Александр Смоленский, Эдуард Краснянский. Восстание вассала

По возвращении в Москву Глушко, неожиданно для самого себя, загрустил. Он даже не вышел на следующий день на работу. Видеть никого не хотелось и, уж тем более, заниматься делами. Причин тому было по меньшей мере две. Хотя нет, все же одна.

«Заказ» Дантесова.

Несмотря на его фантастическую финансовую привлекательность даже для видавшего виды Юрия Ниловича, он лег на душу неподъемной ношей. Как ни крути, пойти с открытым забралом на Бессмертнова, остававшегося все еще в реальной силе, было делом весьма и весьма опасным.

Ко всему, надо было мучительно что-то придумывать со сценарием, дабы поначалу лишь создать видимость активных действий. Впрочем, в этом он сам виноват — зачем уговаривал олигарха отодвинуть решение проблемы? Боялся сам или спасал его? Даниста вряд ли что уже спасет. Жизнь и так поломана.

В итоге сам себе только усложнил задачу. Теперь поначалу надо взять потенциальную жертву «на понт». Испугать. Заставить нервничать. Теряться в догадках. За что, мол, ему такие напасти и почему? Было бы куда проще действовать по-простому: взять на мушку — и дело с концом. Так нет! Почему-то сначала надо убедить заказчика одуматься и удовлетвориться легким «покусыванием» клиента, ощутить его испуг, а затем тихонько «отъехать». Тоже мне, воспитатель хренов… Так вообще клиентов не останется…

О чем он думал в этом высохшем от жары Эйлате? Отвести гнев олигарха от Бессмертнова? Или спасти его самого от окончательного падения? Или о своей диссертации? Еще бы! Такой эксперимент плывет в руки. Причем полностью подконтрольный. Словом, точно как в народной мудрости, захотелось и рыбку съесть, и, как говорится, кой куда не сесть. Ура! Пока не съел, пока не сел.

Можно было бы поступить совсем просто. Отказаться, и дело с концом. Но как быть с деньгами, которые вот-вот посыплются на него золотым дождем!? А просьба Папы помочь этому олигарху?! Тут, пожалуй, не увильнешь.

Меряя шаг за шагом периметр своей дачи, он никак не мог совладать с эмоциями, бесполезно пытаясь выбросить их из головы или хотя бы перевести в практическое русло. С одной стороны, отвлечься от самокопаний, а с другой — хоть в общих чертах представить план операции.

Бесполезно. И, что совсем ужасно, даже посоветоваться не с кем. Не говоря уже о том, чтобы поручить служащим покорпеть над «сценарием». Кому он может сказать о заказчике и жертве?! Конечно, никому. Только исполнителю. И то, такого еще найти надо. У него в команде таких «отморозков» просто нет. Точнее, нет таких, кого лично он готов принести в жертву. Да и не все из них еще решатся побороться со спецслужбами.

Вот и чеши репу.

«Ну почему у меня такая паскудная жизнь? — злился на самого себя Глушко. — Все, что поначалу представляется в розовом свете, в итоге через какое-то время превращается в большую груду дерьма. Словно слон ходит рядом и метит территорию».

Казалось бы?! Как он гордился, когда впервые страна послала его исполнять интернациональный долг! А чем кончилось? Купили с потрохами и бросили против мирных жителей. И вдогонку уделали с ног до головы. Или взять историю с агентством. Совсем уж свежий пример. Тоже сначала все было красиво, торжественно, — интервью налево-направо, поздравления, — когда одним из первых в стране он создал собственное охранное агентство. И имя такое придумал: «Ангел». Защитник, спаситель, избавитель…

Куда там. Бывшие «свои» тут же стали напрягать. Мол, надо помочь. У тебя же, Глушко, коммерческая контора, деньги надо зарабатывать. А ты? Охраной офисов и дач много не заработаешь, старик…

И пошло-поехало. Неужели только в нашей стране такой ажиотажный спрос на, мягко говоря, специфические услуги?

Правда, в последние годы Юрий Нилович старался избегать «заказов», связанных с физическим устранением людей, — ведь за ним и так числилось слишком много пролитой крови. Пора было, как говорится, подумать и о душе. Недаром даже такого сильного и бесстрашного диверсанта-ликвидатора, как он, по ночам уже начинали мучить кошмарные видения из прошлого. До такого ужаса, который Юрий Нилович испытал в реальной жизни, никогда не дорастет буйная фантазия отечественных и голливудских создателей патриотических триллеров…

Увлекшись самокопанием, Глушко сразу не понял, что в кармане спортивных штанов вибрирует мобильник. Словно ляжку массажирует. Как раз вовремя — отвлечет хоть от невеселых и, главное, безответных вопросов.

— Кто? — тем не менее раздраженно спросил он в трубку.

— Это я, Андронов, — услышал Глушко. — Вас вчера не было, а мне срочно надо решить один важный вопрос. Дело в том, что я нашел жирного «кота» на охрану его компаний и недвижимости. В Москве и за рубежом.

— Чего? — уже не сдерживаясь, заорал шеф «Ангела». — И с этим ты мне звонишь?! Да у меня этих «котов» в неделю приходит и уходит знаешь сколько?

Глушко так и подмывало послать нового сотрудника куда подальше, но что-то его остановило.

«А что? Это может стать рабочей идеей. Андронов! Бывший оперативник КГБ, работал под прикрытием за границей. Знает языки. Как я о нем забыл?! Ну и что, если когда-то „засыпался“? Тем более, что непонятно, по собственной дури или подставили».

— Завтра. С утра. Приеду и определимся. Сейчас я занят, — отчеканил он в трубку и отключил мобильник.

Надо бы бурьян вдоль забора почистить, а то, как в диком лесу. Юрий Нилович невольно переключился на бытовую тему. Бросить все. Самому рубить бурьян, косить траву, сочинить пару цветочных клумб. Вот это жизнь! Так нет, копошись в дерьме…

О книге Александра Смоленского и Эдуарда Краснянского «Восстание вассала»

Владимир Березин. Путевые знаки

Смотритель явился наутро, видимо, после бесед и молений. Он оказался мальчиком лет семнадцати. Семецкому это, впрочем, казалось естественным. Обернувшись к нам, он объяснил, что тут давно сложилось наследное служение — это уже внук того смотрителя, что застал Катастрофу. Должность смотрителя заключается в том, чтобы быть посредником между растениями и людьми. Оттого на близлежащей «Петроградской» жизнь поставлена крепко и прочно. И с поверхности подземный народ снабжается растительной пищей. Причём вполне себе годной, не активной. Мы попали на станцию как раз во время заседания Станционного Совета — лучшие люди подземного городка решали вопросы жилищно-коммунального толка в кружкe под изображением Царицы ночи. Они тихо переговаривались, и к ним никто не подходил близко, чтобы, не ровен час, никто не услышал ботанических тайн.

Станционный Совет поэтому напоминал мне собрание кардиналов во славу могущественного кактуса.

Я попросился посмотреть на оранжерею, и смотритель с видимым удовольствием сказал, что ночью это могут делать только посвящённые. Но вдруг оказалось, что смотрителя стал просить за нас начальник станции и Станционный Совет. Я догадывался, что дело не во мне, а в Математике, он нажал на какие-то свои хитрые рычаги, и смотритель, скрепя сердце, повёл нас в сумерках наружу.

По дороге я спросил его о мутировавших росянках. Очень мне хотелось понять, не едят ли дельта-мутировавшие растения людей вместо мух, хотя из книг я знал, что на самом деле они-то и мух по-настоящему не ели.

Мальчик страдальчески закатил глаза, всем видом показывая, что вот послал Бог первого в жизни москвича, да и тот оказался идиот.

— Отчего нам всё время видятся растения-людоеды?! Это всё городские легенды, это всё от невежества. У нас симбиоз! Симбиоз, понимаете? Нет ничего прекраснее, чем симбиоз человека и растения. У меня ведь и должность такая: не надсмотрщик, а смотритель. Я смотрю и наблюдаю, но никогда не позволил бы себе думать о растениях как о людоедах. Симбиоз — вот что главное, это и позволяет нам прокормиться…

— Ну да, — пробормотал про себя Владимир Павлович, — сбор грибов по всему телу.

Смотритель не расслышал его фразы и оттого сказал нечто странное:

— Нет-нет, с грибниками мы боремся.

Мы церемонно сели в оранжерее, опутанной стеблями, и смотритель зажёг старинную лампу.

Огромное растение действительно медленно открывало свои цветы, похожие на большие белые солнца, те, что я видел в книжках на детских рисунках, — с лучиками вокруг, редкими и острыми.

Математик достал из мешка странный прибор и поводил им близ основания кактуса. Смотрителя несколько повело от такого святотатства, но он смолчал.

Вдруг Ночная красавица выпустила какое-то восьмигранное щупальце, и меня обсыпало ванильной пыльцой.

Я вскочил, отряхиваясь.

Смотритель поражённо посмотрел на меня. Но он смотрел на меня не как на безумца, осквернившего храм, а как на избранного. Оказалось, что это великое счастье и метка на всю жизнь. Я только ухмыльнулся.

Математик был чёток и непреклонен — я в который раз подивился его умению вставить свой вопрос, просьбу или требование в нужный момент. И сейчас он придвинулся к смотрителю и вкрадчиво начал:

— Мы ищем женщину по фамилии Сухова. У неё должна быть ещё дочь лет двадцати.

Он сказал это так, что все поняли: таким важным людям, как мы, просто необходимо найти неизвестную женщину.

— Сухова? Сухова у нас точно была, но она умерла лет пять назад.

— А дочь?

— Дочь жила у нас на «Петроградской», да потом её сманили грибники.

— А что за грибники?

— Да наркоманы. Они тоже пытались договориться с Садом, но ничего у них не вышло. Для разговоров с Садом необходимо не просто знать язык, а понимать ритуалы разговора. Но грибники все живут на Дыбенко. В смысле на станции «Улица Дыбенко». Стойте… А вам зачем? С какой целью спрашиваете? Грибами интересуетесь?

— Вы меня удивляете, — жёстко сказал Математик и повторил: — Вы. Меня. Удивляете.

И было понятно, что это не просто «нет», но и «как вы могли подумать?».

— Ну ладно, — сдал назад смотритель.

— Девочка ушла к грибникам, а это значит, что ей осталось жить года два-три. Впрочем, я её с зимы не видел. Может, её уже остановил где-нибудь Кондуктор. — При этих словах смотритель зябко повёл плечами.

«Эк они боятся этого своего Кондуктора», — подумал я.

— А где сейчас эта девочка? — опять очень вежливо, но твёрдо вернулся Математик к теме разговора.

— Есть одно место к югу отсюда, в сторону «Горьковской». Там, около Австрийской площади, они и живут. Вот здесь… — Он ткнул веточкой в карту. — Только там убежища слабенькие, место гниловатое, и вам девушку уже не спасти.

— Спасибо, нам очень важно было услышать ваше мнение, — с некоторым чиновным безразличием подытожил Математик разговор, и не понятно было, к чему относится эта фраза, то ли с иронией к «не спасти», то ли ко всему, что рассказал смотритель «Ботанического сада».

Возвращаться на «Петроградскую» мы не стали. Семецкий сначала думал остаться у дендрофилов, но после недолгих размышлений увязался с нами. Я ещё думал, не предупредить ли его, какой опасности он подвергается со стороны Математика. Уж если мы побаивались, не уберут ли нас в конце пути, если мы увидим что-то лишнее, то уж его, случайного попутчика, точно не пожалеют.

Но Математик отнёсся к Семецкому с одобрением, он явно хотел использовать его как одноразового проводника.

Правда, когда Семецкий решил прочитать ему в качестве подарка свои стихи, посмотрел на него таким взглядом, что поэт стушевался и забормотал что-то обиженно под нос.

Мы стали собираться в путь и прощаться со смотрителем.

— Слушайте, а где вы покойников хороните? — спросил я между делом.

— Что?

— Ну, типа, где у вас кладбище?

— Кладбище? Зачем? Мы их относим в Сад.

И я постарался больше ничего не спрашивать.

О книге Владимира Березина «Путевые знаки»

Джон Гришэм. Юрист

Кайл проснулся на несколько часов позже, чем ему бы хотелось. Так и плыл бы по волнам сна в прекрасное забытье. Пробуждение в душной и темной комнате дезориентировало, он никак не мог сообразить, где находится и что привело его сюда. Головная боль по-прежнему давала о себе знать, во рту пересохло. Минуты через три сознание вновь оказалось в плену ночного кошмара; Кайл почувствовал непреодолимое желание вырваться на свободу и бежать. Потом из далекого далека можно будет оглянуться на мотель и убедить себя в том, что никакой встречи с детективом Райтом в помине не было. Макэвою требовался глоток свежего воздуха и человек, кому он мог бы без опаски излить душу.

Выйдя из номера, он прокрался по коридору к лестнице. Внизу, в вестибюле, трое коммивояжеров пили кофе, громко обсуждая свои дела и торопясь начать новый трудовой день. Солнце уже поднялось, снегопад прекратился. На улице Кайл с острым наслаждением жадно вдохнул морозный воздух, как если бы только что вырвался из удушающей хватки коварного противника. Неуверенной походкой он дошел до джипа, повернул ключ зажигания и включил печку. Покрывавший ветровое стекло тонкий слой снега начал медленно таять.

Ощущение шока постепенно ослабевало, однако действительность пугала больше, чем воспоминания о минувшей ночи.

Кайл достал из кармана сотовый телефон, просмотрел список полученных сообщений. Шесть раз звонила его девушка, три — сосед по комнате в общежитии. Оба наверняка беспокоились. В 9.00 у него была лекция, после которой предстояло разобрать гору бумаг в редакции юридического журнала. Но сейчас Кайл не мог заставить себя думать ни о подружке, ни об однокурсниках, ни о работе.

Выехав с автостоянки у «Холидей инн», он направил джип на восток, по федеральной автостраде номер 1. Вскоре Нью-Хейвен оказался позади. Не имея возможности обогнать огромную снегоуборочную машину, Макэвой был вынужден сбросить скорость до тридцати миль в час. За ним тут же выстроилась длинная вереница легковых автомобилей. В голову пришла мысль о преследователях. Кайл начал нервно поглядывать в зеркало заднего обзора.

В крошечном городке Гилфорд он остановился возле небольшого магазина, чтобы купить упаковку тайленола. Запив две таблетки глотком кока-колы, Кайл уже намеревался повернуть назад, в Нью-Хейвен, как вдруг на противоположной стороне улицы заметил маленькое кафе. В последний раз он что-то ел в середине предыдущего дня, и сейчас ощутил, что ужасно голоден. Ноздри жадно ловили плывущий в воздухе аромат жареного бекона.

Зальчик кафе был битком набит местными жителями. Кайл не без труда отыскал свободное место у стойки, заказал яичницу с беконом, тосты, чашку кофе и высокий стакан свежевыжатого апельсинового сока. Сидевшие вокруг люди делились последними городскими сплетнями, то и дело разражаясь взрывами смеха. Когда тайленол окончательно победил головную боль, Кайл попробовал спланировать начавшийся день. Скорее всего, подруга захочет услышать его объяснения: двенадцать часов никаких вестей, ночь проведена Бог знает где — для столь дисциплинированного человека, каким Кайла считали окружающие, все это было на редкость странно. Но сказать правду он не сможет, это ясно. Нет-нет, правда теперь осталась в прошлом. Жизнь в настоящем и ближайшем будущем представлялась ему бесконечным потоком унизительной лжи, обманов, воровства, шпионства и еще большей лжи.

Выпускница Калифорнийского университета, Оливия была студенткой первого курса юридической школы в Йеле. Способная, полная амбиций, она ничуть не торопилась выйти замуж. Они с Кайлом встречались уже пятый месяц, однако ровные приятельские отношения не несли в себе и намека на нечто более романтическое. Но и при этом Кайлу вовсе не хотелось сочинять сколь-нибудь убедительную историю о ночи, которая была у него украдена самым беззастенчивым образом.

Внезапно он почувствовал, что в спину ему уперлось чье-то плечо. На стойку легла рука с зажатой в пальцах визитной карточкой. Повернув голову вправо, Кайл увидел лицо специального агента ФБР Джинарда — сейчас тот был одет в джинсы и спортивную куртку из верблюжьей шерсти.

— Мистер Райт намерен встретиться с тобой в три часа дня, после лекций, в том же номере.

Джинард исчез еще до того, как Кайл успел осознать услышанное. Он поднес карточку к глазам. Она оказалась абсолютно пустой, если не считать рукописной строчки на обороте: «15.00, сегодня, номер 225 в „Холидей инн“». Забыв об остывающей еде, Кайл с рассеянным видом долго изучал угловатый почерк.

В голове вертелся вопрос: «И это — мое будущее? Вечная слежка, тени за спиной, засады в подворотнях?»

У входа в кафе начинала скапливаться очередь. Симпатичная официантка пухлой ладошкой пришлепнула перед Кайлом счет и улыбнулась, как бы предупреждая: пора уходить, другие тоже хотят позавтракать. Поднявшись, он прошел к кассе, расплатился и направился на улицу. Проверять, нет ли рядом преследователей, казалось ему унизительным. Макэвой достал сотовый и позвонил Оливии.

— У тебя все в порядке? — первым делом спросила она.

— Да, в полном.

— Детали не нужны, скажи только, что ты цел и невредим.

— Я цел, невредим и прошу прощения.

— Это лишнее.

— Извини. Я должен был позвонить.

— Ничего не хочу знать.

— Хочешь, хочешь. Извинения приняты?

— Не знаю.

— Уже лучше. Я боялся, что ты рассердишься.

— Тогда не заводи меня.

— Как насчет ленча вместе?

— Нет.

— Почему?

— У меня дела.

— Но поесть-то все равно надо.

— Где ты?

— В Гилфорде.

— Это где?

— К востоку от Нью-Хейвена, почти рядом, завтракаю в уютной забегаловке. Прихватить что-нибудь для тебя?

— Обойдусь.

— Встретимся в полдень в «Гриле». Пожалуйста.

— Я подумаю.

Кайл сел за руль и погнал джип в Нью-Хейвен. Каждые полмили он подавлял желание бросить взгляд в зеркальце заднего вида. Тихо войдя в квартиру, тут же направился в душ. Митч — они снимали жилье на двоих — еще сладко спал, разбудить его не смогло бы и землетрясение. Когда приятель вышел, наконец, из своей спальни, Кайл уже сидел в кухоньке и, просматривая утреннюю газету, пил кофе. Митча тоже интересовало, где он провел ночь, однако от подробного ответа Кайлу удалось уйти, отделавшись прозрачными намеками на то, что Оливия — далеко не единственная в городе девушка. Удовлетворенный, приятель вернулся в постель.

Обязательство быть верными друг другу оба возложили на себя едва ли не в день знакомства. Как только Оливия поняла, что Кайл не нарушил клятву, сердце ее немного оттаяло. История, которую Макэвой вынашивал в голове не менее двух часов, звучала так: ему не дает покоя решение заняться помощью обездоленным — вместо серьезной работы в преуспевающей фирме. Поскольку связывать всю свою жизнь с Пидмонтским юридическим центром он не собирается, то вряд ли именно там необходимо было начинать. Рано или поздно придется перебираться в Нью-Йорк, но тогда какой смысл это откладывать? Ну, и так далее. Предыдущим вечером, после баскетбольного матча, он решил, что наступило время сделать окончательный выбор. Он отключил сотовый, сел в машину и отправился куда глаза глядят. Неизвестно почему, маршрут пролег по автостраде номер 1 — через Нью-Лондон в Род-Айленд. В пути Кайл утратил всякое представление о времени. Где-то после полуночи начался снегопад, и заночевать пришлось в дешевом мотеле на обочине трассы.

В результате он передумал. По окончании школы он примет предложение фирмы «Скалли энд Першинг» и отправится в Нью-Йорк.

Рассказ об этом прозвучал за обедом. Они с Оливией сидели в «Гриле» и поедали сандвичи. Она была настроена скептически, но не перебивала. Сама по себе ночная поездка не вызвала у нее никаких вопросов, однако внезапная перемена планов вызывала удивление.

— Ты, должно быть, шутишь! — покачав головой, протянула Оливия, когда исповедь закончилась.

— Мне не до шуток. — Кайл ушел в глухую оборону — он знал, что разговор выйдет непростым.

— Как же так, мистер Pro bono*?

— Согласен, согласен, я чувствую себя предателем.

— Ты и есть предатель. Продался, подобно большинству однокурсников.

— Тише, пожалуйста, не так громко. — Кайл оглянулся по сторонам. — Давай не будем устраивать сцен.

Оливия понизила голос, но продолжала возмущаться.

— Ты же все время говорил о другом, Кайл. Мы приходим в школу, полные высоких идей о добре, помощи людям, борьбе за справедливость, а к концу учебы у нас перехватывает дыхание. Деньги тянут как магнит. Мы становимся корпоративными проститутками. Это ведь твои слова, разве нет, Кайл?

— Да, пожалуй.

— Не могу поверить.

Едва надкушенные сандвичи так и лежали на тарелках.

— У каждого из нас есть по меньшей мере тридцать лет, чтобы делать деньги. Почему два-три года не отдать тем, кто действительно нуждается в нашей помощи?

Кайл чувствовал себя полным ничтожеством.

— Не спорю, не спорю, — бормотал он. — Но время тоже очень важно. Боюсь, в «Скалли энд Першинг» не захотят ждать.

Очередная ложь. Да какая разница, если уж пошел по этой дорожке — иди, не сворачивай. Пусть будет обманом больше…

— О, прекрати! Ты с легкостью получишь работу в любой юридической фирме страны — прямо сейчас или через пять лет после выпуска.

— Не уверен, не уверен. Рынок предложений сокращается. Некоторые солидные фирмы уже пугают сокращениями штатов.

Оливия резко отодвинула тарелку, скрестила на груди руки и покачала головой.

— Я не могу в это поверить.

Кайл и сам себе не верил, однако теперь должен был изобразить человека, который самым тщательным образом взвешивает каждый довод и принимает только безошибочные решения. Другими словами, сейчас он был просто обязан доказать ей свою правоту. Оливия первая, кого ему необходимо «обработать». За ней последуют друзья, потом — любимые преподаватели. Освоившись в новой роли, потренировавшись, отшлифовав детали, он наберется мужества и поедет к отцу. Тот встанет на дыбы, выбор Кайла приведет его в ярость. Никогда Джон Макэвой не одобрит решение сына связать профессиональную карьеру с могущественной фирмой в Нью-Йорке.

Попытки убедить Оливию были заведомо обречены на провал. С четверть часа молодые люди обменивались колкостями, а когда у обоих пропал всякий аппетит, они встали из-за столика и двинулись каждый в свою сторону. Без прощального поцелуя, без намека на объятья, без обещания созвониться потом. Проведя примерно час в редакции журнала, Кайл с тяжелым сердцем отправился в «Холидей инн».


* Pro bono — ради блага общества (от лат. pro bono publico) — деятельность, которую юрист осуществляет в интересах общества бесплатно.

О книге Джона Гришэма «Юрист»

Анна Гавальда. Утешительная партия игры в петанк

Он всегда держался в стороне. Где-то там, за оградой школьного двора, подальше от нас. Лихорадочный взгляд и скрещенные на груди руки. Скорее даже сцепленные, судорожно сжатые. Словно ему холодно или у него болит живот. Словно он ухватился за самого себя, чтобы не упасть.

Не обращал на нас никакого внимания, словно вообще не замечал. Высматривал одного единственного мальчика, крепко прижимая к груди бумажный пакетик.

Я прекрасно знал, что в пакетике булочка с шоколадом, и всякий раз думал, не раздавил ли он ее, сжимая…

Да, таким он мне и запомнился: бродяга – бродягой, косые взгляды прохожих, пакетик из булочной, да маленькие жирные пятнышки на лацканах пиджака блестят, словно нечаянные медали.

Не чаянные…

Но… Только вот как я мог об этом в то время знать?

В то время я просто его боялся. У него были слишком остроносые ботинки, слишком длинные ногти, слишком желтый указательный палец. И слишком яркие губы. И слишком узкое и короткое пальто.

И глазницы слишком черные. И голос слишком странный.

Когда он, наконец, нас замечал, то улыбался и раскрывал объятья. Молча склонялся к Алексису, трепал его по волосам, по плечу, по щеке. И пока моя мама решительно тянула меня к себе, я заворожено пересчитывал кольца на руке, касавшейся лица моего приятеля.

По кольцу на каждом пальце. Настоящие кольца, красивые, драгоценные, как у моих бабушек… Именно в этот момент мама в ужасе отворачивалась, а я отпускал ее руку.

Алексис, нет, он не отстранялся. Никогда. Протягивал ему свой ранец и ел припасенную для него булочку, свою булочку, ел на ходу, удаляясь вместе с ним в сторону Рыночной площади.

Алексис со своим инопланетянином на каблуках, балаганным чудищем, шутом гороховым, чувствовал себя в большей безопасности, чем я, и любили его тоже больше.

Так мне казалось.

И все-таки однажды я его спросил:

– А, гм, это… это все же мужчина или женщина?

– Ты о ком?

– Ну о том… или… о той… что забирает тебя из школы.

Он пожал плечами.

Конечно, мужчина. Вот только называл он его своей нянькой.

И, кстати, она, эта его нянька, обещала ему принести золотые кости, и он, так и быть, обменяет мне их на этот мой шарик, если я захочу, или… смотри-ка, что-то нянька сегодня опаздывает… Надеюсь, она не потеряла ключи… Потому что, ты знаешь, она вечно все теряет… Она часто говорит, что однажды забудет свою голову у парикмахера или в примерочной супермаркета, а потом смеется и добавляет, что, к счастью, у нее есть ноги!

Ну конечно, мужчина, разве не видно.

И что за вопрос…

Никак не могу вспомнить его имя. А между тем, это было нечто…

Имя, опереточное, мюзик-холльное, напоминающее потертый бархат и холодный табачный дым. Что-то вроде Жижи

Ламур или Джино Керубини или Рубис Долороза или…

Уже не помню и злюсь, что не помню. Я в самолете и лечу на край света, я должен заснуть, мне нужно хоть немного выспаться. Я принял снотворное. У меня нет выбора: если я не усну, то просто сдохну. Я так давно не смыкал глаз… и я…

Я правда сдохну.

Но ничего не помогает. Ни таблетки, ни грусть, ни бесконечная усталость. Более тридцати тысяч футов над землей, так высоко в пустоте, я все еще, как дурак, ворошу плохо прогоревшие угли, пытаясь оживить почти угасшие воспоминания. И чем сильнее я раздуваю костер, тем сильнее у меня щиплет глаза, и я уже ничего не вижу, и все ниже наклоняюсь, стоя на коленях.

Соседка уже дважды просила меня погасить мою лампочку. Простите, не могу. Это было сорок лет назад, мадам… Сорок лет, понимаете? Мне нужен свет, чтобы вспомнить имя этого старого трансвестита. Это гениальное имя, которое я, естественно, забыл, потому что тоже звал его Нянькой, Нуну (Нуну (Nounou) – няня (франц.).). И тоже обожал. Потому что так уж у них повелось: там обожали.

Нуну, появившийся в их нескладной жизни однажды вечером после дежурства.

Нуну, который баловал нас, портил, кормил, хвалил, утешал, искал у нас вшей, проводил сеансы гипноза, заколдовывал и расколдовывал тысячу раз. Гадал нам по рукам, на кар тах, обещал, что мы будем жить, как султаны, короли, богачи, сулил нам жизни в бархате и шелках, в сапфировом блеске и ароматах амбры, в истоме и изысканной любви, и Нуну, однажды утром из их жизни ушедший.

Трагически. Как положено. Как ему полагалось. У них все так воспринималось – как должное.

Но я… нет, потом. Я расскажу об этом позднее. Сейчас у меня нет сил. И нет желания. Я не хочу сейчас снова их потерять. Мне хочется посидеть еще немного на спине моего пластмассового слоника, заткнув кухонный нож за набедренную повязку, и чтобы Нуну звенел своими цепочками, накрашенный и нарядный, как из кабаре «Альгамбра».

Мне нужно поспать, и мне нужна моя лампочка. Мне нужно все, что я растерял по дороге. Все, что они дали мне и забрали обратно.

Да еще испортили…

Потому что именно так у них, безбожников, было заведено. Такое кредо, такой закон. Там обожали, ссорились, плакали, танцевали всю ночь, зажигая все вокруг.

Все.

Ничего не должно оставаться. Совсем ничего. Никогда. Горечь во рту, нахмуренные, надломленные, перекошенные лица, кровати, пепел, осунувшиеся люди, долгие слезы и бесконечные годы одиночества, но никаких воспоминаний. Никаких. Воспоминания – они для других.

Для слабаков. И бухгалтеров.

«Лучшие праздники, поверьте мне, зайчики мои, наутро забываются, – говорил он. – Лучшие праздники, они здесь и сейчас. А утром от них не остается и следа. Утро наступает, когда ты снова входишь в метро и получаешь по полной программе».

И она. Она. Она все время говорила о смерти. Все время… Чтобы победить свой страх, чтобы уничтожить ее, эту мерзавку. Она-то как никто знала, что ждет нас всех, она не могла этого не знать, она этим жила, и потому надо было теребить друг друга, любить, пить, кусать, наслаждаться и все забывать.

«Жгите, мальчишки. Жгите все подряд»

Это ее голос и я… все еще его слышу.

Вот дикари.

***

Он не может погасить лампочку. Не может закрыть глаза.

Он рехнется, нет, он уже рехнулся. Он знает это. Неожиданно видит свое отражение в темном иллюминаторе и…

– Мсье… С вами все в порядке?

Стюардесса трогает его за плечо.

Почему вы меня бросили?

– Вам плохо?

Ему хочется сказать ей, что нет, он в порядке, не стоит, спасибо, все с ним хорошо, но он не может: он плачет.

Наконец-то.

О книге «Утешительная партия игры в петанк»

Гарт Стайн. Гонки на мокром асфальте

Ответы лежали у меня перед глазами, я просто не мог их правильно прочитать. В течение зимы все свободное время Дэнни проводил у компьютера, за видеоиграми — симуляторами автогонок, что для него было странно. Раньше он никогда не играл в них. Однако в ту зиму он начинал играть в них сразу же, как только Ева укладывалась спать, в основном в «Американские круги». Санкт-Петербург и Лагуна Сека, Атланта и Огайо… мне следовало узнать их с первого взгляда, ведь к тому времени эти круги я уже не раз видел. Только позже я догадался — Дэнни не играет, он изучает трассы: высчитывает, где можно разогнаться, а где следует притормозить. Тогда же он частенько говорил о точности воспроизведения в играх гоночных трасс, о водителях, которые, готовясь к гонкам на незнакомых трассах, извлекали из игр много полезного для себя. Вот уж о чем я никогда не думал…

Дэнни начал соблюдать диету, перестал есть сахар и жареную пищу. Он приступил к тренировкам: делал пробежки, плавал в бассейне, поднимал штангу и тягал гири в гараже у одного здоровенного парня, жившего неподалеку от нас, который пристрастился к бодибилдингу, когда сидел в тюрьме.

Дэнни тренировался серьезно. Он похудел, окреп и чувствовал себя готовым к жестким гонкам. Я все эти признаки пропустил. Дэнни одного меня только одурачил, потому что, когда мы мартовским днем спустились вниз с сумкой с надписью «HANS», куда он засунул свой гоночный костюм, а к ручке пристегнул шлем, и с чемоданом на колесиках, Ева с Зоей, как мне показалось, знали о его отъезде. Им он о предстоящих гонках рассказал, а мне — нет.

Расставание вышло странным. Зоя радовалась и волновалась, Ева же выглядела мрачной, я был сконфужен.

«Куда же он отправляется?» — Я навострил уши и поднял вверх голову; чтобы добыть нужную информацию, мне ничего не оставалось, кроме как вовсю использовать единственный имеющийся в наличии ресурс — мимику.

— В Себринг, — обернулся ко мне Дэнни, мысленно уловив мой вопрос. Он умеет это делать и иногда пользуется своей способностью. — Я же говорил тебе, что получил место в туринг-каре.

В туринг-каре? Он же обещал отказаться от него. Мы ведь договаривались, что он не поедет на эти гонки!

Я чувствовал радость и пустотуодновременно. До гонок оставалось еще как минимум три ночи, а с ними так и все четыре. Состоятся они на противоположном побережье, кроме того, в течение восьми месяцев их проведут больше одиннадцати. Основную часть этого времени Дэнни будет отсутствовать! Меня очень волновало эмоциональное состояние всех нас, остающихся здесь.

Однако в душе я гонщик, а гонщик никогда не дает волю чувствам, не позволяет случившемуся влиять на происходящее. Новость о том, что Дэнни получил место в туринг-каре и улетает в Себринг на гонки, организованные спортивно-развлекательным каналом «ESPN-2», меня сильно обрадовала. Наконец-то он реализует свою мечту. Он живет в ожидании гонок, кроме них никто и ничего его не заботит. Гонщик должен быть эгоистичным. Такова голая правда — семья у гонщика стоит на втором месте.

Я восторженно завилял хвостом, а он посмотрел на меня блестящими от радости глазами. Дэнни знал — все, что он говорит, я понимаю.

— Будь умницей, — велел он мне шутливо. — Присматривай за девушками.

Он обнял маленькую Зою, мягко поцеловал Еву и хотел было уже повернуться, но она вдруг прижалась к его груди. Крепко обхватив его, едва сдерживая слезы, она уткнулась покрасневшим лицом в его плечо.

— Пожалуйста, возвращайся, — произнесла она еле слышно.

— Конечно, я вернусь.

— Возвращайся, пожалуйста, — повторила она.

Он начал гладить ее.

— Обещаю вернуться целым и невредимым.

Не отрываясь от него, она замотала головой.

— Мне не важно каким, — произнесла она. — Просто обещай вернуться.

Он кинул на меня быстрый взгляд, словно я мог объяснить, о чем в действительности просит Ева. Имела ли она в виду его возвращение живым и здоровым? Или хотела, чтобы он вернулся и не уходил от нее. Дэнни не понимал смысла ее просьбы.

Я же, напротив, точно знал его. Ева волновалась не о его возвращении, а за свое состояние — чувствовала, что серьезно больна, хотя ни причин болезни, ни названия не знала. Она опасалась возвращения приступов, куда более сильных, чем прежде, в момент отсутствия Дэнни.

Я тоже беспокоился за нее. Воспоминания о зебре еще не выветрились из моей головы. Поэтому в его отсутствие я решил проявлять твердость, решительность и преданность.

— Обещаю, — с надеждой ответил он.

Когда Дэнни уехал, Ева закрыла глаза и глубоко вздохнула, а когда снова открыла их, то посмотрела на меня, и я увидел, что она справилась с собой и выглядит молодцом.

— Я сама настояла на его участии в гонках, — сообщила она мне. — Думала, так будет лучше для меня, считала, что его отсутствие сделает меня сильнее.

Гонки, первые в длинной серии, обернулись для Дэнни неудачей. А мне, Еве и Зое они показались отличными — мы их смотрели по телевизору, ведь в квалификационном заезде Дэнни финишировал третьим. Правда, потом, уже во время основных гонок, у него лопнула шина и ему пришлось заехать в бокс. Команда попалась нерасторопная, колесо меняли слишком медленно, и когда он вернулся на трассу, то оказалось, что он сильно отстает.

Наверстать упущенное время ему не удалось, Дэнни финишировал двадцать четвертым.

Следующие гонки состоялись всего через несколько недель после первых. Мы с Зоей и Евой неплохо управились одни, но для Дэнни они закончились почти так же неудачно: он разлил на трассе горючее, его оштрафовали остановкой, и он потерял целый круг. Тридцатое место.

О книге Гарта Стайн «Гонки на мокром асфальте»

Евгений Ничипурук. 2012. Дерево жизни

В наушниках играет Земфира «Любовь как случайная смерть»… «Здравствуй, мама, плохие новости, герой погибнет в начале повести…» А я жру крекеры. О чем я думаю? Может быть, о том, что мир заслуживает своей смерти? А? Наверное, об этом. Я думаю, что если уж есть вариант какого-то апокалипсиса, то, может быть, это не так уж и плохо. Я вспоминаю пляж в Семеньяке с выброшенными на берег мусорными пакетами. Я вспоминаю кадры из телехроник, которые когда-то шокировали и вызывали мой праведный гнев. Репортажи из Ирака и Афганистана, из Белграда и Косово. Я вспоминаю помешанную на деньгах и карьере Москву. Я вспоминаю десятилетних детей, которыми торгуют на улицах Джакарты и Бангкока. Все это, возможно, морализм и «сопли». Но в этом и суть. Я понимаю, что всего этого не изменить. Мир нужно любить таким, какой он есть. И я пытаюсь это делать. А что такое любить ублюдка, подонка и извращенца? Это работа над собой каждый день. Это попытка каждый день открывать для себя что-то хорошее в нем и принципиально не видеть плохого. Когда я был маленький и мой отец неплохо закладывал за воротник, мать предпочитала ложиться спать в моей комнате и закрываться на ключ. Чтобы не видеть отца пьяным и невменяемым. Чтоб не портить себе настроение и своего впечатления о нем. Так вот — я поступаю так же. Кто-то назовет это трусостью. Но я считаю, что это рациональность. Зачем тратить силы на попытки изменить то, что изменить нельзя? А я уверен, что мир изменить нельзя. Большую часть времени я предпочитаю не видеть ничего плохого в этом мире. Я не вижу или делаю вид, что не вижу. Потому что думаю, что мир изменить нельзя. Но, может быть, его можно уничтожить… А если так? Если это приведет к какому-то результату? Да ну и хрен с ним и со мной тоже. Если должно так быть… то пусть будет так. И что в этом случае значу я? Если речь идет о судьбе всего человечества. Мои амбиции, мои стремления не имеют никакого значения. Вот о чем я думаю, сидя на черном песке на западном побережье острова Бали в Индийском океане. И во мне столько сомнений, и я уже так устал с ними бороться, что сил нет. Постоянный внутренний спор, постоянный внутренний диалог. Уж сколько я травил эти голоса в голове, а они не исчезают… это грустно.

Как же круто быть настоящим героем без сомнений. Как Брюс Виллис из «Крепкого орешка». Неважно прав или не прав — уверен в себе по-любому. А тут столько размышлений… Наша проблема в том, что мы слишком много думаем. Раньше люди больше доверяли эмоциям. А мы заперли эмоции в стенки разума. А когда выпускаем их наружу, то сразу пугаемся. Пугаемся самих себя. Ведь, оказывается, разум сдерживает в этой клетке такую силищу! Но пока мы учились сдерживать ее, мы совсем разучились ею управлять. А потому пугаемся ее. И, возможно, поэтому серьезные решения принимать крайне сложно… особенно мне. Вот же Судьба… нашли на кого возложить ответственность на спасение мира! Я же Весы! Долбаный маятник туда-сюда. Хочу — не хочу. Пойду — не пойду. Угадать мое решение сложнее, чем угадать, что выпадет зерро!

Я раскладываю спальник, но не залезаю в него, а просто ложусь сверху. Ем слегка соленые крекеры и смотрю, как оправляющие горизонт плотные облака, похожие на гигантские горы Гималаи вдали, окрашиваются в оранжевый цвет с переливами индиго. Провожаю взглядом стаю птиц, пролетающую где-то вдали. Пытаюсь разглядеть корабль, почти не видный,— черную точку на горизонте… которая появилась лишь для того, чтобы через пару мгновений исчезнуть. На чернеющий по правую руку от меня монолит острова Ява. На свои ноги, обутые в кеды. И я понимаю, что люблю мир. И люблю жизнь. И что я не готов… Все, что я хотел, это просто вернуть обратно ЕЕ. А там я бы придумал, что мне делать со своей жизнью… Может быть, я остался бы навсегда здесь, а может, вернулся в Москву и нашел бы способ быть счастливым там. Ведь мы были бы вместе, а значит, все стало бы намного легче. Я достаю из кармана бумажный пакетик, смотрю на него нерешительно, а потом съедаю все двенадцать лежащих в нем маленьких беленьких сухих грибочков.

—Ну вот и поговорим. Лишь бы только дождь не случился…— бурчу я себе под нос. И ставлю на айподе Depeche Mode «Enjoy the silence», их совместную версию с Linking Park.

Что я знаю про Сикарту? Да толком ничего. Так — крохи информации, которые попались мне на глаза, когда я пытался больше узнать о природе сновидений. Это древнее божество, почитаемое когда-то в Юго-Восточной Азии. А еще это персонаж массового бессознательного, этакий куратор общечеловеческих знаний. Это я вычитал о нем в Инете. А еще я знаю, что он очень хитрый и ведет какую-то свою игру. Смысл которой с каждым днем становится мне все более и более понятным. Мне кажется, Сикарту решил уничтожить мир. И решил он это сделать когда-то давным-давно. И написал все это на своем Дереве Судьбы. Об этом знали племена майя. Которые, в свою очередь, были наследниками великой культуры атлантов. Мне только не до конца ясна роль во всем этом художника Вильяма Херста. Но его значение здесь очевидно. И мое, выходит, тоже… Это ведь я вывел его из Сада Сирен, где он проспал более тридцати лет! Когда я был там, в том Саду, я чувствовал нечто необычное, будто меня наполняют какими-то кусочками информации. Они как солнечный свет проникали в кожу, и внутри что-то менялось… Сад Сирен. Если бы я только мог вернуться туда… Но мне не попасть в Сад Снов, потому что вообще не вижу.

Херст рисует картины. И эти картины меняют мир. Они оказывают на всех какое-то особенное влияние. На всех… на всех зрячих (эхом в голове пронеслась история слепого орнитолога). Они влияют на Миа, которая не носит часов, например. Но никак не влияют на меня. И через несколько дней Херст покажет свою пятую картину… и что случится тогда? Люди сойдут с ума? Кто-то нажмет красную кнопку и взлетит ракета? Что? Все пойдут и дружно сделают харакири или выпрыгнут из окна? О боже, Миа… Как-то я читал про Махариши Махеш Йога, гуру йоги и трансцендентальной медитации, открывшего эти техники Западному миру. Еще в пятидесятых годах прошлого века он писал про некое единое пространство разума, хранящее в себе бесконечное знание. Позже современная наука, квантовая физика, смогла подтвердить существование этого пространства. Его назвали Единым Полем. Настроившись определенным образом, художники, поэты, музыканты могут черпать оттуда вдохновение и создавать произведения искусства или совершать открытия. Кто-то имеет врожденный дар и черпает оттуда крупицы знаний, а кто-то прибегает к определенным медитативным техникам или препаратам, расширяющим сознание. Но никто не может черпать оттуда больше, чем ему будет позволено. Так как вся эта информация хранится в виде определенных кодов, и у тебя УЖЕ должны быть ключи, чтобы перевести ее в нечто реальное. И только человек, проведший тридцать шесть лет в кладовой этих самых ключей, способен делать теперь с этим Единым Полем все что угодно. Херст создает настоящие произведения искусства. Только человек, проведший столько времени в закулисье всех человеческих знаний, способен создать нечто, что затронет до глубины души любого. Идеальный ключ от всех дверей, всех сердец. Вселенский катарсис… настоящее произведение искусства, которое погубит весь мир! Идеальное оружие — идеальная красота, влияющая на подсознание. Запускающая какие-то потаенные механизмы. А что же тогда эти четыре картины? Разведка боем? Или просто подстройка инструмента? Столько вопросов… и почему я никак не реагирую? И откуда я знаю об этом?! Может, потому что тоже был в Саду Сирен…

Я почувствовал, как пересыхают губы, и глотнул немного воды. Солнце уже почти приблизилось к водной границе, готовясь погрузиться в океан и окрасить брызгами все небо в переливы желтого, красного и ультрамаринового. Оно двигалось гораздо быстрее, чем можно было себе представить. Казалось бы — только что оно было довольно далеко от линии океана и вот уже своим горящим краем касается воды. Можно начать считать. Раз, два, три… все погибнут, на земле останусь только я и Вильям Херст. Десять, одиннадцать… нет, еще останется она, но она будет одна в абсолютно пустой Москве и наверняка погибнет тоже, без самолетов и прочей лабуды мне не добраться до нее никак… двадцать три, двадцать пять… все. Солнце утонуло в море. Все. Я почувствовал, как по телу забегали мурашки. Мне стало немного холодно, и я накинул на плечи спальник. Я вдруг стал слышать вокруг звуки шагов и шепот, хотя никого не мог увидеть, сколько бы ни всматривался в танцующие сумеречные тени от кустов. Я стал видеть, как дышит море, как оно открывает миллионы маленьких легких в каждой своей волне и делает один жадный глоток вечернего воздуха. А потом я понял, что рядом со мной стоит ОН.

О книге Евгения Ничипурука «2012. Дерево жизни»

Забитые в горизонт

Дмитрий Петровский (1983, Ленинград) в 19 лет уехал в Берлин. Изучал немецкую филиологию, математику, теорию музыки, получил диплом аудиоинженера. «Роман с автоматом» — первая книга. ЖЖ-юзер d-petrovski.

Германия — для немцев!

Так уже было однажды, и так должно стать отныне!

Иностранцы едят ваш хлеб, занимают ваши рабочие места, и их пособие по безработице — это ваши налоги!

И так будет и дальше, пока немцы лелеют свой комплекс вины. Вы хотите, чтобы в один прекрасный день вас выгнали из вашей страны?

Нет!

Не бойтесь снова рассвирипеть, не запирайте вашу ярость в себе, а дайте ей выйти наружу. Потому что теперь у нее есть цель: турки, русские, поляки!

Национальность — вместо интернационализма!

Культура — вместо мультикультурности!

Оружие — вместо интеграционных программ!

Эту листовку в «Романе с автоматом» написал русский писатель

Женщина много работает, кажется, где-то на заводе, у нее есть подруга и мужчина, который все время хочет подвезти ее после работы до дома. Чтобы работать, женщине, кажется, надо было уметь читать, она читала плохо и очень волновалась, когда проходила экзамен. Потом снова звуки фабрики, потом вдруг машины застучали в одном ритме, звук ударил со всех сторон, сзади, сбоку, спереди; множество людей запели по-английски какую-то странную песню, вслед машинам…

Слепой герой книги Д. Петровского «смотрит» в кинотеатре «Танцующую в темноте»

Зверь был непомерно вытянутый в длину, с узким и быстрым телом. Нос его, липкий от масла, дышал жарко, до него было почти не дотронуться, но жар этот затихал и все меньше трепыхался. Над единственной ноздрей была длинная железная кость с отверстиями, она доходила зверю до спины, где начинались какие-то странные бугорки, углубления и наросты. Бока его были ребристые, с буграми мускулов, рассеченные вдоль двумя тонкими щелями, из которых тоже сочилось остывающее дыхание. У зверя были, кажется, плавники, и он был ранен — железо переднего, изогнутого как рог плавника, было перебинтовано мягкой изолентной. Зверь был красивый, хищный, диковинный и грозный…

Появление автомата в «Романе с автоматом»

Вячеслав Курицын
ЗАБИТЫЕ В ГОРИЗОНТ
О «Романе с автоматом» Дмитрия Петровского

СОБАКИ ЕДЯТ ЛЮДЕЙ

Мальчик не любит оружия и бойцов: Спайдеров и Суперменов, черепашек-самбистов и прочих мутантов из мульфильмов. Его другу Саше весь этот пластмассовый милитаризм родители покупают ведрами, а наш мальчик уговаривает Сашу на «разоРРРужение». В подвале на бетонном полу чугунной палкой — по головам черепашек, по танчикам, по самолетикам. Хрясь!
Как-то в подвал забредает собака, которую наш мальчик тоже не любит. Это не бродячая, а вполне домашняя собака, живущая в двадцатой квартире. Она сама ходит гулять: будучи выпущенной из квартиры, дожидается на площадке лифта, садится с соседями, едет, нюхает узкую щель между дверьми… Хорошая деталь, как собака нюхает щель в лифте. Просто и наглядно.

Наш мальчик боится, что собака прикоснется к нему влажным носом, лизнет отратительно-розовым шершавым языком, мокрым от клейкой и нестерпимо вонючей слюны. Все это заставляет мальчика дрожать и наполняет тяжелой, вязкой тошнотой. И вот собаку занесло в подвал. Наш мальчик начинает вкрадчиво объяснять другу Сашу, что собака эта из тех, что едят людей. Вот в соседнем дворе на прошлой неделе мальчик пропал трехгодовалый… где он? А у этой собаки на морде видели после того кровь!

Нало ее тоже — палкой. Чугунной палкой по голове. Дыж! Бац! «Саша, тебе что, не жалко маленького ребеночка?».
Читателю скорее жалко оклеветанную доверчивую собаку. Палка уже занесена, но появляется взрослый персонаж… Пока отбой.

КЛЕЙКАЯ МУТНАЯ КНИЖКА

Мир тесен… в том смысле, что темы возвращаются, как кометы, которым,казалось бы, есть куда разлететься в бесконечной вселенной. Полтора месяца назад я писал о романе Игоря Зотова «Аут» и удивлялся, какой автору интерес описывать внутренний мир маньяка-убийцы… что за жемчужину он надеется там найти. Статья замечательным образом именовалась «Убить собаку». Возвращаться я к этой теме не собирался, но вот в книге, купленной в поисках совсем другого, появляется вдруг это розовое, отвратительное, клейкое, шершавое… Сцена с подвалом, ретроспективная, из краснодарского детства, следует во второй главке, а до этого, в первой, был клейкий шершавый Берлин, кого-то били в подворотне, у которой в высшей степени художественно пищала и выбрасывала в воздух короткие электрические разряды невыключенная на ночь строительная машина. И ясно, что пластмассовыми черепашками, скорее всего, мокрое дело не ограничится.

И вопроса, с чего это автор впутывает читателя в заведомо кровавую побасенку, не возникает: очень убедительно сгущается в воздухе липкая тревога. Сама… автор только следит за пульсациями атмосферы. «Шумы осели на ночь в дорожную пыль, оставив кубометры холодеющего воздуха пустыми и прозрачными»: есть в этой декорации мутная загадка, к которой жизнерадостный беспечный читатель не слишком хочет иметь отношение. Я думал отложить книгу, но суггестия уже сработала, роман втягивал в свою орбиту… Ближе к концу чтения я даже потерял экземпляр с обильными пометками на полях, но купил другой и, восстанавливая пометки, прочел роман по второму кругу. Книга всосала, сама меня выбрала; так нечасто случается.

Призрак кровавого маньяка быстро исчез: оказалось, что за годы между сценами в русском подвале и на немецкой улице мальчик не только стал молодым человеком, но и потерял зрение. Подозрение такое мелькает сразу, что-то явно не то, явные игры со зрением, но подозрение отводится профессией героя: он работает официантом в реторане «Невидимка», где люди едят в полной темноте. Отсюда и неожиданные визуальные эффекты. Но через сколько-то глав выяснится — нет, все же слепой.

ТАЙНА ЖЕЛТОГО ГЛАЗА

Однажды мальчик с матерью поехал в Ленинград, в гости к ее школьной подруге. Сохранилась «мыльная» фотография: большой стол, салаты, курица в центре, длинные бутылки с вином, люди с красными от вспышки глазами. У нашего мальчика, кудрявого, светловолосого, недовольного, что оторвали от еды и заставили смотреть в объектив, один глаз, как положено, красный, «левый же абсолютно желт, как новая пятикопеечная монета». И на других снимках из домашнего альбома — тот же желтый глаз. Снимки эти увидал дальний родственник дядя Тихон, офтальмолог. Встревожился… мальчика готовят к операции. Читатель заинтригован: что за болезнь такая — желтый глаз, почему надо резать… никогда, кажется, такого не слышали…. нет ли у кого желтых глах на фотках из моего любимого альбомчика… Этого нам не объяснят. Объяснят другое: операция в таких случаях призвана не спасти зрение, а просто удалить глазные нервы. Цель операции — слепота.

Ход, мне кажется, блестящий. В смысле, не объяснить причин. Что такое желтый глаз — печать дьявола? Необходимость удалять глазной нерв словно бы сама собой разумеется, и над повествованием повисает эдакое облако зловещей загадки, поле мерцающей тревоги. И уже в этом тумане точно, хищно, тонко орудует хитрый автор в нитяных перчатках (каким он представлен на задней странице обложки). Главный его, если не единственный, спецэффект — ощущения слепого человека. Тут надо не повториться в деталях, не переборщить в сантиментах… у Петровского получается. Движение воздуха и тепло — вот навигационные приборы слепца.

«На Потсдаммерплац машины ввинчиваются в круговорот, их сухие и энергичные линии вдруг закругляются, расплываются, перекрещиваются, сливаются и расцепляются». Разве плохо сказано? Или руки женщин в декорациях «Невидимки»: «сухие немолодых женщин, потные и прохладные, с короткими ногтями, руки художниц или студенток института искусств, длинные, толстые, дрожащие, расслабленные, потеющие, шелушащиеся пальцы, несущие на себе вязкий панцирь кремов, теплую шероховатость грязи и пыли, кожаное прикосновение автомобильного руля…»

Или сон слепого на стр. 41 с участием белой линии, красного круга и черных квадратов, столь же простой и эффектный, как ход с желтым глазом…

ПЫЛЬ И ОРЕХИ

Или сцена, как юный герой (семья после операции эмигрировала из Краснодара в Берлин, актуализировав давно пересохшую струйку немецкой крови) уже в Германии выходит один на улицу и учится ловить такси. Вернее, он не собирался в такси. Он стоит по обыкновению на обочине и, ловя тепло проносящихся машин, представляет их формы. Но вот некоторые напоминают чем-то торт, что-то мешает полированной гладкости крыш… Детское воспоминание, голос отца: «Шашечки, оранжевый фонарик на крыше». Слепой мальчик машет рукой. Машина тормозит. Мальчику только что подарили сто марок… можно ехать. И он едет наобум в далекий район, встретит там человека, который позже приведет его в «Невидимку», а читателю подарит следующее наблюдение. «Когда я был маленьким и все видел, то ходил по земле, притянутый к ней, забитый в горизонт и окруженный стенами… А ослепнув, я повис в мире загадочном и прозрачном, и вверх и вниз простиралась одинаковая чернота, а шорохи, движения, колебания температур не кончались…».

Мне очень понравилось — «забит в горизонт».

Чего, по моему, исторически не хватает русской литературе: умения писать о Другом. О совсем другом человеке: не о себе, нервном барине, поехавшем на воды в Бален-Баден, или желчном разночинце, кусающем ногти на литбанкете в столичном ресторане, а, не знаю, о чувствах чеченской девочки, на которую нахлобучили взрывчатку и велели взорвать магазин на Тверской. Потому я склонен идеализировать попытки отечественных автороы живописать чуждую душу. Возможно, Дмитрий Петровский передал своему слепцу собственные страсти и мыли, но все равно мне кажется ценным, что в романе есть, например, описания упражнений для всех, кто вдруг пожелает узнать — каково это, влюбиться в девушку без визуального обзора, а лишь за то, что она пахнет «орехами, диковинными приправами и бетонной пылью».

Лучшие страницы книжки (84–89) это путь героя на операцию. Дорога на эшафот. Мальчику семь лет, он не пошел в школу, ибо лечился, но вот сейчас ему сказали, что ведут в школу. Почему-то в трамвае. Почему-то далеко. Окошки деревянных домиков сквозь запотевшее стекло, мужчина в сером пальто, из носа смешно торчат волосы. Постепенно нарастает подозрение, что везут не туда, но подозрению верить не хочется… пахнет смазкой, нагретым железом трамвайной электрической печки… и вот эффектно по теме: «над полем появлялось солнце, уже зимнее, большое и красное, как глаз циклопа, случайно сфотографированного «Кодаком»…

Есть в романе и другой «Другой», герр Цайлер, учитель, который мальчишкой сжег из фаустпатронов восемь русских танков: вспоминает об этом с удовольствием, но тут же перебивает себя — да, мы сильно ошибались, мы защищали не тот строй; мы не понимали, но нас не оправдывает… Хороший вроде эпизод, амбивалентный такой учитель, характерный, но… что-то не так. Такое наблюдение… не из атомфсферы сшитое, а сделанное из знания, из мнения. Связанное с «позиционированием»: автора в Германии, героя в мире…

ГОЛЫЙ ЛЕНИН

К концу первой части девушка, пахнущая орехами, приправами и пылью, заводит себе интересного слепого парня, а тот, в свою очередь, находит на берлинском пустыре горячий, только что стрелявший, невесть откуда взявшийся автомат. Это не просто кульминация, а, по сути, конец романа. Вся вторая часть: поспешная и неизобретательная развязка. Девушке ведь надоест любовь слепца? — несомненно. Нужно ввести удачливого соперника — им оказывается сорокатрехлетний русский писатель, кормящийся чтением на литературных карнавалах поэтри-клипов типа Der nackte Lenin sitzt am Fenster, der betrunkene Stalin singt «Marscelliese». Пьяный Ленин сидит на окне, голый Сталин поет «Марсельезу». То есть, наоборот, но неважно. Русский писатель в Германии — слишком легкая жертва даже для начинающего беллетриста. Именно с писателем сходится героиня, а у героя автомат, и его накопленная злоба (попробуй-ка жить слепым!), помноженная на ревность, приводит к тому, что лежащий под кроватью автомат (неплохо описанный, кстати, как зверь — см. цитату) выстреливает на последних страницах.

Писатель же, хоть у него и завелась свежая девушка, тоже не может похвастаться душевным покоем. Читать в таком возрасте про пьяного Сталина — не есть сбыча юношеских мечт. Среди мечт этих была и такая: такой аццкой силы сочинить сборник стихов, что впечатлительный чиатель повесится, сховав на груди заветную книжицу. Поэзия хочет прямого действия! Писатель покупает принтер и печатает в приговских количествах листовки «Германия для немцев», в которых предлагает уничтожать магометан и славян (см. опять же цитату). Вот его, славянина, и уничтожили.

Развязка, повторяю, слимшком плоская, да и знаток слепоты наверняка поставил бы Петровскому на вид, что он слишком поздно доходит, например, до мысли о связи температуры поверхности автомобиля с его мастью. Мне автора корить не хочется, я лучше укажу на другие удачные места. Образ матери: «Прееелесть, прееелесть! — успевает пролететь в сером сумраке вскрик, руки матери взлетают, как крылья, а вниз опускаются скелетом, худыми суставчатыми пальцами… «Сынок, зови меня Ирра, Ирра, при других людях…» . Хорош «большой и невероятно уродливый китайский ранец, разноцветный, как Спас-на-Крови». Вот дядя Тихон приподнимает очки — «показав нам маленькие, удивленные внезапной свободой глазки под кустами сдвинутых бровей». Вот о изучении чужого языка: «Были короткие, клацающие слова и упоительные длинные, как бы нарастающие из невинного снежка могучим снежным комом, чтобы в окончании обрушится лавиной». Талантливый человек пишет, понятно.

ДАЙ МНЕ СЕЙЧАС!

Да, роман рассыпался во второй части, но это нормально для начинающего автора (Петровскому двадцать шесть, однако, судя по реалиям, сочинялись многие куски книги не позже середины нулевых). Мне другое не нравится: ровно как и упомянутый Игорь Зотов, писатель не удерживается внутри частного случая, герметичного человеческого сюжета… чем-то «мала», жмет ему история про слепца, которому вдруг подарила любовь девушка из «большого мира», а потом взяла — да отняла. Нашла кого обманывать: он же в запахах ориентируется, как Дерсу Узала, он сразу считывает с ее плеч прикосновения чужих рук. Тут и подушкой задушить можно (удобно, ночью навалился да задушил), тут и случайно убить самое то… может же слепец, маясь ревностью, убить случайно… чего-то там трагически недоглядеть. Хочется автомата — что же, не слишком правдоподобно найти автомат на пустыре, но и такие случаи известны… окей, из автомата! Случайно из автомата ночью через подушку от ревности. Но нет, хочется распахнуться в социум, хочется запаха жареной газеты: нацисты, турки, пособия по безработице.

Строго говоря, тут есть что запатентовать. Безотказный способ испортить хорошую книжку. Хочешь уничтожить роман: открой поширое окна, включи радио, запусти браузер.

И занятно еще, что книжка, столь много пообещавшая внимания-интереса к Другому, обернулась темой тупого насилия в адрес Других. Именно такие нехитрые механизмы включились: бьют — чужих. А то мы сами не знаем. Вот русский писатель недоволен, что ему не дает молодая немка. Даже вроде и не очень красивая, но он уж решил взять, а она, бестия белокурая, не дает! Во внутреннем монологе появляются царства льда, музеи, полные инсталляций, зубы колючей проволоки на ведомстве по делоам иностранцев. Сама История подымает безглазую голову: «Дай мне сейчас! Русскому солдату, забравшемуся на рейхстаг, ревущеми гусеницами танков подмявшему под себя белокурых…».

Не надо, товарищ писатель, путать себя с тем, что на рейхстаг забирался… Да, ментальные фигуры под рубрикой «свой против врага» сплошь выходят такими вот примитивными. Убили в Москве православного священника, обращавшего мусульман, мелькнула в блогах идея, что расследование расследованием, а неплохо бы в следующий выходной день ровно в тот же час (абсолютно случайное совпадение!) в какой-нибудь мечети муллу бац, чик-чик, и, возмущаясь сознательно такой идее, просто ли отринуть ее бессознательно…Реакции на последних рубежах: они вот такие, примитивные. Я вовсе не хочу сказать, что про это невозможна проза. Даже, наверное, и необходима. Но здесь вся эта история «про нацизм» выливается, как помойное ведро из окна, и читать снова становится липко. Собственно, это мораль: интересуясь частной историей, не спеши путать ее с глобальными проблемами, а уж включив глобальные проблемы, не торопись вкладывать тезисы типа «Германия для немцев» даже в уста неприятных героев. Не буди бесов, которые тебя же и цапнут, едва усядешься на окно с голой задницей.

ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО БЕРЛИНУ

Последняя главка — в статусе постскриптума. Приобрел я эту книгу совсем незнакомого автора не только из-за качественной цитаты на задней обложке. Меня заинтересовал роман о Берлине. Я в принципе неравнодушен к этому удивительному городу, а сейчас еще и изучаю русскоязычные сочинения Набокова, действие которых в основном в столице Германии и происходит (а «Путеводитель по Берлину» — есть такой ранний рассказ). И вот, наверное, логично трехсоттысячному русскому населению нынешнего Берлина породить свою словесность, и надежда тут, конечно, не на русписов призыва колбасной эмиграции, а на новые поколения. У Петровского Берлин экзотический вышел, «глазами слепого».

«Только в этом городе возможны прозрачные дома, дома-пещеры и дома скелеты… Дома на Хоринштрассе напоминают глыбы, выточенные из бугристого, теплого цельного камня… Дома все выдолблены в горе, на которой стоит улица… Я часто обходил башню на Александрплац, облепленную какими-то странными каменными плоскостями и многолюдными павильонами… а в самом центре стояла она, толстая, сужающаяся кверху, как шахматная тура, и зубчатые ее края с бойницами высоко поднимались над землей…»

Для путеводителя не сгодится, конечно, а вот для темы «современная русскоязычная берлинская проза» — обязательный и вкусный материал.

Александр Терехов. Каменный мост

Рецензия Андрея Степанова

  • М.: АСТ, Астрель, 2009
  • Переплет, 832 с.
  • Тираж 5000 экз.

Вид на Кремль с исторического моста

«Я люблю смотреть на Кремль, как и все, кто вырос в наших местах», — говорит то ли герой, то ли автор книги. Особенно хорош вид на запретный город с Каменного моста, возле которого стоит бывший Дом правительства, он же «Дом на набережной». Во время Большого террора жителей почти всех пятисот его квартир «поменяло время». Там нарком Литвинов спал с пистолетом под подушкой, и его дети знали: нельзя стучаться к папе, «стук означает — „пришли“, он застрелится».

Я, слава богу, не вырос в тех местах, на Кремль с удовольствием посмотрел бы из бомбардировщика, от большого имперского стиля меня только мутит, а к романным реконструкциям истории отношусь, по меньшей мере, настороженно. Но тем не менее эту 800-страничную книгу дочитал и хотел бы, чтобы ее прочло как можно больше людей.

О чем книга?

3 июня 1943 года на Каменном мосту погибли двое. 15-летний сын наркома Володя Шахурин застрелил свою возлюбленную, дочь посла, 14-летнюю красавицу Нину Уманскую, а потом застрелился сам. Расследовать, казалось, было нечего — дело любовное, мальчик не захотел расставаться с девочкой, которой предстояло отправиться с отцом в Мексику. Но попутно выяснилось неожиданное: в школе для кремлевских детей действовала организация подростков, имевшая внешние атрибуты фашистской, а главным «рейхсфюрером» был одержимый наполеоновским комплексом Шахурин. Любовной же трагедии, по версии Терехова, не было вовсе: детей на мосту убили. Повествование перебивается этюдами по метафизике Москвы (на первой странице: «Я кивнул соседу Рахматуллину») и портретами стальных вождей, их железных замов, чугунных жен и золотых отпрысков.

Зачарованность Терехова сталинской эпохой более чем очевидна, но при всем том он, конечно, не сталинист. Свое отношение к вождю писатель объяснил давно: в 1993 году бывший автор «Огонька» опубликовал в «Правде» статью «Памяти Сталина». В этой солженицынским стилем писанной инвективе либералам доказывалось, что все их усилия по разоблачению кровавого упыря тщетны: Сталин все равно останется в памяти народа эпическим государем. При этом Терехов нисколько не отрицал, что «император Иосиф» был кровопийца — такой же, как Петр Великий или Иван Грозный, сомасштабный им. Я с народом, я честен, — как бы говорил Терехов той статьей, — и даже не знаю, кем стал бы, живи я тогда — может, и лубянским следователем. Но сейчас хочу одного: знать правду о той эпохе, а не карякинский и не анпиловский миф. Эта правда и есть возрождение, а вовсе не мечта либералов — десталинизация, реабилитация и отмщение.

Все это легко узнается в романе, ради этой правды и о поисках этой правды он и написан. Крошечный эпизод, в котором уникальным образом пересеклось личное и историческое, становится отправной точкой расследования, а поиск правды метафорически преобразуется в детектив: надо установить, кто убийца. Вот только убийство произошло 60 лет назад, и потому информацию «следствию» предоставляют 90-летние старики, могильные плиты, мемуары и архивисты. Необычны и следователи. Бывшие и ныне действующие гэбэшники, именуемые на полном серьезе «людьми правды», в течение 10 лет совершенно бескорыстно копают толщу лет только для того, чтобы установить истину — что же там произошло, на этом мосту? «Мы занимались производством правды в чистом виде. Только тем, что произошло на самом деле».

В отличие от классического детектива, Терехов воспроизводит всю рутину следственных действий : надо найти десятки свидетелей, договориться с ними о встречах и расспросить, чтобы уточнить общую картину. При этом свидетели отказываются встречаться, лгут или молчат. И дело не в том, что они на всю жизнь напуганы: Терехов показывает, что для поколения «железных людей» молчание было своего рода героизмом, залогом причастности к мистической «Абсолютной Силе», родственной бессмертию. Картина восстанавливается медленно, с трудом (уходят годы на отработку версии, оказавшейся ложной), читателю предлагается сделать над собой усилие и пройти с героями до конца. Сначала читаешь просто потому, что хочется узнать тайну — причем не только тайну того, кто убил, здесь есть и другие. Есть какое-то «там» — прошлое, куда можно отправиться. Есть какие-то «они», которые ведут расследование (или заметают следы) параллельно с главным героем: убивают, например, шпиона-литературоведа Дашкевича и дочь Эренбурга. Но потом уже не ждешь разгадок, а читаешь, потому что начинаешь понимать, о чем книга: автор на конкретном примере доказывает, что не просто трудно, а в принципе невозможно восстановить хотя бы один крошечный исторический эпизод. И книга, в конечном итоге, — о том, что невозможно написать Историю, даже если ты собрал все свидетельства и документы. «Мы бессильны даже в установлении милицейских подробностей: десять минут агонии императора на кунцевской даче при шести (самое меньшее) совершеннолетних цепенеющих свидетелях не поддаются достоверному воспроизводству».

Любая история есть искажение истории, — вот о чем говорит роман. Об этом давно знают гуманитарии, усвоившие главный тезис так называемого «Нового историзма»: «Текстуальность истории и историчность текстов». Но об этом не знает президент и большинство граждан России (выход романа совпал с созданием Комиссии по противодействию попыткам фальсификации истории). И если бы Терехов эту мысль им растолковал, то цены бы «Каменному мосту» не было. Но он не растолковывает, он пишет именно роман, а романная форма потихоньку разрушает основной посыл — «производство правды». Производя правду, автор вовсе не отказывается от так называемой свободы творчества, которая дает право любому — от последнего призрака из таблоида до первейшего романиста — свободно смешивать fiction и non-fiction. В одновременной установке на «достоверность» и «художественность» — главное противоречие книги.

Речь идет о реальной смерти реальных людей. И если развеять бесчисленные клубы сюжетного дыма и стилистического тумана, то в книге (по одной из версий) утверждается, что двойное убийство в 1943 году совершил 15-летний Вано Микоян, младший сын члена Политбюро  А. И. Микояна. «Гугл» отвечает на запрос: Вано Анастасович Микоян — советский авиаконструктор, создатель МиГов, жив до сих пор, 81 год. Так что же такое этот «Каменный мост» — документ, обвинение? Или это такой образ образный, плод поэтических фантазий, а если старик не переживет, то автор не виноват? Да нет же, написано черным по белому в аннотации: «За достоверность фактов и документов, а также интерпретацию реальных событий, изображенных в романе, несет ответственность автор». Хорошо, а где факты, а где «интерпретация»? Нет ответа. Хотите знать — затевайте свое расследование, и тогда вы придете к своей версии, еще раз доказав, что до истины не добраться.

Не выдержан даже модус рассказывания — «на каком мы свете?» Вполне «трехмерное» реалистическое повествование на 566 странице вдруг превращается в фантастику. Герои садятся в какой-то лифт и оказываются в Мексике в 1945 году, допрашивают там свидетелей гибели родителей Нины и возвращаются к нам на том же лифте.

А рядом — эффект реальности, который старательно создается массой приобщенных к делу документов, справок и «информаций к размышлению». То и дело автор начинает вещать голосом Копеляна: «Андрей Андреевич Громыко, известный врагам Империи как „великий немой“ или „мистер нет“, к 30 годам дорос до кресла ученого секретаря института экономики и звания кандидата наук в области сельского хозяйства. Весной 1939 года…» и т. д. Мелькают детали, которые невозможно выдумать: «Повертел в руках огромную раковину, приложил к уху, заглянул внутрь, обнаружив надпись „А. И. Микояну от рыбаков СРТ-Р-9000 „Омар“, Гавана, 25.11.62 года“». Скрупулезно воспроизводятся биографии множества людей — но почему всех кремлевских жен, детей, внуков и двоюродных племянников можно выводить под своими фамилиями, а Цюрупу надо назвать «Цурко»? Почему Шостакович — «Р-в»? Почему все гэбэшники тоже под своими именами, а Влодзимерский — «кровавый Володзиевский»? Потомки живы, пожалел их автор? А как же тогда Микоян и десятки других?

Чтобы доказать невозможность истины, надо было до последнего держаться правды. Автор размыл границу правды и вымысла, и получилась ложь. Не получив ответа на вопрос о степени достоверности рассказанного, читатель не может (не имеет права) как-то к нему «относиться». Что это? Подкрашенный Штирлиц или откровение? Я не знаю.

Однако все противоречия и странности романа компенсируются тем удовольствием, которое может получить неспешный читатель от его стилистики. Роман размером с «Улисса» написан неполными предложениями, с недоговорками, с постоянными выпадами в «поток сознания», во что-то странное, необъяснимое, невозможное: «Снег валил коровьими ресницами». Автор решительно отказывается говорить чужими словами. Более того, он может зайтись в гневной тираде, услышав невиннейшее клише, например, «в первую брачную ночь»: «…людям урезали языки, как я ненавижу этот словесный шлак, подобранное дерьмо, мозги, проросшие общими, скудоумными речами ста пятидесяти телевизионных каналов, рекламное рабство, ничтожество собственных мозговых усилий, невозможность увидеть вокруг что-то отличимое от приносимого на дом корма — в „первую брачную ночь“! ».

И это дорогого стоит. Терехов сейчас — едва ли не единственный писатель, всерьез озабоченный делом обновления языка прозы, «воскрешением слова», и уже за это ему следовало бы вручить все существующие премии. Конечно, у него есть предшественники, близкие и дальние. Каждый сильный новый автор, писал Томас Стернз Элиот, преобразует литературный канон — по-новому выстраивает колонну предков у себя за спиной. За романом Терехова отчетливо видятся «Легкое дыхание», «Лолита», «Палисандрия», «Всех ожидает одна ночь», «Венерин волос». Из многочисленных стилистических потомков Саши Соколова сейчас в русской литературе в полную силу действуют только двое — Михаил Шишкин и Александр Терехов, и этим именам суждено стоять рядом, хотя трудно найти писателей более противоположных в своем отношении к народу, стране и ее истории.

«Каменный мост», при всех своих странностях, — очень сильная книга. Сильная прежде всего серьезностью вопросов и решительностью ответов. Возможно ли воскресение, хотя бы в форме восстановления истории? Сумеет ли старшее поколение изжить травму под названием «СССР»? Поймут ли люди, что прошлое — не мусор на Измайловской барахолке? Можно ли одолеть заговор против человечества, если в нем участвует само время? В романе-трагедии все эти вопросы получают однозначно негативный ответ: всех ожидает одна ночь, и недолго осталось.

Ссылки

Андрей Степанов

Леонид Юзефович. Журавли и карлики

  • М.: АСТ, 2009

Все ждем, ждем романа, который окончательно закроет тему гибели империи. Введет ее, так сказать, в широкий исторический контекст. А вот, может быть, и дождались.
1993 год, времена теперь почти былинные. Год выживания, беготни по кругу, отчаяния, жевания на ходу, повторения мантры: «Баксы, баксы, баксы». Год упражнений в делении больших цифр на 600, на 670, на 700 — в зависимости от курса доллара, инфляция доходит до 100 % в неделю. Год ларьков, лотков, видеосалонов, нищих, сумасшедших, шашлычников, шеренг бабок, продающих водку и шерстяные носки. Год задавленной в зародыше гражданской войны. Тогда было очень страшно жить, но с эпической дистанции те времена кажутся какими-то размыто-радужными. Читая роман Юзефовича, кто-то может почувствовать даже ностальгию. Эпоха строительства Больших Пирамид, торговли воздухом, ослепительных понтов, тотального самозванства — куда ты ушла? Остался от тебя теперь один Жириновский.

Вот в этом-то 1993 году бывший интеллигентный человек (станешь бывшим — институтской зарплаты, если бы ее платили, хватило бы коту на мойву) с говорящей фамилией Жохов пускается в открытое море свободного предпринимательства. У новорожденного комбинатора планы бендеровского размаха: поставить на французской Ривьере монгольскую юрту и торговать в ней узбекскими халатами. Или, например, продавать на Запад яйца динозавров по 100 тыс. долларов за яичко. Жохов — человек способный. Никогда не лезет за словом в карман, всегда говорит людям то, что они хотели бы услышать, десятки раз выходит сухим из воды, никогда не унывает. Однако Юзефович следит за своим героем с грустной усмешкой: ничего у тебя, брат самозванец, не получится. И правда, ничего не получается. Не удается даже толкнуть вагон сахара или продать диск из редкого металла по высокой цене. Жохов попадает на бандитский счетчик и пускается в бега. Далее следует экшн, отлично слаженная беллетристическая конструкция с постоянными обманутыми ожиданиями, обмираниями «убьют — не убьют?» и чудесными спасениями. Но при этом у Юзефовича саспенс не роскошь, а средство передвижения историософской идеи. Чтобы ее понять, надо заметить, что и бандиты здесь самозваные: страшный на вид кавказец Хасан, который охотится на Жохова, — на самом деле просто пожилой уставший дядька, которому надо кормить двух дочерей, вышедших замуж за русских пьяниц. Самозванство именно что тотально, и ухватить эту мысль, додумать ее до конца может только историк.

Тихий историк Шубин, пытаясь прокормиться, сочиняет для эфемерных самовзрывающихся журнальчиков очерки про авантюристов прошлого. Из его сочинений читатель постепенно начинает понимать, что Жохов — реинкарнация не столько О. Бендера, сколько самозванца середины XVII века Тимошки Анкудинова, который выдавал себя за сына царя Василия Шуйского. Та же внешность, те же мысли, та же непотопляемость. В то же время он еще и Алексей Пуцято, довоенный лже-царевич Алексей. Повторяется история, стало быть.

Исторические повторы бывают комические и трагические, а 1993 год — и то и другое, и смешное и страшное. Гибель Империи, Смута, настоящая кровь. Но тут же рядом масса нелепого, которое автор тщательно фиксирует. Ирония Юзефовича — не беспощадная, как у Пелевина, она какая-то… щадящая, что ли. Мудрая, еле заметная усмешка человека, знающего, что ничего нового не бывает, что история — это вечная борьба журавлей и карликов, «которые воюют между собой посредством казаков и поляков, венецианцев и турок, лютеран и католиков, евреев и христиан», а также «сторонников и противников реформ», которые сталкиваются в октябре 1993 г. у Белого дома. «Люди бьются до потери живота с другими людьми и не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля». Кому-то этот гомеровский образ в качестве лейтмотива романа покажется надуманным. Нет, конечно, можно было и другие метафоры подобрать. Жирные коты стабильности и жареные петухи кризиса, медведи власти и охнуть-не-успевающие простые мужики. Дело не в метафорах, а в сути: повторяемость и глупая война всех против всех как закон истории человечества (не только России). Роман говорит об очень конкретном времени и месте, но в то же время позволяет взглянуть на историю как бы из космоса. Шубин идет работать учителем в школу и там узнает, что по учебному плану на всю империю Карла Великого отведен один урок; отправляется в Монголию и видит, что от чуда света — волшебного дворца Чингисхана — почти ничего не осталось. А что будут знать через 15 лет о расстреле какого-то там дома белого цвета в Москве (Россия) в 1993 году?

Выводы, которые может сделать из романа читатель, просты: не надо участвовать в глупой войне, не надо прогибаться под изменчивый мир, надо жить как в любимой Юзефовичем Монголии. Монголия — самая передовая страна, потому что вечная война журавлей и карликов там кончилась вместе с Чингисханом, уступив место буддийской неподвижности. Впрочем, и в Монголии теперь нет покоя, и там начинают твердить мантру про баксы, и там шебуршатся авантюристы, и до нее докатилась волна истории. Так куда бежать от журавлей и карликов? Разве что во внутреннюю Монголию, но про эту страну сочиняет совсем другой автор.

Андрей Степанов

Роман Трахтенберг. Вы хотите стать звездой?

Вот так часто все и начинается: практически с нуля, из ничего. Но и это «ничего» тоже можно пустить в дело.

…Однажды шоумен и ведущий программы «Парад парадов» и по совместительству преподаватель Института культуры Владимир Леншин спросил нас, студентов: «А, скажите-ка мне, у кого из вас есть концертный костюм?» Курс тяжело вздохнул. Ну откуда концертные костюмы у студентов?! Чтобы купить что-то нужное, надо сначала продать что-нибудь ненужное, а для того, чтобы иметь ненужное, его надо вначале купить, а у нас денег нет.

— Все ясно, вы просто не представляете себе, что такое концертный костюм. Он на самом деле есть у каждого: откройте шкаф, возьмите любые брюки, по том пиджак, который не сочетается с этим костюмом. Затем наденьте ботинки, не подходящие ни к костюму, ни к брюкам, и хорошо бы еще шляпку посмешнее — одолжите у пожилых родственников. Часто из таких подручных средств — из того, что сумеете найти,— и создается костюм для сцены. Главное — это идея. В Голливуде за идею платят деньги.

Самая правильная мысль, делать шоу из подручных средств. Программа поначалу была стандартной, хотя и не повторялась. Я произносил монолог, потом выходила баба, она танцевала, я молчал, она уходила — я говорил. Формула успеха на тот момент выглядела так: «один Трахтенберг плюс две бабы равняется четыре с половиной часа высокорентабельного шоу», приносящего хозяину пятьсот долларов прибыли в день! Только с билетов! А ведь люди еще при этом по-зверски пили и по-скотски жрали. Народу прибавлялось, а на сцене мы по-прежнему скакали втроем. Меня же постоянно посещала навязчивая идея сделать настоящее кабаре. Как в фильме у Фосса, произведшем в свое время неизгладимое впечатление на мою подростковую душу, концертные номера и мастерство конферансье буквально потрясли. К концу фильма ленинградский школьник точно знал, чем хочет заниматься: сделать в родном городе такое же заведение. И спустя много лет я вернулся к своей мечте. Для начала предложил хозяину добавить еще двоих танцовщиц. Надо сказать, что деньги уже не играли большой роли для него, и он благосклонно разрешил взять еще парочку. Нас стало пятеро. А я всё мучительно размышлял, чем же еще можно разбавить программу: ЭВРИКА!!! КОНКУРСЫ!

Так между делом я стал играть со зрителями: кто выпьет больше пива, кто быстрее перекатит апельсин из одной штанины в другую, и так далее. Это еще не являлось настоящим кабаре, но и переставало быть обычным стриптизом. Я продолжал нововведения. В частности, поняв, что на сцене получается два разных шоу — танцевально-стриптизное и матерно-разговорное,— решил все объединить в одно. Теперь я не уходил, когда бабы танцевали, а оставался комментировать происходящее для публики. В своих монологах я говорил о наболевшем: «Представляете, она мне не дала!..» И программа приобрела целостность и реалистичность. И вот тут хозяин приволок еще откуда-то йога и фокусника. Их обоих я тоже взял в оборот, и мы стали единым организмом под чутким руководством мозга, т. е. меня.

…Ну а как же мечта, можете спросить вы, как же фильм «Кабаре»? У нас, знаете ли, тоже все шло красиво, но до этого уровня мы конечно недотягивали. К сожалению, когда начинаешь заниматься делом вплотную, то понимаешь, что сделать грандиозную программу в маленьком клубе нереально. Уровень киношных танцовщиц очень высок, чтобы танцевать, как в фильме, надо учиться лет двадцать. Живой оркестр из стебущихся жирных бабищ — нереализуемая фантазия. Конферансье подобного уровня стоит кучу денег. А кабаре — это всегда маленькие, от силы человек на семьдесят залы: чтобы окупать такое шоу, билеты должны стоить целое состояние. Так что идея полностью утопична, если только нет мирового кризиса, безработицы и конкуренции. СМЕРТЕЛЬНОЙ конкуренции за кусок хлеба.

Кабаре существовало всегда и будет существовать еще долгие годы, только не в таком прилизанном, глянцево-киношном варианте, а в усеченной и удешевленной форме. Кино — это миф; клуб — это жизнь. Жизнь суровая и, к сожалению, реальная. В фильме тебя убивают, а ты жив. В жизни — публика не пришла, и ты банкрот. Рассчитать бюджет кабаре очень легко: в зале не может быть больше ста пятидесяти мест (а у тебя вообще только пятьдесят), билет должен стоить порядка ста долларов, но все сто процентов зрителей не придут. Придет половина, и у тебя будет две с половиной тысячи долларов, из которых ты можешь пустить на оплату шоу пятьдесят процентов. Ведь у тебя еще остаются официантки, бармены, повара, уборщицы и аренда помещения. Берешь пятерых танцовщиц — это двести пятьдесят долларов, парочку «оригинальников» — это еще двести пятьдесят. Оркестр — еще пятьсот. И двести пятьдесят ведущему. Если цена соответствует качеству, получится неплохо. Если артисты говно — ты пролетаешь. Первый концерт может стать последним. Если повезло, и кто-то из вышеперечисленных работничков оказался молодым, еще неоткрытым дарованием, ты обогатишься. Но это вариант для Москвы, в провинции нужно исходить из пятисот рублей за билет. Пятьсот на двадцать пять получается двенадцать тысяч пятьсот рублей, то есть около четырехсот пятидесяти долларов. Что это означает? Только то, что ни приличной программы, ни денег вы не получите. Конечно, в принципе, может случиться чудо, и соберется у вас толпа единомышленников, которые будут работать на голом энтузиазме. И тогда даже в Крыжополе вы сумеете про славиться, потом поедете на гастроли в районный центр, потом по союзным республикам, затем Москва — и вы богаты. Но поверьте моему опыту: на этом долгом пути ваши «звезды» покинут ваше созвездие, и в Москву вы приедете с одной голой идеей, за которую платят деньги… только в Голливуде.

Заниматься кабаре безумно интересно, так как это маленький и к тому же мобильный театр. А театр интересен сам по себе, ведь он живой и, несмотря на то что пьеса одна и та же, каждый день там все происходит иначе. Сегодня актер так расставил акценты, завтра по-другому, в зависимости от настроения и от публики. Театр — энергетическая вещь. Но мне лично всегда хотелось заниматься театром не драматическим, а таким… облегченным. Что я и делаю, понимая, что юмор — дело серьезное. В кабаре только видимость легкости. На самом деле это серьезный труд и, что самое обидное, не все здесь зависит от ведущего. Здесь все завязано на импровизации, и если среди артистов кто-то напился, кто-то подрался, кого-то бросил муж, кто-то ушел от жены к другому мужчине, то программе — хана. Сегодняшней программе. А завтра — завтра будут взлеты или падения, кабаре — вещь непредсказуемая.

* * *

Итак, пусть и в таком не до конца идеальном варианте, но место моей постоянной дислокации постепенно становилось самым модным местом в городе. В Питере был моден интеллектуальный юмор, и Трахтенберг стал в нем апофигеем, героическим фетишем города-героя. Туристам говорили, что днем нужно посетить Эрмитаж, а вечером пойти послушать Трахтенберга.

Стиль моей программы (впрочем, и любой другой) подразумевает, что и атмосфера в клубе должна ему соответствовать: и кухня, и интерьер, и персонал… Поскольку на сцене все называется своими именами (то есть жопа жопой, а морда мордой, и никак иначе), то и с залом все должно быть в гармонии. Ни дорогой хрусталь, ни французская кухня с ее сложными вычурно-иноземными названиями не прокатят. Названия блюд тоже являются продолжением программы: мясные рулетики должны называться «х…йнюшками», форель — «пиз…икляусом», суп «бодягой» и т. д. и т. п. И конечно, было бы дико, если бы эти блюдищи подавали вышколенные официантки в строгой униформе с именами Елизавета, Анастасия… Одеты они должны быть тоже по-простецки, и звать их должны так же — Стопарик, Жопа, Грымза, Лапоть. А уж какие имена — такие и девки.

Вот поэтому, когда человек приходит в мое заведение, его удивляет все. Он окунулся в атмосферу юности, когда он с мятой трешкой в кармане приходил в ресторан, а халдей ему говорил, ну че будем пить? Самое дешевое? Пиво и водку? А сейчас он может себе позволить все заведения, но иногда ему хочется хамства-лайт, по отношению к нему, конечно. И, конечно же, на уровне игры.

Ты такой же, как и я. Мы такие же, как ты. «Ты к нам пришел. Если ты нам не дашь денег, то кто даст? Хочешь сказать, что у меня день прошел зря?..»

Наверное, сменится пара поколений, и такое кабаре не будет пользоваться спросом. Пока что оно суще ствует за счет ностальгии. Мы все начинали с низов, политики и олигархи когда-то, совсем недавно, были бедными студентами и учеными. А ненормативная лексика — это язык, на котором говорили все, как в школе, так и во дворе.

На сегодняшний момент я являюсь единственным шоуменом, у которого есть свое клубное шоу. Остальные этого не могут. Поэтому так и ненавидят меня все эти «дроботенки» и «христенки». Они работают десятиминутный номер и не знают, что делать дальше. Ездят на концерты компаниями. Берут двадцать человек, каждый выходит на десять минут. За концерт дают двадцать тысяч, значит, у каждого только по тысяче выйдет. Заказчикам куда проще взять за десятку одного смешномена, болтающего два-три часа, еще пяток стриптизерок — и на тебе шоу!

* * *

А вот теперь вернемся от творческой части вопроса к материальной. Как я уже говорил, заведение стало самым модным местом в городе, люди ломились на программу, а мне пока что никак не приходила мысль о том, что главное звено в происходящем это я. Хозяин маленького бара, который когда-то не хотел меня брать,— он вообще не знал, зачем нужен конферансье,— стал выдвигать себя как идейный вдохновитель творческого процесса. Единственное, что он делал творчески,— это врал. Он рассказывал истории, что видел подобные шоу в Германии и решил сделать у себя. А Трахтенберг… ну он просто нанятый мальчик. Замени одного «трахтен берга» другим, и ни фига же и не изменится в славной концепции, придуманной им. Спустя пару лет я уже получил диплом «Night life awards» за лучшее клубное шоу, но пенки со всего этого снимал только владелец клуба. В какой-то момент он стал понимать, что «курица, несущая золотые яйца», может свалить, и тут же предложил подписать контракт.

— А не подпишешь — уволю! — заявил он.

Перспектива остаться без постоянной работы меня очень пугала. Времени на размышления и поиски нового места он мне, конечно же, не дал (а то бы я себе что-нибудь нашел), и я сам защелкнул на себе наручники. Ситуация была сложная. Будь я музыкантом, работу найти намного легче. Певцу или трубачу не нужно делать клуб под себя, как это нужно мне. Отработал 6 лет и, поняв, что промедление смерти подобно,— сожрут, переварят и высрут, оплатив неустойку, указанную в контракте до последнего цента, свалил в Москву.

Питерский клуб продолжал работать. Люди еще некоторое время приходили туда по старой памяти, ведь там по-прежнему оставались и танцовщицы с поставленными мной веселыми номерами, и артисты оригинальных жанров, и даже ведущий, косящий под Трахтенберга, но где-то через полгода… Да мало ли в этой стране клубов с танцующими голыми бабами (в Москве сотни), мало ли артистов оригинальных жанров (пройдитесь хоть по Арбату в выходной) и разных ведущих (на любую пьянку и свадьбу вы можете выбирать из десятка претендентов)… Так что самое модное заведение очень скоро вылетело в трубу… Светлая ему память.

* * *

От ошибок никто не застрахован: ни ушлый антрепренерчик, который стремится подмять под себя артиста, ни сам артист. Я уже не особо переживаю. Что прошло, то ушло. У всего есть свои плюсы и минусы. Вот, например, я первым стал материться на сцене. Тогда я понимал, что, если не начну делать то, что никто не делает, умру от голода. Это была работа — стать неприличным. Был хлеб. И сейчас он есть, даже с маслом. Только обратного пути нет. Я автоматически стал неприличным и назад «в приличное общество» вряд ли вернусь. Знаете, память у людей, гм, особенная. Как в том анекдоте. Сидит мужик, плачет. Его спрашивают, ты чего. «Я в этом городе построил сто домов, но никто не называет меня домостроителем. Я построил десять мостов, но меня не зовут мостостроителем. А стоило мне один раз по пьяни трахнуть козу…» Так что… Наверное, меня никогда не будет на сцене ГКЗ «Россия». Там будет Галкин, Фоменко, Пельш. Меня — никогда.

Но зато ко мне в клуб приходят люди и смеются. А это очень много. Есть еврейский сборник «Агада» — толкование Талмуда путем притч. И там рассказано, как к одному раввину явился пророк в образе человека и сказал, пойдем, покажу тебе праведников в этом городе. «У нас нет праведников!» — «Как же нет. Смотри». И он повел его на базарную площадь, но там были шуты, лицедеи, которые кривлялись на улице. И пророк сказал: «Неважно, каким способом они веселят народ. Но человек смеется. А когда он смеется, ему хо чется жить и творить. Поэтому те, кто приносит радость другим,— практически праведники. Они помогают выживать, принося радость в жизнь».

  • Издательства АСТ, Астрель-СПб, 2008 г.
  • Переплет, 224 стр.
  • ISBN 978-5-17-039614-6, 978-5-9725-0626-2
  • Тираж: 5000 экз.