Иосиф Бродский. Посвящается логике

Очерк из книги Льва Лосева «Солженицын и Бродский как соседи»

Написанная пятистопным ямбом стихотворная новелла «Посвящается Ялте» (впервые опубликована в журнале «Континент» № 6, 1975) очевидно имеет две литературные параллели — рассказ Акутагавы «В чаще» (и его ценную кинематографическую версию, фильм Куросавы «Расёмон») и последний прижизненный сборник Mихаилa Кузмина «Форель разбивает лёд», в особенности вещь того же жанра из этого сборника — «Лазарь». Кажется, что Кузмин больше хлопотал о читателе, чем Иосиф Бродский. Он с отменным мастерством конструировал свои новеллы в оригинальных или пародийно-банальных (но, главное, разнообразных) формах. Впрочем, есть места, где и внешнее сходство стихописания М. Кузмина с таковым И. Бродского поразительно. Без особого труда можно вставить почти всю девятую главу «Лазаря» («Четвертый свидетель — сыщик») в пятую, последнюю главу «Посвящается Ялте». Например, такой пассаж:

Напомню только, что одна собака

В суде бывает лишена пристрастья,

Ей все равно — что молод, стар, красив,

Один ли сын, иль что-нибудь такое…

Все это — человеческие чувства,

А ею водит нюх и запах крови.

Где запах крови, там ищи убийства.

Правда, внешне сыщики Кузмина и Бродского как бы оппоненты. Если первый рекомендуется сухарём, то второй (авторское alter ego) растерянно констатирует полную беспомощность логики и призрачность фактов. Но внутри искусства это очень близкие персонажи, ибо они созданы воображением поэтов, мучимых одной идеей: представления о жизни неадекватны жизни. Бродский, как Кузмин и Акутагава, поражен феноменом, возможно, лежащим в основе всех человеческих трагедий: у человека нет твердой почвы под ногами, потому что факты не существуют вне их интерпретаций, а интерпретация всегда субъективна, а попытка создать некий стереоскопический эффект правды пересечением нескольких представлений об одном и том же факте не возвращает жизнь как таковую, но лишь призрак жизни, иллюзию, тем более опасную, чем более правдоподобной она видится.

Художник подобен гадателю, сивилле, шаману; его сил и чар достаточно для заклятия духов, и вот уже возникла вызванная им реальность над ритуальным огнем; но, в отличие от гадателя, сивиллы, шамана, художник не забывает о различии между жизнью и наваждением, и многими этот разрыв переживается мучительно.

В новеллах Акутагавы и Кузмина есть одно существенное сходство. Показав несостоятельность фактов, свидетельств и логики, разрушив тем самым то, что мы привыкли считать жизнью, они с паучьим упорством ткут новую реальность на основе своих отчасти мистических концепций (для Акутагавы это представление о воле к злу, управляющей миром, для Кузмина — о мистериальном характере всего происходящего, эстетизирующем и, тем самым, оправдываю-щем для него жизнь).

Для экзистенциального сознания Бродского такие модели неприемлемы. Единственное, что он противопоставляет тошнотворной иллюзорности фактов, логики, всей взятой под сомнение человеческой способности к адекватному восприятию — это мужество. Или лучше употребить слово из лексикона поэта — кураж. Не в смысле кальки с англо-французского courage, а с тем оттенком славянской лихости, с каким это слово освоилось русскими (как, например, употребляет сходно заимствованное слово «форс» богатырь Захар Воробьёв из рассказа Бунина: «Ешь солому, а форсу не теряй!»). Кураж — это «упоение в бою у бездны мрачной на краю», это романтизм, это смелость пускаться в жизнь без спасательных кругов и спасательных, надувных жилетов, без схоластических попыток объяснить сущее.

Жанр новеллы Бродского — антидетектив. Собственно проблемы детектива как такового автора мало интересовали, и он не замышлял ни пародии, ни полемики с популярным жанром. То, что его интересует в самом деле, — это логика, а детектив атакуется именно как самая неприступная твердыня логики и фактов. Атака ведется в лоб, без артподготовки, без разбега, прямо с вступления. Уже во второй строчке автор ставит под сомнение весь наш привычный мир причинно-следственных связей: «К сожаленью, в наши дни / не только ложь, но и простая правда / нуждается в солидных подтверждениях / и доводах. Не есть ли это знак, / что мы вступаем в совершенно новый, / но грустный мир? Доказанная правда / есть, собственно, не правда, а всего / лишь сумма доказательств». Уже во второй строфе он иронизирует по поводу отношения к жизни как «объекту наших умозаключений». Он иронизирует по поводу общепринятого плоского отношения к жизни как схеме, наподобие технической: «нужно только / переплести мотивы, отношенья, / среду, проблемы — и произойдет / событие…»; прошу прощения за разжевывание метафоры, но я это делаю для того, чтобы подчеркнуть, что позиция автора с самого начала определена — наличия телефонного аппарата недостаточно, чтобы раздался звонок, наличия логической схемы — для того, чтобы произошло событие.

Жизнь и смерть бесконечно шире логических рамок. И, пожалуй, с точки зрения Бродского, приложение этих рамок к жизни и смерти — бессмысленное и почти оскорбительное занятие:

…доказанная правда

есть, собственно, не правда, а всего

лишь сумма доказательств —

И вслед за этим:

…но теперь

не говорят «я верю», а «согласен».

То, что теперь не говорят «я верю», — главное обвинение, предъявляемое поэтом эпохе.

Все голоса-персонажи новеллы на разные лады говорят об одном и том же — о взаимоотчужденности жизни и умозаключений, об опасности, которая таится в житейской «формальной логике». Сравним с Акутагавой. Голоса-персонажи в его новелле высказывают противоположные суждения об одном и том же событии, герои Бродского все махнули рукой на самую возможность судить о происшедшем, в то время как сюжетно дело клонится именно к правовому суду.

Первый свидетель, шахматист, прячется за свое заведомо не серьезное oтношение к логике — только как к игре, требующей не больше, чем соблюдения определенных правил. Он дискредитирует логику подчеркнуто примитивным ее применением: / «…он ведь позвонил! / Взволнованные так не поступают!»; он цепляется за иллюзию, что у игры есть цель, априорно известная, и то, что сама эта цель ставится под сомнение непривычным ходом (хотя бы и в рамках правил), так по всей очевидности непереносимо для него, что мы даже готовы, в согласии с пародируемым жанром, занести его в предполагаемые убийцы несносного партнера.

Отчаянный нонконформизм убитого, внушенный им подруге, имеет ту же цель — соскрести с явлений оболочку лживой очевидности: пусть уж лучше комната, как в каком-то Бергмановом кино, станет равномерно белой, лишь бы вещи перестали притворяться тем, чем они не являются.

Фактический — здесь это слово следует взять в кавычки, — итак, «фактический» убийца, подросток, в своем живом лирическом косноязычии («У нас была экскурсия в кино») выдает мысль автора о круговой поруке не только всех людей, но и всего сущего: ничего бы не произошло, «но там, в порту, / везде огни и светлячки на рейде…» — и по этой причине у мальчика было такое настроение, и от такого настроения он попросил закурить, вследствие чего мужчина оскорбил его, и, так как он был оскорблен, мальчик выстрелил… и т. д. Автор иронизирует, доверяя цепочку причин-следствий недалекому подростку, тем не менее строгая причинно-следственная связь налицо. Мы без труда можем пропутешествовать от конца (событие) к началу (первопричина): следствие—причина—следствие—причина—следствие—причина… — и получить по заслугам за наше доверие к удобным стереотипам: причина убийства — светлячки на рейде! Не правда ли, занимательный поворот любимой отечественной словесностью темы покаяния? (Для сравнения: «Мир православный! Виноват я, каяться хочу… Мой и умысел, мое и дело». — Л. Н. Толстой; «Это я… Это я убил тогда…» — Ф. М. Достоевский.)

Вероятно, нечто самое близкое авторскому кредо утверждает простой, наименее склонный к сомнительной рефлексии человек — капитан. При этом он словно бы отвечает на сожаления автора во вступлении по поводу того, что теперь «не говорят „я верю“, а „согласен“»:

…в движеньи губ гораздо больше жизни,

чем в том, что эти губы произносят.

Вот я сказал вам, что поверил; нет!

Здесь было нечто большее. Я просто

увидел, что она мне говорит.

(Заметьте, не услышал, а увидел!)

(Здесь хотелось бы даже отметить специальным знаком отсутствие ударения на «что» и стихе «увидел, что она мне говорит».)

В общем о том же на свой лад твердит (читателю, а не следователю) женщина. Как совершенный пустяк она игнорирует то столь важное в бытовой женской жизни и в детективном жанре обстоятельство, что у одного из ее любовников есть сын: она помнит, что, кажется, есть, но не помнит, у кого именно, кто из них отец мальчика, играющего роковую роль в фабуле. Но в том и состоит особенность этого повествования, что свидетельствующая в нем важнее свидетельства… Так же, как далее не важно «…сколько / дадут ему. Да это все уже / не наше дело…». Здесь все неважно: кому «ему» — мальчику за убийство или отцу за небрежное хранение оружия, неважно даже довести до конца фразу, которая обрывается «Наверно, / ему дадут…». Сюжет требовал фигуры следователя — вопрошателя, ловца человеков, наблюдателя теневых сторон сознания, гуманного и любопытного Порфирия Петровича, нетипичного, как говорится, для советской действительности.

Как детектив следователь из «Посвящается Ялте» так себе. Он не ведет даже элементарной игры, не расставляет ловушек, его эмоциональность не притуплена, что на практике является обязательным атрибутом профессии, и, что в еще большей степени является отступлением от правил, он чувствителен, склонен к непосредственной реакции — будь то женские чары актрисы, будь то экзистенциальный ужас раскрывшейся перед ним драмы. Пожалуй даже, он самый чувствительный из восьми персонажей (включая эпизодических Бабку и Автора).

Автор, в пародийном согласии с детективным каноном, подвешивает облачко suspense’a над каждым персонажем, но делает это таким ловким образом, что мы почти не замечаем, где и как он растворяет границу канона, окружая той же атмосферой огоньки в бухте и даже духоту, которая обычно в творчестве Бродского символизирует непереносимость мира. (Тягостная, подавляющая духота как условие существования — фон «Колыбельной Трескового Мыса», поэмы с широкими обобщениями, в которой жизнь расценивается как выживание, тягостный экстремальный процесс выползания жаберных существ на берег, в чужую и трудную для дыхания среду.) Но роль следователя здесь — последовательно разрушать, ставя под сомнение возможность чьей бы то ни было вины вообще.

Доказательства этому следователю ничего не доказывают. В спорах для него не рождается, а гибнет, затопленная возбуждением и гневом, истина; и, возможно, он подозревает, что вера в аргументацию погубила Рим, как прежде логика погубила Афины, как, похоже, вера в законность не спасает нынче и нас.

Нетрудно распределить степени виновности в преступлении между персонажами в согласии с логикой и УК РСФСР. Можно прибавить к списку виновников еще и провинциальную духоту, войну в биографии героев, шпионский боевик по ТВ, помянутых светлячков в порту… Эта ощутимая в речах и поведении следователя тенденция расширять сферу обвинения до безграничности амбивалентна: она намекает сразу и на всеобщую виновность, и на абсурдность представлений о виновности вообще.

Мы могли бы сказать, что «Посвящается Ялте» в целом есть драматическое изложение одной из наиболее острых современных научных проблем — соотношения между целостным, дискретным событием, с одной стороны, и его линейной (континуальной) текстовой интерпретацией, с другой. Это область увлекательных интеллектуальных приключений, на которую претендует логика, лингвистическая семантика, семиотическое литературоведение. На самом деле, конечно, поэт не следует за наукой, а, скорее, так же, как и ученые, исследует своими средствами этот конфликт.

Бродский не первый в русской литературе отважился на художественное исследование этой зыбкой и затемненной области. Даже в «Silentium!» Тютчева (1830) скорее сконденсирован предыдущий литературный опыт, чем начата новая тема, которую можно далее проследить в творчестве всех крупных русских писателей, начиная с Гоголя. Кризис позитивизма на грани двух веков дал толчок к новому бурному развитию этой темы в нашей литературе. Собственно для группы Объединения реального искусства (Обэриу), и, в особенности для А. И. Введенского, эта тема была почти исключительной. Введенский был последовательный «логикоборец» (см. о нем проницательные исследования М. Мейлаха). Основной принцип поэтики Введенского — пародирование моделей мышления. Его пародия гениальна, прежде всего, своей тотальностью: с необычным остроумием и тонким внутренним знанием русского языка Введенский пародирует и, таким образом, взрывает весь мир причинно-следственных связей. Но эта пародия замыкается в самом себе. Она не выдвигает альтернативы пародируемому. Вслед за обэриутской поэзией Введенского уже не может быть ничего — это обрыв языка, сознания.

Нам кажется, что в «Посвящается Ялте» представлена и альтернатива дискредитированному мировосприятию в рамках «здравого смысла», кухонной логики: это припасенная на конец возможность некоего над-человеческого, над-логического или метафизического взгляда на мир. Взгляда сверху.

Автор сохранил за собой право выйти на смену и руководить финалом. И тут выясняется, что он не отвергает логику вообще, что было бы чисто логической крайностью, но, скорее, грустит о том, насколько современное сознание покинуто метафизикой, напоминает, что логика — не сама жизнь, а лишь один из способов подхода к жизни, как физическое бытие, как бытие в мечтax (day-dreaming) и подсознательных импульсах, воспетое Фрейдом, как формы трансцендентального бытия. Все контраргументы, выдвигаемые Бродским против логики, имеют в сумме позитивное значение — они утверждают еще один равноправный способ бытия — поэтический. То, что противопоставляется логике, — это художество, поэзия, и они суть (при сравнении с логикой) анти-анализ и анти-синтез, ибо и тот и другой процесс имеют своей основой представление об элементарном строении мира, тогда как поэзия не хочет признавать преимущества условных атомистических представлений о жизни и мире перед, пусть столь же условной, но, по человечеству, первичной картиной целостной жизни (мира).

Авторская рефлексия в конце оформлена в мощную лирическую коду, обобщающую тему. Живая Ялта — с ее цветами, пальмами, огнями, отпускниками, льнущими к дверям закрытых заведений, точно мухи к зажженным лампам… — тает в ночной тьме. И весь полуостров возвращается к тем очертаньям, о которых нам твердит географическая карта.

Это не торжество карты над землей, не торжество географической карты как абстрактного знания и результата логических умозаключений, а, скорее, отведение ей соответствующего места в системе представлений о мире: и она может представительствовать жизнь, но лишь в сгущающейся тьме и на возрастающем удалении от земли.

1978

О книге Льва Лосева «Солженицын и Бродский как соседи»

Очерк о Юзе Алешковском

Очерк о Михаиле Красильникове

Юз!

Очерк из книги Льва Лосева «Солженицын и Бродский как соседи»

Вот уж «кто награжден каким-то вечным детством»! Старость — замедление, а Юз быстр. Легок на подъем. Поехали! В Вермонт за водой из водопада, в русскую лавочку за килькой, в Москву на презентацию книги, в Чикаго на день рождения подруги знакомого зубного врача. Смена настроений стремительна. Ну его… Московские тусовки омерзительны. Чудовищно скучная баба. Разве ж это килька?.. А может, все-таки?.. Поехали! В Нью-Йорк к четырем утра — на рыбный рынок. Во Флориду — купаться. В Италию с заездом в Португалию… Реакции, как у летчика-испытателя. В июне 1983 года мы были вместе на одной конференции в Милане, а потом наметили несколько дней полного отдыха в Венеции. Утром сели в поезд, болтали, поглядывали в окно на скучные ломбардские пейзажи, слегка выпивали, закусывали. В Вероне поезд остановился на втором пути, а по первому пути, прямо по шпалам, набычившись, таща в каждой руке по чемодану, шел поэт Наум (Эма) Коржавин. Очень плохо видящий, он в этот момент целеустремления, видимо, и не слышал ничего — а навстречу ему быстро шел поезд. От ужаса я обомлел. А Юз рванул вниз окно и зычно крикнул: «Эма, ты куда?» Не удивившийся Коржавин мотнул головой и крикнул в ответ: «В Верону». Дикие русские возгласы привлекли внимание железнодорожника на первом перроне. Он спрыгнул на рельсы и оттолкнул вбок Коржавина с чемоданами. Через секунду промчался встречный. Юз плюхнулся на свое место и сказал: «Эмма Каренина…»

Острый интерес к игрушкам — магнитофонам, приемникам, апельсиновыжималкам, электрическим зубным щеткам с переключением скоростей. Картинкам, пластинкам, машинкам. Иногда он даже краснеет, так ему хочется. И по-детски быстро интерес к новой игрушке пропадает. Было бы разорительно, если бы не блошиные рынки и «гаражные распродажи». Как-то мы ехали к морю, и Юз, конечно, тормознул, завидев кучу хлама, выставленную у крыльца одного дома и в открытых дверях гаража. Среди ломаных ламп и щербатых тарелок он приглядел небольшое сооружение, изделие художника-любителя — чучело птички сидит на домике — и приобрел вещицу за один доллар. Мы отъехали, завернули за угол. Юз опять остановил машину, вылез и аккуратно положил уже опротивевшую покупку на обочину дороги.

Я подозреваю, что для него не существует неодушевленных предметов. Он вступает в сложные и противоречивые отношения с вещами по всему диапазону изменчивых чувств, от любви до ненависти. У него в романе «Смерть в Москве» есть причудливый андерсеновский мотив — милые живые вещи томятся в плену у заживо мертвого коммуниста.

Я привез к Юзу в гости своего петербургского друга Владимира Васильевича Герасимова, несравненного эрудита. Был теплый апрельский вечер, мы пошли погулять по университетскому городку. Герасимов, впервые приехавший в Америку, рассказывал нам разные любопытные вещи об американской провинциальной архитектуре. Юз заинтересованно слушал. Но вот его внимание привлек сучок, валявшийся на асфальте. Юз поднял сучок и вставил себе в ширинку. Потом заменил прутиком. Потом сосновой шишкой. Потом одуванчиком. Флора продолжала подбрасывать ему фаллосы вплоть до конца прогулки, когда Юз проворно вскарабкался на старую яблоню, сел верхом на толстенный сук, торчавший почти параллельно земле, сидел там, болтая ногами и хохоча, и яблоневый сук с белым цветеньем на конце действительно казался нам продолжением Юза.

Карнавализация, оппозиция верх-низ, веселая бахтинщина шестидесятых годов идет в дело, когда критики берутся за Юза. Сам он когда-то сказал со вздохом:

А низ материально телесный

У ней был ужасно прелестный.

Говорят, Бахтину Юзов экспромт очень понравился. Экспромты рождаются у него легко и непрерывно, как пузырьки в шампанском. Они так органичны, что кажутся ничьими, фольклором, например, каламбурный тост «За пир духа!».

Или двустишие с рифмой исключительной точности и глубины:

Пора, пора, е… мать,

Умом Россию понимать.

Впервые я увидал этот текст в 1978 году пришпиленным на дверях конференц-зала, где собрались советологи, в Вашингтоне. На протяжении последующих двадцати с лишним лет его цитировали то как народную частушку, то как «гарик» Игоря Губермана, разве что к тезисам Лютера на дверях виттенбергского собора не относили этот стишок.

Я бы раз и навсегда дисквалифицировал критиков за употребление словосочетания «Алешковский и Лимонов». Лимонов — даровитый человек, но дело не в этом. Дело в том, что их объединяют как авторов «неприличного». Это все равно как сравнивать кошку с табуреткой по признаку четвероногости. Неприличие Юза лингвистическое — из небогатства основного русского табуированного словаря (дюжина сексуальных и скатологических терминов) русская грамматика позволяет и народная фантазия творит принципиально неограниченное множество насыщенных эмоциональными оттенками речений. Юз не инкрустирует свою прозу вульгаризмами, как это делали писатели прошлого для создания речевых портретов простонародных персонажей, а оседлывает могучую стихию просторечия. Впрочем, почему же «оседлывает»? Ненормативная речь крайне редко употребляется у него для описания сексуальных моментов, она скорее океанический эрос, из которого возникают мифы. Он мчится по этим волнам, как гениальный серфер или как мальчик на дельфине. А точка назначения у него всегда высока — тайна бытия, тайна божества.

Неприличие Лимонова — вовсе другого рода, в прямом смысле слова порнографического: выставляются напоказ подсознательные перверсивные импульсы. Ненормативной лексики у Лимонова очень мало — «попки» и «письки» куда похабнее.

Потрясающий художественный эффект возникает, когда «последние вопросы» задаются не осторожным нормативным языком, а живой речью, которая сама в процессе непрерывного становления. Дело тут не в травестии, не в том, что получается смешно. Впервые я слышал «Николая Николаевича» от своего друга художника Ковенчука. Сам обладая редким чувством слова, он прочитал где-то самиздатского «Николая Николаевича» и запомнил наизусть большими кусками. Он декламировал мне фрагменты фантастического текста, и мы беспрерывно хохотали. Можно было бы сказать: «И его декламация сопровождалась взрывами смеха». Артиллерийский обстрел тоже неизбежно сопровождается взрывами, однако не шума ради стрельба ведется, а на поражение. Язык волен, автор мудр, читатель весел. Творчество веселое, вольное и мудрое — нетрудно проследить его русскую родословную: Зощенко, Достоевский, письма Пушкина.

И не гнушался добрый мир общинный

Матриархальной лексикой обсценной.

Тот же Герасимов рассказывал мне, как в послевоенный год маленьким мальчиком он был привезен на лето в глухую деревню. Там его сразу принялась за-дразнивать стая оголтелых сверстниц.

Затравленное городское дитя, он заорал на хулиганок: «Идите к черту!» Появилась бабушка, суровый матриарх, и не без испуга в голосе попеняла ему: «Нехорошо так ругаться, его поминать». — «А они пристают…» — «А ты им скажи: „Идите на х…!“, а его не поминай».

Сейчас многие стали благочестивы и вспомнили о средневековом запрете на матерную речь как проявление язычества. Один уважаемый Алешковским философ сказал мне: «Я вашего Алешковского читать не буду, потому что матерщина оскорбляет Божью Матерь». Здесь, я думаю, проявилось искреннее религиозное чувство и полное отсутствие чувства языка. Если правило веры не прочувствовано в живом опыте, а при-меняется априорно, оно есть суеверие. Значение любых, без исключения, слов контекстуально. В трогательной старинной легенде статуя Богородицы улыбнулась бродячему клоуну, который по незнанию молитв от души пожонглировал перед Ней. Можно представить себе и продолжение легенды — набежали ханжи, завизжали: «Перед святыней какие-то палки кидать в воздух! На костер поганца!»

«А некоторых Господь простит за то, что хорошо писали», — говорил Бродский, ссылаясь на английского поэта. Собственно говоря, у Одена в качестве прощающей инстанции назван не Бог, а Время: «Время, которое нетерпимо к храбрым и невинным и уже через неделю равнодушно к прекрасной внешности, поклоняется языку и помилует всех тех, кем он [язык] живет; прощает им трусость, высокомерие, слагает почести к их ногам. Время, которое таким странным образом извинило и помиловало Киплинга с его взглядами, которое помилует и Поля Клоделя, прощает и его Йейтса за то, что хорошо писал».

Некоторая логическая запинка в подстрочнике объ-ясняется тем, что оригинал написан подпрыгивающим шаманским размером, четырехстопным хореем со сплошными мужскими окончаниями и парными рифмами, размером, воспроизведенным Бродским в третьей части стихов «На смерть Т. С. Элиота».

Стихи «На смерть Т. С. Элиота», как известно, лишь отчасти написаны как отклик на смерть Элиота, а более как отклик на то близкое к откровению душевное потрясение, которое испытал Бродский, когда, листая английскую книжку в темной ссыльной избе, наткнулся на вышеприведенные строки Одена. В первой части триптиха Бродский заставляет Время представительствовать Бога, выполнять ангельскую (посланническую) миссию: «Уже не Бог, а только Время, Время зовет его». Отсюда и подстановка в высказывании «Некоторых Господь простит за то, что хорошо писали», которое стало для Бродского личным символом веры.

Нет ничего удивительного в том, что Бродский любил Юза. Кто Юза не любит! Интересно то, что, подыскивая определение для таланта Алешковского, он назвал Моцарта, то есть в своей иерархии поместил Юза на высший уровень.

Моцартианское начало Бродский увидел только в двух современниках — Алешковском и Барышникове. «В этом безумии есть система»: с точки зрения Бродского, эти художники, подобно Моцарту, не выражают себя в формах времени, а живут формами времени, то есть ритмом («Время — источник ритма», — напоминает Бродский). Ритмы времени проявляются в музыке, движении, языке, которые, говоря словами Одена, «живут людьми». Те, кто интуициям поэта предпочитают философию, найдут сходные представления о единстве Времени и Языка у Хайдеггера.

По поводу украинского философа, чью работу о Хайдеггере он с интересом читал, Юз все же сказал: «Нехайдеггер!»

Больше всего я люблю «Синенький скромный платочек» (1982). Помню, как начал читать в первый раз и почти сразу перешел на чтение вслух — невозможно было отказать языку, гортани в таком празднике. И написал автору: «Я начал читать, и мне очень понравился тон и необыкновенное мастерство языка… ехuborаnсе образов, красок, характерных выражений, которая вас опьяняет и увлекает. Много лишнего, несоразмерного, но verve и тон удивительны». Нет, это не я написал Алешковскому, это мой тезка, Лев Николаевич Толстой, написал Николаю Семеновичу Лескову. Цитату я выбрал из статьи Эйхенбаума о Лескове («„Чрезмерный“ писатель»). В этой статье развивается важный тезис о неотделимости литературного процесса от общеинтеллектуального, в первую очередь от развития философской и филологической мысли. Новое знание о природе языка и мышления открывает новые перспективы воображению художника, а по ходу дела создаются и новые правила игры. В середине XX века распространилось учение о диалогизме, иерархии «чужого слова» у Алешковского становятся чистой поэзией. В «Платочке» смешиваются экзистенциальное отчаяние и бытовой фарс, и результат реакции — взрыв. Подобным образом в трагическом Прологе к «Поэме без героя» проступает «чужое слово» самой смешной русской комедии:

А так как мне бумаги не хватило,

Я на твоем пишу черновике.

И вот чужое слово проступает…

Сравните:

АННА АНДРЕЕВНА. Что тут пишет он мне в записке? (Читает.) «Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное; но, уповая на милосердие Божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек… (Останавливается.) Я ничего не понимаю: к чему же тут соленые огурцы и икра?

ДОБЧИНСКИЙ. А, это Антон Антонович писали по черновой бумаге, по скорости: там какой-то счет был прописан.

Буквально на приеме проступающего чужого слова и написан «Платочек». Одноногий ветеран, пациент дурдома Вдовушкин, пишет «крик чистосердечного признания» на обороте истории болезни маньяка, вообразившего себя «молодым Марксом», а когда Вдовушкин уходит в туалет покурить, свое вписывают то «молодой Маркс», то другой несчастный, вообразивший себя Лениным: «А главное, санитары регулярно бьют меня по головке, по головке, по рукам, по ногам, по настоящему, по мудрому, по человечьему, по ленинскому, огромному лбу». Но и Маркс, и Ленин, и Вдовушкин пишут поверх некоего вечного текста. Какого — становится ясно в середине книги, когда судьба заносит героя в послевоенный колхоз. Вдовушкин живет там, как библейский патриарх, окруженный женами, детьми и стадами: «Вскоре и детишки начали вслед за мулятами-жеребятами появляться. Мальчики все один к одному, пятеро пацанов… Благодаря моей хозяйственной жиле, имели мы трех неучтенных коров для ребятни».

…И дети мои — вокруг меня;

когда во млеке омывались мои шаги…

Книга Иова, глава 29.

Перевод В. Аверинцева

Вся жизнь Иова–Вдовушкина — цепь мучительных потерь. Он теряет родителей, друга, ногу, имя, жену, нерожденного ребенка, возлюбленную, собаку, свободу, зрение, голос. Жизнь состругивается с этого человека, так что остается одна перемученная и возопившая к небу душа:

Если бы взвесить скорбь мою и боль положить на весы! Тяжелее она, чем песок морей; оттого и дики слова мои!

Там же, глава 6

А еще спрашивают: отчего Алешковский пользуется диким русским языком? «Оттого…», от скорби тяжелой.

Великий Гоголь говорил о смехе сквозь слезы, но это не было его собственным forte. Пушкин смеялся, а потом загрустил, слушая «Мертвые души», но не плакал же. И никогда никто не хохотал над «Шинелью». (Плакал от умиления дружбой Чичикова и Манилова только наивный мальчик в повести Добычина.) После Шекспира единственный трагический писатель, который умел смешить до слез (и после слез), это Достоевский. Радужные переливы ужасного-смешного в монологах Мармеладова, Лебедева, Лебядкина, Кириллова и Дмитрия Карамазова никаким мастерством не объяснишь — только вдохновением. А вдохновение не объяснишь в терминах психологии, оно загадочно.

Как-то раз я был свидетелем вдохновенного наития. Ни воспроизвести, ни объяснить увиденное я не берусь. Рассказываю только, чтобы свидетельствовать непонятность, не-объяснимость явления.

Лет десять-двенадцать назад мы оказались с Юзом в одно время в Нью-Йорке, ночевали в квартире Бродского, который уехал надолго в Европу. Наутро мы собирались разъезжаться по домам и, пока мы собирались, подъехал грузовик с вещами более долгосрочного постояльца: на все время отсутствия Иосифа к нему вселялся его друг Дерек Уолкотт (тогда еще не нобелевский лауреат, но что замечательный поэт, я уже знал, так как читал роман в стихах «Омерос», эпос карибского захолустья, написанный «поверх» «Одиссеи» Гомера). Мы вручили Уолкотту переходящие ключи и задержались немного поболтать, пока грузчики таскали коробки с книгами и чемоданы. Кстати, грузчики переговаривались между собой по-русски, мрачные биндюжники с Брайтон-Бич.

Юз по-английски говорил плоховато, так что я еще и переводил туда-сюда. Не помню почему, но в разговоре выскочило имя Пабло Неруды. Я сказал, что это поэт с непомерно раздутой репутацией, Уолкотт согласился, а Юз неожиданно завитийствовал: «Фотографы, вахтеры, операторы подъемных кранов, соскребательницы гуано… Дорогие братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…» Нет, я предупредил, что не смогу передать, как это было смешно, и объяснить, отчего это было смешно! Оттого, что крепкий, подтянутый Юз вдруг сделался похожим на пухлого лауреата международной ленинской премии? Оттого, что что-то от блатного «раскидывания чернухи» было в бессмысленно напыщенных руладах (почти точных, между прочим, цитатах)? Ну что там я мог перевести, сходу и давясь от смеха, но — и это было самое необъяснимое — Уолкотт все понимал и так же, как и я, хохотал до слез.

Грузчики между тем перекуривали и поглядывали на нас с тяжелым презрением. Видимо, мы в их глазах были расовыми предателями и наше веселье усугубляло их горечь от необходимости прислуживать чернокожему.

Есть у Алешковского повесть «Маскировка». Выдумана она так: убогая советская действительность на одной шестой земной поверхности оказывается маскировкой, скрывающей подлинную — подземную — жизнь: «Как спутник американский пролетает над Сторопорховым, так у наших гастрономов очереди выстраиваются, вроде бы мясо, масло и колбасу дают, автобус переваливается по колдоебинам, пионерчики маршируют, поют песни про вечно живого Ильича, грузины гвоздику продают, бляди куда-то бегут за дубленками, в парках драки, в баньках парятся, театры, конечно, танцульки — одним словом, видимость жизни заделывается, маскировка…» И т. д. и т. п. — полсотни страниц повести Алешковского, «бедной, жестокой, скотской и краткой», как жизнь проглоченного Гоббсовым левиафаном человека. Как старомодный читатель, я не могу не сопереживать эту жизнь с пьяными, глупыми, добрыми, жалкими персонажами «Маскировки». До слез жалко Дуську, которой не досталось трескового филе.

Исключительность Юза — не просто в дивной энергии его поэтической речи, а в добродушии, душевной доброте, Доброте Души.

1999

О книге Льва Лосева «Солженицын и Бродский как соседи»

Очерк о Михаиле Красильникове

Очерк о Иосифе Бродском

Ким Манчжун. Сон в заоблачных высях

Глава из романа

В ДАЛЕКОМ ВИННОМ ДОМЕ ДЕРЖАТ ЭКЗАМЕН У БАРЫШНИ КЕ.

КЕ СОМВОЛЬ ПОД БРАЧНЫМ ОДЕЯЛОМ ДАЕТ СОВЕТЫ МУДРЕЦУ.

Великолепный, процветающий город превзошел все, что он о нем слышал. Река Лошуй пересекала город, словно разостланная полоса белого шелка, а над водой радугой склонился мост Тяньцзинь. Прямо в воздух поднимались красные коньки крыш, лазоревые черепицы, и вся эта картина опрокидывалась прямо в речные воды. Поистине, прекраснейший город Поднебесной!

Юноша, подгоняя осла, поспешил прямо к винному павильону, о котором говорил ему хозяин лавки. На улице перед павильоном было полно резвых коней под вызолоченными седлами, а из него доносилась музыка, ее звуки парили в воздухе. Юноша решил, что в павильоне дает пир правитель Хэнани, и послал слугу все разузнать. Тот вскоре вернулся и рассказал, что это молодые люди из влиятельных знатных семей города собралась вместе с прославленными гетерами полюбоваться весенней природой. Ян был уже под хмельком, и тут же, оставив осла, поднялся прямо в дом. Здесь десяток молодых людей, рассевшись на циновках, оживленно болтали с красотками и пили вино из больших чарок.

Они были в изящных нарядах, и на всем здесь лежала печать изысканности. Молодые люди, заметив, что Ян красив и держится свободно, встали и, приветствовав его сложением рук, усадили рядом на циновку. Каждый из них назвал свое имя, а один из них, назвавшись Но, спросил:

— Я вижу, брат Ян выглядит путником, наверняка спешит на государственные экзамены.

— Вы правы, так оно и есть, — ответил Ян.

— Если брат Ян собрался на экзамены, то хоть гостя и не положено торопить, но мы не станем вам мешать. Мы-то здесь собрались попировать, — заметил молодой человек по имени Ван.

— Братья правильно поняли, — ответил им Ян, — но вы наверняка собрались не просто для того, чтобы выпить чарку вина, у вас собрание поэтов и вы сравниваете свои литературные творения. Я бедный школяр из Чуских земель, мне еще мало лет, и знания невелики. Мне неожиданно повезло на провинциальных экзаменах, но принять участие в ваших блистательных испытаниях — это было бы для меня счастьем сверх меры!

Все увидели, что Ян скромен, да и лет ему еще мало и рассмеялись:

— У нас здесь вовсе не собрание поэтов, — ответили они, — но брат Ян упомянул здесь о стихотворном состязании — вот это похоже! Вы пришли поздно, напишите стихотворение, если вам охота, а нет — просто выпейте с нами и повеселитесь.

Винная чаша пошла по кругу, и тут же взыграло в нем чувственное желание, хмельной взор устремился к певичкам. Двадцать из них были заняты, и лишь одна сидела независимо в строгой позе, очаровательная, истинная красавица, как говорится, способная погубить царство1. Будто фея с Нефритового пруда2 явилась в мир людей. Юноша пришел в смятение, даже пропустил круговую чашу. Красавица на него поглядывала, и Ян ответил ей взглядом. Тут он заметил перед ней груду листков со стихами.

— Эти листы со стихами наверняка прекрасные творения братьев, — спросил он у молодых людей. — Не удостоите ли вы меня позволением прочесть хоть одно?

Не успели ему ответить, как красавица поднялась, собрала листки и положила перед Яном. Здесь было десять стихотворений, и юноша просмотрел их по одному. Некоторые были сделаны довольно искусно и говорили о зрелости сочинителей, но большая часть поражала однообразием и не отличалась красотой слога. «Я слышал, будто в Лояне много талантов, — подумал Ян, — но, глядя на эти стихи, только и скажешь, что люди любят болтать пустое». Он вернул стихи красавице и, почтительно сложив руки, обратился к молодым людям:

— Мне, худородному недоучке из провинции, еще ни разу не довелось увидеть образцовое сочинение. Нынче я обрел счастье быть ослепленным, как говорится, жемчугами и нефритами братьев, мое сердце полно ликования.

Молодые люди к этому времени уже порядком захмелели и насмешливо ответили:

— Брат Ян наверняка сам владеет искусством сложения строф, вы могли не понять только особо тонкие вещи!

— Я познал любовь незаурядных людей, и за чаркой вина вы отнеслись ко мне, как к близкому другу. Не растолкуете ли мне, что за хитрость спрятана в ваших стихах?

Ван громко расхохотался:

— Что нам мешает тебе объяснить? Издавна Лоян славится талантами, и если случалось лоянцу не получить на экзаменах первое место, то уж второе или третье всегда доставались! Мы все слывем знатоками изящного слога, но это пустая молва, потому что сами мы не можем судить о качестве сочинения. Есть здесь у нас одна барышня по имени Ке Сомволь. В Поднебесной нет ей равной по красоте, искусству танца и пения. А еще она в совершенстве знает творения древних и нынешних поэтов и ее способность распознать талант поистине сверхъестественна. Все мы отдали ей свои стихи, и теперь то, что ей понравится, она положит на музыку и споет. Вот это и будет ее оценкой таланта сочинителя. К тому же фамилия барышни Ке — так называется коричное дерево на луне. Вот вам и добрый знак: тот, кого оценит Сомволь, станет победителем на экзаменах. Прислушайтесь, братец Ян! Разве не удивительно?

— А кроме того, есть еще один секрет, — вступил в разговор молодой человек по имени Ту. — Барышня Ке выбирает и поет только одно стихотворение, и тот, кто его написал, проводит с барышней ночь — как говорится, соединяет с ней свою судьбу, а мы все поздравляем поэта и провожаем в дом барышни Ке. Разве не удивительно? Ты, братец Ян, тоже ведь мужчина и конечно заинтересован. Неужто не сочинишь стихотворение, не рискнешь потягаться с нами?

— Вы ведь давно написали свои стихи, — сказал юноша. — Может быть, барышня Ке уже спела чье-нибудь стихотворение ?

— Чистый голосок барышни Ке еще не звучал, вишневые уста закрыты, и нефритовые зубки не показывались. Светлая весенняя мелодия не касалась нашего слуха. Барышня, наверное, кокетничает, а может, стыдится, — ответил Ван.

— Я живу в Чуских землях. Хотя мне и случалось накропать парочку подражательных стишков, но здесь я человек посторонний, и, боюсь, ваше высокое искусство не для меня! — стал отказываться Ян.

Ван громко принялся ему возражать:

— Вы, Ян, красивы, как женщина, неужто у вас и воля не мужская? Вспомните, что сказал совершенномудрый3: «В человеколюбии не уступай даже учителю!», и еще: «И в состязании он остается совершенным мужем». Есть у вас поэтический дар или нет его, зачем попусту упрямиться и скромничать?

А Ян только делал вид, что отказывается. При виде совершенной красоты Ке его охватило вдохновение, и, заметив возле циновок молодых людей чистую бумагу, он схватил листок, разгладил его и принялся писать. Один взмах кисти — и стихи готовы! Три строфы он написал так стремительно, будто лодка под ветром несется в море, словно терзаемый жаждой конь мчится к реке. Молодые люди, увидев быстроту его поэтической мысли и полет кисти, изумились и побледнели. А Ян, бросив кисть на циновку, обратился к ним:

— Сперва я хотел получить наставления братьев, но у нас нынче барышня Ке экзаменатор. Истекает время подавать сочинение, боюсь, не успею! — с этими словами он передал листочек со стихами барышне Ке.

Сомволь повела глазами-осенними волнами, только взглянула — и тут же под звон кастаньет полилась нежная песня. Ее звуки взлетели прямо к небесной выси и там в вышине откликнулись журавли. Казалось, поют цитры из Циньских земель4, звенит лютня из царства Чжао5. У молодых людей даже лица вытянулись.

Вот эти стихи:

Чужестранец из Чу завернул по пути в царство Цинь.

В придорожный трактир он зашел опьяниться «Лоянской весной».

Кто же первый сорвет лунной кассии с ветки цветы?

Может быть, средь пришедших экзамен сдавать и найдется такой.

На Тяньцзиньском мосту в легком ветре пушинки парят,

В занавесках жемчужныхиграет мерцающий свет.

Нужно только услышать, как здесь пропоют твой куплет —

И на пестрой циновке затихнет плясуньи наряд.

Ветки в полном цвету все ж грубее изящных белил.

Стихли песни ее, только дышат уста ароматом,

Лишь осела искусным взметенная пением пыль —

Как для гостя свеча возжигается в брачных палатах.

Сначала молодые люди свысока смотрели на Яна, милостиво позволили ему сочинить стихи, а теперь их пропела Сомволь! Настроение у них упало, и, раздосадованные, они молча переглядывались. Уступить Сомволь этому Яну — значит показать свою трусость, а отказаться от договоренности — им откажут в доверии. Они смущенно поглядывали друг на друга, и вид был у них довольно глупый. Ян понял их состояние, встал и с благодарностью сказал:

— Я случайно встретился с вами, а вы так сердечно приняли меня, пригласили на свой прекрасный пир. Даже высказать не в силах, как я счастлив! Но впереди у меня долгий путь, и я должен поспешить в дорогу, мне нельзя целый день развлекаться болтовней. В другой раз, когда мы сдадим экзамены и, как говорится, соберемся на пир в беседке Цзюйцзян6, я постараюсь излить вам все свои чувства.

Ян непринужденно простился и вышел, а молодые люди не стали его задерживать. У винного павильона юноша уже собрался сесть на своего осла, как вдруг выбежала Сомволь и торопливо проговорила:

— Поезжайте на юг по этой дороге, там увидите выбеленную ограду, а за ней вишню, всю в цвету. Это и есть мой дом. Вы, господин, ступайте первым, зайдите и ждите меня, я уйду отсюда вслед за вами.

Сомволь вернулась в павильон и сказала молодым людям:

— Вы, господа, не сочтите меня невежливой, но мы стихами загадали судьбу на сегодняшнюю ночь. Так как же нам быть?

Молодые люди принялись обсуждать, что, мол, Ян вообще-то человек здесь посторонний и, мол, разве это не служит препятствием, хотя мы и договаривались… Они все еще надеялись на любовь Сомволь, и никак не могли принять решение.

Сомволь это надоело.

— Не знаю, как быть с людьми, на которых нельзя положиться! У вас нет недостатка в певицах. Может быть, вы, господа, еще не кончили развлекаться, но я плохо себя чувствую и не могу больше оставаться на вашем пиру! — с этими словами она медленно вышла.

Молодые люди с самого начала обговорили все условия, поэтому теперь они только смотрели на красавицу, которая говорила холодным тоном, и не решались произнести хоть слово.

Ян тем временем зашел на постоялый двор, забрал свои вещи и в сумерках направился к дому Сомволь. А Сомволь уже вернулась домой, в зале для гостей зажгла свечи и стала ждать Яна.

Рука об руку они вошли в дом и сели друг против друга. Можно понять их радость! Сомволь наполнила ароматным вином нефритовую чашу и подала ему, напевая песню на стихи Ду Му7 о платье с золотыми нитями. Ее красота, нежный голос могли бы смутить и даже погубить душу. Ян, не в силах более сдерживать желание, схватил ее в объятия и увлек в постель. Не скажешь, что сон в горах Ушань или встреча с девами у реки Ло8 были прекраснее!

В полночь Сомволь, лежа с Яном в постели, повела такой разговор:

— С сегодняшнего дня я буду служить только вам, и потому мне хотелось бы рассказать о себе. Удостойте меня вниманием и выслушайте с сочувствием. Я родом из Сучжоу, мой батюшка был начальником почтовой станции, но, на беду, заболел и скончался в чужих краях. Наш дом так обеднел, что не нашлось даже денег, чтобы поехать и похоронить его как положено. Тогда мачеха продала меня за сто золотых в «зеленый терем»9. Я терпела поношения и скрывала страдания, мне только и оставалось молить Небо сжалиться надо мной. Наконец я встретила вас и теперь вижу солнце в небе. У моего дома проходит дорога в Чанъань, день и ночь слышу грохот повозок да топот коней. Кто не бросит кнута у моих ворот? За три-четыре года у меня перед глазами людей прошло, что облаков, но я ни разу не видела такого, как вы! Если вы меня не презираете, то мне хотелось бы стать вашей рабыней, чтобы носить вам воду и готовить еду. А что об этом думает господин?

— Разве у меня другие желания, чем у барышни Ке? — искренне воскликнул Ян. — Но ведь я всего лишь бедный школяр, а дома меня ждет старая матушка. Боюсь, у нее другие планы. Стать моей наложницей? Это не для барышни Ке! Наверняка в Поднебесной не найдешь женщину, которая могла бы стать при тебе главной женой.

— Зачем вы так говорите? — возразила Ке. — Нынче в Поднебесной нет равного вам по таланту. Конечно же, в списке сдавших экзамены вы будете первым, а тогда уж недолго получить шнур с печатью министра или секиру с бунчуком генерала. Разве не захотят пойти за вами первые красавицы Поднебесной? Может ли Сомволь ожидать для себя хоть волосинку любви господина? Уж вы не бросайте меня после того, как женитесь на достойной девушке из благородного дома. С сегодняшнего дня я буду блюсти себя и ждать ваших повелений.

— В прошлом году я проезжал через Хуачжоу, — начал рассказывать Ян, — и встретил девушку из семьи Чин. По красоте и талантам она, пожалуй, может сравниться с тобой, Ке, могли бы стать сестрами, но, к несчастью, она погибла. Где же мне теперь найти подходящую девушку?

— Как я поняла из ваших слов, — ответила Ке, — это, должно быть, Чхэбон, дочь тайного ревизора Чина. Ее отец одно время служил в этой округе, и мы были очень дружны с барышней Чин. Действительно, у этой девушки красота и таланты знаменитой Чжо Вэнь-цзюнь10, но вы ее не держите в сердце, думать о ней — напрасное занятие. Лучше поискать в других домах.

— Даже в древности необыкновенные красавицы появлялись не так уж часто, — возразил Ян, — а нынче родились сразу две — и Ке, и Чин. Боюсь, что силы Неба и Земли уже исчерпаны.

Сомволь рассмеялась:

— Вы рассуждаете прямо как лягушка на дне колодца11. Я сейчас вам расскажу, что я знаю о нас, певицах. Так вот, в «зеленых теремах» Поднебесной есть три красавицы. Одна — цзяннаньская Ман Огён, другая — хэбэйская Чок Кёнхон, а третья — лоянская Ке Сомволь. Сомволь — это я. Про меня болтают пустое, а вот Огён и Кёнхон — те уж самые настоящие красавицы! Разве теперь скажете, что красавицы редко появляются под небом?

— По моему, обе они незаслуженно пользуются одинаковой славой с тобою, Ке!

— Я, правда, не видела Огён, — продолжала Ке Сомволь, — она очень далеко живет, но те, кто бывал на юге, хвалят ее без устали. Думается, это не пустая слава. А вот с Кёнхон мы дружим, как сестры. Я вам сейчас про нее расскажу. Кёнхон родом из Бачжоу, из семьи Ян. Она рано потеряла родителей и жила у тетушки. Уже в четырнадцать лет она славилась красотой по всему Хэбэю. Люди из соседних округов хотели взять ее в наложницы, посылали в дом свах, но Кёнхон просила тетушку всех гнать прочь. Свахи говорили ей, вы, мол, барышня, отказываетесь от востока, отвергаете запад, никому не даете согласия. Отчего бы это? Должно быть, желаете только первого министра? А Кёнхон им всем отвечала: «Если бы сейчас, как во времена правления династии Цзинь12, нашелся бы такой, как Се Ань-ши13, приблизивший к себе певичку, я могла бы стать наложницей первого министра. А если бы появился Чжоу Гун-цзинь14 — тот, что был во времена Троецарствия и оборачивался на фальшивый звук, то я, пожалуй, стала бы женой правителя провинции. Я пошла бы за прославленным мужем, таким, как Ли Тай-бо15, который в правление императора Сюань-цзуна, пьяным сочинил „Оду чистоте и спокойствию“. Пожалуй, мне подошел бы и выдающийся талант, повстречайся я с таким, как сановник Сыма Сян-жу16, который во времена Хань сыграл пьесу „Фениксы“ на особой цитре с зелеными струнами. Разве угадаешь заранее, с кем тебя сведет судьба?» Свахи рассмеялись и ушли. Тогда Кёнхон подумала, что у женщины из захолустья глаза и уши мало что видят и слышат. Только певице дано увидеть прославленных героев и выбирать по душе. И Кёнхон решила продать себя в «зеленый терем», и вот, прошли год-два, а ее имя уже прославилось. В прошлом году осенью знаменитые поэты из двенадцати округов Шаньдуна и Хэбэя устроили пир, Кёнхон исполнила для них танец «Юбка из радуги». Красотки, а их было несколько сотен, аж побелели от зависти. А когда пир окончился, она в одиночестве поднялась на башню Бронзового Воробья и ходила там, озаренная луной, вспоминая тех, кто жил в древности. Люди смотрели на нее как на небожительницу. Разве сыщете вы такую на женской половине? Как-то мы вместе с Кёнхон гуляли у храма Шангосы, что в Бяньчжоу, поверяли друг другу свои заветные мысли. Тогда мы и решили: если посчастливится кому-нибудь из нас встретить благородного человека, о котором мы обе мечтаем, пусть та непременно познакомит его с подругой, чтобы нам жить вместе. Я вот встретила вас, мое желание исполнилось, а Кёнхон, к несчастью, забрали во дворец владетельного князя в Шаньдуне, хотя ей вовсе и не нужны ни богатство, ни знатность.

— Оказывается, в «зеленых теремах» полно незаурядных женщин! — заметил Ян. — А нет ли таких на женских половинах?

— На мой взгляд, барышня Чин не имеет себе равных, а уж других я не осмеливаюсь и предлагать вам! Правда, я слышала, будто в столице все расхваливают дочь министра Чона за ее красоту, таланты и добродетели. Говорят, что среди нынешних девиц она — первая. Приедете в столицу и сами разузнайте, так ли это на самом деле.

За беседой прошло время, и стало светать. Они встали, умылись и причесались.

— Вам не стоило бы здесь оставаться, — посоветовала Сомволь. — Вчера наши молодые господа остались недовольны, боюсь, как бы они вам не навредили. Лучше уехать пораньше. Впереди у вас еще много дней, стоит ли все душевные силы тратить на женщину?

— Ваши наставления врезались в мое сердце как металл и камень, — ответил ей юноша.

Прощаясь, они со слезами разняли руки, и Ян уехал.


1 Красавица, способная погубить царство — выражение пришло в китайскую и корейскую литературу из китайского исторического сочинения «История династии Хань», из помещенной там «Биографии супруги Ли» — жены императора У-ди (правил в 140—86 гг. до н. э.), которая славилась необыкновенной красотой.

2 Нефритовый пруд — по преданию, находится во владениях феи Сиванму на западе, в горах Куньлунь. На его берегах растет «персик бессмертия». Отведав его, человек обретает вечную жизнь.

3 Совершенномудрый — имеется в виду Конфуций (551–479 гг. до н. э.). В романе приведены слова Конфуция из его трактата «Лунь юй» — «Суждения и беседы».

4 Циньские земли — имеется в виду царство Цинь в древнем Китае. Его земли были расположены в южной части современной провинции Шэньси. Царство славилось своими цитрами.

5 Царство Чжао — в древнем Китае было расположено в нижнем течении реки Хуанхэ. Славилось своими лютнями.

6 Беседка Цзюйцзян — в старом Китае так называлось место, где устраивали пиры те, кто весной сдал экзамены на чин.

7 Ду Му, Ду Му-чжи (803–852) — известный китайский поэт.

8 Сон в горах Ушань или встреча с девами у реки Ло — истории этих любовных встреч рассказаны китайскими поэтами Сун Юем (ок. 290–223 гг. до н. э.) в «Оде Гаотану» и Цао Чжи (192–232) в «Оде фее реки Ло».

9 «Зеленый терем» — так в традиционной Корее и Китае назывались дома, где содержались певицы и танцовщицы (кор. кисэн), в обязанности которых входило развлекать гостей на пирах. Некоторые из кисэн прославились как поэтессы.

10 Чжо Вэнь-цзюнь (II в. до н. э.) — дочь богача, бежавшая с поэтом Сыма Сян-жу (179–117 гг. до н. э.). Вместе с ним торговала в винной лавке. Когда впоследствии Сыма Сян-жу оставил ее, она написала «Плач о седых волосах».

11 Лягушка на дне колодца — так называют невежественного, ограниченного человека: лягушке на дне колодца мир представляется в виде квадрата — так, как ей видится небо со дна колодца.

12 Цзинь — династия, объединившая Китай после периода Троецарствия. Правила в 264—420 гг.

13 Се Ань-ши (320–385) — сановник, полководец Китая. В молодости жил отшельником в горах Дуншань, где услаждал себя музыкой и красотками.

14 Чжоу Гун-цзинь, Чжоу Юй (175–210) — известный полководец, один из главных героев знаменитого китайского романа «Троецарствие». Прославился красотой и особо тонким музыкальным слухом. Женщины-музыкантши специально фальшивили, чтобы привлечь его внимание.

15 Ли Тай-бо, Ли Бо (701–762) — великий китайский поэт. Рассказывают, будто лучшие стихи он писал, кода бывал пьяным.

16 Сыма Сян-жу (179–117 гг. до н. э.) — известный китайский поэт, жил в правление династии Хань (правила в 207 г. до н. э. — 220 г. н. э.).

О книге Кима Манчжуна «Сон в заоблачных высях»

Оливия Лихтенштейн. Рецепты Хлои Живаго: Замужество и как с ним бороться

Отрывок из романа

Тринадцатилетняя Хлоя Живаго аккуратно обвязала лист бумаги психоделического вида ленточками всех оттенков розового и вместе со своей лучшей подругой Рути Циммер написала на нем: «В помощь историкам и археологам будущего. В этой коробке содержатся важные детали жизни двух девушек из семидесятых годов двадцатого века». Они вложили письмо в шотландскую клетчатую жестянку из-под печенья, в которой уже хранились следующие сокровища: помада «Биба» сливового оттенка, выпуск журнала «Джеки», остатки разломанных украшений, их письма друг другу и договор о вечной дружбе, скрепленный кровью. Затем они вырыли глубокую яму в саду Хлои и, предварительно запечатав, похоронили коробку. Две девочки торжественно стояли у перекопанной земли, склонив головы и оплакивая будущее, в котором их, возможно, когда-то не станет. Позже, уже сидя в доме, они смотрели на дождь и следили за гонкой двух капелек на стекле: одна принадлежала Рути, а вторая Хлое. «Что ты будешь делать, когда вырастешь?» — спросила Рути. «Найду хорошую работу, влюблюсь, заведу детей и буду жить долго и счастливо», — ответила Хлоя. А вот что случилось после того самого «долго и счастливо»…

Глава первая

Утром я проснулась в нормальном настроении. В приподнятом, можно сказать. Даже не очень разозлилась, обнаружив, что мой муж Грег опять спрятал чайник. В самом начале знакомства такие черты в мужчине просто очаровывают, но потом это вдруг начинает страшно раздражать. У дядюшки Грега в тридцать два года случилась болезнь Альцгеймера, и в итоге Грег стал бояться, что и его память ему изменит. Поэтому он с раннего возраста устраивал себе и своей памяти небольшие проверки.

«Мозг — такая же мышца, как и все остальные. Ее тоже нужно тренировать», — говорил он. Его-то это устраивало, а вот остальных членов семьи порядком бесило. Нам не казалось, что попытки вспомнить, куда же ты запрятал от самого себя чайник, так уж необходимы для развития мозга. Но тем утром я, помнится, даже насвистывала, разыскивая чайник, и издала жизнерадостный вопль, обнаружив его в барабане стиральной машины.

Грег не обратил на это никакого внимания. Он восседал за кухонным столом и строчил своим невообразимым врачебным почерком очередное яростное письмо, используя при этом перо, которое я в шутку подарила ему несколько лет назад. (Я все удивлялась, почему он не пишет на пергаменте, не ставит восковые печати и не отправляет для доставки своих писем гонцов.) На этот раз он сочинял послание в муниципалитет насчет платы за парковку.

— Ха, Хлоя, ты только послушай! — воскликнул он. — Я требую ответа от самого советника!

Он встал, отвел как можно дальше письмо (тщеславие не позволяло ему носить очки — неопровержимое доказательство того, что он стареет), прочистил горло и начал читать специальным, «официальным» голосом:

— Изучая законодательство, я с удивлением обнаружил, что, оказывается, представители Брента (Брент — район Лондона.) абсолютно незаконно пытаются изъять у меня денежные средства. К данному письму прилагаю Билль о правах от тысяча шестьсот восемьдесят девятого года, включенный в Свод законов Декларацией о правах тысяча шестьсот восемьдесят девятого года. Прошу обратить особое внимание на следующий пункт: «…Что всякие пожалования и обещания пожалований из штрафов и конфискаций, налагаемых на отдельных лиц до осуждения, незаконны и недействительны».

Грег посмотрел на меня, будучи в полном от себя восторге. Так собака радуется, за рекордно короткий срок принеся хозяину далеко улетевшую палочку. Он взял в руки тост и предусмотрительно намазал его тонким слоем бутербродного маргарина, понижающего уровень холестерина в крови.

— И что все это значит? Что они не имеют права заставить тебя платить за парковку, не уличив в преступлении?

— Именно, — расплылся он в самодовольной улыбке, направляясь к выходу, — сначала меня должен признать виновным суд.

Тут на кухню со скоростью света ворвался наш пятнадцатилетний сын Лео. Во время своего маршброска он успел стащить шоколадную конфету из коробки, которая вообще-то должна была стоять глубоко в шкафу, выпить апельсинового сока прямо из пакета и испариться, прежде чем кто-нибудь смог его приструнить. Беа, наша помощница из Чехии, только метнула гневный взгляд туда, где только что мелькнул Лео, и снова стала методично наполнять тарелку экзотическими фруктами, которые я специально купила на ужин. Я промолчала, решив, что она их набирает для Китти, моей двенадцатилетней дочери, которая недавно объявила, что собирается следить за своим здоровьем. А я, как и любой родитель, не посмела бы встать на пути ребенка, добровольно включающего в свое меню свежие фрукты и овощи.

Тут появилась и сама Китти с тарелкой недоеденного растворимого картофельного пюре.

— У меня живот болит, — объявила она.

— Неудивительно. Ешь всякую дрянь, — неодобрительно буркнула я. — А как же твой новый режим питания?

Тут я поняла, что тарелка экзотических фруктов предназначалась для желудка самой Беа. И точно — Беа устроилась поудобнее за столом и, взяв нож и вилку, начала методично уничтожать дорогущие манго, папайю и гуайаву. Я старалась на нее не смотреть. Солнышко светило, и вообще я хотела сохранить свое хорошее настроение. Так что, сжав покрепче зубы, я опустошила посудомоечную машину и причесала Китти. И правда, все вроде шло неплохо, пока не явилась моя третья пациентка.

Я работаю психотерапевтом, и в нашем доме в Квинс-парке у меня в подвале оборудован кабинет, где я веду прием.

«Большинство предпочитает запихивать в подвал своих милых безобидных старушек матерей вместо того, чтобы пускать туда кучку нытиков, постоянно пережевывающих собственные проблемы», — говорил Грег. Забавно, как он умудряется использовать слова «милая» и «безобидная» применительно к слову «мать», учитывая его собственную мамашу. Кроме того, именно благодаря моей «кучке нытиков» он смог получить медицинское образование. Но, будучи врачом, Грег терпеть не может всяческих больных, а особенно тех, у кого даже нет физических симптомов. Одна мысль о том, что кому-то может стать лучше только от разговора с психотерапевтом, заставляет его недоверчиво закатывать глаза.

«Почему бы им не поговорить с собственными друзьями, а не с кем-то абсолютно незнакомым вроде тебя?»

Тему моей работы мы стараемся затрагивать как можно реже.

Тем утром я попрощалась с Яростным Фрэнком — у него были небольшие проблемы с излишней раздражительностью, но мы над этим работали. Десятиминутный перерыв между пациентами я провела у окна, наблюдая, как листья хрустят под ногами прохожих. Лето подошло к концу, но даже перспектива надвигающегося сезона туманов не испортила мне настроения.

Раздался знакомый звонок в дверь — нетерпеливый и недовольный. Это пришла Угрюмая Джина, моя пациентка на протяжении пяти лет.

(— Как думаешь, они знают, какими прозвищами ты их награждаешь? — спросила недавно моя подруга Рути.

— Конечно нет! — ответила я. — Ты единственная, кто об этом знает. Это все моя страсть к черному юмору. По этим ласковым кличкам я их хоть как-то различаю.)

Я не всегда была такой циничной. В двадцать восемь лет я стала самой молодой из дипломированных специалистов Британской ассоциации психотерапевтов, и всегда была предана работе. Вот только в последнее время все будто бы поблекло и мне частенько стало казаться, что работаю я как-то механически. Джина почти никогда не видит положительных сторон ни в людях, ни в жизни. Из-за нее я начинаю чувствовать себя прямо как какая-то Полианна (Полианна — героиня рассказов американской детской писательницы Э. Портер, находящая причины для радости в самых безвыходных ситуациях. Прим. пер.). Но в последнее время она была почти счастлива — собиралась замуж и пока не нашла ни одного изъяна в своем женихе Джиме, хотя, видит бог, она старалась. По ее же стандартам, она уже целых три месяца определенно довольна жизнью. Хотя в тот день на ее хорошеньком личике возникло какое-то околоджимовое выражение. Что-то случилось.

— Я тут думала… — начала она. Ничего хорошего такое начало у Джины не предвещает. — Это ведь все, конец. Я больше никогда не буду спать ни с кем, кроме мужа. Никогда не познаю восторг и таинство первого раза, первого поцелуя. Никогда не проснусь вместе с новым мужчиной и не испытаю чудо новизны.

Я хотела сказать: «Не глупите, он еще может умереть, или вы разведетесь, или вы ему измените», но промолчала. Вместо этого я вдруг поняла, что, о господи, да я ведь никогда не думала о браке с такой стороны. В это мгновение меня словно ударило по голове, и семя предательства зародилось у меня в груди.

Боюсь, до конца приема я не очень-то слушала Джину. Мне даже на секунду стало стыдно, когда я брала у нее чек, но только на секунду. В конце концов, я сполна отрабатывала эти деньги, разговаривая с ней по телефону после окончания рабочего дня и купируя ее ночные панические атаки. Так что я сидела, кивала головой и изучала стенку позади нее. Полосатые пузырчатые пятна, появившиеся на стенах от влажности, переполнявшей подвал, идеально соответствовали моему все крепнущему предчувствию беды. День, такой яркий и многообещающий всего несколько минут назад, теперь стал облачным и сырым. Солнце скрылось.

Никогда больше не ощутить на губах поцелуя другого мужчины? Что там писал э. э. каммингс по поводу того, как мы любим свое тело, когда его любит кто-нибудь еще? О трепете, о том, как «подо мной ты вся перерождаешься»? Я всегда обожала э. э., наверное, потому, что он умер в тот же год и день, что я родилась, — третьего сентября 1962 года. Для меня, подростка, это было пугающим совпадением, полным мистического значения. Я считала, что между нами существует какая-то необыкновенная духовная связь. Какое-то время я даже думала, что его душа, покинув тело в 1.15 утра, перелетела прямиком в меня, как только я появилась на свет в 3.23. Двух часов душе вполне достаточно, чтобы попасть с Восточного побережья США в Чэлк-Фарм в Лондоне, разве нет? Больше же всего я любила э. э. за наплевательское отношение к заглавным буквам и правилам грамматики. Вот от чего, от чего, а от грамматики мне никогда не удавалось ускользнуть. Хоть я и пыталась, особенно в стадии «душа э. э. каммингса живет во мне, и когда-нибудь я стану величайшей из живущих на свете поэтесс». Но мисс Титворс, наша учительница английского, была помешана на соблюдении правил пунктуации. Она даже заставляла нас проговаривать их вслух. «Мисс Титворс запятая можно запятая пожалуйста запятая выйти знак вопроса». Это служило неиссякаемым источником для всевозможных шуточек, которыми мы с девчонками делились во время перекуров в туалете. «Мисс Титворс запятая сколько ворса на ваших титьках знак вопроса».

О книге Оливия Лихтенштейн. Рецепты Хлои Живаго: Замужество и как с ним бороться
Оливии Лихтенштейн «Рецепты Хлои Живаго: Замужество и как с ним бороться»

Ирина Роднина. Слеза чемпионки

Вступительная глава из книги

Легче всего начинать книгу о себе с воспоминаний о последнем крупном событии в собственной жизни.
Отгремел длившийся в течение всего сентября мой всероссийский юбилей. Как я ни противилась, спрятаться не удалось. Еще некоторое время будут сотрясения атмосферы вокруг меня, особенно из-за трансляции «Калинки» на Первом канале, а потом жизнь войдет в свою колею. Как всегда, такие праздники наваливаются неожиданно. И, как всегда, кажется, что эта дата — некий рубеж. Но на следующий день утром встаешь — и ничего не изменилось. Как жила, так и живу.

Когда в конце весны — начале лета начали заводить разговоры о юбилее, я, честно говоря, страшно этого вечера опасалась. Но разговоры шли в Думе, шли дома, и Оксана Пушкина, моя лучшая подруга, конечно, стала инициатором этого праздника. Но внутри себя я эту тему держала на тормозах. Тут ко мне еще пришла дама с Первого канала, объявила, что они готовят про меня документальный фильм. Я его посмотреть не успела, но все уверяют, что кино получилось хорошее, в нем много интересных старых кадров. Я ту теледаму долго уговаривала: если делать обо мне телеисторию, то в ней лучше обойтись без рассказов про сегодняшнюю Думу или про движение «Спортивная Россия», одним из лидеров которого я являюсь. Хорошо бы большому пласту населения, называющемуся новым поколением, сказать, отчего все так получилось. Почему мои шестьдесят лет отмечает страна, почему ко мне такое отношение людей, ведь даже тридцатилетние люди уже не помнят, как я каталась. Что же тогда говорить о более молодых?
Подготовка к большому празднику, честно говоря, сильно била по нервам. То, как мне полагалось принимать участие в собственном дне рождения, очень напоминало прежние времена, когда мы сами себе писали «выездные» характеристики. Чем ближе подступала дата, тем масштабнее становился размах, и я с ужасом понимала, что остановить уже ничего невозможно.

Первого августа в Лос-Анджелесе меня сбил велосипедист. Я вышла на утреннюю пробежку вдоль океана, и на дорожке он на меня наскочил. Упав, я выбила три передних зуба. Сначала был шок, а потом я себе сказала: никакому юбилею не бывать. Я много раз в жизни падала, но так, чтобы буквально мордой об асфальт… У меня шрамы остались. Все лицо было разбито. Плюс стрессовое состояние и, конечно, маленькое сотрясение. И по дороге к своему врачу я подумала: я получила очень хорошую отговорку, чтобы ничего не отмечать. Мне даже легко стало дышать. Но потом, когда я прилетела в Москву, значительно позже, чем рассчитывала, операции заняли две недели, — я не сомневалась: вот и все, никаких юбилеев, а двенадцатого сентября я куда-нибудь умотаю. Но не тут-то было. Весь мой офис уже работал на этот праздник, он, оказывается, не прекращал переписку с Оксаной, которая находилась со мной в Америке. Они совместно уже списки гостей составляли, придумывали программу. Оксана созванивалась с артистами. Меня буквально поставили перед фактом, что никуда не деться, потому что множество людей уже было поставлено в известность. Мне полагалось с Аленой утрясти расписание, когда она приедет из Нью-Йорка. Хотя, конечно, на меня свалилось достаточно много работы по организации, но решение большинства вопросов взяли на себя Оксана и ребята из «Спортивной России». Они очень постарались и все сделали в лучшем виде.

Разговор о том, что меня хотят поставить на коньки, до меня дошел десятого сентября, во время пресс-конференции по поводу открытия Академии фигурного катания. Открывали мы ее с Ириной Яковлевной Рабер, префектом Северного округа Москвы и президентом столичной Федерации фигурного катания.

Как всегда, журналисты все перепутали и написали, что академия носит мое имя. Мне пришлось на пресс-конференции объяснять, что есть еще и мой центр, под который только-только выделена земля и идут обычные согласования. Я специально долго объясняла журналистам, в чем разница, но все равно они написали так, как хотели. Перед пресс-конференцией я узнала, что оказывается состоялся заговор Оксаны, Ирины Яковлевны и Ильи Авербуха. Они насели на меня с предложением выйти на лед. Я категорически отказалась. Они говорят: «Подумай». Я отвечаю: «Ребята, чего думать? Песок уже сыплется». Вернувшись из Америки, я за семь лет ни разу на коньках не стояла, почему и говорила все время, что это авантюра. Но они меня доконали. В общем, встала на коньки. Двадцать шестого сентября должно было состояться мое выступление. Тренировалась я только двадцать третьего и двадцать четвертого. И в день выступления полчаса, с утра.

Надо отдать должное Илье, вечер во дворце «Мега-спорт» получился особенным. Каждый показанный номер для меня был сюрпризом, я ничего заранее не знала. Единственное, о чем меня попросили, — чтобы в первом отделении я была в чем-то красном. Потом выяснилось — это была просьба Турецкого. Его хор спел мне «Женщину в красном». Потрясли меня молодые ребята, которые выучили наши с Зайцевым программы! Даже то, что мои чешские ученики, чемпионы мира Радка Коварикова и Рене Новотны приехали, для меня было полной неожиданностью.

Кстати, у Радки и Рене сейчас сложные отношения. Они уже полтора года не общаются. Но ради меня вновь встали вместе на коньки и буквально за неделю сделали номер.
Перед этим гала-концертом Аленушка должна была улетать в Нью-Йорк, и мы с ней пошли ужинать. Я нацепила туфли на каблуках, хотя редко на них хожу. Конечно, выходя из ресторана, я подвернула ногу. И тут же радостно сказала: «Теперь я точно кататься не буду». Но Илья меня доставал с утра и до вечера. Я ему пообещала: «Хорошо, я приду, сам убедишься». Я специально назначила первую тренировку на двадцать третье, за три дня до шоу, чтобы он понял: во-первых, программы нет, во-вторых, костюма нет, в-третьих, ничего нет. Мне только и надо, чтобы вся страна начала обсуждать, как я катаюсь в шестьдесят.
Здесь я должна сказать добрые слова о моем партнере, Алексее Тихонове. Я каталась с Улановым, с Зайцевым, я даже однажды встала в пару с двукратным олимпийским чемпионом Артуром Дмитриевым, когда меня уговорили принять участие в параде по случаю открытия на втором канале «Звезд на льду». И должна сказать, что Тихонов — это лучший партнер. Тем более после того, как я немножко покаталась с Артуром, я себе сказала, что больше этого делать никогда не буду. Он мне никакой свободы не давал. А я не та парница, чтобы меня схватили мертвой хваткой и везли. Но Леша держит прекрасно и партнершу здорово чувствует.

Тем не менее я не могла оставаться спокойной в тот вечер. Естественно, пока я сидела на этом эшафоте в виде сцены, где я принимала поздравления, у меня начала затекать нога, которая вся бинтом была замотана. У меня было не больше семи минут на то, чтобы переодеться, к тому же прямо на мне должны были костюм еще и подшить. Но я так решила: ладно, шестьдесят лет, если что — простят. Если совсем плохо — вырежут. Поэтому я вышла совершенно… ну не то чтобы без мандража, но черт его знает, как это чувство описать… Когда мы с Лешей на тренировках попробовали покататься, все получалось достаточно легко. При том, что предложенную Ильей поддержку я никогда в жизни не делала. В наше время она входила в число запрещенных. Но с Тихоновым все было надежно. А когда в партнере уверен, жить легче. Он, как я понимаю, натренировался, катаясь каждый год в шоу с «чайниками», а уж со мной — сам бог ему велел.

Я всегда думала, что весь этот проект со «звездами» построен на смелости и наглости актеров и на высоком профессионализме спортсменов. Хотя они кататься стали намного хуже, чем в мое время. Скорость у них теперь значительно ниже. Из них по скорости рядом со мной никто до сих пор не стоит. На том маленьком катке, где записывают телепрограммы, мы с Тихоновым и пробовали. Он даже перепугался, потому что никогда не катался с партнершей на такой скорости, хотя, понятно, она и у меня уже далеко не та. Дело не в том, что он меня не догоняет — он привык идти в другом ритме, а тут ему было нелегко, потому что я скорее всего единственная парница, которая идет в шаг партнера. Иду за счет скорости, за счет силы. Обычно все пары, если присмотреться, катаются «под партнерш». На мой взгляд, сейчас мало того что скорость невысока, так еще партнерши делают кучу мелких движений. От этого впечатление от пары только пропадает. Кажется, что кружева плетут, а на самом деле такое парное катание уже перекликается с танцами. И сразу теряется атлетизм, чем парное катание и отличается от спортивных танцев.

Я не знала, как воспримут мое катание, потому что не видела его со стороны. И слава богу, потому что если бы мне его сразу показали, я бы еще подумала, надо мне вылезать на лед или не надо. Но если бы я поняла, что мне на льду совсем никак, я бы сказала: ребята, в мои шестьдесят на фига, как говорится, козе баян. Я столько лет воевала в спорте, чтобы пятью минутами все перечеркнуть, чтобы надо мной молодежь хихикала? Но так как мне на льду оказалось достаточно комфортно, я решилась.
Конечно, это была афера, абсолютнейшая афера. У нас даже не было репетиций с этим хороводиком, который вокруг нас катался. Я всегда страдала от своей подруги Оксаны Пушкиной, которая иначе чем по правилам жить не может. Она должна все время во что-то вписываться. У меня этого вообще в природе нет. Но тут я сломалась. Остальное вы или сами видели, или вам рассказали — мы прокатали юбилейную «Калинку». Мутко, новый министр спорта, после проката мне сказал: «Может, вы вернетесь и выступите в Ванкувере?» Но что же я буду хлеб отбирать у людей?

А еще мне сказали, что теперь в Книгу рекордов Гиннеса надо заносить мое достижение. Я возразила, что там уже записаны другие герои — двукратные олимпийские чемпионы Белоусова с Протопоповым. Я стала известной в спорте личностью и вообще, можно сказать, личностью, после того как именно над ними одержала победу. Сама же я ушла из спорта, не уступив ни разу никому своего чемпионского звания. Но чтобы рассказать об этом, надо вернуться назад — страшно сказать — более чем на полвека…

О книге Ирины Родниной «Слеза чемпионки»

Пустая скорлупка цикады

Глава из «Повести о Гэндзи» Мурасаки Сикибу, памятника японской литературы.

Основные персонажи

Гэндзи, 17 лет

Когими — младший брат Уцусэми

Правитель Кии — сын Иё-но сукэ, пасынок Уцусэми

Супруга правителя Иё (Уцусэми)

Госпожа Западных покоев (Нокиба-но оги) — дочь правителя Иё, падчерица Уцусэми.

— До сих пор никто никогда не относился ко мне с такой неприязнью, — говорил Гэндзи, не в силах уснуть. — Только теперь я понял, сколько горечи может таиться в любви. Какой позор! Вряд ли я сумею оправиться…

Обливаясь слезами, Когими лежал рядом. «Какой милый», — залюбовался им Гэндзи. Мальчик живо напомнил ему сестру: та же изящная хрупкость тела, память о котором еще хранили его пальцы, такие же недлинные волосы. Возможно, это сходство существовало только в воображении Гэндзи, но, так или иначе, было в этом ребенке что-то трогательное, чарующее.

Разумеется, Гэндзи мог предпринять новую, более решительную попытку проникнуть к ней, и, возможно, это ему удалось бы, несмотря на все преграды, но стоило ли подвергать себя опасности быть уличенным в столь неблаговидном поведении? Всю ночь он не смыкал глаз, мысли, одна другой тягостнее, теснились в его голове, и вопреки обыкновению он почти не разговаривал с Когими.

Было совсем темно, когда Гэндзи покинул дом правителя Кии, и мальчик вздыхал печально: «Как жаль! Без него так тоскливо».

У женщины тоже было тяжело на душе, между тем послания от Гэндзи перестали приходить. «Видно, моя холодность образумила его. — думала она. — Что ж, немного досадно, что он так легко отступился, однако еще труднее было бы выносить его недостойные притязания. Так, сейчас самое время положить всему конец…» Но, увы, мысли эти не приносили облегчения, и с каждым днем она становилась все задумчивее.

Гэндзи же, сетуя на ее неуступчивость, не хотел мириться с поражением и, к ней одной устремляясь сердцем, терзался так, что вид его возбуждал любопытство окружающих.

— Ты и вообразить не можешь, какие муки приходится мне испытывать, какая боль живет в моем сердце! — жаловался он Когими. — О, я стараюсь забыть ее, но, увы, сердцу не прикажешь. Молю же тебя, улучи подходящий миг, устрой как-нибудь, чтобы я встретился с ней.

Мальчик, понимая, сколь трудно будет выполнить эту просьбу, радовался хотя бы такому проявлению доверия и по-детски нетерпеливо ждал: «Когда же?»

По прошествии некоторого времени правитель Кии уехал в свою провинцию, и в доме остались одни женщины, в ленивой праздности коротающие часы. И вот однажды под покровом ночной темноты, в час, когда «неспокоен путь», Когими решился привезти Гэндзи в дом у Срединной реки в своей карете.

«Право, он совсем еще дитя, могу ли я рассчитывать…» — волновался Гэндзи, но всякое промедление казалось ему невыносимым, и, одевшись поскромнее, он поспешил выехать, дабы успеть, пока не закрыли ворота. Подведя карету с той стороны, где ничей взор не мог бы ее приметить, Когими помог Гэндзи выйти. Особого волнения он не испытывал, зная, что его юный возраст — надежная защита от пристального внимания и докучных попечений сторожей.

Подведя Гэндзи к восточной боковой двери, Когими принялся громко звать и стучать по крайней южной решетке. Скоро он скрылся внутри.

— Нас могут увидеть! — рассердились на него дамы.

— Для чего в такую жару опускать решетки? — спросил Когими и услышал в ответ:

— У нас с полудня гостит госпожа Западных покоев, они с нашей госпожой изволят играть в «го».

«Поглядеть бы на них за игрой», — и Гэндзи, покинув свое убежище, тихонько проскользнул в щель между дверцей и занавесями. Решетку в том месте, где прошел Когими, еще не успели опустить, и покои были хорошо видны снаружи. Приблизившись, Гэндзи заглянул внутрь. Крайняя створка стоявшей неподалеку ширмы была сложена, а полотнища переносных занавесов, обычно скрывающие сидящих за ними дам от посторонних взглядов, возможно из-за жары, оказались подвязанными к верхним перекладинам, поэтому ничто не мешало взору проникать в глубину покоев.

Рядом с женщинами горел светильник. Одна из них сидела у столба, боком к Гэндзи. «Это она», — обрадовался он и принялся ее разглядывать.

На ней темно-лиловое нижнее платье из узорчатого шелка, а сверху еще что-то, что именно — не видно. Маленькая головка, изящные мелкие черты — ничего яркого, бросающегося в глаза. Даже от гостьи своей, сидящей напротив, она старательно прячет лицо. Тонкие руки прикрыты рукавами.

Вторая сидит лицом к востоку и видна вся как на ладони. Одета она довольно небрежно: на нижнее платье из тонкой полупрозрачной белой ткани кое-как наброшено лиловое верхнее, грудь открыта почти до пояса и виднеются алые шнурки хакама. Женщина эта красива сверкающей, влекущей красотой. Белое нежное тело, округло-пышные формы, высокий рост, прекрасный овал лица, благородно вылепленный лоб, очаровательные глаза и рот. По плечам живописно рассыпаются не очень длинные, но чрезвычайно густые волосы. На первый взгляд наружность ее кажется безупречной. «Право, не зря ее отец так ею гордится, — думает Гэндзи, с любопытством разглядывая эту прелестную особу. — Была бы только она чуть скромнее…»

Впрочем, нельзя не отдать должного сообразительности гостьи: к концу игры ей ловко удается занять своими камнями почти все позиции «дамэ». При этом она не перестает оживленно болтать, но тут женщина, сидящая в глубине, спокойно замечает:

— Подождите, там, кажется, ничья. Лучше обратите внимание на эту группу. Видите, здесь создалось положение «ко».

Однако гостья, воскликнув:

— Нет, все равно на этот раз проиграла я. Что тут у нас в углах, подсчитаем-ка! — начинает загибать пальцы. — Десять, двадцать, тридцать, сорок…

Похоже, что она не затруднилась бы пересчитать даже купальни Иё. Утонченности ей явно не хватает…

Собеседница ее с неподражаемым изяществом прикрывается рукавом, и лица ее почти не видно, но Гэндзи все-таки удается разглядеть ее профиль. Ее глаза чуть припухли, линию носа нельзя назвать правильной, а начинающая блекнуть кожа уже утратила свежесть и яркость красок. Строго говоря, она скорее некрасива, но одета с таким вкусом и держится так прелестно, что кажется едва ли не более привлекательной, чем сидящая напротив красавица. Есть в ней какое-то особенное очарование. Та же, пленяющая милой живостью нрава, сознающая силу своей красоты, ведет себя свободно, смеется, шутит… Ее юное лицо дышит свежестью, и хочется вовсе не отрывать от него взора.

«Что за ветреная особа!» — думает Гэндзи, но, увы, так непостоянно его сердце, что уже и ее боится он упустить.

Женщины, которых Гэндзи знал до сих пор, не позволяли себе в его присутствии ни малейшей вольности, держались крайне церемонно, больше всего заботясь о том, чтобы их не увидели, поэтому он имел весьма смутное представление об их наружности. А подглядывать за кем-то вот так, в естественной домашней обстановке, Гэндзи ни разу не приходилось, поэтому, как ни жаль ему было этих ни о чем не подозревающих и ведущих себя столь свободно особ, хотелось смотреть на них еще и еще, но тут послышались шаги Когими, и Гэндзи тихонько проскользнул обратно к выходу на галерею.

— У сестры неожиданная гостья… — говорит Когими, явно чувствуя себя виноватым. — Мне не удалось даже приблизиться к ней.

— Не хочешь ли ты сказать, что мне и этой ночью придется уйти ни с чем?! — возмущается Гэндзи. — Это просто немыслимо!

— О нет, зачем же. Если господин соблаговолит подождать, пока гостья не уйдет, я что-нибудь постараюсь придумать, — успокаивает его мальчик.

«Значит, у него все-таки появилась надежда добиться ее согласия, — думает Гэндзи. — Право, совсем еще дитя, а как спокоен и уверен в себе — видно, уже научился проникать в тайные помыслы людей и сущность явлений».

Но вот, кажется, игра закончилась. До Гэндзи доносится шелест платьев. Судя по всему, дамы расходятся по покоям.

— Где же молодой господин? Пора закрывать, — говорит кто-то, и тут же раздается стук решетки.

— Похоже, все уже легли. Пойди и постарайся что-нибудь устроить, — говорит Гэндзи.

Мальчик же, зная, сколь благонравна его сестра, и понимая, как трудно будет склонить ее к измене, тем более что в такой поздний час ему вряд ли удастся отыскать средство даже переговорить с ней, решает просто: «Как только все улягутся, впущу его».

— Младшая сестра правителя Кии тоже здесь? Мне хотелось бы посмотреть на нее потихоньку, — просит Гэндзи, но Когими отвечает:

— К сожалению, это невозможно. Ведь помимо решетки там еще и занавес.

«Да, и все-таки я… — удовлетворенно думает Гэндзи, но, жалея мальчика, решает не говорить ему о том, что уже видел ее, и лишь вздыхает нетерпеливо: — Ах, скорее, скорее бы наступала ночь!»

Когими, постучав на этот раз в боковую дверь, входит в дом. А там уже совсем тихо, все легли почивать.

— Устроюсь-ка я на ночь здесь, у входа. Обдувай меня, ветерок! — говорит Когими и, разостлав циновку, ложится.

Дамы, а их немало, судя по всему, расположились в восточных покоях. Девочка-служанка, открывшая дверь, проходит туда же и ложится, а Когими некоторое время притворяется спящим, затем, загородив свет ширмой, в наступившей полутьме потихоньку впускает Гэндзи.

«Что-то меня ждет? Боюсь, добром это не кончится…» — думает тот, чувствуя себя весьма неловко, но покорно следует за своим проводником. Вот, приподняв полу занавеса, стоящего у входа в главные покои, он пытается тихонько проникнуть туда — среди сонной ночной тишины раздается явственный шелест его платья, хотя, казалось бы, сшито оно из самой мягкой ткани…

«Какое счастье, что он наконец забыл меня!» — думает между тем супруга Иё-но сукэ, но, увы, навязчиво преследует ее воспоминание о той мгновенным сновидением промелькнувшей ночи и ни на миг не удается «безмятежным забыться сном». Так, «просыпаюсь ночами, днем смотрю, уныло вздыхая…». Право, хоть и не весна теперь… И она долго еще сидит задумавшись.

Госпожа Западных покоев, с которой играли они в «го», заявив: «Я сегодня тоже здесь лягу», оживленно болтая, устраивается рядом. Засыпает она быстро — ничто ведь не тревожит ее сердца.

Вдруг слышится какой-то шорох, и в воздухе разливается чудесный аромат. Приподняв голову, женщина вглядывается сквозь прорези переносного занавеса и замечает в темноте отчетливые очертания приближающейся фигуры. Не помня себя от страха, она тихонько поднимается с ложа и, накинув на плечи шелковое нижнее платье, выскальзывает вон.

Войдя в покои, Гэндзи вздыхает с облегчением: женщина спит одна. Две прислужницы расположились в некотором отдалении, ближе к галерее. Откинув покрывало, Гэндзи проскальзывает к спящей и с удивлением замечает, что она гораздо крупнее, чем ему показалось в прошлый раз, однако пока еще ни о чем не догадывается. Постепенно Гэндзи начинает прозревать истину, и нетрудно себе представить, сколь велико его замешательство. «Какая нелепость! — думает он. — Проснувшись, она сразу поймет, что стала жертвой простого недоразумения, и почувствует себя оскорбленной. Но не менее глупо, да и тщетно искать теперь ту, ради которой я пришел сюда, тем более что она столь явно меня избегает». Впрочем, мысли его тут же принимают иное направление: «Коли это та прелестница, которую видел я в огне светильника, что же…» Воистину непростительное легкомыслие!

Тут девушка наконец просыпается и, совершенно потерявшись от неожиданности, не успевает ни сообразить ничего, ни предпринять. Испуганный вид ее возбуждает жалость…

Однако для своего возраста, в котором мало кто бывает сведущ в житейских делах, она оказывается весьма искушенной и не обнаруживает чрезмерной робости.

Сначала Гэндзи предполагал не открывать ей своего имени, но ведь впоследствии она наверняка стала бы размышлять над обстоятельствами, приведшими к их встрече, и скорее всего догадалась бы… Не то чтобы это представляло опасность для него самого, но ведь та, жестокосердная, так страшилась огласки… Несмотря на обиду, Гэндзи не хотел причинять ей вреда, а потому постарался, призвав на помощь все свое красноречие, убедить девушку в том, что всякий раз искал в этом доме пристанища для того лишь, чтобы встретиться с ней.

Окажись на ее месте женщина проницательная, умудренная опытом, она, несомненно, догадалась бы обо всем, но девушка была еще слишком юна, хоть и развита не по годам, а потому ей и в голову не пришло усомниться в его словах. Новая возлюбленная Гэндзи была очень недурна собой, но могла ли она возбудить пылкую страсть в его сердце, которое по-прежнему стремилось к той, жестокой? «Спряталась где-нибудь и радуется, что сумела сыграть со мной злую шутку. Подобной упрямицы свет не видывал», — сетовал Гэндзи. И мысли его были полны лишь ею одной. Однако это не мешало ему клясться в верности лежащей рядом с ним юной особе. Ведь она была так мила, так трогательно-простодушна…

— Еще древние находили в тайном союзе куда больше очарования, чем во всеми признанном, — привычно говорит он. — Позвольте же мне надеяться на взаимность. Мое положение в мире обязывает к сдержанности, и я не могу во всем следовать своим желаниям. Да и ваши близкие, как это ни печально, вряд ли одобрят… Но ждите меня и не забывайте.

— Боюсь, что я не смогу даже писать к вам, ведь служанки могут заподозрить неладное, — простодушно признается она.

— Да, лучше, чтоб никто ничего не знал. Впрочем, можно обмениваться письмами через моего юного телохранителя. Постарайтесь же не выдавать себя. — И, подобрав сброшенное той, другой, верхнее платье, Гэндзи выходит.

Когими лежал поблизости и, когда Гэндзи принялся будить его, тотчас вскочил — видно, беспокойные мысли не давали ему крепко уснуть. Когда же тихонько открыл он дверь, раздался испуганный голос старой служанки:

— Эй, кто там?

— Я, — смущенно отвечает Когими.

— Для чего же вы разгуливаете по ночам? — И старуха, излишнюю услужливость проявляя, выглядывает наружу.

— Да я никуда не собираюсь, просто вышел ненадолго, — отвечает раздосадованный Когими, выталкивая Гэндзи наружу, но, внезапно заметив человеческую фигуру, старуха спрашивает:

— А кто это там с вами? Уж не госпожа ли Мимбу? И в самом деле, кто еще может похвастаться таким ростом…

Мимбу — так звали прислужницу очень высокого роста, который делал ее предметом всеобщих насмешек. Подумав, что именно с ней вышел Когими, старуха говорит:

— Скоро, совсем уж скоро и вы, молодой господин, сравняетесь с ней ростом, — и тоже выходит наружу.

Право, затруднительное положение, но ведь обратно в дом ее не втолкнешь. Отойдя в сторону, Гэндзи останавливается у входа на галерею и стоит там, стараясь держаться так, чтобы лунный свет не падал ему на лицо. Приблизившись, старуха говорит:

— Вы сегодня провели ночь в покоях госпожи? А у меня уже третий день болит живот, да так, что сил нет терпеть, потому я и хотела переночевать в людской, а тут вдруг госпожа сама изволила позвать. Иди, говорит, а то в доме слишком безлюдно. Вот я с вечера к вам и перебралась. Совсем боли замучили, — жалуется она, и не дожидаясь ответа, вскрикивает: — Ох, опять схватило, опять!.. Ладно, после поговорим, извините…

Старуха поспешно удаляется, и Гэндзи наконец получает возможность выйти. Только теперь он начинает понимать, с какими опасностями сопряжены столь легкомысленные похождения. Посадив Когими сзади в карету, Гэндзи отправляется в дом на Второй линии.

Рассказывая мальчику о событиях прошедшей ночи, он недовольно ворчит:

— Все-таки ты совсем еще дитя. — И, уязвленный до глубины души, разражается упреками.

Жалея его, Когими не произносит ни слова в свое оправдание.

— Твоя сестра питает ко мне такое отвращение, что я и сам себе становлюсь противен. Неужели она не могла хотя бы из простой любезности ответить на мое письмо? Конечно, мне далеко до Иё-но сукэ, но все же… — обиженно ворчит Гэндзи, однако, укладываясь спать, укрывается сначала ее платьем и только поверх него своим. Когими он устраивает рядом, дабы иметь возможность излить на него свои обиды.

— Ты очень мил, но твое родство с этой бессердечной особой вряд ли будет способствовать согласию меж нами, — говорит Гэндзи весьма строгим тоном, и Когими совсем падает духом.

Некоторое время Гэндзи оставался в опочивальне, но сон не шел к нему. Повелев принести тушечницу, он принялся что-то писать на листке бумаги, не письмо, нет, просто так, случайные мысли…

«Под деревом

Сбросила платье цикада.

С тоскою гляжу

На пустую скорлупку,

О ней вспоминая тайком», —

так начертал он, а Когими, спрятав листок бумаги за пазуху, унес его.

— А та, другая, о чем она теперь думает?

Но как ни жаль ему было бедняжку, поразмыслив, он все-таки решил оставить ее без положенного в таких случаях послания. Тонкое же платье, сохранившее аромат любезной ему особы, Гэндзи положил рядом с собой и любовался им.

Когда Когими вернулся домой, сестра уже поджидала его и принялась отчитывать со всей суровостью:

— Твое поведение возмутительно! Хоть мне благодаря счастливой случайности и удалось расстроить ваши намерения, у многих наверняка возникли подозрения, и положение мое ужасно. А твой господин, какого он будет о тебе мнения, увидев, что ты неспособен подчиняться голосу рассудка? — стыдила она Когими.

Одни лишь упреки слыша и с той и с другой стороны, мальчик совсем растерялся, но все-таки решился вытащить из-за пазухи сложенный листок бумаги. И женщина, несмотря на негодование, взяла его и стала читать.

«Наверное, поблекла, словно платье рыбачки из Исэ», — думала она, представляя себе эту «пустую скорлупку», и печалилась.

А госпожа Западных покоев в крайнем замешательстве возвратилась к себе. Никто из прислуживающих ей дам и не подозревал о случившемся, и она украдкой вздыхала, замирая от страха и надежды, когда видела Когими, но, увы, тщетно.

Откуда ей было знать, что она оказалась жертвой ошибки? Прежде жизнерадостная и беззаботная, девушка с каждым днем становилась все печальнее. Впрочем, и та, жестокая, хоть и удавалось ей сохранять наружное спокойствие… Могла ли она предполагать, что сумеет пробудить в сердце Гэндзи столь глубокое чувство? «О, если б я жила так, как в те давние дни», — думала она, но, увы, вернуть прошлое невозможно. Как-то раз, не в силах сдерживать тоски, написала она на том же самом листке:

«Обильно роса

На крылья цикады ложится.

Под сенью ветвей

Никто не увидит — мои рукава

Сегодня промокли до нитки».

О книге «Повести о Гэндзи» Мурасаки Сикибу

Сергей Юрский. Провокация. Театр Игоря Вацетиса

Авторское предисловие к книге

Об исчезновении на пути из мирной Женевы через совсем не мирную Боснию в довольно спокойный город Скопье (Македония) российского (тогда еще советского) журналиста Игоря Вацетиса и наша, и зарубежная пресса писали достаточно много. Не были обойдены вниманием и достаточно скандальные, порой просто сенсационные встречи Вацетиса с разными людьми, предшествовавшие исчезновению. Результатами этих встреч были поражавшие воображение интервью, подхваченные западной (к великому сожалению, по большей части — желтой!) прессой. Удивления достойно, как люди, не будучи замеченными ни в чем сколько-нибудь интересном ни до интервью, ни после, открывались Игорю с такой полной, можно сказать — бесстыдной, откровенностью, что на время это делало их предметом всеобщего напряженного внимания всей читающей части общества в цивилизованных странах. Нам, россиянам, как всегда, доставались, если можно так выразиться, «крохи с барского стола». Не более чем одна сотая (не преувеличиваю!) часть работ Игоря Вацетиса попала в нашу печать. Пишу это не для упрека. Запретный плод, как известно, сладок. Может быть, именно вследствие некоторой таинственности, не полной разрешенности, журналистские работы и само имя Вацетиса стали столь у нас популярны. Жаль только, что — опять же как всегда — популярность Игоря мы приняли из рук Запада. Остается надеяться, что, раз приняв, мы ее из рук своих уже не выпустим.

Факты его исчезновения общеизвестны. Но, может быть, стоит для сегодняшней (прямо скажем — далеко неординарной публикации) их кратко перечислить:

1991 год

17 февраля. Вацетис встречается в Париже с Кондаковым.

18 февраля. Манифестация промусульмански настроенных жителей парижских окраин на Place de la Concorde против войны в Ираке. Вацетис и Кондаков наблюдают манифестацию.

21 февраля. Президент Миттеран объявляет о повышенных мерах безопасности в связи с возможными актами терроризма. Вацетис встречается с Кондаковым в кафе «Des deux Magot».

22 февраля. Во время спектакля «La Tempete» в парижском театре «Bouff du Nord» происходит скандал между Вацетисом и Кондаковым. Кондаков отказывается от интервью, заявляя, что ему «нечего сказать».

Того же — 22-го, ночью, Кондаков вылетает в Москву и оттуда в Новосибирск.

23 февраля. В газете «Известия» опубликована статья о многотысячном митинге в Лужниках. Вацетис покупает газету и вместе с ней выезжает в Женеву.

23 февраля — 11 марта. Вацетис запирается на вилле «Les Cretes » и пишет неизвестно что. За 18 дней исписано более 300 (!) страниц.

12 марта. Все тексты, помещенные в 8 пакетов, отправлены с оказией в Москву на адрес А.Симонова.

Того же — 12-го, вечером, 4 пакета из 8 не пропущены таможней в Москве.

16 марта. Вацетис собирается взять интервью у Антуана Дмитриевича, издателя и националиста.

Того же — 16-го, вечером, Дмитриевич, узнав, что Вацетис собирается взять у него интервью, вылетает в Загреб.

18 марта. Вацетис в Загребе около 16 часов покидает отель «Esplanada» и до 2 часов ночи общается с подонками общества, надеясь взять интервью.

19 марта. Посылает телеграмму в Париж знакомому с сообщением, что вернется не позднее чем через неделю. ЭТО БЫЛО ПОСЛЕДНЕЕ СООБЩЕНИЕ ОТ НЕГО.

21 марта. По свидетельству портье отеля «Esplanada», Вацетис покупает билет на поезд Загреб—Скопье через Сараево. Прощаясь, говорит: «Хочу поглядеть, что там у братьев-славян» — и берет у портье интервью. ЭТО БЫЛО ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ ИГОРЯ.

В Скопье его ожидала полиция, но поезд пришел без Вацетиса.

Таковы факты. Но всем давно уже пора понять, что факты эти не исчерпывают судьбу и труды Игоря Вячеславовича Вацетиса. И то и другое (и судьба и труды) остаются загадкой для нас — загадкой, тревожащей и манящей. На родине исчезнувшего журналиста мало кто знает, что Игорем написаны несколько романов, громадное количество рассказов, повестей и стихов. Две его пьесы: «Parbleu» («Черт побери») и «Попытка провокации» — переведены на несколько европейских языков. «Попытка провокации» была поставлена в Польше на камерной сцене варшавского театра «Закостельни». Спектакль и пьеса были удостоены специального приза «За неожиданность в постановке вопроса» Польской Ассоциацией Критиков в Защиту Современной Драматургии от Нападок (ПАК ЗСДоН). В рейтинге пьес, «освеживших европейскую сцену», который открывают такие имена, как Бруно Шульц, Виткевич и Гомбрович, Игорь Вацетис замыкает первую десятку, переместившись после «Parbleu» сразу со 162-го места на 11-е.

Для россиян же, повторюсь, И.Вацетис остается недосягаемой туманной неопределенностью. Чем могу помочь я, человек другого поколения, поколения шестидесятников? Прежде всего важным для установления правды признанием.

Это я был тем человеком, которому Вацетис адресовал свою последнюю телеграмму. Тогда, в 1991-м, я играл в Париже в театре «Bobigny». Мы частенько встречались с Игорем. Несколько раз он приходил к нам на репетиции. Всегда веселый, оживленный, с громадным количеством маленьких бутылочек водки и коньяка, рассованных по всем карманам. Он угощал водкой молодых актрис, шутил и очень много пил сам, никогда при этом не пьянея. Я останавливал его, а он отвечал обычно: «Нет, дядя Сережа, я свою дозу знаю. Только доз у меня несметное количество».

Дядей Сережей он называл меня с детства (с его детства, разумеется, а не с моего). Я дружил с его отцом — Славой Вацетисом, замечательным рижским искусствоведом и историком янтаря. Еще в 1950-е я играл в театре Ленинградского университета, а Вацетис-старший пел в хоре. Вольнолюбивый характер рано или поздно должен был привести Славу в тюрьму. И это случилось. Еще подростком Игорь узнал, что такое очередь к тюремному окошку. Он решил во что бы то ни стало вызволить отца. Ему удалось окончить школу милиции и внедриться в КГБ. Кстати, отсюда его тонкое знание психологии общения следователя и подследственного, или вербуемого. Тут грянула перестройка, и отец Игоря был полностью реабилитирован. Ему предстояло стать во главе всего янтарного промысла республики, но… здоровье было безвозвратно подорвано. После

смерти отца Игорь сперва стал пить, а потом писать, писать и писать.
Несколько раз мы говорили с ним долго и серьезно. Могу гордиться тем, что он ценил во мне не только актера, но, как он говорил, — «человека театра». Мне он доверил свои первые драматические опыты. Был терпелив, выслушивая мою критику. Должен признаться, я не сразу осознал, с талантом какого масштаба я имею дело. Много было в его писаниях чепухи. Масса чепухи. Но порой мелькали такие куски, что невольно задумывался я — не бросить ли все посреди дороги? Не уступить ли дорогу молодежи?

Когда я вполне оценил его, он был уже далеко — работал то в Скандинавии, то в Германии. 1989 год стал для него переломным. Он поселился в Париже и стал с неимоверной скоростью брать у всех интервью. По-настоящему овладел французским и стал писать на нем. На русском же писал только ночами — романы, повести, пьесы. Я был первым читателем всего, что он создавал. Без конца он слал мне пакеты с рукописями. Я уже не справлялся. Он писал и отсылал быстрее, чем я читал. Да, честно сказать, ведь были у меня и свои дела, была работа и была личная жизнь.

Короче, теперь, когда его нет, у меня лежит громадный неразобранный его архив. Там очень много неоконченного. Он присылал романы отдельными главами, группами глав. Советовался со мной. Бросал. Снова возвращался к начатому и продолжал.

Сегодня я рискую предложить вашему вниманию, уважаемый читатель, первые части романа «Обстоятельства образа действия». Это роман о КГБ, который так хорошо, так обстоятельно знал автор.

Роман не окончен. Да? Я не уверен в этом!

Я абсолютно не уверен в том, что Игорь Вацетис погиб.

Напротив — я уверен в обратном. Я знаю этот удивительный характер!

Право распоряжаться рукописями у меня есть: много-много раз он говорил мне по телефону: «Дядя Сережа, делай с этим… все, что захочешь».

Я хочу познакомить читателей с этим автором. Хочу познакомить с той невероятной паутиной отношений, которую описал Игорь в романе.

Я свято верю, что роман окончен! Игорь жив и рано или поздно объявится! Тогда — я верю, верю — он сам выложит на редакторский стол продолжение, которого с таким нетерпением будут ждать читатели.

А я… может быть, тогда я рискну рассказать всю правду, все, что знаю о грешной и поразительной жизни автора этого романа и о чем нынче умалчиваю, в силу природной деликатности.

С. Юрский

О книге Сергея Юрского «Провокация»

Михаил Елизаров. Мультики

Отрывок из романа

В мае восемьдесят восьмого года я закончил седьмой класс, сдал на четверку экзамен по алгебре и навсегда простился с родной школой. С сентября меня ждал другой город и новая неизвестная жизнь. Родители после долгих уговоров разрешили мне провести летние каникулы у бабушки в уютном маленьком Краснославске, где так счастливо и быстротечно прошло мое детство.

Нашу огромную краснославскую квартиру в тихом кирпичном центре родители поменяли на двушку в панельном доме на окраине промышленного мегаполиса. Там мне предстояло закончить десять классов и поступить в институт. В любом случае считалось, что в крупном городе у меня больше перспектив, чем в провинциальном Краснославске, где даже нет высших учебных заведений, а только техникумы. В начале июня мы всей семьей по путевке съездили на Черное море, потом вторую половину отпуска родители обживали новое место, чтобы в июле приступить к работе. Отца взяли инженером на военно-ремонтный завод, а мама устроилась экономистом в финансовый отдел коксохимического института.

Как же я горевал, что мне приходится покинуть Краснославск. Здесь оставались мои школьные и дворовые товарищи, казавшиеся мне самыми замечательными и верными, точно из фильмов про пионерскую дружбу. Каждый день я выжимал до последней минуты. С утра до вечера мы гоняли мяч на школьном стадионе, а затем всей компанией шли купаться на озеро или же велосипедной эскадрильей мчались за двадцать километров на реку Ильму ловить рыбу, жгли высокие, до звезд, костры, пекли картошку, и я говорил ребятам, что не забуду их и обязательно приеду погостить на следующий год.

За каких-то три летних месяца из невысокого плотного мальчика я вдруг превратился в крепкого приземистого паренька. Это произошло во многом благодаря тому, что каждый день мы собирались у турника и играли в «прогрессию». Суть игры состояла в том, что заранее оговаривалось максимальное число подтягиваний — допустим, десять, и мы по очереди подходили к турнику — сначала выполнялось одно повторение, потом два, три, четыре и так до десяти. Это когда заявлялась только прогрессия «наверх». Обычно устраивали полную «прогрессию» — вверх и вниз. Так было куда сложнее, ведь если посчитать количество повторений, то полная прогрессия «на десять» включала сто подъемов, а это было уже немало. Мы играли все лето, и к концу августа я легко справлялся с прогрессией «на пятнадцать», причем наверх и вниз, а за один подход легко подтягивался до тридцати раз. Дома я с удивлением рассматривал в зеркале свое внезапно повзрослевшее тело с небольшими, но очень рельефными мускулами, какие бывают у гимнастов.

Двадцать шестого августа нагрянул отец, погостил денек у бабушки и забрал меня. Бабушка проводила нас на поезд, и я расстался с Краснославском. Ехали мы около суток, по дороге отец рассказывал мне, как славно мы заживем в большом городе, где есть метро и оперный театр.

Город, в котором мне предстояло жить, в десятки раз превосходил уютный зеленый Краснославск, но величина его была какая-то раздутая и в основном достигалась за счет бесконечных многоэтажных районов, тянущихся на долгие километры. Наверное, с высоты эти двенадцати- или девятиэтажные дома напоминали воткнутые в землю надгробья, одинаковые, как на братских могилах. Даже само название «спальный район» лишь усиливало ощущение какой-то коллективной усыпальницы. Повсюду стоял удушливо-сладковатый запах жженой резины и мазута, словно умер неодушевленный предмет, какой-нибудь гигантский механизм с дизельным сердцем.

Наша квартира была уже вполне обустроенной, хотя и совершенно чужой. Родные с детства краснославские вещи: диваны, стулья, лампы, шкафы — походили на палестинских беженцев, точно говорящие чашки и утюги из мультика про неопрятную тетку Федору. Мне отдали меньшую комнату, а родители поселились в гостиной.

Первого сентября я пошел в новую школу. Одноклассники приняли меня холодно. Хотя как еще они должны были принять новичка? Я был маленького роста и по меркам девчонок не особо симпатичным. Кроме того, я был с лета коротко подстрижен и на общешкольной линейке первого сентября краем уха расслышал, как кто-то из моих рослых вихрастых одноклассников под общий смех шепнул, что я похож на детдомовского. Вдобавок на мне была синяя школьная форма, а все были одеты в нормальную модную одежду. Я решил не реагировать на насмешки и познакомиться с теми, кто выглядел не особо заносчивым, поговорить, но никто не проявил ко мне интереса, а сам я не привык навязываться.

Первым был урок истории. Я занял свободное место на предпоследней парте. Соседа у меня не оказалось. От навалившегося одиночества мне сделалось немного тоскливо, но я успокаивал себя тем, что уже к концу четверти все разберутся, что я нормальный хороший человек, и у меня появятся приятели.

На уроках я заинтересовал всех только своим именем — Герман. Каждый учитель во время переклички сообщал: «Какое у тебя редкое имя», а я кивал и старался не обращать внимания на ироничные взгляды одноклассников, мол, надо же, как его назвали — Германом.

В тот же вечер я подрался, и это была первая серьезная драка в моей жизни. Получилось это так. Мама вечером попросила меня сходить за хлебом в универсам. С двумя батонами в пакете я возвращался к дому и с грустью вспоминал маленькую «Булочную» в Краснославске. Все было чужим: бесконечные одинаковые высотки, лобастые троллейбусы, с грохотом теряющие рога на поворотах, прохожие, которые не говорят, а кричат. В Краснославске вдоль улиц росли липы и каштаны, а здесь лишь тополя. И урны были не такие, как в Краснославске, не чугунные чаши-мортиры, а просто облупленные бетонные бочонки. В автоматах с газировкой не было стаканов. Даже пирожок, купленный в передвижном лотке, в тон враждебному городу оказался холодным, жестким и невкусным, и обернули его коротким обрывком кассовой ленты, на которой проступили жирные пятна, схожие с водяными ленинскими профилями, какие бывают на крупных купюрах.

Возле подъезда ко мне обратился какой-то подросток моих лет — может, на год младше. Я сразу попался на удочку его лживого дружелюбия. Он представился кличкой «Шева», сказал, что живет в соседнем доме, спросил: «Недавно приехал сюда?» — и я ответил, что три дня назад. Он оживился и заявил, что хочет познакомить меня с остальными ребятами. Как я узнал позже, понятие «наш двор» составляли пять соседствующих девятиэтажек. И мы двинули с Шевой куда-то за гаражи. Я не чувствовал никакого подвоха и всю дорогу откровенно трепался с простоватым на вид Шевой о Краснославске.

Через несколько минут мы пришли к задворкам гаражного городка. На расставленных полукругом ящиках и бетонных брусках сидели обещанные Шевой «ребята». Их было человек восемь или десять, двум самым старшим было около двадцати. Все курили, в ногах у старших стояли мутно-зеленые бутылки портвейна. В мягкой черной земле виднелись следы прежних бутылок, похожие на отпечатки лошадиных копыт. Всюду валялись окурки и битое стекло. Железные бока гаражей и бетонные плиты забора, за которым начиналась стройка, покрывали похабные надписи, буквы были широкими и лохматыми, точно их рисовали тряпкой или шваброй. Чуть пахло мочой и бензином. Со стройки не доносилось ни звука, разве что слышался ржавый скрип стального троса на подъемном кране.

— Новый, — сказал обществу Шева. — Говорит, только приехал.

—Как зовут? — спросил старший парень. Он был в жатом спортивном костюме красного цвета и шлепанцах. И лицо у него было такое, словно он вспомнил что-то смешное, но не хочет пока рассказывать. На крупной бульдожьей голове с голубыми искорками прищуренных глаз несколько забавно смотрелись светлые, будто чуть смоченные водой кудряшки. Безымянный палец левой руки украшал крупный самоварного цвета перстень.

Я ответил: «Герман» — и по краснославской привычке хотел еще прибавить, что так, к примеру, звали космонавта Титова, но не успел.

— Ну что это за имя?! — фыркнул темноволосый сосед кудрявого. Он был в спортивных штанах с тремя белыми лампасами, синей майке со значком «адидас», и на его ногах были кроссовки. Красивое лицо парня портил острый, утюгом, подбородок. — А фамилия?

— Рымбаев.

— Чурка? — Он неприятно улыбнулся.

— И вовсе не чурка, — обиделся я. — Просто фамилия такая… Восточная. Фамилия «Рымбаев» досталась мне от маминого отчима, очень хорошего человека, по словам родителей. Он женился на бабушке, когда маме было восемь лет, относился к ней как к собственной дочери, и мама из уважения к дедушке Рымбаеву в свое время взяла эту фамилию. У папы своя фамилия была Хлопик — в общем-то смешная фамилия, что-то среднее между хлюпиком и клопиком, особенно если учесть, что папа был невысокого роста, настоящий хлюпик-клопик, как и все наше семейство. Детство и юность папа промучился с этим Хлопиком. Встретив маму, он взял ее фамилию и стал Рымбаевым. При этом у нас в роду с обеих сторон были только русские люди, и у меня, и у папы с мамой были светлые волосы и серые глаза…

Мне еще не приходилось оправдываться за фамилию. Я уже думал, как преподнести ребятам нашу семейную историю, так, чтобы не упоминалась стыдная правда про Хлопика, но раньше меня пребольно ударили сзади ногой прямо в копчик. Я нелепо вздернулся и схватился руками за ушиб, так и не выпустив пакет с батонами.

—Сма-а-чный поджопничек! — сказал кто-то.

Пацаны заржали. Очевидно, я выглядел смешно и жалко с руками на ушибленном копчике, с качающимся, как маятник, пакетом. Я обернулся и понял, что бил Шева. — О, Герман щас заплачет, — прыснули на ящиках.

— Ну че, сука?! — Шева глумливо оскалился. — Деньги сюда давай! Остались после хлебушка?

В тот вечер я сам для себя выяснил несколько вещей. Во-первых, что со мной так нельзя. И второе — я умею бить.

Бросив батоны на землю, я засадил кулаком Шеве в лицо. Мне показалось, что я ударил хоть и несильно, но как-то твердо. Под кулаком хрустнуло, словно раздавилось яйцо. Шева прижал ладони к носу, закрякал как селезень и так, крякая, несколько раз быстро присел и встал, точно не мог без этого справиться с болью. Между его сложенных корзиночкой пальцев уже просочилась кровь. Едва Шева разжал ладони, она ручьем хлынула по подбородку на футболку.

В драку бросилось сразу несколько человек.

Я отбивался, как умел, сыпал удары во все стороны, уворачивался. В меня даже толком не попали, только, пытаясь схватить за рубашку, оборвали «с мясом» нагрудный карман.

В этот момент старший парень скомандовал:

— Разбежались!

— Лещ, — вкрадчиво запротестовал его сосед, — он же Шеве хобот сломал.

— А Шева сам за себя отвечает, — возразил Лещ. — Э, мелкие, мне два раза повторять? Я сказал, разбежались! Меня тут же оставили в покое. Троица, дравшаяся со мной, выглядела не лучше Шевы. У одного был разбит нос, у двух других заплыли глаза, алели пятна на скулах. Я, честно говоря, не ожидал, что смогу так за себя постоять.

Лещ с интересом осмотрел меня:

— Прямо не Рымбаев, а какой-то Рэмбо карманный.

— Подкачанный хлопчик, — заметил сосед Леща. — Ты не обижайся, Герман, — продолжал он радушным голосом. — Мы просто с тобой знакомились. Теперь видим, что к нам во двор приехал нормальный пацан, а не бздо. Ты Герман, а я Борман. Боксом, что ли, занимался, Герман? Выпьешь за знакомство? Давай, не стесняйся…

Я хоть и был обижен приемом, согласился. До этого я никогда не пробовал спиртного. Борман, протягивая мне бутылку, взобрался на бетонный брус. Конечно же, я не разгадал этого маневра. Едва я приблизился, Борман вдруг резко лягнул меня ногой под дых, быстро и хлестко, точно бил не ногой, а плеткой. Острый нос его кроссовка, казалось, достал до позвоночника. Я захлебнулся вдохом, согнулся, но все же не упал.

Борман выжидающе смотрел сверху вниз. Удар почти парализовал меня. Тело не двигалось. Я хотел что-то сказать, но голос тоже не подчинялся. Наконец я чуть справился с поломанным дыханием и прошептал: — Это подло…

— А я подлый, — криво улыбнулся Борман, сунул мне бутылку и сказал: — Пей…

Кудрявый Лещ, глядя на него, одобрительно кивал:

— Не обижайся, Герман, теперь мы с тобой друзья, а Борман тебя для профилактики ебнул, чтобы ты не забывался и помнил, кто в доме хозяин. А так ты нам друг и карманный Рэмбо. Бери бутылку, он больше не ударит.

Я взял портвейн из руки Бормана и чуть отхлебнул. В горле стало горячо.

— На, покури. — Лещ протянул мне раскрытую пачку «Космоса». Я не курил, но, словно повинуясь властному приказу, вытащил сигарету за рыжий веснушчатый фильтр.

Несколько минут Лещ спрашивал меня, из какого я города, кто родители, при этом он в глаза не смотрел, а вроде как играл с электронными часами, запуская в них одну за другой писклявые дурашливые мелодии.

Я отвечал коротко, потом затоптал окурок, подобрал растерзанный пакет с батонами и сказал, что пойду домой. Шева уже куда-то ушел, и вместе с ним еще несколько пацанов. Я думал, что они решили подстеречь меня где-то в гаражных закоулках и поквитаться за сломанный Шевин нос, но мне так никто и не встретился. Возле нашего двора росли яблони-дички, я сорвал несколько твердых кислых яблок, чтобы зажевать незнакомые горклые запахи портвейна и табака.

О книге Михаила Елизарова «Мультики»

Владимир Сорокин. Метель

Отрывок из повести

— Да поймите же вы, мне надо непременно ехать! — в сердцах взмахнул руками Платон Ильич. — Меня ждут больные! Боль-ны-е! Эпидемия! Это вам о чем-то говорит?!

Смотритель прижал кулаки к своей барсучьей душегрейке, наклоняясь вперед:

— Да как же-с нам не понять-то? Как не понять-с? Вам ехать надобно-с, я понимаю очень хорошо-с. А у меня лошадей нет и до завтра никак не будет!

— Да как же у вас нет лошадей?! — со злобой в голосе воскликнул Платон Ильич. — На что же тогда ваша станция?

— А вот на то, что лошади все повышли, и нет ни одной, ни одной! — громко затвердил смотритель, словно разговаривая с глухим. — Разве вечером чудом почтовые свалятся. Так кто ж знает — когда? Платон Ильич снял пенсне и уставился на смотрителя так, словно увидал его впервые:

— Да вы понимаете, батенька, что там люди умирают?

Смотритель, разжав кулаки, протянул руки к доктору, словно прося подаяния:

— Да как же не понять-с? Отчего ж нам не понять-с? Люди православныя помирают, беда, как же не понять! Но вы в окошко-то гляньте, что творится!

Платон Ильич надел пенсне и машинально перевел взгляд своих оплывших глаз на заиндевелое окно, разглядеть за которым что-либо не представлялось возможным. За окошком по-прежнему стоял пасмурный зимний день.

Доктор глянул на громкие ходики в виде избушки бабы-яги: они показывали четверть третьего.

— Третий час уж! — Он негодующе качнул своей крепкой, коротко подстриженной головой с легкой сединой на висках. — Третий час! А там и смеркаться начнет, понимаешь ты?

— Да как не понять-с, как же не понять… — начал было смотритель, но доктор решительно оборвал его:

— Вот что, батенька! Доставай мне лошадей хоть из-под земли! Если я туда сегодня не попаду, я тебя под суд подведу. За саботаж. Известное государственное слово подействовало на смотрителя усыпляюще. Он как бы сразу заснул, перестав бормотать и оправдываться. Его слегка согнутая в пояснице фигура в короткой душегрейке, плюшевых штанах и высоких белых, подшитых желтой кожей валенках застыла неподвижно в сумраке просторной, сильно натопленной горницы. Зато его жена, тихо до этого сидевшая с вязаньем в дальнем углу за ситцевой занавеской, заворочалась, выглянула, показывая свое широкое, ничего не выражающее лицо, уже успевшее осточертеть доктору за эти два часа ожидания, пития чая с малиновым и сливовым вареньем и листания прошлогодней «Нивы»:

— Михалыч, нешто Перхушу просить?

Смотритель сразу пришел в себя.

— Можно и Перхушу упросить, — почесал он правой рукой левую, полуоборачиваясь к жене. — Но они ж хотят казенных лошадей.

— Мне все равно каких! — воскликнул доктор. — Лошадей! Лошадей! Ло-ша-дей!

Смотритель зашаркал к конторке:

— Ежели он не у дяди в Хопрове, можно и упросить… Подойдя к конторке, он снял трубку телефона, крутанул пару раз ручку, распрямился, упершись левой рукой в поясницу и вытягивая вверх плешивую голову, словно желая вырасти:

— Миколай Лукич, Михалыч тревожит. Скажи-ка, что наш хлебовоз к вам сёдни не проезжал? Нет? Ну и ладно. А как же! Куда ж нынче ехать, тут нет возможности никакой, а как же. Ну, благодарствуй.

Он осторожно положил трубку на рычажки и с признаками оживления на неряшливо выбритом, безбородом лице мужчины без возраста зашаркал к доктору:

— Стало быть, сёдни наш Перхуша за хлебом в Хопров не поехал. Здесь он, на печи лежит. А то он как за хлебом поедет, так сразу мимоездом — к дяде. А там — чай да лясы-балясы. К вечеру токмо нам хлеб и привозит.

— У него лошади?

— Самокат у него.

— Самокат? — сощурился доктор, доставая портсигар.

— Коль упросите его, он вас на самокате в Долгое и доставит. — А мои? — наморщил лоб Платон Ильич, вспомнив свои сани, ямщика и пару казенных лошадей.

— А ваши тутова покамест постоят. На них потом и вернетесь.

Доктор закурил, выпустил дым:

— И где этот твой хлебовоз?

— Тут неподалеку. — Смотритель махнул рукой себе за спину. — Вас Васятка проводит. Васятка! На зов его никто не откликнулся.

— Он, чай, в новой хате, — отозвалась из-за занавески жена смотрителя.

И тут же встала, зашелестела по полу юбкой, вышла. Доктор подошел к вешалке, снял с нее свой долгополый, тяжелый пихор на цигейке, влез в него, надел широкий лисий малахай с охвостьем, накинул длинный белый шарф, натянул перчатки, подхватил оба саквояжа и решительно шагнул через порог распахнутой перед ним смотрителем двери в темные сени.

Уездный доктор Платон Ильич Гарин был высоким, крепким сорокадвухлетним мужчиной с узким, вытянутым, большеносым лицом, выбритым до синевы и всегда имевшим выражение сосредоточенного недовольства. «Вы все мне мешаете исполнить то очень важное и единственно возможное, на что я предопределен судьбою, что я умею делать лучше всех вас и на что я уже потратил большую часть своей сознательной жизни», — словно говорило это целеустремленное лицо с большим упрямым носом и подзаплывшими глазами. В сенях он столкнулся с женой смотрителя и Васяткой, сразу забравшим у него оба саквояжа.

— Седьмой дом отсюдова, — напутствовал смотритель, забегая вперед и открывая дверь на крыльцо. — Васятка, проводи господина дохтура.

Платон Ильич вышел на воздух, щурясь. Было слегка морозно, пасмурно; слабый, но не утихший за эти три часа ветер по-прежнему нес мелкий снег.

— Он с вас шибко много не возьмет, — бормотал смотритель, ежась на ветру. — Он мужик к барышу равнодушный. Лишь бы поехал.

Васятка поставил саквояжи на лавку, вделанную в крыльцо, скрылся в сенях и вскоре вернулся в коротком полушубке, валенках и шапке, подхватил саквояжи, затопал с крыльца по наметенному снегу:

— Пойдемте, барин.

Доктор двинулся за ним, дымя папиросой. Они пошли по заметенной, пустой деревенской улице. Снегу навалило, подбитые изнутри мехом докторовы сапоги проваливались почти вполголенища.

«Метет… — думал Платон Ильич, торопясь докурить быстро сгорающую на ветру папиросу. — Черт дернул меня поехать напрямки через эту станцию, будь она неладна. Медвежий угол, да и только: никогда зимой здесь не сыскать лошадей. Зарекался, ан — нет, поехал, dumkopf (Дурак (нем.)). Ехал бы себе по тракту, там в Запрудном сменялся да и поехал дальше, ну и пусть, что на семь верст дольше, зато уже б в Долгом был. И станция порядочная, и дорога широкая. Dumkopf! Теперь хлебай тут киселя…»

Васятка бодро месил снег впереди, помахивая одинаковыми саквояжами, как баба ведрами на коромысле. Пристанционное поселение хоть и именовалось деревней Долбешино, но на самом деле было хутором из десяти дворов, разбросанных неблизко один от другого. Пока по запорошенному большаку дошли до избы хлебовоза, Платон Ильич слегка припотел в своем длинном пихоре. Возле этой старой, сильно осевшей избы все было заметено и отсутствовали следы человека, словно в ней и не жил никто. И только из трубы ветер рвал клочья белого дыма.

Путники прошли сквозь кое-как огороженный палисадник, поднялись на заметенное, накренившееся вбок крыльцо. Васятка толкнул плечом дверь, она оказалась незапертой. Они вошли в темные сени, Васятка наткнулся на что-то, сказал:

— Ох ты…

Платон Ильич с трудом различил в темноте две большие бочки, тачку и какой-то хлам. У хлебовоза в сенях пахло почему-то пасекой — ульями, пергой и воском. Этот летний, милый запах никак не вязался с февральской метелицей. С трудом пробравшись к обитой мешковиной двери, Васятка отворил ее, прихватив один из саквояжей под мышку, шагнул через высокий порог:

— Здравствуйте вам!

Доктор вошел за ним, уклонившись от притолоки.

В избе было чуть теплее, светлее и пустынней, чем в сенях: горели дрова в большой русской печи, на столе одиноко стояла деревянная солонка, лежала коврига хлеба под полотенцем, темнела одинокая икона в углу и сиротливо висели вставшие на поло вине шестого часы-ходики. Из мебели доктор заметил лишь сундук да железную кровать.

— Дядь Козьма! — позвал Васятка, бережно опустив саквояжи на пол.

Никто не отозвался.

— Нешто на двор пошел? — Васятка обернул к доктору свое широкое веснушчатое лицо со смешным, словно облупленным, розовым носом.

— Чаво там? — раздалось на печи, и показалась взлохмаченная рыжая голова с клочковатой бородкой и заспанными щелками глаз.

— Здоров, дядь Козьма! — радостно выкрикнул Васятка. — Тут вот дохтуру в Долгое приспешило, а казенных на станции нетути.

— И чаво? — почесалась голова.

— А вот свез бы ты его на самоходе-то.

Павел Ильич подошел к печи:

— В Долгом эпидемия, мне непременно надо быть там сегодня. Непременно!

— Эпидемия? — Хлебовоз протер глаз большими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями. — Слыхал про эпидемию. Завчера на поште в Хопрове говорили.

— Меня там ждут больные. Я везу вакцину. Голова на печи исчезла, послышалось кряхтение и скрип ступенек. Козьма спустился, закашлялся, вышел из-за печи. Это был малорослый, худощавый и узкоплечий мужик лет тридцати с кривыми ногами и непомерно большими кистями рук, какие случаются часто у портных. Лицо его, востроносое, заплывшее со сна, было добродушным и пыталось улыбнуться. Он стоял босой, в исподнем перед доктором, почесывая в своей рыжей, взъерошенной шевелюре.

— Вак-цину? — произнес он уважительно и осторожно, словно боясь уронить это слово на свой старый, истертый и щелястый пол.

— Вакцину, — повторил доктор и стянул с головы свой лисий малахай, под которым ему тут же стало жарко.

— Так ведь мятель, барин. — Перхуша глянул в подслеповатое окошко.

— Знаю, что метель! Там больные люди ждут! — повысил голос доктор.

Почесываясь, Перхуша подошел к окошку, обложенному по краям рамы пенькой.

— Я вон нынче и за хлебом не поехал. — Он смахнул пальцем проталину, проступившую в оконном инее от печного огня, глянул. — Ведь не единым хлебом жив человече, так?

— Сколько ты хочешь? — потерял терпение доктор. Перхуша оглянулся на него, словно ожидая удара, молча пошел в угол справа от печи, где на лавке и полках стояли ведра, крынки и печные котлы, взял медный ковш, зачерпнул из ведра воды и стал быстро пить, дергая кадыком.

— Пять целковых! — предложил доктор таким угрожающим тоном, что Перхуша вздрогнул.

И тут же рассмеялся, отирая рот рукавом рубахи:

— Да на что мне…

Он поставил ковш, огляделся, икнув:

— А это… Я ж токмо что печь затопил.

— Там люди гибнут! — выкрикнул доктор.

Перхуша, не взглянув на доктора, почесал грудь, сощурился на окошко. Доктор смотрел на хлебовоза с таким выражением своего носатого, напряженного лица, словно был готов его избить или разрыдаться.

Перхуша вздохнул, почесал шею:

— Слышь, малой, ты тогда тово…

— Чаво? — раскрыл рот, не поняв, Васятка.

— Посиди тут. А как прогорит — заложишь трубу. — Сделаю, дядь Козьма. — Васятка скинул с себя полушубок, свалил на лавку и сел рядом.

— У тебя самоход… какой тяги? — спросил доктор с облегчением.

— Пятьдесят лошадок.

— Хорошо! Часа за полтора и доберемся до Долгого. А назад поедешь с пятью целковыми.

— Да полно, барин… — с улыбкой махнул Перхуша своей большой, клешнеобразной рукой и хлопнул себя по худым ляжкам. — Ладноть, пойдем запрягаться. Он скрылся за печью и вскоре вышел в серой шерстяной кофте грубой вязки и ватных штанах, подтянутых солдатским ремнем высоко, почти на груди, и с парой серых валенок под мышкой. Сев на лавку рядом с Васяткой и кинув валенки на пол, стал быстро наматывать портянки.

О книге Владимира Сорокина «Метель»

Нонна Гришаева. Советы дочкам. Папиным и маминым

Авторское вступление и глава из книги

Здравствуй!

Знаешь, почему я решила написать эту книжку? Мне очень хочется поговорить с тобой. Да-да, с тобой. Ты девочка, тебе сейчас примерно тринадцать лет, и тыдержишь в руках мою книжку. Значит, наша встреча уже состоялась, и я надеюсь, что и разговор тоже получится. По крайней мере, я очень постараюсь. Я не буду воспитывать тебя, не стану читать нравоучений, делать строгих замечаний и учить жизни занудным тоном, я просто расскажу тебе о том, что сама страшно хотела узнать в твоем возрасте.

Почему я адресую эту книжку не всем подряд, а тебе — девочке-подростку? Разве мальчикам и девочкам постарше или помладше не хочется задать кому-нибудь вопросов? Да конечно хочется! Но ты — совершенно особое дело. Тебе не просто хочется, тебе — именно сейчас — очень нужно как можно скорее понять и разобраться, что с тобой происходит. И я хочу тебе в этом помочь.

Дело в том, что как раз в этом возрасте — около тринадцати лет — ты начинаешь превращаться из ребенка, девочки, в настоящую женщину. Поэтому его еще называют «переходный возраст». Это важный, замечательный и очень красивый момент твоей жизни, как будто из маленькой коричневой куколки вылупляется яркая, пестрая бабочка. Раз — расправила крылышки, вспорхнула и полетела во взрослую жизнь.

Но это хоть и красиво, все равно очень нелегко. У тебя сейчас меняется абсолютно все. Ты, наверное, и сама уже замечаешь, что руки и ноги вдруг стали гораздо длиннее, будто у жеребенка, и кажутся тебе нескладными, что изменилась кожа, что ты задумываешься, не купить ли тебе первый лифчик, а может быть, даже уже носишь его, что… А кроме этого, ты стала вдруг очень ранимой и раздражительной, появились резкие перепады настроения — тебе хочется то заплакать непонятно отчего, то накричать в ярости на своих близких, то обнять целый мир, а то забиться куда-нибудь подальше в норку, чтобы никто не трогал. И мальчики… Ты вдруг стала думать о них не просто как о соседях по парте, а…

Видишь, сколько проблем? Кругом, куда ни глянь, сплошные сложности, и со всеми тебе придется разобраться самой, только самой, иначе никак.

Но ты не думай — ты не одна. Этот же путь проходит в своей жизни абсолютно каждая женщина. От этого никуда не деться. И все справляются. И ты обязательно пройдешь, обязательно справишься, все поймешь и всему научишься. Сама. А я изо всех сил постараюсь тебе в этом помочь.

Конечно, у тебя есть мама, которая тоже может тебе все это рассказать. А еще, наверное, и старшая сестра, и подруги, и еще кто-нибудь. Это очень здорово. Потому что у меня есть дочка, которой сейчас тоже тринадцать лет, как тебе, и мы с ней обсуждаем все эти вопросы. И в наших беседах я очень стараюсь, чтобы мы разговаривали не как мама с дочкой, не как старшая с младшей, а как подружки. Мне кажется, так получается откровеннее и интереснее. Потому что вопросы, которые тебе, наверное, хочется задать, не всегда легко выговорить вслух.

И еще так получилось, что по работе я тоже очень близко столкнулась с этими проблемами. Так или иначе, даже играя роль, невольно задумываешься о том, что происходит вокруг. А поскольку даже на работе вокруг меня все время происходят события из жизни девочек твоего возраста, я тоже вижу, как важно вовремя находить ответы на такие вопросы.

Вот поэтому я и решила написать эту книжку. Ты откроешь ее, найдешь в ней то, что тебя интересует, прочитаешь мой ответ — и тебе будет гораздо проще подойти к маме и задать ей свой вопрос на трудную тему. Ведь ты уже будешь знать, что в нем нет ничего страшного или стыдного. А можешь даже показать маме страничку из этой книжки, я думаю, ей будет интересно — ведь она тоже когда-то была девочкой-подростком. И вы с ней обниметесь, и сядете рядышком, и посекретничаете всласть. Вот и получится, что я старалась не зря.

Твоя,

Нонна Гришаева

Ты и Он

В твоем возрасте ужасно хочется влюбиться. Вот просто хочется, и все. Особенно если на дворе весна и подружки тоже все влюблены. При этом даже не очень важно в кого — лишь бы появился повод вздыхать, перешептываться и мечтать о чем-то таком прекрасном, что даже ты сама не очень себе представляешь.

Ты можешь влюбиться в какого-нибудь красивого артиста, певца или другую звезду. Или в школьного учителя. Или еще в какого-нибудь едва знакомого взрослого человека, вариантов может быть множество.

Понятно, что в этом случае твоя влюбленность будет игрой «в одни ворота». Ты можешь совершенно искренне переживать и страдать, но твой предмет скорее всего даже в мыслях ничего такого не представит. Если он, конечно, вообще догадывается о твоем существовании.

Хорошо это или плохо? Да никак. Это просто жизнь. Мы же не думаем про наступающую весну, хорошо это или плохо, а живем себе и радуемся ей. Это такой период, фаза твоего развития. Репетиция настоящих чувств, если хочешь.

Плохо может быть только в том случае, если ты заиграешься. В принципе такая фаза должна быть очень короткой. Ну повздыхала, ну повесила портрет на стенку, рассказала подружке, какой он дуся-муся, ну и все. Надо с этим заканчивать. Любовь хороша тогда, когда она взаимна, а если ни о какой взаимности даже в принципе речи идти не может, какая же это любовь?

А ведь бывают случаи, когда девочки, вот так влюбившись в своих кумиров, страдают по ним годами. Ходят на все концерты, подкарауливают у дверей, обрывают телефон и пишут какие-то безумные записки. Это может довольно сильно осложнить человеку жизнь, и мне всегда бывает очень жалко таких кумиров, которые ни в чем не виноваты. Но еще больше жалко этих девочек. Ведь жизнь у каждой одна, и ее можно и нужно проживать самой, по-настоящему, в свое удовольствие, а не тратить на то, чтобы так нелепо прикоснуться к чужой. Мне всегда хочется встряхнуть таких вот горе-поклонниц и сказать им: «Девочки, проснитесь!»

Так что гораздо лучше влюбляться в своих ровесников. Тут, правда, есть момент, что мальчики в этом возрасте взрослеют позже, а девочки развиваются раньше. Ты уже вся «такая!», а они еще лопухи лопухами. Поэтому первый мальчик часто бывает постарше. Не надо этого бояться, это совершенно нормально, что он не из твоего класса, а из старшего. Так даже интереснее.

А есть еще вот какая штука. Почему-то всем нам, девочкам, чаще нравятся «плохие» мальчики. Ну те, которые нарушают правила, прогуливают уроки, могут подраться при случае и вообще являются всем известными хулиганами. В мое время они еще носили и длинные волосы до плеч, потому что в школе мальчишек заставляли коротко стричься. И вот такие лохматые бандиты были мечтой ну если не всех, то очень многих девочек, а примерные отличники-ботаники так и сидели в одиночестве.

Потом-то, конечно, все это может не раз поменяться, и никаких правил тут нет — и хулиган может выучиться и стать великим ученым, и ботаник может уйти в грузчики, но почему-то чаще все-таки бывает наоборот. Тот, кто в четырнадцать-пятнадцать умеет думать и работать, и с возрастом это свойство не потеряет.

Но тут важнее даже другое. «Плохие» мальчики — они ведь и к девочкам могут относиться не очень-то хорошо. Именно потому, что избалованы девичьим вниманием, что знают — зачем ухаживать, зачем стараться, все равно не одна, так другая прибежит. А тот, для кого общение с девочкой редкость, будет этим дорожить. И кроме того, с ними на самом деле интереснее, потому что всегда найдется о чем поговорить. Поэтому, мне кажется, влюбляться-то можно и в «плохих» мальчиков, сердцу ведь не прикажешь, но дружить в любом случае лучше с хорошими.

Если ты замечаешь, что какой-то мальчик не дает тебе прохода, постоянно подшучивает, ставит подножки и дергает за косички, — не думай, что он решил испортить тебе жизнь. Просто ты ему нравишься, а ухаживать за девочками он еще не умеет. Так он проявляет свой интерес к тебе. Будь снисходительна.

Если он тебе нравится, правило номер один: не подавай виду. Запомни: чем меньше ты будешь обращать на него внимания, тем больше шансов у тебя появится. Будь гордой, ведь нет ничего ужаснее, чем бегать за мальчиком.

А как же дать ему понять, что ты выделяешь его из всех остальных? А то вдруг он так и не догадается, что интересен тебе? Не волнуйся, догадается. Ты же всегда понимаешь, когда нравишься какому-нибудь мальчику. Между вами как будто пролетает такая незаметная искра. А еще это иногда называется «химией».

Ну и потом — кокетство еще никто не отменял. У тебя для этого есть отличный инструмент — твои глаза. Посмотри на него как бы искоса, а как только заметишь, что он поймал твой взгляд, тут же отвернись, как будто ты вообще ни при чем. Ведь так оно и есть.

Он тебе нравится. И даже если ты видишь, что и он проявляет к тебе интерес, все равно не нужно самой делать никаких первых решительных шагов. Надо быть гордой и ждать, когда этот шаг сделает он. Он мужчина. Ты женщина. И тут не надо самой начинать. И дело не только в гордости.

Ведь ухаживания — это тоже игра. Очень древняя, давно всем известная игра, которая не становится с годами менее интересной. Вроде и правила известны всем наперед, и все равно ты каждый раз играешь в нее, будто впервые. Ну и вот. Эти самые правила говорят, что тут всегда так: один — охотник, другой — добыча. Это игра в догонялки. Один догоняет, другой — убегает. И тебе лучше быть как раз вот этой, убегающей, стороной. Как-то уж так веками сложилось, что эта роль тут досталась девочкам. А мужчина — традиционно охотник, и это именно он должен тебя добиваться.

Возможно, когда-нибудь потом ты примеришь на себя и другую роль, но не теперь. Поиграй по классическим правилам, вот честно: так гораздо приятнее и интересней. Кроме того, для того чтобы нарушать правила, надо сперва очень хорошо научиться по ним играть. И у тебя сейчас самое правильное для этого время.

О книге Нонны Гришаевой «Советы дочкам. Папиным и маминым»