Труп у станции Выхино

Отрывок из книги Эдуарда Лимонова «Книга мертвых-2. Некрологи»

Оказалось, что Богородских кладбища два. На том, что находится рядом с Московским городским судом, мы не нашли свежих могил. Это компактное старое кладбище. Служитель сказал, что никакого 28-го участка у них нет и не может быть и тем более никто у них не был похоронен 22 января, на кладбище давным-давно никого не хоронят.

— Ваш парень, должно быть, похоронен на Богородском кладбище возле города Электроугли, — заключил служитель и поковылял в сторожку, за ним — старая молчаливая собака.

У меня в руке были гвоздики. Розовые, красных в соседнем киоске «Цветы» нашлась только одна. Мы сели в серебристый «ГАЗик» и отправились к этим далеким Электроуглям. Я должен был поклониться могиле только что убитого нацбола Антона Страдымова, двадцати лет. Это был мой долг. Ну и что, что кладбище в пятидесяти километрах от Москвы. Я обязан. Сегодня и сейчас.

Мы прибыли на место, когда еще было светло, но день уже заканчивался. Кладбище оказалось огромным и молодым. Оно лежало под снегом и молчало. Замерзший, но сильный дядька в камуфляже с красным лицом объяснил, как дойти до 28-го участка — «до конца линии фонарей и направо до конца линии могил». Мы пошли, пять человек. Был такой неприятный закатный свет, печальнее нет света на земле, если его поддерживает внизу снег.

Я шел быстро, гвоздики в руке. За мной ребята: Егор, Димка, Олег, Илья, все довольно крупные. Я в шапке и с бородой. Они, кто без головного убора, кто с капюшоном куртки на голове, кто в бейсболке. А у меня черная шапка с кожаным верхом, такое ретро, что уже и не выпускают таких нигде, от отца досталась. Район могильных плит и оград закончился, и начался участок крестов и могильных холмиков, а поверх лежали венки, запорошенные снегом. Мы помыкались некоторое время, не понимая кладбищенских адресов. Потом разобрались. На черных табличках были написаны три координаты: номер участка, номер линии и номер могилы. Мы нашли могилу Антона, смахнули снег с таблички. На могиле лежал венок с черными траурными лентами; от матери и семьи. От нацболов венка не было, потому что родители скрыли от нас дату и место похорон нашего товарища. Мать, видимо, считала нацболов и меня лично ответственными за смерть сына. По некоторым сведениям похоронить Антона тайно матери посоветовали следователи.

История этой смерти тяжела. Антон пришел к нам, когда ему было пятнадцать. Партия еще не была запрещена. Активный, он участвовал во многих акциях парии. Утром 14 января в четыре часа утра тело Антона было обнаружено близ станции Выхино. Он еще дышал. Однако умер через час в больнице. Все кости лица были переломаны, также как и затылочные кости, череп был расколот в трех местах, так что кости черепа вдвинулись в мозг. Его избивали либо арматурой, либо бейсбольными битами. Несмотря на то, что при нем находились документы, идентифицирован он был по отпечаткам пальцев. Родителям о смерти Антона стало известно только 19 января, от милиции. Чем была вызвана задержка в пять дней сообщения о смерти? Никто не знал ответа на этот вопрос. В последнюю ночь своей жизни Антон, вероятнее всего, занимался расклейкой листовок, призывающих прийти на День несогласных 31 января.

Я снял шапку, положил гвоздики на заснеженный холм. Мои спутники стали полукольцом у могилы.

— Ну вот, Антон, — сказал я просто, — вот мы нашли тебя, хотя тебя от нас спрятали. Мы пришли и стоим тут: Егор, Дима, Илья, Олег и я, Эдуард, чтобы сказать тебе, что мы отомстим за тебя, когда придет время отомстить. Ты вечно будешь в наших сердцах, мы тебя не забудем. Граждане новой России, которую мы построим, будут поклоняться тебе, и другим героям, отдавшим свои жизни за будущее. Мы перезахороним вас в один пантеон. А пока лежи тут спокойно. Мы, твои товарищи, будем приходить к тебе. Завтра придут московские нацболы.

С тем мы ушли, на ходу надевая шапки. Там было просторно, и ни души.

Только возле новенькой часовни крутились несколько сытых собак. Да в автомобиле с затемненными стеклами сидели опера и ждали, пока мы уйдем за пределы кладбища и уедем.

Несколько выдержек-цитат из сообщений о его смерти.

«В кармане у Страдымова нашли записку с телефонным номером его подруги Кати. В понедельник ее вызвали для опознания тела. По словам Кати, Антон был избит с чрезвычайной жестокостью: большинство ударов пришлось на голову, череп проломлен в нескольких местах. Опознать Антона удалось с трудом».

«Лидер московских нацболов Роман Попков заявил: „От имени нацболов я заявляю, что это убийство является политическим, так как погибший был одним из самых ярких московских активистов и участвовал во множестве протестных акций“. Он отметил, что никто из знавших погибшего не может предположить, что Страдымова убили с целью ограбления, так как он „не выглядел как человек, у которого могут быть деньги“, а личных врагов у него не было. Попков добавил, что погибший нацбол находился под подпиской о невыезде по статье 282 УК РФ („Участие в экстремистском сообществе“), за мирный захват приемной МИДа».

«21 января Международный секретариат Всемирной организации по борьбе с пытками осудил убийство нацбола Антона Страдымова и выразил обеспокоенность в связи с отсутствием гарантий проведения эффективного расследования обстоятельств преступления».

На фотографии на экране моего компьютера худой стриженый подросток держит черный (черный серп и молот в белом круге) флаг нацболов. Выражение лица серьезное. Фоном служит огороженный забором участок леса. На заборе знак: проезда нет.

В книге моих стихов «Мальчик, беги!» есть стихотворение «Нацболы». Вот оно:

Подростков затылки худые,

Костлявые их кулаки.

Березы. Собаки. Россия…

И вы — как худые щенки…

Пришли из вороньих слободок,

Из сумерек бледных столиц,

Паров валерьянок и водок,

От мам, от отцов и сестриц…

Я ряд героических лиц

На нашем холме замечаю.

Христос им является, тих?

Я даже Христу пожелаю

Апостолов смелых таких!

Я поднял вас всех в ночь сырую,

России — страны ледяной,

Страны моей страшной, стальной

— Следы ваших ног целую!

Вы — храбрые воины света,

Апостолы, дети, сынки,

Воители черного лета,

Худые и злые щенки…

Добавить мне нечего. Следы ваших ног целую.

О книге Эдуарда Лимонова «Книга мертвых-2. Некрологи»

Дмитрий Копелев. На службе Империи. Немцы и Российский флот в первой половине XIX века

Отрывок из книги

Проситель

Одно из приоритетных направлений в переписке Крузенштерна — протежирование своих детей и своих многочисленных родственников. Так, в 1836 г. адмирал был крайне озабочен устройством на службу своего младшего сына. После окончания Царскосельского лицея тот попал в Департамент иностранных дел, где служил чиновником 10-го класса. Семья же рассчитывала определить его в лейб-гвардии Драгунский полк, для чего требовалась санкция Николая I. В письме к военному министру графу А.И. Чернышеву Крузенштерн, ходатайствуя за сына, счел нужным сослаться на известные ему прецеденты: «Я не смел бы испрашивать себе сей милости, если бы не имел в виду пример над бывшим сотоварищем моему сыну по Лицею, Бреверном, которому таковая милость оказана приятием прапорщиком лейб-гвардии в Волынский полк». В ноябре того же года дело благополучно завершилось. В письме к светлейшему князю А.С. Меншикову, датированном 13 января 1843 г., Крузенштерн просит «простить мою смелость с тою снисходительностию, которая нераз лучна с истинным гением. Высокое покровительство, коего Ваша светлость удостаиваете одного из сыновей моих, имеющаго неоцененное щастие состоять уже двенадцатый год при Вас, Светлейший князь, возродило во мне желание открыть и младшему сыну моему, служащему в Лейб Гвардии Драгунском полку поручиком, столь же лестное поприще, прося Вашей светлости о назначении его адъютантом при высокой особе вашей…». Когда старший сын адмирала Николай был произведен флигель-адъютантом (07.07.1831), Крузенштерн поблагодарил светлейшего князя, усмотрев в данной ему милости «особенное для меня щастие».

В делах своих близких адмирал проявлял неуемную энергию и вел, занимаясь их устройством на службу, переписку со многими корреспондентами. Один из них — уже упоминаемый нами граф Н.П. Румянцев*. Оплачивая обучение сына Крузенштерна в Царскосельском лицее, он предпринимал все возможные усилия, чтобы продвинуть карьеру и других сыновей адмирала, в особенности своего крестника, старшего сына адмирала. Так, например, в письме от 29 апреля 1819 г. он обнадеживал Крузенштерна, обещая ему содействие руководителя Инженерного корпуса графа Бетанкура, которому подтвердит, что «сильное в нем участие беру и поручу его особому его покровительству». Устраивая дела племянника Крузенштерна, Отто Фридриха Игнациуса**, сына его двоюродной сестры, Румянцев познакомил молодого человека с главным директором Академии художеств и способствовал его успехам. Еще ранее, в 1807 г., Румянцев позаботился об устройстве старшего брата Крузенштерна, взяв его «под свое начало» и направив ревизором в Ревель, а затем контролером на Виндавскую таможню. И в дальнейшем, до самой своей смер ти, граф не оставлял покровительством своего «друга» Крузенштерна, который, в свою очередь, выступал научным консультантом в его ученых розысканиях

Другой корреспондент — доверенное лицо Николая I генерал-адъютант Петр Андреевич Клейнмихель. И он, и Крузенштерн неоднократно обращались друг к другу с похожими просьбами. В апреле 1827 г. Клейнмихель ходатайствовал перед адмиралом об устройстве и взятии под «всемилостивое покровительство» Егора Деденева из Пскова. В мае 1833 г. он заверял Крузенштерна в доброжелательном отношении к его просьбе за «родственника», прапорщика Гиппиуса, которого хотели перевести из Ямбургского уланского полка в 39-й Егерский. «Поставляя для себя приятнейшим долгом сделать вам угодное, — писал он Крузенштерну, — я буду иметь в виду Гиппиуса, для перевода в означенный полк при первом открытии вакансии». Безусловный интерес представляет в данной связи серия писем к Клейнмихелю за 1835 г., в которых Крузенштерн просит за сыновей покойного купца 1-й гильдии Краузе Максимилиана и Отто. Из-за происхождения их нельзя было устроить вольноопределяющимися, но Крузенштерн, тем не менее, предпринимал для этого все мыслимые усилия. В мае 1835 г. он написал Клейнмихелю о готовности командира Севастопольского уланского полка, «командир коего, родной мой племянник», принять их. В ноябре того же года Крузенштерн, крайне обеспокоенный ходом дела, «раскрывает карты»: «Не предвидя таких затруднений в определении в военную службу детей купцов, я был причиною, что они были приняты в службу из чужих краев. Если они не будут приняты в службу, то дядя их, принявший на себя попечение о воспитании сих сирот, совершенно не знает, куда их девать, ибо они не хотят возвратиться в Германию». Адмирал готов был сам приехать к Клейнмихелю, переговорить по столь важному для него делу, и умолял: «Не откажите мне в сей просьбе…»

Любезный администратор

Как директору Морского кадетского корпуса, Крузенштерну неплохо были известны «обходные пути», позволявшие избежать или обойти административные «препоны». Тем более когда речь шла о тех, кто был связан с адмиралом профессиональными интересами и занимал высокое положение в военно-морских кругах. Среди просителей можно обнаружить немало влиятельных и известных лиц. «Вы мне обещали племянника моего, кадета Александра Губерти, слабаго по фрунтовой части, но хорошаго по наукам произвесть в гардемарины, — напоминал директору Корпуса генерал-адъютант, вице-адмирал П.А. Колзаков в письме от 16 января 1837 г., — и вы мне сказали, что когда его отец приедит — вам дать знать. Вчерашняго числа он ко мне приехал. Зделайте мне одолженье, произведите его сего дня и прикажите ему якоря нашить. Я ручаюсь за него, что он и фрунтовой будет хорошей, у него и наружность, если мы его вымуштруем. Отцу будет очень больно, ежели он его увидит не гардемарином, так как он сего дня его увидит…» «Родной племянник мой, гардемарин Павел Ко робка, пишет мне, что он экзаменуется в мичманы, я прошу Вашего превосходительства принять его как сироту», — увещевал Крузенштерна отставной вице-адмирал М.П. Коробка. В августе 1835 г., ходатайствуя за своего внука, президент Российской академии адмирал Александр Семенович Шишков не без намека просил «удостоить его вашим милостивым вниманием, которое я приму за приятный знак обязательного расположения ко мне (выделено автором письма. — Д. К. )». Он не ошибся, возлагая надежды на адмирала. «Хотя сын отставного корнета Шишкова, Александр, по произхождению своему не имеет права на определение в Морской кадетский корпус, —писал в ответном послании Крузенштерн, — но был принят мною в оный в числе пенсионеров по числу уважения, что он есть внук вашего высокопревосходительства». Через два года «экстренным кандидатом» был определен в Корпус и второй внук Шишкова Владимир. Среди корреспондентов адмирала мы находим и другого бывшего министра — уже упоминав шегося Н.С. Мордвинова. В письме от 9 октября 1827 г. он благодарил своего бывшего подчиненного за «внимание к ходатайству о недоросле Лихареве». Спустя три года Мордвинов выступил просителем за «старого сослуживца моего… вице-адмирала Языкова», внуки которого состояли кандидатами в Морской корпус. «Всегдашняя искреннейшая дружба моя с дедом их налагает на меня священнейшую обязанность быть за них ходатаем», — писал он Крузенштерну и просил поместить обоих в Корпус.

О том, до какой степени от воли директора Корпуса зависела будущая судьба того или иного кадета, свидетельствует «слезная» мольба еще одной корреспондентки Крузенштерна — Анастасии Михаловской, урожденной княжны Долгоруковой (декабрь 1832 г.). «Умоляю Вас на коленях со слезами именем самаго господа Бога, — начинала она свое послание, — не выгоняйте нашего сына Александра из Корпуса, довершите ваши благодеяния, благодетельнейший начальник и отец, я лежу больна, и нет сил приехать и упасть к ногам вашим, не погубите сию заблудшую овцу… сие новое благодеяние оживит меня и воскрешит беднаго моего мужа, которой чрезвычайно… растроен, не много надо по его летам и его слабому здоровью, я право не так много прошу для сына, как для отца».

Разумеется, далеко не все решения могли зависеть от воли «любезного администратора». Когда в дело вмешивались высшие инстанции, адмиралу оставалось лишь подчиниться. В январе 1836 г. из Инспекторского департамента за подписью вице-директора капитана 1-го ранга М.Н. Лермантова пришел запрос в отношении «возможной скорости, которым по списку кандидатов… состоит недоросль Шварц и скоро ли может поступить он в комплект». Относительно скорейшего решения дела проявлял озабоченность канцлер российских орденов, действительный тайный советник князь А.Н. Голицын. В ответе Крузенштерна (16.01.1836) сообщалось, что состоит он 200-м и поступить сможет не ранее чем через три года. Однако уже через десять дней в рапорте, направленном в Инспекторский департамент, Крузенштерн доносил: «Во исполнение высочайшей воли, объявленной мне, кандидат Михаил Шварц зачислен экстренным кандидатом сего корпуса».

Старый заслуженный адмирал

Каждый год летом Крузенштерн отьезжал в свое родовое имение Асс, в Эстляндии, в отпуск, сдавая дела подчиненным. Сроки отпуска могли сдвигаться, но неизменно это были летние месяцы, о чем регулярно сообщают записи в делах Морского корпуса. Многогранная деятельность адмирала, длительные плавания, научные «штудии» серьезно подорвали его здоровье. Еще в молодом возрасте он постоянно жаловался на недомогание, ездил лечиться за границу, находился под наблюдением врачей. Неудивительны в данной связи прошения, которые Крузенштерн постоянно писал начальнику Главного Морского штаба светлейшему князю А.С. Меншикову. Так, 22 апреля 1830 г. он писал: «Чувствуя с давнего времяни расстройство в здоровье своем, более и более усиливающееся, по совету пользующего меня лейб-медика г. Гарде, я считаю для себя необходимым перемену воздуха и употребление морских ванн. Хоть не без искренняго сожаления думаю об отлучке, и на самое короткое время, от должности мною занимаемой; но, с другой стороны, не могу не уважить и советов, данных мне относительно здоровья…» Письма, направляемые светлейшему князю, приобретали все более драматическую тональность; к 1840 г. дело явно шло к увольнению с поста директора Корпуса. Тогда Крузенштерн просил отпуск уже на пять месяцев, он жаловался на «боли в лице, усиливающиеся при малейшей простуде, которой я часто подвергаюсь». Когда же увольнение состоялось, Крузенштерн обратился к Меншикову с просьбой ходатайствовать о прибавлении ему квартирных денег. Он жаловался, что «бывшему директору Морского кадетского корпуса адмиралу Карцову при оставлении им службы при Корпусе, было всемилостивейше повелено производить на наем квартиры по 5000 р. в год в замен, как сказано в повелении, квартиры, которую он занимал в корпусе». Крузенштерн обращал внимание на то, что «Карцов был одинокий человек, а я имею большое семейство, и по этому, равно как и по званию моему, должен поддерживать в наем квартиры гораздо более получаемых по положению квартирных денег».

Многогранная, богатая психологическими нюансами фигура адмирала, естественно, не исчерпывалась предложенной нами палитрой «типажей», которые, однако, дают представление о том, сколь многообразной была его деятельность в качестве администратора. «Добросердечный, приветливый директор», аккуратный, вежливый, дисциплинированный, перед которым стушевывались все воспитатели, он остался в памяти многих выпускников Корпуса как терпимый и покладистый начальник, никогда не говоривший никому «ты» и способный посочувствовать «радостям и горестям» кадетов. «Поддерживая локоть своей правой руки левой говорил: „Ну-с — миленький-с“ — и, утешая, соболезновал об оценках». Когда же случалось, что кадета оставляли на второй год, и он, разобидевшись, выходил, громко хлопнув дверью, «старик-директор» спокойно изрекал: «Огорчен-с». Впрочем, требовательность самолюбивого и амбициозного моряка-интеллектуала остзейского происхождения, не всегда способного удержаться от язвительных замечаний***, порождала среди кадетов и противоположные оценки. С точки зрения воспитанников, Крузенштерн подчас представал в несколько ином облике и заслужил отнюдь не лестные характеристики. Как педагог и руководитель Корпуса, «самолюбивый Крузенштерн» (так назвал его в личном письме многим обязанный ему барон Ф.П. Врангель) представлялся подчиненным мальчишкам совсем другим человеком. «Весь корпус возненавидел его. Ему было прозвище — слепой колбасник, трюмная крыса и прочее, ему показывали фиги, строили гримасы», — писал Э. Стогов, заставший Корпус во времена, когда Крузенштерн начал руководить им. Кадеты воспринимали адмирала, возможно, не без подачи со стороны, как «бесхарактернейшего» «немца, умеющего ловко написать проект, но не исполнить» его. В затронутой связи интересен рассказ Литке о подготовке юбилея пятидесятилетней службы адмирала, которая встретила неожиданное противодействие некоторых адмиралов. «Такая оппозиция, — пояснял Литке, — совсем не была неожиданна для тех, кто следил за делами в последние годы. Флот вообще был уже несколько лет недоволен тем, чем снабжал его корпус. Выпускаемые офицеры не уносили с собой ни чувств признательности к директору, ни приятных воспоминаний о корпусном времени. Сверх того, Крузенштерн совершенно изолировал себя от всех уже давно. Ни с кем из флотских: ни со старыми, ни с малыми, — не имел он никаких связей: ни хлебосольных, ни просто приятельских».

Что же получается? За фигурой отдельно взятого руководителя просматривается своего рода типичный случай — поведенческая стратегия управленца, военного человека, государственного служащего, всей жизнью и делами связанного с системой управления, внутри которой он действует как руководитель института, являвшего собой социальный слепок флотского мира как такового. Ранее, анализируя деятельность директора Морского корпуса адмирала И.Ф. фон Крузенштерна, мы подчеркивали влияние механизмов патроната «с немецким лицом» на развитие Российского флота. При этом мы столкнулись с достаточно широким, а в ряде случаев и с избирательным толкованием понятия «дворянство» в контексте российской истории XIX в. Это тем более было знаменательно при рассмотрении названной проблемы в контексте кадровой политики Морского ведомства, направленной на укрепление профессионально-сословных устоев морской офицерской службы. Широкое привлечение представителей немецкого дворянства, не только «коренного», но и «природного», являлось важнейшим рычагом формирования немецких группировок на флоте и делало военно-морскую службу привлекательной для низших слоев дворянства. Однако действующих лиц не следует воспринимать в качестве простых статистов. Их роль не сводилась к слепому выполнению социальных предначертаний, а выступала составной частью сложных и противоречивых процессов, происходивших в российском обществе в первой половине XIX в. .


* Граф Н.П. Румянцев (03.04.1754–03.01.1826), сын фельдмаршала графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского и графини Екатерины Михайловны, урожденной княжны Голицыной, дочери фельдмаршала М.М. Голицына. Был одним из виднейших государственных деятелей России в начале XIX в. и занимал посты министра ком мерции (1802–1811), директора водяных коммуникаций и комиссии об устроении в России дорог (1801–1809), министра иностранных дел (с 1808 г.), а в 1810—1812 гг. был председателем Государственного совета. В 1814 году вышел в отставку и занимался активной деятельностью по развитию отечественной истории и спасению погибающих памятников письменности. Граф собрал большую библиотеку и обширные коллекции рукописей, этнографических и нумизматических материалов, которые легли в основу Румянцевского музея. Книжные собрания этого музея послужили в 1925 г. базой для создания Государственной библиотеки им. В.И. Ленина. Меценат и покровитель мореплавания, Румянцев оказал немалую поддержку Крузенштерну при организации первого русского кругосветного плавания и в дальнейшем финансировал морские экспедиции (на его средства, например, в 1815 г. был снаряжен в плавание на поиски северного морского прохода между Азией и Америкой корабль «Рюрик»). На протяжении четверти века между Крузенштерном и Румянцевым велась оживленная переписка, которая хранится в Государственном историческом архиве Эстонии. Скончался в Санкт-Петербурге в своем особняке на Английской набережной (в 1831 г. в нем был открыт Публичный музей, ныне в нем размещается Государственный музей истории Санкт-Петербурга) и был похоронен в любимом имении в Гомеле в им же построенном Петропавловском соборе.

** Отто Фридрих Игнациус (17.04.1794–26.08.1824), придворный живописец, получил прекрасное воспитание. Под руководством художника Вальтера, специально приглашенного из Дрездена родителями, он стал заниматься живописью и в 1813 г. был отправлен отцом для дальнейшего усовершенствования в Берлин; потом переехал в Вену, продолжал изучение живописи в Риме. В 1819 году картины Игнациуса «Принцесса д’Эсте и Тасс» и другие заслужили особенное одобрение императора Франца во время посещения им Рима. В 1820 году Игнациус вернулся в Эстляндию, а затем перебрался в Петербург и здесь вскоре получил место придворного живописца. Он скончался от чахотки, за год до этого потеряв супругу.

*** Известен анекдот об ответе некоего кадета на экзамене. Высокий, дородный неуч, он, на вопрос директора: «Ну-с, расскажите нам что-нибудь о Лютере», брякнул: «Лютер, хоть и немец, но был храбрый человек». Уязвленный адмирал не удержался: «А вы-с, хотя и русский, но дурак-с».

О книге Дмитрия Копелева «На службе Империи. Немцы и Российский флот в первой половине XIX века»

Юношеские дневники. 1945–1951

Отрывок из книги Ролана Быкова «Я побит — начну сначала»

В 1943 году Ролан с мамой вернулся в Москву из эвакуации в Йошкар-Ола, где их называли «выковырянными». Как ни убого было их жилище, всего двенадцать метров на четверых, но это был родной дом, Зацепа у Павелецкого вокзала.

Брат Гера, едва закончив школу, ушел на фронт. На войне был и отец. Пробитое на гражданской горло избавило его от передовой, но бывший кавалерист добывал для фронта лошадей. Фронтовые треугольнички от родных Быков берег всю жизнь.

Тетрадь 1945 года начинается 16 мая, всего через неделю после праздничного парада Победы на Красной площади. В конце парада проходившие маршем воины с грохотом бросали к подножью мавзолея фюрерские знамена. После парада их грузили и увозили с площади. Близживущие мальчишки, и среди них Ролан, пытались рвать их на части, но не очень удавалось — материя была крепкой. Тогда они вцеплялись в уезжающие грузовики, хотелось крушить вражеские штандарты и знамена. Солдат безнадежно колотил древком знамени по голове Ролана, он разжал руки только у начала Ордынки, которая вела к дому. А вечером был невиданный салют, Красная площадь не могла вместить всех желающих, был в этой толпе и Ролан, а на следующий день видел там гору башмаков, потерянных ликующими.

Праздник закончился, и началась жизнь. Отец домой не вернулся. Уехал сначала в Литву, проработал там год директором создаваемого колхоза. Заехал ненадолго в Москву и отправился во Львов. Там и осел. Вскоре завел другую семью, не разведясь с матерью сыновей. Ролан был зол на отца и обижен за мать. Получая паспорт, он не стал исправлять ошибку в метрике, остался Анатольевичем вместо Антоновича. «Хто в тэбэ батько?!» — возмущался отец.

Мама устроилась на работу. Зарплата была копеечная, но из неё она выкраивала деньги для старшего сына и все пять лет посылала ему в Ленинград, где он учился в военно-медицинской академии. Ролан подрабатывал колкой дров и натиркой полов в их сорокачетырехкомнатной коммуналке. На курево и на трамвай хватало. Очень бедно они с мамой жили, к тому же на беду она еще и болеть начала. Не блистал здоровьем и Ролан. Гера прислал брату флотскую шинель. Это был такой подарок! Как новая шинель для Акакия Акакиевича, которого он мечтал сыграть. Он относил ее десятый класс и все четыре года в институте.

Возобновились занятия в городском доме пионеров, куда в театральную студию Ролан ходил ещё с довоенных лет. Но он понимал, что должен быть опорой для матери, которую очень любил, и все силы бросил на учебу. Мама часто лежала в больнице, и Ролана поддерживали и подкармливали тетя с мужем.

Как-то Ролан сказал: «Я всю жизнь с собой возился». Эта возня началась в старших классах. Он решил вырабатывать характер. Давал себе задания, горевал когда не получалось. «Я побит — начну сначала», — прочел он фразу знаменитого ученого Бенджамина Франклина. Это стало девизом в жизни.

Среди родных и близких Ролана никто, кроме мужа тетки, не пострадал от репрессий. Муж ее носил до войны два ромба на форме. Он сгинул, но о его судьбе узнали после смерти Сталина. А пока вождь был жив, особенно в годы войны, Ролану, как и миллионам граждан страны, было страшно подумать, как жить, если его не будет.

Когда-то был анекдот: одному из своих генералов Наполеон сказал — «Если бы у меня была газета „Правда“, никто не узнал бы о моем поражении под Ватерлоо». О многом тогда не догадывались.

Пионер, затем комсомолец, Ролан Быков был типичным советским юношей. Это позже придумали словечко «совок», а тогда никому такое не могло бы придти в голову. Автор «Чучела» Владимир Железняков как-то сказал: «Мы были рабами». Быков возразил: «Нет. Мы были верующими. Мы верили в добро, дружбу, любовь, благородство, труд. Нам икону заменили и внушали ненависть к врагам. Но я не чувствовал в душе своей ненависти». Тот, кто заботился о тряпках, слыл мещанином, кто добивался нечестно места под солнцем, карьеристом. А что мешало процветанию страны, — отдельными недостатками буржуазной идеологии и культуры.

Директор городского Дома пионеров на Стопани, замечательный человек по фамилии Охапкин, купил гордомовцам ботинки и одежду — белый верх, черный низ, и отправил летом ребят на пароходе на сорок дней до Астрахани и обратно. На остановках они выступали. На всю жизнь Ролан запомнил эти летние гастроли. В разрушенном дотла Сталинграде они пели, стоя у костра, «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы — пионеры, дети рабочих». Пламя и искры поднимались к звездному небу, обжигали лица и пионерские галстуки. Ребята не двигались и чувствовали, что не только поют, но присягают на верность Родине. Как бы потом не менялась жизнь, какие бы огорчения она не приносила, тот костер был незабываем, и верность ему неубиваема.

Ролан очень хотел окончить школу с медалью. Много работал, но эвакуация свое дело сделала, окончил он с двумя четверками. Мама просила сына пойти работать. Они еле-еле сводили концы с концами. Может от этого у него в восемнадцать лет обнаружилась язва желудка, которая ещё долгие годы его мучила. Но Ролан упросил мать позволить ему учится, пообещав, что будет отличником. Слово свое он сдержал.

Мама Ролана была миниатюрной женщиной. Отец и брат — выше среднего роста. Ролан уродился в маму. Он решил, что лучше ему поступать на режиссуру, но так как в студии в него верили, особенно девчата, решил рискнуть. Провалившись в три театральных училища, неожиданно был принят в Вахтанговское училище. Комиссия посчитала, что он может быть вторым Осипом Басовым, был раньше в театре такой замечательный вахтанговец. Да и звезда театра Михаил Астангов и худрук Рубен Симонов были невелики ростом.

Он стал студентом, это было счастьем, и всю жизнь он считал себя вахтанговцем. И в студии, и в институте в него влюблялись, так что в итоге он на свой рост плюнул навсегда.

Учился Ролан самозабвенно, другого слова и не подберешь. Своей работоспособностью славился Немировича-Данченко у Всеволода Мейерхольда к выпуску было двенадцать отрывков, у Быкова их было шестнадцать. На сценическом движении они устраивали такие бои и драки, что это могло быть отдельным спектаклем. А танцевали так, что, увидев экзамен, руководитель Краснознаменского ансамбля Балтийского флота пригласил двух выпускников к себе солистами. «Мир увидите, и зарплата будет втрое больше любой театральной». Но Ролан и его товарищ Миша Бушнов отказались. Бушнов уехал в Ростов-на-Дону и стал там звездой, народным артистом СССР.

А пока идут экзамены, Ролан не задумывается, куда ему показываться. С третьего курса было известно, что Рубен Николаевич Симонов берет Быкова в свой театр. Но проклятая язва привела его перед дипломом в больницу, Рубен Симонов уехал в Чехословакию ставить спектакль и не оставил насчет Ролана распоряжений. Об этом он узнал, выйдя из больницы. Это был большой удар. Позже Ролан утешал маму: «Мне везет только странным образом. Через неудачу. Но она-то потом и оказывается везеньем». Молодежь в те годы почти не играла. На сцене царили имена и звания. Рубен Николаевич оправдывался перед партийными начальниками за то, что роль молодого вождя Куйбышева у него играл молодой Михаил Ульянов: «Да, он молод, но зато он у нас секретарь комсомольской организации».

Ролан послушал совета своего мастера Леонида Моисеевича Шихматова и пошел в театр юного зрителя, где была довольно сильная труппа, а главным режиссером был мейрхольдовец Павел Цетнерович. Зарплата была вдвое меньше стипендии, а занятость — пятьдесят три спектакля в месяц. А еще капустники в ВТО, он был их королем ещё с училища. Елки, гастроли летом, радио с замечательным режиссером Летвиновым.

Очень скоро он стал признанным лидером в театре. А лауреатство спектакля «О чем рассказали волшебники» по пьесе Вадима Коростылева, заставило говорить о нем как о ярком театральном режиссере. Потом из этой пьесы родился сценарий «Айболит — 66», но пока его ждет приглашение возглавить Студенческий театр МГ9.

16.05.45 г.

Сегодня видел пленных немцев: они сидели на машине. Очевидно, работают где-то, на них финские шапки, куртки с заплатами. Выглядят прилично. Пока машина стояла, около нее собралась толпа, немцам было не по себе. Конвоир, сидевший с винтовкой на машине, просил разойтись, но безрезультатно. Наконец им дали по папироске, к этому времени машина тронулась. Их было четверо: один молодой с припухлыми губами, сравнительно красивый. Ему, очевидно, лет 16–17. Двое ничем не отличались, а четвертый был типичный «фриц», как на картинках: злой и обросший, с очень злым взглядом.

22.06.45 г.

Началось лето. Промежуток времени, который можно заполнить по-разному. Странная вещь это начало! Теперь надо не «переживать момент», а прямо начинать работать над собой. Чего у меня нет? Организованности и образования. Я окончательный профан, я перешел в девятый класс, не прочитав хотя бы только русских классиков! Короче говоря, на лето надо наметить задачу, или, верней, задачи, и подумать, как их решить.

1) Организованность — задача, решение которой знаешь давно, но знаешь, что вряд ли доведешь эту нудную штуку до конца. Но если не теперь, значит, никогда!

2) Образованность — задача, которую нельзя решить окончательно. Слишком широкое понятие. За это лето надо хотя бы подогнать себя под образование — литературное, и общее за 9 класс, так, как я это понимаю. Конкретно: надо знать положение капиталистических государств, их экономики и всего прочего к этому моменту. Таким или иным путем — попросить дядю Сеню или Пал Михалыча и пр. Знать хотя бы узко. Прочитать сызнова Пушкина, Лермонтова, Чехова, Гоголя, Байрона, Шиллера и пр.

Если будет первое, будет и второе.

05.07.45 г.

Базар в Москве все больше принимает размеры и характер старорусских ярмарок. На нашем Дубининском рынке балаганы, и артистами «работает» компания инвалидов (преобладают слепые, есть и прочие). Всевозможные «беспроигрышные» игры, испытания, гадания всех видов, шулерские игры, три карты и т.д., вытаскивания счастья морской свинкой и, наконец, пение и рассказывания. Все это идет под прибаутки, типичные зазывальные прибаутки.

Торговец папиросами (инвалид на одной ноге): «А ну, твари, покупай по паре, рупь штука — возьмешь, закуришь и пойдешь».

А вот гадальщик Саша (он иногда гадает по руке, а чаще вытаскивает счастье — не он, а его морская свинка). Саша называет себя заслуженным хиромантом московского базара. Он гадает с такими прибаутками, что просто собирается гогочущая толпа.

Вот то немногое, что я запомнил (или мог запомнить, потому что Саша в угоду базарной публике выдает иногда нецензурные глуповатые шутки).

В руках у него ящик, на котором стоит ящичек и около него сидит морская свинка. Лицо его изуродовано оспой, но все-таки он как-то красив, несмотря на слипшиеся глаза. Вот он присел на корточки и закричал: «А ну, девки, бабы, подходи, скажу, на что слабы. Гадает заслуженный четвероногий зверек дядя Дима. Гадает — не врет, не дорого берет. Сам деньги берет, сам сдачи дает. Гадает лично, точно и заочно. Гадает о жизни, о счастье, о несчастье, о тревоге, о дороге, кому водку пить, кому под судом быть, кому в тюрьму угодить. Кому родить, кому погодить, кому напиться, кому жениться, кому с кем спать завалиться. Пять рублей, пять рублей. За пять рублей дома не построишь, крыши не покроешь, ботинки не купишь, а интерес получишь».

28.08.45 г.

Вернулся из поездки по Волге (Москва—Астрахань—Москва за 40 дней). Лето окончено, летом доволен. Можно было сделать гораздо больше.

Сегодня решил, что вести тетрадку записей необходимо хотя бы для разговора по душам с самим собой, что очень поможет в деле самоконтроля и развития умения стройно и логично доказать или выразить свою мысль; работать над почерком, грамматикой и слогом также можно здесь.

В эту тетрадь надо внести все хорошее и ценное, что я вынес из этой поездки, и попросить Женю сделать соответствующие зарисовки. Затем надо переписать в эту тетрадь все промежуточные записи. Приступим прямо к делу.

01.09.45 г.

Сейчас мне в метро сказали: «Вот стоит и молчит — сразу видно, суворовец». (Почему? Идиотизм.)

05.09.45 г.

Со «студией» ни черта не получается — один без почвы, без знаний, очень плох. Нужно, несомненно, единоначалие, но ядро и коллектив должны оставаться. Трудно без знаний и прочего это все делать! Да не в этом соль, потому что это дело решенное. Итак, приду, создам совет. Для чего? И что на этом совете надо сделать? Во-первых, по-моему, настроить на линию «заранее намеченного плана», а не «провалился я — спасите». Это первое. Второе — вместе подумать и решить, что надо и как надо сделать.

Конкретно: 1) Вика 2) Наташа 3) Эмиль 4) Ролан 5) И… 6) И…

Этого вполне достаточно. Поставить всем задания и реальные сроки их выполнения.

08.10.45 г.

С 15 числа прошлого месяца прошло довольно большое количество времени — (неверно по-русски, количество не может проходить). Ядра не сделал — оно сделалось. Коллектив (хотя еще не очень сплоченный) есть.

Работа большей частью выполнена. Остается 8 дней до 16 числа, а у меня самого многое не сделано: стихотворение не сделано целиком; проза — еще немного доработать; сценка — тоже немного доделать…

Учиться надо непременно хорошо! Все надо делать хорошо! Все, за что ни возьмись, надо сделать аккуратно и полностью. Ни в работе, ни в дисциплине не может быть половинчатости. Золотую медаль, если возможно, надо получить — обязательно получить, в студии побольше заниматься, «Ночь» дописать…

11 ноября мне будет 16 лет. Пускай это будет звучать немного странно, но пусть у меня к этому дню не будет ничего такого, что надо бы доделать!

Вчера в филиале МХАТа смотрел «Школу злословия» с хорошими силами. Ах, какая чудная вещь! Как она поставлена и как исполняется! Андровская и Станицын просто великолепны. Масальский здесь более на своем месте, чем где бы то ни было. Признаюсь, подобной вещи я никогда не видывал.

Итак, продолжу свою, так сказать, мысль. К шестнадцатилетию не иметь ничего, что бы надо было доделывать.

В школе — тетради и исправление отметок, 7 ноября кончается четверть, к 11-му можно будет получить табель.

В студии, естественно, все доделать.

В своем поведении, что вижу пока, что можно изжить, — изучить.

«Ночь» — я не берусь, но продолжить надо.

Пришли девчата, принесли томик Есенина. Хотим с Милочкой ставить «Анну Снегину». Странно. Я был всегда того мнения, что за подобные роли мне нечего браться. Рост! Попробую — и кто его знает. Интересно, как отнесется к этому Ольга Ивановна?.. Сегодня надо переписать отрывок в тетрадь. Если не успею, то перепишу завтра на уроках, книгу надо завтра отдать…

12.10.45 г.

С того дня прошло немного времени — (я говорю о 08.10) — маловато сделал.

Буду более организован, сегодня сделаю все, что есть недоделанного по дому и по школе, а именно: окно и штепселя, баня. По школе подогнать все по тем предметам, которые в субботу. Посмотрим к вечеру, что сделано!

Делал, но всего не сделал! Позанимался немецким и историей.

13.10.45 г.

Получил по немецкому 5 — хорошее начало, сегодня буду на именинах, точнее, дне рождения у Ады, — посмотрю, умею ли я веселиться у чужих.

Завтра или даже сегодня надо написать папе и Гере, но пока пойду в Библиотеку им. Ленина, может быть, там найду «Трубадур и две скрипки». А также поищу книги по режиссуре. Попробуем, черт возьми! Или мы хуже других, что ли!

16.10.45 г.

Возникли вопросы о труде, о месте, которое должно занять наше поколение в развитии общества.

Написал, если можно так выразиться, две главы «Труда». Надо окончить его и два других сочинения. Интересно! Это уже на что-то похоже.

19.10.45 г.

1-й студент (2-му студенту): — Дурак!

2-й студент (1-му студенту): — Тише, тише, я это скрываю!

Учитель (ученику): — Так что ж ты — читал?

Ученик (учителю): — Так, поверхностно.

Учитель (ученику): — Это как стрекоза. Порхает поверху, а вглубь не залезает. (Посмотрел на коровью наружность ученика.) А ты, так сказать, уже не стрекоза, а стрекозел.

Сейчас надо пойти к Володе, спросить темы сочинений и заданий на понедельник. Сегодня, кроме школьных занятий, положительно ничего не делал — спал. Да! Черт возьми! С грамматикой (синтаксисом) определенно плохо: сегодня получил «тройку» — это уже пятая тройка за этот год! Из них две за грамматику!

Вчера говорил с Викой: она мне рассказала о ее разговоре с Ольгой Ивановной. Если это все так, то я на этот год имею все данные для продуктивной работы. Она сказала — будет старшая студия: я, Эмиль, Леня, Феликс, Володя, Вика, Злата, Шура, Виталий, Наташа. Не знаю, точно ли то, что О.И. сказала о моей режиссерской работе, о «Проделках Скапена»! Ах, как я хотел бы, чтоб это было так, а дальнейшее зависело бы только от меня.

Все то, что намечалось, исполняется!

Получил от отца прекрасное серьезное письмо. Думаю, что даром его советы не пропадут, надо только выстроить режим дня и продумать, как все успевать и что вообще надо делать. Конкретные задачи во всех отраслях жизни надо иметь! Какие же?

1) В области физического состояния тела — раз.

2) Знания — два.

3) Студия — три.

4) Дом — четыре.

Утром обтираться водой, ложиться в 11—12, вставать в 7 часов, самому убирать постель, кушать вовремя, каждую субботу (или какой-нибудь другой день) ходить в баню, костюм, мыться, всегда чистое белье.

Готовить полностью уроки на каждый день, следить за письмом, читать. Что читать? Хотя бы то, что задал Пал. Мих.

Много работать по студии, дома, для этого точно выяснять задания от урока до урока.

Делать дома все, что скажут. К празднику. Дрова. И тогда все успеешь!

Начну вести запись заданий и выполнение их.

О книге Ролана Быкова «Я побит — начну сначала»

Анна Гавальда. Глоток свободы

Отрывок из книги

Я еще и в машину-то сесть не успела, только нагнулась и открыла дверцу, как моя дорогая невестка накинулась на меня:

— Ну сколько можно тебя дожидаться!.. Ты что, не слышала, мы уже десять минут тут тебе гудим!

— Здравствуй! — вот так я ей на это ответила.

Мой брат обернулся. И подмигнул — еле заметно.

— Как дела, красотка?

— Нормально.

— Хочешь, я положу твои вещи в багажник?

— Нет, спасибо. Со мной только эта сумочка да еще платье… Я его брошу на заднее сиденье.

— Вот это вот твое платье? — она удивленно вскидывает брови, разглядывая скатанную в комок пеструю тряпку у меня на коленях.

— Ну да.

— И что… что это?..

— Сари.

— Хм… вижу.

— Нет, пока ты ничего не видишь, — учтиво возражаю я, — ты все увидишь, когда

я его надену.

Оскорбленно скривилась.

— Ну что, поехали? — вмешивается мой брат.

— Да. То есть нет… Ты можешь остановиться возле арабской лавочки вон там, в конце улицы? Мне нужно купить одну вещь…

Моя невестка тяжело вздыхает.

— Чего тебе еще не хватает?

— Крема для эпиляции.

— И ты это покупаешь у арабов?

— Да, я все покупаю у моего Рашида! Все-все-все!

Она мне явно не верит.

— Ну, ты уже закончила свои дела? Мы можем наконец ехать?

— Да.

— Ты не пристегиваешься?

— Нет.

— И почему же ты не пристегиваешься?

— Клаустрофобия, знаешь ли, — отвечаю я ей.

И, не дожидаясь, когда она заведет свою песню об искалеченных пациентах Гарша, добавляю:

— К тому же я собираюсь вздремнуть. Умираю как спать хочу. Брат улыбается.

— Что, рано встала?

— Вообще не ложилась, — объясняю я, зевая во весь рот.

Что, по правде сказать, чистое вранье. Не сколько часов я все же покемарила. А говорю так нарочно — чтобы позлить мою невестку. И мне это удается. Знаете что мне нравится в ней больше всего? То, что мне всегда это удается.

— Ну и где ж это ты гуляла? — цедит она, воздев глаза к небу.

— У себя дома.

— Что-то праздновала?

— Да нет, просто играла в карты.

— В карты?!

— Ну да. В покер.

Она раздраженно трясет головой. Но не слишком ретиво. В машине повеяло фиксатором для укладки волос.

— И сколько же ты продула? — весело спрашивает мой брат.

— Ничего я не продула. Наоборот, выиграла.

Оглушительная пауза.

Наконец моя невестка не выдерживает.

— И можно узнать, сколько именно? — интересуется она, поправляя свои солнцезащитные очки Persol.

— Три тысячи.

— Три тысячи?! Три тысячи чего?

— Как чего… Евро, конечно! — простодушно сообщаю я. — Не с рублями же мне морочиться…

Сворачиваясь калачиком, я хихикала про себя. Теперь моей дорогой Карине хватит пищи для размышлений на всю оставшуюся дорогу…

Я прямо-таки слышу, как у нее в мозгах включился счетчик:

«Три тысячи евро… тик-тик-тик-тик… Это сколько ж ей надо было бы продать сухих шампуней и пачек аспирина, чтобы заработать три тысячи евро?.. Тик-тик-тик-тик… Плюс общие налоги, плюс налог на профессию, плюс местные налоги, плюс аренда помещения, минус налог на добавленную стоимость… Сколько раз ей пришлось бы надеть свой белый халат, чтобы заработать три тысячи чистыми? Да, еще ведь CSG.. Прибавляем восемь и вычитаем два… И оплаченный отпуск… итого десять, да помножим на три… тик-тик-тик-тик…»

Да, я хихикала. Под мерное урчание двигателя их «седана», уткнувшись носом в сгиб локтя и подтянув колени к подбородку. Я ужасно гордилась собой, потому что моя невестка — не человек, а ходячая поэма.

Моя невестка Карина имеет диплом аптекаря, но предпочитает, чтобы его называли медицинским, иными словами, она аптекарша, но предпочитает, чтобы ее называли фармацевтом, иными словами, у нее есть аптека, но она предпочитает, чтобы это называли лабораторией.

Она обожает жаловаться на бедность в момент десерта, а еще носит хирургический халат, застегнутый до самого подбородка, с термоклейкой наклейкой, на которой красуется ее имя с двумя кадуцеями по бокам. В настоящее время она торгует главным образом кремами для сохранения упругости ягодиц и мазями с каротином, потому что эти товары прибыльнее других, но предпочитает называть это оптимизацией своего парафармацевтического отдела.

Моя невестка Карина достаточно предсказуема.

Когда мы с Лолой, моей сестрой, узнали о такой невероятной удаче — о том, что в нашей семье появился собственный специалист по средствам против морщин, торговый представитель марки Clinique и дистрибьютор Guerlain, — мы бросились ей на шею, готовые лизаться как пара восторженных щенят. О, какой торжественный прием мы оказали ей в тот день! Мы обещали, что отныне будем закупать косметику только у нее, мы даже были готовы величать ее доктором или профессором Ларьо-Молину, лишь бы она отнеслась к нам как к родным!

Да что там говорить: мы были готовы ездить к ней в аптеку на RER. Тогда как для нас с Лолой поездка на RER до Пуасси — настоящий подвиг.

Мы с ней киснем, стоит нам оказаться за пределами бульваров маршалов, а тут — Пуасси!..

Однако так далеко таскаться нам не пришлось, ибо в конце этого первого семейного обеда наша дорогая невестка приобняла нас за плечи и поведала, опустив глазки долу:

— Только знаете… гм… Я не смогу вам делать никаких скидок… потому что… гм… Если я начну делать их вам, то после… ну, вы понимаете… после я… в общем, этому конца не будет, верно?

— Что, даже какой-нибудь пустяк нам не уступишь? — со смехом спросила Лола. — И даже на пробники не надеяться?

— Нет, пробники — это пожалуйста! — ответила та, облегченно вздохнув. — Пробники

это без проблем.

И когда она отбыла, крепко вцепившись в руку нашего брата — наверное, чтобы он не улетучился, — Лола пробурчала, одновременно посылая им с балкона воздушные поцелуи: «Ах, скажите, пробники без проблем, да пусть она их засунет себе в одно место, эти пробники!»

Я была полностью с ней солидарна, и мы сменили тему, стряхивая крошки со скатерти.

С тех пор мы любим ее разыгрывать по этому поводу. При каждой встрече я рассказываю ей о своей подружке Сандрине, которая работает стюардессой и пользуется фантастическими скидками в магазинах duty free.

Например:

— Послушай, Карина… Сколько, по-твоему, может стоить крем Exfoliant Double Générateur d’Azote с витамином В12 от Estée Lauder?

Этот вопрос повергает нашу Карину в долгие раздумья. Она сосредоточенно закрывает глаза, мысленно листает прейскурант своих товаров, определяет ценовой разброс, вычитает налог и наконец выдает:

— Сорок пять?

Я обращаюсь к Лоле:

— Ты не помнишь, сколько он стоил?

— Что?.. Извини, я не слушала. О чем вы говорили?

— О твоем Exfoliant Double Générateur d’Azote с витамином B12 от Estée Lauder — помнишь, Сандрина тебе привезла?

— Ну и что?

— Сколько ты за него заплатила?

— Ой, я уж и забыла… Нашла что спросить… Кажется, около двадцати евро…

Карина захлебывается от возмущения:

— Двадцать евро?! За EDGA с витамином B12 от Estée Lauder?! Ты точно помнишь?

— По-моему, да…

— А я говорю: нет! За такие деньги можно получить только контрафакт! Извини, дорогая, но тебя просто надули! Напихали какую-нибудь «Нивею» в контрабандный флакон и впаривают таким вот простушкам… Не хочется вас огорчать, девочки, — продолжает она с торжествующим видом, — но этот ваш EDGA — обыкновенная подделка! В чистом виде подделка!

Лола переспрашивает с убитым видом:

— Ты уверена?

— Абсолюу-у-утно уверена! Я же все-таки в курсе официальных цен! И точно знаю, что Estee Lauder использует эфирные масла наивысшего кач…

И вот именно в этот момент я оборачиваюсь к сестре и спрашиваю:

— А он случайно не при тебе?

— Кто «он»?

— Ну этот самый крем.

— Нет… кажется, нет… Хотя постой-ка… Может, и при мне… Погодите, я посмотрю в сумке.

Она возвращается с флаконом и протягивает его нашей экспертше.

Та вздевает на нос свои полукруглые очочки и начинает обследовать предмет со всех сторон. Мы сидим молча, впившись в нее глазами и с тоскливым страхом ожидая вердикта.

— Ну как, доктор? — отваживается наконец Лола.

— М-да… Действительно, Lauder… Я узнаю этот запах… И потом, текстура… У фирмы Lauder текстура особенная, ни с чем не спутаешь. Просто невероятно… Сколько, говоришь, ты заплатила? Двадцать евро? Просто невероятно! — вздыхает Карина, укладывая свои очочки в футляр, а футляр — в косметичку Biotherm, а косметичку Biotherm — в сумку Tod’s. — Просто невероятно!.. Скорее всего, это отпускная цена. Ну как прикажете торговать, если они устраивают такой демпинг?! Это же нечестная конкуренция, ни больше ни меньше. Это… это значит, они не

оставляют вообще никакой маржи, они… Нет, это вообще бог знает что такое! Просто плакать хочется…

И Карина, погрузившись в глубокую скорбь, долго приходит в себя, мешая и перемешивая свой обессахаренный сахар в чашке декофеинизированного кофе.

Самое трудное для нас в эту минуту — сохранять невозмутимые лица до тех пор, пока мы не уйдем на кухню, где можно дать волю веселью. Вот уж там мы начинаем кудахтать, точно две курицы-несушки. Если мама застает нас в таком состоянии, она всегда огорчается: «Господи, до чего же вы обе вредные!..» И Лола возмущенно отвечает: «Ну уж извините!.. Все-таки эта гадость обошлась мне в семьдесят две монеты!», и мы снова прыскаем со смеху, стоя над посудомойкой и держась за бока.

— Ладно… Если ты столько выиграла за одну ночь, то могла бы хоть разок поучаствовать в расходах на бензин…

— И на бензин, и даже на оплату дорожных сборов, — добавляю я, потирая нос.

Отсюда, с заднего сиденья, не видно ее

лица, но я прекрасно представляю себе ее довольную усмешечку и ручки, аккуратно

сложенные на аккуратно составленных коленях.

Извернувшись, я пытаюсь достать из кармана джинсов крупную купюру.

— Оставь это, — говорит мой брат.

Карина верещит:

— Но почему?.. Симон, я не понимаю, почему…

— Я сказал, оставь это, — повторяет брат, не повышая тона.

Она открывает рот, закрывает его, ерзает на сиденье, снова открывает рот, отряхивает ногу, стягивает с пальца колечко с сапфиром, снова решительно надевает его, осматривает ногти, пытается что-то сказать, но, осекшись на полуслове, замолкает окончательно.

Атмосфера накалена. Если уж Карина заткнулась, это означает одно: они в ссоре. Если она заткнулась, это означает, что мой брат повысил на нее голос.

А такое случается крайне редко…

Мой брат никогда не выходит из себя, никогда и ни о ком слова дурного не скажет и не осуждает ближнего своего. Мой брат — существо с другой планеты. Может быть, с Венеры…

Мы его обожаем. И часто спрашиваем: «Ну как тебе удается быть таким невозмутимым?» Он пожимает плечами: «Сам не знаю». Тогда мы спрашиваем: «Неужели тебе никогда не хотелось дать себе волю, сказать какую-нибудь гадость, пускай хоть самую мелкую?»

— Ну для этого у меня есть вы, мои красавицы! — отвечает он с ангельской улыбкой.

Да, мы его просто обожаем. Как, впрочем, и все остальные. Наши няни, его учительницы и преподаватели, коллеги и соседи… Абсолютно все.

В детстве мы валялись на паласе в его комнате, слушали его диски, чмокали его в щечку, когда он делал за нас домашние задания, и развлекались тем, что строили планы на будущее. Мы еще тогда ему предсказывали:

— Ты такой добрый и уступчивый, что обязательно угодишь в лапы к какой-нибудь зануде.

И попали в самую точку.

Догадываюсь, из-за чего они разругались. Скорее всего, из-за меня. Могу воспроизвести их разговор слово в слово.

Вчера днем я позвонила брату и спросила, сможет ли он взять меня с собой. «Ну о чем ты спрашиваешь!» — ответил он с ласковым упреком. После чего его дражайшая половина наверняка закатила истерику: еще бы, ведь тогда им придется сделать огромный крюк. Мой брат, должно быть, просто пожал плечами, а она поддала жару: «Подумай, дорогой… нам ведь ехать в Лимузен… а площадь Клиши, насколько я знаю, совсем в другой стороне…»

И он, такой добрый и уступчивый, вынужден был резко ее осадить, чтобы показать, кто в доме хозяин, и они легли спать, так и не помирившись, и она провела ночь в позиции «спина к спине».

Проснулась она в паршивом настроении и, сидя над чашкой своего биоцикория, снова завела ту же песню: «Все-таки твоя бездельница сестра могла бы встать пораньше и доехать до нас сама… Как посмотришь, на работе она не больно-то убивается, — что, неправда?»

Он даже не ответил. Сидел и молча изучал дорожную карту.

Надувшись, она пошла в свою ванную Kaufman & Broad (отлично помню наш первый визит в их дом: Карина в легком муслиновом шарфике нежно-сиреневого цвета, намотанном на шею, порхала между своими цветочными горшками и с придыханием описывала нам свой «Малый Трианон»: «Здесь у нас кухня — очень функциональная. Здесь столовая — очень уютная. Здесь гостиная — модулируемая. Здесь комната Лео — игровая. Здесь прачечная с сушкой — необходимая. Здесь ванная — двойная. Здесь наша спальня — с современным освещением. Здесь…» Такое впечатление, будто она хотела все это нам продать. Симон подвез нас до вокзала, и на прощание мы сказали, решив его утешить: «Красивый у тебя дом!» «Да, очень функциональный», — ответил он, горестно кивнув. Ни Лола, ни Венсан, ни я даже рта не раскрыли на обратном пути. Сидели и грустно молчали каждый в своем углу купе, думая, вероятно, об одном и том же. О том, что у нас отняли старшего брата и что отныне жизнь без него станет куда печальнее…), а затем, во время поездки от своей «резиденции» до моего бульвара, демонстративно раз десять смотрела на часы, стонала на каждом перекрестке, увидев красный свет, и когда наконец посигналила мне — могу поспорить, что сигналила именно она, — я просто не услышала гудков.

Ох беда, вот беда так беда…

О книге Анны Гавальды «Глоток свободы»

Владимир Кунин. На основании статьи…

Отрывок из романа

— Herr Teplow! Sie haben morgen eine Bronchoskopie. Sie durfen ab heute nichts mehr essen. Fur diese Untersuchung mussen Sie nuchtern sein. Alles klar?* — томно сказала кургузая и толстозадая медицинская сестричка в коротковатых белых брючках.


* — Господин Теплов! Завтра у вас бронхоскопия. Сегодня вы не должны больше ничего есть, и завтра с утра тоже. Это исследование делается натощак. Вам ясно?

Произнося фамилию Кирилла Петровича, сестричка сделала ударение на первый слог — Те́плов. Наверное, так было больше похоже на привычные немецкие фамилии, оканчивающиеся на «…ов».

Она повесила над кроватью Теплова табличку с надписью «Nuchtern», что означало — «Натощак», и вышла из палаты.

Кирилл Петрович снял очки, отложил кучу русских газет и распечатки из сайта «Компромат.ру», еще вчера принесённые женой Зоей из дому, и попытался сдержать нервную зевоту. И раскашлялся.

«Господи!.. Что я читаю?!.» подумал Кирилл Петрович и ему стало невероятно жалко самого себя. «Мне-то на хрена всё это нужно знать? Я-то здесь при чем? Тем более — сейчас, когда… На кой черт я влезаю в Чужую сегодняшнюю суть — как ТАМ, что ТАМ? ТАМ же ни черта МОЕГО уже не осталось…»

Тут Кирилл Петрович тихо выматерился и мысли его вяло, но неотвратимо потекли в привычном русле: …почти все близкие ему люди уже на том свете. Или разъехались. Те, кто остался ТАМ в живых, изменились чудовищно. Постарели неузнаваемо, стали суетливыми. Все безуспешно пытаются вписаться в нынешний мутный поток всеобщей воинственно завистливой деловитости. Не по возрасту уже, ребятишки. Не по возрасту…

……………………………………………………………….

Не понимают, что их время провалилось в тартарары еще в начале девяностых. Не хотят понимать. Не могут. Ждут каких-то изменений, чего-то нового. Того, что вернет им смытое Старое. Не верят, что жизнь их фактически закончена, и в своем вялом предсмертном тлении, новыми у них могут быть только неизлечимые болезни, огорчения и воспоминания о прошлом, в котором теперь, издалека, они кажутся себе прекрасными и победительными…

Родных у Тепловых нет. Только двоюродные сестры у Зойки. А настоящие родные — мама, отец, старший брат Лёша на Сестрорецком кладбище под Питером, на Кунцевском под Москвой.

Сожжены, сожжены мосты. Никто никому не нужен.

………………………………………………………………

Как там у Галича?..

«…Вот мы и встали в крестах и в нашивках, нашивках, нашивках…

Вот мы и встали в крестах и в нашивках, в снежном дыму.

Встали и видим, что вышла ошибка, ошибка, ошибка…

Встали и видим, что вышла ошибка, и мы — ни к чему…»

………………………………………………………………

И всё равно, какой-то животный болезненный инстинкт заставляет Кирилла Петровича торчать в русских газетах, в разнузданно нечистоплотном российском интернете. Жалкие остатки его жизни тонут в программах российского телевидения, адаптированного специально для иностранцев…

«Это мы-то с Зойкой «иностранцы!» — всегда удивленно огорчается Кирилл Петрович.

Но каждый год Теплов упрямо подписывается на несколько российских газет и журналов. Здесь, в Германии это неправомерно дорого. Всякий раз, когда наступает время подписки, Кирилл Петрович неуверенно говорит Зойке: «А вдруг для работы пригодится…»

Оба они понимают, что Кирилл Петрович, мягко говоря, не очень искренен, но споров по поводу этих весьма ощутимых затрат никогда не возникает.

А как легкомысленно и безобразно транжирятся минуты, часы, дни, отпущенные природой под уже осязаемый финал твоего бытия. На беспомощные телевизионные сериалы, на бездарную московскую «развлекаловку», на лукавые «Вести», завиральные «Новости» и лживое правительственно-помпезное «Время»…

И каждый раз Теплов с ужасом понимает, что он ОТТУДА и не уезжал!

Это при чётком осознании, что ностальгии в них с Зойкой — ну, ни на грош. Поразительный феномен!

Если бы в самом начале девяностых, в Ленинградском институте онкологии, где Зойку прооперировали уже во второй раз, нашлись бы медикаменты для обязательной послеоперационной химиотерапии, и ему не пришлось бы, задравши хвост, мотаться чуть ли не по всей России в поисках этих лекарств, хрен бы они оказались в Германии.

Теплов знал, — он должен спасти свою Зойку, а на всё остальное ему было глубоко наплевать.

К тому времени у неё обнаружили еще и метастазы в печени. Хорошо, что это произошло уже в Мюнхене.

Если слово «хорошо» вообще применительно к этой ситуации.

Пять с половиной часов тяжелейшей операции в «Nеуuperlach Klinikum», и через полтора месяца, в ста километрах от Мюнхена, в реабилитационном онкологическом центре Бад Райхенхаля, слабенькая и похудевшая Зойка, в дикую июльскую жару, уже героически ползала по альпийским предгорьям на райском участке бывшей германско-австрийской границы.

К тому времени на Тепловых свалился небольшой грант министерства культуры Баварии, и жизнь их стала потихоньку налаживаться

Домой в Ленинград уехать они не могли — Зойка была на нескончаемой «химии», а каждые три-четыре недели проходила различные контрольные онкологические тесты. После всего того, из-под чего они так мучительно выскреблись, рисковать не хотелось.

Когда Зойка совсем окрепла, они на пару недель смотались в Москву. Поселились на Маяковке в «Пекине», и Кириллу Петровичу в разных местах счастливо удалось заключить несколько контрактов на будущее, получить достаточно ощутимые авансы, и продать пару своих старых работ. Платили долларами.

В Мюнхене Тепловы меняли доллары на марки, оплачивали ими квартиру, счета, полдесятка страховок, бензин для машины, да всё, за что нужно было платить…

Потом пришла эра евро. Для Тепловых не изменилось ничего. Если не считать, что цены удвоились буквально на всё.

Зойка, казалось, совсем очухалась: по пятнадцать часов не вылезала из-за своего компьютера, сочиняла эскизы для каких-то модных журнальчиков. И пока Кирилл Петрович был занят каким-нибудь большим заказом, и ничего не зарабатывал по мелочи, Зойкины эскизы просто напросто кормили их и целиком содержали дом — маленькую наемную двухкомнатную квартирку с огромным балконом в чудесном зеленом районе Мюнхена.

Зато, когда, Кирилл Петрович, наконец, сдавал свой многомесячный заказ и получал большой гонорар, то в перерывах между Зойкиными врачебными проверками он увозил её на Канарские острова, на Мадейру, на Крит, на Майорку.

А однажды, после семнадцатичасового перелета, правда, с пересадкой и трёхдневным отдыхом в Лос-Анджелесе, Тепловы оказались в Тихом океане между Америкой и Японией — на Гавайях, в Гонолулу. Об этих абсолютно счастливых двух неделях Теплов, наверное, будет вспоминать до последнего вздоха. Хотя…

………………………………………………………………

…если завтрашняя бронхоскопия подтвердит убийственную беспощадность той семи с половиной сантиметровой опухоли на правом лёгком Кирилла Петровича, случайно обнаруженной при обычном плановом рентгене сердца, он не успеет так уж осточертеть всем своими рассказами о Гавайских островах. У него просто не останется на это времени…

………………………………………………………………

Недавно, на задворках какого-то глянцевого журнальчика, в эпицентре медицинско-рекламной перепалки между увлажняющим кремом «Шанель» и сенсационным голландским открытием в этой же области, но под другим названием, Теплов случайно прочитал очень обнадеживающую фразу:

«…каждый доживает до СВОЕГО рака. Или не доживает».

………………………………………………………………

Написал же когда-то Михаил Аркадьевич Светлов:

…Он еще вздохнёт, застонет еле,

Повернётся на бок, и умрет.

И к нему в простреленной шинели

Тихая пехота подойдет…

……………………………………………………………….

«…Зойку… Зойку жалко до одури, до слёз!» — думал Теплов. — «Как же она останется одна-одинёшенька — моя родная „тихая пехота“? Безжалостно и многократно простреленная…»

………………………………………………………………

— Чего она тебе сказала, Петрович? — спросил Теплова его синий сосед по двухместной больничной палате.

Он только что вышел из душа, растирая себя большим домашним махровым полотенцем.

Новый онкологический корпус был совсем недавно пристроен к старой университетской клинике и в нём, при каждой палате теперь имелся собственный душ и туалет. Что было очень удобно. Даже обладатель самой дешевой, «социальной» медицинской страховки, теперь мог принять душ или просто пописать, без малейшей необходимости выходить для этого в коридор, в поисках мест, как говорится, «общего пользования». Каждая палата имела свою раковину, свой душ и собственный туалет.

А синего цвета сосед по палате был от татуировок, покрывающих всё его стариковское жилистое, когда-то, наверное, очень сильное тело. Причем, эти татуировки были не сегодняшними — модными, вылизанными, роскошными и многоцветными салонными тату, скопированными с радужных псевдокитайских эскизов из специальных современных красочных каталогов.

Татуировкам соседа насчитывалось минимум лет сорок, пятьдесят. А то и того больше… Он был весь покрыт неровными, мрачными российско-тюремными, дурно нарисованными могильными крестами, виселицами. Из синюшного сердца, наколотого почему-то под правой лопаткой, торчал синий финский нож, а вокруг этого сердца — уродливые русалки с чудовищно нарушенными пропорциями. Ну, и конечно, словно лозунги в лагерной зоне, вечные жалостливые заклинания — «Не забуду мать родную» и «Кто не был — тот будет, кто был — не забудет».

Это всё на спине, животе, на руках. Снизу же — из-под резинок от трусов и пижамных штанов, были видны фрагменты выползающих кладбищенских змей и еще чего-то совсем уж жутковато загадочного.

А шею соседа, словно петля висельника, синим ожерельем обвивал классический блатной постулат — «Не верь, не бойся, не проси!»

На левой стороне груди, от каждого малейшего движения соседа, оживал и недовольно морщился серо-синий профиль лучшего друга советских физкультурников товарища Сталина.

С правой же стороны грудной клетки, на очень приблизительного «вождя народов» в упор и, как казалось Кириллу Петровичу, с явным политическим упрёком, поглядывал на Сталина его бывший пахан и подельник — Владимир Ильич Ленин (Ульянов). Кстати, тоже не очень-то претендующий на абсолютное портретное сходство.

Когда несколько дней тому назад этот пёстрый человек небольшого роста и явно восточного вида (как говорят сейчас в России — «лицо кавказской национальности») впервые появился в дверях двухместной палаты отделения лёгочной онкологии, Теплов сразу же принял его за турка, которых в Мюнхене — пруд пруди.

Вместе с этим будущим соседом Валерия Петровича, в палату просочилась его жена — маленькая, некрасивая женщина лет шестидесяти, в длинном и бесформенном турецком шелковом пальто с плечами «фонариком». Эту униформу эмигрантские турчанки носят, как гордый отличительный знак подлинной национальной принадлежности.

В одной руке у неё был пластиковый пакет из магазина «Aldi» с бананами, в другой — строго запрещенный в больничных стенах, мобильный телефон. По которому она, отворачиваясь ото всех, тихо и непрерывно говорила по-русски с тяжелым неистребимым еврейским акцентом.

Да и соседа звали как-то странно и диковато на слух — Рифкат Шаяхметович Коган!

Так он сам отрекомендовался Кириллу Петровичу на превосходном чистом русском языке без малейшего постороннего фонетически восточного признака и какого-либо акцента. И тут же попросил называть его просто «Рифкат». Потому, что «Шаяхметович» нормальному человеку не выговорить. А любая ошибка при произнесении его имени или отчества, для него, как он сам выразился, «человека моей нации», звучит оскорбительно. И он рад, что теперь живет в Германии, где отчеств отродясь не бывает. А то с этим отчеством, мать его!.. у него повсюду были одни заморочки.

Но еще больше он рад, что попал в одну палату с земляком. С русским. А то он, Рифкат Шаяхметович Коган, по-немецки — ни в зуб ногой.

Он, сочувственно, словно хотел успокоить Теплова, поведал ему и Зойке, что у него тоже рак, кажется чего-то внутреннего, в кишках, что ли?.. и ему совсем недавно исполнилось семьдесят четыре.

Рифкат оказался моложе Валерия Петровича всего на пять лет, но по исламскому укладу безоговорочно признал Теплова — «Старейшим». Вернее — вожаком их маленькой стариковской стаи.

К тому же он оказался в состоянии полного и самого почтительного восхищения от ужасающе примитивного, полуграмотного улично-магазинного немецкого языка Кирилла Петровича.

………………………………………………………………

— Чего она сказала тебе, Петрович? — повторил Рифкат.

— Чтобы я с вечера не жрал. И утром ни крошки. Завтра у меня бронхоскопия, — и полагая, что он должен объяснить Рифкату мудреное слово «бронхоскопия» как-нибудь попроще, добавил: — Будут запихивать мне в лёгкие маленькую видеокамеру и…

— Знаю, знаю, — сказал Рифкат. — Мне уже такое делали. Только через задницу. Тоже видеокамеру. Не боись, Петрович. Ничего не почувствуешь. Кольнут в вену, вырубят тебя, только в палате и проснешься. Я такую кишку уже раза три жопой глотал.

Рифкат развесил полотенце для просушки на спинке кровати и неожиданно легко рассмеялся:

— Но ты, Петрович, не переживай. В тебя, наверное, другую кишку засунут. Потоньше.

— Надеюсь.

Хотел было еще что-то сказать, но вдруг сам себе стал противен: «…чтобы с вечера не жрал…», «будут запихивать»…

Откуда в нём этот бодренький фальшак? Почему он вдруг заговорил с Рифкатом каким-то упрощенным, несвойственным себе языком?.. В этаком лживо народненьком стиле. Чтобы уровнять «весовые категории»? А на хрена?!. Они и так на равных. Почти одного возраста, оба уже, считай, приговорены…

К тому же этот разрисованный старик, с невероятным сочетанием имени и фамилии — Рифкат Коган, разговаривает совершенно нормально. Никакого провинциализма, хорошо строит фразу, достаточно интеллигентен. Только изредка срывается на лагерный жаргон. Да и то, лишь когда Зойка под вечер уезжает домой, и они с Петровичем остаются в палате одни. Но и это Теплов воспринимает в своем соседе всего лишь как слегка кокетливую попытку зацепиться за свое уходящее мужчинство.

………………………………………………………………

А в голове только одно:

«Пронеси, Господи!.. Дай мне пожить еще хоть пару лет. Зойка так хотела в Сингапур! Одно время, она этим Сингапуром просто бредила…»

О книге Владимира Кунина «На основании статьи…»

Эндрю Николл. Добрый мэр

Отрывок из романа

В году таком-то, в бытность А. К. губернатором провинции Р., добрый мэр Тибо Крович пребывал на своем посту уже почти двадцать лет.

В наше время город Дот не может похвастаться большим количеством посещающих его чужестранцев. Мало у кого возникает надобность забираться так далеко на север Балтийского моря — и уж тем более заплывать в мелкие воды близ устья реки Амперсанд. Эти края изобилуют мелкими островками, причем некоторые из них появляются только при отливе, другие же время от времени сливаются с соседними клочками суши — с той же непредсказуемостью, с какой в итальянском парламенте создаются партийные коалиции. Географы четырех стран во время оно бились-бились, да так и не смогли составить точную карту этих мест. Екатерина Великая послала в Дот целую команду картографов; те реквизировали дом начальника гавани и прожили в нем семь лет, вычерчивая карту за картой и уничтожая затем свои творения. В конце концов они удалились в крайнем гневе и раздражении.

«C’est n’est pas une mer, c’est un potage!» ( Это не море, это суп какой-то! (фр).) — заявил на прощание Главный Картограф; впрочем, никто из жителей Дота его не понял, ибо в отличие от представителей русской аристократии местные жители не были обучены выражать свои мысли по-французски. По-русски они тоже не изъяснялись. Дело в том, что, несмотря на притязания императрицы Екатерины, жители Дота не считали себя русскими. По крайней мере, так было в те времена. В те времена на вопрос «Кто вы?», — если бы кому-нибудь пришло в голову такой вопрос задать — горожане сказались бы финнами или шведами. В какие-нибудь другие времена они, возможно, согласились бы считать себя датчанами или даже немцами, а некоторые даже назвали бы себя поляками или латышами. Но вообще-то в первую очередь они были гражданами Дота, и тем гордились.

Итак, граф Громыко отряхнул прах места сего с ног своих и направился в Санкт-Петербург, где, как он имел основания полагать, его ожидало назначение на пост главного конюшего Ее Императорского Величества. Однако в ту же самую ночь его корабль натолкнулся на не означенный на карте остров, имевший бестактность явиться из вод морских, и камнем пошел ко дну, унося с собой в пучину все плоды семилетних трудов.

Адмиралы Ее Величества, таким образом, вынуждены были пользоваться картами с белым пятном. Будучи людьми цивилизованными, они не могли написать на этом пятне «Здесь водятся драконы», а написали вот что: «Мелкие воды и скверные земли, навигация опасна» — и больше к этому вопросу не возвращались. И в последующие годы, когда вокруг Дота смещались туда-сюда, подобно непостоянным берегам реки Амперсанд, границы самых разнообразных государств, правители оных предпочитали обходить эти земли и воды молчанием.

Однако сами жители Дота не нуждались в картах, чтобы плавать меж островов, защищающих их маленькую гавань. Они, можно сказать, нюхом чуяли верный путь в лабиринтах архипелага; ориентирами им служили цвет морской воды, очертания волн, ритм течений, расположение и вид какого-нибудь водоворотика или буруна в момент столкновения прилива и отлива. Семь столетий тому назад граждане Дота смело пускались в путь, везя в города Ганзейской лиги шкуры и вяленую рыбу; столь же уверенно возвращались они в свою гавань вчера, нагруженные сигаретами и водкой, о происхождении которых никому другому знать совершенно незачем.

С той же уверенностью Тибо Крович отправлялся на работу в Ратушу. Взяв газету, дожидавшуюся его у входной двери, он проходил по вымощенной синей плиткой дорожке, что вела через ухоженный маленький сад к еле живой от старости калитке. У калитки росла береза, к ветке которой привязан был медный колокольчик с цепочкой, оканчивающейся треснувшей, зеленой ото мха деревянной ручкой.

Выйдя на улицу, Тибо сворачивал налево, покупал в киоске на углу пакетик мятных леденцов, переходил дорогу и останавливался на трамвайной остановке. Ожидая трамвай в солнечные дни, мэр Крович читал газету. Если же шел дождь, он раскрывал зонт и прятал газету под плащом. В дождливые дни он газету не читал; да и в солнечные, по правде сказать, ему не всегда это удавалось: частенько, пока он стоял на остановке, кто-нибудь мог подойти к нему и начать разговор: «А, мэр Крович! Я как раз думал, не спросить ли вас об одном деле…» И добрый Тибо Крович покорно сворачивал газету, выслушивал обращающегося и давал ему какой-нибудь совет. Хороший он был мэр, этот Тибо Крович.

До Ратушной площади от дома мэра ровно девять остановок, но он обычно выходил на седьмой и дальше шел пешком. На полпути заглядывал в кофейню «Золотой ангел», заказывал крепкий кофе по-венски, выпивал его, посасывая мятный леденец — всегда только один, — и уходил, оставляя пакетик с остальными леденцами на столе. Затем ему оставалось только спуститься по Замковой улице, пересечь Белый мост, пройти через площадь — и вот она, Ратуша.

Тибо Кровичу очень нравилось быть мэром. Ему нравилось, когда молодые влюбленные приходили к нему регистрировать брак. Нравилось посещать школы и просить детей помочь с рисунками для муниципальных поздравительных открыток на Рождество. Он любил своих сограждан, и ему нравилось улаживать их маленькие неурядицы и забавные разногласия. Ему доставляло большое удовольствие встречать приезжающих в город известных людей.

Он обожал церемонию входа в зал городского совета, когда перед ним шествовал мажордом, держащий в руках массивный серебряный жезл с изображением святой Вальпурнии — бородатой девы-мученицы, на чьи мольбы к небесам даровать ей уродство, дабы укрепить добродетель, был дан в высшей степени положительный ответ. Господь дважды осчастливил святую — сначала чудовищно пышной бородой, а затем и легионом бородавок, покрывших все ее тело. Бородавки эти она демонстрировала гражданам Дота едва ли не каждый божий день в неустанных попытках отвратить их от греха. Когда городу угрожали неистовые гунны, святая Вальпурния добровольно сдалась им с условием, что они пощадят других женщин города. В монастырских хрониках записано, что она устремилась к лагерю гуннов, вопия: «Возьмите меня, меня возьмите!» — а для этих звероподобных кочевников, привыкших удовлетворять свою похоть с домашней скотиной, позабавиться с бедной праведницей было одно удовольствие. Легенда гласит, что когда несколько часов спустя она испустила дух с именем Иисуса на устах, на всем ее бородавчатом теле не было ни одной раны. Господь в очередной раз проявил свое беспримерное благоволение к Вальпурнии, даровав ей смерть от сердечного приступа. Когда тело святой было найдено горожанами, они увидели блаженную улыбку, застывшую на ее губах под бархатистыми усами, — знак, что дух ее уже бродит по райским кущам. Так, по крайней мере, гласит легенда.

В году таком-то, когда А. К. был губернатором провинции Р., добрый мэр Тибо Крович пребывал на своем посту почти уже двадцать лет — а я наблюдала за происходящим в городе на двенадцать столетий дольше.

Я и сейчас здесь, на самой верхушке самого высокого шпиля названного в мою честь собора — но не только здесь. Необъяснимым для себя самой образом я в то же самое время стою далеко внизу, на выступе резной колонны, поддерживающей кафедру. А еще я изображена на гербе над входом в Ратушу, нарисована на боку каждого городского трамвая, написана маслом на картине, что висит в кабинете мэра, напечатана на обложке каждой тетрадки, лежащей на парте в каждом классе каждой школы города Дота. Я красуюсь на носу маленького грязного парома, который время от времени приходит из Дэша — на нелепой моей бороде поблескивает корка соли, а вокруг торса обмотан витой пеньковый канат, смягчающий столкновение с пристанью.

Дамы Дота носят цветные календарики с моим изображением в своих сумочках, и я щурюсь от света каждый раз, когда они достают деньги в каком-нибудь магазине, а потом клюю носом в темноте под позвякивание медных монет, среди памятных локонов и детских зубиков. Меня вешают в спальнях — над кроватями, ходуном ходящими от безумной страсти, и над постелями, объятыми холодным безразличием, над колыбелями невинных младенцев и над ложами умирающих. И еще я лежу здесь, в самом сердце собора: скелет, завернутый в древние рассыпающиеся шелка. Надо мной — золотой шатер, усыпанный бриллиантами, украшенный блестящей эмалью и витиеватым орнаментом. Короли и принцы, проливая слезы раскаяния, падали здесь на колени; возносили молитвы к небесам их бесплодные жены. Заходили, и до сих пор заходят, навестить меня и простые жители Дота. Я не могу объяснить, как такое возможно. Я сама не понимаю, как у меня получается быть во всех этих местах одновременно.

Мне кажется, что, когда я захочу, я могу оказаться всецело и полностью в каком-нибудь одном месте. Все существо Вальпурнии может находиться здесь, на шпиле собора, и взирать сверху на город и на бескрайнее море, или здесь, в золотой раке, или здесь, на обложке именно этой школьной тетрадки. Но в то же время кажется мне, что при желании я могу быть во всех этих местах одновременно, при этом оставаясь единым целым, — и наблюдать. Да, я наблюдаю. Я наблюдаю за продавцами в магазинах, за полицейскими, за бродягами, наблюдаю за счастливыми людьми и за людьми несчастными, за кошками, за птичками, за собаками и за добрым мэром Кровичем.

Я наблюдала за тем, как он поднялся по лестнице из зеленого мрамора в свой кабинет. Мэру нравилась эта лестница, и кабинет тоже нравился: темные деревянные панели на стенах, широкие окна с видом на площадь с фонтанами и на Замковую улицу, в конце которой виднелась белая громада моего собора, увенчанная медно-красной луковицей купола; каждый год туда, в собор, за благословением шествовал весь городской совет во главе с мэром. Тибо Кровичу нравилось сидеть в удобном кожаном кресле. Нравилось посматривать на висящий на стене городской герб с изображением улыбающейся бородатой монахини. Но больше всего ему нравилась его секретарша, госпожа Стопак.

Агата Стопак обладала всем тем, чего недоставало святой Вальпурнии. Да, у нее были длинные, темные, блестящие волосы — но росли они отнюдь не на подбородке. А ее кожа! Сияюще-белая, бархатистая, напрочь лишенная бородавок. Как подобает добропорядочной горожанке Дота, она заглядывала в собор, чтобы отдать мне дань уважения, но была явно не из тех, кто доходит в религиозном рвении до крайностей. Летом она всегда садилась у окна, и ветерок, долетавший с улицы, играл ее платьем из тонкого цветочного ситца, облегавшим каждый изгиб фигуры.

Зимой госпожа Стопак приходила в Ратушу в галошах, присаживалась за свой стол, снимала их и надевала сандалии на каблуке и с открытым мыском. Заслышав из своего кабинета ее шаги, влюбленный бедняга мэр падал на ковер и заглядывал в щель под дверью, пытаясь увидеть ее пухлые пальчики.

Потом бедный влюбленный Тибо вздыхал, поднимался на ноги, отряхивал ворсинки, приставшие к костюму, садился за стол и, обхватив голову руками, прислушивался к тому, как стучат по кафельному полу каблучки Агаты Стопак, как она открывает и закрывает картотечный шкафчик, варит кофе или просто тихо сидит там, по другую сторону двери, благоухающая и прекрасная.

В течение дня, как любой другой человек, госпожа Стопак время от времени отлучалась от своего рабочего места, повинуясь велению организма; а отлучившись, всякий раз возвращалась со вновь доведенным до совершенства макияжем, благоухая лаймом, лимоном, бугенвиллеей, ванилью и такими экзотическими ароматами, названий который добрый Тибо не знал. Он пытался представить себе страны, откуда они пришли, — овеянные запахом пряностей тихоокеанские острова, где в воздухе плывет тихий перезвон храмовых колокольчиков, а смирные волны набегают на берег и вздыхают, уходя в розовый коралловый песок. Он представлял себе и те места, где эти ароматы жили сейчас, — мягкие пухлые холмики под коленями госпожи Стопак, ее голубоватые запястья и ложбинку на груди. «Господи, — бормотал мэр Крович про себя, — зачем, собирая мои атомы из космической пыли, ты сделал меня мужчиной, хотя вполне мог бы превратить меня в маленькую капельку духов, чтобы я жил и умер ТАМ?»

О книге Эндрю Николла «Добрый мэр»

Зои Хеллер. Правдолюбцы

Отрывок из романа

В переулке за Гауэр-стрит, на вечеринке в тесной квартире, у окна одиноко стояла девушка. Локти она крепко прижимала к бокам, пытаясь скрыть темные цветки пота, распускавшиеся на подмышках ее платья. Прогноз обещал окончание недельной жары, но дождь обетованный собирался неторопливо. Сейчас, однако, мыльный воздух потрескивал искрами, а сварливые голуби начали оседать на карнизах и жаться друг к другу. Вид из окна напоминал коллаж: крыши Блумсбери словно приклеились к тяжелому фиолетовому небу.

Насмотревшись на пейзаж, девушка оглядела комнату с неприступным видом человека, стремящегося обратить одиночество средь шумного веселья в завидное преимущество. Большинство гостей были студентами, и кроме парня, который привел ее сюда, она никого не знала. Двое мужчин, один за другим, подходили к ней с намерением завязать разговор, но, испугавшись их покровительственного тона, девушка отослала обоих прочь. Очень даже неплохо, говорила она себе, невозмутимо стоять в сторонке, когда остальные вопят и размахивают руками. Отчужденность, воображала она, придает ей загадочности.

Вот уже некоторое время она наблюдала за высоким человеком на другом конце комнаты. Он выглядел старше других гостей. (На неизведанной территории преклонного возраста девушке приходилось полагаться на интуицию: наверное, ему слегка за тридцать.) Разговаривая, он разминал предплечья, будто хотел ненавязчиво обратить внимание присутствующих на свою развитую мускулатуру. А слушая других, иногда, ни с того, ни с сего, поднимал ногу и закидывал руку назад, словно вбрасывал мяч. Она никак не могла решить, то ли этот человек очень милый, то ли очень противный.

— Американец, — произнес кто-то рядом.

Обернувшись, Одри увидела, что ей хитро улыбается светловолосая девица в ядовито-зеленом платье. Припудривалась эта блондинка явно не глядя в зеркало, нос и подбородок выделялись на лице густой оранжевостью.

— Юрист, — продолжала блондинка, указывая на высокого мужчину. — По имени Джоел Литвинов.

Одри осторожно кивнула. Задушевные женские беседы ее никогда не привлекали. Она по опыту знала, что общность взглядов собеседниц обычно весьма сомнительна, а под сердечностью почти всегда таится враждебность, как под люком в подпол таится тьма. Блондинка придвинулась совсем близко, и Одри ощутила на своем ухе горячее влажное дыхание. В Лондон он приехал из Нью-Йорка, шептала блондинка, в составе какой-то делегации, чтобы просветить Лейбористскую партию насчет американского движения за гражданские права.

— Говорят, он жутко умный, — сказала блондинка и доверительно добавила, опуская веки: — Еще бы, ведь он еврей.

Из окна, оттуда, где створку подперли книгами, потянуло сквозняком. Губы Одри вытянулись в ледяной улыбке:

— Прошу меня извинить.

— Ой, какие мы, — пробормотала блондинка ей вслед.

Пробираясь сквозь толпу, Одри прикидывала, насколько ловко она разобралась с ситуацией. Раньше она бы нарочно продлила разговор, чтобы узнать, какую смешную либо зловещую черту припишет собеседница национальности незнакомца — наделит ли она это племя деловой хваткой, скупостью, неврозами или настырностью, — а затем, позволив порочащим словам вылететь изо рта, Одри любезно поведала бы, что она тоже еврейка. Но это развлечение ей давно надоело. Попытки пристыдить соотечественников за глупые предрассудки никогда не приносили чаемого удовлетворения; соотечественники почему-то не желали искренне стыдиться. Одри решила, что куда разумнее наслаждаться моральной победой в горделивом молчании, а пусть эти кретины растерянно хлопают глазами.

Она резко остановилась, услыхав, как ее окликают. В нескольких метрах слева между двумя рослыми мужчинами стоял коренастый рыжеволосый парень — троица невольно изображала башенную стену. Рыжего звали Мартин Седж, это и был ее кавалер на сегодняшний вечер. Он махал и кивал, выпуская колечки табачного дыма:

— Одри! Иди к нам!

С Мартином Одри познакомилась три месяца назад на съезде Социалистической лиги труда в Конвей-холле. Хотя Мартин был на год младше, в политической теории он обнаруживал куда большую осведомленность и принимал куда более активное участие в деятельности партии, чем сама Одри. Это неравенство придало их дружбе педагогический настрой. До сегодняшнего вечера они встречались вдвоем четыре раза, всегда в одном и том же замызганном пабе, и каждый раз их общение протекало в наставническом ключе: Одри медленно, по глоточку, прихлебывала шанди2 или ковырялась в яйце под маринадом, пока Мартин осушал кружки с пивом и вещал.

Поучения Мартина воспринимались как должное. Одри стремилась к самосовершенствованию. (Первую страницу дневника, который она вела в тот год, Одри украсила изречением Сократа: «Я знаю лишь то, что ничего не знаю.») По-юношески одержимая высокими целями, она даже наслаждалась занудством Мартина. Какое еще требуется доказательство серьезной направленности ее мыслей и отказу от проторенных путей, если она по собственной воле проводит весенние вечера в пивняке, внимая угрюмым рассуждениям какого-то парня о Четвертом интернационале3?

Но в тот вечер Мартину плохо давалась роль строгого наставника. Сообразуясь с погодой и праздничным характером сборища, он в кои-то веки сменил мохеровый свитер на рубашку с короткими рукавами, обнажив розовые руки с рыжими веснушками. Когда они встретились на станции метро «Уоррен-стрит», чтобы вместе идти на вечеринку, он чмокнул Одри в щеку, — за всю короткую историю их знакомства такого еще никогда не случалось.

— Одри! — заорал он, когда она подошла. — Я тут друганов встретил. Это Джек и Пит… а это Одри.

Улыбнувшись, она пожала их потные ладони. Из запахов, исходивших от этих троих парней, можно было составить краткую антологию телесных испарений.

— У тебя кончилась выпивка? — засуетился Мартин. — Давай стакан, схожу за добавкой. На кухне настоящий дурдом.

Джек и Пит, оставшись наедине с Одри, устремили на нее откровенно оценивающие взгляды. Смутившись, она отвернулась, и тут ей бросилось в глаза, что самые смелые девушки уже сняли чулки. Их белые, как птичий пух, ноги беспорядочно сверкали средь прочих ног, словно лучи фонариков в густых зарослях.

— Значит, — сказал Джек, — ты и есть Одри. Мы много о тебе слышали.

— Аналогично, — ответила она.

— Что?- переспросил Пит, подавшись вперед.

Одри запнулась на секунду, раздумывая, правильно ли она употребила слово:

— Я тоже много о вас слышала.

Пит приподнял подбородок, а затем медленно опустил его, словно ему только что раскрыли великую тайну.

— Здесь дико жарко, да?

— Да! — энергично кивнула Одри. Она мялась, подыскивая тему для разговора, когда за спинами Джека и Пита появился бородатый мужчина. Ухватив молодых людей за плечи мясистыми ручищами, бородач прогудел:

— Пришли все-таки! Ах вы, мерзавцы! Ну и как? Веселитесь?

— Том! — разом завопили Джек и Пит.

Хозяин квартиры, Том Макбрайд, числился аспирантом Лондонской школы экономических и политических наук. Над диссертацией он трудился с незапамятных времен, а в студенческом профсоюзе приобрел славу главного смутьяна. Мартин боготворил его, но Одри, пристально разглядывая нового знакомого, чувствовала к нему инстинктивную неприязнь. «Выпендрежник», подумала она. А кроме того, борода Тома чем-то напоминала лобковую поросль, что было уж совсем некстати.

— Прости, подруга, — Том с любопытством взглянул на нее, — не знаю, как тебя зовут.

— Одри Говард, — ответила она. — Я здесь с Мартином Седжем.

— С… кем? Ах, с Мартином! Рад, очень рад, Одри! — И он снова повернулся к Джеку и Питу. — А теперь вы двое, слушайте сюда, хочу вас кое с кем познакомить. — Том указал на человека, стоявшего позади него. На того самого, за которым наблюдала Одри, — американца.

— Джоел! — воскликнул Том. — Это Джек и Пит, прошу любить и жаловать! — Польщенные безраздельным вниманием Тома, молодые люди порозовели и расплылись в улыбках. — Джоел — американский юрист, — пояснил Том, — но не судите по одежке. На самом деле, он наш человек.

Несмотря на такую рекомендацию, Джек и Пит мгновенно поскучнели. Похоже, оба полагали, что уж к кому-кому, но к американцам они могут с легким сердцем относиться свысока. Джоел улыбнулся и наклонился к Одри:

— Вы уж извините моего друга-невежу, он нас не представил. Вас зовут Одри, если я правильно расслышал?

Одри кивнула.

— Мы с Джоелом как раз говорили о Поле Робсоне4, — продолжал Том. — Вы в курсе, что его опять уложили в больницу? Говорят, истощение. Между прочим, Джоел с ним встречался.

— Ну, это громко сказано, — мягко возразил Джоел. — В детстве я ездил в летний лагерь в Нью-Джерси, лагерь для детей рабочих, которым мы ужасно гордились. И как-то, когда мне было двенадцать, к нам на один день приехал Поль Робсон.

Джоел демонстрировал фирменный трюк американцев: непрерывно улыбаться, даже когда говоришь. Вдобавок он немного сутулился, словно для того, чтобы минимизировать разницу в росте между собой и англичанами. «Хочет понравиться», подумала Одри.

— …Конечно, для нас он был героем, — говорил Джоел, — и мы смотрели на него, раскрыв рты. Он прогулялся по лагерю, а потом, вечером, после того как спел для нас в столовой, произнес небольшую речь, призвав нас посвятить жизнь борьбе за справедливость. Все чуть с ума не сошли. Мы были готовы в едином порыве сложить головы за этого парня. А на следующее утро я встал ни свет, ни заря по нужде, но не потащился в заведение для мальчиков, а в нарушение лагерных правил обогнул наш спальный домик и потопал в лесок. И вот стою я там, делаю свои дела, и вдруг из-за угла появляется сам Поль Робсон! Ему тоже приспичило! Увидев меня, он и бровью не повел. Только улыбнулся и сказал своим неповторимым голосом — ну, вы все слышали, какой у него голос: «Сдается, мы с тобой ранние пташки.» А потом выбрал дерево и встал под ним. Можете себе представить, как я обалдел. Герой американского коммунистического движения стоит прямо передо мной, и у нас обоих краны наружу. «Да, сэр,» говорю я, «люблю рано вставать». Хотя, если честно, я сроду не вставал в такую рань. А Робсон в ответ…

Рядом с Одри возник Мартин с двумя бумажными стаканчиками красного вина:

— Прости, я задержался. Эти идиоты потеряли штопор…

Одри взяла стаканчик и приложила палец к губам.

— Ох, простите! — глянув на американца, Мартин склонился в картинном раскаянии. — Я помешал?

Литвинов добродушно улыбнулся:

— Так вот, Робсон говорит мне: «Это хорошая привычка, молодой человек, советую и впредь ей следовать. Жизнь слишком коротка, чтобы по полдня валяться в постели.» А потом, пока я судорожно придумывал, что бы такого умного ответить, он застегнул ширинку и ушел.

Слушатели недоуменно молчали. В определенный момент — возможно, когда Мартину заткнули рот, — у них возникло предвкушение эффектной концовки. Затем Том натужно хохотнул:

— Ха! Просто взял и ушел? Ну дела!

— Потрясающе, — сухо прокомментировал Мартин.

Одри вдруг бросилась на выручку американцу:

— В лагере, куда вы ездили, наверное, там было интересно.

— О, да, — подтвердил Джоел, — чудесный лагерь. Хотя и довольно самобытный. Вместо того, чтобы рассказывать истории о привидениях у костра, мы распевали песни во славу дяди Джо и клялись не обзывать товарищей нехорошими словами. — Он засмеялся. Джек и Пит, учуяв в его смехе моральное разложение, поджали губы.

Опять последовала неловкая пауза.

— Я очень сочувствую Полю Робсону, — силилась оживить беседу Одри. — Он столько выстрадал.

— Робсон? — вскрикнул Мартин. Он все еще злился на Одри, вынудившую его умолкнуть. — Поль Робсон страдает в отличном пальто и шикарном автомобиле. На твоем месте я бы не тратил на него свою жалость.

— Но мы же не экономим на сочувствии, правда? — ответила Одри. — Мы же не боимся, что оно закончится.

Мартин уставился на нее, ошарашенный этим неожиданным предательством.

— Да ладно тебе, — произнес он с неубедительным смешком. — Робсона давно уже никто не принимает всерьез. Этот чудак до сих пор защищает венгров! — Мартин оглядел компанию в поисках поддержки. Джек и Пит кивнули, но промолчали.

— Кажется, вы поторопились с выводами, — сказал Джоел.

— Неужто? — На лице Мартина мелькнуло паническое выражение, как у человека, который вдруг сообразил, что заплыл слишком далеко от берега.

— Я не разделяю всех воззрений Робсона, — продолжил Джоел, — но, по-моему, этот парень заслужил наше…

— А мне кажется, — перебил Мартин, — что Робсон — эстрадный соловей, и не более того.

— Во дает! — гаркнул Том.

— Не верю, что вы действительно так думаете, — сказал Джоел. — Во всяком случае, надеюсь на это, иначе примите мои соболезнования. — От краснобая и симпатяги, жаждущего расположить к себе публику, не осталось и следа. — Поль Робсон сделал для человечества куда больше, чем вы или я когда-либо сделаем.

— Ах, для человечества? — съехидничал Мартин, намекая на сусальность американского лексикона.

— Прошу прощения. Очевидно, я топчу сапогом некое очень важное детское воспоминание. — Джоел устало махнул рукой, отметая сарказм Мартина. — Уф… пора бы повзрослеть.

Шея Мартина заалела, и краснота быстро распространилась вверх, словно вино, наполняющее бокал.

— Что? А может, это тебе надо повзрослеть, приятель… — Кадык на шее Мартина нелепо заострился. В глазах блестели слезы. Все застыли, завороженные зрелищем его унижения. Первым опомнился Том:

— Все, хватит, — примирительно сказал он.

Но Мартин не согласился на мировую. Презрительно мотнув головой, он рванул прочь.

Одри медлила, отыскивая лазейку в законах этикета, которая позволила бы не следовать за ним. Но в итоге распрощалась с собеседниками вежливым кивком.

Когда Джек и Пит отчалили, Джоел спросил Тома:

— Эта девушка, как у нее фамилия?

— Гортон, вроде бы. Нет, Говард.

— Симпатичная, правда? Она из моего племени?

— Что?

— Она еврейка?

Том полагал, что так оно и есть, — носатость Одри была явно иудейского происхождения, — но, не желая создавать впечатление, что национальность девушки имеет для него значение, Том притворился, будто удивлен вопросом:

— Черт, понятия не имею. Я никогда ее раньше не видел…

Фразы он не закончил, отвлекшись на шум на другом конце комнаты. Гости сгрудились у окна, оглашая помещение восторженными возгласами.

— Слава Богу, — сообщил Том, глядя поверх голов, — наконец-то полило.

— Это тот самый нахальный американец, — сказал Джоел, позвонив на следующий день.

— Нет, — ответила Одри, — вы вовсе не нахал.

— Я бы позвонил раньше, — объяснял Джоел, — но мне потребовалось время, чтобы раздобыть номер вашего телефона. Вы не представляете, сколько в телефонном справочнике людей по имени О. Говард. И почти со всеми из них я сегодня утром поболтал.

— Стоило ли…

— Хотел извиниться за вчерашний вечер. Похоже, я расстроил вашего парня.

— Он не мой парень. — В наступившей короткой паузе оба отметили про себя категоричность, с которой Одри отреклась от Мартина. — И не нужно извиняться. Он очень плохо себя повел.

По дороге с вечеринки домой, когда они укрылись от грозы под маркизой на Тоттенхэм-корт-роуд, Мартин полез целоваться. Из смутного чувства, будто она чем-то ему обязана, Одри поначалу не сопротивлялась. Но ощущение чужого липкого языка во рту подавило инстинкт женской покорности, и Одри вырвалась из объятий.

— Извини, не могу.

— Не глупи, — пробормотал Мартин, притягивая ее к себе.

Они боролись — неуклюже переваливаясь вперед-назад, словно боксеры, зажатые в яростном клинче, — пока лодочка Одри не шлепнулась на мостовую; тогда Мартин отпустил девушку.

— Знаешь, кто ты? — пропыхтел он, когда Одри вылавливала туфлю из лужи. — Динамистка херова…

— Вы очень добры, — говорил Джоел, — но все же я хотел бы загладить свою вину. Например, пригласить вас выпить кофе или чего-нибудь покрепче.

— Я…

— Беда в том, что в понедельник у меня с утра до вечера встречи, а во вторник утром я отбываю в Штаты, так что встретиться мы можем только сегодня.

— Ох…

— Вы заняты?

— В общем, да. Я собиралась навестить родителей.

— Гм, и надо полагать, вы из тех добронравных дочерей, которые не задвинут подальше родителей ради выпивки с каким-то малым, особенно если вы с ним едва знакомы.

Одри призадумалась над его словами.

— О’кей, — сказал Джоел, приняв ее сомнения за отказ. — Значит, мне придется ехать к вашим родителям.

— Вряд ли это хорошая идея, — рассмеялась Одри. — Они живут в Чертси.

— Почему же? Отличная идея! — Джоел с увлечением вживался в роль пылкого поклонника. — Обожаю Чертси! А где это?

— В полутора часах езды на поезде.

— Прекрасно! Обожаю поезда! И я буду хорошо себя вести, обещаю.

— Но я даже… Боюсь, вам будет скучно.

— Не беспокойтесь, я сумею себя развлечь.

Она поколебалась секунду, а затем, к собственному удивлению, согласилась.

Они встретились в два под часами на вокзале Ватерлоо. Ливень, разразившийся прошлой ночью, усох до нескончаемой серенькой мороси, и поэтому на Джоеле был новенький кремовый плащ; в сумраке вокзала чудилось, будто от этого плаща исходит сияние. Одри в последнюю минуту отказалась от поползновений принарядиться, как оскорбительных для ее человеческого достоинства; она явилась в куртке и несуразной шапочке из прозрачного полиэтилена, защищавшей волосы от дождя.

— Видите, я не опоздал! — воскликнул Джоел.

— Не опоздали!

Они рассмеялись, оба были немного смущены импульсивностью, с которой они пустились в это приключение.


Социалистическая лига труда (SLL) — политическая организация троцкистского толка; создана в 1959 г. В 1970-х преобразована в Рабочую революционную партию (WRP) Британии.

2 Смесь имбирного пива с обычным.

3 Четвертый интернационал учрежден в 1938 г. Л. Троцким с соратниками как организация, ставящая своей целью всемирную победу рабочего класса и построение социализма, но альтернативная сталинизму.

4 Поль Робсон (1898 — 1976) — популярный американский певец, актер и общественный деятель. Получил юридическое образование, боролся за права афроамериканцев.

О книге Зои Хеллер «Правдолюбцы»

Софи Кинселла. Девушка и призрак

Первая глава романа

Мы обманываем родителей из сострадания. Ради их же пользы. Уж я-то знаю, о чем говорю. Если бы папа с мамой догадались о состоянии моего банковского счета, проблемах в личной жизни, протекающих трубах и просроченных налогах, то наверняка бы заработали инфаркт, и на сетования доктора «кто же их довел до жизни такой?» мне нечем было бы крыть. Поэтому уже спустя десять минут после того, как мама с папой появились в моей квартире, я нагромоздила гору лжи:

1. Я абсолютно уверена в светлом будущем нашей кадровой компании «L&N».

2. О таком бизнес-партнере, как Натали, можно только мечтать, а на моей бывшей работе все равно ловить было нечего.

3. Пицца, черешневые йогурты и водка — это не весь мой рацион.

4. Да, я помню, что на просроченные штрафы набегают пени.

5. Да, я посмотрела фильм по Чарльзу Диккенсу, который они подарили мне на прошлое Рождество, мне очень понравилось, особенно та тетка в шляпке. Точно, Пеготти. Именно ее я имела в виду.

6. Да, я как раз собираюсь установить в выходные пожарную сигнализацию, как мило, что они мне напомнили.

7. Да-да, будет так мило собраться нагим семейным кланом.

Итого семь пунктов чистого вранья, и это не считая комплимента маминому костюму. А ведь о главном мы еще ни словом не обмолвились.

Наспех накрасив ресницы, я выхожу из спальни в траурном платье и обнаруживаю, что мама внимательно изучает старый телефонный счет.

— Не беспокойся, — быстро говорю

— Да уж, — откликается мама, — иначе тебе отключат телефон, и потребуется целая вечность, чтобы его снова включили, а мобильники здесь ужасно принимают. А вдруг что серьезное случится? Что ты тогда будешь делать?

Она страдальчески сводит брови. Можно подумать, над нами и вправду нависла жуткая угроза, в спальне голосит роженица, за окном бушует потоп, а вертолет невозможно вызвать. Что делать?!

— Э-э… я не подумала об этом, мам. Оплачу , честное слово.

Мама вечно пребывает в тревоге. Если вы видите на ее лице напряженную улыбку и расширенные от ужаса глаза, знайте, в голове у нее разворачивается очередной апокалипсический сценарий. Именно так она выглядела на моем выпускном. А позже призналась, что неожиданно приметила люстру, висящую на хлипкой цепочке, и мигом представила, как та рушится на девичьи головы,

Вот и сейчас она нервно теребит свой черный костюм с накладными плечиками и странными металлическими пуговицами, который ей совсем не к лицу. Я смутно помню, что костюмчик этот появился лет десять назад, когда мама бегала по собеседованиям, устраиваясь на работу, а я обучала ее базовым компьютерным навыкам, например, пользоваться мышью. Мама тогда устроилась в благотворительный детский фонд, где, к счастью, нет никакого дресс-кода.

В нашей семье никому не идет черный. Папу скучный траурный костюм делает безликим. Вообще-то, он у меня очень импозантный, пусть и не супермен. Волосы у него темно-кашатонвые, тогда как мы с мамой — блондинки, ну или почти блондинки. Родители выглядят идеальной парой, но только, если не переживают из-за всяких пустяков. И когда находятся в своей стихии, то есть в нашей корнуолльской глуши, где мы все разгуливаем во всяком старье, а семейные парадные обеды сводятся к поеданию пирогов в старой рассохшейся отцовской лодке. Но особенно эффектно папа с мамой смотрятся, когда играют в любительском оркестре, где собственно и познакомились. Вот только сегодня, ни пирогов, ни оркестра, да к тому же, все на взводе.

— Так ты готова? — мать смотрит на мои ноги. — Где твои туфли, дорогая?

Я в изнеможении падаю на софу.

— Мне действительно нужно присутствовать?

— Лара! Она твоя двоюродная бабушка. И прожила целых сто пять лет.

Мама сообщила, что моей двоюродной бабке было сто пять лет, не меньше ста пяти раз. Думаю, это потому, что ничего другого она о ней знает.

— Ну и что? Я ее даже не видела ни разу. И никто из нас не видел. Это так глупо. Зачем нам тащиться в Поттерс-Бар ради какой-то старой перечницы, которую мы знать не знали? — Я пожимаю плечами, чувствуя себя скорее капризной трехлеткой, чем серьезной особой двадцати семи лет, владелицей собственного бизнеса.

— Дядюшка Билл со своими тоже будет, — замечает отец. — А если уж он счел нужным…

— Это касается всей семьи, — добавляет мама с энтузиазмом.

Я передергиваю плечами. У меня аллергия на семейные сборища. Иногда я думаю, лучше быть семенем одуванчика — ни тебе родственников, ни обязательств, перелетаешь себе с места на место на пуховом парашюте.

— Это не займет много времени, — уговаривает мама.

— Конечно, займет, — я прожигаю взглядом ковер. — И каждый будет задавать дурацкие вопросы о… сама знаешь о чем.

— Никто тебя не тронет, — тут же возражает мама и оглядывается на папу в поисках поддержки. — Никто даже не заикнется о Нем.

Неловкая пауза. Все мы чувствуем присутствие того-кого-не-назвали. И старательно притворяемся, будто его не существует. Наконец папа берет инициативу в свои руки.

— Кстати, что касается… последних событий, — смущенно бормочет он. — Как ты вообще поживаешь?

Мама напряженно слушает, хотя и делает вид, будто поглощена исключительно собственной прической.

— Ну, как тебе сказать? — произношу я после паузы. — Все отлично. В смысле, вы же не рассчитываете, что я прямо сразу…

— Ну, разумеется, нет, — подхватывает папа. — И настороженно продолжает: — Но у тебя точно … все в порядке?

Я киваю.

— Прекрасно, — мама явно обрадована. — Я знала, что ты справишься … со всем этим.

Поскольку еще недавно я начинала рыдать, как только слышала имя Джош, мои родители зареклись произносить его вслух. Какое-то время мама называла его Не-будем-говорить-кто. Теперь он просто «все это».

— И ты… не искала больше с ним встречи? — папа смотрит куда угодно, только не на меня, а мама теперь увлечено роется в сумочке.

Еще один эвфемизм. На самом деле, папа интересуется, не закидывала ли я Джоша отчаянными смс-ками.

— Нет, — краснею я. — Ничего я ему не посылала.

Папа мог бы и не напоминать. И вообще, зачем делать из мухи слона? Не так уж много сообщений отправляла я Джошу. Не боьше трех в день. Разве это много? И они не были такими уж отчаянными. Я просто писала то, что думала, ведь именно так и полагается вести себя с близким человеком.

Посмотрела бы я на девушку, которой удалось взять и выключить свои чувства, потому что так поступил ее возлюбленный. Наверное, такая могла бы сказать: «Вот и отлично! Значит, ты хочешь, чтоб мы больше никогда не встречались, никогда не занимались любовью, никогда не разговаривали и вообще никак не пересекались. Потрясающая идея, Джош, и как я сама до этого не додумалась?»

Вот она, жизнь: ты посылаешь сообщения, делишься сокровенными чувствами, а твой бывший меняет телефонный номер да еще кляузничает твоим родителям. Подлый трус!

— Я понимаю, ты была очень расстроена, для тебя выдалось нелегкое время, — папа откашливается, — но прошло уже почти два месяца. Надо жить дальше, дорогая. Встречаться с другими молодыми людьми… развлекаться…

Господи, я не выдержу еще одной папиной лекции о миллионах настоящих мужчин, готовых пасть к ногам такой красавицы, как я. Для начала, в мире вообще не осталось настоящих мужчин, это вам любая женщина скажет. А уж называть бледную курносую недоросль красавицей и вовсе глупо.

Впрочем, не буду прибедняться, в релкие моменты я и впрямь неплохо выгляжу. У меня приятное лицо, широко посаженные зеленые глаза и несколько веснушек на носу. А еще изящный маленький рот, которым не может похвастаться никто в нашей семье. Но уж поверьте мне на слово, я далеко не супермодель.

— Значит, вот как ты поступил, когда разругался с мамой в тот раз в Ползите? Плюнул на все и стал встречаться с другими девушками? — не могу я удержаться.

Папа вздыхает и обменивается с мамой взглядами.

— Нам вообще не следовало рассказывать ей об этом, — бормочет она, потирая бровь. — Нам не стоило никогда даже упоминать об этом.

— Потому что если бы он так поступил, — продолжаю я безжалостно, — вы бы никогда не стали снова встречаться, правда ведь? Папа никогда бы не назвал себя смычком твоей скрипки, и вы бы не поженились.

Фраза о смычке и скрипке стала притчей во языцех. Я слышала эту историю уйму раз. Папа приехал на велосипеде домой к маме, он был мокрый от пота, а она от слез, и они помирились, забыв про ссору, и бабушка угостила их чаем с песочным печеньем. Понятия не имею, какое отношение к примирению имеет песочное печенье, но оно важный элемент легенды.

— Лара, ты же понимаешь, — вздыхает мама. — Это совсем другое дело, мы встречались три года, мы были помолвлены…

— Я и не спорю! — обороняюсь я. — Конечно, это совсем другая история. Но и ты признай, что люди иногда возвращаются друг к другу. Это случается.

Мама молчит.

— Ты всегда была слишком романтичной… — вступает папа.

— Ничего подобного! — взрываю я, будто мне нанесли смертельное оскорбление.

Уставившись в ковер, я ковыряю босой ногой ворс, но краем глаза наблюдаю, как мама с папой беззвучно препираются, чей черед подавать реплику. Мама качает головой и тычет пальцем в папу, мол «Твоя очередь!»

— Когда ты расстаешься с кем-то, — торопливо гов, — то проще всего смотреть назад и думать, как прекрасна была бы жизнь, если бы вы воссоединились. Но …

Сейчас он скажет, что жизнь — это эскалатор. Надо оборвать его побыстрее.

— Папочка. Послушай. Пожалуйста, — каким-то чудом я произношу это очень спокойно. — Вы все неправильно поняли. Я не собираюсь мириться с Джошем, — тут я всячески пытаюсь изобразить, какая это идиотская идея. — Я посылала ему смс-ки не поэтому. Просто мне хотелось расставить все по своим местам. Ведь он порвал со мной без предупреждения, без разговора, без объяснений. Что же мне, мучится неизвестностью? Это как… детектив без последней страницы. Все равно что дочитать Агату Кристи, и не узнать, кто убийца!

Надеюсь, теперь они поймут.

— Я понял, — говорит папа, подумав. — Это все фрустрация…

— Ничего ты не понял, — отрезаю я. — Меня интересовало, почему Джош так поступил. Я просто хотела все обсудить. Мы же могли пообщаться как два цивилизованных человека.

И тогда он бы вернулся ко мне, — проносится у меня в голове. — Потому что я знаю: Джош все еще любит меня, даже если никто в это не верит.

Но нет никакого смысла убеждать в этом моих родителей. Они все равно никогда не поймут. Откуда им знать? Они же понятия не имеют, какой отличной мы были парой, как прекрасно дополняли друг друга. Они не понимают, что Джош просто запаниковал, поторопился, принял неудачное решение, навоображал себе черт знает что, и если бы я просто могла поговорить с ним, все бы наладилось и мы бы снова были вместе.

Иногда мне кажется, что я на целую голову впереди своих родителей, так, наверное, чувствовал себя Эйнштейн, которому друзья твердили: «Вселенная устроена просто Альберт, уж поверь нам», а он про себя думал: «Я знаю, что все относительно. И докажу это вам в один прекрасный день».

Мама с папой снова исподтишка делают друг другу знаки. Я прихожу к ним на помощь.

— Да не надо так беспокоиться обо мне, — говорю я поспешно. — Я поставила крест на наших отношениях. Ну, не то чтобы окончательно поставила, — исправляюсь я, видя их вытянувшиеся лица. — Но я смирилась с тем, что Джош не хочет со мной общаться. Я приняла это и… сейчас я чувствую себя прекрасно. Честное слово.

Губы мои растягиваются в улыбке. Ощущение такое, будто я твержу мантру какого-то идиотского культа. Не хватает только длинной хламиды и стука тамбурина.

Хари-хари… я поставила крест на наших отношениях… хари-хари… я чувствую себя прекрасно.

Мама с папой опять переглядываются. Не знаю, поверили они мне или нет, но по крайней мере, теперь можно покончить с неприятной темой.

— Вот и чудесно! — восклицает папа с воодушевлением. — Я всегда знал, что ты молодчина и справишься. Самое время сосредоточиться на вашем с Натали бизнесе, тем более дела идут лучше некуда…

Улыбка моя становится еще лучезарнее.

— Так и есть!

Хари-хари… дела идут лучше некуда… хари-хари… чтоб им провалиться …

— Как хорошо, что все уже позади, — мама подходит ко мне и целует в макушку. — А теперь нам лучше поторопиться. Поищи скорее какие-нибудь черные туфли!

Я вздыхаю и удаляюсь в спальню. Сегодня восхитительный солнечный день. А мне придется провести его на жутком семейном сборище во главе с мертвой стопятилетней старухой. Иногда жизнь действительно невыносима.

О книге Софи Кинселлы «Девушка и призрак»

Слава Сэ. Сантехник, его кот, жена и другие подробности

Несколько рассказов из книги

* * *

Самая моя прекрасная, я невыносимо, лопни моя голова, как хочу с тобой говорить, прямо сейчас. Но тебя нет нигде. Поэтому вот письмо. Слушай.

Нас был целый совет директоров. Я заведовал маркетингом. Иногда нам приносили новый кетчуп, утверждать. Это был такой эксперимент на живых директорах.

Макать туда сосиски считалось моветон. Настоящий, фильдеперсовый директор наливал кетчуп на большой палец, как соль для текилы. Мазок следовало нюхать с трёх сторон, лизать. Потом полагалось смотреть вдаль тревожно, чмокать и говорить, что боже, какая в этот раз получилась грандиозная, бесподобная, потрясающая, удивительная дрянь!

Директор по логистике ещё требовал писать в резюме только матерные слова. Иначе, говорил он, наши экспертные оценки кажутся лестью. Для убедительности вскакивал и яростно полоскал рот. После этого рецепт утверждали.

У нас было пять заводов по всей стране. В каждом две трубы. В первую втекала бурая жижа, три поезда в неделю. Вытекало столько же, никто не хотел эту жижу воровать. Во второй трубе, кстати, текла уже иная, ярких и чистых расцветок жижа.

Всё красное и бордовое мы назначали быть кетчупом. Желтое и белое — майонезом. До сих пор не понимаю, как из одних химикалий получались два таких разных на вид говна. Ну да я же там не алхимиком служил.

Моя работа была выколачивать деньги из еврофондов под дурацкие проекты. Например, 50 тысяч евро на разработку этикетки маринованных огурцов. Папка объяснений — почему так дорого — весила полтора килограмма. Там были гистограммы, слова: фокус-группа, стробоскоп, стохастическая функция, читабельность бренда, скорость распознавания шрифта, психофизиология восприятия цвета и любимая моя фраза:

«Треть нарисованного огурца рождает больше огуречных эмоций, чем целый живой огурец».

Я клялся создать этикетку, от которой всё живое полюбит огурцы. Толпы огуречных зомби зашагают по улицам. Семья, старушка мать, синие глаза доктора Хауса — всё будет забыто и проклято, стоит жертве угодить в зону действия нашей разработки.

На последнем листе был намалёван эскиз вероятной этикетки с пятном от пиццы. Это финансовый директор уронил свою порцию, прямо на полотно. От удивления. Наш художник Ваня-алкоголик срисовал треть огурца с фаллоса в разрезе из книги «Анатомия патологий». Другой книжки с примерами огурцов у Вани не нашлось.

Никто не верил, что Европа даст денег. Но она дала, потому что добра к искренним идиотам.

Тот год был огуречным. Их уродилось до жопы, если измерять мной, гуляющим в огурцах посреди склада.

Директор по производству придумал способ сэкономить сорок копеек на каждой банке. Надо отменить охлаждение. Заводской огурец заливают кипятком и быстро охлаждают. Тогда он хрустит. А неохлаждённый огурец потом на ощупь, как детские сопли. Но мы же не знали. Горячие банки грузчики складывали в кубы и заматывали целлофаном. Через неделю банки из центра куба всё ещё хранили тепло. Ими можно было греть радикулиты, насморки и почечные камни, только неудобно.

Наш варёный огурец не разрешал колоть себя вилкой. Это был призрак огурца, магнитные поля, похожие на огурец. Огуречные прах и тлен. От малейшего касания он рассыпался на атомы.

Но всю партию раскупили за месяц. Зелёный в разрезе фаллос поперёк этикетки делал своё дело. Женщины на него так и пёрли.

Это была отличная работа, директором. Но вдруг у меня родилась Машка. Она оказалась самым лучшим на свете огурцом. И я пошёл в сантехники, чтобы каждый день в пять быть дома.

Сначала сильно не хватало денег. Как-то под утро даже приснился способ вновь разбогатеть. Надо было купить в лабазе свиных почек и продать как свои. А что. Я знаю многих людей, им свиные почки были бы к лицу. Я даже смеялся во сне, радуясь своей находчивости.

Мне удалось устроиться в одну контору, менять канализацию в многоэтажном доме. Мы вешали объявления для верхних жильцов «Просьба не какать, внизу работают люди». Люди — это мы про себя. Но некоторые рассеянные жильцы сначала какают и лишь потом думают, что под ними работают люди. Поэтому мы работали в паре, один держал ведро, второй, очень быстро, делал всё остальное. Зато в пять — дома.

Мой напарник Андрюша сказал, я не умею выбивать из населения деньги. Но это ничего, он меня научит. И вскоре нам попалась бабка, не желающая платить за работу. На словах «двести долларов» она ответила, что у неё шизофрения, и вышла из контакта с нашей цивилизацией. И впредь, случайно встретив нас в подъезде, вела себя так, будто у неё сразу три шизофрении по всему телу.

Я предложил Андрею составить для бабки пояснение, почему двести баксов. С гистограммами, с фокус-группой, стробоскопом и стохастической функцией. И с любимой моей фразой:

«Треть нарисованного огурца рождает больше огуречных эмоций, чем целый живой огурец».

Но Андрей пошёл другим путём. Этажом выше он вставил в канализацию такой тройник, через него можно было орать в трубу, не боясь обляпаться. По его планам, однажды бабка зайдёт в санузел по делам, а из унитаза голос:

— Отдай деньги, старая дура!

И правда, раз в час ходил, прикладывался к раструбу и орал, орал в него.

Зато теперь я единственный в Прибалтике сантехник, играющий в академическом театре прямо на сцене, прямо с ролью, в целых двух спектаклях. В мае у меня гастроли в Париже и Бресте. Ещё веду блог в ЖЖ. Умею жарить мясо, на окне выращиваю лук.

Теперь ты расскажи что-нибудь. Желательно, чтоб упоминались твои голые ноги. И это, я очень скучаю.

* * *

Ляля встретила на улице друга по имени Иван, он шёл с отцом в неведомую даль.

— Привет, Иван! — крикнула Ляля так, что с дерева упала ворона.

— Привет, Алика! — крикнул Иван в ответ, но как-то дохло.

— Папа, это Алика, которая всё время плюётся и показывает язык, — представил нас Иван.

Отец Ивана косо посмотрел мне в губы, будто ждал от меня неприятностей.

— Ляля, неужели ты плюёшься и показываешь язык? — спросил я громко и фальшиво.

Мне нравится иногда, на людях, притворяться приличным человеком. Ляля показала мне взглядом, что я трус. Настоящий друг на моём месте сам показал бы врагу язык и метко бы доплюнул. Так я узнал, что моя дочь выросла и в ней полно девичьей гордости, надёжно защищённой слюнями.

Наблюдая, как кот чешет ногой подмышку, вспоминал других женщин нашего рода. Они все ужасно гордые и вооружены слюнями и разным домашним скарбом по утюг включительно. И скорее почешут ногой подмышку, чем позволят мужчине решить важное: куда передвинуть шкаф, по какой дороге ехать к маме, не скисла ли сметана и что нет, разводиться нам ещё не пора. Мужьям нашего рода оставлены мелочи — борьба с кризисом и выборы президента.

Моя кузина Ира работала на Кипре официанткой. Вернулась, поскольку в неё влюбился хозяин ресторана, утончённый богач Антонио, а это (читайте внимательно!) не входило в её планы. То есть он моложе её, холост с самого рождения и образован. С точки зрения женской гордости выйти за такое невозможно, ведь что подумают люди. Хотя я знаю тут пару мужчин, они бы такой шанс не упустили.

Ирина бросает Кипр. Возвращается домой. Дома на второе сосиски, купаться в море мешают льдины, а трамвайных контролёров боятся даже вурдалаки и бегемоты. Такое женское решение называется в народе «хозяйка своей судьбы».

Антонио прислал письмо с предложением всего, что смог наскрести, — рука, сердце, ресторан. И по мелочи: тёплое море, безвизовый въезд на многие курорты.

«Ни за что не соглашусь, ведь я же не дура!» подумала про себя Ирина, чем навсегда убила любые наши допущения о женской логике.

Антонио прислал ещё письмо, там было больше страниц и в трёх местах чернели дырки от слёз, обугленные по краям. Она опять не ответила, потому что ходить замуж без любви ей не велела великая русская литература. Только за это, я считаю, Тургенева стоило бы защекотать до творческого паралича.

Тогда Антонио сам приехал. Загорелый, синеглазый, с волосатыми ногами. Подарил тёще цветы, назвал мамой. Хитрый чёрт, я считаю.

Ира сказала:

— Послушай, Антонио, ты милый, но выйти за тебя я никак не могу. На вот тебе борща. Поешь и езжай назад. И дала ему ложку.

Послушайте, девочки, я много повидал. Если богатый киприот просит у вас жениться, не пытайтесь его отвлечь борщом. Это раздражает.

Антонио встал из-за стола и сделал такое, за что можно навек простить мужчинам их патологически волосатые ноги. Он швырнул ложку в окно (попал!) и заплакал. И сказал, что не есть приехал, а за невестой. И медленно так, рыдая, побрёл к выходу. А у гордых женщин нашего рода совершенно нет иммунитета против рыдающих богачей. Их глупое женское сердце, вопреки себе, всё ревущее жалеет.

«Да пошло оно всё в жопу, выйду замуж по расчёту», решила про себя Ирина. И я опять не понимаю, как относиться к женской логике.

Дальше в сюжете идут сопли с сахаром, я их терпеть не могу.

Это был единственный случай, когда абстрактный мужчина переубедил женщину нашего рода. И наверное, последний. У меня теперь есть родня на Кипре. Моя тётка ездила, говорит Ирка сама руководит рестораном, учится бросать в окно ложки, но ещё ни разу не попала. В народе это состояние называется «счастливая дура».

* * *

Маша повстречала хомяка. Одинокий, прекрасный, как Джонни Депп и такой же нужный в хозяйстве. Он переползал дорогу в опасном месте. Рост средний, шатен, глаза грустные, холост. Он явно пережил травлю, непонимание и планировал умчаться вдаль розовым пятнышком на скате грузовой покрышки. Но встретил Машу.

Ну как вам объяснить про девичье сердце. Вот через дорогу ползёт Джонни Депп. Трезвый, несчастный, пушистый. Разве б вы не принесли его домой? Я бы — ни за что!

Теперь он живёт у нас в шкафу, в тазике. Из еды предпочитает хлеб, салат и немного туалетной бумаги на сладкое. Очень воспитанный.

Кот сначала думал, это мы ему принесли. Смотрел на нас с удивлением и благодарностью. Он с детства хотел хомячатинки. Ему редко приносят китайскую еду из ресторана — птиц, лягушек, хомяков.

Коту объяснили газетой по ушам: хомяки нам друзья, а не жиры и витамины. Теперь кот считает, мы дураки ненормальные. Сегодня не жрём хомяков, завтра дружим с пиццей, целуем в нос сардельку и недалёк тот час, мы женимся на бутерброде.

Вот сейчас ручка двери поворачивается, как в кино про маньяков. Это кот хочет на себе доказать, хомяк — вкусный и полезный зверь. А дружить лучше с котами, они хотя бы обаятельные.

А ночью этот мешок какашек сбежал. Наш шкаф — отдельная комната. Там всё пропадает, особенно носки, которые ползают, вопреки заверениям производителя. Теперь вот хомяк.

Всю ночь осатаневший кот целовал дверь шкафа. Под утро стал биться в неё головой.

«Да что за жопа, опять травля и непонимание», — подумал хомяк и ушёл жить куда-то в район старой обуви. Пришлось пустить по следу сами знаете кого, у него встроенный GPS-навигатор. Кот быстро определил, какой из тапков содержит хомяка, получил газетой по ушам, ушёл на подоконник и теперь воет по-японски: ай-йо, ай-йо.

Люся сказала, этот хомяк — женщина. Господи, а вдруг он ушёл из дому, потому что забеременел и боится признаться отцу? Теперь родит шестнадцать разноцветных младенцев неизвестно от кого. Я не думал промышлять хомяками в ближайшие годы.

Столько событий, столько событий, пойду на работу, отдохну.

* * *

Сейчас три часа ночи, хомяк громко кушает железную клетку. Ему вкусно. Он чавкает.

Знаете, я хотел бы и дальше писать про чёрствый мир длинноногих женщин. Или из жизни сантехников, ироническое. Или кулинарные тонкости — отцу на заметку: «Дети любят воблу с чаем, а пиво отвергают».

Но теперь это дневник хомяковода, ничего не поделаешь.

Три дня назад он как бы сдох. Были все приметы. Клетка брошена на солнце, в ней лежит хомяк, лицом вверх, лапы скрестил и улыбается. Такой безмятежный, что никаких надежд. Мне сказали, они нежные как вампиры, мрут от тепла и солнца. Я трогал пальцем тёплый пузик и не знал, где найти такого же, пока Маша и кот не расстроились.

Когда-то в Риге была клиника по хомякам, частная. Туда сдаешь простуженного, с оторванной лапкой, простреленного насквозь хомячка. Назавтра забираешь — он уже здоров. И как раньше, не отзывается на имя, значит тот же.

Лечение стоило дороже норковой шубы, но мы в ответе за тех, кто так забавно грызёт по ночам железные предметы.

Я покатал усопшего в ладонях, пульс не нашёл. За ногу понёс в мусорник. Тут он открыл глаза и что-то такое сделал ртом, может, они так зевают, непонятно. И ещё он посмотрел так, недоверчиво, что ли.

Понимаете, Маша с ним играла, играла на износ. Он очень устал. Проснулся — уже всё, несут на помойку.

Думаю, я не первый хозяин в его жизни. Может быть, пятый. Он очень крепко спит. Ему главное потом выбраться из мусорного бака, когда снова недопоняли.

С его зубами это просто. Граф Монте-Кристо таким оборудованием сточил бы замок Иф, скалистый утёс, одежду и личную утварь тюремщиков всего за неделю. Графа бы выгнали из всех тюрем с пометкой «грызун и сволочь».

И ещё эти зубы, они ядовитые. Укушенный фотоаппарат мгновенно умер. Поэтому я не могу его сфотографировать и показать. Возьмите сами в интернете харю абстрактного хомяка. Если интересно. Всё равно они имён не различают.

О книге Славы Сэ «Сантехник, его кот, жена и другие подробности»

Почему я написал эту книгу второй раз

Авторское вступление к изданию 2010 года

Мне было десять лет, когда я увидал тот дот.

Не помню, куда мы ехали, как оказались в том месте.

Уже два года, как закончилась война.

Из концлагеря мы возвратились в дом родителей моей мамы, в дом, где прошли ее детство и юность. Наш дом был взорван еще в 41-м, я туда ходил однажды. Огромная груда кирпича, из которой торчали железобетонные балки, следы пожара на уцелевшей внутренней стене. Правда, тротуар был расчищен и рельсы посреди улицы блестели. Потом, когда на месте руины появился безликий шестиэтажный дом, построенный пленными немцами, я катался по этим рельсам на трамвае. Трамвай был деревянный, с открытыми подножками, с которых мы лихо соскакивали на повороте под визг колес.

Следы войны были повсюду.

В сквере на Красноармейской стояла зенитка. Разумеется, не на колесах, а на станине, иначе ее бы укатили. Возле нашего дома на Немецкой, прямо под окнами, была свалка воинского лома: трупы самолетов, танков, пушек и броневиков; ну и всякое безликое железо. Свалка поднималась до второго этажа и тогда казалась мне очень большой. Помню, что мне нравилось забираться в кабину «мессера». Все, что можно было ободрать, там давно исчезло, но воображению много не надо.

Помню надпись «HALT» (дальше неразборчиво — размыли дожди), набитую известкой по трафарету на кирпичной стене конторы извоза. Извоз был сразу за нашим сараем; он обслуживал Владимирский рынок и толкучку. Лежа на крыше сарая, можно было наблюдать за извозчиками, совершенно особой породой человеков. Позже, читая Исаака Бабеля, я понял, чем они меня доставали. Двор был залит лошадиной мочой и усыпан какашками. Я ни разу не видел, чтоб их прибирали.

Еще помню одиноко истлевающий кружок веревки на перекладине наших красивых деревянных ворот. Почему он уцелел — затрудняюсь сказать. На этой перекладине в том же 41-м немцы повесили моего деда, бабушку и тетю Любу, которой тогда было 16 лет.

Давно это было.

Так вот — о доте.

День был жаркий, а река — желанна, как оазис. Мы покупались, поели, что бог послал, и тогда отец предложил мне сходить к доту. Отец был инженером-строителем; в его незаурядном послужном списке был и бункер штаба Киевского военного округа. Правда, отец об этом помалкивал: наша семья в полном составе уже имела опыт трех концлагерей. Отца влекло к доту профессиональное любопытство.

Он мне сразу сказал: это наш дот; я знаком с его конструкцией. Осмотрелся — и назвал год подрыва: 41-й. Об этом свидетельствовали воронки от бомб и снарядов. Земля, ветер и вода уже сглаживали их, но по размерам некоторых воронок можно было догадаться, какой глубины они были прежде. Чтобы стереть прошлое — нужно время.

Воронок было столько!…

И гильзы — наши и немецкие — на каждом шагу.

Несколько снарядных гильз тоже валялись поблизости — их разметало взрывом. Но на северном склоне, метрах в тридцати от дота, они лежали в воронке, уже полузасыпанные, грудой. Я догадался, что сначала их складывали аккуратной стеночкой, которая потом рухнула.

Отец смотрел, смотрел на смятые бочки, потом засмеялся: «Остроумно! За что только не ухватишься от беспомощности…»

Взрыв разорвал, как консервную банку, пол в каземате, но стальной купол выдержал удар. Освобождаясь, взрывная волна приподняла один край купола, а потом в этом не стало нужды, потому что железобетонные стены смело — и купол просел, наискосок, в образовавшуюся пустоту.

Залезть под него не удалось, но пушку мы видели; собственно, не саму пушку, а часть ствола. «Мортира, — сказал отец. — 122 миллиметра…»

В те годы оружие было обыденной вещью; на толкучке можно было купить что угодно. Но тот дот произвел на меня впечатление. Что-то в нем такое было, даже во взорванном. Я рассказал о нем своим друзьям, и мы мечтали, как подрастем — и съездим к нему; прокопаем нору вовнутрь — и там будет наш «штаб». Где копать — я знал точно: отец нарисовал мне план дота. Как сейчас помню: синим и красным карандашами, на задней обложке тетради в клеточку, поверх столбиков таблицы умножения. Отец не вникал — зачем это мне надо; ну — интересуется хлопчик…

Я вырос — но не забыл дот. Правда, вспоминал редко, по случаю, может — раз в несколько лет. Он запал мне в душу, как зерно, которое во тьме земли ждет влагу и тепло, чтобы в урочный час реализовать свою жизненную программу.

Что послужило толчком к реализации — уже не помню; да и так ли это важно? Сорок лет назад… Я жил в Переделкине. Зима была изумительная. И такая же весна. Писалось легко. Я был вдохновлен ожиданием и рождением сына Васи; этот праздник души и сейчас угадывается на некоторых страницах прежнего «Дота». Писание помогало сбросить пар, найти равновесие; иногда удавались страницы, которые и сегодня я считаю достойными. Но удовлетворение было… скажем так: относительным. Потому что я ведь собирался написать совсем иную книгу! С той же пружиной, что и теперь, с теми же героями. Но тему судьбы, которая уже тогда привлекала меня более всего, я собирался раскрыть через парадоксальное решение ситуации. Она угадывается в сне Тимофея в прежнем тексте, и в «эскизе романа» — в ремейке. Так сказать — памятник мечте. Которая — теперь уже очевидно — никогда не будет реализована. Франц Кафка может не волноваться.

Получилось — как всегда — то, что получилось.

Получился лубок.

Я не имею ничего против лубка. Замечательный, предельно демократичный жанр. Многие наши писатели, в том числе и великие, устав от бесплодных попыток поднять веки Вию, отводили душу, развлекая публику байками. Я оказался в отличной компании.

Успех был полный. «Библиотека приключений», стотысячные тиражи и такие же переиздания. При этом книгу можно было купить только с «нагрузкой» — была в те годы такая манера у книготорговцев.

Одолевали и киношники.

Успех примирил меня с «Дотом», но не изменил отношения к нему. Моя неудовлетворенность усугублялась еще и тем, что «Доту» полной мерой досталось от редакторов и цензуры. Было удалено и изуродовано множество эпизодов, причем сопротивление автора преодолевалось простым аргументом: «Будешь артачиться — книга вообще не выйдет»… Один умелец — тем же болевым приемом — умудрился изменить даже заголовок (это случилось в «Библиотеке приключений»): назвал повесть «Легендой о малом гарнизоне». Видимо, решил, что так будет красивше…

Для меня «Дот» стал калекой.

И моя душа не приняла его.

Я не смог его полюбить.

Поверьте: если мне не напоминали — сам я никогда не вспоминал о нем: защитная реакция души

Я не думал, что когда-нибудь вернусь к «Доту», но в последние годы мода на military стала возвращаться, издатели вспомнили о моей книге, — и посыпались предложения о переиздании. В это время я работал над романом «Храм», вещью совсем иного уровня. И стоило мне представить, как читатель, покоренный «Храмом», пожелает прочесть еще что-нибудь того же автора, и откроет свежеизданный, постаревший на сорок лет лубок… Разве есть такие деньги, которые могут компенсировать разочарование читателя? С таким осадком на душе, думал я, читатель, пожалуй, уценит и «Храм», и во всяком случае — больше не откроет его. Сами понимаете, для меня не было дилеммы: издавать — не издавать. Конечно — нет. И всем издателям я отказал.

Но мне было любопытно: каким образом в их планах появился «Дот»? Понятно: на планете плохая погода; все искусства больны; литература деградирует и огромное большинство книг умирают после первого прочтения; наконец — конъюнктура… И все же — почему? почему именно «Дот»? Оказалось, что помимо конъюнктуры был и духовный момент: все эти издатели читали «Дот» еще сорок лет назад, будучи школьниками и студентами. И еще тогда он пророс в их память, то есть — в душу. А душа не знает срока давности…

Тут было о чем подумать.

Тем более, что и моя душа (которая живет своей жизнью, которая лучше знает, что мне надо), трудилась не без успеха. Душе не укажешь. Она выбирает путь к Господу, который мы осознаем лишь потом, вдруг обнаружив себя там, где вовсе не предполагали быть.

Теперь я невольно вспоминал, как трудился над «Дотом». Я писал — как дышал: не думая о вдохе и выдохе. Моим единственным ориентиром (спасибо отцу — это его урок) было правило: если что-то делаешь — делай так хорошо, как только можешь. Оказалось, что это и есть самое главное. Самое главное для самовыражения. Но тогда я умел так мало! Мне не посчастливилось встретить учителя, который бы научил меня искусству создания живого текста. Но я старался. Выручало чувство меры (потом я это назвал критичностью). Благодаря чувству меры я уже тогда видел: вот эта фраза (абзац, страница, эпизод) у меня настоящая, а то, что возле — так, пересказ, имитация, сотрясение воздухов. Мне и сейчас нравятся те куски текста, которые сорок лет назад я считал удачными. Формирование критичности завершается к тринадцати годам, а мне в пору работы над «Дотом» было уже тридцать три.

Поздновато для ученичества?

Но я продолжал учиться и следующие сорок лет, и сейчас учусь. Каждый день. Не из нужды — нравится. Столько радости подарила мне эта учеба! и я надеюсь — еще подарит. А вот когда учиться станет скучно — это будет знак: приехали…

Итак, взбадриваемый телефонными наскоками издателей, я все чаще вспоминал о «Доте». Он пока не стучал в мою дверь, но был где-то рядом: я ощущал его присутствие. Повторяю: о переиздании в прежнем виде искушения не возникало — это было исключено; но если восстановить первоначальный вариант и кое-где пройтись по тексту «рукой мастера»…

Мне бы вовремя спохватиться, приструнить себя, но любое насилие мне противно; осознав в себе напряжение (например — за рулем; или в ожидании чего-либо), я тут же расслабляюсь. В общем, я пропустил момент, когда еще можно было с помощью другой литературной работы отодвинуть его, как говорится — перебить карту, а потом уже не подпускать к себе. Это всего лишь элементарный прием культуры мышления: едва нежелательная идея (воспоминание, факт) появляется на пороге — вы тут же, сразу, немедленно переключаете свое внимание на что-нибудь иное. Так действует каждая мама, если ее малыш поранится или проявит неуместное любопытство: «погляди, какая птичка полетела!».

Короче говоря, я не заметил, как «Дот» прижился во мне. Да так прочно!… Пришлось признать: чтобы освободиться от него естественным путем, есть единственное средство: заняться им.

Ладно, сказал я себе, обойдусь малой кровью. Буду править не по книге, а по рукописи, чтобы явить «Дот» в первозданном виде.

Это было легкомысленным решением.

Судите сами. 1) Ведь первым палачом «Дота» был автор (уж если правда — то до конца). Я писал не то, что хотел, а то, что дозволялось. И так, как дозволялось. Как любой нормальный человек, я был больше сработанного государством прокрустова ложа. Приходилось быть цензором самому себе, а что может быть губительней для текста? То есть, окололитературные чиновники-мясники были уже на второй руке… Спрашивается: возможно ли восстановить то, чего на самом деле никогда не было? восстановить то, что когда-то я только мог бы написать?…

И 2) теперь я был другим. Мне-то кажется, что я все тот же, но ведь за прошедшие сорок лет моя душа прожила такую непростую жизнь. Сегодня я вижу иначе и делаю иначе. Правда, мера осталась прежней, но теперь никакая сила не заставила бы меня покривить душой. Спрашивается: а не пожалею ли я потом о своей снисходительности к прежним грешкам? смогу ли полюбить реанимированный «Дот», ведь он не станет больше прокрустова ложа, в котором вырос…

Уже первый абзац показал, что я забыл, с чем придется иметь дело. Стало ясно, что из легкой прогулки по тексту ничего не выйдет. Книга была из другой эпохи и написана другим человеком. Правке не подлежала. А поскольку, как вы уже знаете, у меня есть принцип: никогда себя не принуждать, не насиловать ситуацию, по возможности все делать с любовью и в охотку (это тоже наука моего отца), — я отложил прежний текст и написал «Дот» заново. Как и все мои книги — он о судьбе. И о прекрасности жизни. Прекрасности каждого ее мгновения. Старую бочку наполнил новым вином. Как всегда — получилось то, что получилось. Сам я получил от этой работы бесценный дар: я понял, кто я есть. Понял только теперь. Бывает.

Я знаю, что ремейк всегда проигрывает. Это понятно: что может быть привлекательней молодости, ее непосредственности, обаяния и наивного задора? Никакое мастерство не способно конкурировать с воздействием этих изумительных достоинств. Тем не менее — я отважился на ремейк. И не жалею об этом. Я не собирался соревноваться с прежним автором «Дота». Хотя бы потому, что не помню, о чем тогда думал, что хотел этой книгой сказать. Надеюсь — ничего высокого; больше всего меня бы устроил ответ, что книга была всего лишь средством избавления от зуда. Я не знаю, у кого получилось лучше — у меня теперешнего или у того меня, который был на сорок лет моложе (скорее всего — эти книги и сравнивать нельзя), — об этом судить тебе, читатель. Теперь ты — на каждой странице — мой полноправный соавтор. Который между моих строк и моих слов — в паузах — видит свою книгу. Надеюсь, ты будешь более снисходителен, чем я, к своим трудам. Напоследок скажу лишь одно: я старался; я делал так хорошо, как мог. Как меня учил мой папа.

Игорь АКИМОВ

О книге Игоря Акимова «Дот»