Александра Маринина. Оборванные нити. Том 1

  • «Эксмо», 2012
  • Судмедэксперт Сергей Саблин — человек кристально честный, бескомпромиссный, но, при этом, слишком прямолинейный — многим кажется грубым, с тяжелым характером. Да что там многим — всем, включая родную мать и любимую женщину. Но для врача Саблина истина — главное, на сделки с совестью он не идет, чем бы его ни приманивали и чем бы ни грозили люди, заинтересованные в тех или иных выводах вскрытия…
  • Купить электронную книгу на Литресе

Про Ольгу Бондарь Сергей слышал уже, наверное, раз сто. Девушка была дочерью какой-то маминой коллеги, и мама все уши ему прожужжала про то, что ему надо обязательно с ней познакомиться, потому что это в высшей степени удачная партия. Удачность «партии» заключалась в том, что у родителей Ольги был какой-то довольно близкий родственник, занимающий ответственный пост в Минздраве. Именно он в свое время перетащил их из глухой провинции в столицу, устроил на хорошую работу. Было это давно, Ольга практически выросла в Москве и свою жизнь в провинциальном маленьком городке не помнила. А добрый родственник продолжал опекать и поддерживать семью Бондарей, благодаря чему мамина коллега имела на работе весьма заметные преференции. Сергей сильно подозревал, что его маме нравится не столько сама девушка, сколько возможности и связи ее семьи.

— Начитанная и глубокая, говоришь? — Сергей презрительно прищурился и сжал губы точь-в-точь как дед Анисим. — Отличница? Да тебя это меньше всего волнует! Не надо мне сказки рассказывать. Тебе нужен этот Лукинов из Минздрава, я же все понимаю. Ты хочешь продать меня в рабство и получить в обмен связи и возможности Бондарей. Я не собираюсь знакомиться ни с какой Ольгой, мне нет до нее дела. Позавчера мы с Леной подали заявление в ЗАГС, через два месяца мы поженимся. Я, собственно, только хотел поставить тебя в известность.

— Через два месяца? — усмехнулась Юлия Анисимовна. — А чего ж так тянуть? Если твоя девочка действительно беременна, пусть принесет справку из женской консультации, и вас распишут на следующий день. Или она все-таки не совсем беременна, просто хочет за тебя замуж? Поэтому и справки никакой нет. А потом она что-нибудь придумает, например, выкидыш или еще что, женщины на такие дела большие мастерицы. Сереженька, сынок, возьми себя в руки, посмотри на вещи трезво: тебя пытается окрутить деревенская девица с видами на московскую жизнь, мужа и жилплощадь. Неужели тебя это устраивает? Ты никогда и никому не позволял манипулировать собой, почему же ты допускаешь это сейчас? Опомнись! Тебе, наверное, кажется, что ты очень любишь эту свою Лену?

— Да, я ее люблю, — твердо ответил Сергей. — И мне это не кажется, я это точно знаю.

— Ну понятно, — мать покачала головой. — Ты просто не понимаешь разницы между сексом и совместной жизнью, и, как и все молодые, путаешь любовь с банальным вожделением. А ведь пора бы уже научиться видеть разницу, тебе двадцать шесть, ты давно не ребенок.

— Мама, я люблю Лену и женюсь на ней, и мы будем вместе растить и воспитывать нашего ребенка. Это все, что я хотел тебе сказать. И твое и папино мнение по этому вопросу меня интересует меньше всего. Жить мы с вами не собираемся, будем снимать комнату в коммуналке, это по деньгам вполне доступно. Только одна просьба: не надо говорить гадости про мою любимую женщину и будущую жену, не надо настраивать меня против нее и рассказывать, какая она плохая. У меня есть собственное мнение о Лене.

— Ну что ты сынок, — очень серьезно ответила Юлия Анисимовна. — Слова дурного не скажу. Но хорошо относиться к ней не обещаю. Тебе она нравится, а мне — нет, и я не собираюсь это скрывать и притворяться, чтобы сделать тебе приятное. Идиллической жизни в большой семье с бабушками и дедушками не жди. Тебя такие трудности не пугают?

— Не пугают. Я умею брать на себя ответственность. И плакаться к тебе не прибегу, можешь быть уверена.

— Но ты хотя бы понимаешь, как тебе будет трудно? Ты отдаешь себе отчет, на какую жизнь обрекаешь себя?

— Я все отлично понимаю. И ко всему готов.

Однако Юлия Анисимовна не собиралась сдаваться без боя, она снова попыталась апеллировать к здравому смыслу своего сына, выросшего в семье врачей.

— Сереженька, — мягко заговорила она, — вот посмотри, что получается. Ты двадцать четыре часа отдежурил, и не где-нибудь, а в реанимации, на тяжелейшей работе, где не то что поспать — присесть за сутки некогда. После этого ты бежишь в институт, где от тебя снова требуется внимание, концентрация, значительные интеллектуальные усилия. И вот ты пришел домой. Что сделала бы девушка, которая понимает, как ты живешь? Она покормила бы тебя, отправила в душ и уложила бы спать, при этом отключила телефон, чтобы никакой, даже очень важный, звонок случайно не разбудил тебя. А когда ты отдохнешь, она спросила бы, как прошло дежурство и какие сложные случаи были у тебя, внимательно выслушала бы, обсудила с тобой, при этом точно зная, как правильно реагировать на твои слова о том, что ты ошибся, чего-то не учел, чего-то недоглядел. И радовалась бы твоим удачам. А Лена твоя что сделала? Зная, что ты после суток и после института, она звонит тебе в то время, когда ты, по идее, уже должен крепко спать. И не просто звонит, а морочит тебе голову пустопорожними разговорами по полчаса, вместо того чтобы дать тебе отдохнуть.

В этот момент Сергей вдруг почувствовал, что действительно смертельно устал. Однако ему очень не хотелось, чтобы мама это поняла. Это подтверждало бы ее правоту насчет Ленкиного поведения.

— Да я не устал, я нормальный.

— Ага, — усмехнулась Юлия Анисимовна. — Это сейчас, когда тебе двадцать шесть. А когда ты будешь оперирующим хирургом, и тебе будет сорок, а она не будет давать тебе покоя перед операцией? Ты же видишь, как мы с папой…

— А с чего ты взяла, что я буду хирургом? — перебил ее Сергей.

— Ну как же, мы с папой…

— Вы с папой — это одно, а я — самостоятельная единица. Я не собираюсь становиться хирургом, я буду патологоанатомом. Я говорил вам с папой об этом тысячу раз, начиная чуть ли не с первого курса.

Это было правдой. Насколько Сергей Саблин любил медицину и интересовался ею с самого детства, настолько же он не интересовался людьми и не испытывал ни малейшего желания их лечить. Ему было неловко признаваться в этом и родителям, и однокурсникам, не перестававшим удивляться его настойчивому желанию заниматься патологической анатомией или судебно-медицинской экспертизой. А примерно курсе на четвертом Сергей вдруг отчетливо осознал, что он не только не хочет лечить больных, но еще и не готов их терять. И история с Красиковой и ее мужем еще раз это доказала. Не хочет он иметь свое кладбище. Не хочет он ответственности за чужую жизнь. Отец вообще ни во что не вникал, а вот мама была категорически против профессионального выбора сына и каждый раз объясняла ему, какую глупость он собирается сделать, в надежде на то, что непокорное чадо в конце концов одумается.

— Сыночек, — ласково заговорила Юлия Анисимовна, — ты просто не понимаешь, на что обрекаешь себя. Ты говорил, что не хочешь быть клиницистом. Я не могу этого понять, но готова принять. Но зачем же патанатомия? Зачем судмедэкспертиза? Не хочешь иметь дело с больными — мы с папой устроим тебя на чиновничью работу, будешь организовывать здравоохранение, разрабатывать программы, курировать научные исследования. В конце концов, можно немного сменить профориентацию и заниматься фармакологией или организацией санаторно-курортного лечения. Ты напишешь диссертацию, защитишься, сделаешь нормальную карьеру. Человеку с высшим медицинским образованием есть где применить свои знания и добиться успеха даже в том случае, если он не желает быть клиницистом.

— Вот я их и применю в патанатомии, — упрямо буркнул Сергей. — Или в экспертизе. И успеха добьюсь, можешь не сомневаться.

— Сереженька, — продолжала уговаривать мать, — ты хотя бы представляешь себе, кем хочешь стать? Ты понимаешь, какой работой собираешься заниматься? Ты готов к тому, что будешь иметь дело только со смертью или, в крайнем случае, с чужими несчастьями? У тебя не будет ни одного больного, которому ты вернешь здоровье или спасешь жизнь и который потом скажет тебе «спасибо» и посмотрит на тебя глазами, в которых стоят слезы благодарности. Это самое сильное чувство у врача — чувство удовлетворения от того, что ты смог помочь, что ты отвоевал человека у болезни или смерти, избавил его от мучений и страданий. И, кстати, его близких тоже. А ты собираешься добровольно лишить себя этого чувства, которое тебе не доведется испытать ни разу в жизни. Ни разу в жизни! Медицина — штука тяжелая, требующая огромных знаний и невероятных моральных затрат, тебе ли этого не знать. И благодарность спасенного больного и твое удовлетворение своей работой, которую ты сделал хорошо, это единственная награда за все те трудности, с которыми приходится сталкиваться врачу. Как же ты, выросший рядом с папой и со мной, можешь этого не понимать?!

— А ты, конечно, хочешь, чтобы за все, что ты делаешь, следовала награда, — Сергей ненавидел эти разговоры, в ходе которых мать пыталась повлиять на его профессиональный выбор. Юлия Анисимовна была права, когда говорила о взрывном темпераменте сына и его тяжелом и противоречивом характере. Если Сергею что-то не нравилось, он терял самообладание и переставал следить за выбором выражений и интонациями, забывая, что разговаривает все-таки с матерью, а не с приятелем. — Ты хочешь, чтобы все было красивенько и чистенько, чтобы благодарные больные носили коробочки с конфетками и букетики цветочков, а потом до конца жизни обеспечивали тебя разными благами, дефицитными товарами и были тебе обязаны, да?

— Сынок…

В глазах матери мелькнула нескрываемая обида, но Сергей этого не заметил. Его уже понесло.

— Неужели ты еще шесть лет назад, когда я выбирал, в каком из трех медицинских институтов учиться, не поняла, что я хочу жить только своим умом и принимать решения самостоятельно, а не под твою и папину диктовку? Я специально поступил не в тот институт, где ты руководишь кафедрой, а в другой, где сильная школа патанатомии, чтобы ты меня не доставала. Я не стану знакомиться и тем более жениться на девице, которую ты для меня присмотрела. И я не стану менять своего решения и выбирать другую специализацию, чтобы угодить вам с отцом. Я сам знаю, как, с кем и в какой профессии мне прожить свою жизнь. Это моя жизнь, а не твоя и не папина, и я проживу ее сам. Так, как сумею и как посчитаю нужным. Я буду патологоанатомом или судебно-медицинским экспертом, и обсуждать здесь больше нечего.

— Только через мой труп, — заявила Юлия Анисимовна.

Сергей недобро усмехнулся и посмотрел на мать.

— Ну-ну… Ты хоть сама-то поняла, что сейчас сказала?

Юлия Анисимовна уже осознала всю двусмысленность своих слов и недовольно поджала губы.

— Господи, ну что у тебя за характер! — укоризненно произнесла она. — Вылитый дед Анисим.

Алессандро Барикко. Мистер Гвин

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Заглавный персонаж нового романа Алессандро Барикко «Мистер Гвин» — писатель, причем весьма успешный. Его обожают читатели и хвалят критики; книги, вышедшие из-под его пера, немедленно раскупаются. Но вот однажды, после долгой прогулки по Риджентс-парку, он принимает решение: никогда больше не писать романы. А чем тогда ты будешь заниматься? — недоумевает его литературный агент. — Писать портреты людей. Но не так, как это делают художники. Гвин намерен ПИСАТЬ ПОРТРЕТЫ СЛОВАМИ, ведь «каждый человек — это не персонаж, а особая история, и она заслуживает того, чтобы ее записали». Разумеется, для столь необычного занятия нужна особая атмосфера, особый свет, особая музыка, а главное модель должна позировать без одежды. Несомненно, у Барикко и его alter ego Мистера Гвина возникла странная, более того — безумная идея. Но следить за ее развитием безумно интересно. Читателю остается лишь понять, достаточно ли она безумна, чтобы оказаться истинной.
  • Перевод с итальянского А. Миролюбовой

* * *

Когда Джон Септимус Хилл протянул ему анкету,
предназначенную для того, чтобы клиент указал свои требования, Джаспер Гвин попытался было вникнуть в вопросы, но в конце концов оторвал взгляд от листков и спросил, нельзя ли объяснить устно.

— Уверен, так у меня лучше выйдет.

Джон Септимус Хилл взял анкету, скептически
воззрился на нее, потом бросил в корзину.

— Ни единая душа до сих пор не удосужилась ее заполнить.
Идея, объяснил он, принадлежала его сыну: он уже несколько месяцев работает здесь, ему двадцать семь лет, и он вбил себе в голову, что нужно модернизировать стиль работы агентства.

— Я склонен полагать, что старый способ вести
дела достаточно хорош, — продолжал Джон
Септимус Хилл, — но, как вы легко можете представить
себе, по отношению к детям проявляешь
безрассудную
снисходительность.
У вас есть дети?

— Нет, — сказал
Джаспер
Гвин. — Я
не
верю
в брак и не подхожу для роли отца.

— Крайне разумная позиция. Может, начнете с того, что скажете мне, сколько вам нужно квадратных
метров?

Джаспер Гвин был готов к такому вопросу и дал на него точный ответ.

— Мне нужна одна комната величиной с половину
теннисного корта. Джон Септимус Хилл и бровью не повел.

— 
На каком этаже? — осведомился он.
Джаспер Гвин объяснил, что представляет себе
эту комнату выходящей во внутренний сад, но прибавил, что, возможно, последний этаж тоже
подойдет, главное, чтобы там было абсолютно
тихо и спокойно. Хорошо бы, заключил он, если бы пол был запущенный.

Джон Септимус Хилл ничего не записывал, но, казалось, складывал данные в какой-то уголок
своего мозга, будто выглаженные простыни в шкаф.

Они обсудили отопление, туалеты, наличие портье, кухню, мебель, замки и парковку. Относительно
каждого предмета Джаспер Гвин имел весьма ясное представление. Он настаивал на том, чтобы комната была пустой, даже очень Само слово «меблированный» раздражало его. Он попытался объяснить, причем что не стал бы возражать, если бы и сям возникли пятна сырости; торчали бы на виду батареи, скверном состоянии. Попросил, чтобы на окнах
были жалюзи и ставни и можно было бы менять по желанию освещенность комнаты. Приветствовались
обрывки старых обоев на стенах. Двери, раз уж они нужны, должны быть деревянные, по возможности слегка разбухшие. Потолки высокие,
постановил он.

Джон Септимус Хилл уложил эти сведения в штабель, как дрова; веки его опустились, будто после обильной трапезы; он немного помолчал с видимым удовлетворением. Потом открыл глаза
и прочистил горло.

— Могу я позволить себе задать вопрос несколько
личного характера?
Джаспер Гвин не ответил ни да ни нет. Джон Септимус Хилл воспринял это как поощрение.

— Ваша профессия требует до абсурда высокой
степени точности и стремления к совершенству,
не так ли?

Джаспер Гвин, сам не зная толком почему, подумал
о ныряльщиках. Потом ответил — да, в прошлом у него была такая профессия.

— 
Могу я спросить какая? Поверьте, из чистого
любопытства. Джаспер Гвин сказал, что одно время писал книги.
Джон Септимус Хилл взвесил эти слова, желая уяснить себе, можно ли внося слишком много сумятицы убеждения.

* * *

Через десять дней Джон Септимус Хилл привел
Джаспера Гвина в низкое строение, окруженное
садом, позади Мэрилебон-Хай-стрит. Многие годы там был мебельный склад. Потом, в быстрой
последовательности, там располагались запасники
картинной галереи, редакция географического
журнала и гараж коллекционера старых моделей мотоциклов. Джаспер Гвин нашел его совершенным. Очень оценил несводимые пятна машинного масла, оставленные мотоциклами на дощатом полу, и обрывки рекламных плакатов с видами Карибского моря, которые никто не удосужился
снять со стен. На крыше был крохотный туалет, к нему вела железная лестница. Ни следов
кухни. Огромные окна можно было закрыть массивными деревянными ставнями, только приделанными, даже не покрытыми лаком. комнату вела из сада двустворчатая И батареи торчали на самом виду, помещение. Джон Септимус профессиональной четкостью, сырости
добиться будет нетрудно.

— 
Хотя,
— 
заметил он без всякой иронии,
— 
это первый случай в моей практике, когда клиент
считает сырость украшением, а не изъяном.

Договорились о цене, и Джаспер Гвин заплатил
за полгода, оставив за собой право продлить контракт еще на шесть месяцев. Сумма оказалась значительной, что его несколько отрезвило: если история с портретами и начиналась в шутку, настала
пора ко всему отнестись серьезно.

— 
Ну что ж, все формальности уладите с моим
сыном,
— 
сказал Джон Септимус Хилл, когда они прощались на улице, перед станцией метро.
— 
Только не сочтите за пустую формулу вежливости,
— добавил, — но
иметь
с
вами
дело — истинное
удовольствие.

Джаспер Гвин терпеть не мог прощаний, даже
в самой легкой форме, скажем, с агентом по недвижимости, который только что нашел для него бывший гараж, чтобы он попробовал там писать словами портреты. Но к этому человеку он чувствовал некоторое расположение, вполне искреннее, и был бы рад как-то это выразить. И
вот, вместо того чтобы отделаться какой-нибудь
расхожей любезностью, он, к собственному своему изумлению, пробормотал:

— 
Я не всегда писал книги, раньше у меня была другая профессия. Целых девять лет.

— 
В самом деле?

— 
Я был настройщиком.
Настраивал фортепиано.
Как и мой отец.

Джон Септимус Хилл воспринял сказанное с видимым удовлетворением.

— 
Вот именно: теперь, кажется, я лучше понимаю.
Благодарю вас.
Потом сказал, что его всегда интересовала одна
вещь относительно настройщиков.

— 
Меня всегда интересовало, умеют ли они играть на фортепиано. Профессионально, я имею
в виду.

— 
Редко,
— 
ответил Джаспер Гвин. И продолжил:
— 
Если вопрос в том, почему после долгой кропотливой работы они не садятся за рояль и не играют полонез Шопена, чтобы насладиться результатом
своего прилежания и мастерства,
ответ такой: даже если бы они были в состоянии сыграть,
то все равно никогда бы играть не стали.

— 
Неужели?

— 
Тот, кто настраивает фортепиано, не любит расстраивать их, — объяснил Джаспер Гвин. Они распрощались, обещав друг другу свидеться
снова.

Через несколько дней Джаспер Гвин обнаружил
себя сидящим на полу у стены бывшего ставшего ныне его мастерской, мастерской портретиста. Вертел в руках ключи, прикидывал расстояния, свет, детали. Стояла полная эпизодически прерываемая клокотанием батареях. Он долго там сидел, действия. Какая-то — кровать,
может
быть,
кресла. Представил
себе,
каким будет освещение, где будет находиться он сам. Попытался вообразить себя,
в ненарушимом молчании, в обществе незнакомца, оба ввергнуты
в отрезок времени, в течение которого должны
все узнать. Заранее ощутил тяжесть непреодолимого
замешательства.

— 
У меня ни за что не получится,
— 
сказал
он в какой-то момент.

— 
Вот еще новости,
— 
сказала дама в непромокаемой
косынке.
— 
Выпейте виски, если духу
не хватает.

— 
А вдруг этого недостаточно.

— 
Тогда — двойной виски.

— 
Вам легко говорить.

— 
Вы что, боитесь?

— 
Да.

— 
Отлично. Если не бояться, ничего хорошего
не выйдет. А что с пятнами сырости?

— 
Вопрос времени. Батареи отвратительные.

— 
Вы меня успокоили.

На следующий день Джаспер Гвин решил озаботиться
музыкой. Тишина произвела на него впечатление, и он пришел к выводу, что следует снабдить эту комнату какой-то звуковой оболочкой.
Клокочущие батареи тоже хороши, сомнения, можно придумать кое-что получше.

* * *

В
годы работы настройщиком он был знаком с многими композиторами, но на ум ему пришел Дэвид Барбер. Это имело свою логику: Джаспер Гвин смутно припоминал его композицию для кларнета, вентилятора и водопроводных труб. Композиция была даже и неплохая. Трубы клокотали
на славу.

На несколько лет они потеряли друг друга из виду, но, когда Джаспер Гвин достиг некоторой известности, Дэвид Барбер нашел его и предложил
написать текст для одной своей кантаты. Из проекта ничего не вышло (кантата была для голоса
в записи, сифона и струнного оркестра), но они продолжали встречаться. Дэвид был симпатяга,
увлекался охотой, жил в окружении собак, которым давал клички по именам пианистов, что Джаспер Гвин мог утверждать, не кривя что однажды его укусил Раду Лупу. немало поразвлекся, вращаясь жизнерадостных кругах нью-йоркского денег на этом не наживешь, гарантирован.

Э Л Джеймс. Пятьдесят оттенков свободы

  • «Эксмо», 2012
  • «Пятьдесят оттенков свободы» — третья книга трилогии Э Л Джеймс «Пятьдесят оттенков», которая стала бестселлером № 1 в мире, покорив читателей откровенностью и чувственностью. Чем закончится история Анастейши и Кристиана? Удастся ли им сохранить свою любовь?
  • Купить электронную книгу на Литресе

Через дырочки в крыше из морской травы я смотрю на самое голубое из всех небес, летнее средиземноморское небо. Смотрю и довольно вздыхаю. Кристиан рядом, растянулся в шезлонге. Мой муж — красивый, сексуальный, без рубашки и в обрезанных джинсах — читает книжку, предрекающую крушение западной банковской системы. Судя по всему, захватывающий триллер: я давно уже не видела, чтобы он сидел вот так неподвижно. Сейчас он больше похож на студента, чем на преуспевающего владельца одной их самых рейтинговых частных компаний в Соединенных Штатах.

Наш медовый месяц подходит к концу, это его последний эпизод. Мы нежимся под послеполуденным солнцем на пляже отеля с весьма подходящим названием «Бич Плаза Монте-Карло» — в Монако, хотя, вообще-то, остановились не в нем. Я открываю глаза и смотрю на стоящую на якоре в бухте «Прекрасную леди». Живем мы, разумеется, на борту этой шикарной моторной яхты. Построенная в 1928-м, она прекрасно держится на воде и среди всех стоящих в бухте яхт выглядит настоящей королевой. Она напоминает мне детскую заводную игрушку. Кристиан в нее влюблен, и я подозреваю, что его тянет ее купить. Ох уж эти мальчишки с их игрушками!

Откинувшись на спинку, я слушаю «Кристиан Грей микс» на своем айподе и лениво подремываю, вспоминая его предложение… сказочное предложение, сделанное в лодочном сарае… Я почти ощущаю аромат полевых цветов…

— Мы можем пожениться завтра? — нежно шепчет мне в ухо Кристиан.

Я растянулась, положив голову ему на грудь, уставшая и пресыщенная после страстной любви.

— М-м-м.

— Понимать как «да»? — Я слышу в его вопросе нотки приятного удивления.

— М-м-м.

— Или «нет»?

— М-м-м.

Чувствую, как он усмехается.

— Мисс Стил, вы можете говорить связно?

Теперь уже я улыбаюсь.

— М-м-м.

Он смеется, крепко меня обнимает и чмокает в макушку.

— Тогда завтра, в Вегасе.

Я сонно поднимаю голову.

— Не думаю, что моим родителям это так уж понравится.

Он легонько барабанит пальцами по моей голой спине.

— Чего ты хочешь, Анастейша? Вегас? Большую свадьбу со всеми положенными аксессуарами? Признавайся.

— Нет, большую не хочу. Только друзья и родные. — Я смотрю на него и не могу оторваться, тронутая умоляющим выражением в сияющих серых глазах, и спрашиваю себя: «А чего хочет он?»

— О’кей. — Кристиан кивает. — Где?

Я пожимаю плечами.

— А нельзя ли сделать это здесь? — осторожно спрашивает он.

— У твоих родителей? А они не будут возражать?

Он фыркает.

— Мама будет на седьмом небе от счастья.

— Ладно, здесь так здесь. Мои папа с мамой будут только за.

Кристиан гладит меня по волосам. Вот оно, счастье. Лучше и быть не может.

— Итак, мы определили, где и когда.

— Но тебе нужно поговорить с матерью.

— Хм-м. — Улыбка блекнет. — У нее будет один месяц. Я слишком хочу тебя, чтобы ждать дольше.

— Кристиан, я же с тобой. И не первый день. Ну, ладно, месяц так месяц. — Я целую его в грудь, просто чмокаю, и улыбаюсь.

— Ты сгоришь, — шепчет он мне в ухо, вырывая из дремоты.

— Только от тебя. — Я обворожительно улыбаюсь. Послеполуденное солнце переместилось, и теперь я лежу под его прямыми лучами.

Он усмехается и одним быстрым движением передвигает мой шезлонг в тень.

— Держитесь подальше от средиземноморского солнца, миссис Грей.

— Вы такой альтруист, мистер Грей. Спасибо.

— Не за что, миссис Грей. И я вовсе не альтруист. Если вы сгорите, я не смогу до вас дотронуться. — Он вскидывает бровь, глаза его весело сияют, и мое сердце переполняется любовью. — Но, полагаю, вы и сами это знаете, а следовательно, смеетесь надо мной.

— Неужели? — Я делаю большие глаза, принимая невинный вид.

— Да-да, именно это вы и делаете. Причем часто. И это лишь одна из тех многочисленных мелочей, которые мне так в вас нравятся. — Он наклоняется и целует меня, захватывая и покусывая нижнюю губу.

— А я-то рассчитывала, что ты натрешь мне спину лосьоном для загара. — Я обиженно надуваю губки.

— Миссис Грей, это грязная работа, но… от такого предложения отказаться невозможно. Сядьте, — приказывает он хрипловатым голосом.

Я подчиняюсь, и он начинает втирать мне в кожу лосьон для загара. Движения неторопливые, пальцы сильные и ловкие.

— Ты и вправду прелесть. Мне с тобой повезло, — бормочет он, легко касаясь пальцами грудей, растирая лосьон.

— Так и есть, мистер Грей, повезло. — Я незаметно поглядываю на него из-под ресниц.

— Скромность вам к лицу, миссис Грей. Перевернитесь. Хочу поработать с вашей спиной.

Я с улыбкой переворачиваюсь, и он убирает заднюю лямку моего жутко дорогого бикини.

— А как бы ты себя почувствовал, если бы я загорала топлесс, как другие женщины на пляже?

— Мне бы это очень не понравилось, — не задумываясь, отвечает Кристиан. — По-моему, на тебе и так слишком мало одежды. — Он наклоняется и шепчет мне на ухо: — Не испытывай судьбу.

— Это вызов, мистер Грей?

— Вовсе нет, миссис Грей. Всего лишь констатация факта.

Я вздыхаю и качаю головой. Ох, Кристиан… мой помешанный на ревности тиран.

Закончив, он шлепает меня по попе.

— Довольно с тебя, красотка.

Его верный спутник, ни сна, ни отдыха не ведающий «блэкберри», негромко жужжит. Я хмурюсь, он усмехается.

— Это конфиденциально, миссис Грей. — Кристиан поднимает брови, напуская важный вид, шлепает меня еще раз и возвращается в шезлонг.

Моя внутренняя богиня мурлычет. Может быть, вечером мы еще устроим нескромное представление для избранных. Она хитро усмехается, вскидывает бровь. Я улыбаюсь и, закрыв глаза, погружаюсь в послеполуденную дрему.

— Mam’selle? Un Perrier pour moi, un Coca-Cola light pour ma femme, sil vous plait. Et quelque chose a manger… laissez-voir la carte.

Х-м-м… Я просыпаюсь от его голоса. По-французски Кристиан говорит довольно бегло. Щурясь от яркого солнца, я открываю глаза и вижу Кристиана — он смотрит на меня — и молодую женщину в форме и с подносом в руках, которая удаляется, соблазнительно покачивая блондинистым «хвостиком».

— Пить хочешь? — спрашивает он.

— Да, — сонно бормочу я.

— Так и смотрел бы на тебя весь день. Устала?

Я смущенно краснею.

— Не выспалась.

— Я тоже. — Он улыбается, откладывает «блэкберри» и поднимается. Шорты чуть сползли, и под ними видны плавки. Кристиан снимает шорты, сбрасывает шлепанцы, и я теряю нить мыслей и забываю обо всем на свете.

— Пойдем, искупаемся. — Кристиан протягивает руку, а я оцепенело смотрю на него снизу вверх. — Поплаваем? — спрашивает он, чуть склонив голову набок, с лукавым выражением на лице. Я молчу, и он медленно качает головой. — По-моему, тебя пора встряхнуть.

Кристиан вдруг оказывается рядом, наклоняется и поднимает меня на руки. Я визжу — скорее от неожиданности, чем от страха.

— Отпусти меня! Отпусти!

— Только в море, детка, — ухмыляется он.

Несколько загорающих наблюдает за нами с вялым любопытством, которое, как я теперь понимаю, характерно для французов. Кристиан входит в воду и, смеясь, идет дальше.

Я обхватываю его за шею и, изо всех сил стараясь не прыснуть со смеху, говорю:

— Ты не посмеешь.

Кристиан с усмешкой смотрит на меня сверху.

— Ана, малышка моя, неужели ты так ничего и не поняла за то короткое время, что мы знакомы?

Он наклоняет голову и целует меня, а я, пользуясь случаем, запускаю пальцы ему в волосы, ухватываюсь обеими руками и возвращаю поцелуй. Мой язык проскальзывает между его губ. Он резко втягивает воздух и выпрямляется. Дымка желания застилает его глаза, но и сквозь нее проглядывает настороженность.

— Меня не проведешь. Я твои игры знаю, — шепчет он, медленно погружаясь в чистую прохладную воду — вместе со мной. Его губы снова находят мои, и я обвиваюсь вокруг мужа, уже не замечая освежающей прохлады моря.

— Ты же вроде бы хотел поплавать.

— С тобой поплаваешь. — Он покусывает мою нижнюю губу. — И все-таки мне бы не хотелось, чтобы благочестивые жители Монте-Карло видели мою жену в пароксизме страсти.

Я приникаю к колючему, щекочущему язык подбородку, и мне нет никакого дела до благочестивых горожан.

— Ана, — хрипит Кристиан и, обернув мой «хвост» вокруг запястья, оттягивает мне голову назад и пробегает поцелуями по шее — от уха и вниз.

— Хочешь… в море? — выдыхает он.

— Да, — шепчу я.

Кристиан отстраняется и смотрит на меня сверху вниз. Глаза теплые, в них — желание и лукавство.

— Миссис Грей, вы ненасытны. И вы такая бесстыдная. Что за монстра я создал?

— Монстра себе в пару. Разве ты терпел бы меня другую?

— Я возьму тебя по-всякому, как только сумею. И ты это знаешь. Но не сейчас. Не на публике. — Он кивает в сторону берега.

Что?

И действительно, несколько человек из загорающих очнулись от апатии и смотрят на нас с некоторым интересом. Кристиан вдруг обхватывает меня за талию и подбрасывает. Я взлетаю над водой, падаю в воду, опускаюсь на мягкий песок и тут же выныриваю, кашляя, отплевываясь и против воли смеясь.

— Кристиан! — Я притворно хмурюсь. Думала, мы займемся любовью в море и уже собиралась сделать первую отметку. Он смотрит на меня, прикусив губу, чтобы не расплыться в улыбке. Я брызгаю в него водой — он отвечает.

— У нас еще вся ночь впереди. — На его лице глупая, счастливая улыбка. — Потом, детка, попозже.

Кристиан ныряет, выныривает футах в трех от меня и легким, грациозным кролем уходит в море, все дальше и дальше.

Мой игривый, мой соблазнительный Кристиан! Пятьдесят Оттенков! Заслонившись ладошкой от солнца, я смотрю ему вслед. Как же ему нравится меня поддразнивать! А на что готова я, чтобы вернуть его?

Возвращаясь к берегу, обдумываю варианты. У шезлонгов нас уже ждут свежие напитки. Я торопливо отпиваю глоток колы. Кристиан далеко, пятнышко в море.

Х-м-м… Я ложусь на живот, неловко стаскиваю верх бикини и небрежно бросаю на шезлонг Кристиана. Вот так, мистер Грей. Вы еще увидите, какой я могу быть бесстыдницей. Зарубите это себе на носу. Я закрываю глаза. Солнце греет кожу, прогревает кости, и мои мысли медленно поворачивают и текут ко дню свадьбы.

— Можете поцеловать невесту, — провозглашает отец Уолш.

Я с улыбкой смотрю на мужа.

— Наконец-то ты моя, — шепчет он и, обняв меня, сдержанно целует в губы.

Я — замужем. Я — миссис Кристиан Грей. Голова идет кругом от радости.

— Ты прекрасна, Ана, — негромко говорит он. Глаза его сияют любовью и чем-то еще, чем-то темным, обжигающим. — Никому, кроме меня, не позволяй снимать с тебя это платье. Понимаешь? — Его пальцы спускаются по моей щеке, и кровь начинает закипать под ними, а градус его улыбки подскакивает сразу на сто делений.

Какого черта? Как у него это получается, даже на глазах у стольких зрителей?

Я молча киваю. Только бы никто нас не услышал. К счастью, отец Уолш предусмотрительно отступил в сторону. Я перевожу глаза на собравшихся — все в праздничных нарядах. Моя мама, Рэй, Боб и Греи — все аплодируют, даже Кейт, моя подружка. Кейт стоит рядом с шафером Кристиана, его братом Элиотом, в бледно-розовом платье она выглядит изумительно. Кто бы мог подумать, что даже Элиот может так принарядиться? Все рады, все улыбаются — кроме Грейс, которая незаметно промокает уголки глаз ослепительно белым платочком.

— Готовы, миссис Грей? — тихонько спрашивает Кристиан и застенчиво улыбается. От этой улыбки внутри у меня все тает. Он выглядит просто божественно в скромном черном смокинге с серебристой манишкой и галстуком. Он такой… такой потрясающий.

— Готова и всегда буду готова, — с глуповатой улыбкой отвечаю я.

И вот уже свадьба в разгаре…

Каррик и Грейс уехали в город, установив шатер, волшебно украшенный бледно-розовым, серебристым и бежевым, со всех сторону открытый и глядящий в сторону моря. С погодой нам повезло, и предвечернее солнце сияет, повиснув над водой. Одна часть шатра отдана под танцпол, другая — под роскошный буфет.

Рэй и моя мама танцуют вместе и чему-то смеются. Глядя на них, я чувствую смешанную с легкой горечью радость. Надеюсь, у нас с Кристианом все продлится дольше. Даже не представляю, что со мной будет, если он уйдет. «Жениться на скорую руку, да на долгую муку». Эта поговорка никак нейдет из головы.

Рядом оказывается Кейт, такая восхитительная в своем длинном шелковом платье. Смотрит на меня и хмурится.

— Эй, у тебя же вроде бы самый счастливый в жизни день, — выговаривает мне она.

— Так и есть, — шепотом отвечаю я.

— Ох, Ана, ну что не так? Смотришь на свою маму и Рэя?

Я печально киваю.

— Они счастливы.

— Каждый по себе.

— Есть какие-то сомнения? — обеспокоенно спрашивает Кейт.

— Нет, нет. Просто… я так его люблю. — Я замираю, то ли не находя слов, чтобы выразить свои опасения, то ли не желая ими делиться.

— Ана, каждому же ясно, что он тебя обожает. Знаю, ваши отношения начались не совсем обычно, но весь последний месяц я вижу, как хорошо вам вместе, как счастливы вы оба. — Она хватает меня за руки и с улыбкой добавляет: — Кроме того, сейчас уже поздно.

Я смеюсь. Кейт никогда не преминет указать на очевидное. Она заключает меня в объятия — те самые, фирменные — от Кэтрин Кавана.

— Все будет хорошо. А если с твоей головы упадет хотя бы волосок, ему придется отвечать передо мной. — Она отстраняется и улыбается кому-то, кто стоит у меня за спиной.

— Привет, малышка. — Кристиан обнимает меня сзади, целует в висок. — Здравствуй, Кейт. — Его отношение к ней не смягчилось, хотя и прошло уже шесть недель.

— Привет, Кристиан. Пойду поищу твоего шафера, а то он совсем про меня забыл.

Кейт улыбается нам обоим и направляется к Элиоту, выпивающему в компании ее брата Итана и нашего друга Хосе.

— Пора, — негромко говорит Кристиан.

— Уже? Для меня это первая вечеринка уже не помню с каких пор, и я вовсе не прочь побыть немного в центре внимания. — Я поворачиваюсь и смотрю на него.

— Ты это заслужила. Выглядишь потрясающе.

— Ты тоже.

Он улыбается, смотрит на меня сверху и как будто прожигает взглядом.

— Чудесное платье. И тебе идет.

— Вот это, старенькое? — Я смущенно краснею и приглаживаю тонкое кружево простенького, незамысловатого свадебного платья, скроенного матерью Кейт. Мне оно сразу понравилось — кружевное, скромное и в то же время смелое.

Он наклоняется и целует меня.

— Идем. Не хочу больше делить тебя со всеми этими людьми.

— А мы можем уйти с собственной свадьбы?

— Детка, это же наша вечеринка, и мы можем делать, что хотим. Мы уже разрезали торт, и теперь мне бы хотелось умыкнуть тебя для личного пользования.

Я смеюсь.

— Для этого у вас, мистер Грей, вся жизнь впереди.

— Рад слышать, миссис Грей.

— А, вот вы где! Воркуете как голубки.

Только этого не хватало. Нас нашла бабушка Грея.

— Кристиан, дорогой, потанцуешь с бабушкой?

Кристиан слегка поджимает губы.

— Конечно.

— А ты, прекрасная Анастейша, иди, порадуй старика — потанцуй с Тео.

— С Тео?

— С дедушкой Тревельяном.

— Да, можешь называть меня бабушкой. И вот что: вам стоит серьезно поработать. Мне нужны правнуки, а долго я не протяну.

Она одаряет нас притворной улыбкой. Кристиан смотрит на нее с ужасом.

— Идем, бабушка, — говорит он и, взяв старушку за руку, торопливо уводит на танцпол, но на ходу оглядывается и, скорчив недовольную гримасу, закатывает глаза. — Попозже, детка.

Я иду к дедушке Тревельяну, но натыкаюсь на Хосе.

— Просить еще один танец не стану. Я и так уже практически монополизировал тебя. Рад, что ты счастлива, но… я серьезно, Ана. Понадоблюсь — буду рядом.

— Спасибо, Хосе. Ты — настоящий друг.

— Я серьезно, — с неподдельной искренностью говорит он.

— Знаю. Спасибо, Хосе. А теперь, извини, пожалуйста, но… у меня свидание.

Он смотрит на меня непонимающе.

— С дедушкой Кристиана, — поясняю я.

Хосе улыбается.

— Удачи, Ана. Удачи во всем.

— Спасибо.

Старик неизменно мил. После танца с ним я стою у застекленной двери. Солнце медленно опускается над Сиэтлом, бросая на залив ярко-оранжевые и синие тени.

— Идем. — В голосе Кристиана — нетерпение.

— Мне надо переодеться. — Я хватаю его за руку, хочу затянуть через дверь в комнату и пойти наверх вместе. Он непонимающе хмурится и мягко тянет меня к себе.

— Думала, ты поможешь мне снять платье, — объясняю я.

Его глаза вспыхивают.

— Правильно. — Кристиан чувственно ухмыляется. — Но здесь я раздевать тебя не буду. Мы не можем уйти, пока… Не знаю… — Он делает неопределенный жест рукой. Предложение остается незаконченным, но смысл вполне ясен.

Я вспыхиваю от смущения и отпускаю его руку.

— И не распускай волосы, — предупреждает он.

— Но…

— Никаких «но», Анастейша. Ты прекрасно выглядишь. И я хочу сам тебя раздевать.

Вот так. Я хмурюсь.

— Собери одежду, которую возьмешь с собой, — распоряжается Кристиан. — Она тебе понадобится. Твой большой чемодан — у Тейлора.

— Ладно.

Что он задумал? Куда мы поедем? Мне никто ничего не сказал. Наверно, никто и не знает. Ни Миа, ни Кейт пока еще никакой информации у него не выведали. Я поворачиваюсь к матери — она стоит неподалеку с Кейт.

— Я не буду переодеваться.

— Что? — удивляется мама.

— Кристиан не хочет. — Я пожимаю плечами, как будто этого вполне достаточно, и других объяснений не требуется.

— Ты не обещала во всем ему подчиняться, — коротко нахмурившись, тактично напоминает мама. Кейт фыркает и тут же закашливается. Я смотрю на нее, прищурившись. Ни она, ни мама даже не догадываются о наших с Кристианом спорах насчет этого. Рассказывать об этих спорах мне не хочется. Черт возьми, может ли мой муж дуться и… мучиться от кошмаров? Память отрезвляет.

— Знаю, мама, но ему нравится это платье, а я хочу ему угодить.

Она смягчается. Кейт картинно закатывает глаза и тактично отходит в сторонку, оставляя нас наедине.

— Дорогая, ты так чудесно выглядишь. — Карла бережно убирает выбившуюся прядку и гладит меня по щеке. — Я так горжусь тобой, милая. Уверена, Кристиан будет с тобой счастлив. — Она заключает меня в объятия. Ох, мама! — Ты такая взрослая, даже не верится. У тебя начинается новая жизнь. Только помни, что мужчины с другой планеты, — и все будет хорошо.

Я тихонько хихикаю. Мама и не знает, что мой Кристиан — из другой вселенной.

— Спасибо, мам.

Рэй подходит и улыбается нам обоим.

— Какая у тебя, Карла, красавица выросла. — Глаза его сияют от гордости. В новом смокинге и бледно-розовой жилетке он и сам выглядит весьма элегантно. Я моргаю — к глазам подступили слезы. О нет… пока мне удавалось сдерживаться.

— Выросла у тебя на глазах, Рэй. И с твоей помощью. — Голос у мамы грустный.

— О чем нисколько не жалею. Ты чертовски хороша в этой роли, Ани. — Рэй убирает мне за ухо ту же непокорную прядку.

— Папа… — Я сглатываю подступивший к горлу комок, и он обнимает меня, коротко и неуклюже.

— И жена из тебя тоже чудесная получится, — сдавленно шепчет он и опускает руки. Рядом уже стоит Кристиан.

Рэй тепло жмет ему руку.

— Ты уж приглядывай за моей девочкой.

— Именно этим и намерен заняться. Рэй… Карла… — Он кивает моему отчиму и целует маму.

Гости уже образовали что-то длинного живого коридора, ведущего к парадному входу.

— Готова? — спрашивает Кристиан.

— Да.

Он ведет меня под аркой из вытянутых рук. Все кричат, желают нам удачи, поздравляют и осыпают рисом. В самом конце этого коридора улыбающиеся Грейс и Каррик. Они тоже обнимают нас и целуют. Грейс снова расчувствовалась. Мы торопливо прощаемся.

Эндрю Миллер. Подснежники

  • «Фантом Пресс», 2012
  • Британский журналист Эндрю Миллер провел в Москве несколько лет в середине двухтысячных, работая корреспондентом журнала «Экономист». Этот опыт лег в основу его дебютного романа «Подснежники», который попал в шорт-лист британского Букера-2011. Формально, это психологический триллер, главный герой, адвокат, влюбившийся в Москву, оказывается в центре очень сложной для иностранца и такой понятной всем нам аферы с недвижимостью. Но на самом деле это роман о Москве, признание ей в любви и портрет России, увиденный чуть наивным и романтичным иностранцем. Герой Эндрю Миллера пытается понять, как живут в России обычные люди. О жизни нефтяных магнатов и завсегдатаев стрип-клубов ему и так известно больше, чем хотелось бы. На глазах у героя «Подснежников» происходят преступления, о которых ему хотелось бы забыть, но они всплывают у него в памяти и после возвращения на родину, постоянно наводят на размышления о том, какую роль он в них сыграл. Писатель рассуждает о том, как Россия стала испытанием характера придуманного им персонажа.
  • Перевод с английского Сергея Ильина
  • Купить электронную книгу на Литресе

Я позвонил ей на следующий день. В России не в ходу напускная сдержанность, демонстрация липовой терпеливости, ложные фехтовальные выпады — разыгрываемые перед
тем, как назначить свидание, военные игры,
которым мы с тобой предавались в Лондоне, — да и в любом случае, я, боюсь, остановиться уже не мог. Я попал на ее голосовую
почту и оставил номера моих телефонов —
мобильного и рабочего.

Около трех недель о Маше не было ни
слуху ни духу, и мне почти удалось перестать
думать о ней. Почти. Работы у меня было, как
и у всех западных юристов в Москве, выше
головы, и это помогало. В Сибири бил из-под
земли фонтан денег, а между тем накатывал
и еще один денежный вал. Рождалось новое
поколение российских конгломератов, лихорадочно рвавших друг друга на части, и иностранные банки ссужали им потребные для их
приобретений миллиарды. Чтобы согласовать
условия таковых, банкиры и российские бизнесмены приходили в наш офис: банкиры отличались отбеленными улыбками и сорочками
с отложными манжетами, нефтяные магнаты,
бывшие гебисты, — толстыми шеями и тесноватыми костюмами. Мы же, оформляя ссуды,
и себе отгрызали кусочек. Офис наш размещался в украшенной бойницами бежевой башне, что возвышается над Павелецкой площадью, — здании, так до конца и не обретшем
того свидетельствующего о лощеном благополучии облика, какого старался достичь архитектор, но тем не менее становившемся в
дневное время, время включенных кондиционеров, домом для половины всех работавших
в Москве иностранцев. По другую сторону
площади стоял Павелецкий вокзал, пристанище алкашей, лишившихся всего людей, детей,
пристрастившихся нюхать клей, — несчастных, утративших все надежды, свалившихся с
края российской пропасти. Вокзал и башня
смотрели друг на друга через площадь, точно
две несопоставимые по мощи армии перед
битвой.

В офисе с недавних пор работала умненькая секретарша по имени Ольга, носившая
плотно облегавший фигуру брючный костюм
и родившаяся, я думаю, в Татарстане, — сейчас она наверняка управляет компанией, которая импортирует трубы или продает оптом
губную помаду, то есть обратилась в олицетворение новой российской мечты. У нее были
бездонные карие глаза и фантастические скулы, и мы время от времени шутливо болтали
о том, как я покажу ей Лондон, и о том, что
она покажет за это мне.

Наконец, в середине октября, Маша позвонила, чтобы спросить своим хрипловатым голосом, не хочу ли я пообедать с ней и с Катей.

— С добрым утром, Николас, — сказала
она. — Это Маша.

Она явно не считала, что ей следует объяснять, какая именно Маша, — и была права. Я почувствовал, как у меня краснеет шея.

— Здравствуйте, Маша, как вы?

— Все хорошо, спасибо, Николас. Скажите, пожалуйста, что вы делаете этим вечером?

Есть в них что-то странное — тебе не
кажется? — в этих первых телефонных звонках, в разговорах с человеком, который совсем недавно поселился в твоей голове и о
котором ты ничего толком не знаешь. В неловких мгновениях, которые могут стать поворотным пунктом твоей жизни, могут стать
для тебя всем, а могут и ничем.

— Ничего, — ответил я.

— Тогда мы приглашаем вас на обед. Вы
знаете такой ресторан — «Сказка Востока»?
«Сказку Востока» я знал. Китчевое кавказское заведение, стоявшее на нескольких огромных понтонах, заякоренных на реке напротив
парка Горького, — в Лондоне мы от таких
воротим нос, но в Москве они подразумевают прогулку по набережной, кавказское вино,
красное и густое, ностальгические воспоминания твоих собеседников об отпусках советской
эпохи, идиотические танцы и полную свободу.
Маша сказала, что столик у них заказан на
восемь тридцать.

В тот же самый день, во второй его половине, — на сей раз сомнения относительно
времени у меня отсутствуют — я познакомился с Казаком. В наш офис на десятом этаже
«Павелецкой башни» он вошел, ухмыляясь.
Нам поручили представлять консорциум западных банков, дававший ссуду в пятьсот миллионов долларов, которую предстояло выплатить в три приема и возвратить в виде изрядного процента от полученной благодаря ей
прибыли. Заемщиком было совместное предприятие, созданное предоставлявшей услуги материально-технического снабжения фирмой, о
которой мы никогда не слышали, и «Народнефтью». (Возможно, ты читала о «Народнефти», гигантской государственной энергетической компании, поглотившей активы, которые
Кремль силой отнял у олигархов, используя
сфабрикованные судебные иски и придуманные специально для такого случая налоговые
требования.) Предприятие это намеревалось построить где-то в Баренцевом море плавучий
нефтеналивной причал (географическая сторона проекта меня, честно говоря, особо не интересовала, — пока я не попал в те края). План
состоял в том, чтобы поставить в море на прикол огромный танкер советских времен и протянуть к нему от берега трубы для перекачки
нефти.

«Народнефть» готовилась выставить в Нью-Йорке на продажу большой пакет своих акций, а для этого требовалось, чтобы финансовое ее состояние выглядело благополучным.
Поэтому правление компании, дабы убрать
денежные обязательства по проекту из сводного баланса компании, подыскало партнера и
учредило еще одну компанию, самостоятельную, которой и предстояло осуществить заду
манное. Компанию, в чьем ведении оказался в
итоге проект, зарегистрировали на британских
Виргинских островах. А Казак был ее, так
сказать, витринной фигурой.

По правде сказать, Казак мне понравился,
во всяком случае, поначалу, — думаю, и он, в
определенном смысле, в его смысле, благоволил мне. В Казаке присутствовало нечто
очень привлекательное — не то беззастенчивый гедонизм, не то пресыщенность бывалого
бандита. Возможно, правильнее будет сказать,
что я ему завидовал. Человеком он был невысоким — пять футов шесть дюймов, на полфута ниже меня, — с челкой участника молодежной рок-группы, в костюме ценой в десять
тысяч долларов и с улыбкой убийцы. Блеска
в его глазах было ровно столько же, сколько
угрозы. Из лифта он вышел с пустыми руками — ни кейса, ни бумаг, — и адвокат его не
сопровождал, а сопровождал смахивавший на
танк телохранитель с обритой головой, очень
похожей на орудийную башню.

Я составил мандатное письмо — своего
рода предварительный контракт, который Казаку предстояло подписать от имени его совместного предприятия. Копию письма мы
двумя днями раньше отправили его юристам:
основной банк соглашался предоставить необходимые деньги, подключив к их сбору, дабы
распределить риск, несколько других банков,
а Казак давал обязательство ни у кого больше денег не занимать. Мы провели его в
комнату совещаний, отделенную стеклянными стенами от остального нашего офиса.

«Мы» — это я, мой босс Паоло и Сергей
Борисович, один из тех молодых, но чрезвычайно толковых русских, что работали в нашем корпоративном отделе. Несмотря на скорое пятидесятилетие, обходительный Паоло
оставался худощав (что, впрочем, не редкость
для итальянцев средних лет), он был обладателем картинных седин — с одной стороны
головы — и жены, от встреч с которой старательно уклонялся. Как-то утром, еще в начале
девяностых, он проснулся в своей миланской
квартире, собрал кой-какие притекавшие с
Востока деньги и отправился им навстречу,
оказавшись в Москве, да так здесь и остался.

Сергей Борисович был коротышкой, а лицо его походило на озадаченную картофелину. Английский свой он отполировал, обучаясь
по межуниверситетскому обмену в Северной
Каролине, однако первым местом его работы было MTV, где он подцепил словечко,
так и оставшееся у него любимым, — «экстрим».

Мы вручили Казаку документ. Он перевернул первую страницу, вернул ее назад, оттолкнул документ, откинулся на спинку кресла и
надул щеки. Потом огляделся вокруг, словно
ожидая, что сейчас здесь произойдет нечто
занимательное — стриптиз покажут или зарежут кого-нибудь. В окне десятого этажа
помигивали за Москва-рекой золотые купола
Новоспасского монастыря. И мы принялись
рассказывать анекдоты.
Казак обладал чувством юмора, бывшим
в некотором смысле родом боевого оружия.
Смеясь над рассказанным им анекдотом, ты
чувствовал себя виноватым, не смеясь — подвергающимся опасности. Если же он задавал вопросы личного свойства, они неизменно производили впечатление прелюдии к шантажу.
По его словам, он именно казаком и был —
из Ставрополя, по-моему, в общем, из какой-то окрестности плодородных южных земель.
Известно ли нам, кем были казаки? Их историческая миссия, объяснил он, состояла в
том, чтобы держать в узде «черных», которые населяли одну из подмышек России. А не
желаем ли мы скатать на север, на нефтяной
причал, новое место его работы? Уж он показал бы нам, что такое казацкое гостеприимство.

— Когда-нибудь, может быть, и скатаем, —
ответил Паоло.

Я же сказал, что у меня в Москве жена,
она не захочет, чтобы я уезжал. Потому-то я
и уверен, что знакомство с Казаком пришлось
на тот же день, что и обед с Машей и Катей:
я запомнил эти слова, поскольку, произнося
их, почувствовал, что лживы они лишь на три
четверти, да и ложь эта, вполне возможно,
лишь временная.

— Ну, — заметил Казак, — можно и двух
жен заиметь — одну в Москве, другую в
Арктике.

Он закурил, оскалив зубы, сигарету. Потом подмахнул, так и не прочитав, мандатное
письмо. Мы проводили Казака с его телохранителем до лифта. Прощаясь с нами, он вдруг
посерьезнел.

— Мужики, — сказал он, пожимая нам руки, — сегодня особенный день. Россия благодарит вас.

— В очередной раз свинью напомадили, —
сказал, когда закрылись двери лифта, Паоло.
Так назывались у нас сделки с непредсказуемыми и неуправляемыми бизнесменами наподобие Казака, — сделки, которые (но это
строго между нами) приносили нам в те дни
половину наших доходов и которые даже нашим санирующим договоренностям, поручительствам и информационной открытости не
удавалось избавить от дурного душка. Временами мы чувствовали себя замаранными, занимающимися чем-то вроде узаконенного отмывания денег. Я обычно говорил себе, что все
это сделалось бы и без нас, что мы всего
лишь посредники, что вовсе не мы будем банкротить тех, кого русские надумали обанкротить с помощью этого займа. Наша работа —
обеспечить своевременный возврат денег, потраченных нашими клиентами. Обычная для
юриста увертка.

— Опять, — согласился я.

— Экстрим, — высказался Сергей Борисович.

Остаток дня я провел в состоянии оцепенелой рассеянности, нападающей на человека, когда ему предстоит пройти необходимое для устройства на работу собеседование
или встретиться с врачом, от которого ничего
хорошего ждать не приходится, — если с ним
заговаривают, он кивает и автоматически отвечает, но ничего на самом деле не слышит.
В такие дни каждая минута кажется столетием, времени впереди остается еще слишком
много, а с последнего твоего взгляда на часы
его проходит так мало. А под конец, когда ты
вдруг разнервничаешься и захочешь отменить
назначенное, время начинает лететь стремглав и ни на какие отмены его не остается.
Около шести вечера я забежал домой, чтобы
переодеться и навести порядок в ванной комнате — так, на всякий случай.

Дарьяна Антипова. Козулька

  • «Эксмо», 2012
  • В эпоху всемирной глобализации, интернетизации и эгоцентризма очень трудно жить и не ожесточиться сердцем, сохранить способность искренне сострадать ближнему своему и делить все в мире не на один, а хотя бы на два. На себя и еще кого-то, кто тебе дорог и ради кого ты можешь пожертвовать чем-то важным.

    Дарьяна Антипова написала книгу о нашей современности, увидев ее жадными глазами счастливого и не злопамятного человека.


Козулька

Большой бык стоял рядом с песочницей и смотрел на меня кровавыми
глазами.

А я боялась смотреть на быка, который даже перестал жевать и
обмахиваться хвостом.

Ну что, что он забыл в нашей песочнице?

А что в песочнице забыла я? Мне уже десять лет. И играть в песочнице
как-то неприлично.

— Уйди, — тихо сказала я.

Но бык только заревел. Грязная шерсть затряслась вместе с ним.
Песочница огорожена старыми военными ракетами. Папа говорит, что их
давным-давно разминировали и решили украсить детскую площадку.

За песочницей с накренившимися ракетами стоит наш серый трехэтажный
дом. За ним начинается поле, за полем — взлетная полоса и самолеты, на которых
летает папа. Дальше — лес и «проволока». «Проволока» — это граница нашего
маленького военного города. Вчера вечером к нам приехали родственники. Мама
не успела сделать пропуска, поэтому родственники с банками варенья пролезали
под проволокой. Там должно быть электричество и вышки с пулеметами. Но на
самом деле уже давно никого нет. Поэтому мы иногда ходим по ягоды, пролезая
между двумя или тремя проволоками.

Бык оглянулся на стадо, бесцельно блуждающее у дома. А я встала от него
подальше и стала чертить носком босоножки на песке карту местности.
Учитель на уроке говорил, что ближайшее бомбоубежище находится в
Козульке.

— Повторите, дети! Ко-зу-лька!

— Ко-зууууу-лька! — сказал класс.

— Если американцы начнут бомбить нашу страну, то во вторую очередь,
после Москвы, они будут бомбить нас, так как недалеко есть ядерный завод и
ГЭС. И если они взорвут ГЭС, то нас всех затопит. Поэтому куда нужно идти?

— В Ко-зу-лькуууу! — повторили мы.

За день я узнала очень много о разных видах бомб. Особенно не
понравилась мне одна, от которой прятаться нужно было в воде.

Я начала чертить новую карту. Вот школа, вот лес, вот лесное озеро. За
сколько минут после предупреждения я смогу объяснить родителям, что нужно
бежать в лес и прятаться в воде? Сколько нужно времени, чтобы ночью успеть
схватить сестренку и перетащить коляску через проволоку? И можно ли
спрятаться от такой бомбы в бомбоубежище в Козульке?

«Лес или Козулька?» — думала я и поглядывала на быка.

И смогут ли поместиться все жители нашего города в одном лесном озере?
И сколько можно не дышать под водой, пока бомба уничтожает вокруг все живое?

Я подошла к высокой траве, которой заросла вся площадка, и сорвала
прошлогоднюю пучку. Она была пустой изнутри, и через нее можно было бы
дышать под водой.

Мимо прохромала соседка с большой клетчатой сумкой и поздоровалась со
мной.

Бык замычал на нее, и соседка отпрыгнула в сторону. Она тоже боялась
быков.

Ночью я не могла заснуть. Папа вернулся из командировки и сразу пошел
спать. Родственники уехали. Сестренка была в комнате родителей. А я лежала и
смотрела на бездонный потолок. Там кружились огромные пятна, похожие на
планеты. Они то приближались, то отдалялись от меня, изгибались и
пульсировали. И я все никак не могла понять, какого они размера. Некоторые из
них подлетали совсем близко к моей кровати, и мне казалось, что если я
прикоснусь к ним, то они засосут меня в свою космическую пучину.

За окном зашелестели тополя, и я поняла, что идет дождь. В руке под
подушкой я сжимала свою сухую пучку, сквозь которую планировала дышать в
озере.

И в этот момент кто-то прошел по коридору.

Это был точно не папа.

Мы въехали в эту квартиру почти месяц назад. Вещей у нас почти не было — мы привыкли к постоянным переездам. И коридоры оставались такими же
длинными и голыми. Холодными и темными.

За окном подмигнул фонарь, и я снова увидела тень.

Она приближалась ко мне.

Тогда я беззвучно запищала и, схватив одеяло, побежала в комнату
родителей через боковую дверь.

Я очень боялась разбудить уставшего отца и расстроить его своим
поведением. Но все равно забралась на кровать и улеглась между родителями.
Сначала я прижалась к мягкой маминой руке и уткнулась носом в подушку. Я
пела про себя детские песенки из «Бременских музыкантов» и куталась в одеяло.
Вскоре почувствовала, как что-то тяжелое и теплое опустилось на мои ноги. Я с
ужасом открыла глаза и вылезла из-под маминой руки.

На кровати и моих ногах сидел большой Пан. С рожками и волосатой
мордой. У него были точно такие же глаза, как у быка. Он поднес руку с
длинными ногтями к своим губам и сказал: «Тссс».

А на следующий день к нам в школу привели попа в черной рясе, похожего
на шар. И заявили, что он проведет несколько уроков по религии. Поп повесил на
всю доску большую картину с изображением тощего мужчины и сказал: «Это
Иисус».

Я не знаю, чего он от нас ждал. Но мы уже знали, что бывают бомбы
химические, бактериологические, графитовые и электромагнитные. Мы
запомнили, где находится ближайшее бомбоубежище. Мы все видели, что поп
похож на бомбу. Но мы не знали, кто такой Иисус.

Потом поп скучно рассказывал о том, что мы должны во что-то верить,
кому-то молиться. Тогда я спросила:

— А когда сбросят бомбу, нужно молиться или прятаться в озере?

— Какую бомбу? — спросил поп и не ответил на мой вопрос.

Затем поп повесил на доске другую большую картину. Там было уже
много голых и худых мужчин.

— Куда они идут? — спросил нас поп.

— В Козульку? — прозвучал в тишине мой голос.

Меня выгнали с урока. Я медленно шла мимо серых домов и высокой
дикой травы. Иногда стекла в окнах дрожали от взлетающих самолетов, а головки
сухих цветов качались в разные стороны. Я увидела впереди стадо и решила
обойти его через другой двор. Когда выскочила из травы, вся увешенная
колючками, то снова увидела Его. Бык стоял у другой песочницы. И вновь
пристально на меня смотрел.

Тогда я замахнулась на него портфелем и закричала:

— Не приходи ко мне больше, слышишь? Никогда больше ночью не
приходи!

Иэн Макьюэн. Черные псы

  • «Эксмо», 2012
  • Когда-то они были молоды, полны грандиозных идей и смысл жизни был виден в очищении человечества от скверны в огне революции. Но зло неуязвимо, если пребывает в надежном прибежище — в человеческой душе. И сумма несчастий не уменьшится, пока оно обитает там. Без революции во внутреннем мире, сколь угодно долгой, все гигантские планы не имеют никакого смысла. Автор романа предоставляет героине понять это тогда, когда ее вселенная сузилась до стен палаты дома для престарелых.
  • Купить книгу на Озоне

Бернард велел таксисту отвезти нас к Бранденбургским воротам, но на поверку
решение это оказалось ошибкой, и я постепенно начал понимать, что имела в виду
Гюнтерова соседка. Людей действительно было слишком много, и машин тоже. И без того
перегруженные дороги приняли на себя дополнительный груз отчаянно дымящих
«вартбургов» и «трабантов», в первый раз выехавших полюбоваться новой жизнью. Все
вокруг — и восточные, и западные немцы, и иностранцы — превратились в туристов. Мимо
нашего застрявшего в пробке автомобиля гуртом шли компании западноберлинских
подростков с пивными банками и бутылками шампанского, распевая футбольные песни.
Я, сидя в полумраке автомобильного салона, вдруг пожалел, что я не во Франции, высоко
над Сан-Прива, и не готовлю дом к зиме. Даже и в такое время года в теплые вечера там
слышен звон цикад. Затем, вспомнив историю, рассказанную Бернардом в самолете, я
вытеснил это чувство решимостью вытянуть из него, пока мы здесь, все, что только
возможно, и вернуться к работе над книгой.

Мы расплатились с таксистом и вышли на тротуар. До памятника Победе было
минут двадцать ходу, а оттуда, прямо перед нами, разворачивалась широкая улица 17
июня, ведущая прямо к воротам. Кто-то занавесил дорожный указатель куском картона с
надписью «9 ноября». Сотни людей шли в том же направлении. В полумиле впереди
стояли подсвеченные иллюминацией Бранденбургские ворота, слишком маленькие и
приземистые на вид, если учесть их общемировую значимость. У их подножия широкой
полосой сгустилась тень. И, только подойдя поближе, мы поняли, что это собирается
толпа. Бернард вроде бы даже замедлил шаг. Он сцепил за спиной руки и чуть наклонился
вперед, будто бы навстречу воображаемому ветру. Теперь нас обгоняли все.

— Когда ты был здесь в последний раз, Бернард?

— Знаешь, а ведь на самом деле я этой дорогой вообще никогда не ходил. Берлин?
Была здесь такая конференция, посвященная Стене, в честь пятой годовщины ее
постройки, в шестьдесят шестом. А до того, боже ты мой! В пятьдесят третьем. В составе
неофициальной делегации британских коммунистов, которая приехала, чтобы выразить
протест — нет, это слишком сильно сказано, — чтобы выразить восточногерманской
компартии нашу почтительную озабоченность тем, как она подавила Восстание. Когда
мы вернулись домой, нам от некоторых товарищей досталось за это по первое число.

Мимо нас прошли две девушки в кожаных куртках, джинсах в обтяжку и в
усеянных серебряными гвоздиками ковбойских сапогах. Двигались они, взявшись под
руки, и на взгляды, которыми провожали их мужчины, реагировали не то чтобы с
презрением: они на них просто не реагировали. Волосы у обеих были выкрашены в
черный цвет. Колыхавшиеся сзади одинаковые хвостики дополняли беглую ассоциацию с
пятидесятыми годами. «Впрочем, — подумал я, — у Бернарда наверняка были другие
пятидесятые». Он тоже проводил их взглядом, слегка нахмурившись. И нагнулся, чтобы
что-то сказать мне на ухо доверительным шепотом. Особой необходимости в этом не
было, потому что людей рядом с нами не оказалось, а со всех сторон неслись звуки шагов
и голосов.

— С тех самых пор, как она умерла, я ловлю себя на том, что смотрю на
молоденьких девушек. Разумеется, в моем возрасте это просто нелепо. Но я смотрю не на
их тела, а на их лица. Отыскиваю ее черты. Это уже вошло в привычку. Я постоянно
пытаюсь отследить какой-нибудь жест, выражение лица, что-нибудь этакое в глазах или
волосах, что снова сделает ее для меня живой. И кстати, ищу я не ту Джун, которая была
тебе знакома, в противном случае я бы пугал старушек. А ту девушку, на которой когда-то
женился…

Джун на фотографии в рамке. Бернард положил руку мне на локоть.

— Есть и еще кое-что. В первые полгода я никак не мог отделаться от мысли, что
она попытается со мной связаться. Ничего необычного в этом, видимо, нет. Скорбь
заставляет человека быть суеверным.

— Как-то не очень укладывается в твою научную картину мира.

Фраза вышла неожиданно легкомысленной и резкой, и я уже успел о ней пожалеть,
но Бернард кивнул:

— Ты совершенно прав, и я, конечно, постепенно пришел в себя, как только
набрался сил. Но какое-то время мне казалось, что если мир неким немыслимым образом
действительно таков, каким она его себе вообразила, тогда она просто не сможет не
связаться со мной, чтобы сказать, что я был не прав, а она права: что на свете
действительно существует Бог, и вечная жизнь, и место, куда душа отправляется после
смерти. И прочая чушь. И что она каким-то манером постарается сделать это через
девушку, похожую на нее. И в один прекрасный день какая-нибудь из этих девушек
явится ко мне с посланием.

— А теперь?

— Теперь это вошло в привычку. Я смотрю на девушку и оцениваю ее с той точки
зрения, сколько в ней от Джун. Те девушки, которые только что прошли мимо нас…

— Да?

— Та, что слева. Не обратил внимания? Губы у нее точь-в-точь как у Джун и овал
лица тоже почти такой же.

— Я не разглядел ее лица.

Бернард чуть сильнее сжал мне руку.

— Я все-таки должен спросить тебя, поскольку постоянно об этом думаю. Давно
уже хотел спросить. Она говорила с тобой об интимных вещах — о нас с ней?
Нелепое воспоминание о «размерах», которыми «обзавелся» Бернард, заставило
меня на миг смутиться.

— Ну конечно. Она постоянно думала о тебе.

— И о какого рода вещах шла речь?

Скрыв один набор шокирующих подробностей, я почувствовал себя обязанным
предъявить другой, равноценный.

— Ну… э-э… она рассказала мне про первый раз, когда вы… про ваш первый раз.

— Н-да.

Бернард отдернул руку и сунул ее в карман. Какое-то время, пока он обдумывал
услышанное, мы шли молча. Впереди, прямо посередине улицы 17 июня, сбились в кучу
микроавтобусы новостных компаний, передвижные аппаратные, спутниковые антенны,
подъемные краны с камерами и грузовики с генераторами. Под деревьями Тиргартена
немецкие рабочие выгружали из машины темно-зеленые будки переносных туалетов.

Вдоль длинной нижней челюсти Бернарда ходили желваки. Голос у него сделался
глухим. Нас явно ожидал приступ гнева.

— Значит, именно об этом ты и вознамерился писать?

— Послушай, я ведь даже еще и не приступал…

— А тебе не приходило в голову узнать мое мнение на сей счет?

— Я в любом случае покажу тебе все, что напишу. Ты же знаешь.

— Боже правый! О чем она думала, когда рассказывала тебе подобные вещи?

Мы поравнялись с первой из спутниковых тарелок. Из темноты навстречу нам
катились подгоняемые легким ветерком пластиковые стаканчики из-под кофе. Бернард
раздавил один ногой. В толпе, собравшейся возле ворот, примерно в ста метрах от нас,
раздались не слишком дружные аплодисменты. Хлопали добродушно, наполовину
дурачась, как хлопает публика, собравшаяся на концерт, когда на сцену поднимают рояль.

— Послушай, Бернард, то, что она мне рассказала, носит ничуть не более интимный
характер, чем твой рассказ о ссоре на станции. Если хочешь знать, главная тема была:
насколько смелым шагом для юной девушки это считалось в те времена, что лишний раз
доказывало, насколько сильно она была к тебе привязана. И кстати, ты в этой истории
выглядишь просто на зависть. Складывается такое впечатление, что ты был… ну, скажем
так, весьма одарен по этой части. Собственно, она употребила слово «гений». Она
рассказала мне, как ты метнулся через всю комнату, распахнул окно во время грозы и
принялся кричать по-тарзаньи, а в комнату вихрем летели листья…

Бернарду пришлось кричать, чтобы перекрыть гул дизельного генератора:

— Бог ты мой! Да ведь это было совсем в другой раз! Два года спустя. Это было в
Италии, мы снимали комнату на втором этаже, а под нами жили хозяева, старик Массимо
и его тощая жена. Они у себя в доме вообще не терпели никакого шума. А потому
занимались мы этим не дома, а в полях, где угодно, где могли найти место. А потом
однажды вечером разразилась жуткая гроза, она и загнала нас в дом, и вокруг так
грохотало, что они нас все равно не слышали.

— М-да… — начал было я.

Но гнев Бернарда уже перекинулся на Джун:

— Зачем, интересно знать, она все это выдумала? Книжки стряпала, вот зачем! Наш
первый раз — это была катастрофа, полная и беспросветная катастрофа. Она его
переписала для официальной версии. Выкрасила и залакировала.

— Если ты хочешь все расставить по своим местам…

Бернард смерил меня подчеркнуто презрительным взглядом и двинулся дальше,
выговаривая на ходу:

— Мое представление о мемуарах несовместимо с описаниями чужой сексуальной
жизни, как будто это какое-то идиотское шоу. Неужели тебе кажется, что в конечном
счете жизнь сводится именно к этому? К голому траханью? К сексуальным триумфам и
неудачам? Чтобы публике было над чем посмеяться?

Мы проходили мимо телевизионного фургона. Я заглянул внутрь и увидел дюжину
мониторов с одним и тем же изображением: репортер хмурится, держа в одной руке
какие-то записи, с другой у него небрежно свисает болтающийся на проводе микрофон.

Из толпы донесся громкий вздох, долгий, нарастающий гул недовольства, который
постепенно начал набирать силу и превращаться в ропот.

Настроение у Бернарда внезапно поменялось. Он резко развернулся ко мне.

— Ну что, я так понимаю, что тебе очень хочется все знать! — крикнул он. — И вот
что я тебе скажу. Моя жена могла интересоваться поэтической истиной, истиной
духовной или даже своей личной истиной, но ей никакого дела не было до истины, до
фактов, до той самой истины, которую два разных человека могут признать таковой
независимо друг от друга. Она выстраивала системы, выдумывала мифы. А потом
выстраивала факты в соответствии с ними. Бога ради, забудь ты про секс. Вот тебе тема:
как люди, подобные Джун, подгоняют факты под собственные идеи, вместо того чтобы
делать наоборот. Почему люди занимаются этим? Почему они до сих пор продолжают
этим заниматься?

Ответ был очевиден, но я как-то все не решался произнести его вслух — и тут мы
дошли до края толпы. Две-три тысячи человек собрались для того, чтобы увидеть, как
Стену разрушат в самом важном, символически значимом месте. Возле трехметровых
бетонных блоков, которые перегораживали подход к воротам, стояла цепочка молодых и
явно нервничающих восточногерманских солдат, лицом на запад. Табельные револьверы
были при них, но кобура висела подальше от глаз, за спиной. Перед шеренгой
прохаживался взад-вперед офицер, курил и посматривал на толпу. За спиной у солдат
высился ярко освещенный облупленный фасад Бранденбургских ворот с еле-еле
колышущимся на ветру флагом Германской Демократической Республики. Толпу
сдерживали барьеры, а гул возмущения, судя по всему, был адресован западноберлинской
полиции, которая уже начала перегораживать своими микроавтобусами подступы к
бетонному ограждению. В тот самый момент, как мы подошли, кто-то бросил в одного из
солдат полную пивную банку. Она пролетела высоко и быстро, оставляя за собой пенный
след, тут же выхваченный из темноты бьющими поверх голов телевизионными
прожекторами, и, когда она прошла над головой молодого солдата, из толпы тут же
раздались возмущенные крики и призывы по-немецки не допустить насилия. Голоса
звучали несколько необычно, и тут до меня дошло, что десятки людей сидят на деревьях.

Протиснуться в первые ряды нам особого труда не составило. Толпа там оказалась
куда более цивилизованной и разношерстной, чем я себе представлял. Маленькие дети
сидели на плечах у родителей, и оттуда им все было видно ничуть не хуже, чем Бернарду.
Двое студентов продавали мороженое и воздушные шарики. Старик в черных очках и с
белой тростью стоял, задрав подбородок, и слушал. Вокруг него зияло обширное пустое
пространство. Когда мы подошли к барьеру, Бернард указал мне на западноберлинского
полицейского офицера, который разговаривал с восточногерманским армейским
офицером.

— Обсуждают, как им контролировать толпу. Полпути к объединению уже
пройдено.

После недавней вспышки манера держаться у Бернарда сделалась несколько
отстраненной. Он оглядывался вокруг с невозмутимым, едва ли не царственным видом,
который плохо вязался с утренним возбужденным состоянием. Должно быть, и событие
это, и все эти люди обладали для него своеобразным очарованием, но до определенного
предела. Через полчаса стало ясно, что ничего такого, что удовлетворило бы толпу, здесь
не произойдет. Не было видно ни кранов, которые смогли бы оторвать от земли пару
участков Стены, ни тяжелой техники, которая сдвинула бы с места бетонные блоки. Но
Бернард уходить не хотел. Так что мы остались стоять и мерзнуть дальше. Толпа —
существо медлительное и недалекое, и ума у нее куда меньше, чем у любого из
составляющих ее людей. Эта конкретная толпа приготовилась простоять здесь всю ночь,
терпеливо, как сторожевой пес, в ожидании события, которое, как всем нам было
совершенно ясно, не произойдет. Во мне начало подниматься чувство раздражения.
Повсюду в городе шел праздник; здесь же, кроме тупого терпения толпы и сенаторского
спокойствия Бернарда, смотреть было не на что. Прошел еще час, прежде чем мне удалось
уговорить его пройтись пешком до блокпоста «Чарли».

Мы двинулись по тропинке вдоль Стены; цветистые граффити на ее поверхности в
свете фонарей казались черно-белыми. Справа виднелись заброшенные здания и пустыри
с мотками проволоки, горами мусора и разросшимся за лето бурьяном.

На языке у меня давно вертелся вопрос, и сдерживаться мне больше не хотелось.

— Ты ведь десять лет оставался в партии. Для этого тебе наверняка пришлось не раз
и не два подгонять под идею факты.

Мне хотелось вывести его из этого самодовольного спокойствия. Но в ответ он
всего лишь пожал плечами, поглубже закутался в пальто и сказал:

— Ну да, конечно.

Он остановился в узком проходе между Стеной и каким-то заброшенным зданием,
пропуская вперед шумную компанию американских студентов.

— Как там звучит эта цитата из Исайи Берлина, которую не вспоминал только
ленивый, особенно в последнее время, — насчет фатального свойства утопий. Он пишет:
«Если мне точно известно, как привести человечество к миру, справедливости, счастью и
безграничному созиданию, есть ли цена, которая покажется слишком высокой? Для того
чтобы сделать этот омлет, я должен иметь право разбить столько яиц, сколько сочту
нужным». Обладая тем знанием, которое у меня есть, я попросту не исполню
собственного долга, если не смирюсь с мыслью о том, что здесь и сейчас может
возникнуть необходимость принести в жертву тысячи людей, дабы обеспечить вечное
счастье миллионов. В те времена мы формулировали эту мысль совсем иначе, но общее
направление подхвачено верно. Если ты игнорировал или переформатировал пару
неудобных фактов ради того, чтобы сохранить единство партии, какое это имело значение
по срав нению с потоками лжи, которыми обливала нас капиталистическая
пропагандистская машина, как мы ее тогда называли? Так что ты впрягаешься в работу на
общее благо, а вода вокруг тебя поднимается все выше. Мы с Джун вступили в партию
довольно поздно, и с самого начала воды уже было по колено. Новости, которых мы не
хотели слышать, все равно просачивались. Показательные процессы и чистки тридцатых
годов, насильственная коллективизация, массовые депортации, трудовые лагеря, цензура,
ложь, гонения, геноцид… В конце концов противоречия становятся слишком вопиющими,
и ты ломаешься. Но гораздо позже, чем следовало бы. Я положил билет на стол в
пятьдесят шестом, чуть было не сделал этого в пятьдесят третьем, а должен был бы
положить его в сорок восьмом. Но ты продолжаешь упорствовать. Ты думаешь: сами по
себе идеи хороши, вот только у руля стоят не те люди, но ведь это не навсегда. К тому же
проделана такая большая работа, не пропадать же ей даром. Ты говоришь себе: никто не
обещал нам легкой жизни, практика пока еще не успела прийти в соответствие с теорией,
на это требуется время. Ты убеждаешь себя в том, что идет «холодная война» и большая
часть этих слухов — клевета. И разве можешь ты так жестоко ошибаться, разве может
ошибаться такое количество умных, смелых, самоотверженных людей? Не будь у меня
научной подготовки, я, наверное, цеплялся бы за все это еще дольше. Именно
лабораторная работа демонстрирует со всей наглядностью, насколько это просто:
подгонять результат под теорию. Это в нашей природе — желания наши сплошь
пронизывают нашу систему восприятия. Хорошо поставленный эксперимент обычно
спасает от этой напасти, вот только этот эксперимент уже давно вышел из-под контроля.
Фантазия и реальность тянули меня в разные стороны. Венгрия была последней каплей. Я
сломался.

Он помолчал немного, а потом заметил спокойно:

— В этом и состоит разница между Джун и мной. Она вышла из партии за много лет
до меня, но так и не сломалась, так и не научилась отделять фантазию от реальности.
Просто сменила одну утопию на другую. Политик она или проповедник, не важно,
главное — фанатичная вера в идею…

Вот так оно и вышло, что в конце концов контроль над собой потерял именно я.
Мы проходили мимо участка Стены и прилегающей пустоши, до сих пор известной как
Потсдамерплац, проталкиваясь между группами людей, собравшихся у ступеней
смотровой площадки и у киоска с сувенирами в ожидании хоть каких-то событий. Больше
всего вывела меня из равновесия даже не столько откровенная несправедливость
сказанного Бернардом, сколько отчаянно вспыхнувшее раздражение на трудности
человеческой коммуникации, — и передо мною возник образ повернутых друг к другу
зеркал, лежащих в постели вместо любовников, с уходящей в бесконечность
последовательностью постепенно бледнеющих подобий истины, вплоть до полного ее
претворения в ложь. Я резко развернулся к Бернарду и нечаянно выбил запястьем из руки
у стоящего рядом человека что-то мягкое и теплое. Сосиску в булочке. Но я был слишком
возбужден, чтобы извиниться перед ним. Люди на Потсдамерплац соскучились по
зрелищам; как только я начал кричать, все головы повернулись в нашу сторону и вокруг
нас начал выстраиваться круг.

— Херня полная, Бернард! Хуже того, злонамеренная! Ты лжец!

— Мальчик мой…

— Ты же никогда не слушал того, что она тебе говорила. И она тоже не слушала. Вы
обвиняете друг друга в одном и том же. И фанатиком она была ничуть не в большей
степени, чем ты. Два идиота! И каждый пытается взвалить на другого собственное
чувство вины.

Я услышал, как у меня за спиной мою последнюю фразу торопливым шепотом
переводят на немецкий. Бернард попытался вывести меня за пределы круга. Но я был
настолько зол, что с места двигаться отказался напрочь.

— Она говорила мне, что любила тебя всегда. И ты говоришь то же самое. Какого
черта вы потратили столько времени, и чужого тоже, и ваши дети…

Именно это последнее, незаконченное обвинение вывело Бернарда из состояния
замешательства. Он стиснул губы так, что рот превратился в прямую линию, и сделал шаг
назад. Неожиданно весь мой гнев куда-то улетучился, и место его занял неизбежный
приступ раскаяния: кто сей выскочка, который пытается на тонах, мягко говоря,
повышенных что-то объяснить этому достойному джентльмену относительно брака,
возраст которого вполне сопоставим с его собственным возрастом? Толпа утратила к нам
интерес и понемногу начала перетекать обратно, в очередь за модельками часовых башен
и за открытками с изображением нейтральной зоны или пустых песчаных пляжей
контрольно-следовой полосы.

Мы двинулись дальше. Я еще не настолько пришел в себя, чтобы извиниться за
вспышку. Единственное, на что я был пока способен, это понизить до минимума тон и
хотя бы по видимости сохранять здравость мысли. Шли мы бок о бок, быстрее, чем
раньше. О том, что и у Бернарда в душе бушует ураган, свидетельствовало выражение его
лица — или, вернее, отсутствие всякого выражения.

Я сказал:

— Она не просто перескакивала с одной пригрезившейся ей утопии на другую. Она
искала. Она не пыталась делать вид, что знает ответы на все вопросы. Это был поиск,
приключение, которого она искренне желала бы любому человеку, хотя и не пыталась
ничего никому навязывать. Да и возможностей у нее таких не было. Она же не
инквизицию пыталась учредить. К догматике, к организованным формам религии у нее
интереса не было. Картинка, которую нарисовал Исайя Берлин, в данном случае не имеет
отношения к делу. Не было такой цели, ради которой она стала бы жертвовать другими
людьми. Никаких яиц она разбивать…

Перспектива хорошего спора оживила Бернарда. Он встрепенулся, и я сразу же
почувствовал, что меня простили.

— Ты не прав, мальчик мой, совершенно неправ. Назови это хоть поиском, хоть
приключением, обвинения в абсолютизме это с нее не снимает. Ты мог быть либо с ней
вместе, делать то же самое, что делает она, либо — нет тебя. Ей хотелось медитировать,
изучать мистические тексты и все такое, и ничего дурного в этом нет, вот только это не
для меня. Я предпочел вступить в лейбористскую партию. А этого она перенести не могла
никак. И в конечном счете настояла на том, что жить мы будем раздельно. Я как раз и был
одним из тех яиц. Были и другие — дети, например.

Пока Бернард говорил, я пытался понять, чем, собственно, я в данный момент
занят: пытаюсь примирить его с покойной женой?

Так что сразу после того, как он договорил последнюю фразу, я дал понять, что
полностью с ним согласен, поднял руки ладонями вперед и сказал:

— Слушай, а чего тебе больше всего не хватало, когда она умерла?

Мы дошли до одного из тех мест у Стены, где прихоть картографа или какой-
нибудь давно забытый приступ политического упрямства вызвали к жизни внезапный
спазм, изгиб прямой линии, при том, что буквально через несколько метров Стена
возвращалась к прежнему своему течению. В непосредственной близости от этого места
стояла пустая дозорная вышка. Не говоря ни слова, Бернард начал карабкаться вверх по
лестнице, и я за ним следом. Взобравшись наверх, он указал на что-то рукой:

— Смотри.

Вышка напротив, как и следовало ожидать, тоже пустовала, а внизу, в свете
люминесцентных прожекторов, на расчерченном граблями песке, под которым
скрывались мины противопехотные и мины-ловушки, а также автоматические спуски для
пулеметных турелей, десятки кроликов беззаботно перескакивали от одного клочка зелени
к другому.

Алла Гербер. Когда-то и сейчас

  • «Текст», 2012
  • «Читатели знают Аллу Гербер по пронзительным статьям, книгам, интервью, выступлениям по радио и телевидению. Ее общественный темперамент широко известен: его хватает и на политику. Где источник этой энергии?» — пишет в предисловии Лев Аннинский.

    Может быть, этот источник, — в истории ее семьи? А. Гербер написала удивительную книгу воспоминаний — для своих, для близких. Но близка ее история оказалась очень многим — знакомым и незнакомым.

    В книгу вошли повесть о родителях «Мама и папа», документы из дела ее отца, которому было дано пройти через лагеря и вернуться, «чтобы жить», а также «Признание» (Записки на полях книги Симона Визенталя «Подсолнух»).


Как же нам хочется остаться одним! Как ждем того
часа, когда они уйдут и можно будет пригласить
гостей! Как ждем того дня, когда без них можно
будет делать что угодно… «Свободная хата», «мутер
с фатером отвалили», «предки слиняли», «мамы
с папой дома нет»… Проходят годы, и ничего не
остается в памяти от той долгожданной свободы.
Ничего, кроме запаха пыли, подгнивших продуктов
в помойном ведре, черных подтеков на паркете,
окурков под диваном, осколков маминой любимой
тарелки, пробоин в книжном шкафу и винных пятен
на зеленом сукне письменного стола… Вот и
все, что удержала память от тех долгожданных вечеров,
когда мамы с папой не было дома…

А запомнилось совсем другое — то, что было на
самом деле ДОМОМ, нашим общим домом, который
вижу, слышу, чувствую по сей день.

Написала — «вижу», но тут же подумала, что
прежде всего, конечно, слышу. Дом начинался с
музыки.

Мама так и не закончила консерваторию, а папа
так и не стал певцом, хотя, как утверждали специалисты,
у него был редкостного тембра баритон.

Сбившись на государственных экзаменах (она
играла «Лунную сонату» Бетховена), мама убежала
со сцены и больше никогда не вернулась. Это была
ее непреходящая боль, которая мучила всю жизнь, но преодолеть пережитый страх она не могла, уговаривая
себя, что никогда не была особенно способной,
просто музыкальной, так что человечество
ничего не потеряло. Человечество — конечно же,
нет, но она навсегда утратила саму возможность
играть — рояль и манил и пугал ее одновременно.
Музыка осталась ее неразделенной любовью,
которой она открывалась только на концертах в
консерватории. Вот там, уже не сдерживаясь, не
скрываясь, она отдавалась своей любви. И всегда
это был юношеский восторг, как бы впервые открытое
переживание, первый удар любви, первое
от нее потрясение. После концерта она спешила
домой, чтобы не расплескать услышанное, тут
же, самой, воспроизвести… Но старый «Бехштейн»
держал ее на расстоянии, так и не простив давнего
предательства.

В сорок девятом, после ареста отца, в дом пришла
нужда. Надо было что-то продать, но продавать
особенно было нечего. Мама запеленала онемевший
с того дня инструмент, и его унесли пропахшие
вином люди. Стыдно писать, но я сочла
это предательством — сама не играя, она всегда
аккомпанировала отцу, когда он пел. Я тогда не
понимала, что, для того чтобы сохранить дом, она
отдавала самое дорогое — их общую мечту, их пожизненную
страсть.

* * *

Деда со стороны отца я не помню. Рассказывают,
что он был ортодоксальным и деспотичным. С
юности работал как вол — в прямом смысле слова,
ибо сначала батрачил на чужой земле, а потом
арендовал ее у разорившегося помещика, но возделывал,
что называется, своими руками. А потом
и мельницу построил. Папа не без гордости рассказывал,
что он, как, впрочем, и три других его
брата, действительно пахал землю с четырнадцати
лет, совсем как те книжные герои, которые, поучая
своих детей, любят повторять: «Я в твои годы
землю пахал…» Отец не очень-то поучал, но считал,
что работать с детства — норма. «Учиться, — говорил
он, — тоже работа». Он терпеть не мог безделья,
просто физически уставал от ничегонеделания.
Я не помню его отдыхающим, разве что дважды за
всю жизнь ездил лечиться в санаторий, но, судя по
письмам, места себе там не находил и считал минуты
до возвращения домой.

Но больше всего он любил петь. Стать актером
ему не позволил собственный отец. Гиганту с
большими тяжелыми руками, который никогда не
поднимался позже шести, профессия актера представлялась
несерьезной, недостойной здорового
мужчины. Дед считал своим долгом дать сыновьям
образование, чтобы они были «приличными, уважаемыми
в обществе людьми». А петь… «Петь, —
уверял дед, — можно дома, петь — это не работа…»
Когда отец пел, дед плакал и благодарил Бога, что у
него такой одаренный сын. Но… обещал проклясть
сына, если тот вздумает поступать в консерваторию.
Отец не посмел ослушаться — он стал инженером,
как того хотел дед, и никогда ни одним
словом не попрекнул ни его, ни свою работу. Но
знаю — страдал всю жизнь, хоть и повторял, что
раз на то была воля отца, значит, так оно и должно
было быть.

Была, конечно, какая-то правда и за той, дедовской,
правдой — в то время, когда его сыновья уходили
в люди, нужно было вооружить их конкретным
делом, надежной, на все случаи, профессией.
«Еще большой вопрос, — говорил дед отцу, — что
тебя, сына мельника Хаима из Березовки, возьмут
в актеры, — а в инженеры возьмут… Техника, если,
конечно, иметь голову на плечах, не подведет. Техника,
юриспруденция, медицина и экономика…»

Вот так мельник Хаим распределил четыре перспективные
профессии между своими четырьмя
перспективными сыновьями. Отцу досталась инженерия.
Он никогда не занимал больших постов,
был, что называется, типичным производственником.
Сказать, что горел на работе, тоже нельзя, потому
что это было его естественное состояние во
всем: работать так работать, гулять так гулять. Но
из всех подарков, грамот, благодарностей «за честный
труд» он, по-моему, больше всего ценил письма
деда на иврите, который до самой смерти аккуратными
печатными буквами выписывал на конверте:
«Инженеру Герберу». Но я, по-видимому,
унаследовала дедовский максимализм и не могла
ему простить, что папа не стал певцом. Я слышу,
как будто не вчера, не когда-то, а сейчас, в эти минуты,
когда пишу эти строки: «Постой, выпьем,
ей-Богу, еще…» И вижу ту заснувшую реку, по которой
«с тихой песней проплыли домой рыбаки…».
И тот цыганский табор, с которым ушла неверная
Земфира, и того цыганского барона, который был
влюблен… И ту неведомую Бетси, за которую пили
полные бокалы, и «…легко на сердце стало, забот
как не бывало…».

«О, если б навеки так было…» Если бы можно
было вернуть те минуты, когда мама брала ноты и,
волнуясь, как школьница на экзаменах, садилась
на краешек стула, опускала свои мягкие длинные
пальцы на клавиши «Бехштейна» и, глубоко вздохнув,
начинала… «Что наша жизнь? Игра», — без
надрыва, на улыбке пел папа, словно не веря герою,
что жизнь — и впрямь игра, не предполагая,
как далеко игры в жизни могут завести людей и как
надолго они уведут его от нас.

Пол Мюррей. Скиппи умирает

  • Corpus, 2012
  • Почему Скиппи, 14-летний ученик престижной католической школы Сибрук, падает замертво в местном кафе? Связано ли это с попытками его одноклассника Рупрехта открыть портал
    в параллельную вселенную? Не виноват ли в этом юный наркоторговец Карл, настойчиво
    соблазняющий девушку, которая стала для Скиппи первой любовью? А может, есть что скрывать безжалостному директору школы или монахам, преподающим в Сибруке? Роман ирландского писателя Пола Мюррея «Скиппи умирает» начинается со смерти заглавного героя,
    но описывает и то, что ей предшествовало, и то, как развивались события потом.

  • Перевод с английского Т. Азаркович

Когда-то, в зимние месяцы, сидя на средней парте
в среднем ряду в кабинете истории, Говард любил
наблюдать, как всю школу охватывает пламя.
Площадки для игры в регби, баскетбольное поле,
автомобильная парковка и деревья позади нее —
в одно прекрасное мгновенье все это должен поглотить огонь;
и хотя эти чары быстро разрушались — свет сгущался, краснел
и мерк, оставляя школу и окрестности целыми и невредимыми,
— было ясно одно: день почти завершился.

Сегодня он стоит перед классом, полным учеников:
ни угол зрения, ни время года не подходят для любования закатом.
Но он знает, что до конца урока остается пятнадцать
минут, и, потеребив себя за нос, незаметно вздохнув, делает
новую попытку:

— Ну же, давайте. Назовите главных участников. Только
главных. Есть желающие?

В классе по-прежнему стоит мертвая тишина. От радиаторов
так и пышет жаром, хотя сегодня на улице не слишком-
то холодно: просто устаревшая отопительная система
работает как попало, как и почти все остальное в этой части
школьного здания, и потому за день тут становится не просто
жарко, а душно, как на малярийных болотах. Говард, разумеется,
жалуется на духоту, как и остальные учителя, но в глубине
души он даже доволен: такая жара, в сочетании с усыпляющим действием самого предмета истории, означала, что на его последних
уроках беспорядок в классе вряд ли выйдет за пределы
тихого гула и болтовни — ну разве что пролетит бумажный
самолетик.

— Есть желающие? — повторяет он, старательно игнорируя
поднятую руку Рупрехта Ван Дорена, под которой напряженно
замер сам Рупрехт.

Остальные мальчики просто моргают, глядя на Говарда,
как бы упрекая его за покушение на их покой. На том месте,
где когда-то сидел сам Говард, сидит, окоченев, как будто
под дозой, и глазеет в пустоту Дэниел «Скиппи»/»Неженка»
Джастер; а в заднем ряду, у солнечного коллектора, Генри Лафайет
устроил себе уютное гнездышко, сложил руки на парте
и положил на них голову. Даже часы тикают так, словно наполовину
дремлют.

— Мы же об этом толковали последние два дня. Значит,
никто из вас не может назвать ни одной из стран-участниц?
Ну-ка, вспоминайте. Я вас не выпущу из класса до тех пор,
пока вы не покажете мне свои знания.

— Уругвай? — нараспев выговаривает Боб Шэмблз, словно
выловив ответ из неких магических паров.

— Нет, — отвечает Говард, заглядывая на всякий случай
в раскрытую книгу, лежащую на учительской кафедре.

«Ее называли в ту пору войной, которая положит конец
всем войнам», — гласит подпись под картинкой, изображающей
бескрайний пустынный ландшафт, начисто лишенный
всяких признаков жизни — и естественных, и рукотворных.

— Евреи? — высказывает догадку Алтан О’Дауд.

— Евреи — это не страна. Марио?

— Чего? — Марио Бьянки поднимает голову, похоже, отрываясь
от своего телефона, который он слушал под партой. — 
А, ну как же… Как же… А ну прекрати! Сэр, Деннис трогает
меня за ногу! Хватит меня щупать, отстань!

— Перестань трогать его за ногу, Деннис.

— Я и не думал, сэр! — Деннис Хоуи принимает вид оскорбленной
невинности.

Написанные на доске буквы MAIN — Милитаризм, Альянсы,
Индустриализация, Национализм, — переписанные
из учебника в начале урока, медленно обесцвечивает снижающееся
солнце.

— Ну так что, Марио?

— Э… — мямлит Марио. — Ну, Италия…

— Италия отвечала за поставки продовольствия, — подсказывает
Найел Хенаган.

— Но-но, — предостерегающе говорит Марио.

— Сэр, Марио называет свой член «Дуче», — докладывает
Деннис.

— Сэр!

— Деннис!

— Но ведь это правда — да-да, я сам слышал. Ты говоришь:
«Пора вставать, Дуче. Твой народ ждет тебя, Дуче».

— Зато у меня хоть член есть, не то что у некоторых…
А у него вместо члена просто фигня какая-то…

— Мы уклонились от темы, — вмешивается Говард. — Ну же,
ребята. Назовите главных участников Первой мировой войны.
Хорошо, я вам подскажу. Германия. В войне участвовала Германия.
Какие союзники были у Германии? Слушаю тебя, Генри!
Это Генри Лафайет, витавший мыслями неизвестно где,
вдруг издал громкий хрюкающий звук. Услышав свое имя, он
поднимает голову и глядит на Говарда затуманенными, ничего
не понимающими глазами.

— Эльфы? — решается предположить он.

Класс заливается истерическим смехом.

— А что был за вопрос? — спрашивает Генри несколько
обиженно.

Говард уже готов признать свое поражение и начать весь
урок с начала. Впрочем, одного взгляда на часы достаточно,
чтобы понять: сегодня уже ничего не успеть. Поэтому он просит
учеников снова обратиться к учебнику и велит Джеффу
Спроуку прочитать стихотворение, приведенное в учебнике.

— «В полях Фландрии», — читает, будто делает одолжение,
Джефф. — Автор — лейтенант Джон Маккрей.

— Джон Макгей, — толкует по-своему Джон Рейди.

— Хватит.

Джефф читает:

Красны во Фландрии поля от маков,
Кресты рядами вместо злаков —
То наше место. Тут с утра
Трель жаворонка льется смело
Над страшным громом артобстрела.
Мы — мертвецы. А лишь вчера
Мы жили…

Тут звенит звонок. В одно мгновенье все мечтатели и сони
пробуждаются, хватают свои рюкзаки, запихивают в них учебники
и все как один мчатся к двери.

— К завтрашнему дню дочитайте главу до конца, — говорит
Говард вдогонку куче-мале. — А заодно прочтите и то, что вы
должны были прочитать к сегодняшнему уроку.
Но шумная гурьба учеников уже схлынула, и Говард остался
один, как всегда недоуменно гадая: а слушал ли его сегодня
хоть кто-нибудь? Ему почти видится, как все его слова, одно
за другим, сыплются на пол. Он убирает учебник, вытирает
доску и направляется в коридор, где приходится продираться
сквозь поток идущих домой школьников в учительскую.

Бурный гормональный всплеск разделил толпу школьников,
собравшихся в зале Девы Марии, на великанов и карликов.
В зале стоит резкий запах пубертата, который не удается победить
ни дезодорантам, ни раскрытым окнам, и воздух содрогается
от жужжанья, дребезжанья и пронзительных обрывков
мелодий: это двести учеников судорожно — как ныряльщики,
торопящиеся пополнить запасы кислорода, — включают
свои мобильные телефоны, которыми запрещено пользоваться во время занятий. Гипсовая Мадонна со звездчатым нимбом
и персиковым личиком стоит, кокетливо надув губки, в алькове
на безопасном возвышении и взирает на буйство начинающейся
маскулинности.

— Эй, Флаббер! — Это Деннис Хоуи несется, перебегая дорогу
Говарду, наперерез Уильяму «Флабберу»/»Олуху» Куку. — 
Эй! Послушай, я тут кое-что хотел у тебя спросить.

— Что? — мгновенно настораживается Флаббер.

— Ну, я просто подумал: ты, случайно, не лодырь, привязанный
к дереву?

Флаббер — он весит под девяносто килограммов и уже
третий год сидит во втором классе, — наморщив лоб, пытается
осмыслить вопрос.

— Я не шучу, нет-нет, — уверяет Деннис. — Нет, я просто
хочу узнать: может быть, ты лодырь, привязанный к дереву?

— Нет, — разрешается ответом Флаббер, и Деннис уносится,
ликующе крича:

— Лодырь на свободе! Лодырь на свободе!

Флаббер испускает недовольный вопль и бросается было
в погоню, но потом резко останавливается и ныряет в другую
сторону, когда толпа вдруг расступается: через нее проходит
кто-то высокий и тощий, как мертвец.

Это отец Джером Грин — учитель французского, координатор
благотворительных мероприятий Сибрука и с давних
пор самая пугающая фигура в школе. Куда бы он ни шел —
всюду вокруг него образуется пустота шириной в два-три
человеческих тела, словно его сопровождает невидимая свита
вооруженных вилами гоблинов, готовых пырнуть всякого,
кто таит нечистые помыслы. Говард выдавливает из себя слабую
улыбку; в ответ священник смотрит на него с тем же безличным
осуждением, какое у него наготове для всех без разбора:
он так навострился заглядывать в человеческую душу и видеть
там грех, похоть и брожение, что бросает эти взгляды и будто
автоматически ставит в нужные графы галочки.

Иногда Говарда охватывает уныние: он окончил эту школу
десять лет назад, а кажется, что с тех пор ничего не изменилось. Особенно нагоняют на него уныние священники. Крепкие
по-прежнему крепки, трясущиеся все так же трясутся; отец
Грин все так же собирает консервы для Африки и наводит ужас
на мальчишек, у отца Лафтона все так же наполняются слезами
глаза, когда он дает послушать своим нерадивым ученикам Баха,
отец Фоули все так же дает «наставления» озабоченным юнцам,
неизменно советуя им побольше играть в регби. В самые
тоскливые дни Говард усматривает в живучести этих людей какой-
то укор себе — словно почти десятилетний кусок его жизни,
между выпускными экзаменами и унизительным возвращением
сюда, по причине его собственной глупости, оказался отмотанным
назад, изъятым из протокола как никому не нужная чепуха.

Разумеется, это паранойя чистой воды. Священники ведь
не бессмертны. Отцам из ордена Святого Духа грозит та же
беда, что и всем остальным католическим орденам: вымирание.
Большинство священников в Сибруке старше шестидесяти,
а последний новобранец в пасторских рядах — неуклонно редеющих
— это молодой семинарист откуда-то из-под Киншасы;
в начале сентября, когда заболел отец Десмонд Ферлонг,
бразды правления школой впервые в истории Сибрука взял
мирянин — учитель экономики Грегори Л. Костиган.

Оставив позади обшитые деревом залы старого здания,
Говард проходит по Пристройке, поднимается по лестнице
и с привычным тайным содроганием открывает дверь с надписью
«Учительская». Там полдюжины его коллег ворчат, проверяют
домашние задания или меняют никотиновые пластыри.
Ни с кем не заговаривая и вообще никак не давая знать о своем
появлении, Говард подходит к своему шкафчику и бросает
в портфель пару учебников и кипу тетрадей, затем бочком, чтобы
ни с кем не встречаться взглядом, он прокрадывается к двери
и выходит из учительской. Он с шумом сбегает по лестнице
и идет по теперь уже опустевшему коридору, не сводя глаз
с выхода, но вдруг останавливается, услышав молодой женский
голос.

Хотя звонок, оповещавший об окончании сегодняшних
уроков, прозвенел еще пять минут назад, похоже, урок в кабинете географии идет полным ходом. Слегка нагнувшись,
Говард заглядывает внутрь сквозь узенькое окошко в двери.
Ученики, сидящие в классе, не выказывают ни малейшего нетерпения
— напротив, судя по выражениям их лиц, они вообще
забыли о ходе времени.

А причина, по которой они забыли о нем, стоит перед
классом. Зовут ее мисс Макинтайр, она временная учительница.
Говард уже видел ее пару раз в учительской и в коридоре,
но еще ни разу с ней не разговаривал. В пещеристой глубине
кабинета географии она притягивает к себе взгляд, будто
пламя. Ее светлые волосы ниспадают таким каскадом, какой
обычно увидишь только в рекламе шампуней, и этот водопад
дополняет элегантный костюм-двойка цвета магнолии, сшитый
скорее для заседаний совета директоров, чем для школьного
класса; ее голос, мягкий и мелодичный, в то же время
обладает неким трудноописуемым свойством, неким властным
полутоном. Она обнимает рукой глобус и, говоря, рассеянно
поглаживает его, будто жирного избалованного кота; кажется,
он почти мурлычет, томно вращаясь под кончиками ее пальцев.

— …а под корой Земли, — рассказывает она, — настолько
высокая температура, что горная порода там находится в расплавленном
состоянии. Может кто-нибудь сказать мне, как она
называется, эта расплавленная порода?

— Магма, — отзывается сразу несколько хриплых мальчишеских
голосов.

— А как мы называем ее, когда она вырывается из вулкана
на поверхность Земли?

— Лава, — отвечают ей дрожащие голоса.

— Отлично! Миллионы лет назад извергалось невероятное
множество вулканов, и на всей поверхности Земли непрерывно
кипела лава. Пейзаж, который окружает нас сегодня, — тут
она проводит лакированным ногтем по выступающему горному
хребту, — это преимущественно наследие той самой эпохи,
когда вся наша планета переживала колоссальные изменения.
Пожалуй, можно было бы назвать ту эпоху периодом подросткового
созревания Земли!

Весь класс дружно краснеет до корней волос и старательно
таращится в учебники. А она снова смеется, крутит глобус,
подталкивая его кончиками пальцев, будто музыкант, перебирающий
струны контрабаса, а потом случайно глядит на свои
часы:

— Боже мой! Ах вы бедняжки, да я должна была отпустить
вас еще десять минут назад! Почему же никто мне ничего
не сказал?

Класс еле слышно бормочет что-то, все еще не отрываясь
от учебников.

— Ну хорошо…

Она поворачивается и начинает писать на доске домашнее
задание, при этом юбка ее чуть поднимается, обнажая колени
сзади. Вскоре дверь распахивается, и ученики неохотно покидают
класс. Говард притворяется, будто разглядывает фотографии
недавнего похода на гору Джаус, вывешенные на доске
объявлений, а сам краешком глаза наблюдает, как иссякает ручеек
из серых свитеров. Но она все еще не появляется. Тогда
он идет к двери, чтобы посмо…

— Ой!

— О господи, извините, пожалуйста. — Он нагибается и помогает
ей собрать листы бумаги, разлетевшиеся по грязному
полу коридора. — Извините, я вас не заметил. Я спешил…
э-э… на встречу…

— Все в порядке, спасибо, — говорит она, когда он кладет
стопку географических карт поверх той кипы, которую она
уже собрала. — Спасибо, — повторяет она и глядит ему прямо
в глаза.

Она не отрывает взгляда, когда они одновременно поднимаются,
и Говард, тоже не силах отвести глаз, вдруг паникует:
а что, если они так сцепились, как в тех выдуманных историях
про детишек, которые, когда целовались, сцепились брэкетами
так, что пришлось спасателей вызывать, чтобы их расцепить?

— Простите, — задумчиво говорит он еще раз.
— Перестаньте извиняться, — смеется она.

Он представляется:

— Меня зовут Говард Фаллон. Я учитель истории. А вы заменяете
Финиана О’Далайга?

— Верно, — отвечает она. — Его не будет, наверное, до Рождества,
с ним что-то случилось.

— Камни в желчном пузыре, — сообщает Говард.

— Ой, — говорит она.

Говард тут же жалеет о том, что упомянул про желчный
пузырь.

— Ну, — с усилием заговаривает он снова, — я сейчас еду
домой. Может быть, подбросить вас?

Она наклоняет голову набок:

— А как же ваша встреча?

— Ах да, — спохватывается он. — Ну, на самом деле это
не так важно.

— У меня тоже есть машина, но все равно спасибо за предложение,
— говорит она. — Впрочем, можете понести мои книги,
если хотите.

— Хорошо, — отвечает Говард.

Возможно, это предложение не лишено иронии, но, пока
она не взяла свои слова назад, он забирает из ее рук стопку
папок и учебников и, не обращая внимания на убийственные
взгляды ее учеников, все еще слоняющихся по коридору, шагает
вместе с ней к выходу.

Алиса Ганиева. Праздничная гора

  • «АСТ», 2012
  • Стать актрисой, кинозвездой — об этом мечтает каждая девочка. Новый роман «Праздничная гора» (лонг-лист премии «Национальный бестселлер») — окно в кипучий, пестрый, разноязыкий и, увы, разрушающийся, мир. Здесь соседствуют древние языческие обряды и современные ток-шоу, воздают хвалу Аллаху и делятся правилами съема девушек, думают с опаской о завтрашнем дне. Но вдруг стена, граница, разделяющая Россию и Кавказ, возникает взаправду… Власть, правительство — все это исчезает, на улицах спорят о том, кто виноват, поминая давние времена. Только теперь Шамиль, главный герой, начинает осознавать, что до этого толком не знал и не понимал ни своего народа, ни своей родни, ни своей невесты, и даже самого себя.
  • Купить книгу на Озоне

_______________________________________

— Анвар, штопор неси! — весело крикнул Юсуп,
взмахнув рукой.

Анвар побежал на кухню и сразу очутился в облаке просеянной муки. Зумруд стояла у стола, перебрасывая сито из одной ладони в другую, и восклицала:

— Ну ты представляешь, Гуля? Со студенческих
лет ее знаю, двадцать лет, даже больше, и вся она была такая ироничная, такая, ты знаешь, острая на
язык. Муж у нее лет десять назад в религию впал, поэтому она с ним развелась, свою жизнь менять не стала. И тут встречаю ее, а она мне говорит, мол, я, говорит, в хадж ездила. Я так удивилась, не верила долго.
С кем, спрашиваю. Да с мужем, говорит, с бывшим.

— Ама-а-ан! — протянула полная Гуля, присаживаясь на стул в своей переливчатой кофте.

— Теперь молится, Уразу держит. Я еще ей шутя посоветовала, мол, выходи теперь за него снова,
раз вы так спелись. У него вообще-то уже новая жена и дети, но она может на этот раз и второй женой
побыть.

— Вай, живет у нас напротив такая вторая жена,—
махнула рукой Гуля. — Или, вернее, четвертая. Русская, ислам приняла, ходит закрытая. Муж на цементно-бетонном кем-то из главных работает. Приезжает
к ней по пятницам с охраной. Представляешь? Идешь
утром выносить мусор или в магазин, только дверь
приоткроешь, а там, на лестнице, уже какой-то амбал
стоит, дежурит, дергается на любой скрип. Потом этот,
муж то есть, появляется. Только я его ни разу живьем не видела. Но и так понятно, когда он приходит.
Она же к его приезду весь подъезд вылизывает…

— Анвар, штопор не в том ящике, — прервала ее
Зумруд, мешая тесто. — Да, Гуля, я, честно говоря,
не люблю закрытых.

— Слушай, так боюсь я, что моя Патя закроется,—
заныла Гуля, разглаживая блестящую юбку и понижая голос. — К ней ведь один наш дальний родственник сватался, очень подозрительный. Без конца указания давал ей, как себя вести. Патя еще Уразу держала,
потом в один день домой приходит, когда дождь шел,
и плачет. Мне, говорит, вода в уши попала, теперь
пост нарушился. Я такая злая стала. Не держи, говорю, Уразу. Попробуй, говорю, увижу тебя в хиджабе!

— И откуда у них такая мода берется? — пожала
плечами Гуля.

Анвар схватил штопор и побежал в гостиную.
Там над чем-то громко смеялись.

— Как говорится, приснилось аварцу, что его побили, на следующий день лег спать с толпой, — говорил очкастый Керим, пододвигая носатому Юсупу большой бокал.

Разлили кизлярский кагор и стали чокаться.
Высокий Юсуп, лысый Керим, коренастый Мага,
худощавый Анвар…

— А ты совсем не пьешь, Дибир? — спросил
Юсуп у насупленного человека с забинтованным
пальцем, до этого почти не встревавшего в разговор.
Тот покачал головой:

— Харам.

— Напиваться харам, я согласен, а кагор — это
песня. Посмотри, какой тут букет, какой вкус. Лечебный напиток! Мне мама в детские годы бузу давала понемножку, для сердца.

Дибир, может, и хотел возразить, но по своему
обыкновению промолчал, уставившись на тумбу со
стоящим на ней металлическим козлом.

— Помню, — начал Керим, чавкая и поправляя
съезжающие на нос очки, — как мы на виноградники
ходили работать в советские времена. Поработаем, потом ведро перевернем, бьем, как в барабан, лезгинку
танцуем. С нами еще Усман учился, потом его выгнали.
Он больше всех выпивал, и сразу давай рубль просить.

— Какой Усман?

— Как какой? — переспросил Керим, орудуя
вилкой. — Тот самый, который теперь святым стал,
шейх Усман. Его выгнали, он сварщиком работал
долго, потом вроде шапки какие-то продавал. А теперь к нему кое-кто за баракатом ходит.

— Вах! — удивился Юсуп.

— «Вах», — сказал Ленин, и все подумали, что
он даг, — вставил Керим.

Дибир поднял четырехугольное лицо и заелозил
на стуле.

— Ты разве атеист, Керим? — спросил он, кашлянув.

Керим бросил вилку и воздел обе руки вверх:

— Всё, всё, я шейха не трогаю! Я ему рубль давал.

Анвар засмеялся.

— Знаешь, брат, в тебе такой же иблис сидит,
как в заблудших из леса. Вы живете под вечным
васвасом. А какой пример ты им подаешь? — сурово процедил Дибир, кивая на Анвара и Магу.

— Какой пример подаю? — всплеснул руками
Керим. — Работаю, пока вы молитесь.

— Зумруд! — закричал Юсуп, издалека почуяв
надвигавшуюся ссору. — Неси чуду&#769:!

На кухне послышался шум. Дибир внимательно посмотрел на Керима, как ни в чем не бывало
продолжавшего уплетать баклажаны, и, прошептав «бисмиля», тоже принялся накладывать себе
овощи. Вошли женщины с двумя дымящимися
блюдами.

— Выйдем покачаемся, — тихо буркнул Мага
Анвару на ухо, подергивая плечами.

— Возвращайтесь, пока не остыло, — попросила
Зумруд, увидев их уже в дверях.

В маленьком внутреннем дворике совсем смерклось. Не слышно было за воротами ни криков уличной ребятни, ни привычной музыки, ни хлопков вечерних рукопожатий.

— Как-то тихо сегодня, — заметил Анвар, подскакивая к турнику и подтягиваясь на длинных руках.

— А склёпку можешь сделать? — спросил Мага.

— Да, смотри, я сделаю склёпку, а потом солнце
вперед и назад, — запальчиво отозвался Анвар и стал
раскачивать ногами из стороны в сторону, готовясь
выполнить упражнения.

Мага, посмеиваясь, наблюдал за его кувырканьем.

— Э, беспонтово делаешь, дай я.

— Я еще не закончил, — отозвался Анвар, вися
на одной руке.

— Слушай, по-братски кулак покажи! — воскликнул Мага.

— Ну, — послушался Анвар, сжимая кулак свободной руки.

— Вот так очко свое ужми, ле! — захохотал Мага, сгоняя Анвара с турника.

Потом спросил:

— А этот Дибир кто такой?

— Знакомый наш.

— Суфий, да? Эти суфии только и знают, что
свою чIанду Пророку приписывать, — сказал Мага
и, быстро подтянувшись несколько раз, спрыгнул
на землю. — Башир, же есть, с нашей селухи, он меня к камню водил одному. Это аждаха, говорит.

— Какой аждаха?

— Вот такой! Устаз один народу сказки рассказывает. Жил, говорит, у нас один чабан, который
чужих овец пас, а этот аждаха стал баранов у него
воровать. Один раз своровал, второй раз своровал.
И этот чабан, же есть, мышеваться тоже не стал.
Э, говорит, возвращай баранов, а то люди на меня
думают. Аждаха буксовать стал и ни в какую, бывает же. И раз, чабан взял стрелу и пустил в аждаху,
и стрела ему в тело вошла и с другой стороны вышла. А потом чабан взял, попросил Аллаха, чтобы
аждаха в камень превратился.

— И чего? Этот камень и есть аждаха? Похож
хоть? — спросил Анвар, снова прыгая на турник
и свешиваясь оттуда вниз головой.

— Там в нем дырка насквозь, короче. А так не похож ни разу. Башир верит, говорит, эта дырка как раз
от стрелы, а голова, говорит, сама отвалилась потом.

— Что он, в горах камней, что ли, не видел? — засмеялся Анвар, продолжая висеть вниз головой.

— Там камней мало — место такое. Я Баширу сказал, же есть, бида это, бида. А он стал меня вахом обзывать. У этих суфиев все, кто им не верит, — вахи!

В доме послышались звуки настраиваемого пандура. Мага вынул телефон и присел на корточки:

— Сейчас марчелле позвоню одной.

Анвар запрокинул свое слегка угреватое лицо
к небу. Молодой месяц слабо светил там, в неподвижности, едва вылавливая из тьмы недостроенную мансарду, торчащий из стены холостой фонарь
и бельевые веревки. Вдруг чуть выше веревок испуганно метнулась летучая мышь. Анвар завертелся,
тщетно силясь увидеть, куда она полетела. Меж тем
звуки пандура в доме окрепли, и полилась протяжная народная мелодия, необъяснимо сочетавшаяся
с этим вечером. «Вот интересно, — подумал Анвар. — Я вижу эту связь, а тот, кто играет или ест
сейчас в комнате, — не видит».

— А про Рохел-меэр слышал? Село заколдованное. Праздничная гора! То видно его, то нет. Говорят… Алё, чё ты, как ты? — перебил Мага сам себя,
склабясь в трубку и отворачиваясь от Анвара. —
Почему нельзя? Нормально разговаривай, ё!.. Давай, да, подружек позови каких-нибудь и выскакивай… А чё стало?.. Я про тебя все знаю, ты монашку
не строй из себя… А чё ты говоришь: я наезжаю —
не наезжаю… Вот такая ты. Меня тоже не пригласила… А умняки не надо здесь кидать!..

Анвар зашел в дом. Юсуп, возвышаясь над столом, пел одну из народных песен, перебирая две
нейлоновые струны пандура. Пение его сопровождалось ужимками и восклицаниями Керима «Ай!»,
«Уй!», «Мужчина!» и тому подобным. Раскрасневшаяся Гуля откинулась на диван, Дибир задумчиво
смотрел на свой забинтованный палец. Зумруд беззвучно прищелкивала тонкими пальцами с осыпающейся мучной пыльцой, прикрыв глаза и поддаваясь течению напева.

Она видела себя, маленькую, в горском доме своей прабабушки, древней старухи, одетой в свободное
туникообразное платье, слегка заправленное по бокам в широкие штаны. Под прабабушкиным ниспадающим вдоль спины каждодневным чохто прятался плоский обритый затылок, избавленный под старость от многолетнего бремени кос. Каждый день
она уходила в горы на свой бедный скалистый участок и возвращалась, сгибаясь под стогом сена, с перепачканными землей полевыми орудиями.

Когда в селе играли свадьбы, прабабушка сидела
с другими старухами на одной из плоских крыш,
с Зумруд на руках, разглядывая танцоров и слушая
шутки виночерпия. Черные наряды делали старух
похожими на монашек, но в них не было ни капли
смирения. Они нюхали или даже курили табак, читали друг другу едкие куплеты-экспромты, а вечерами ходили по гостям, закидывая внуков за спину,
как стога сена или кувшины с водой.

Зумруд на мгновение представила соседский
дом с большой верандой, покрытой ворсовым ковром. Там большая громкоголосая старуха покачивала самодельную деревянную люльку со связанным
по рукам и ногам младенцем. Зумруд вспомнила,
как щупала тогда детский матрасик с проделанной
в положенном месте дырочкой. В нем хрустели пахучие травы, а в изголовье таился запрятанный
нож…

Песня иссякла, и все захлопали.

— О чем это, Юсуп? — спросила Гуля, не знавшая аварского языка.

— О взятии Ахульго. О штурме главной твердыни имама Шамиля. Это я тебе примерно перевожу…
Значит, много недель отражали мюриды атаки русских на неприступных скалах Ахульго, но врагов
и вражеских пушек было слишком много… И тогда
горянки надели черкески и сражались наравне
с мужчинами, матери убивали своих детей и сами
прыгали в пропасть, чтобы не достаться русским,
дети с камнями кидались на врага, но крепость была взята, вот… Храбрый Шамиль все равно не попался в руки кяфирам, хоть и отдал в заложники
любимого сына. Примерно так.

— Тогда иман был у людей, не то, что сейчас, —
заметил Дибир.

— А мне так нравились наши старые певцы! —
сказала Зумруд, убирая выбившиеся пряди за
уши. — Сейчас, посмотрите, одна попса, мелодии
все краденые.

— А мне Сабина Гаджиева нравится, — возразила Гуля.

Зумруд махнула рукой:

— Ой, я в них не разбираюсь. Сабины-Мальвины… Раньше ведь настоящими голосами пели, слова тоже сами сочиняли. Теперь этого не понять.

— Ну, вечно ты недовольная, Зумруд! — протянула Гуля, улыбаясь. — Как ты с ней живешь, Юсуп?
Юсуп засмеялся.

— Да, ее дома не запрешь.

— Запирать не надо, — сказал Дибир, — женщина сама должна понимать, что Аллах не дал ей такой обязанности — обеспечивать семью, значит, пускай занимается домашними делами.

— Ты, Дибир, проповедь своей жене читай,— полушутя-полусерьезно обозлилась Зумруд. — А мне
и так наши проповедники надоели. Идешь по улице—
листовки суют, сядешь в маршрутку — газеты суют.

— Какие газеты?

— Ваши, исламские, — вмешался Керим. — Мне
тоже надоели эти разносчики, честно говоря. Еще не
отстают, главное. Сидим мы тут как-то в одном клубе, музыку нормальную слушаем. Вдруг является.
Весь в белом, тюбетейка зеленая, пачка газет наперевес. Рустам ему нормально объяснил, что нам мешать не надо. Ушел вроде. Часу не прошло, снова
возвращается. Наверное, забыл, что уже заходил.

— А ты бы взял у него газету и почитал! Тебе полезно было бы, — ответил Дибир.

Керим хихикнул.

— Мне полезно зарядку делать, давно, кстати, не
делал, а время намаза мне знать не надо. Это для меня хапур-чапур какой-то. Бамбарбия, как говорится, киргуду.

— Ты все шутишь, а в Судный день шутить не захочется, — возразил на это Дибир. — Ты же ученым
себя считаешь, а явные науки изучать недостаточно, надо сокровенную науку изучить.

Зумруд подошла к окну и распахнула его настежь.
Огни в частных домах соседей почему-то не горели.
Было странно тихо для этого часа. Потом где-то залаяли собаки. В комнате оживились. Зумруд оглянулась и увидела в дверях входящего Абдул-Малика
в полицейской форме и с ним неизвестного усатого человека лет сорока. За ними в прихожей маячил Мага.

— А-а-ассаламу алайкум! — обрадованно затянул Юсуп, вставая навстречу гостям. Начались обоюдные приветствия.

Ваэль Гоним. Революция 2.0

  • «Лениздат», 2012
  • «Если на улицу выйдут сто тысяч — нас никто не сможет остановить!»

    Про автора этих слов и книги «Революция 2.0», человека по имени Ваэль Гоним — IT-инженера, директора по маркетингу компании
    «Google» на Ближнем Востоке и в Северной Африке, — весь мир
    неожиданно узнал в 2011 году, когда журнал «TIME» поставил его
    на первую строчку в ежегодном рейтинге самых влиятельных людей
    на планете.

    Летом 2010 года созданная Ваэлем Гонимом страница в «Фейсбуке» стала своеобразным местом встречи зарождающегося в Египте оппозиционного движения. В первый день ее посетило чуть более
    десяти человек. Всего шесть месяцев спустя от имени трехсот пятидесяти тысяч подписчиков эта страница призвала к восстанию —
    народной революции против несправедливости, безработицы, коррупции и пыток. 25 января 2011 года восстание началось. 11 февраля
    2011 года власть диктатора была свергнута.

    «Революция 2.0», одна из самых ожидаемых книг 2012 года
    по версии журнала «Афиша», рассказывает историю Гонима — путь,
    пройденный им от обычного человека, недовольного ситуа цией
    в стра не, до предводителя революции. От компьютерной клавиатуры к тюремной камере, от одиноких постов в «Фейсбуке» до пронзительного телеинтервью, тронувшего миллионы людей. Но не только об этом.

    Как написал в предисловии к российскому изданию журналист
    Юрий Сапрыкин: «Читая книгу Ваэля Гонима, трудно отделаться от
    ощущения, что эта книга не только про Египет — что-то подобное
    происходит буквально на наших глазах, а иногда — и непосредственно с нами».

    Точнее не скажешь.

  • Перевод с английского Т. Даниловой
  • Купить книгу на Озоне

— Привет, Ваэль. Чего это ты задал нам работенку?
Отчего скандал?

Так, вяло улыбнувшись, поприветствовал меня капитан
Рафат. В его кабинете работал кондиционер. Здесь
сидели еще три следователя. Официальность помещения
слегка скрашивало множество книг, среди которых были
и религиозные. Госбезопасность делала вид, будто ничего
не имеет против веры.

Я посмотрел на него, улыбнулся и спокойно ответил:

— Я вообще не скандалю. Это вы, ребята, скандалите,
и я понятия не имею почему. Рад, что вы меня пригласили,
— хотелось бы разобраться кое в чем. Как ни приеду
в Египет, всякий раз мое имя в списке контроля, мой
паспорт перекидывают Госбезопасности, а меня самого
— в сторонку для досмотра с полным обыском багажа.

Проблемы начались в декабре 2001 года, когда я спустя
три месяца после 11 сентября возвращался из США. Забирая
багаж, я услышал свое имя по репродуктору. Меня
просили срочно вернуться на паспортный контроль. Там
какой-то человек назвал мое имя; я подошел. Он взял мой
паспорт и велел подождать в зале перед офисом Госбезопасности
аэропорта. После выматывающих сорока минут
ожидания вышел детектив с моим паспортом и попросил
принести багаж для досмотра. В тот день я благодарил
Аллаха, что все обошлось. После 11 сентября это казалось
просто обычной заминкой. И все же с того дня и до
начала революции всякий раз, когда я въезжал в Египет,
меня отводили в сторонку. По сей день не знаю почему.

Капитан Рафат был натужно дружелюбен, будто мы
и впрямь собрались просто поболтать. Однако он вооружился
ручкой и бумагой и тщательно записывал беседу.
Неторопливо фиксировал мои ответы, затем возобновлял
расспросы. Допрашиваемых из высшего и среднего
класса встречали в той же «дружеской», неформальной
манере. (С теми, кто победнее, обращались пожестче.)
Очевидное беззаконие.

Капитан спросил мои личные данные: имя, возраст,
адрес, семейное положение. Я ответил. Он спросил полное
имя моей жены.

— А, не египтянка. Откуда она?

— Из Америки, — ответил я.

Я повторил имя, он записал по-арабски и попросил
проверить, верно ли получилось.

— Так вы женились на американке ради гражданства?

Он удивился, обнаружив, что я, хоть и женился в
2001 году, так и не ходатайствовал о грин-карте или о
гражданстве США.

— Я египтянин и этим горжусь. Не вижу причин добиваться
иного гражданства, — объяснил я.

— И чем же вам так нравится Египет? — весьма цинично
поинтересовался он.

— Так просто о любви к Египту не расскажешь, но
это у меня в крови, — ответил я честно. — Даже жена
спрашивает, почему я люблю Египет при всех его недостатках.

На это я всегда отвечаю, что не знаю. Слушайте,
капитан, я до тринадцати лет жил в Саудовской Аравии
и каждый год буквально считал дни до возвращения
в Египет на каникулы — на листочке пометки делал.
А когда оставалось несколько дней, так волновался, что
не спал ночами. — Он цинично улыбнулся. Я улыбнулся
в ответ и пошутил: — Мне нравится, что здесь нескучно.
Просыпаешься и понятия не имеешь, как сложится день.
Может, с утра позвонят, как вот вы позвонили, и пригласят
явиться в отделение Госбезопасности.

Он улыбнулся:

— Вы, несомненно, смутьян.

На столе у Рафата аль-Гухари лежал Коран — видимо,
чтобы уверить всякого, что капитан постоянно читает
священную книгу и ничего не имеет против веры. Правящий
режим крайне настороженно относился к египетским
организованным религиозным группам, особенно
тем, что занимались публичной политикой. Опасения
усилились, когда тысячи египтян отправились в Афганистан
бороться с советским вторжением. Вернувшись,
многие бойцы — они называли себя моджахедами — стали
отвергать арабские режимы, видя в них еретические и
предательские орудия Запада. Египетские власти боялись
этих новых идей и их поборников. В 1980 году президент
Анвар Садат приостановил действие Закона о чрезвычайном
положении, однако спустя полтора года, после
убийства Садата в 1981-м радикальными исламистами,
чрезвычайное положение было восстановлено. Убийц президента,
очевидно, вдохновили жесткие меры, примененные
к полутора тысячам политических и религиозных
активистов, а также то, что он подписал с Израилем мирный
договор и даже посетил Тель-Авив.

Со временем росло влияние религиозных групп и их
число. Группы эти были неоднородны, а их принципы
или даже цели не всегда совпадали. Однако их объединяла
вражда к режиму. Правительство Хосни Мубарака их опасалось. Мубарак понимал силу влияния этих групп
на египетские массы — египтяне религиозны по натуре:
из тысячи египетских респондентов, опрошенных «Гэллапом
» в июне 2011 года, 96 % согласились, что религия
«играет важную роль в их повседневной жизни». Для
простых египтян религиозные деятели — примеры для
подражания, символы благородства и прямоты, воплощение
ценностей, которые у большинства представителей
режима полностью отсутствовали. Когда режим
атаковал религиозную группу, ее популярность нередко
росла. А застой и спад в экономике лишь укрепляли эту
популярность.

Госбезопасность приглядывала не только за активистами
исламских движений, но и за всеми проповедниками
и богословами, даже за студентами, часто посещавшими
мечеть. Таких людей сотрудники Госбезопасности
аккуратно приглашали к себе, чтобы расспросить, вмешаться,
переубедить. Время от времени людей арестовывали
сотнями и без предъявления обвинения бросали
в тюрьмы на годы. За решеткой их ждали жестокость
и оскорбления. На свободе этот негативный опыт либо
делал их фанатиками, либо побуждал вновь интегрироваться
в общество и забыть прошлое.

Вот это, понимал я, и есть настоящая причина допроса.
Госбезопасность хотела знать, замешан ли я в религиозной
или политической деятельности — особенно
теперь, когда регулярно езжу за границу и вижу настоящую
демократию. Настала пора открывать на меня подробное
досье — пригодится для будущих ориентировок.

Уверовал я, еще учась в средней школе. До этого я молился
лишь изредка, хоть и придерживался общей этики
религии, потому что ее одобряли родители и потому что
я рос в Саудовской Аравии. Эта страна консервативна по своей природе, тем более южный городок Абха — считается,
что общество и культура там развиты меньше, чем
в крупных городах.

Моя близкая родственница Далия в 1997 году погибла в
автомобильной катастрофе в возрасте 25 лет. Ее смерть потрясла
меня, и, не желая умереть неготовым, я стал изучать
свою веру. Я слушал проповеди, учился, читал. Я понимал,
что жизнь — краткое испытание перед смертью. Я стал
молиться пять раз в день по часам, нередко в мечети.

В университете я сталкивался с множеством религиозных
групп и идеологий, в том числе с «Братьями-мусульманами», и участвовал в их деятельности. Но в том,
что происходит, всегда разбирался самостоятельно. Известный
шейх, с которым я встречался несколько раз,
сказал мне: «Твоя беда, Ваэль, в том, что ты следуешь лишь
собственной логике и тебе не нужен пример для подражания». Мне трудно было признавать расхожие истины.
Мне было важно внимательно изучить проблему и лишь
потом принять вывод и сердцем, и умом. Очень немногие
симпатизируют такой дотошности восемнадцатилетнего
юноши. И дело не только в моем возрасте. Под постоянным
воздействием глобальных СМИ и современных
средств коммуникации многие молодые египтяне малопомалу
учились судить обо всем самостоятельно и глубоко.

— Так ваш папа жил в Саудовской Аравии. Сколько
лет? Каковы его религиозные и политические взгляды?
— спросил капитан Рафат. Ему по роду деятельности
полагалось собрать побольше сведений и обо мне, и
о моей семье.

Мой отец — типичный трудолюбивый египтянин из
распадающегося среднего класса. Родился в 1950 году,
его поколение возносило хвалу арабскому национализму
и революции 1952 года, когда военный переворот сверг
египетского короля Фарука и Египет стал республикой.
Мой дед, да покоится он в мире, был государственным
служащим «Египетских железных дорог». У него было
семеро сыновей — нелегко было вырастить и выучить их
всех. Мой отец, самый старший, окончил медицинский
факультет и пошел работать в государственную больницу.

В 1979 году он женился на моей матери, через год
появился на свет я; отцовского жалованья едва хватало,
чтобы содержать семью, и он решил уехать в Саудовскую
Аравию. Для множества египтян это был настоящий соблазн.
В Саудовской Аравии платили в двадцать раз больше,
чем в египетской государственной больнице. Отец,
как и миллионы египетских экспатов, надеялся отложить
кое-какие деньги, через несколько лет вернуться домой
и основать частную практику в Каире. Одаренные граждане
Египта становились главным предметом экспорта,
в ущерб стране.

В то время экономическая ситуация на родине была
ужасающей. Ежегодно десятки тысяч египтян, надеясь
эмигрировать в Америку, участвовали в «лотерее гринкарта». Другие любыми путями в поисках работы устремлялись
в страны Персидского залива, в Канаду или Евро пу.
Эмиграция ширилась — она стала общей мечтой египтян.
У неквалифицированных работников выбора почти не
было. Некоторые в отчаянии, рискуя утонуть, нелегально
переплывали в Европу. До сих пор помню ответ египетского
комика на вопрос о будущем нации: «Будущее
египтян — в Канаде».

После нескольких лет в Саудовской Аравии отец, как
и многие его земляки, угодил в ловушку исламских частных
инвестиционных компаний, распространившихся в
начале 1980-х. Эти компании сулили гигантскую годовую прибыль на инвестиции — до 30%, а то и до 40%, в противоположность
банкам, обещавшим 10% или меньше.
Чтобы диверсифицировать портфель, отец вложил все
свои сбережения в четыре такие компании. Религиозные
египтяне основали компании, предлагавшие свои услуги
как альтернативу банкам. Многие исламские богословы
полагали фиксированные проценты ростовщическими и
потому запрещенными шариатским правом.

Через несколько лет неимоверного роста этих бизнесов
египетский режим решил с ними побороться. Среди
прочего, он хотел защитить интересы лояльных бизнесменов
и опасался, что частное управление активами повлияет
на экономику и повредит банкам. Все такие компании
были заморожены государством, их основателей арестовали
за мошенничество и отмывание денег. Пропали
почти все деньги, накопленные отцом за годы усердного
труда в Саудовской Аравии, как и деньги множества других
египтян среднего класса в стране и за ее пределами.

Поэтому отец, вопреки первоначальным намерениям,
решил поработать в Саудовской Аравии подольше. Всякий
раз, когда я спрашивал его, отчего мы не возвращаемся
домой, он отвечал: «Как мне обеспечить семью из
пятерых на месячное жалованье в несколько сот фунтов,
которое кончается уже на пятый день?» Отец — типичный
представитель своего поколения. Он веселый, все
его любят, а о политике он уже тогда разве что рассказывал
анекдоты, слегка колющие правящий класс. «Не
обращай внимания, живи, наслаждайся» — такова была
его философия. Он предпочитал уклоняться от проблем,
а не встречать их смело. Я его не виню: на его поколение
повлияла революция 1952 года.

Мать же каждый год нажимала на отца, чтобы тот вернулся
в Египет, открыл частную практику и попробовал вновь прижиться на родине. Наконец семья решила, что
все (а у меня уже были брат и сестра), кроме отца, вернутся
в Египет, а отец приедет года через два-три, когда
скопит на частную практику. (Увы, этого так и не произошло,
и отец до сих пор живет в Саудовской Аравии.)

Обнаружив, что отец не состоял в политических или
религиозных группировках, капитан Рафат утратил к нему
интерес и продолжил:

— Итак, когда вы вернулись в Египет?

В 1994 году. Я записался в частную школу в Замалеке,
недалеко от нашего дома в Мухандесине. Оба этих пригорода
среди лучших в Каире. Я был в девятом классе.
Возвращение в Египет — одна из счастливейших минут
моей жизни, но жить вдали от отца было нелегко. Я не
больно-то умел выражать чувства. Я отчаянно скучал по
нему и всегда ждал его появления на родине. Каждый
год он приезжал в отпуск на сорок пять дней, и я ходил
за ним хвостом. Я смеялся его шуткам, восторгался его
скромностью и искренностью. Когда он собирался обратно
в Саудовскую Аравию, у меня всегда слезы наворачивались.

Мать как могла восполняла его отсутствие. Она посвятила
себя воспитанию троих детей достойными и ответственными
людьми. Ради этого она самоотверженно согласилась
жить вдали от мужа, что производило на меня
сильное впечатление. Она вообще сильная личность, но,
принимая любое решение, на первое место неизменно
ставила детей.

К счастью, я быстро привык к школе. Моим другом
стал одаренный мальчик по имени Мутасем. Он с легкостью
учился лучше всех в классе. Я пытался соперничать
с ним на экзаменах — и всегда тщетно. Мутасем был чрезвычайно прилежен. Я набрал 92,5 % и стал вторым
после него в девятом классе (в нашей системе это рубежный
и заключительный класс основной школы). Мутасем
решил перевестись в государственную среднюю школу
и записался в классы для продвинутых учеников. Он и
меня убедил перейти из нашей частной школы в среднюю
школу Орман.

— В продвинутых классах нам будет с кем соревноваться,
да и учителя там из лучших в Каире, — сказал он.
Этих доводов мне хватило, но мало того: я хотел познакомиться
с настоящим Египтом, пообщаться с людьми
из разных слоев и общественных классов, а не только с
теми, кто может позволить себе частную школу.

Летом 1995-го я пропустил тестирование в продвинутые
классы — мы, как всегда, уехали к отцу. До моего
отъезда чиновник приемной комиссии уверял, что я
смогу сдать тест, когда вернусь. К несчастью, он слова не
сдержал, и я очутился в обычном классе.

Средняя школа Орман явилась для меня культурным
шоком. Я и не представлял, что такое государственная
школа. В атмосфере школы для мальчиков витал избыток
тестостерона. Драка на игровой площадке всегда
заканчивалась травмами. Для курения сигарет, а порой
гашиша был выделен особый угол. Пропуски занятий —
обычное дело, если платишь пошлину (взятку) студенту
на воротах. Классы по меньшей мере вдвое больше тех,
к которым я привык, — семьдесят с лишним человек, а в
прежней школе всего тридцать.

Я позвонил директору прежней школы и попытался
дать обратный ход. Он отказался принять меня назад,
чтобы преподать мне урок: когда я объявил, что ухожу,
он чем только не соблазнял меня, чтоб я остался, — в том
числе предложил уменьшить наполовину плату за учебу.

Я был упрям и отверг его предложения; нельзя упрекать
его за то, что он отказал мне, когда я вдруг приполз обратно.
Однако, сам того не зная, я принял одно из важнейших
в своей жизни решений.