- Эдуард Лимонов. Титаны. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014 г.
Пара: Сократ и Платон
Socrates — как его называют в англоязычной традиции — известен нам исключительно как литературный герой «диалогов» философа Платона —
Plato в англоязычной традиции. (Еще он якобы
упоминается у Ксенофонта и якобы у Аристофана,
но возможно это уже вторичные подделки.)По-видимому, имел простонародную внешность, напоминал бомжеватого старичка, если
верить бюсту, якобы изображающему его. Бюст
находится в Лувре, во всяком случае, я его видел
в Лувре.Прототипом афинского мудреца с внешностью бомжа послужил некто по имени Socrates,
однако поскольку от самого Сократа не осталось
ни строчки, мы имеем полное право считать его
литературным героем — «философом» — рупором
Платона. Платон использовал Socrates для лучшего выражения своих идей. И назвал его своим
учителем.Этот литературный персонаж считается величайшим философом всех времен и народов. Между
тем он действительно литературный герой, такой
же как д`Артаньян. Платон поступил чрезвычайно
умно. Никто не пророк у своих современников,
пока жив. В уста Сократа удобно было вложить
идеи Платона, чтобы они моментально были приняты. И на этом фундаменте затем строить здание
своей собственной философии. Это моя догадка,
что Платон «придумал» Сократа, изобрел его, взяв имя, возможно, реально существовавшего человека, сделал его гениальным философом, вложив
ему в уста свои собственные гениальные философские идеи.Теперь можно перейти к самому великому
Plato, как я уже определил, не ученику Сократа,
но творцу Сократа.Биографию философа Платона, родившегося
якобы в 428 году до н.э., написать, конечно же,
невозможно, поскольку даже события какого-нибудь более близкого к нам XIV, например, беру
наугад, века плавают за нами в прошлом, в мутной
пыли. Как, впрочем, и все что произошло даже
и в XV веке и в XVI. История, конечно же, всегда
была, происходила. Но ее либо совсем не фиксировали, либо фиксировали непрочно, по своим
местным летоисчислениям. Есть все основания полагать, что так далеко, в 428 году до н.э.,
и письменности-то не было. Никакой. Тотально
не было.Вероятнее всего, тот, кого мы называем Платоном (также как и Плотином, кстати!), был на самом
деле византийским философом (официальная
история благосклонно определяет его как «платоника») и звали его Гемист Плетон (еще произносится как Плифон), по-латыни Pletho. Жил
он где-то в 1355–1452 годах нашей эры, дожил, как
видим, до глубокой старости и умер за год до завоевания Византийской империи турками. Грек
он был не менее, чем «древний» Платон. Известно,
что он написал труд под названием «Учение
о Государстве», который не сохранился, и основал
Платоновскую Академию во Флоренции. Совсем
как Платон, не правда ли?
Я считаю, что Плетон и есть Платон, что
только так и было. Я отношусь к числу сторонников так называемого ревизионизма в истории,
а это такие люди как сэр Исаак Ньютон, ученый
шлиссельбуржец Николай Морозов, наш современник профессор Фоменко и многочисленные
их сторонники, люди здравого смысла. Та история, которую преподают в школах, большая ее
часть — не наука, а художественная литература
на исторические темы.Сочинения античного Платона как раз и появляются в Европе именно в XV веке, то есть в годы
жизни византийского Плетона. Античный Платон также автор труда под названием «Государ-
ство», этот труд сохранился. Известно, что Гемист
(Гемист, кстати, означает по-гречески «второй»,
т.е. Второй Платон) также написал труд «Трактат
о законах», дошедший до нас лишь в фрагментах,
а вот сочинение Платона — трактат «Законы» —
до нас добрался.
Так что биография античного Платона — литературная фикция, оформившаяся за века, прошед-
шие от XV века, когда жил Плетон.Однако эта фикция, как и множество других
исторических басен, прижилась и, видимо, ее
не отцарапать от всеобщей мировой истории, где
целые пласты черт знает чего наслоились друг
на друга. Ясно, что Наполеон и Гитлер не мифы,
но это уже ближайшая к нам задокументированная
история. В такую можно верить. Я сам моими глазами видел, живя в Париже, в Archives Nationales
документы Французской революции с чудовищной
подписью Робеспьера под списком осужденных
на гильотину. Это вертикальная линия с запутанным шаром линий в конце, похожим на свалившуюся голову казненного.Разумнее, вместо того чтобы размышлять
над выдуманной общими усилиями биографией
античного Платона, обратиться к его произведениям.Это так называемые «диалоги», хотя
по сути это многоголосые пьесы, сценарии
по-современному. Один из самых доступных,
и скорее веселых диалогов Платона — это диалог
«Пир» или «Пиршество», пожалуй, самый известный в мире застольный праздник.Пир. Деревня Афины
«Сократ был умытый и в сандалиях», — с любовной иронией повествует о своем учителе, а, скорее
всего, литературном герое, персонаже-рупоре,
через которого он принес свои философские идеи
в мир, великий философ древности Plato.
«Итак, он встретил Сократа, — умытого и в сандалиях, что с тем редко случалось, и спросил его, куда
это он так вырядился. Тот ответил:— На ужин к Агафону. Вчера я сбежал с победного торжества, испугавшись многолюдного сборища, но пообещал придти сегодня».
Одна эта фраза мгновенно дает нам представление о древних Афинах, как о каком-нибудь крым-
ском Коктебеле советских времен, где умытый
кое-как хиппарь Хвостенко идет через знойный
поселок вечером к своему другу-поэту, ну допустим
Алейникову, где приготовились к обильным возлияниям поэты и художники.Сюжет «Пира» именно таков. Поэт Агафон,
про которого позднее выясняется, что это молодой и состоятельный красавец (в доме множество
слуг и рабов, они прислуживают во время пира),
получил награду за свою первую трагедию и пьет
и гуляет уже второй день. В первый день он «жертвоприношением отпраздновал свою победу
с хоревтами». (Кто такие, для меня остается загадкой. Но, может быть, знаете вы? Не хористы ли это,
участники античного хора, в трагедии же у греков
был хор…)Кто встретил Сократа на сельской дороге, кто
этот «он»? Нет, это не сам Plato, но некий Аристодем из Кидафин, вот его короткий портрет:
«маленький такой, всегда босоногий».Сократ приглашает Аристодема к Агафону.
Они шагают вместе через деревню Афины. Живописная группа, маленький босиком, и Сократ,
вы видели его предполагаемый бюст, очень простонародное лицо, уродливое даже. Два хиппаря Древнего мира.Аристодем идет быстро. Сократ все время
отстает. И в конце концов застревает почему-то
у входа в дом, соседний с домом Агафона.
У Сократа привычка — вдруг останавливается
и стоит, думает. Появляется Сократ у Агафона уже
к середине ужина.Между тем собравшиеся на пир ныне знаменитые древние греки, среди них великий комедиограф Аристофан, врачеватель Эриксимах, Федр,
Павсаний, выясняют, что у них у всех похмелье.
Такое же, какое было два тысячелетия спустя
у Хвостенко и Алейникова в Коктебеле.Похмелье
Павсаний:
Хорошо бы нам, друзья, не напиваться допьяна.
Я, откровенно говоря, чувствую себя после
вчерашней попойки довольно скверно, и мне
нужна некоторая передышка, как, впрочем,
по-моему, и большинству из вас: вы ведь тоже
вчера в этом участвовали; подумайте же, как бы
нам пить поумеренней.Аристофан:
Ты совершенно прав, Павсаний, что нужно
всячески стараться пить в меру. Я и сам вчера
выпил лишнего.Эриксимах:
Агафон, в силах ли ты пить?Агафон:
Нет, я тоже не в силах.Эриксимах:
…Если вы, такие мастера пить, сегодня отказываетесь… Сократ не в счет, он способен
и пить, и не пить, так что как бы мы ни поступили, он будет доволен. А раз никто из присутствующих не расположен, по-моему, пить
много, я вряд ли кого обижу, если скажу
о пьянстве всю правду. Что опьянение тяжело
людям, это мне, как врачу, яснее ясного. Мне
и самому неохота больше пить, и другим я не советую, особенно если они еще не оправились от похмелья.Собравшиеся решают провести свой пир с пользой. Пить, не напиваясь. Эриксимах предлагает,
чтобы каждый произнес похвальный тост, сказал
бы как можно лучшее похвальное слово Эроту,
такому могучему и великому богу любви.Тосты на пиру
Первым свой тост произносит Федр. «Умереть друг
за друга готовы только любящие, причем не только
мужчины, но и женщины. Ахилл погиб во имя
Патрокла, однако вот Орфей не смог отдать свою
жизнь во имя возлюбленной Эвридики, потому
в Аиде он видит только ее призрак».На самом деле в тексте «Пира» Федр говорит
долго, свободно плавая по родной греческой мифологии (как и все последующие ораторы), однако
нам с вами эти исторические и мифологические
примеры ничегошеньки не говорят, незачем
их пересказывать.Следует объяснить, однако, что в те далекие
времена под «философией» подразумевались именно разговоры об истории и мифологии, длинные и на современный вкус вполне себе отвлеченные, призванные продемонстрировать эрудицию
«философа».Павсаний говорит о двух Эротах. И о двух
Афродитах, к которым Эроты привязаны. Плотская любовь находится под покровительством
Афродиты пошлой и Эрота пошлого, а вот Афродита небесная и Эрот небесный покровитель-
ствуют любви к юношам. «Одержимые такой
любовью обращаются к мужскому полу, отдавая
предпочтение тому, что сильней от природы
и наделено большим умом».Далее Павсаний оглашает идеи, которые современный российский суд признал бы пропагандой
гомосексуализма в ее самой тяжелой форме. «Ибо
любят они не малолетних, а тех, у кого уже обнаружился разум, а разум появляется с первым пушком». Дальше нам следовать за Павсанием опасно,
оставим Павсания с его страстью к умным подросткам «с пушком».Следующий тост произносит врачеватель
Эриксимах. Ничего значительного он не говорит.
Что любовь заключается даже в борьбе двух начал:
больного и здорового. Что любовь может содержаться даже в климате. Этот тост автору «Пира»
не удался. На самом деле этот тост тоже длинный,
я вас избавляю от него. Зато, прочитав мое эссе,
вы сможете похваляться перед девушками своими
знаниями античной литературы — и да поможет
вам Эрот склонить девушек к соитию.Аристофан, все время икавший, наконец, справился с икотой. Ему слово.
Аристофан рассказывает собравшимся, что
когда-то люди были трех полов: мужчины, женщины
и андрогины, «страшные своей силой и мощью»,
поскольку у каждого было четыре руки и четыре
ноги. Андрогины при желании могли передвигаться
как живые колеса, с огромной скоростью укатываясь, куда им было нужно, всеми руками и ногами.
Боги стали страшиться андрогинов, и потому Зевс
взял и разрезал каждого андрогина пополам, а Аполлон залечил получившиеся половинки (Аристофан
смешно описывает, как Аполлон скручивал кожу
на месте разреза в пупок). Однако половинки стали
страдать друг без друга. И пытаться воссоединиться.
Тост Аристофана самый оригинальный и запоминающийся, надо признать. Вот откуда пошло знамени-
тое откровение Plato о том, что у каждого человека
есть его половинка и что они некогда составляли
единое целое. Из «Пира».Хозяин дома поэт Агафон, как положено поэту,
хвалит самого Эрота. И как красавец утверждает, Эрот — самый красивый бог, самый молодой из богов (Агафон моложе всех на пиру), через
любовь Эрот приносит мир. Эрот — отец роскоши
и неги, радостей, страстей и желаний.Следующим тост произносит Сократ.
Сократ, по своему обыкновению, вначале задает
вопросы соседу, поэту Агафону. Вдвоем они выясняют, что Эрот — это любовь направленная, а ее
предмет — «то, в чем испытываешь нужду».Портрет Эрота великий Сократ, недолго думая,
списывает с самого себя, так же как это сделал Агафон. У того Эрот красивый, как Агафон, у Сократа
же он уродлив, как Сократ.«Эрот беден, некрасив, груб, не обут, бездомен,
однако он храбрый, смелый, всю жизнь занимается философией; он искусный колдун, чародей
и софист. По природе своей он ни бессмертен,
ни смертен. Он находится также посередине
между мудростью и невежеством».«Любовь, внушаемая Эротом, — это путь к бессмертию: деторождению или увековечиванию
в истории своего имени».Сократ закончил свою речь.
Рубрика: Отрывки
Андрей Платонов. Я прожил жизнь. Письма [1920 – 1950 гг.]
- Андрей Платонов. Я прожил жизнь. Письма [1920 — 1950 гг.] — М.: АСТ, 2013.
Андрей Платонов
Однажды любившие
Повесть в письмах
Предисловие собравшего письма
По-моему, достаточно собрать письма людей и опубликовать их — и получится новая литература мирового значения. Литература, конечно, выходит из наблюдения людей.
Но где больше их можно наблюдать, как не в их письмах.Я всегда любил почту — это милое крепкое бюрократическое учреждение, с величайшей бережностью и тайной
влекущее открытку с тремя словами привета через дикие сопротивления климата и пространства!Три вещи меня поразили в жизни — дальняя дорога
в скромном русском поле, ветер и любовь.Дальняя дорога — как влечение жизни, ландшафты
встречного мира и странничество, полное живого исторического смысла.Ветер — как вестник беспокойной вселенной, бьющий в открытое лицо неутомимого путника, ласкающий —
как дыхание любимого человека, сопротивляющийся шагу
и делающий усталую кровь веселой влагой.Наконец, любовь — язва нашего сердца, делающая
нас умными, сильными, странными и замечательными существами.Я далек от теоретических подходов к таким вещам.
Я полон участия к ним, и страсть сподвижничества, «приспешничества» и кровной заинтересованности заставляет меня убивать жизнь, которая могла бы быть более удачной, на
переписку чужих писем, на смакование далеких от моего тела
страстей.В чем увлекательность и интерес любви для стороннего наблюдателя? В простом и недостаточно оцененном свойстве любви — искренности. Это сближает любовь с работой
(от создания симфоний до кирпичной кладки) — и там и тут
нужна искренность, т. е. полное соответствие действий внутреннему и внешнему природному устройству, иначе любовь
станет деловой подлостью, а кирпич вывалится из стены, и дом
рухнет. Природа беспощадна и требует к себе откровенных
отношений. Любовь — мера одаренности жизнью людей, но
она, вопреки всему, в очень малой степени сексуальность.
Любовь страшно проницательна, и любящие насквозь видят
друг друга со всеми пороками и не жалуют один другого
обожанием.Любовь совсем не собственничество. Быть может,
брак — это социальное приложение любви — и есть собственничество и результат известных материальных отношений
людей — это верно. Но любовь, как всякую природную стихию, можно приложить и иначе. Как электричеством, ею можно убивать, светить над головою и греть человечество.Вы понимаете, что любовь, как и электричество, тут ни при чем. Она не учреждение. Дело в том, как и кто ею пользуется, — вернее, кто ею одержим.
Я не говорю, что помещаемые ниже письма я нашел
в «старой корзине под сломанной кроватью», или в урне клуба, или на чердаке, или я получил их в наследство от умершего
родственника. Этого не было. Письма эти действительны.
Корреспонденты еще живы и существуют где-то затаенной
счастливой жизнью, полной, однако, по совместительству общественной деятельности очень большого масштаба. Это не так важно.Письма я не правил, и они не все налицо — многие
утрачены и не попали мне в руки.Из писем видно, что любовь существует, что она то
сияет, то льется черной кровью страсти, то страдает яростной
ревностью, то глухо бормочет, отрекаясь от себя.Вы видите, как трется внутри себя сильный организм
человека, и как бушует в нем подпертая живая сила, рвущаяся
для творчества, и как она круто отклоняема жестокими встречными стихиями.Любовь чрезвычайно похожа на обычную жизнь. Но
какая разница! Вероятно, любовь вначале только количественно отличается от жизни, зато потом это количество переходит
в качество — и получается почти принципиальная разница
между любовью и жизнью.В конце концов — я не знаю, что это такое. Но посмотрите, — какое это замечательное явление — не хуже ветра
и дороги.Там, где я не удерживаюсь, я вставляю небольшие сведения от себя.
Здесь я не автор, не «сочинитель», а, т<ак> сказ<ать>,
платонический соучастник этой любви — быть может, потому, что ею обездолен и сажусь к чужому обеденному горшку.Андрей Платонов.
P.S. Письма — обычны и ничем особенным не блещут: это — не литература. Так же, как прочесть «Вестник
научно-мелиорационного института», для одоления писем
нужна специальная заинтересованность.«Сентябрь, 1925.
Муська! Маша!
Пишу тебе стоя, на Ухожаевской почте. Свою постель
оставил в Доме крестьянина и заплатил там полтинник за сутки будущей жизни.Город очень запущенный, глухой, поросший травой на всех подсолнечных местах. Гораздо хуже Воронежа. Но весь
в зелени, и масса садов и скверов, где есть даже детский песок,
как в Москве. Очень тихо и спокойно кругом, даже слышно
дыхание курицы. Сейчас 6 час<ов> вечера, и я не знаю, куда
мне деваться. То учреждение, куда я приехал, — закрыто. Но сторож говорит, что вечером будет собрание, и я туда пойду
через час.Здесь хорошо только отдыхать и жир наращивать, а ты
бы, например, с твоим живым характером, здесь жить не смогла.Людей мало, и они какие-то старообрядцы по виду.
Учреждения снаружи жалкие, даже сравнительно с Вороне-
жем.Тебе не стыдно за вчерашнее? Девица, на которую ты
взирала, оказалась, когда рассвело в вагоне, совсем деревенской девочкой в возрасте Вали — вся в угрях. Совсем не рыжая, очень бедно одетая и прочее. Тебе не стыдно, бабий
вождь?Вижу, что не стыдно. У тебя в этих случаях страсть
в голове, а разумение в сосцах.Жаба философическая!
Тотик не скучает по мне?
Не знаю, Муся, что мне делать!.. Приеду — посоветуемся. В Воронеж, наверное, не поеду. Душа не лежит, и уже
тоскую по вас. В вагоне к Ночной Поэме написал еще 12 строк.
Мешала балакающая жлоборатория!Поезд шел страшно медленно и по худым шпалам.
Ехали глухими старорусскими и позднетатарскими местами.
Встретилась одна станция под названием «Бортный Ухожай»!
Что это такое — ты ведь филолог?Гуляй больше и бди осторожность: иначе автобус сожрет мою Мусю.
Кончаю писать: почту здешнюю хотят закрывать.
Обними моего маленького мужичка и купи ему сказку. Скажи, что отец все-таки пошлет его в Крым вместе с матерью, которую я сейчас мысленно и жадно целую.
Александр«.
Наверно, прошло долгое время. Автор письма уже
разлучен с любимой женщиной и живет одиноко в другом городе. Его давит фантастическое горе, он плачет над бумагой,
и чернила расходятся на буквах. Этот мужественный, терпеливый и мирный человек чувствует, как скрежещет его сердце
от могучей тоски, и мучается в холодной запертой комнате,
стараясь устать и уснуть. Он сознает, что все это, быть может,
чепуха, что излишняя кровь сердца бросилась в голову и отравляет сознание. Остатками все еще счастливого разума он
сознает, что страдать так не к чему, что жизнь обширна, но
этот слабый контроль головы уже отказывается сопротивляться сердечной стихии, но человек все еще борется и старается
писать о серых вещах провинции, чтобы защититься. Наверно, по ночам он видит любимую в своих долгих снах, беседует с ней и ласкает ее, а просыпается упершись смутной головой в холодную стену своего пустого жилища. Автор писем скромен, и письма его требуют пристального изучения, а не чтения.«9 декабря 1925.
Машенька!
С утра, как приехал, до вечера познакомился с ухожаевским начальством. Был на конференции специалистов, а вечером на сессии Губисполкома. Обстановка для работ кошмарная. Склока и интриги страшные. Я увидел совершенно
дикие вещи. Меня тут уже ждали и великолепно знают и начинают немножко ковырять. (Получает-де „огромную“ ставку, московская „знаменитость“!) На это один местный коммунист заявил, что советская власть ничего не пожалеет для
хорошей головы. Во как, Машка!Я не преувеличиваю. Но те, кто меня здесь поддерживает и знает, собираются уезжать из Ухожаева. Строительно-технический штат, подчиненный теперь мне, распущен; есть
форменные кретины и доносчики. Хорошие специалисты беспомощны и задерганы. От меня ждут чудес.Попробую поставить работу на здоровые, прочные
основания, поведу строительство каменной рукой и без всякой пощады.Возможно, что меня слопают и выгонят из Ухожаева.
Плевать! Хотя я сдамся с большим сопротивлением и истощу
противника.Город живет старушечьей жизнью, шепчется и неприветлив. Люди ходят в кацавеечках и в валенках с усиленной
подошвой.
Пишу на службе, меня теребят, поэтому кончаю. Завтра напишу большое письмо. Ночевал у инженера Богданова.
Очень хорошие люди. Все утро ходил с комиссионершей
и женой Богданова — осматривал комнаты. Нашел одну за
15 р<ублей> с печкой. Сегодня переезжаю туда.
Как Тотик — не скучает по мне? Я уже заскучал. Скорей бы устроиться, а то нельзя работать. Уверен, что долго не
проживу — звериная гоголевская обстановка.
Обнимаю и целую обоих. Живи спокойно. Я твой
и Тоткин.
Будь здорова (жри больше!), слабость моя!
Александр».«Ухожаев, 11/xii, 1925, 6 ч<асов> вечера.
Мария!
Вот я сижу в маленькой, почти пустой комнате (стол,
стул, кровать). Маленький дом стоит на дворе. Двор глух, темен и занесен снегом. Стоит долгая, прочная тишина. Я совершенно одинок. На моей двери висит эмалированная табличка «А. И. Павловъ, Артист Императорских Театровъ».
Когда-то, наверное, в этой комнате жил некий «А. И. Павловъ»
и, может быть, сидел за тем же столом, где сейчас сижу я, и так
же скучал в этом глухом и тихом городе. Я с трудом нашел себе
жилище, несмотря на то что квартир и комнат в Ухожаеве много. Принимают за большевика и чего-то боятся. Город обывательский — типичная провинция, полная божьих старушек
и постных звонов из церквей.Мне очень скучно. Единственное утешение — это
писать тебе письма и раздумывать над беспроводной передачей электрической энергии. На службе гадко.Вот когда я оставлен наедине с своей душой и старыми мучительными мыслями.
Но я знаю, что все, что есть хорошего и бесценного
(любовь, искренняя идея), все это вырастает на основании страдания и одиночества. Поэтому я не ропщу на свою комнату — тюремную камеру — и на душевную безотрадность.Иногда мне кажется, что у меня нет общественного будущего, а есть будущее, ценное только для меня одного. И все же бессмысленно тяжело — нет никаких горизонтов, одна сухая трудная работа, длинный и глухой
«ухожаев».Я не ною, Мария, а облегчаю себя посредством этого
письма. Что же мне делать?Я вспоминаю твои слова, что я тебе изменю и т. д. Ты
посмотри на меня, на Ухожаев, на все — чем и где я живу, —
и тебе будет стыдно и смешно.Мне как-то стало все чуждым, далеким и ненужным.
Только ты живешь во мне — как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение.Еще Тотка — настолько дорогой, что страдаешь от
одного подозрения его утратить. Слишком любимое и драгоценное мне страшно, — я боюсь потерять его, потому что боюсь тогда умереть.Видишь, какой я ничтожный: боюсь умереть и поэтому берегу вас обоих, как могу.
Помнишь эти годы? Какой мукой, грязью и нежно-
стью они были наполнены?Неужели так вся жизнь?
Я думаю, что религия в какой-нибудь форме вновь
проникнет в людей, потому что человек страстно ищет себе
прочного утешения, а организация материальной жизни идет
здесь туго.Слушай, Маша! Ты обещала мне прислать фотографии — свою и Тотки! Ты не забудь, пожалуйста. Воспоминания будут моей религией, а фотография — иконой.
Я бы хотел чем-нибудь развеселить тебя, но никак не
могу даже улыбнуться.Ты бы не смогла жить в Ухожаеве. Здесь действительно мерзко. А, быть может, мне придется здесь умереть. Разве
я думал попасть когда-нибудь в Ухожаев, а вот живу здесь. Как
странно все, я как в бреду и не могу опомниться. Но и выхода
нет для меня. Я постараюсь успокоиться, лишь бы покойно и
хорошо было вам. Оба вы слишком беззащитны и молоды,
чтобы жить отдельно от меня. Вот чего я боюсь. Оба вы беспокойны, стремительны и еще растете — вас легко изуродовать и обидеть. Но что делать, я не знаю. Обними и расцелуй
Тотика, я нескоро увижу его, нескоро я повожу его верхом.
А ты вспомни обо мне и напиши письмо, потому что я тобой
только держусь и живу.До свидания, горячая и трудная моя.
Александр».
Под этим письмом нарисованы какие-то странные
значки и сигналы, напоминающие автомобили. Может быть,
это самостоятельный язык тоскливой любви, а может — просто рисунки для развлечения сынишки автора письма.
Александр Житинский. Филиал
- Александр Житинский. Филиал. — СПб.: «Геликон плюс», 2013.
От автора
В эту книгу вошли вещи, написанные для кино или же с расчетом на экранизацию. Такого рода проза отличается особым вниманием к фабуле и сюжетным переходам, а также к диалогу. Безусловно, она выглядит несколько облегченной по сравнению с традиционной прозой, однако уже давно стала особым жанром, существующим наряду с фильмами, которые созданы по этим произведениям.
Здесь представлены разные по характеру истории — от комедии абсурда до триллера. Некоторые из них созданы «по мотивам» — удобная форма создания киноверсий прозы, когда можно уйти достаточно далеко от оригинала…
Работа в кино никогда не рассматривалась мною как самостоятельная форма творчества. Я придерживаюсь мнения, что автор сценария, кинодраматург обязан лишь помогать автору фильма — режиссеру и выполнять его пожелания. Это не исключает собственно литературных задач, которые выполняет сценарий, призванный не только обозначить канву действия, но и всей свой фактурой предугадать атмосферу будущего фильма, пользуясь при этом весьма ограниченным набором средств.
Так случилось, что все фильмы, созданные в Москве, на киностудии «Мосфильм» в мастерской Георгия Данелии, принадлежат Алексею Николаевичу Сахарову, ныне покойному, — замечательному режиссеру и человеку. Внезапная смерть режиссера прервала нашу работу еще над одной экранизацией — совсем в другим жанре, чем завоевавшая популярность «Барышня-крестьянка», а именно, над тургеневской «Песней торжествующей любви», помещенной в этом сборнике. Здесь уже тургеневский оригинал значительно видоизменен, в чем смогут легко убедиться читатели.
Я не скажу, что работа в кино всегда приносила мне моральное удовлетворение качеством выпущенных фильмов. Однако она помогала мне не заботиться о том, опубликуют или нет очередную повесть или роман, а значит, писать их так, как мне представлялось нужным. Ну и само сочинительство веселых историй для кино, само собой, часто было приятным занятием.
Александр Житинский
Agnus Dei Киносценарий Эпизод 1
Фронтовая дорога. Декабрь. День
Падает снег. Обожженные деревья печально возвышаются над сугробами. Крупные снежинки плавно опускаются в воронки от снарядов. У обочины дороги лежит труп немецкого солдата. Пробитая осколком каска сползла набок, рядом лежит карабин. По дороге с песней шагает рота солдат. Строй прошел и открыл в кадре легковую машину. У машины стоят и курят майор госбезопасности Вахтанг Лежава в штатском и лейтенант военной разведки Алексей Губин в военной форме.
Слышатся голоса за кадром. Первый голос.Рота, стой!
Второй голос.Пусть пройдут еще раз. Но теперь лицом к нам.
Первый голос.Рота, кругом! С песней шагом марш!
Солдаты вновь начинают движение. Лежава. Иваницкий, поехали!
На дорогу со снежной целины с трудом выбирается писатель Иваницкий. Ему лет пятьдесят. Он снимает валенок и вытряхивает из него снег.
Иваницкий (солдатам, громко). Тверже шаг! Выше головы! Вы идете побеждать!
Оператор (кричит за кадром). Иваницкий! Свинья! Убирайся! Испортил мне кадр!
Иваницкий падает в снег. Солдаты смеются. Оператор стоит в кузове машины и крутит ручку камеры. Ассистент и шофер дымят папиросами.
Проходят последние солдаты и, желая посмешить друзей, Иваницкий быстро ползет через дорогу по-пластунски. Майор с лейтенантом смеются и аплодируют.Лежава. Артист!
Иваницкий (встает). «Если актером овладевает жажда рукоплесканий, он пересаливает». Это не я — это Дидро… Друга встретил. Очень хороший фронтовой оператор. (Кричит оператору). Будешь в городе — заходи на чай! Только со своим сахаром!
Оператор. Съемка окончена, спасибо!
Ассистент и шофер спрыгивают с машины и бегут к воронке. Солдаты строятся в походный порядок.
Проваливаясь по пояс в снег, ассистент и шофер несут
немецкого солдата. Каска солдата надета на голове шофера, карабин несет ассистент.Ассистент. А Штюбе стал полегче… Чувствуешь?
Шофер. Подмерз. Да и не кормят.
Эпизод 2
Салон автомобиля. Декабрь. ДеньГубин ведет машину, рассказывает. Сзади сидят Лежава и Иваницкий. Губин. И вот подвели Буденного к танку… Маршал его осмотрел и спрашивает: «А где же тут лошадь запрягать?»
Иваницкий. Ты, Алексей, допрыгаешься со своим языком.
Губин. Это же народный юмор!
Лежава (зевая). Десятка — вот и весь юмор…
Эпизод 3
Деревня Синево. Декабрь. День
«Эмка» въезжает в деревню. Дым над тремя-четырьмя трубами указывает на то, что жители здесь есть. Автомобиль останавливается на центральной площади деревни.
Писатель выходит из «эмки». Иваницкий. Мне уже нравится. Исконная Россия, мать-родина… А вон и сортир. Вахтанг, сколько тебе потребуется времени?
Лежава. Полчаса.
Машина трогается, едет по улице деревни, останавливается у избы. Лежава всходит на крыльцо избы, стучит в дверь. Губин остается у машины.
Лязгает засов, в приоткрытой двери показывается лицо молодой женщины.
Лежава (строго). Председатель сельсовета Иван Фомич Чалый здесь живет?
Женщина. Здесь, здесь… (Оглядывается, зовет.) Ваня!..
Лежава решительно входит в избу.
Лежава. Мне поговорить. Конфиденциально.
Женщина. Как?
Лежава. Без свидетелей.
Женщина. Поняла. Сейчас, поняла.
Быстро сдергивает с гвоздя телогрейку, сбегает с крыльца.
Эпизод 4
Изба председателя. Декабрь. День
В горнице за столом сидит хозяин, председатель сельсовета Иван Фомич Чалый, и вырезает ножом из чурки деревянную ложку. Лежава молча протягивает ему удостоверение.
Чалый (читает). «Лежава Вахтанг Самсонович, майор»… Я так понимаю — с вещами на выход, гражданин майор?
Лежава. Неправильно понимаешь, председатель.
Чалый. Тогда садитесь…
Лежава садится, шляпу кладет на стол.
Лежава. Иван Фомич, речь пойдет о важнейшей операции. Государственного значения!
Эпизод 5
Деревня Синево. Декабрь. ДеньЖена Чалого Нина несмело подходит к машине. Нина. Откуда же будете? (Вдруг расплывается в улыбке.) Леша… ты что же — не узнаешь?
Губин (с интересом). М-мм…
Нина. В августе приезжал к нам… Или забыл? Разведывал местность…
Губин. А-а, Нина! И вправду, не узнал… Да, это было летом.
Нина. Пошли, я тебя молочком напою… Пошли, по¬шли…
Тянет его за собой по направлению
к скотному двору.Нина. Коровенка еще жива… С чем пожаловали? Надолго?
Алексей нехотя идет за ней. Эпизод 6
Деревня Синево. Декабрь. ДеньИваницкий подходит к забору, заглядывает во двор. Иваницкий. Эй, есть ктонибудь?
Скрипит дверь. На крыльце, жмурясь от зимнего солнца, появляется старуха.
Иваницкий. Бабушка, здравствуйте. Как живется?
Старуха (подозрительно). А вы кто будете?
Иваницкий (весело). А мы писатели. Пишем, бабушка, все пишем.
Старуха. Контора пишет, а касса деньги выдает! (Хлопает дверью.)
Иваницкий (кричит вслед). У меня удостоверение! (Читает.) «Иваницкий Георгий Иванович. Спецкорр». Вас зватьто как?
Старуха (высовывается на мгновенье). Марфа Семеновна!
Иваницкий (поднимает глаза к небу, с выражением). «И старуха Марфа Семеновна, сыновья которой сейчас воюют, подошла к героине, дала ей лапотки и тихо сказала: „Держись, дочка…“» Слабо. Мало фактуры! (Достает блокнот, записывает). Марфа Семеновна — значит, Марфа Семеновна.
Эпизод 7
Изба председателя. Декабрь. ДеньПродолжается разговор Лежавы с хозяином. Чалый. Ну, положим, деревню немцам сдадут, хотя с чего бы ее сдавать? Линия фронта уже месяц ни на метр не двинулась…
Лежава. Сдадут деревню, сдадут, я тебе говорю. Ты мне не веришь?
Чалый. Верю. Вам — верю… Ну, мне прямая дорога в партизаны.
Лежава. Не-ет! Ты останешься здесь, я же сказал.
Чалый. Чтобы немцы меня повесили?
Лежава (теряя терпение). Останешься в деревне и будешь старостой!
Чалый (изумленно). Кто ж меня старостой сделает? Председателя сельсовета, большевика? Немцы?
Лежава. Из партии мы тебя исключим.
Чалый. За что?! Я верой и правдой…
Лежава (хлопает по столу ладонью). Все! Приказы не обсуждают. Это тебе партийное задание. Будешь старостой, подберешь себе кого-нибудь в полицаи… Есть кандидатуры?
Чалый (хмуро). Найдутся…
Лежава (подозрительно). А почему органы о них не знают?
Чалый (хитровато). Что же я вам сразу всю контру выдам? Я понемножку выдаю. Лейтенант приезжал, я ему пятерых сдал. Остальных на следующий раз оставил. На развод. Какой же хозяин всех телят зараз режет?
Лежава (с улыбкой). Хитрый ты мужик, Иван Фомич.
Чалый. Расчетливый… А какой мне расчет с вашей операции, товарищ майор? Положим, сделают меня немцы старостой, а потом наши придут — и шлепнут. Не они, так вы.
Лежава. Слово органов, с вами ничего не случится.
Чалый. Органам как не верить… Но на всякие органы другие органы найдутся…
Лежава. Что такое говоришь? У нас одни органы!
Эпизод 8
Сарай в деревне Синево. Декабрь. ДеньВ полутемном хлеву блестит глазом тощая коровенка.
Нина наливает из горшка молока в кружку.Губин (пьет). Спасибо…
Нина (легонько толкает его боком). Ты чего¬то сегодня несмелый…
Губин. С начальством…
Нина. У начальства свои дела, у нас — свои… Или забыл уже?
Она обнимет Алексея. Губин целует ее. Мычит корова.
Губин. Ну тогда быстро! Повоенному! (Стаскивает с нее телогрейку.)
Нина. Вот так бы давно!
Эпизод 9
Деревня Синево. Декабрь. ДеньК избе Чалого стекаются жители деревни, подгоняемые Губиным. Среди крестьян идет Иваницкий.
Губин. Граждане колхозники, небольшой сход у председателя! Живее, граждане!
Голоса крестьян. В ополчение, что ль, гражданин начальник?.. Мужей уж почти всех забрали…
Губин. Живей, живей! Сейчас все скажут!
На крыльце стоят Лежава и Чалый. За ними выглядывает из сеней Нина. Лежава дождался, пока все соберутся, начинает речь. Лежава. Товарищи колхозники! Враг близко, но, как сказал товарищ Сталин, победа будет за нами! И мы не потерпим пораженческих настроений в нашей среде! Железной метлой мы выметем предательский сор из наших домов! Мы располагаем информацией, что гражданин Чалый, бывший коммунист и председатель, сеет панические слухи… (Оборачивается к Чалому). Органы с тобой разберутся, Чалый, а пока… Вот от меня лично!
С этими словами Лежава внезапно бьет Чалого кулаком по лицу. Иваницкий (в толпе). Вот это по-нашему! По рабоче-крестьянски!
Лежава сходит с крыльца, садится в машину, хлопает дверцей. Машина уезжает. Чалый (утирает лицо). За что, граждане? За что?
Слава Сэ. Сантехник. Твоё моё колено
- Слава Сэ. Сантехник. Твоё моё колено. — Москва: АСТ, 2014. — 319 с.
Начало
Мне сорок два года. Я учусь в четвёртом классе, в первом классе, работаю сантехником и ещё пишу сценарии по ночам. Засыпая, смотрю на будильник. Это самый бесчувственный из моих знакомых негодяев. Он всем циферблатом показывает, что спать осталось три часа. Ни мольбы, ни угрозы не трогают его механическое сердце. В 6:30 он начнёт грохотать и биться. За пять минут до его припадка я просыпаюсь сам, смотрю на него с ненавистью. Дезактивирую кнопку его страшного, иерихонского звонка, клянусь себе в воскресенье отоспаться. А сегодня детям в школу. Я кричу за стену:
— Маша, вставай!
Маша говорит, что способна одеться мгновенно. Если её не торопить, то она покажет, как быстро и аккуратно может собраться. Это будет что-то удивительное. А если не завтракать, то можно спать ещё четырнадцать минут, океан времени.
Сил скандалить нет, мы вяло препираемся. Потом Маша приходит сама. Белокурая, лохматая, в руках подушка, одеяло и кот Федосей породы татарская овчарка. Животное притворяется дохлым в надежде переехать на помойку. Там-то уж можно будет спать сколько влезет. Но Маше одиннадцать, её не проведёшь просто так, свесив лапы. Она укладывается рядом, возится, пыхтит, задаёт триста вопросов и рассказывает новости.
Ляля не может спать, если за стеной разговаривают. Она тоже приходит, темноволосая, худая, очень сердитая. Ей семь лет. Лялю возмущает семья, которая валяется в родительской постели без неё. Будто она изгой, оторви да брось. Никто даже не позвал. Но Ляля готова всех простить, если её пустят в середину. Девочки лупят друг друга подушками и мучают скотину. Значит, уже не проспим, можно закрыть глаза на секундочку. Собственно, я не собираюсь спать, только дождусь, пока давление в глазных яблоках сравняется с атмосферным. Минутная стрелка сразу прыгает вперёд на половину циферблата. Наш будильник, как вы поняли, просто кладезь подлостей. Тут в дом приходит последний персонаж майского утра — паника.
Одеваются дети с ничтожной, почти отрицательной скоростью. Давно надо выехать, но завтрак не съеден, портфели не собраны, косы не заплетены. И это редкий случай, когда мне лысому завидуют волосатые девочки.
В машине Ляля просит выдать один лат двадцать сантимов в счёт будущих учебных побед. Этого хватит на суп и шоколад. Маша доросла до огромных трат. Ей нужны шницель, какао, театр и злобная репетиторша по немецкому языку. За десять латов в день она уважает меня как отца и как личность. Момент выдачи денег кажется наилучшим, чтобы интересоваться уроками. Ляля снова возмущена. В первом классе вообще не задают. Я уточняю на всякий случай:
— А ты в каком?
Она говорит:
— В первом, разумеется!
Маша бурчит ругательства на немецком языке, которые я не понимаю. Потом выхватывает из ниоткуда лист с синими каракулями. Очень эффектно, как Копперфильд. С её слов, так выглядит домашняя работа по литературе. Мне кажется, я уже видел эту клинопись раньше. Но Маша клянётся, работа свежая. Никто не разбирает её кракозябры, поэтому и спорить невозможно.
Мы едем в школу, город пуст.
— Потому что воскресенье, — вспоминает Маша.
Разворачиваемся, настроение ухудшилось. Вернуться и доспать нельзя, по воскресеньям дети необузданны. Лучше всего поехать в Юрмалу. У нас прекрасный климат. Триста дней в году дождь, в остальном — сплошное солнце. Вероятность хорошей погоды 15 %. В Юрмале простор, море, ионы йода. К тому же можно поручить девочкам прорыть
тоннель до Новой Зеландии и получить, таким образом, семнадцать минут для сна в кустах.Собираем пляжные принадлежности. Корзина для пикников огромна. Это настоящая кибитка с ручками. Дети складывают в неё всё, кроме пустой мебели. Они готовы взять и мебель, но не могут поднять. Хулахуп тоже не лезет, мы выгружаем хула-хуп. Пользуясь девичьей рассеянностью, я оставляю также зонт, два мяча, свитер, фонарик и шахматы.
Весёлые и нарядные, мы идём в аптеку. Нужен бальзам от солнца. В вопросах загара мы страшные оптимисты. В аптеке бальзама нет, есть шоколад. Чтобы оттирать его со щёк и пальцев, нужны будут влажные салфетки. Их тоже нет, есть туалетная бумага, восемь рулонов. По одному их продавать невозможно, говорит строгая тётя. «Гигиены много не бывает», — думаю я, прижимая рулоны к груди.
В юности я посещал пляж налегке и в дерзких шортах. Там был огромный выбор сырокопчёных женщин. Они медленно вращались, подставляя зрителям свои лучшие стороны. Я выбирал худых и непрактичных, чтобы вместе потом ненавидеть быт. Теперь быт ненавидит меня. На моей кухне коллекция ёршиков, тряпочки для разных видов грязи, три швабры и пылесос с турбиной, великий кошачий ужас. Я умею красными трусами перекрасить простыни в розовый цвет. Я разработал семь способов скормить детям луковый суп как суп без лука. У меня даже утюг где-то был. И на пляж я выхожу как грузовой цыганский конь, с кибиткой и упаковкой туалетной бумаги в зубах. Загорающие переживают насчёт моих намерений.
Начинается активный отдых: мы два часа спим в дюнах, завернувшись в простыню. Мы рано встали и не хотим бадминтона. Замёрзнув как следует — уходим. И бумагу уносим непочатой, на радость пляжу. Обедать в такой день нужно непременно шашлыком в армянском ресторане. Мясо без гарнира из любого понедельника сделает субботу. А уж из воскресенья и подавно.
Разводиться было страшно. Казалось, этот быт, эти дети — всё обвалится, накроет и погребёт. Но год прошёл, небо не рухнуло. Я выучил телефон домоуправления и ищу макароны со скидкой. Купил танк с антенной и жужжу им по квартире. И железную дорогу завёл площадью в полторы кухни. И наконец-то съел три эклера подряд, как обещал себе в детстве. Уже в этой жизни я могу спать днём, НЕ ездить в путешествия, смотреть Евроспорт и банки не мыть, а сразу выбрасывать. Могу путать дни недели, покупать ненужные вещи, чистые детские трусы разыгрывать в лотерею. Я приобрёл велотренажёр и отлично похудел, пока тащил его наверх. Теперь это нужное устройство высится в гостиной как статуя личной моей Свободы. И никто не скажет, что деньги потрачены зря. Наоборот, все рады и ссорятся за право крутить педали. Маленькая Ляля сожгла три калории из тех пяти, что в ней были.
Когда в кровати ворочается одна и та же женщина, это хорошо. Не помню чем, но я был доволен. Мне нравилось наблюдать, как лохматая и недовольная с утра жена становится ухоженной и милой уже к вечеру. Или не очень милой. Всякое бывало. Год прошёл, жизнь колосится. И дай нам Боже не скучать о тех, кто нас не любит.
Всё не так
Сначала женщины бросают в шутку:
— Я с тобою разведусь!
Будто пробуют боль на зуб. Потом представляют, как хлопнут дверью и как загомонят подруги. Иногда даже плачут для тренировки. К минуте развода у них уже всё готово: чемодан, временное жильё, мокрые слёзы, идеальный баланс лжи и правды в показаниях. Даже ракетчики не готовятся к войне так тщательно.
Мужчины легкомысленней. Они не помнят, что женаты, пока не возникает этот странный повод — второй раз в ЗАГС. Потом, очень неожиданно, вдруг пустеет шкаф, кастрюли пропали и очередь в ванную отменена. И некого спросить, чем закончилось у Варьки с новым хахалем. Это как проснуться ночью на троллейбусной остановке в каком-нибудь
Гомеле. Без сердца, без памяти, без жилья и самооценки, с одним лишь предписанием на алименты. Неудивительно, что женщины любят свадьбы, а у парней от этого слова шерсть на загривке топорщится.
В 2009 году случилась эпидемия разводов. Пострадали десятки отличных, ни в чём не виноватых мужчин. Без повода и предварительных провокаций жёны стали уходить. Раньше для ощущения новизны им хватало перестановки мебели, но в тот год непременно хотелось рвать пуповины. У одного моего знакомого после развода выросли коричневые круги вокруг глаз. Его печень не выносила расставаний. Второй исхудал и даже снимался в рекламе диеты наравне с анорексичками. Третий спрашивал «за что?» так часто, что отучил звонить родную мать. Четвёртый женился на форменной бабе-яге. Ему нравилась особенная верность этой необычной женщины. В обмен на преданность он мог не замечать ни клюку её, ни ступу. И только я оказался скалой. Уход жены ничто во мне не изменил. Я даже съездил на рыбалку, настолько было всё равно. Рыбы не поймал, но хорошо поговорил с дождевым червяком.
— Какой во мне смысл? — спрашивал я у животного. — Почему не ты, гармоничное творение, насаживаешь меня на крючок?
И круги вокруг моих глаз были не коричневыми, а фиолетовыми, это модный цвет.
Разводились молча. Худшего партнёра быть не может, поняла однажды Люся. Живая вода путешествий, знакомств, отдыха с континентальным завтраком не могла к ней пробиться — таким лежачим камнем оказался я в её судьбе. Подруги находили смысл жизни в бутиках северной Италии, на пляжах Индийского океана и в джунглях Коста-Рики. Их существование имело резон. А Люся напрасно блуждала в темноте брачных отношений. Юность миновала, а она мало что приобрела и нигде почти не отдохнула.
Я бы и рад купить ей счастье. Но её представления о достойном бытии развивались быстрей моих доходов. Всё рухнуло, когда её подруга попала в плен любовного параллелограмма. Или даже параллелепипеда. Её муж завёл подружку. Чтобы любовь и антилюбовь не аннигилировали при случайной встрече, муж купил жене домик в Лигурии. Мужу повезло с профессией, он работал банкиром. Именно в Италии, общественный транспорт в нужной степени нерегулярен и жена нипочём не приедет орать глупости о любви и предательстве, считал муж.
— Боже, как унизительно! — заплакала женщина, осмотрев небольшую итальянскую гостиную, спаленку, садик и гараж с нескромной «лянчей». Это невыносимо, когда от тебя откупаются видом на залив. Будто настоящую любовь можно измерить деньгами и виллами. Десять лет она считала этого мерзавца своим собственным. Почти уже начала ему доверять. И такая благодарность.
— Он прямо швырнул в меня и дом этот, и машину! Как он мог! — причитала женщина, тряся ключами от счастья.
Между тем муж развернулся всем своим банком в сторону любовницы. Это было невыносимо. Жена заказала обратный билет. Она уже представила, что ему скажет и какое выразительное наденет для такого случая платье. Но вдруг сама познакомилась с приятным итальянцем. Он был молод, кудряв и настоящий пацифист. Самыми важными вещами в жизни он считал солнце, море и тихий вечер в ресторане рядом с немолодой уже, мудрой женщиной. Очень позитивный парень. Под властью его миролюбия жена банкира приняла жизнь такой, какая выпала на долю. Со всеми недостатками, вытекающими из состояния мерзавца-мужа. Живёт теперь в Лигурии, смиренная и непритязательная.
Люся тоже хотела бы смиряться и прощать, наблюдая закат из шезлонга над мысом Кап-Ферра. Но я, вместо понимания и помощи, назвал жену банкира шлюхой. Стыдно любить за деньги, сказал я. У меня, например, никогда не было таких женщин.
— Потому что у тебя никогда не было денег! — парировала Люся.
Она неприятно находчива в спорах. Даже странно, добавила она, что с моей зарплатой я до сих пор не живу в коробке из-под телевизора. Я нищеброд. А Люся сгубила себя, поскольку дура, безразличная к нищете. Когда-нибудь я пойму, какое счастье упустил. Сама же она не ждёт благодарности, и терпение её лопнуло.
— Прощай, козёл! — сказала она и хлопнула дверью.
Нищеброд — это очень обидно. Я зарабатывал, как две воспитательницы детского сада. Или как половина нейрохирурга. На беду, Люся получала как целый нейрохирург. Когда мы только сходились, всё было иначе. Я гонял на «мерседесе», служил маркетологом. Она же читала новости на радио за «спасибо». А иногда и без него. Знала расписание трамваев и сама себе пилила педикюр. Наверное, слишком снисходительная была у меня рожа, когда я, так и быть, на ней женился. Гордыня — страшный грех. Не прошло и года, дельтаплан моего успеха рухнул и застрял в переплетении водопроводных и канализационных труб. Я стал сантехником. Страшный удар для Люси. Сама она нипочём бы не вышла за водопроводчика. Только путём коварных интриг и предательства так вышло.
Когда выяснилось, что я наяву хожу по району в сапогах и с огромным разводным ключом — Люся напилась. От отчаяния и горя. У неё на работе была корпоративная вечеринка. Шеф устроил алкоголический конкурс. Люся приняла вызов и даже почти победила. За секунду до триумфа она сдалась и упала в крепкие директорские руки. Через минуту он и сам рухнул в объятия подхалимов. Все сотрудники в тот вечер струсили. Только Люсе нечего было терять. К тому же она занималась спортом и презирала опасность. На следующий день стала начальником смены. Через месяц — руководителем отдела светских новостей. К минуте нашего развода достигла абсолютной вершины радиобизнеса, сделалась программным директором с правом звонить Хозяину в любое время суток. Также она может обращаться к нему на ты.
Конечно, я ей не пара. Я могу в любое время суток называть на ты кого угодно и стучать ночью кувалдой по трубе. Эти широкие привилегии не очень престижны, к сожалению. И в гороскопе моём сплошные ретроградные Сатурны. Астрология — чушь, но скажите это моим финансовым показателям. Они, показатели, упорно тащат меня к коробке из-под телевизора. У них своё мнение.
В общем, развелись. Люсю теперь видят в провинции и в метрополии в компании богатых рабовладельцев. Она и сама много работает, детей берёт на выходные.
Я же завёл страничку в интернете, полную дурных предчувствий. Пишу про любовь и страдания. И про женские ноги, такие теперь недосягаемые. Трижды смотрел сайт продажных женщин, приценивался. Но пойти на контакт не решился. Не знаю, мои знакомые как-то с кем-то знакомятся. И даже занимаются потом настоящим сексом, с раздеванием и прочими милыми штучками. Мне же снятся спящие красавицы.
Эдуард Лимонов. Апология чукчей
- Эдуард Лимонов. Апология чукчей. – М.: АСТ, 2013.
От автора
В книге, которую ты открыл, читатель, тебя ожидают тексты, написанные мною в последние пять лет.
Диапазон повествования простирается от «тюрьмы»
и «сумы» на одной крайности шкалы до светской жизни и романтических приключений с опасными женщинами — как другой крайности. Первый же текст
«Добро пожаловать в ад!» кинематографически пронесет тебя через необыкновенные приключения в Центральной Азии. Вооруженное восстание в Кокчетаве
не удалось, и…Ты найдешь множество экзотики, нестандартного
поведения и нестандартных мыслей нестандартного
автора Эдуарда Лимонова.Я уверен, что интерес твой не ослабеет до самой последней страницы. Тебе будет отлично и жутко весело.
Тексты, собранные здесь впервые воедино, публиковались в лучших журналах России. В GQ, в Glamour,
в «Снобе», в Rolling Stone, в «Афише», а из новых в Sex
& the City, в «Жаре» и других, таких как «Форбс» и журнал «Италия».Э. Л.
Мир приключений
Приключения начинаются просто. Нужно решиться на приключения, и тогда они последуют цепью,
одно за другим. Далеко, в толще годов, вижу стоящую
в тени деревьев повозку. Без лошади, но не пустую, полную, как нам показалось, сена. Впоследствии мы поняли, что это редкие травы и корни Алтая.Повозка стояла, обнаруженная в стране, где мы никого не знали, на земле, где мы оказались намеренно,
но которую до сих пор знали по картам. На картах были обозначены хребты, их вершины, синие почеркушки рек и точки проживания человеков. Там были села,
но также и скромные точки под названиями «заимка»
или «зимовье». Повозка, мы к ней подошли на свою
голову, не зная, что уже выбрали судьбу и тюрьмы,
и лагеря, выбирая эту повозку; выглядела она как обнаруженная белыми повозка каких-нибудь гуронов в первозданной Северной Америке. Алтай тех лет, а прошло
уже чуть ли не полтора десятилетия, выглядел как земля гуронов. Очень редко, но мимо нас проезжали вдруг,
на маленьких лошадках, темнолицые, коротконогие и скуластые гуроны, в данном случае алтайцы, они же
калмыки, те, что не откочевали несколько веков назад
из этих мест в те места, что стали современной Калмыкией. За плечами гуронов поблескивали ружья.Повозку мы тогда обнюхали и обсмотрели, как осторожные псы. Пройдя чуть дальше, обнаружили два
вырубленных причудливых столба, символизирующих
вход в чьи-то владения. За столбы мы сходили на следующий день, а в тот день вернулись в наш лагерь
у реки.За столбами располагалась пасека Пирогова, маленького мужичка-мечтателя, собирателя трав и корней,
врачевателя и гражданского мужа девки-калмычки.
Менее чем через год нас будут брать на пасеке Пирогова две роты спецназа ФСБ, а тогда мы, загадочная
для местных группа, шастали в той части Республики
Алтай, рядом с границей с Казахстаном, подозрительные, как иностранные дьяволы.Некоторое время мы жили у реки. В доме, построенном для пастухов, правда, в нем еще не было оконных
рам и стекол, но печка-буржуйка была. Были и деревянные нары. Нам разрешил жить в этом доме хозяин
тех мест, директор «маральника», в прошлом он назывался «совхоз», по фамилии Кетрарь. У всех молдаван
фамилии заканчиваются либо на «арь» — Кетрарь, Морарь, либо на «ена» — Кучерена. Алтай весь состоит из
«маральников». Это отгороженные металлическими или
любыми другими заборами территории гор, холмов, лугов и ущелий, где живут олени маралы. Алтайцы вылавливают их, когда нужно пилить им рога. Вылавливают,
как гаучо, с помощью лассо. Рога отпиливают и продают, а маралов отпускают. Ну, время от времени они
закалывают одного—двух—трех для своих нужд, конечно. Рога продают на Дальний Восток, в Китай, в Южную Корею, в Японию. Очень дорого — бывало, в лучшие времена, до трех тысяч долларов за килограмм. Хозяева «маральников» настоящие феодальные князья
этих мест, каждый имеет под началом десятки спаянных годами мужиков в камуфляже, то есть свои личные
армии.Кетрарь первое время встречался с нами пару раз, но
позднее ему, видимо, донесли на нас из Управления
ФСБ по Республике Алтай, он встречаться перестал.
Он мог легко вышвырнуть нас из своих владений, приехав с армией, но он этого не сделал, ему не велели
в ФСБ, им нужно было нас наблюдать, чтобы потом
арестовать.Мы жили у реки, потом, когда отбыл в Барнаул Пирогов, переехали на пасеку, где было, конечно, теплее
и удобнее. Мы ловили рыбу, ставя сеть на ночь поперек горных рек, собирали огромные дождевые грибы
и черемшу для салата, вечерами и ночами к нам прискакивали любопытные, как правило, пьяные гуроны,
привязывали лошадь, клянчили водки и до хрипоты и драки воспевали своего, как они считают, Чингиз-хана, покорившего когда-то и обратившего в рабство вас,
русских. Желтолицые не простили нам Русскую империю и СССР, они мечтают о мести. Сидя с ними у ночных костров, лицезрея их потные монгольские лица захиревших завоевателей, мы, городские жители, окунались в мир, которого мы не знаем, а он есть, вокруг нас.Алтаец Леха (на самом деле у него есть его странное
имя аборигена, но он хранит его от чужих), возчик, рассказывает о своей лошади, как о сестре прямо. Однажды Леха приехал пьяный и не распряг лошадь. Утром
вспомнил, пошел к лошади. Лошадь стала к нему задом, толкнула и вдруг треснула его копытом. Леха возмутился и ударил лошадь кулаком в челюсть. Она опять ударила его копытом. «Легонько, если бы она хотела, она
бы меня убила копытом. Злая была. Я ее распряг, зерна
дал, успокоилась, простила. Мы с ней часто деремся, если что не по ней, она — копытом. Но столько раз меня
пьяного домой привозила. Умная».Вторым после Чингиз-хана по популярности у алтайцев служит волк. «Волки есть?» — спрашиваю я, поселившись на заимке глубоко в горах, рядом с летним
пастбищем. Там до государственной границы километров пять всего. Удобное место для государственных
преступников. «А как же, есть, есть волчишки», — подтверждает кривоногий милиционер со ржавым автоматом. Он приехал на лошади, послан посмотреть (нас
в тот год разглядывали даже с вертолета и не раз). Милиционер расхваливает волка, как он пристально следит за человеком, насколько волк умнее человека. Алтайцы восхищены волком. Уважают его безмерно.Заяц у них проходит по низшей категории как самое
глупое животное. На зайцев алтайцы с огнестрельным
оружием не охотятся. Зайцев ловят силками дети. Мы
пытались поймать силками зайцев, их следов было огромное количество вокруг. Но не умеем, не поймали,
потому что мы не алтайцы.«А медведь есть тут?» — спрашиваю я. «Есть, есть
медведь. Вон там живет», — показывает милиционер на
дальнюю лесистую гору. Я ходил на эту гору вчера, безоружный. «Хороший медведь», — заключает милиционер.«Что значит — хороший?»
«Смирно живет. Коров не дерет, хороший медведь».
Внезапно милиционер спрашивает: «Оружие огнестрельное имеешь, академик?» Из-за очков и бороды,
я знаю, алтайцы называют меня академиком.«Какое там оружие, нет никакого».
«Э, тут без ружья нельзя жить», — говорит милиционер, садится на лошадь, обхватывает кривыми ногами бока лошади, и оба животных скоро скрываются за
поворотом.Приключения начинаются просто. Вначале ты разглядываешь карту. И вот ты уже на земле гуронов. Ловишь рыбу сетью, собираешь дождевые грибы и черемшу. Набрел с товарищами на повозку. Познакомился
с хозяином. В апреле тебя арестовывают две роты спецназа ФСБ. И вот ты уже в тюрьме «Лефортово», потом
в тюрьме в Саратове. Приключения, они такие, одно
цепляется за другое.
Все о моем доме
- Все о моем доме. – М.: АСТ, 2014. – 784 с.
Татьяна Толстая
Легкие миры
— И вы понимаете, не правда ли, что с этого момента все права, обязанности и проблемы, связанные с этим имуществом, становятся вашими, — терпеливо повторил адвокат. — Это уже будет ответственность не Дэвида и Барбары, а ваша.
Дэвид и Барбара, нахохлившись, смотрели на меня не мигая. В руке у меня была авторучка с черными чернилами, и я должна была поставить последнюю подпись на контракте о покупке дома. Дэвид и Барбара разводились и продавали дом в Принстоне, штат Нью-Джерси, а я его покупала. Мы сидели в адвокатской конторе. А за окном буйствовал тяжелый американский ливень — погодка была примерно такая, как в Петербурге в 1824 году, вода била с неба с какой-то особо бешеной яростью, на десять метров вдаль ничего не было видно, кроме мутной водяной стены, а то, что было видно, внушало ужас: уровень бурлящего на земле потока уже дошел до середины колеса припаркованной за окном машины и поднимался выше со скоростью секундной стрелки.
— Да, может затопить, — равнодушно сказал адвокат, проследив за моим взглядом. — В Нью-Джерси после таких ливней тысячи машин продаются как подержанные. Но покупать их я бы не посоветовал, это погибший товар. Впрочем, это всегда остается вашим выбором.
— А дом? — спросила я. — Дом может затопить?
— Дом стоит на горке, — заерзал Дэвид. — Соседей заливает, но нас пока…
— Плиз, мистер П.! — строго напомнил адвокат.
Адвокат запрещал Дэвиду говорить со мной, а мне — с Дэвидом. Предполагалось, что Дэвид сболтнет лишнее, например, расскажет о скрытых недостатках своего дома, я ахну, и цена на строение раз — и упадет. И Дэвид потерпит урон. Или — вот как сейчас — Дэвид накормит меня пустыми обещаниями, якобы горка гарантирует сохранность имущества, а я поверю; а потом я, допустим, вхожу в домик, а там в подвале колышется вода. Вот и обманул Дэвид, да еще в присутствии двух юристов, тут-то я и подам на него в суд, пойдет тяжба — ой, не отвяжешься. Дэвид по сценарию должен был быть холоден, замкнут и нейтрален. Любезен и далек.
Это Дэвид-то! Он был так неподдельно рад, что кто-то хочет купить у него дом, по американским меркам совсем позорный: длинный серый недостроенный сарай с протекающей крышей, спрятанный в глубине заросшего, запущенного участка в непрестижном сельском углу — адрес для понтов принстонский, а на самом деле это черт знает где. Глухой лес, разбитая дорога, уводящая к брошенным, разрушающимся строениям; там, в конце дороги, в чаще, вообще стояла избушка, которую я называла про себя Конец Всех Путей: заколоченная, с выбитыми стеклами, истлевшая до цвета золы, она рухнула бы сразу вся, если бы ее не держали, пронзив как копьями, два десятка тонких и крепких деревьев, проросших сквозь нее ровненько, пряменько, невозможненько, непостижименько.
Дэвид был честным и простым, уж совсем честным и простым, он аж таращился от желания не обмануть, не объегорить даже случайно. Показывал, как сгнили полы в его кухоньке: линолеум протерся до дыр, его тридцать лет не меняли! Но доски еще держатся. Предлагал встать на четвереньки и заглянуть вместе с ним под какой-то шкаф — там в полу не хватало целого куска. Дергал оконные рамы с присохшими, утопленными в масляной краске шпингалетами: совсем плохие! Поменять придется! Подробно рассказал, где протекает крыша, куда подставлять ведра. И про то, какой облом у него вышел с террасой. Нет у Дэвида террасы, то есть она есть, но в мечтах. А в реальности — ну нет. Вот сами смотрите. И он, побившись бедром, не с первого раза распахнул забухшую скособоченную дверь из клееной фанеры, темневшую в торце этого убогого жилья, — а там!.. Там была волшебная комната.
Вы делали шаг — и выбирались из полутемного, узкого, низкого земного пенала на воздушную, висящую невысоко над землей веранду. И левая, и правая стены были стеклянными от пола до высокого потолка и выходили в зеленые сады, в которых порхали маленькие красные птички и что-то колыхалось, цвело и оплетало деревья.
— Вот рамы я сделал, это очень хороший мастер, к нему очередь на несколько лет, — сказал Дэвид извиняющимся тоном. — Я потратил много денег. Очень много. Может быть, тысячи две. Две с половиной. А на террасу не хватило.
Он потянул раздвижную стеклянную дверь, похожую на стрекозиное крыло, и стена отъехала в сторону. За порогом была небольшая зеленая пропасть, а чуть дальше росла сосна, и в солнечной сетке под ней пробились сквозь прошлогодние иголки и стояли, потупившись, ландыши. Сердце мое сбилось на один стук.
— Нет террасы, — с сожалением повторил Дэвид. — Тут вот должна была быть терраса.
Как настоящий гребанько, Дэвид взялся воплощать свою мечту о рае, не рассчитав средств. И эта нелепая, чудесная постройка, эта воздушная, прозрачная коробка, обещавшая выход в легкие миры, застряла в здешнем, тяжелом и душном.
— Но ведь ее еще можно построить, — сказал он. — Это надо написать заявление в строительный отдел нашего муниципалитета, и они дадут разрешение.
— А почему вы вообще дом продаете? — спросила я.
— Я хочу купить ранчо и скакать на лошадях, — Дэвид опустил глаза. За нашей спиной Барбара глухо зарыдала, задушила в себе рыдания, и, когда мы вернулись в темный дом, она уже вполне держала себя в руках.
— Я беру, — сказала я. — Меня устраивает.
Вот сейчас я поставлю на американской бумажке свою нечитаемую закорючку, и один акр Соединенных Штатов Америки перейдет в мои частные руки. Стоит — а вернее, течет, хлещет и бурлит — 1992 год, и я приехала из России, где все развалилось на части и непонятно, где чье, но уж точно не твое, и где земля уходит из-под ног, — зато тут я сейчас куплю себе зеленый квадрат надежной заокеанской территории и буду им владеть, как ничем и никем никогда не владела. А если кто сунется ко мне в дом без спросу — имею право застрелить. Впрочем, надо уточнить, какие права у воров и грабителей, потому что на них тоже распространяется действие Конституции.
Ну вот, например, мы с Дэвидом точно договорились, что я покупаю его дом, и даже сели и выпили по этому поводу, стараясь не смотреть на Барбару, которая уходила рыдать то в спальню, то в сад; Дэвид рассказал, что первыми владельцами дома была какая-то бездетная негритянская пара, и все вот эти цветы — он обвел сад, уже осенний, уже отцветший, рукой, — все эти цветы посадила жена, а что делал муж, мы не знаем. И у нее все удивительно росло, вы увидите потом, когда снова придет весна; вы все увидите. Дело о покупке тянулось целое лето: пока колледж подтвердил, что я принята на работу, пока банк одобрил мою не существующую еще зарплату и вычислил процентную ставку, под которую он выдаст мне кредит, пока юрист Дэвида разбирался с разводом Дэвида и Барбары и распределением между ними денег, вырученных за дом, — да много еще какой было бюрократической возни — ушло тепло, пожухли листья, дом стоял темный и грустный.Мы обо всем договорились и даже немножко подружились — Барбара уже не притворялась, а ходила по дому ссутулившись, с заплаканным лицом, с красными глазами, повесив руки плетьми, и обреченно ждала, когда наступит конец. Дэвид уже показал мне все свои мужские сокровища, хранимые в гараже: рубанки, стамески, шуруповерты и дрели; мужчины всегда показывают женщинам эти интересные инструменты, и женщины всегда делают вид, что инструменты эти просто чудо как хороши. Он даже снял со стены салазки дедушки — дедушка катался на них с горки в двадцатых годах, румяный, щекастый пятилетний дедушка; а когда он пошел в школу — а это полторы мили по холодному снегу, — его мама вставала затемно и пекла для него две картофелины, чтобы он держал их в карманах и грел руки на долгом своем детском пути. И Дэвид подарил мне эти салазки, и я не знала, что с ними делать. Еще он подарил мне ненужные ему теперь планы перестройки дома, альбом с кальками, демонстрирующими маниловские мечты: вот дом стоит руина руиной; вот он обретает крылья справа и слева; вот над ним взлетает мезонин с полукруглым окном; вот его оборками опоясывают террасы, — короче, Дэвид отравил меня, заманил, завлек; продал мне свои мечты, сны, воздушные корабли без пассажиров и с незримым кормчим.
Между тем я снимала ненужное мне теперь дорогостоящее жилье, где держала свой жизненный багаж, накопленный за три года жизни в Америке. Не бог весть что там было, но все же семья из четырех человек обрастает бренными предметами — бренными чемоданами и бренной посудой — со страшной силой. У нас даже был бренный стол и четыре совсем уж бренных стула. Я спросила Дэвида: нельзя ли уже привезти весь этот скарб в дом — в наш с ним дом — и запихнуть, например, в подвал? Дэвид был не против. Но он — на всякий случай — спросил своего юриста, и юрист страшно забеспокоился, забегал и запретил: хранение моих вещей в еще не купленном мною доме означало бы по законам Нью-Джерси какое-то хитрое поражение в правах — поражен был бы Дэвид, а я то ли имела бы право отнять у него дом, не заплативши, то ли еще как-то закабалить, поработить и ограбить владельца.
Так что это было нельзя, и я с ужасом смотрела, как истощаются мои последние денежные запасы, — значит, и крышу мне в этом году будет не починить, и на новую ванну — вместо старого Дэвидова корыта — мне тоже не хватит. И не хватит на газонокосилку, без которой, я уже знала, тут никак, а вот на новый линолеум — на линолеум хватит, потому что я буду клеить его сама и куплю не целым куском, а подешевле, квадратами. Такими белыми и черными, как на картине художника Ге, где царь Петр допрашивает царевича Алексея.
Я опять посмотрела в окно и увидела, что вода уже добурлила до дверей моей машины, и если я сейчас не подпишу, то уехать отсюда будет, в общем, не на чем. И я решилась и подписала. И дом стал моим, а я — его.
Все участники процесса получили или отдали свои деньги, испытали сложные противоречивые чувства и разъехались кто куда: Дэвид скрылся в стене дождя на своем грузовичке, Барбара ушла в водопад уже ни от кого не скрываемых слез, а я с семьей отправилась в свой дом, о котором нельзя было сказать с уверенностью, стоит ли он еще или уже на хрен смыт водой.Он был совсем пустой, голый, старенький. Полы были темными и затоптанными, окна занавешены только с улицы — темными еловыми ветвями; не люблю я ели, это дерево мертвецов. Еще хуже голубые ели, цвета генеральского мундира, ну так их и высаживают там, где лежат карьерные покойники; одна такая елочка светлела на участке соседа. Мне, значит, на нее смотреть.
Под потолком, в углах уже покачивалась коричневая паутина. Проворный американский паук изготавливает высококачественную паутину за ночь, а так как Барбара уже давно бросила все заботы о доме, паутина лежала в несколько слоев и легко могла бы выдержать вес небольших предметов, если бы кто-то зачем-то стал их на нее класть. Мои мужчины мрачно прошлись по тусклым каморкам. Потом распаковали свои компьютеры и уставились каждый в свой экран.
Волшебная комната тоже была печальной и холодной. И стеклянные двери ее открывались совсем в никуда.И любила этот дом я одна.
Евгений Водолазкин. Совсем другое время
- Евгений Водолазкин. «Совсем другое время». — М.: АСТ, 2013.
2
Уже на следующий день поезд Санкт-Петербург—Симферополь уносил Соловьева на юг. Излишне говорить, что поезд для молодого историка не был обычным транспортным средством. Жизнь его складывалась так, что любой, кто способен читать по руке, параллельно с линией судьбы увидел бы на ладони Соловьева линию железной дороги. Проносившиеся мимо маленькой станции поезда первыми открыли ему существование большого и нарядного мира за ее пределами.
С железной дорогой были связаны первые запомнившиеся Соловьеву запахи и звуки. Гудки тепловозов будили Соловьева по утрам, вечерами же его убаюкивал ритмичный стук колес. При прохождении поезда кровать его мелко дрожала, а по потолку бежали отраженные огни купе. Засыпая, он переставал различать, где именно — здесь или за окном — осуществлялось это плавное, но шумное движение. Кровать позвякивала железными набалдашниками на спинках и, медленно набирая скорость, везла Соловьева к его радужным детским снам.
По табличкам поездов дальнего следования (это определение на станции никогда не сокращалось) Соловьев учился читать. Стоит отметить, что именно скоростью поездов были обусловлены его навыки скорочтения, впоследствии облегчившие ему знакомство с публикациями о генерале, столь же многочисленными, сколь и фантастическими. Из этих же табличек Соловьев впервые узнал о существовании целого ряда городов, к которым под самыми его окнами и бежали рельсы, с одной стороны ведущие строго на север, с другой — строго на юг. Посредине мира лежала станция 715-й километр.На поезда Соловьев ходил смотреть с Лизой Ларионовой. Поднявшись на платформу, они садились на давно потерявшую цвет лавку и принимались наблюдать. Они любили, когда поезда дальнего следования сбавляли возле станции скорость. Тогда можно было рассмотреть не только таблички, но и свернутые матрасы на полках, стаканы в подстаканниках, а главное — пассажиров, представителей того загадочного мира, откуда и появлялись поезда. Нельзя сказать, что поездам они радовались оттого, что так уж стремились в неизвестный им мир. Скорее, их увлекала сама идея дальнего следования.
К электричкам и товарным поездам, изредка проносившимся мимо станции, они относились спокойнее. Публика в электричках была им более-менее знакома, а что уж до поездов товарных, то там и вовсе не было публики. Это были самые длинные и скучные из всех поездов. Они состояли из залитых нефтью цистерн, платформ, груженных лесом, или просто закрытых наглухо дощатых вагонов.Уже в самом раннем возрасте Соловьев знал расписание всех проходивших мимо станции поездов. Эти сведения, способные кому-то показаться бесполезным грузом, сыграли в жизни будущего историка немалую роль. Во-первых, с самого начала сознательной жизни Соловьеву был привит вкус к достоверному знанию. Во-вторых, безошибочное владение расписанием воспитало в Соловьеве обостренное восприятие времени, столь необходимое для настоящего историка. Числа, которыми оперировало расписание, никогда не были круглыми. В этих данных не было места для приблизительных обозначений вроде после обеда, в первой половине дня или около полуночи. 13:31, 14:09, 15:27 — и только. Эти растрепанные края времени, неприглаженные, как само бытие, обладали особого рода красотой — красотой истинности.
Владение Соловьева расписанием не было случайным. На прилегавшем к станции переезде его мать работала регулировщицей. И хотя регулировать там было особо нечего (переезд мог не пересекаться сутками), за три минуты до появления всякого поезда мать Соловьева опускала шлагбаум и, надев свой форменный китель, выходила на балкончик регулировочной будки. В неестественно прямой ее фигуре, в неподвижности, в суровых чертах лица было что-то капитанское. Иногда среди ночи он просыпался от шума поезда и смотрел из окна на свою мать. Его завораживало это непоколебимое стояние с поднятым жезлом. Именно так, в профиль, она и отпечаталась в его памяти — в грохоте поезда, в свете мелькающих огней. Когда впоследствии Соловьев прочитал о церквях заброшенных северных деревень, о том, как священник служит там в пустом храме, он подумал, что это — и о его матери. Ее беззаветное, без всякой видимой цели служение протекало неизменно, как восход солнца. Независимо от смены правительств, времени суток или погодных условий.
Впрочем, именно погодные условия оказались для нее фатальными. В одну из морозных зимних ночей она сильно продрогла и заболела воспалением легких. Вначале лечилась водкой и медом. Ее мать, бабка Соловьева, время от времени брала жезл и отправлялась замещать свою дочь на переезде. Какое-то время спустя, когда больной стало хуже, старуха растирала ей спину и грудь, распространяя по дому удушливый запах скипидара. Через несколько дней мать Соловьева неожиданно сказала, что умирает. В этой семье было не принято преувеличивать, и старуха обеспокоилась. Посылать в ближайшую деревню смысла не имело: никого, кроме пьяного фельдшера, там не было. Старуха побежала к будке регулировщика, чтобы остановить поезд. Мать Соловьева умерла, а она всё еще махала жезлом своей дочери. Ни один поезд не остановился.
Поезда почти никогда не останавливались. Лишь изредка, преимущественно летом, когда железнодорожная ветка была перегружена, тяжело вздыхая, составы причаливали к станции. На выщербленные плиты платформы по-хозяйски сходили проводники. За ними — толстяки в майках, женщины в обтягивающих тренировочных брюках. Реже — дети. Детей обычно не пускали дальше тамбура, где они рвались из рук задумчивых бабушек. Взрослые курили, пили пиво прямо из бутылок и звонкими шлепками уничтожали комаров. Когда дети все-таки оказывались на платформе, маленький Соловьев убегал, но продолжал следить за происходящим из кустов. В такие минуты за прибывшим поездом следил не только он. Все шесть окружавших станцию домов обращались в зрение и слух. Их обитатели прижимались к окнам, стояли в дверях или, делая вид, что копаются в огороде, бросали на приезжих короткие взгляды. Подходить к самой платформе не было принято.
На виду у пассажиров находилась только мать Соловьева — пока была жива. Пассажиры, чей праздный вид усугублялся сосредоточенным стоянием железнодорожницы, даже не пытались ее окликать. С первого взгляда было понятно, что эта неподвижность — особого рода. Не обращая внимания на пассажиров, мать Соловьева вглядывалась туда, где сходились рельсы, — словно высматривала прибытие скорой своей смерти. Читая впоследствии о знаменитом взгляде престарелого генерала, Соловьев представлял его без малейших усилий. Он вспоминал, как смотрела вдаль его мать.
Бабушка Соловьева так не смотрела. Ей вообще не были свойственны взгляды вдаль. Чаще всего она сидела, подперев щеку ладонью, и смотрела перед собой. Она пережила свою дочь на несколько лет и умерла незадолго до окончания Соловьевым школы. Эта смерть толкнула его к переезду в Петербург. В Петербурге он впервые услышал о генерале Ларионове.
Вообще говоря, неслучайно то, что и Соловьев, и Ларионов были детьми железнодорожников. Может быть, как раз это, несмотря на всё внешнее различие, определило и некоторые сходные их черты. Миссия железнодорожника в России — особая, потому что и роль железных дорог у нас не такая, как в других странах. Время нашей езды измеряется сутками. Его достаточно не только для хорошей беседы, но — в удачных случаях — даже для устройства судьбы. Какую судьбу можно устроить в экспрессе Мюнхен—Берлин — в стоящих друг за другом креслах с радиорозетками на подлокотниках? Скорее всего, никакую.Все, кто так или иначе связан с железной дорогой, — люди по преимуществу взвешенные и неторопливые. Они знают толк в преодолении пространства. Эти люди умеют прислушиваться к размеренному стуку колес и никогда не станут суетиться: они понимают, что у них еще есть время. Вот почему и самые серьезные из иностранцев выбирают раз в году недельку-другую, чтобы прокатиться по Транссибирской магистрали. Стоит ли говорить, что такие люди решительно предпочтут самолету поезд — во всех случаях, кроме трансатлантических. Американцы не оставляют им никакого выбора.
Поэзия женщин мира
Предисловие
Они очень разные — эти женщины, пишущие стихи. Разные люди-человеки. Разные поэты. Покривил бы душой, если
бы сказал, что это книга авторов одного уровня. Большинство из них мне знакомо — победительницы и лауреаты разных лет конкурса молодых поэтов русского зарубежья «Ветер
стран ствий» (Рим) и поэтического фестиваля «Эмигрантская
лира» (Бельгия), в жюри которых мне доводится ежегодно заседать; это Марина Гарбер, Вика Чембарцева, Майя Шварцман,
это Наталья Крофтс, Татьяна Юфит, Наталья Пейсонен, Светлана Кочергина и Катерина Канаки. С другими давно знаком
по их публикациям в альманахе «Под небом единым», книгам,
как, например, с Инной Кулишовой, Еленой Игнатовой, Еленой
Лапиной-Балк и Анной Людвиг. Третьих открываю для себя
впервые, скажем, Нору Крук. Среди имён тех, с кем довелось
общаться или быть дружным, есть и уже ушедшие, но живые в
нашей памяти стихами, личностной воплощённостью, — Ольга Бешенковская, Мария Каменкович. А география — Израиль,
Люксембург, Австралия, Грузия, Молдавия, США, Италия, Финляндия, Новая Зеландия, Великобритания, Греция, Франция!..
А Родина у них у всех одна, как уже много раз повторялось, —
русский язык!
И ты, дорогой читатель, встретишь в этой книге авторов,
которых уже знаешь, или откроешь для себя новых, которых,
возможно, полюбишь.
Да, кому-то судьба даровала яркий талант поэтического высказывания. Чьи-то амбиции поскромнее, сдержанней. В любом случае речь идёт о моменте истины, которым поверяется
творческая состоятельность — настоящесть.
Чем они восхищают, эти женщины? Мужеством! Тут нет
никакого парадокса. Лирическое высказывание, искренность,
открытость ставят поэта перед лицом огромного распахнутого
пространства — он на ветру времён, его опаляют жгучие лучи
дня, на него летят ливневые потоки ночи, к нему обращены испытующие взгляды современников, ревнивый взор с небес —
как ты распорядился ниспосланным тебе даром?
За версификационным умением можно утаить невеликую
содержательность текста, за искусственно слепленной образностью скрыть пустоту сказанного, ложное глубокомыслие.
В то же время стиху присуща эмоциональная сила, которая наполняет вроде бы не обладающее афористичностью метафорическое высказывание. Пути поэзии, способы её воплощения в
слове неисповедимы.
Прямая поэтическая речь не оставляет места для уловок.
Каждая из этих женщин на своём уровне дарования несёт нам
слово своей боли и печали, делится с нами своими тревогами
или радостями, своими мыслями об окружающей жизни, воплощёнными в форму художественного мировосприятия, абсолютно не заботясь о том, насколько обнажены их души. Это
и есть мужество поэта, доверие поэта к миру, к человеку —
свойство, которым женщины-поэты одарены чаще мужчин!
Склоняю голову, целую их руки, желаю им успеха в разговоре с тобой, дорогой читатель!
Даниил Чкония
Переплетение миров
И выносил песчинку за песчинкой
На побережье. Воздух был с горчинкой
От соли океанской — и от той,
Что выступала на горячей коже
Там, в комнате, в пылу, у нас с тобой…
А между тем вверху, на потолке,
Два существа сплелись в кровавой драме:
Металась муха в крохотном силке;
Нетерпеливо поводя ногами,
Паук ждал снеди в тёмном уголке
И к жирной мухе подходил кругами…
А между тем в романах, на столе,
Кого-то резво догонял Фандорин,
С соседом вновь Иван Иваныч вздорил,
И рдел, как кровь, гранатовый браслет…
А между тем извечная река
Текла сквозь наши сомкнутые руки,
Через любовь и смерть, погони, муки,
Сквозь океан, шумевший здесь века, —
И паутинки блеск у потолка.
А между тем…
Второй ковчег
мою-то пару — да к другому Ною
погнали на ковчег. И я здесь ною,
визжу, да вою, да крылами бью…
Ведь как же так?! Смотрите — всех по паре,
милуются вокруг другие твари,
а я гляжу — нелепо, как в кошмаре —
на пристани, у пирса, на краю
стоит она. Одна. И пароход
штурмует разномастнейший народ —
вокруг толпятся звери, птицы, люди.
…Мы верили, что выживем, что будем
бродить в лугах, не знающих косы,
гулять у моря, что родится сын…
Но вот, меня — сюда, её — туда.
Потоп. Спасайтесь, звери, — кто как может.
Вода. Кругом вода. И сушу гложет
с ума сошедший ливень. Мы — орда,
бегущая, дрожащая и злая.
Я ничего не слышу из-за лая,
мычанья, рёва, ора, стона, воя…
Я вижу обезумевшего Ноя —
он рвёт швартовы: прочь, скорее прочь!
Второй ковчег заглатывает ночь,
и выживем ли, встретимся когда-то?
Я ей кричу — но жуткие раскаты
чудовищного грома глушат звук.
Она не слышит. Я её зову —
не слышит. Я зову — она не слышит!
А воды поднимаются всё выше…
Надежды голос тонок. Слишком тонок.
И волны почерневшие со стоном
накрыли и Олимп, и Геликон…
На палубе, свернувшись, как котёнок,
дрожит дракон. Потерянный дракон.
* * *
Но те же речи повторятся снова,
Опять твердим банальное: «Не ново:
Аптека. Ночь — и света полоса».
Всё так же беззаботен почтальон,
Способствуя обману и обмену.
И снова уведут твою Елену.
Не за моря — в другой микрорайон.
Всё так же веселит Мадам Клико,
А ось трясут периоды исходов.
Меняются модели пароходов,
Но до Итаки так же далеко.
И снова мы бредём по пустырям,
Ослепшие — до одури — Гомеры,
Всё те же ритмы, рифмы и размеры
Гоняя по неведомым морям…
Мы сотни лет бредём по пустырям.
* * *
На развалинах Трои лежу, недвижим,
в ожиданье последней ахейской атаки
Ю. Левитанский
Закурю папироску. Опять за душой ни гроша.
Боже правый, как тихо. И только завыли собаки
да газетный листок на просохшем ветру прошуршал.
Может — «Таймс», может — «Правда». Уже разбирать неохота.
На развалинах Трои лежу. Ожиданье. Пехота.
Где-то там Пенелопа. А может, Кассандра… А может…
Может, кто-нибудь мудрый однажды за нас подытожит,
всё запишет, поймёт — и потреплет меня по плечу.
А пока я плачу. За себя. За атаку на Трою.
За потомков моих — тех, что Трою когда-то отстроят,
и за тех, что опять её с грязью смешают, и тех,
что возьмут на себя этот страшный, чудовищный грех —
и пошлют умирать — нас. И вас… Как курёнка — на вертел.
А пока я лежу… Только воют собаки и ветер.
И молюсь — я не знаю кому — о конце этих бредней.
Чтоб атака однажды, действительно, стала последней.
* * *
В том городе, чьи в благородной проседи
Виски, чьи стены в благородной копоти,
Чьи медные века в кубышке копятся
У девочки, у Вечности,
чьи улицы
Вонзаются в созвездья, чьи целуются
На каждом на шагу дома балконами,
Чьи так смуглы и пешие, и конные,
Чьи монументы, зябнущие, гордые,
Стоят, закинув мраморные головы
К иным мирам, презревши расстояния,
Чьи площади, как скатерти, уставлены
Обильно, в шесть рядов,
людскою всячиной…
И море в бухте мечется горячечно,
Швыряя брызги жителям за вороты
И безраздельно властвуя над городом,
Что выброшен на берег чудо-рыбою,
И южный ветер, как дыханье хриплое,
Ему бока вздувает почернелые…
И город все плывет, плывет во времени,
Отталкиваясь плавниками каменными
От глинистой земли.
Три вечных пламени,
Как бабочки, к гербам его пришпилены.
И звезды задевают крыши килями
И смотрят вниз —
на город, чьи целуются,
Столкнувшись на бегу, подружки-улицы,
А монументы вздергивают головы,
Разглядывая НЛО над городом.
И ночь звучит впотьмах восточной темою
И шелковым платком сползает к темени
Светлеющего неба…
Пахнет вечностью
Над городом, чьи жители беспечные,
Забыв о скоротечности и бренности
Своей, проходят улицами древними,
Чьи тротуары шатки, словно палубы
И чья листва по ветру бьется парусом,
А вывески —
мистическими знаками…
И много, много происходит всякого
В том городе, чье имя мной утеряно.
Плывет закат над башнями и термами…
И Время сушит весла
в майском скверике,
Чтоб жителям в бессмертье легче верилось.
Возвращение
хоть и было не так светло, и она от боли
всё моргала, ликуя в мыслях: он здесь, он здесь!..
Им свидание дали в верхнем подземном холле.
Он сидел за стеклом, вертел на пальце кольцо,
незнакомое ей — купил, вероятно, после
похорон. Она же смотрела ему в лицо:
он слегка поправился и чуть-чуть малорослей
стал казаться, а так — всё тот же любимый муж.
«Экспертиза, — он говорил, — подтвердила дважды,
что тогда на лугу это был безобидный уж.
Вот смотри, по латыни… впрочем, уже неважно.
В общем, я хлопотал. Ты не можешь представить, как
было трудно: того воспой, а тому канцону,
а одной пришлось… — тут закашлялся он в кулак. —
Словом, крови попили вволю, особо жёны.
Я стараюсь, ты знаешь. Просто у нас метраж —
ты же помнишь… и я подумал: сейчас не время,
подождём? Их такая прорва, пока не дашь
одному-другому, пока не гульнёшь со всеми —
бесполезно. Правда, клянётся одна пробить
даже студию звукозаписи — это площадь,
тиражи, прокат! Но — пожалуйста, без обид.
Тут сидеть в холодке и ждать, безусловно, проще.
Ты пойми, я не против. Мне без тебя никак.
Я скучаю и всё такое. Я даже песню
посвятил тебе, первоклассный такой медляк,
все рыдают, когда пою, и назвал: „Воскресни!“
Абсолютный хит, даже главный ваш подписал
сразу пропуск, когда услышал, и мой автограф
попросил — через зама, конечно, — и местным псам,
из охраны личной меня приказал не трогать.
Просто как бы тебе сказать… вот и мой агент,
и ещё кое-кто, понимающие люди,
говорят, что гораздо лучше — и для легенд,
и для дела в общем, если пока не будет
никаких перемен. Что пока для меня важней
одному остаться… Прости, побегу: халтура.
Возвращаться — плохая примета», — сказал Орфей
нараспев, вздохнул и решительно встал со стула.
Дик Свааб. Мы — это наш мозг
- Свааб Дик. Мы — это наш мозг. – СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2013. — 544 с.
XVI.1 Почему столько людей религиозны?
Всё то, чего мы не понимаем, мы называем Богом:
это позволяет материи мозга не так изнашиваться.
Эдвард Эбби (1927–1989)
Поскольку невозможно допустить, чтобы все религии были правы, наиболее очевидный вывод,
что они все не правы.
Кристофер Хитченс (1949–2011)
Для меня наиболее интересный вопрос относительно религии не в том, есть ли Бог, а в том, почему столько людей религиозны. Всего в мире насчитывается примерно 10 000 религий,
и все они убеждены в том, что существует лишь одна-единственная фундаментальная истина и что именно они обладают истинной верой. Именно этим, вероятно, объясняется религиозная ненависть к людям другой религии. Около 1500 г. церковный реформатор Мартин Лютер назвал евреев «змеиным отродьем». Столетиями не прекращавшаяся ненависть христиан к евреям приводила к погромам и в конце концов сделала возможным осуществление холокоста. При разделе Британской Индии на Индию для индусов и Пакистан для мусульман
было уничтожено свыше миллиона человек. Ненависть религий друг к другу нисколько не стала меньше. Уже только после
2000 г. 43% гражданских войн велись на религиозной почве.Почти 64% населения Земли являются либо католиками,
либо протестантами, либо мусульманами, либо индуистами.
И просто так религии не исчезают. В Китае долгие годы разрешалось верить исключительно в коммунизм, и религия, согласно Карлу Марксу, считалась «опиумом для народа». Но в
2007 г. треть китайцев от 16 лет и старше снова стали считать
себя верующими. И поскольку эти данные исходили из контролируемой властями газеты China Daily, истинное число верующих уж никак не было меньше. Примерно 95% американцев
говорят, что они верят в Бога, 90% молятся, 82% убеждены, что
Бог может сотворить чудо, и более 70% верят в жизнь после
смерти. Примечательно, что только 50% верят в существование ада, что выглядит не слишком последовательно. В секуляризованных Нидерландах эти цифры ниже. Исследование God in
Nederland [Бог в Нидерландах], опубликованное в апреле 2007 г.,
показывает, что отход от Церкви в течение 40 лет увеличился с 33% до 61%. Более половины населения страны испытывают сомнения и поэтому они либо агностики, либо верят во «что-то такое». Только 14% атеисты, что соответствует тому
же проценту протестантов. Католиков чуть больше: 16%.Херман ван Прааг, ушедший на покой профессор биологической психиатрии, указывал мне на симпозиуме в Стамбуле в 2000 г., что, поскольку 95% американцев являются верующими, атеизм — это «аномалия». Я ответил, что это зависит
от того, кого вы учитываете. В 1996 г. был проведен опрос
среди американских ученых, и из него следует, что процент
верующих здесь значительно ниже по сравнению со всем населением, а именно 39%. Из ведущих ученых в составе американской National Academy of Science [Национальной академии наук] всего лишь 7% верили в Бога, а среди нобелевских
лауреатов верующие практически не встречаются. Среди
Fellows of the Royal Society for Science [членов Королевского
научного общества] только 3% религиозны. Мета-анализ позволил также установить взаимосвязь между атеизмом, уровнем образования и коэффициентом интеллектуальности [IQ].
В населении имеются существенные различия, и совершенно ясно, что распространенность атеизма связана с интеллектуальным уровнем, образованием, научными достижениями
и позитивным интересом к естественным наукам. Ученые,
кроме того, различаются в зависимости от дисциплины, которой они занимаются: биологи менее часто верят в Бога и
в загробную жизнь по сравнению с физиками. Поэтому не
удивительно, что крупнейшие биологи-эволюционисты в
подавляющем большинстве (78%) называют себя «чистыми
натуралистами» (то есть материалистами). Почти три четверти из них (72%) видели в религии социальный феномен, который развивался с эволюцией homo sapiens. То есть как составная часть эволюции, а не в противоречии с эволюцией.Действительно, кажется, что религия давала эволюционное преимущество. Спиритуальность — это восприимчивость к религии, и, как показывает исследование близнецов,
на 50% она бывает задана генетически. Спиритуальность —
свойство, которым в той или иной степени обладает каждый
из нас, и вовсе не означает формальной принадлежности к
определенной Церкви. Религия — обусловленное местными
особенностями оформление наших спиритуальных чувств.
Выбор между тем, чтобы стать — или не стать религиозным,
разумеется, не «свободный». Всё наше окружение приводит
к тому, что в период раннего развития религия родителей
укореняется в нашем мозге так же, как родной язык. Химические нейротрансмиттеры, как, например, серотонин, играют роль в том, насколько мы религиозны. Число рецепторов серотонина в мозге соотносится со степенью спиритуальности. И вещества, которые воздействуют на серотонин, такие
как ЛСД, мескалин (из кактуса пейот) и псилоцибин (из грибов), могут вызывать мистические и спиритуальные чувства.
Такое же влияние могут оказывать и вещества, воздействующие на опиатную систему мозга.Дин Хеймер открыл ген, небольшие изменения в котором определяют степень спиритуальности, как он описал
это в книге The God Gen: How Faith Is Hardwired into our Genes [Ген
Бога: Как вера встроена в наши гены] (2004). Но ему следовало
бы назвать свою книгу A God Gen , поскольку найденный им
ген, вероятно, лишь один из многих, влияющих на степень
спиритуальности. Ген Хеймера кодирует VMAT2 (везикулярный транспортер моноаминов-2). Это белок, который упаковывает химические трансмиттеры (моноамины) в мозге в
пузырьки для транспортировки по нервным волокнам мозга и является ключевым для многих его функций.Религиозное программирование в мозге ребенка начинается после рождения. Британский биолог-эволюционист
Ричард Докинз (2006) может с полным правом испытывать
сильное раздражение, когда слышит о «христианских, мусульманских или иудейских детях», потому что маленькие
дети вообще не имеют никакой веры; им ее прививают их
христианские, мусульманские или иудаистские родители в
той ранней фазе развития, когда дети ко всему этому особенно восприимчивы. Докинз справедливо указывает на то,
что для общества абсолютно неприемлемо, когда четырехлетних детей характеризуют по принадлежности их семьи к
атеизму, гуманизму или агностицизму, и что детям нужно
преподносить не то, что они должны думать, но как они должны думать. В религиозной программируемости он видит побочный продукт другого свойства детского мозга, которое
дает большое эволюционное преимущество. Дети должны
тотчас же и без обсуждений принимать предостережения своих родителей и других авторитетов и следовать их указаниям, чтобы предостеречь себя от опасностей. Оборотной
стороной этого свойства является детское легковерие. На
ранней стадии развития дети легко впитывают в себя систему верований, которая им преподносится. Это может
служить объяснением того, что повсюду продолжает сохраняться вера родителей. Подражание, основа социального
обучения, — механизм в высшей степени эффективный.
Для этого в нашем мозге имеется даже особая система зеркальных нейронов . Так от поколения к поколению передаются
и укореняются в наших мозгах религиозные представления,
что есть жизнь после смерти, что после мученической смерти мы попадем в рай, где нас будут ждать 72 девственницы,
что нужно преследовать неверных и что вера в Бога — величайшее из всех благ. Каждый из нас видит примеры в своем
окружении, и какая борьба требуется, чтобы освободиться
от таких представлений, привитых нам еще в младенческом
возрасте.
Даниэль Орлов. Саша слышит самолеты
- Даниэль Орлов. Саша слышит самолеты. — М.: Современная литература, 2013. —320 с.
Нет никакого детства с плюшевыми медведями и розовыми бантами. Это детство возникает уже потом, спустя годы, химерой сознания, утренней ложью перед зеркалом, вечерними слезами одиночества. Это сознание, осипнув и переболев настоящим, создаёт себе в помощь гомункулуса, умеющего лишь улыбаться, шуршать конфетными обёртками, качать розовыми бантами и на все вопросы «так что же там было на самом деле?» отвечать заливистым смехом. Враньё от начала и до конца. От того момента, когда соседка по лестничной клетке, твоя ровесница, рассказала подружкам, где зарыт твой секретик, собранный в блестящую жестянку из-под монпансье, в котором несколько бусинок чешского стекла, ракушка, привезённая мамой с Чёрного моря, фантики от заграничной жвачки Wrigley (это уже отец), вкладыши с Лёликом и Болеком, куколка, скатанная из ваты, с косой из маминого синего мохера, в платьице из кусочка тюля, который ты сама аккуратно и, кажется, незаметно отрезала от занавески. Да, всё это твоё. А там ещё солдатик мальчика из соседнего подъезда, с которым вы играли, его же зелёные пробки от иностранного пива с бочонком и (главное!) робот, которого этот мальчик сделал специально для тебя из чертёжного ластика, скрепок и пустых стержней шариковой ручки.
И вот ты рассказываешь соседке, которую считаешь своей подругой, об этом секретике, показываешь, где именно — в сквере рядом с церковью у Никитских Ворот — ты его закопала и берёшь с неё клятву, что никогда и никому она не проговорится об этом. И уже на следующий день в классе тебе с задней парты лыбится дылда Васильев и показывает, как робот, тот самый, ты уверена, взбирается, влекомый ниткой, по наискось поставленному учебнику русского языка.
И тебе хочется плакать. Тебе хочется плакать, потому что нет больше никакой дружбы. И ты поднимаешь руку, просишься выйти, а потом в туалете плачешь и плачешь, пока не прозвенит звонок на перемену.
Да-да, от этого момента, или ещё раньше, когда ты узнаешь, что мальчишки-одноклассники, те, что ещё вчера весело гоняли с тобой в штандер, вчера ходили с сёстрами Белозёровыми за гаражи играть в больницу.
И сёстры показали им свои белые худые попы в розовых прыщиках, а одноклассники Димка и Артур просили их писать и наклоняться, чтобы можно было увидеть что-то, что непристойно, что нельзя видеть мальчикам, чтобы оставаться твоими друзьями. Это они же потом тебе и расскажут, осуждая сестёр и смакуя подробности.
А может быть, что-то было и раньше. Скорее всего, было, только ты не помнишь — гомункулус стоит, трясёт бантом и смеётся. И если ты пытаешься заглянуть за него, он подпрыгивает, корчит рожи, машет своими шестью руками, в каждой из которых по плюшевому медведю, и не позволяет.
В детстве зло всегда торжествует. Оно торжествует даже тогда, когда должно быть побеждено, когда его победили совместными усилиями мама, папа, учительница и твоя соседка по парте. Но это ненадолго. Уже вечером во дворе оно настигает тебя вначале смешками одноклассниц, потом тычками в бок, потом выбитой из-под тебя скамейкой качелей. И это только начало, только прелюдия к кошмару, который может не прекращаться годами.
Дети жестоки. Природа их жестокости в невинности, сиречь в неразличии добра и зла. Где ж те яблоки? Где древо? Не та ли эта рябина за спортивной площадкой, на ветке которой шестиклассники повесили Рыжика — любимца двора, метиса лайки? Той зимой гроздья показались Сашеньке особо красными.
Но ничто не сравнится с переходом в другую школу. Это как умереть. Это хуже, чем умереть, потому что это так долго, что непонятно, когда закончится: а вдруг навечно?
Через год после маминой смерти Сашеньку перевели в ту же школу, в которую ходил Артём. Бабушка Артёма, до своего окончательного ухода на пенсию два года назад, работала здесь завучем и учителем немецкого языка. Её помнили, уважали, иногда по старой памяти приглашали на замещения. Она же через знакомых в РОНО устроила перевод в класс, который ей казался хорошим и который она, как классный руководитель, сама приняла из начальной школы. Эта всё самообман взрослых, придумавших однажды, что мир логичен и справедлив… Бабушка Варвара лично привела Сашеньку в класс первого сентября и представила своей внучкой. Лучше бы она этого не делала. И лучше бы Сашеньке оказаться средненькой дурочкой, запутавшейся ещё в десятичных дробях или — это уже последняя граница — в знании того, что есть такая штука — первая производная. Но Сашенька, на беду свою, училась хорошо, голову имела светлую, а почти совершенная память позволяла ей запоминать любой материал ещё на уроке.
К ней присматривались две недели. Две недели с ней не то чтобы не разговаривали, но никто не проявлял инициативы. Её могли просить передать ластик или твёрдый карандаш, брали и возвращали, не говоря спасибо. Когда Сашеньку вызывали к доске — а вызывали её часто: педагоги хотели оценить уровень знаний новой ученицы, — она отвечала урок при полном молчании класса. Тогда как если отвечал кто-то другой, на задних партах хихикали, кто-то скрипел стулом, кто-то шуршал целлофановым пакетом, кто-то щелкал жвачкой. Ей ставили пятерку, она шла к себе за парту, никто на нее не смотрел. Нет, не так. Смотрел мальчик, тот, что сидел позади нее. И другой мальчик, фамилия которого была Крол. И ещё один мальчик, который ходил на переменах с независимым видом с острым воротником рубашки поверх воротника школьного пиджака. Галстук он не носил, уверенно нарушая форму одежды. Может быть, кто-то ещё смотрел, но Сашенька не замечала. Главным было то, что девочки класса ее игнорировали. Это становилось невыносимым.
Во вторник, на перемене перед географией, когда Сашенька стояла у окна и наблюдала, как школьный дворник борется с проржавевшим вентилем поливалки, к ней подошли две одноклассницы-неразлучницы, которые ей нравились и с кем она была бы рада подружиться.
— После школы что делаешь?
— Ничего, — ответила Саша.
— Тогда пойдём с нами, покажем тебе н а ш е место.
Сашенька согласилась. Она обрадовалась: кажется, её принимали в компанию.
…Сашеньку били больно, по-девчоночьи жестоко — вшестером или ввосьмером, она не успела заметить. За школой, где кусты акации росли особо густо, в них оказался проделан лаз на небольшой пятачок, скрытый от посторонних глаз. Здесь старшеклассники курили, целовались, иной раз и пили поочередно из украденного из автомата с газировкой стакана купленный по их просьбе знакомыми выпускниками «сухач». А сейчас здесь били Сашеньку.
— Решила стать самой умной? — спросила тонкая и красивая Лиза, сидевшая за соседней партой.
Кто-то со смехом толкнул Сашеньку ногой в спину, она упала. Ее подняли, стали пинать внутри круга, всякий раз то хватая за волосы, то больно щипая. Вдруг кто-то, Сашенька не заметила кто, ударил её под дых. Она скрючилась, пытаясь вздохнуть. Девочки же повернулись и по одной стали протискиваться через лаз.
Последней оказалась Лиза. Она обернулась, выпрямилась, достала из сумки пачку «Стюардессы», ногтем выбила сигарету и красиво прикурила от пальчиковой зажигалки.
— Теперь думай, дрянь! Старая сучка тебе не поможет. Её тут никто не боится.
Лиза сплюнула, щёлкнула сигаретой куда-то вверх, крикнула «Иду!» зовущим её подружкам и тоже скрылась за кустами.
Возвращалась в свой новый дом Сашенька всегда одна. Школа находилась от дома в нескольких остановках на трамвае. Артём после уроков ходил ещё на кружки, но просил девочку не ждать его, а добираться домой самостоятельно. Хватало и того, что они к первому уроку ехали вместе. Он сам был внуком завуча и понимал, что это тяжёлая ноша. А «внучка бывшего завуча» звучало почти приговором. Пока Сашенька приводила себя в порядок, пока оттирала грязь и кровь с коленок смоченным слюной носовым платком, пока расчесывалась обломком гребня (по ее сумке изрядно потоптались), начало темнеть. На остановке трамвая она встретила Артёма, идущего из кружка классической гитары. Он оглядел Сашеньку критически, обошел вокруг, поцокал языком.
— Начинаешь взрослую жизнь?
Произнесено это было без злорадства, Сашенька почувствовала, что Артем расстроен.
Потом они ехали вместе на задней площадке полупустого трамвая. Сашенька плакала, а Артём стоял рядом и, краснея, гладил ее по волосам. В том трамвае, наклонившись к уху Артёма, Сашенька «вербовала» брата в разведчики. Она шептала и шептала в горячее, красное ухо, заклиная и моля. Их папа был в очередной своей командировке — заканчивался сентябрь.
Ich frage meine Maus: Wo ist dein Haus? Где? Где-то очень-очень далеко, где-то в таком месте, куда забредают лишь редкие пьяные в миг, когда они счастливы и им покровительствуют боги. Боги тогда собираются вместе, им хорошо и весело, они поют песни и вспоминают, как были молоды и достаточно глупы, чтобы сотворять миры, а не просто пить амброзию и играть в петанк. Богам нет нужды думать о смерти, они придумали её для людей, чтобы те не слишком досаждали и не важничали. Людей боги создали из глины и соломы, а смерть — из вчерашних обид и безнадёжного вечного одиночества. Этого добра в космосе оказалось завались. И где же твой дом, мышка? Где же твой дом?