Во всем здании не курят. Раз в полтора часа мы выходим всей бандой во двор и там курим.

— Все равно отлично.

Он посмотрел на книги, лежащие на моем столе: жизнеописание Йозефа Геббельса и уважаемый мною фундаментальный труд Густава Ле Бона «Психология толпы».

— Короче говоря, ты теперь чеченский Геббельс.

— Нет, — с сожалением ответил я. — Мне до него далеко. У Геббельса было целое министерство. Выделенный бюджет, сотрудники, полномочия. А у меня ничего нет. Мне даже денег тут не платят.

В восьмом часу вечера мы сидели одни. Секретарши, просители и приближенные к мэру люди, два часа назад заполнявшие офис пестрою толпой, давно исчезли. И я мог говорить про Геббельса — а также про то, что мне не платят — не опасаясь лишних ушей.

— Демократические системы, — сказал я, — традиционно пренебрегают пропагандой. В отличие от тоталитарных систем. Это очень плохо. Когда я впервые прилетел в Грозный, я был удивлен. Я думал, что город будет весь засыпан листовками. Но за три месяца я не видел ни одной пророссийской листовки. Нет газет, нет радио. Информационная война не ведется!

— А ты, значит, хочешь вести информационную войну, — сказал Миронов.

— Меня для этого позвали.

— Ты хорошо выглядишь. Загорел.

— В Чечне сейчас плюс тридцать.

— Ты молодец. Ты на своем месте.

Я с удовольствием кивнул. Мой шеф Бислан с ювелирной точностью поставил бывшего журналиста, финансиста и арестанта на тот участок фронта, где бывший журналист и арестант сразу принес пользу. Еще в июне бывший финансист, сидя на деревянном ящике во дворе мэрии Грозного, после второго стакана теплой водки требовал дать ему автомат и отправить в бой — теперь, спустя несколько недель, он догадался, что желающих бегать с автоматом по пыльным разбитым асфальтам чеченской столицы — хоть отбавляй, но среди них мало кто способен прилично связать на бумаге по-русски хотя бы несколько фраз.

— Скоро выборы, — сказал Миронов. — Бислан будет Президентом Республики. А ты взлетишь еще выше.

— Мне этого не надо, — ответил я. — Зачем взлетать? Я и так в полете. Как это ни смешно, я тут в натуре на своем месте. Мои амбиции мегаломаньяка полностью удовлетворены. Ходить с видом всезнайки, красиво пиздеть, быстро отвечать на любые вопросы. Постоянно мониторить прессу. Мне бы свое ведомство, двоих-троих толковых людей, мне бы бумагу и множительную технику — я бы поставил на уши половину Кавказа.

— Ты любишь это, — заметил Миронов, наблюдая за улыбающимся мною.

— Ставить что-то на уши? — я улыбнулся еще шире. — Да. Люблю. Не то что люблю — умею. Или мне кажется, что умею. Но когда я влияю на ситуацию — в Чечне, или в «Матросской тишине», или где-нибудь еще — мне тогда хорошо. Кроме того, я приношу пользу людям, а это важно.

— У тебя глаза блестят.

— Возможно, — я повертел в руках биографию Йозефа Геббельса. -Странно, да? Типичный русский Вася из деревни Узуново самореализовывается в Чечне. Ближе места не нашел…

Миронов сказал:

— Лермонтов тоже самореализовывался на Кавказе.

— Да. Кавказ нужен России, чтобы там умирали ее поэты.

— Слишком красиво сказано.

— Извини, — ответил я, переставая улыбаться. — Согласен. Я ж пресс-секретарь, я приучаю себя говорить афоризмами. На самом деле там страшно, Миронов. Хуево там. Я ожидал немного другого. Там сейчас сто тысяч человек мирного населения. Бабы плачут, в черное одетые. Грозный — город плакальщиц. А тут, за тыщу километров, черные вдовы никого не интересуют. Наоборот, публика злорадствует. Ага, непокорные вайнахи, хотели Ичкерию — так им и надо теперь!

Пахло дезодорантами, средствами для чистки ковров, новой дорогой мебелью. Охлажденным и очищенным воздухом. Немного пахло и сигаретами: приходившие на прием к мэру визитеры были люди суровые, много повидавшие и часто, наплевав на местные правила, курили за дверью пожарного выхода. И я ничего им не говорил: по кавказским понятиям младший не должен делать старшему замечаний.

Кстати, пришли и другие, несколько интеллигентных мужчин с учеными степенями, они присматривали за мной, чтобы я не облажался. Бислан не стал мне ничего объяснять, швырнул в гущу событий, как рыбак бросает сына с лодки в воду: плыви, как умеешь. Я пока плыл.

— Слушай, — сказал Миронов. — Пока не забыл: подари мне фотографию. На память. Какую-нибудь настоящую чеченскую фотографию. Чтоб ты стоял, как положено, с «Калашниковым», на фоне утеса и бурлящего горного ручья. В обнимку с товарищами по оружию, или как это у вас называется…

— Нет у меня такой фотографии, — ответил я. — Ни одной нет. Чужих снимков — сколько хочешь. Зачистки есть, мародеры есть, чеченский ОМОН есть, мэрия Грозного, городской рынок… Бислан есть… А самого себя нету. Как ты себе это представляешь? Чтобы я попросил какого-нибудь бойца сфотографировать меня «на память»? Он бы сразу понял, что я на их войне — турист. Приехал и скоро уеду.

— А ты уедешь?

— Нет. С какой стати? Какие фотографии, я не турист, я нанят работать чиновником. Представь себе, что Геббельс прилетает на Восточный фронт и просит ординарца сфотографировать его на фоне горящего Киева. На память.

— Да, — согласился Миронов. — Это глупо. Кто хочет заполучить весь мир, тому не надо фотографироваться на фоне отдельно взятого города. Ты прав. И ты молодец.

— Скажи это моей жене. Я уже месяц не приношу домой денег.

— Она поймет, — усмехнулся Миронов. — Она подобреет, как только ты станешь личным другом и секретарем президента республики. Лучше скажи: она не боится, что ты найдешь себе молодую красивую чеченку?

— Ты с ума сошел. Я за версту их обхожу. Молодых и красивых. Это Кавказ. Еще пристрелят, за невежливое слово. И потом, молодые чеченки все патриотки своего народа, они полны решимости рожать чеченских детей и восстанавливать численность населения Республики.

— Эй, — сказал Миронов. — Ты перепутал. Я не журналист из газеты «Известия». Мне не надо так красиво втирать про чеченский патриотизм. Я ведь тоже считаю, что они сами виноваты в своих бедах.

Мне захотелось положить ноги на стол, — будучи бизнесменом, я это любил. Но чиновники, наверное, ведут себя более прилично.

— Конечно, виноваты, — сказал я. — Целый народ стал заложником собственного имиджа. Половина цивилизованного мира считает чеченцев кровожадными дикарями. Никто не хочет с ними связываться. Никто не хочет с ними работать. В результате мэр столицы республики вынужден приглашать на должность пресс-секретаря — дилетанта. Студента-недоучку с уголовной судимостью.

Миронов опять с заметным удовольствием изучил вид из окна — закованную в гранит реку и Таганскую площадь, вращающуюся против часовой стрелки, как земной шар — и спросил:

— А там, в Чечне, знают, что ты судимый?

Я кивнул. Когда Бислана (и меня) судили, соратники и друзья мэра собирались возле здания суда злой плотной толпой и скандировали: «Свободу Гантамирову!» Однажды они, в сотню сильных рук, стали раскачивать автозэк, где сидели я и Бислан, и едва не перевернули тяжелый грузовик. Ближе к финалу процесса соратники стали великодушно требовать свободы не только Бислану, но и остальным подсудимым, в том числе и мне. Выпрыгивая из люка тюремной машины в объятия конвойных ментов, я слышал хриплый рев горцев: «Свободу Рубанову!» И вот, спустя год с небольшим, я проходил по коридорам мэрии, а незнакомые мне люди смеялись, поднимали в воздух кулаки и опять орали: «Свободу Рубанову!»

Конечно, кому было надо — все знали, кто я такой. А однажды один парень, примерно моих лет, приезжавший в Грозный помочь родственникам — в Москве он был влиятельный коммерсант, а на родине облачался в камуфляж и не расставался с автоматом — увидел меня и воскликнул:

— Ха! Рубанов! Что он тут делает?

Ему шепнули, что Рубанов теперь — пресс-секретарь.

— Какой он пресс-секретарь! — гневно сверкнув глазами, крикнул камуфлированный предприниматель и предпринял попытку взять меня на прицел. — Он же первейший аферист, банкир, отмыватель черного нала! Вы тут с ним поосторожнее, с этим пресс-секретарем! Он вам тут быстро офф-шорную зону устроит, фирм липовых наделает, штук сто! Вас, колхозников, вокруг пальца обведет! Через год все будете ему должны!

Далее все расхохотались, и я тоже. Ибо все это, разумеется, была чисто чеченская шутка.

Шутили много, грубо, шумно, юмор их был тяжеловесный, но искренний, и меня стали воспринимать всерьез только тогда, когда поняли, что московский гость умеет хохотать так же громко и беззаботно.

А что еще делать? Дома сожжены, работы нет, света и воды нет, ментовской зарплаты едва хватает на чай и муку — остается только хохотать.

Через несколько дней я неожиданно оказался в Махачкале. То есть, прилетел в Грозный, за новой порцией новостей, но на второй день люди из свиты Бисланасказали мне, что надо «съездить в одно интересное место», усадили в машину и куда-то повезли, в компании трех веселых автоматчиков; сидящий справа непрерывно ласкал средним пальцем скобу предохранителя, ноготь на пальце был черный, изуродованный, в точности как у Димочки Сидорова, тогда, в тюрьме; впрочем, сходство между Димочкой и смуглым вайнахом, обвешанным сизыми яйцами снарядов для подствольного гранатомета, на этом заканчивалось. Ехали примерно шесть часов, строго на восток; я не спрашивал, куда. Мне удавалось сохранять невозмутимость в самых щекотливых ситуациях — если куда-то едем, значит, так надо. Приезжая в Чечню, я никому не задавал вопросов. Никому, никогда не задал ни одного вопроса. Самый невинный вопрос изобличил бы во мне новичка, — а моя работа заключалась в том, чтобы иметь вид человека, абсолютно осведомленного во всем на свете.

К вечеру подъехали к многоэтажной гостинице в окружении чисто выметенных асфальтовых дорожек, кустов и деревьев, я вышел и уловил давно забытый запах; гостиница оказалась не гостиница, а пансионат, причем ведомственный, чуть ли не ФСБ, почему-то практически пустой.

В каждом номере был просторный балкон — а под балконом гудело и шуршало Каспийское море.

Мне принесли две бутылки местного дагестанского шампанского и рекомендовали отдыхать.

Я не хотел отдыхать; в Москве сидела грустная жена, в комнатах нашей квартиры не было штор, с потолков свисали голые лампочки, и раз в неделю сын протирал до дыр колени на новых джинсах — если бы шеф дал мне три дня отпуска, я бы потратил это время на хлопоты по хозяйству. Но шеф жил в немного другом мире; уговорив первую бутылку и вдоволь насмотревшись на пенные атаки длинных злых волн, я понял, что таким образом Бислан проявляет обо мне заботу. Показывает, что умеет жить. И предлагает мне учиться тому же.

Конечно, выходные на море были устроены не персонально для меня — ближе к ночи и сам шеф приехал, вместе с заместителем, и тут же пошел купаться, хотявода была холодна.

Я тоже прошелся по острым камням, но в воду не полез, хотя надо было все же рискнуть и искупаться. А лучше — раздобыть серф и попробовать прокатиться. Только где в городе Махачкале найти доску для серфинга?

Да и не умею я на серфе.

Последний раз я плавал в море, будучи подростком пятнадцати лет, в пионерском лагере близ Евпатории, а для меня, сугубо сухопутного человека, вдобавок бывшего пионера, поэта и романтика, море — практически священная субстанция. Дважды в своей жизни я остро и с наслаждением мечтал о море: когда сидел в офисе, фиолетово-желтый от переутомления, загребая деньги лопатой, и когда сидел в тюрьме, фиолетово-желтый от недостатка свежего воздуха, вылавливая вшей из нижнего белья. Если разобраться, Бислан сделал мне большой и важный подарок, и после того, как я вернулся, по темноте, на свой выложенный кафелем балкон и прикончил вторую бутылку жесткой, но вполне кондиционной шипучки, я уже был полон суровой благодарности к своему работодателю. Хотя чувство вины перед женой оставалось. Она тоже была бы рада морю, она его тоже заслужила, и это море нам с ней надо было увидеть вместе.

Судя по всему, в этом санатории Бислану нечего было мне сказать — разумеется, не все у него шло гладко, и его дорога к креслу президента республики не была прямой. И вообще, завидовать было нечему. Он сделал сумасшедшую политическую карьеру, но не мог помочь своему народу выбраться из руин, — это не под силу одному человеку, будь он хоть Де Голль, хоть Кемаль Ататюрк. Нужны исполнители, время, силы, деньги, наконец — у Бислана не было почти ничего. На следующий день после обеда я попросил шефа об аудиенции, и спустя полчаса, открыв дверь его номера, увидел мэра Грозного лежащим на диване — он вполглаза смотрел телевизор, какую-то ерунду, чуть ли не рекламу, вдобавок с выключенным звуком. Большой усталый человек в носках и пятнистых штанах. Увидев меня, сразу сел и мгновенным движением огромной ладони согнал с лица сонливость, подобрал повыше мышцы лба и щек, улыбнулся, нахмурился — пришел в рабочее состояние, но я сразу понял, что зря приперся; шеф, скорее всего, специально уехал — как из Москвы, где его осаждали сотни желающих «восстановить знакомство» и где ему приходилось два раза в неделю менять номер личного телефона, так и из Грозного, где исчезало без вести по пять человек в сутки, — уехал на два дня, по-русски говоря, оклематься, и я, конечно, был ему важен и нужен, но в тот день ему вообще никто не был нужен, и его обаяние, и размах плеч, и улыбка, и чрезвычайно звучный, едва не колоратурный баритон, и «Стечкин» за поясом широкого ремня — все было в первую очередь приемами игры, а уже во вторую очередь неотъемлемыми качествами его личности. Если ты обаятелен и силен от природы, но вынужден на протяжении полугода раскручивать обаяние и силу на полную мощность, однажды ты устаешь, и тебя тошнит от собственного обаяния.

Взъерошенный, загорелый, он выслушал деловитого, немногословного пресс-секретаря: тот отчитался о работе, сунул папку с вырезками из столичных газет, — Бислан открыл, стал смотреть, его глаза едва не слипались, и пресс-секретарь вежливо вынул папку из его пальцев, закрыл, положил на столик, сказал: «Потом прочитаешь, отдыхай» — не фамильярно, а на правах близкого товарища, соседа по централу «Матросская тишина».

Пресс-секретарь так и не отдохнул за те полтора дня, не смог расслабиться. Он выпивал, ел местную еду, часами просиживал на балконе, в пластиковом кресле, вытянув ноги и наблюдая жемчужные переливы меж собой и горизонтом, и хвалил свою предусмотрительность, заставившую прихватить из дома две пары чистых носков; в городе были перебои с водой, она не всегда текла из кранов, а если текла, то в любой момент могла перестать вытекать. Пресс-секретарь много и старательно дышал соленым воздухом, и если бы провел на берегу не сорок часов, а сто сорок, получил бы много пользы для здоровья и нервов, — но, повторим, почти ничего не получил. Он был сложно сделан, или думал, что сложно сделан, — так или иначе, ему всегда, с раннего пубертатного юношества, приходилось настраивать себя на отдых, мысленно вращать какие-то специальные внутренние рукоятки, позволяющие выйти из режима движения в режим покоя. Внезапный набег на каспийское побережье вышел слишком кратким, скомканным — пропитанный разнообразной тюремной дрянью организм пресс-секретаря ничего не понял.

В вестибюле пансионата стояла будка междугородного телефона, и он несколько раз звонил в Москву, говорил с женой.

За час перед отлетом у него разошелся шов на левом ботинке, и он сильно расстроился.

А Каспий был прекрасен, весел и бесшабашен и упруг, он ревел и хохотал, он очень обижался, ведь люди должны приезжать к нему не в камуфляже, с автоматами — а в белых штанах, на машинах с открытым верхом, чтоб сзади торчали в небо доски для серфинга.

О книге Андрея Рубанова «Йод»