Дмитрий Данилов. Черный и зеленый

Отрывок из сборника повестей и рассказов

Дорога между гаражами

Работал в информационном агентстве Postfactum. Три
раза в неделю надо было написать обзор прессы, чтоб
к утру был готов. Обзор вставлялся в ленту новостей,
которую потом продавали подписчикам за деньги,
впрочем, без особого успеха, судя по событиям, которые
произошли позже.

То есть надо было приходить поздно вечером, ночью.
Это было зимой. Жил в Митино. Postfactum располагался
в огромном кубическом здании в районе метро Ленинский
проспект. Уходил из дома поздно, в десять, в одиннадцать.
Большинство людей ехало, наоборот, домой,
в светящееся теплыми уютными огнями Митино. Это
было неприятно. Ехал в холодном автобусе № 266 до
метро Тушинская. В автобусе холодно, окна покрыты
толстым слоем замерзшей воды, и не видно, что происходит
на улице. Местоположение автобуса определялось
благодаря телесным ощущениям, возникающим при
поворотах: вот повернули на Первый Митинский, вот
повернули на Пятницкое шоссе. Вот повернули к метро.
Метро Тушинская. Народу мало. До Китай-города, переход
там удобный, просто перейти через платформу. До
Ленинского проспекта.

Дальше можно было двояко. Первый маршрут —
длинный и ужасный. Второй — тоже длинный, но покороче,
но еще более ужасный.

Первый. Вышел из метро, это тот выход, который
ближе к улице Вавилова. Углубился в переулки. Глухие,
пустые. На улицу Орджоникидзе в сторону Серпуховского
Вала. Потом направо, опять в пустынные переулочки.
Если посмотреть наискосок, можно увидеть Донское
кладбище за кирпичной стеной, и там, вдалеке,
в глубине кладбища возвышается такое неприятное
здание, серое, там вроде бы находится Первый Московский
крематорий. А напротив кладбища — здание Университета
дружбы народов имени Патриса Лумумбы,
огромное, с белыми на красном фоне колоннами, похожими
на кости в ошметках мяса. В переулочки, поворот,
еще поворот, еще немного вперед — и вот уже огромное
кубическое здание, где располагается информационное
агентство Postfactum.

Второй. Вышел из метро, тот же выход, но надо сразу
на улицу Вавилова идти. Перейти улицу Вавилова.
Дальше — просто дорога, не улица, а Дорога между гаражами.
Очень длинная и довольно широкая. Как только
человек отрывает ногу от улицы Вавилова и ставит ее
на Дорогу между гаражами, на Дорогу между гаражами
выходит примерно двадцать—тридцать собак. Они начинают
лаять, громко лаять, и лают все время, пока человек
идет по Дороге между гаражами, идет сквозь строй
лающих собак. Они просто лают, не приближаясь и не
нападая. Если к этому привыкнуть, можно просто идти
и считать, что играет какая-то необычная музыка или
что это шум ночного города. Справа, параллельно Дороге
между гаражами, проходит Окружная железная дорога,
там товарная станция Канатчиково, а за железной дорогой
— ТЭЦ, исторгающая пар. Лай собак, шум поездов,
диспетчеры станции Канатчиково переговариваются
по громкой связи, регулируют транспортные потоки.
Идти, идти дальше, собак не слышно, впереди горят
уличные фонари — и вот уже огромное кубическое
здание, где располагается информационное агентство
Postfactum.

Охранник что-то ворчит, поздно приходите, надо
раньше приходить, а вы поздновато, да, поздновато приходите,
надо раньше, часов в девять, а вы очень поздно,
вы давайте, давайте-ка пораньше, а то поздно очень, да.
Его можно не слушать, хотя лучше показать, что слушаешь,
ему будет приятно, это примерно как собаки
на Дороге между гаражами, главное — не дергаться.
Наверх, наверх. Вахта, непосредственно перед офисом.
Тоже охранник. Поздно вы опять приходите, вы
в следующий раз пораньше давайте, ладно? Ладно. На
вахте — стопка газет. Российская газета, известия, комсомольская
правда, московский комсомолец, правда,
российские вести. Из этой стопки надо сделать обзор.

Большой зал с огромным столом посередине. Этот зал
иногда использовался для пресс-конференций, Горбачев,
там, или Явлинский выступали перед журналистами
иногда, а по стеночке — столы с компьютерами.
Это рабочее место. В углу работающий телевизор. Надо
сесть за компьютер и при помощи программы MS Word
5.5 (досовская программа, синенький такой фон, белые
буковки) написать обзор, чтоб к утру, к девяти часам,
был готов.
Садился смотреть телевизор, ложился смотреть
телевизор. Было очень удобно лежать на огромном
столе и смотреть телевизор. По телевизору показывали.
Ближе к часу ночи начиналась сплошная, почти
до утра, программа биз-тв, это в честь, кажется, Бориса
Зосимова она так называлась, он был хозяин этой программы,
а потом сделал над собой усилие и организовал
в России программу эмтиви, а программа биз-тв
была им мужественно прекращена. Программа биз-тв
вся состояла из клипов. Часто показывали клипы Лены
Зосимовой, однажды было с ней интервью, и она рассказывала,
как папа долго не пускал ее на большой
телеэкран, дескать, еще низок профессиональный уровень,
надо расти, ты должна быть лучше всех, и она чуть
ли не плакала в подушку и росла профессионально, и,
видать, выросла, потому что ее стали очень часто показывать
по программе биз-тв, и все увидели, насколько
она выросла профессионально. В ротации постоянно
крутилось примерно пять клипов Лены Зосимовой,
и каждый клип за ночь показывали раза три-четыре.
Еще частенько показывали Ирину Салтыкову, поющую
что-то про серые глаза. Мелькала обычно ближе к утру
группа Агата Кристи с депрессивной песней про тайгу
и луну, что-то такое, облака в небо спрятались, хорошая
песня. Были и другие исполнители разные, но редко.
Потом просто засыпал на столе, укрыться было нечем,
было холодно и жестко, и толком уснуть не удавалось,
часа в четыре биз-тв исчезало. Вставал, рассматривал
газеты. Писать нечего, не о чем. Ничего не произошло.
Что же написать? Нет, что-то, конечно, происходило. Ох.
Еще поспать. В шесть утра опять начиналось биз-тв, а по
другим каналам бодряческие антипохмельные передачи
из серии доброе утро. Смотрел, бодрился. В восемь
уже начинали подтягиваться первые, самые дисциплинированные
сотрудники — редакторы, журналисты. Ну
как, написал? Нет еще, заканчиваю, сейчас, немного еще
осталось. Садился писать. За сорок минут писал четырехстраничный
обзор. «Ничего не произошло» превращалось
в «что-то все-таки произошло». Без десяти девять
обзор отдавался выпускающему редактору, симпатичной
невысокой худенькой женщине с немного гротесковым,
но очень симпатичным лицом, имя и фамилия
стерлись из памяти, она просматривала, говорила «нормально», можно было идти.

Обратно идти и ехать было уже повеселее, чем ночью
ехать и идти туда, но все-таки не очень весело. Недосып,
тупая усталость от отягощенного работой безделья,
голос Лены Зосимовой в ушах и сердце. Собаки на
Дороге между гаражами теперь не лаяли, вернее, лаяли,
но их лай растворялся в лае людей, которые ремонтировали
машины и спорили о стоимости кузовных работ.
Белый день, трамваи. В ларьке покупал какое-нибудь
пищевое вещество, чипсы или пепси-колу, ехал домой.

Возвращаться домой лучше вечером, чем утром, тем
более поздним утром, даже днем, когда все мельтешат
и истязают себя действиями. И Митино вечером гораздо
уютнее, чем утром и днем, вечером уютно и тепло горят
огоньки, а утром и днем работает радиорынок, на Пятницком
шоссе пробки, мокрая снежная жижа, и спать
уже толком не хочется, и начинается какая-то мелкая,
суетливая деятельность, имеющая целью дожить до
вечера, до ночи и наконец уснуть. А весь следующий
день отравлен необходимостью вечером выходить из
дома в холод и ехать на Ленинский проспект и идти
по Дороге между гаражами или смотреть наискосок на
Донское кладбище и Первый Московский крематорий
и слушать Лену Зосимову и в восемь утра писать обзор
и ехать обратно унылым белым днем в Митино.

Денег обещали платить много и регулярно, а платили
мало и нерегулярно. Чтобы добиться выплаты денег,
надо было несколько раз позвонить какому-то начальнику
и сказать, что денег до сих пор не заплатили, и раз
на четвертый-пятый он говорил подъезжай, подъезжал,
получал деньги, мало. Но деньги.А через несколько дней
подходил день очередной зарплаты, и опять звонить,
и подожди пару дней, позвони на той неделе.

Весной полегче стало, Дорога между гаражами подсохла,
но собаки лаяли, как и зимой, и даже с большим
энтузиазмом, наверное, из-за бурлящих в них весенних
жизненных сил. Обратно идти-ехать тоже получше,
поприятней — солнышко, листочки. Хотя, в сущности,
какая разница.

Заговорился с женой, спорили о чем-то, препирались,
а уже половина первого ночи, побежал к остановке,
ждал, ждал, подошла маршрутка. Во втором часу подъехали
к метро Тушинская. Поезда до Планерной еще
ходят, а в центр уже не ходят. Тепло, хорошо. Пошел
пешком в центр, через туннель под каналом, мимо
большого магазина с круглосуточным обменным пунктом,
по мосту через Рижское направление Московской
железной дороги, слева виднеется платформа
Покровское-Стрешнево, медленно и гулко едет товарный
состав, все подрагивает, дальше через зеленые
заросли Покровского-Стрешнева, по мосту через Окружную
железную дорогу, справа виднеется товарная станция
Серебряный Бор, там ведутся маневровые работы,
вагоны перетаскивают туда-сюда, медленно и гулко
едет товарный состав, все подрагивает, вообще, Окружная
дорога предназначена только для грузового движения,
а жаль, было бы интересно проехать по ней в электричке,
хотя Окружная дорога не электрифицирована,
но можно было бы пустить так называемый дизельпоезд,
дальше сквозь район Сокол, мимо метро Сокол,
здесь уже ощущение, что ты в центре, огни, все сияет,
мимо метро Аэропорт, справа аэровокзал, слева Петровский
замок, в котором Военно-воздушная академия
имени Жуковского, там готовят смертоносных летчиков,
дальше, мимо стадиона Динамо, это уже считай
центр, слева гостиница Советская, справа ажурный дом,
памятник архитектуры, Ленинградский проспект, дом
27, хорошо, что так получилось, что заговорился и пришлось
идти пешком, приятно идти пешком по Москве
весенней теплой ночью, мимо фабрики то ли Большевик,
то ли Большевичка, нет, Большевичка — это где
костюмы шьют, а это, наверное, Большевик, кондитерская
фабрика со сладким запахом, Белорусский вокзал.

Метро еще не ходит, а уже как-то устал, надо посидеть.
Пошел на вокзал. Заплатил милиционеру семь
тысяч рублей за возможность сидеть. Стоять можно
было бесплатно, а для того, чтобы принять сидячее положение,
надо заплатить. Заплатил, сел. Подремал. Милиционер
гонял бомжей. Утро, метро заработало. Пошел
в метро, сел в синий поезд, поехал на Ленинский проспект.
Дорога между гаражами, собаки. Охранник удивился,
что-то вы рано, вы же говорили пораньше, вот
рано пришел. Восемь утра, начал писать обзор. В десять
закончил. Посмотрел немного телевизор, ночью ведь
не удалось, Лена Зосимова, Агата Кристи, облака в небо
спрятались. Уже народу много пришло, люди уже работают,
телевизор уже нельзя смотреть. Пошел домой.

Платят все меньше и реже. Говорят, сейчас-сейчас.
Слышал краем уха, что Postfactum нанял кучу сейлсменеджеров
на процент, чтобы они в срочном порядке
продали всем, кому только можно, ленту новостей и другие
продукты компании. Говорят, сейчас все наладится.

Начало лета. Звонят как-то домой, говорят, подъезжайте
в агентство. Днем причем. Подъехал. Говорят:
сейчас денег вообще нет, платить мы вам не можем, так
что вы пока свободны, но скоро все наладится, и мы вам
позвоним.

В последний раз прошел по Дороге между гаражами.
Собаки приветственно-прощально лаяли, а люди спорили
о стоимости кузовного ремонта.

Перистые облака

Работа для вас, работа сегодня, из рук в руки. Нет работы.
Нет редакторской, журналистской работы. Надо, как это
называют некоторые, «кормить семью». Объявление:
что-то про книги, про книготорговую сеть. Пошел.

Около метро Аэропорт, в подвале. Фирмочка, торгующая
оптом книгами и открытками. Сизов торговал
на вокзале рождественскими открытками. Его поймали,
связали, и вот он умер под пытками. Книги, как
и открытки, не свои. Покупают книги и открытки, продают
книги и открытки. Работают по Москве, Московской
области и немножко по соседним областям. Было,
например, сказано: мы очень агрессивно работаем во
Владимирской области. Хозяин — улыбчиво-хитрый
дядька, бывший театральный режиссер, сыплет шутками.
Намекает на то, что вы (пришло несколько соискателей),
я вижу, люди интеллигентные, может быть,
творческие, надо отказаться от своих амбиций и быть
просто распространителями книг и открыток. Он вот,
значит, тоже театральный режиссер, отказался от творческих
амбиций, и теперь он просто владелец маленькой
оптовой фирмочки по продаже книг и открыток.
Почему бы и нет. Почему бы и не отказаться от амбиций
автора никому не нужных ночных обзоров прессы и не
стать распространителем книг и открыток. Нормально.

Весь подвал хаотически завален пачками книг
и открыток. Схема работы такая. Взять прайс-лист на
продукцию и альбом с образцами открыток, оставив
в залог сто тысяч рублей (альбом с открытками — материальная
и чуть ли не духовная ценность). По заданию
главного менеджера (второй человек в фирмочке,
тоже приветливый улыбающийся молодой дядька) поехать
по определенному маршруту, посетить определенные
торговые точки и предложить им закупить товар.

Товар с собой возить не надо (кроме образцов открыток),
потом на газели товар развозят по точкам в соответствии
с заказами. Открытие новых точек приветствуется.
Оклада нет, только процент. При нормальной
работе в месяц должно выходить примерно два миллиона.

Ну ладно, давайте попробуем. Спросили: далеко поехать
сможешь? Да. Маршрут: Киржач—Карабаново—
Александров—Струнино. Своим ходом, то есть электричками.
Вот адреса магазинов. Вот прайс-лист. Вот
альбом. Вот сто тысяч рублей в залог за альбом. Вот
деньги на дорогу.

Почему-то захватила, очаровала перспектива такой
поездки. Это ж надо — Киржач. Да еще Карабаново.
Душевный подъем, ветер дальних странствий, как перед
дальним путешествием. Было еще рано, и не поехал
сразу домой, а доехал до Тушинской, потом на автобусе
до платформы Трикотажная, оттуда на подмосковном
автобусе № 26 по петляющему Путилковскому шоссе
и сереньким химкинским улочкам до станции Химки,
на электричке до Ленинградского вокзала, потом на
метро до Тушинской и на автобусе № 266 в Митино,
домой. Приятно ехать, удовольствие от процесса езды,
от мелькающих за окном неприметных угрюменьких
пейзажей. Переночевал у мамы, в районе Курского вокзала,
потому что ехать рано.

Встал в четыре, пошел на Ярославский вокзал. Лето,
прохладно-тепло, приятно. Купил билет. Электричка
на Александров I. А есть ведь еще Александров II, да.
Поехали. Проносятся неказистые куски Москвы,

Северянинский мост. Платформа с диковатым названием
Лось. Она особенно диковато выглядит и звучит
из-за того, что перед ней была станция Лосиноостровская.
Лосиноостровская. Следующая Лось. Интересно,
есть где-нибудь станция Белка, или Хорек, или Морская
Свинка, или Осел? Нет, не интересно. Замелькала
дачность. Тайнинская. Где-то здесь взорвали памятник
Николаю II. Памятник стоял просто в поле. И его взорвали.
Мытищи. В вагоне еще два пассажира, они сидят
друг напротив друга, и один все время говорит своему
спутнику агрессивные слова: у, гад или у, сука, гад или
у, падла, сволочь, гад и так слегка размахивает руками
и делает как бы страшное лицо, а тот, другой, непонятно
как на это реагирует и реагирует ли вообще, он совершенно
неподвижен и молчалив, и непонятно даже, жив
ли он. Софрино. Здесь находится фабрика, производящая
церковную утварь, огромное производство, свечи,
иконы, облачения, чуть ли не гробы даже. На фабрике
крупными буквами написано: Русь святая храни веру
православную. Директор софринской фабрики ездит на
большом красном джипе. Вошли контролеры. Ваш билетик.
Прокомпостировали. Сергиев Посад. Невозможно
высокая ажурная колокольня, синяя с белым. У тех
двоих билетов не было, и их вывели, значит, тот, второй,
все-таки был жив, потому что он тоже вышел, подал
признаки жизни. Сплошные леса. Скоро Александров.
Скоро Александров. Подремать немного. Скоро Александров.
Александров. Приехали.

Александров — железнодорожный узел, скопление
транспорта и людей. Здесь останавливаются все поезда,
идущие по Ярославскому направлению. Даже великий поезд Москва—Владивосток здесь останавливается.
Диктор все время объявляет — прибыл поезд, отправляется
поезд, на таком-то пути, с такого-то пути. Поезда
ездят туда-сюда. Чуть вдали бесконечными рядами
стоят товарные вагоны.

На соседнем пути — электричка. На ней написано:
Орехово-Зуево. Это как раз то, что нужно. Говорят, на
станции Орехово-Зуево орудует банда, которая ночами
грабит проходящие поезда Нижегородского направления.
Купил билет до станции Киржач. Электричка
заполнена рабочими, которые, судя по всему, едут работать.
Рабочие трезвые, бодрые, улыбающиеся, и можно
даже подумать, что предстоящий труд доставляет им
радость, и так, наверное, и есть. Рабочие что-то оживленно
обсуждают, говорят про третий цех. Хорошие
рабочие. Поехали. Станция Карабаново. Рабочие вышли
и пошли работать. Сюда надо будет еще вернуться, здесь
книжный магазин, возможно, жаждущий открыток или
даже книг. Станция Бельково, пустая станция в чистом
поле, но это тоже хоть и маленький, но железнодорожный
узел, одна линия идет на Орехово-Зуево, а другая
на Иваново и Кинешму. Просто маленькая станция,
павильончик, низкая платформа. Никого. И поле. Ясно,
что здесь нет книжного магазина, не было и никогда
не будет. Грустная станция Бельково. Дальше. Остановочный
пункт 138 км. Голое место. Однако если здесь
учрежден остановочный пункт, значит, где-то поблизости
притаилась жизнь, не видимая из окна проходящего
поезда. Станция Киржач.

Электричка поехала дальше, в Орехово-Зуево, где
орудуют бандиты. На станции Киржач тихо. Города
как-то не видно. Разузнал, расспросил. Да, книжный
магазин есть, но он в городе (что, если разобраться,
логично). До города идти надо, милок. Минут двадцать,
может, полчасика. Там, на площади, увидишь. Спасибо.
Рано еще, есть еще время. Забрел в какой-то тихий
(здесь все тихое) дворик, сел на лавочку. Хороший день,
небо, как это обычно случается, голубое, в небе облака,
очень высокие, они вроде называются «перистые» —
такие, говорят, были в небе после падения Тунгусского
метеорита. Смотрел на небо. Присутствия людей не
ощущалось. Только скрипнула дверь в стоящем рядом
домике, и вышел человек, и ушел. Тихо, небо. Как-то
стало хорошо и все равно. Все равно, что будет, просто
хорошо, неважно, купят открытки или книги или
не купят или просто даже пошлют, и, если не удастся
заработать денег или удастся, все равно, хорошо, ровно,
неподвижно. Равнодушная радость разливалась по
тихим деревянно-бетонным окрестностям. Можно так
сидеть до конца рабочего дня, до последней электрички,
потом отчитаться о поездке, сказать: достигнуто состояние
тишины путем созерцания облаков. Но это было
бы неправильно с точки зрения продаж, менеджмента.
Фирма направила, дала денег на дорогу, возложены
определенные надежды, и надо этим надеждам соответствовать.

Уже почти девять, пошел в город. Мост через речку,
речка называется Киржач. Дошел до тихой оживленности.
Площадь, книжный магазин. Состояние радостного
равнодушия сохраняется. Вошел. С кем я могу поговорить.
Я представляю фирму такую-то, мы распространяем
книги и открытки, да-да, мы у вас заказывали, да,
месяц назад, а у вас есть с собой, покажите, ой, девчонки,
смотрите, открыточки какие, девчонки, идите сюда,
это из Москвы, да, ой, ну прелесть просто, открыточки,
я бы вот такую взяла, почем такие, а вот эти, ой, смотри,
с днем рожденья, а вот гляди, твой пупсик, миленькие
какие, прелесть просто, а эта даже с музыкой, ой, я бы
себе, конечно, взяла, а для магазина мы сейчас не сможем,
денег совсем нету, лето сейчас, это осенью хорошо,
а так, чтоб для себя, у вас можно, нет, жалко, только
образцы, мы только оптом, жалко, вы ближе к осени приезжайте,
в магазине деньги будут, учебники, тетради
будут все покупать, как раз открыточки тоже к первому
сентября, приезжайте, а сейчас нет, никак не получится,
вы приезжайте ближе к осени, спасибо, такие открыточки
милые, вот ведь как у вас там в Москве делают,
надо же, вот умеют же, спасибо вам, до свидания, до свидания.

Хорошо, тихо, радостно. Все равно. Прошелестела
под мостом речка Киржач. Вернулся на станцию. Теперь
надо в Карабаново. Скоро уже электричка. Медленно
проехал какой-то мелкий унылый поезд. И опять тихо.
Стрекочут насекомые. Пахнет шпалопропиточным
веществом.

Теперь обратно. Пустой остановочный пункт 138 км.
Грустная станция Бельково. Станция Карабаново. От
станции под косым углом отходит нечто среднее между
улицей и просто асфальтированной дорогой. Слева просто
трава и беспорядочные деревья, за ними — железная
дорога. Справа — тоже трава и беспорядочные деревья,
за ними — торцами стоящие к дороге-улице серые четырехэтажные
дома. Больше ничего. Беспорядочно бродят
потерянного вида люди. Немного в стороне невеселые
дети играют неизвестно во что. На некоторых домах
заметны номера. Сориентировался по номерам.В одном
из домов — крошечный книжный магазин. Вошел.
Пусто. На полках вроде бы книги, но то, что здесь продается,
трудно назвать книгами, это просто более или
менее аккуратно нарезанные и сшитые стопки бумаги,
что-то такое про домашнее консервирование, ремонт
автомобилей, какие-то альбомы для раскрашивания.
Продавщица, она же товаровед, она же вообще все здешнее.
Да, помню, мы у вас заказывали, можно прайс на
книги? Смотрит, делает пометки в бланке заказа, открыточки
покажите, да, открытки у вас хорошие, давайте
я у вас возьму вот этих десять и вот этих пятнадцать,
больше сейчас не получится, лето все-таки, но вообще
они у нас хорошо идут, мы ближе к осени у вас еще возьмем,
побольше, конечно, приедете, да, конечно, приеду,
спасибо вам, спасибо вам, до свидания, до свидания.

Первый заказ, но ощущения примерно такие же,
как в Киржаче, хотя там никакого заказа не было. Нормально.
Электричка до Александрова будет теперь не
скоро. На автобусе. Полуразваливающийся похрюкивающий
автобус отвалился от станции Карабаново,
похрипел недолго и причалил к станции Александров.

Напротив станции Александров стоят два дома. На
одном из них сверху написано: слава чему-то, вроде
труду. В этом доме, внизу, — книжный магазин. Почти
в подвале. Как-то темновато там. Переговоры вел мужичок.
Собственно, переговоры ограничились заявлением
мужичка о том, что ничего они у нас брать не будут.
Дорого, мол, невыгодно, вот если бы вот такие были бы
условия, тогда бы да, а поскольку они не такие, тогда нет.
И еще если б на реализацию вы давали, тогда да, а вы не
даете, тогда нет. Понятно. Спасибо, до свидания. До свидания.

Организм потребовал восстановления. Купил ему
изделие из теста и мяса, что-то вроде пирожка, в пристанционном
ларьке. Попил газированной воды. Купил
еще одно изделие из теста и мяса, что-то вроде беляша.
Возникла небольшая сытость, и радостно-равнодушное
состояние, достигнутое в Киржаче, постепенно развеялось.
Стало обычно. Ум занялся подсчетами выгоды.
Заказ в Карабаново маленький совсем, Киржач и Александров
— мимо. Ладно, еще Струнино осталось.

Струнино располагается совсем недалеко от Александрова.
Доехал на электричке. Струнино живописно,
если смотреть на него со стороны станции Струнино.
Огромный овраг, внизу речка, по краю оврага изогнулась
дорога, а вдали, в вышине, парит Струнино. На
переднем плане — большое краснокирпичное фабричное
здание, типичная текстильная фабрика 2-й пол.
XIX в., тогда был бум капитализма, и повсюду в маленьких
и больших городах строили такие фабрики. Сейчас,
судя по всему, фабрика не работает. Проехал на
автобусе по дороге над оврагом. Вышел на площади.
Где тут книжный магазин, не подскажете. Вон там, вон
туда пройдите, и за углом вон за тем как раз магазин.
Пошел. Действительно, книжный магазин. Магазин
закрыт. Табличка висит, из содержания которой трудно
понять, почему магазин закрыт. То ли ремонт, то ли банкротство.
Понятно только, что закрыт он надолго и даже
почти навсегда. Программа дня окончена. Электричка, Сергиев Посад с невозможно высокой ажурной синебелой
колокольней, Софрино с надписью про веру православную,
Тайнинская, где взорвали памятник Николаю
II, Лось, Лосиноостровская, Северянинский мост,
унылые полупромышленные уголки Москвы. Москва,
Ярославский вокзал.

Олег Зоберн. Шырь

Несколько рассказов из сборника

О книге Олега Зоберна «Шырь»

Девки не ждут

На фуршете в одном московском литературном
салоне она достала из кармана черного платья маленькую
рюмку, налила туда водки из бутылки, стоявшей на
столе, выпила, высоко подняв локоть, и, кротко взглянув
на меня, сказала:

— Видишь, Олежа, пью, что Бог пошлет. От этого
как-то тревожно. И вечер сегодня душный.
Через полчаса, когда мы ехали на метро в Северное
Дегунино, на ее съемную квартиру, она обняла меня за
шею и сказала:

— Мы только познакомились, а уже едем спать вместе.
Господи, чем это обернется?..

Я промолчал, подумав, что она слишком часто поминает
Всевышнего.

В Северном Дегунине мы зашли в маркет за выпивкой,
и она сказала:

— Вперед, мой рыцарь, все в твоей власти! Выбирай
алкоголь!

Я купил бутылку джина и закусок.

Чуть позже, когда мы лежали, голые, на кровати в ее квартире на третьем этаже, она сказала:

— Ах, Боже мой, Олежа, нам с тобой надо активно
делиться впечатлениями от жизни.

Окна были открыты, в темноте на уровне нашего
этажа шумела от теплого ветра листва деревьев, а внизу
у подъезда пьяные гопники пели под гитару «Владимирский
централ, ветер северный».

— Не люблю работать, ах, Боже, как я не люблю работать,
— произнесла она, повернулась с живота на спину
и попросила еще секса.

Потом я пошел в душ, случайно наступив на ее платье,
лежавшее рядом с кроватью, а когда вернулся, то
увидел, что в углу комнаты перед какой-то темной иконой
горят три лампады.

— Это для профилактики, — сказала она. — Надо креститься
на огоньки. Ах, беззаконие, ах, сон разума…
Что на это ответить, я не знал. Не знаю и до сих
пор.

И была ночь, и было утро.

— Езжай домой, Олежа, — сказала она утром, —
а вечером возвращайся. Мне надо побыть одной, а то
я тебя ненароком возненавижу.

Так и началось. В течение двух недель я каждое утро
в тяжелом состоянии ехал домой, под вечер преодолевал
похмелье и, как зачарованный, возвращался в Северное
Дегунино.

Однажды она делала мне массаж спины, сидя на мне
верхом, и я спросил, живы ли ее родители и где они.
Она ответила так:

— В детстве мы спрашиваем, где мы и где наши
игрушки. А когда взрослеем, то спрашиваем, кто мы
и где наши вещи… Так вот, Олежа, когда-то у меня были
игрушки в городе Воткинске.

— Где это? — спросил я.

— Это под городом Ижевском.

Я хотел спросить, под чем находится Ижевск, но промолчал,
потому что он, судя по всему, находится под
тем же безответным небом, под которым расстелились
и Сызрань, и Кострома, и благословенный район Северное
Дегунино.

На другой день утром она выпила две чашки крепкого
кофе, зевнула и томно сказала:

— Друг мой, а не затравить ли нам сегодня вечерком
Пастернака?

Я промолчал, и она не стала развивать эту тему.
А еще она однажды предложила:

— Олежа, скорее ущипни меня за зад!

— Зачем? — спросил я.

— И ты увидишь, что вообще ничего не изменится…
Я уже протянул руку — ущипнуть ее, но сдержался,
потому, вероятно, что мне все-таки не хотелось лишний
раз разочаровываться в возможности неких приятных
лирических перемен.

Во время нашей последней встречи, когда я кончил
третий раз подряд, она, лежа подо мной и глядя куда-то
в сторону, вдруг тихо сказала:

— О, ебаная смерть!

Что на это ответить, я тоже не знал. Не знаю и до сих
пор.

Как-то раз я по обыкновению позвонил ей вечером,
перед выездом в Северное Дегунино, и она ответила, что
приезжать мне не надо. При этом голос ее был так далек,
так отстранен, будто Северное Дегунино стало ночами
отражать свет солнца, как луна, будто оно превратилось
в другую планету, временами видимую, но недоступную.

Я заявил, что все равно приеду сейчас же, что готов
дальше делиться с ней впечатлениями от жизни. Но она
была непреклонна.

Напоследок она сказала, что ей пора начинать
молиться, работать и воздерживаться, а заключила прощальный
монолог словами «девки не ждут». Затем положила
трубку. И в тот момент я наконец догадался, что
она — православная лесбиянка.

Как тосковал я по ней, когда засыпал один, когда
сквозь замкнутость суток и годов проглядывается
финал всего сущего, я психовал, не зная, как вновь увидеть
мою пассию, психовал, вспоминая ее черное платье
с белыми кружевными рукавами, ее маленькую карманную
рюмку, психовал, представляя, как она где-то
там молится и воздерживается — с кем-то другим.

Один парень сказал мне, что недавно видел ее, бледную,
почти прозрачную, на Тверском бульваре в компании
мужиковатых бабищ, и добавил, что так измотала
ее, наверно, любовь.

Другой парень сказал мне, что видел ее — запостившуюся
до тщедушия — поющей на клиросе в храме Иоанна
Богослова на том же бульваре. Весь август я слонялся
вечерами по Тверскому бульвару и заходил в этот храм,
надеясь встретить мою лесбийскую красотку, но тщетно.
Мобильный телефон ее был наглухо заблокирован, а с
квартиры в Северном Дегунине она куда-то съехала.

Шестая дорожка Бреговича

Февраль, ночь, подмосковный поселок Лествино.
Фары моей машины освещают Ивана Денисовича.
Я сварил для него кастрюлю пельменей. Учуяв еду, Иван
Денисович от радости принялся забегать в свою конуру,
гремя цепью, и тут же выскакивать обратно.

Его глаза вспыхивают голодным зеленым огнем.
Машина стоит с включенным двигателем, чтобы не
разрядился аккумулятор. Вокруг безлюдно. Иду в свете
фар с кастрюлей. На морозе от пельменей валит пар, и,
не доходя до пса, я опускаю кастрюлю в снег: пусть еда
остынет.

Хозяин Ивана Денисовича — мой сосед Андрюха —
кормит его редко. В дом не пускает никогда, даже в сорокаградусную
стужу. И постоянно держит его на цепи,
потому что Иван Денисович может убежать.

Он рвется к кастрюле, тявкает. Наконец, пельмени
охлаждены, и я подношу ему кастрюлю. Обхватив ее
передними лапами, Иван Денисович жрет. То и дело он
отрывается от пельменей и блаженно взглядывает на
меня.

Кличку сосед ему дал общеизвестную и безродную:
Мухтар. Иной раз я воображаю, что вокруг его будки
натянута колючая проволока и стоят маленькие вышки.
Этого, в общем, только и не хватает для превращения
пространства между домом и сараем, где стоит будка,
в одноместную собачью зону.

И я стал называть Ивана Денисовича Иваном Денисовичем.
Как одного видного литературного узника. Он
откликается.

Этой зимой я регулярно подкармливаю пса. Почти
каждые выходные варю ему пельмени, макароны, балую
рыбкой. Иван Денисович стал меня любить.

С хозяином его я почти не вижусь, потому что приезжаю
из Москвы в ночь с пятницы на субботу или с субботы
на воскресенье, когда Андрей, человек пьющий,
спит в угаре.

Андрей живет тут постоянно. Он немолод и одинок.
Если, конечно, не считать Ивана Денисовича. Но нет,
не мог же Андрюха по своей воле стать членом семьи
заключенного и начальником лагеря одновременно. Не
мог он так изощриться. И нет у него родственных чувств
к Ивану Денисовичу.

Моя дача — на окраине поселка, здесь только частные
дома, в основном летние, а на той стороне оврага —
центр, там типовые серые пятиэтажки. Я приезжаю
сюда работать. Здесь удобно: собрана большая библиотека,
тихо. Привожу ноутбук.

Я пристрастил Ивана Денисовича к музыке. Точнее
к одной композиции одного автора. На другие песни
с этого диска он не реагирует. Как, впрочем, и на всю
остальную музыку вообще.

Теперь он сыт и ждет развлечения. Я открываю
багажник, чтобы лучше было слышно задние колонки
и сабвуфер. Нахожу в бардачке диск Бреговича, вставляю
его в магнитолу. Выбираю шестую песню, делаю
погромче.

Вступление — соло на саксофоне, затем подключаются
ударные. Великолепно аранжированная балканская
тоска разливается вокруг. Брегович начинает петь.
Иван Денисович в экстазе. Он катается по снегу возле
будки и, кажется, подвывает. Как и в первый раз, осенью,
когда я громко включил Бреговича возле дачи. Что происходит
в его душе при звучании песни № 6, что заставляет
кувыркаться и подвывать, я не знаю.

Диск с Бреговичем — лицензионный, запись несжатая.
Каждая песня — отдельная полноценная дорожка.

В соседних домах сейчас никого нет, громкой музыкой
я людей не потревожу.

Но вдруг терраса Андреева дома осветилась изнутри.
И Андрей вышел на крыльцо — бледный, в майке и подштанниках.
У него смертный зимний запой. Я думал,
Брегович его не разбудит.

Выключаю музыку. Иван Денисович перестал
кататься по снегу, сел и, высунув язык, уставился на
хозяина.

Тихо. Слышно, как Иван Денисович часто дышит.

— Ты, урод, — сказал ему Андрей, — лезь в конуру.
Иван Денисович, гремя цепью, повиновался.

Андрюха повернул взъерошенную голову ко мне:

— Потуши фары, Христа ради! Сил никаких нету.

Я выключил свет, заглушил двигатель. Запер машину
и пошел в дом.

Сегодня мне нужно подучить предмет под названием
«Русская литература ХХ века», в среду буду принимать
экзамен у первого курса. Дисциплина эта для меня
тяжела, потому как близка, жизненна. Ведь чем дальше
в века, тем проще, там все устаканилось, а тут — сидишь
где-нибудь за кружкой пива с поэтом, который отметился
в конце ХХ века, и непонятно: то ли он действительно
хрестоматийный поэт, то ли жалкий жлоб, который
на той неделе сломал нос своей юной жене.

А с покойниками — ясность и благодать. Поэтому,
устроившись на кухне под лампой и включив ноутбук,
я решил разделить писателей на живых и мертвых
и начать с мертвых.

С половины второго ночи до трех я занимаюсь мертвыми
поэтами. У меня солидный биографический словарь
в электронном виде. Дело идет. Мертвые — они
мне уже как родные: вот Тарковский, вот Пастернак. На
могиле Пастернака так хорошо в октябре пить с какойнибудь
молодой поэтессой красный крымский портвейн.
А если углубиться в это кладбище еще метров на
двадцать, там в кустах — черное надгробие Тарковского.
Возле него так хорошо в июле пить с какой-нибудь молодой
поэтессой сухое белое вино.

Безмерная собачья благодарность духовно излилась
на меня во время кормления Ивана Денисовича, и за
ноутбук и книги я сел с по-особому окрепшей совестью,
как советский фронтовик без высшего образования —
на институтскую скамью после победы над фашистской
Германией. Но из-за этого Иван Денисович постоянно
вертелся в моем сознании, когда я запоминал
тексты и биографии. Он безмолвно вступал в полемику
с образами авторов, смущая их одним своим видом.
Например, я представлял, как поэт Симонов в начале
60-х покупает в московском универмаге жене шубу,
и вдруг в меху обнаруживаются два глаза Ивана Денисовича.
В них нет ничего, кроме безудержного желания
съесть дешевых пельменей из курятины, в глазах его
нет осуждения, нет озлобленности, но все равно всем
стыдно: поэту, его жене, продавцам. И мне, конечно, не
по себе.

С трех до четырех часов я занимаюсь живыми поэтами.
Иван Денисович вклинился и в живых. Поэтов
Кенжеева и Кибирова я всегда воспринимаю в связке,
как парапланеристов в тандеме; и вот — они летят над
режимными объектами, им обоим одинаково безразлично
то, что там, внизу, их облаивают шинельные
иваны денисовичи, которые всерьез мешают только тем,
кто идет по земле. Например, поэтам-деревенщикам: их
сыновья служат в армии, их дочек соблазняют панки.

В четыре часа я подогреваю на сковороде докторскую
колбасу. Запиваю ее крепким чаем. Теперь надо
переключаться на прозаиков. С прозой легче. Почти
никакого жизнетворчества. Будь хоть последней паскудой,
на повести и романы это почти не влияет.

Лучшая повесть мертвого прозаика Владимова навод
нена лютыми врагами Ивана Денисовича — собаками,
служащими государству.

У живого прозаика Млечина взгляд псовый и скитальческий.
Я виделся с ним недавно. Его томит жена,
а уйти от нее некуда.

С прозой заканчиваю под утро. Надо отвлечься.
Почитать что-нибудь нехудожественное.

Я привез с собой недавно подаренный мне новый
литературный альманах. Но его я читать не буду. Он
совсем плохой. Зачем привез, не знаю. В какой-то неистовой
надежде на лучшую жизнь. Не люблю современные
альманахи. Само слово это звучит мохнато
и неприкаянно. Если бы не дарственная подпись мне от
хорошего человека на титульном листе, я непременно
пустил бы альманах на растопку.

Когда приезжаешь сюда в холода, надо протопить
печь один раз, после чего тепло поддерживают электрические
обогреватели.

Рассвело, пора ехать в Москву. Там отосплюсь.

Я кладу ноутбук в сумку, собираю книги. Обесточиваю
дачу — щелкаю рубильником на стене в прихожей.
Закрываю дверь. Завожу машину, прогреваю двигатель.
Какая-то старуха идет мимо по улочке. Иван Денисович
залаял на нее. На темном лице старухи — тоскливая озабоченность.
Я стал думать об этой старухе. О том, пережила
ли она своего старика, о том, как ее зовут, потом
подумал о другом старике — писателе Солженицыне,
отце самого главного Ивана Денисовича в литературе.
Не так давно я хотел с ним встретиться, поговорить. Но
узнал, что попасть к нему невозможно. Он постоянно
живет за городом, никого не принимает. Я хотел пойти
неофициальным путем, то есть перелезть через забор,
пробраться в дом и потребовать у Солженицына благословения.
Однако выяснилось, что дача эта охраняется,
как зона, что на заборе колючая проволока, а внутри
— сторожа́. То есть Солженицын как бы добровольно
сидит.

Мне стало жаль его, жаль всех отечественных сидельцев.
Я вылез из машины и спустил Ивана Денисовича
с цепи.

Пусть новые музыки играет судьба Ивана Денисовича,
пусть познает он другие мелкотравчатые университеты.
Кончился его срок. И он пошел по Руси. Точнее,
сначала он побежал вдоль забора, мимо трансформаторной
будки и магазина, а когда устал — пошел.

Отмена посадки

Наркодилерам Северо-Восточного
округа г. Москвы посвящаю

Удалось договориться. Опер Амосов позвонил
в агентство грузоперевозок и заказал машину. Через
полтора часа пришли грузчики. Опер Тихонов впустил
их в квартиру. Было жарко. Я открыл на кухне
окно. У подъезда стоял грузовик. В песочнице возились
и орали дети.

Весь план, деньги, две золотые цепочки и серьги
жены были отданы еще вчера. Хорошо, что она сейчас
в отпуске, в деревне.

Сперва вынесли недавно купленный компьютер.
Затем плазменный телевизор и холодильник. Амосов
свернул ковры; остался только один, бабушкин, потертый,
с тремя богатырями.

Тихонов снял в коридоре хрустальную люстру,
бережно обернул ее полотенцами и положил в коробку
из-под нового пылесоса. Молодому лейтенанту он велел
отнести пылесос в машину, а заодно купить пива. Лейтенант
вскоре вернулся.

Тихонов открыл зажигалкой одну бутылку и стал
пить из горла. Я тоже захотел пива. Тихонов понял это
и предложил мне угоститься. Я угостился.

Грузовой лифт не работал. Грузчики понесли с четырнадцатого
этажа по лестнице сервант, кожаные
кресла и столик из красного дерева.

Амосов спросил Тихонова,можно ли снять, не повредив,
накладные пластиковые панели с потолка в большой
комнате. Тот ответил, что нельзя.

Лейтенант нашел на балконе три бутылки дорогого
игристого вина, которые я хранил еще с мая.

Грузчики разобрали и вынесли кухонный гарнитур.
Один из них уронил микроволновую печь. Печь сломалась.

Амосов часто курит. Я попросил его делать это на
балконе. Он, кажется, обиделся… Не люблю, когда курят
у меня дома.

Тихонов открыл бутылку игристого. Попробовал,
похвалил. Я сказал, что купил вино в фирменном магазине.
Он оставил мне одну бутылку.

Теперь я вряд ли смогу купить подержанный пятилетний
«Мерседес», а ведь хотел сделать это уже на следующей
неделе. Придется устроиться на работу. И ходить
туда каждый день. Говорят, можно работать и дома, на
телефоне. Но Амосов забрал и сотовый, и оба стационарных
аппарата — из коридора и из большой комнаты.
Первым делом надо будет достать где-нибудь телефон.

Лейтенант спрятал в свой портфель палку сырокопченой
колбасы, килограмма два сосисок, упаковку хорошего
французского сыра и две баночки красной икры.
Оставшиеся продукты я сложил в большой полиэтиленовый
пакет. До конца недели обещали плюс тридцать.
Надо все побыстрее съесть, а то пропадет. Однако
в таком случае совсем нечем будет питаться до приезда
жены. Я бы занял денег у Николая, но он с семьей улетел
отдыхать в Турцию. Больше взять в долг не у кого.

Должно быть, консервы дольше сохранятся, если
опустить их в бачок унитаза, вода там холодная. Я отнес
несколько банок тушенки и рыбы в уборную. Тихонов
следил за мной.

Амосов примерил мое пальто. Оно оказалось ему
мало.

Лейтенант снял в спальне со стены репродукцию
Айвазовского и большие китайские часы. Он немного
стесняется меня.Похоже,мы с ним ровесники.

Из окна виден изгиб реки Яузы и железнодорожный
мост над ней. Хочется пойти куда-нибудь искупаться.
Я бы съездил в Строгино, там хорошо: широкий водоем,
а когда стемнеет, красиво светятся высотные дома. Там
можно очень душевно покурить теплым июльским вечером.
Но денег нет даже на метро.И курить уже нечего.

Интересно, что подумали соседи? Ведь при встрече
спросят. Скажу, отвозил,мол, с помощью знакомых ментов
ненужные вещи на дачу.

Тихонов вынес из ванной новое зеркало в бронзовой
раме. Амосов хотел открутить итальянский смеситель.
Он уже перекрыл стояк, но не нашлось разводного
ключа.

У грузчиков перекур. Когда отдохнут, понесут диван.
Лейтенант аккуратно сложил приглянувшуюся ему
одежду в спортивную сумку. Тихонов снял шторы.

Грузчики унесли диван. Амосов перебрал книги.
Отложил себе толстые, с золотым тиснением, и откручивает
тарелку спутникового телевидения. Лейтенант
объясняет ему принцип работы тарелки.

Чтобы хоть как-то заработать, можно сдать одну
комнату в квартире. Например, заселить в нее сразу
несколько гастарбайтеров. Или сдать всю квартиру,
получить аванс, а до приезда жены жить за городом, на
даче.

Грузчики с лейтенантом уже спустились вниз и залезли
в кузов грузовика.

Опера присели на дорожку, покурили. Тихонов на
полном серьезе сказал, чтобы я особо не напрягался и не
заморачивался, что все это суета сует, и взял коробку
с люстрой.

Когда они ушли, в квартире стало просторно и светло,
как в покаявшейся душе. Я разделся, залез в ванну.
Затычка подевалась куда-то вместе с цепочкой.

Я сел на сливное отверстие и включил прохладную
воду. Откупорил оставшуюся бутылку игристого. Да,
теперь я на карандашике.

Алессандро Барикко. Эммаус

Отрывок из романа

Нам по шестнадцать-семнадцать лет, и прошлого мы почти не помним; сами о том не догадываясь, мы не представляем себя в каком-то ином возрасте. Все мы — слишком «нормальные», другими мы и быть не можем: это у нас в крови и передается по наследству. На протяжении нескольких поколений наши семьи шлифовали свою жизнь, стремясь лишить ее каких-либо отличительных черт — таких, что бросались бы в глаза посторонним. Со временем они добились определенной сноровки в этом деле, овладели искусством быть невидимками: твердая рука, наметанный глаз — опытные мастера. В нашем мире гасят свет, выходя из комнаты, а кресла в гостиной накрывают целлофаном. На лифтах иногда устанавливают особое устройство: брошенная в щелочку монетка дает право подняться наверх. Вниз позволено ехать бесплатно, впрочем, это уже несущественно. Яичные белки сливают в стаканчик и хранят в холодильнике; в ресторан ходят редко — только по воскресеньям. На балконах безмолвные корявые растения, никогда не дающие плодов, защищены от уличной пыли зелеными маркизами. Яркий свет раздражает. Как ни странно, мы благословляем туман, вот так и живем — если это можно назвать жизнью.

Тем не менее мы счастливы, или, по крайней мере, верим, что счастливы.

В придачу к нашей нормальности мы, бесспорно, католики — верующие католики. На самом деле, мы так страстно опровергаем теорию естественного происхождения человека, что в этом есть некая ненормальность, однако нам все это кажется само собой разумеющимся и правильным. Мы веруем — и никакого иного пути не видим. Мы веруем яростно, истово, наша вера не дарит мир душе, а будит пылкие, необузданные страсти, она для нас словно физическая потребность, насущная необходимость. Недалек тот день, когда все это превратится в безумие, и тучи на горизонте уже сгущаются. Однако отцы и матери не чувствуют приближения бури; напротив, им кажется, что мы легко и естественно перенимаем семейные традиции, — по этому они позволяют нам делать то, что нам заблагорассудится. В свободное время мы ходим менять белье больным, утопающим в собственном дерьме, но никому не приходит в голову, что на самом деле это форма безумия. Любовь к бедности, гордость жалкими обносками. Молитвы. Не отпускающее ни на минуту чувство вины. Мы ущерб ны, но никто не желает этого замечать. Мы верим в Господа и Евангелие.

Так что наш мир имеет четкие физические границы, впрочем, духовные тоже — они укладываются в рамки литургии. В этом для нас заключена бесконечность.

А там, вдали, за пределами нашей обыденности, в гиперпространстве, о котором мы почти ничего не знаем, существуют другие люди, на горизонте маячат другие фигуры. А еще бросается в глаза, что они не верят — видимо, не верят ни во что. Они небрежно обращаются с деньгами, и все их вещи, их поступки излучают свет. Может, они попросту богаты, а мы смотрим на них снизу вверх, как буржуа, не сумевшие подняться повыше, и это взгляд из сумерек. Не знаю. Но мы ясно видим, что в них, и в отцах и в детях, химия жизни проявляется не в точных формулах, а в причудливых узорах, словно забыв о своей обязанности регулировать природу и захмелев от свободы. Так что они непонятны нам — как письмена, ключ к расшифровке которых утрачен. У них нет морали, благоразумия, совести — и они такие уже давным-давно. По всей видимости, они владеют несметными сокровищами, поскольку тратят свои богатства без счета — деньги, знания, опыт. Они сеют добро и зло, не делая между ними различия. И сжигают память, а по золе читают свое будущее.

Они идут вперед величаво и безнаказанно.

Держась от них на расстоянии, мы позволяем им попадать в наше поле зрения и иногда — в наши мысли. Случается также, что течение жизни внезапно сталкивает нас, мы соприкасаемся с ними, и это на краткие мгновения сглаживает очевидную разницу между нами. Общаются, как правило, родители, и лишь изредка — кто-либо из нас: недолгая дружба, девушка. Тогда мы получаем возможность разглядеть их вблизи. А когда приходится возвращаться в свой мир — нас не то чтоб прогоняли, просто отправляли в отставку, — в памяти остается несколько страниц, написанных на их языке. Остается в памяти и плотный, округлый звук струн ракетки, когда их отцы, играя в теннис, бьют по мячу. И просторные дома, у моря или в горах, о которых владельцы как будто частенько забывают, с легкостью отдавая ключи детям, дома, где на столиках стоят стаканы с остатками спиртного, в углах комнат красуются антич ные скульптуры, как в музее, а из шкафов торчат лакированные туфли. Черные простыни. Потемневшие фотографии. Когда мы делаем уроки вместе с ними — у них дома, — беспрестанно звонит телефон, и мы видим их матерей: они часто за что-то извиняются, но всегда со смешком, с какой-то незнакомой нам интонацией. А потом они подходят и проводят рукой по нашим волосам и говорят что-то, как девчонки, прижимаясь грудью к нашему плечу. Еще у них есть прислуга, а к распорядку дня они относятся легкомысленно, как будто составляя его на ходу, — кажется, они не верят в спасительную силу привычек. Кажется, они не верят ни во что.

Это целый мир, и Андре родом из этого мира. Изредка она появляется то здесь, то там, участвуя в событиях, которые не имеют к нам никакого отношения. Она наша ровесница, но бол́ьшую часть времени проводит в обществе тех, кто постарше, и это окончательно делает ее чужой, неуловимой. Мы видим ее, однако трудно сказать, замечает ли она нас. Вероятно, она даже не знает наших имен. Ее зовут Андреа — в наших семьях принято считать, что это мужское имя, а в ее мире — нет: там существует привилегия даже на имена. Но и на этом они не остановились: ее называют Андре, с ударением на «А», и такого имени нет больше ни у кого на свете. Всегда и для всех она была Андре. Разумеется, она очень красива: почти все их девушки прекрасны, но она особенно хороша, причем будто не желая того. В ней есть нечто мужское. Некая жесткость. Нам так проще, ведь мы католики, для нас красота — понятие духовное, не имеющее отношения к внешности, линия ягодиц ничего не значит, идеальный изгиб тонкой лодыжки не должен нас волновать: женское тело для нас — под запретом. В сущности, все сведения о нашей неизбежной гетеросексуальности мы почерпнули, заглянув в темные глаза своего закадычного друга или услышав рассказ товарища, которому мы всегда завидовали. Иногда источником знания становилась наша собственная кожа: по ней, под футболкой, ни с того ни с сего начинали бегать мурашки. Ко всему прочему, как-то само собой получается, что девушки, в которых есть нечто мужское, привлекают нас более других. Андре в этом смысле просто идеальна. У нее длинные волосы, но она их почти не расчесывает и никогда не укладывает, носит дикую гриву, как у американских индейцев. Самое чудесное — это ее лицо: цвет глаз, острые скулы, рот. На остальное как будто и смотреть незачем: ее тело — лишь способ существования, опора, средство передвижения, продолжение лица. Ни один из нас ни разу не задавался вопросом о том, что у нее под свитером: нам незачем это знать, и мы этому рады. Достаточно слушать ее негромкую речь, любоваться ее движениями, исполненными изящества и природной мягкой грации: они — продолжение ее красоты. В нашем возрасте никто не умеет управлять своим телом: мы ходим неуклюже, как цыплята, говорим чужим голосом, а она — словно из древнего мира, она столько всего знает, во всех тонкостях, интуитивно. У других девушек встречаются похожие движения и интонации, но большинству из них далеко до нее, потому что им приходится учиться тому, что ей дано от природы, — изяществу. В одежде, в поведении — во всем, каждое мгновение.

Поэтому она завораживает нас издалека, да и остальные тоже, надо сказать, околдованы ею, все. О ее красоте знают все, и парни постарше, и сорокалетние старики. И ее подруги тоже знают, и матери, включая ее собственную, для которой эта красота — как нож в сердце. Все знают, что она такая, и ничего с этим нельзя поделать.

Насколько нам известно, никто не осмелится сказать, что Андре — его девушка. Мы никогда не видели, чтоб она держала кого-то за руку. Или целовала — пусть даже мимоходом, в щеку. Ей это не нужно. У нее нет потребности кому-то нравиться: она как будто занята чем-то другим, более сложным. Наверняка существуют молодые люди, которые привлекают ее, — разумеется, совсем не такие, как мы: например, друзья брата, хорошо одетые, — они странно выговаривают слова, словно почти не разжимая губ. Пожелай она, и ей принадлежали бы и взрослые мужчины, которые вертятся вокруг нее и кажутся нам отвратительными. Мужчины с машинами. Действительно, иногда она уезжает вместе с кем-нибудь из них — на машине или на мотоцикле. Чаще по вечерам — словно тьма уносит ее в какую-то сумрачную зону, о которой мы и знать не хотим. Но все это не имеет ни малейшего отношения к естественному ходу вещей — к отношениям между юношами и девушками. Словно из цепи удалили несколько звеньев. Во всем этом нет того, что мы зовем любовью.

Так что она, Андре, не принадлежит никому — но в то же время мы знаем, что она принадлежит всем. Может, это лишь домыслы, и даже скорее всего, но наши разговоры о ней полны подробностей, словно рассказчик видел все своими глазами и ему все известно наверняка. И мы узнаем ее в этих рассказах — нам трудно представить себе все остальное, но это действительно она. И ее повадки. Например, ждет в уборной кинотеатра, прислонясь к стене, и они приходят, один за другим, и овладевают ею, а она даже не поворачивает лица. Потом она уходит, не потрудившись вернуться в зал за своим пальто. Они наведываются вместе с ней к шлюхам, она сидит там в углу, наблюдает и смеется — и если там есть трансвеститы, разглядывает и трогает их. Она никогда не пьет и не курит и занимается сексом, сохраняя полную ясность рассудка, говорят, не издавая при этом ни звука. Существуют какие-то снимки, которых мы никогда не видели: она — единственная женщина, фигурирующая на них. Ей все равно, что ее фотографируют, все равно, что иногда следом за сыновьями ею овладевают отцы — ей как будто все это не важно. На следующее утро она опять никому не принадлежит.

Нам трудно ее понять. Днем мы ходим в больницу для бедных. В мужское урологическое отделение. Больные лежат под одеялом без штанов, в их уретры вставлены резиновые трубочки, которые, в свою очередь, соединяются с трубочками чуть побольше, и все это оканчивается мешочком из прозрачной резины, закрепленным сбоку от кровати. Так больные мочатся, не ощущая этого, и им не приходится вставать. Все оказывается в прозрачном мешочке: моча там может быть водянистой, а может — темной, и даже красной от крови. Наша задача — выливать мочу. Для этого нужно отсоединить одну трубочку от другой, снять мешок, пойти в туалет с таким вот полным пузырем в руке и вылить содержимое в унитаз. Потом мы возвращаемся в палату и ставим все на место. Трудно отсоединять трубочки одну от другой: приходится сжимать пальцами ту, что вставлена в уретру, и сильно дергать, иначе вторая, прикрепленная к мешку, не отделяется. Мы стараемся делать это осторожно. Параллельно разговариваем с больными: весело болтаем, склонившись над ними и пытаясь не сделать им слишком больно. Им в этот момент до лампочки все наши вопросы, они думают лишь о той пытке, которой подвергается их пенис, однако отвечают сквозь зубы, потому что понимают: мы болтаем ради их же блага. Чтобы вылить мочу, нужно вынуть красную пробочку в нижнем углу мешка. Часто внутри остается песок, напоминающий осадок на дне бутылки. Тогда приходится хорошенько промывать мешок. Мы делаем все это, потому что веруем в Господа и в Евангелие.

Еще кое-что об Андре: однажды мы собственными глазами видели ее в баре — ночь, кожаные диваны, приглушенный свет, и многие из тех мужчин были там, — а мы попали туда по ошибке: захотелось перекусить. Андре сидела за столиком, и они тоже — все сидели. Потом она поднялась и вышла, пройдя совсем близко от нас, — отправилась на улицу и прислонилась к капоту спортивной машины, стоявшей во втором ряду с включенными габаритами. Потом явился один из этих типов, открыл машину, и они оба сели в нее. Мы стояли рядом, подкрепляясь бутербродами. Они не уехали — видимо, для них мало что значили проезжавшие мимо машины и редкие прохожие. Она склонилась, голова ее оказалась между рулем и грудью молодого человека — тот смеялся и смотрел прямо перед собой. Разумеется, все происходящее скрывала шторка, но время от времени в окне возникала ее приподнявшаяся голова: Андре поглядывала на улицу, двигаясь в каком-то собственном ритме. В один из таких моментов он положил ей руку на голову, попытавшись снова наклонить ее, но Андре яростно вырвалась и что-то прокричала. Мы продолжали жевать свои бутерброды, но при этом, словно зачарованные, следили за развитием событий. На какое-то время они замерли в этом нелепом положении, молча: Андре была похожа на черепаху, высунувшую голову из панциря. Потом она снова склонилась и исчезла за шторкой. Молодой человек запрокинул голову. Мы расправились с бутербродами. Наконец молодой человек вышел из машины: он смеялся и поправлял пиджак. Они вернулись в бар. Андре проследовала мимо, посмотрев вдруг на одного из нас, словно пытаясь что-то вспомнить. Затем она снова уселась на кожаный диван.

— Она ему минет делала, — сказал Бобби, знавший, что это такое, — он единственный из нас хорошо знал, что такое минет. У него раньше была подружка, которая это делала. Поэтому, после того как он подтвердил, что мы стали свидетелями минета, сомнений у нас не осталось. Мы по брели дальше молча: было ясно, что каждый из нас пытается мысленно соединить отдельные части увиденного и представить себе, что происходило за шторкой автомобиля. Мы воссоздавали в своем воображении эту картину, стремясь как бы увидеть ее вблизи. Для этого мы использовали то немногое, чем располагали: я, например, вспоминал гримасу своей подружки, которая однажды засунула конец моего члена себе в рот — и держала его так, неподвижно, странно выпучив глаза — слишком сильно выпучив. После этого представить себе Андре было, разумеется, не так-то просто. У Бобби наверняка получалось лучше; может, и у Луки тоже: он не любит рассказывать о таких вещах, но, вероятно, повидал их за свою жизнь больше, чем я, да и испытал на себе тоже. Что до Святоши, он — другое дело. Мне не хочется об этом говорить — во всяком случае, не сейчас. А между тем он из тех, кто, размышляя о собственном будущем, не исключают для себя возможности стать священником. Это он нашел для нас работу в больнице — как занятие в свободное время. Прежде днем мы навещали стариков — тех, у которых нет ни гроша и о которых родные забыли, — мы ходили в их крошечные домишки и приносили им поесть. Потом Святоша обнаружил эту больницу для бедных и сказал, что она отлично для нас подходит. В самом деле, после нее мы с удовольствием выходим на свежий воздух, все еще ощущая запах мочи, и отправляемся восвояси с гордо поднятой головой. У больных стариков под одеялами — немощные руки и ноги, покрытые волосками, такими же седыми, как волосы на голове. Они очень бедны, у них нет родственников, им никто даже газет не приносит, изо рта у них тошнотворный запах, они противно стонут. Нам приходится преодолевать отвращение, привыкать к грязи, вони, прочим обстоятельствам, и это нам по силам, — а взамен мы получаем то, что трудно описать словами, — непоколебимую, твердую как камень уверенность в себе. Мы выходим из больницы в вечернюю тьму, став более стойкими и как будто более настоящими.

Анатолий Гаврилов. Берлинская флейта

Несколько рассказов из сборника

В Крым хочешь?

Оттепель, сосульки, скользко.

Поскользнулся, забалансировал, успел зацепиться за
дерево.

Шел по Балакирева, взглянул на окна квартиры Владимира
Ивановича.

Его уже там нет.

Учился во ВГИКе, подавал надежды, потом бросил,
ушел в проводники, а в прошлом году умер.

Опять снегири прилетели, расположились на яблоне,
похожи на краснобокие яблоки.

Вороны и галки что-то выклевывают из снега, снуют
воробьи и голуби, и вдруг все они, включая снегирей,
будто по команде, улетели в сторону воинской части.

Может, армейской кухней пахнуло, может, что-то
другое.

Утечка воды в туалете, в районе стыковки сливного
бачка с унитазом, там, где гибкий фитинг.

Нужно купить новый и заменить.

Я это уже делал.

А пока подставлю туда пластиковую коробку из-под
торта.

Сборник рассказов К. Паустовского «Мещерская сторона», рассказ «Телеграмма».

Этот рассказ так впечатлил когда-то Марлен Дитрих,
что она, будучи в Москве, вдруг опустилась перед автором
на колени.

Рассказ действительно хорош.

«А ты пишешь всякую хрень!» — сказал мне по телефону
в час ночи литератор Подберезин.

Может быть.

С крыши с грохотом свалилась снежная глыба.

Попади под такую — шею свернет.

Бульдозер рушит обгоревшие шлаконабивные стены
дома, где жили Зайцевы.

Алкоголь, огонь, зола, пепел.

Свежий номер рекламной газеты «Из рук в руки».
Иногда покупаю и погружаюсь в предложения и спрос,
подчеркиваю, сопоставляю, анализирую, а зачем — не
знаю.

Когда-то мой дед занимался маклерством, и это,
может быть, передалось мне, но уже только в плане теоретическом.

По местному телевидению местный художник говорит
о красоте родного края, о том, что нужно ее любить
и ценить. А всякие там фокусы нам не нужны. «Решительно
не нужны!» — вдруг почти истерически закончил
художник и сделал рукой замысловатое движение,
изображая ненавистные ему фокусы.

— Пишешь? — спрашивает из Москвы по телефону
мой друг Николай Евгеньевич.

— Пишу.

— Что?

— Ну… рассказы…

— В каком духе?

— Ну… не знаю…

— А хочешь в Крым? Я дом там недавно купил, рядом
с морем. Хочешь? Ты ведь никогда не бывал в Крыму?

— Не бывал.

— Побываешь, обязательно побываешь! И почувствуешь
совершенно другую жизнь! Но для этого ты уже сейчас
должен духовно подготовиться, изменить, так сказать,
свой взгляд на мир, отказаться от своего вечного
пессимизма. Напиши что-нибудь светлое, и ты поедешь
в Крым!

— Не поздновато ли что-то пересматривать?

— Нет, нет и еще раз нет! Да, непросто избавиться
от привычного, но это нужно сделать! Нужно и можно!
Хватит скулить и жаловаться!
Хотел бросить трубку и закончить разговор, но вместо
этого пробормотал «спасибо».

Сходил в магазин, купил гибкий фитинг, устранил
в туалете утечку воды, потом перелистывал путеводитель
по Крыму: «Южный берег Крыма тянется на 250 км
от мыса Айя до горы Кара-Даг… сколько трудящихся,
больных или просто уставших от напряженной работы
людей отдохнуло на живописном берегу, у синего моря!»

— Иногда мне говорят, что в моих рассказах мало
светлого, — сказал я знакомому психологу. — Можно ли
что-нибудь с этим сделать?

— Ничего, — после некоторой паузы ответил психолог.

И вот я лежу и думаю, что имел в виду психолог?
Ничего не надо делать, потому что дело безнадежное,
или потому что все нормально?

Норма — статистическое понятие. А Крым — полуостров.

Армия

Служил?

— Служил.

— Когда?

— Давно.

— Где?

— В подпровинции Восточноевропейской провинции.

— Что это?

— Полесье.

— Лес?

— Леса и болота, окруженные электрозаградительной
сеткой, танталовыми нитями сигнализации и паутиной
стальных ловушек.

— Что еще?

Казарма, столовая, клуб, библиотека, строевой плац,
учебный корпус, футбольное поле, топливо, ракеты,
пусковые устройства, ягоды, грибы, желуди, дубы,
сосны, лещина, крушина, прочее.

— Ракетные войска?

— Да.

— Куда нацелены ракеты?

— Не знаю.

Не знаешь или не хочешь говорить?

— Меня это тогда совершенно не интересовало.

— Кем был?

— Сначала третьим номером расчета, потом — вторым.

— Первым не стал? Не было возможности?

— Была, но я не стал.

— Почему?

— Не знаю.

— А если подумать?

— В силу ряда причин интровертного порядка.

— Что с женщинами?

— Их там не было.

— Совсем не было?

— Для меня не было. Штабистка, телефонистка
и медсестра были окружены плотным кольцом более
сильных самцов.

— Алкоголь?

— Очень редко.

— Наркотики?

— Однажды дали покурить, но я ничего не понял.

— Спортом занимался?

— Футбол, волейбол, баскетбол, настольный теннис.

— Читал?

— Читал. Преимущественно всякую западную дрянь.

— Джойс,Кафка?

— Если бы! Но их там не было. Там были их жалкие
эпигоны.

— Как к этому относился твой армейский друг и
наставник Сергей Беринский?

— Он не одобрял моего «западничества».

— Что говорил?

— Он призывал меня к более уважительному отношению
к русской классике.

— А ты?

— Внешне соглашался, а внутренне бежал в другую
сторону.

— Что сейчас?

— Сейчас? Сейчас не знаю. Сейчас почти ничего не
читаю.

— Почему?

— Не знаю.

— Подумай.

— Тебе придется долго ждать.

— Тогда вернемся к армии?

— Зачем?

— Но ты говорил, что был там счастлив?

— Я говорил? Впрочем, вполне возможно. Не стану
отрицать.

— В каком сейчас состоянии армия?

— В полной боевой готовности.

— Ты уверен?

— Я основываюсь на ежедневных докладах Генштаба
и личных инспекторских проверках войск.

Шучу,конечно.На самом деле я ничего не знаю о состоянии
нашей армии.

— И тем не менее — с праздником вооруженных сил!

— Будьте здоровы.

Повседневность

Утро туманное. Довольно прохладно. Кофе, сигарета.
Фильм Джармуша «Кофе и сигареты». Смотрел у Павла
Владимировича. После «Рябиновой на коньяке», кофе
и сигарет он предложил мне «Кофе и сигареты» Джармуша.

Никто нам не мешал, и мы друг другу не мешали. И на
диване было хорошо и уютно, и фильм мне понравился
с первых же кадров: какое-то замызганное кафе, столик,
кофе, сигареты, чьи-то дрожащие руки. И я понимал
эти дрожащие руки, после армии у меня тоже какое-то
время дрожали руки, а потом я уснул, и Павел Владимирович
меня не будил…

Недавно он закончил перевод восьмисотстраничного
английского текста для издательства «Академия».
Что-то из области психологии. Там, наверное,есть и про
дрожащие руки. «Не дай мне Бог сойти с ума», — боялся
Пушкин.

В Москве открылась международная книжная ярмарка.

Года четыре тому назад меня пригласило на подобную
ярмарку издательство «Запасной выход», и там
я быстро сник и стал искать какой-нибудь запасной
выход, чтобы убежать, исчезнуть.

С комфортом, аристократом мчишься в экспрессе
в столицу, где уже через каких-нибудь полчаса превращаешься
в тварь дрожащую, в мычащее ничто…

Туман.

Словно в холодном и бесконечном тумане все происходит
в фильме Ю. Германа «Хрусталев, машину!»,
словно в какой-то холодной операционной люди безжалостно
орудуют ржавыми скальпелями, препарируют
друг друга, и никакого намека на выход из этого морга,
и это мужественный поступок художника.

Кино…

Лет восемь назад мы вдруг вспыхнули, нам вдруг
показалось, что мы можем сделать нечто такое, что
всколыхнет весь мир, и мы сделали жалкий фильм про
мстёрский кирпичный завод, потом что-то еще, заказное
и жалкое, а потом разбежались в разные стороны.

Туман.

Нужно все же сосредоточиться и составить синопсис
своей будущей книги для издательства «Олимп».

Нужно все же сосредоточиться и пустить в дело на
даче три мешка цемента, который уже на грани безвозвратного
затвердения в бесполезную глыбу.

Нужно…

Звонок из Москвы. Это Николай, друг юности, он
только что из Рима, он был в папской библиотеке в связи
с продолжением работы над фильмом про Кирилла
и Мефодия.

Мы оба из Мариуполя, и он спрашивает, не ездил ли
я туда, нет, отвечаю, не ездил.

— Но хочешь?

— Хочу.

— Я готов помочь тебе.

— Спасибо.

— Чем хочешь — поездом, самолетом?

— Поездом.

— Плацкарт, купе, СВ?

— Плацкарт.

— Ты поедешь в СВ, ты будешь один.

— Спасибо.

— Там есть у кого тебе остановиться?

— Ну… найду…

— Ты остановишься в «Спартаке», в номере «люкс».

— Спасибо.

— Одно условие — не пить.

— Я постараюсь.

— Так на когда тебе заказывать, бронировать?

— Ну… это…

— Короче, определись и тут же звони мне. Там еще
можно купаться. Там еще долго будет тепло и сухо.

— Я помню.

— Обнимаю, звони.

Материально он весьма состоятелен, но звонить
я ему не стану. В конце концов, туда можно добраться
и товарняком, а там остановиться в каком-нибудь из
отстойных вагонов в каком-нибудь тупике, буквально
рядом с морем.

Ведь я там когда-то работал сцепщиком и все там
знаю. И будет море шуметь, и будут чайки кричать,
и будет долго тепло и сухо.

Письмо

Светает.

Снега, мороза нет.

Из пустынного одноэтажного дома медленно выползают
бездомные и расползаются по объектам добычи
средств жизни.

Появился первый из бригады кровельщиков.

Они ремонтируют плоскую кровлю нашей пятиэтажки.

Он смотрит на окно, где живет молодая симпатичная
особа.

Возможно, она стягивает с себя ночную сорочку.

Звонила Вера из Берлина: будет в Москве в январе,
хорошо бы встретиться.

Звонил Арсений из Доброго: он написал новое стихотворение
и дважды зачитал его. И я ответил, что
хорошо.

По телевизору показали жизнь человека-отшельника,
и я подумал о своем отце.

Живет он в другом городе, не виделись и не общались
мы с ним уже лет десять.

Как он там живет? Жив ли вообще?

Давно собираюсь написать ему, но каждый раз останавливаюсь
перед чем-то непреодолимым.

Летом видел на даче очень крупную, похожую на
орла птицу.

Она вылетела из лесной полосы вдоль железной
дороги, опустилась на конек моего дачного дома. Смотрела
на меня отстраненно, холодно, сухо. И мне вспомнился
взгляд отца.

Подошли еще кровельщики. Один из них взгромоздился
с ногами на лавочку, верхняя планка подломилась,
и он полетел вверх тормашками. Его товарищи
заржали, а вороны заволновались, загалдели, снялись
с деревьев и ушли в сторону воинской части.

Скоро День Ракетных войск стратегического назначения.
Моя срочная служба прошла именно в этих войсках
и…

И что?

Ничего. Прошла и прошла, хотя…

Ладно, как-нибудь в другой раз.

Асфальт, лужи, ветер, редкие островки грязного
снега.

На рынке в продаже уже появились искусственные
елки.

Когда-то давно замешкались с установкой елки.
В сумерках наспех нагреб во дворе мерзлых комьев,
живую елку установили в ведро с этими комьями, они
стали оттаивать, и оттуда пошла вонь.

То есть нагреб какого-то мерзлого дерьма.

Люди, машины, дома.

Видел Б., который спивался, а сейчас выглядит
вполне респектабельно.

Видел В., который выглядел респектабельно, а нынче
у аптеки просит добавить ему на «Трояр»*.

Прогулка по частному сектору за СИЗО.

Дома, домишки, халупы, кошки, собаки, кусты, деревья.

Задумчиво курит у калитки халупы старик в ватнике,
в шапке, в валенках. И я вдруг поздоровался с ним,
и он радостно ответил. И улыбка озарила его сухое морщинистое
лицо. И я снова подумал о своем отце.

Сейчас приду и напишу ему.

Нужно забыть отстраненность и холодность его
взгляда по отношению ко мне.

Нужно в самом себе преодолеть сухость и холодность.

Сейчас приду и напишу ему.

Уже пришел.

Уже пишу.


* Средство для ванн, содержащее спирт

Тициано Скарпа. Венеция — это рыба

Вступление к книге от автора и от переводчика

О книге Тициано Скарпа «Венеция — это рыба»

Эта книга уже авторитетного в Италии
писателя Тициано Скарпы в оригинале
имеет подзаголовок «Путеводитель».
Представьте себе путеводитель по Москве
под названием «Москва — это пробка» (известно какая — нескончаемая). Или справочник по Парижу
«И Париж — это пробка» (от шампанского). Разумеется, от путеводителя с таким названием ничего путного ждать не приходится. Заглянув в книгу на подъезде к Венеции, вы можете разве что сбиться с пути.
Хотя бы потому, что единственный указанный в ней
маршрут звучит так: «наугад». Впрочем, следовать
этим маршрутом автор предлагает не столько нам
самим, сколько отдельным частям нашего тела. Вот
заголовки основных разделов книги: ступни, ноги,
сердце, руки, лицо, уши, рот, нос, глаза. Метода не
нова и проверена временем. Читаем у Павла Муратова в венецианском эпилоге «Образов Италии»:
«Своей ногой ступал я однажды на камни Испанской
лестницы, своим лицом чувствуя горячие веяния сирокко! Своей рукой срывал розы на склонах Монте
Берико, в оградах палладианских вилл и своими
пальцами ощущал тонкую пыль, осевшую на тяжелых гроздьях в виноградниках Поджибонси или
Ашьяно!» С помощью такого природного инструментария мы начинаем осязать, слышать, видеть, чувствовать город, который бросил вызов природе самим
фактом своего существования, да и вообще не особо
с ней считается. Мы улавливаем ступнями молекулярный поскрип миллионов окаменевших столбов,
вколоченных в дно лагуны и образовавших твердь
там, где ее быть не должно. Слоняемся по лабиринту
микроскопических долин и взгорий, пока ноги не
нальются трахитом, которым выложены венецианские мостовые. Тогда мы отдаемся на произвол уличного варикоза или колыбельной качки водного трамвайчика, отказавшись от попыток понять Венецию
умом. Ум уступает место чувствам, а именно сердцу,
которому в Венеции уж точно не прикажешь. Доказательств тому сколько угодно: от частного романтического опыта бесчисленных и безымянных пар
до среднестатистических откровений на тему «Легко
ли влюбиться в Венеции?». Забавная подборка мнений, интервью, мемуаров и даже стихов по этому поводу представлена Скарпой-коллекционером в главе
«Сердце».

Светлейшему граду в кои-то веки повезло с бытописателем из местных (Тициано Скарпа родился
в Венеции в 1963 г.). Они, как водится, не очень
горазды на всплески чувств к родным палестинам,
тем более таким, как Венеция, вечно ускользающим
и размноженным лагунной рябью. Здесь следует оговориться, вспомнив блистательную венецианскую
триаду золотого восемнадцатого века: Гольдони,
Вивальди и Казанову. Они запечатлели родной город в бессмертных творениях литературы, музыки
и деятельной жизни, отразили его изначальный облик, голос и норов. Нельзя не упомянуть и о плеяде
прославленных ведутистов Сеттеченто: Каналетто,
Б. Беллотто, Ф. Гварди, Дж. Б. Тьеполо, П. Веронезе
или о хроникере городской жизни П. Лонги, окрещенного Гольдони «кистью, ищущей правды». И все
же именно зоркий глаз и сдержанность оценки великих пришлых от Гете и Тернера до Муратова
и Бродского предлагают нам выверенную матрицу
восприятия Венеции. На всякий случай, чтобы не
скатиться в слащавую и бесформенную патетику, не
захлебнуться в сбивчивых отчетах, путаных текстах,
застывших красках, блекнущих фотографиях, предательских, как невнятный выговор гостей Венеции.
Задолго до Скарпы тончайший образный радар Иосифа Бродского распознал в полузавешенных высоких окнах на другом берегу канала «подсвечник-осьминог, лакированный плавник рояля, роскошную
бронзу вокруг каштановых или красноватых холстов,
золоченый костяк потолочных балок — и кажется,
что ты заглянул в рыбу сквозь чешую и что внутри
рыбы — званый вечер». Точно так же задолго до
Бродского отметился решительным мнением о городе Монтескье: Венеция — это «место, где должны
жить только рыбы».

Автор этого рельефного путеводителя по собственным ощущениям и опыту жизни в Венеции,
путеводителя, который никуда не ведет, наконец-то
оказался писателем, а не новоиспеченным краеведом,
известным по основному роду занятий как домохозяйка, телеведущий, футболист, феминистка, дизайнер, пластический хирург, скандальный журналист,
лукавый политик, ловкий магнат, в свою очередь начинавший продавцом электровеников, мэр-философ
или рок-музыкант. Писателем, за плечами которого
несколько знаковых романов и сборников рассказов рубежа веков. В 2009 году роман Скарпы «Stabat
Mater» удостоен престижнейшей литературной премии Италии «Стрега». Ну а в этой своей едва ли не
самой удачной, на наш вкус, книге автор словно приглашает читателя прикоснуться, принюхаться, прислушаться, приглядеться к сразу неосязаемым атомам венецианского благолепия, отведать местного
напитка, испробовать кушанье, освоить говорок.
Карманный словарик причудливой городской топонимики из раздела «Глаза» становится кодом доступа
к исконной Венеции, «незамыленной» ордами иноязычных пришельцев. Однако мы открываем Венецию не потаенных задворок, неведомых островков,
диковинных блюд или непролазных дебрей диалекта.
Венеция Скарпы давно слилась с гостеприимной
лагуной, сделавшись неотъемлемой частью пейзажа
между небом и водой. Достаточно взглянуть на него
сквозь трехмерный кристалл этой необычной инструкции по пользованию Венецией. Тогда станет
ясно, что истинный жанр книги — литературное
приношение, домодельная подвеска венценосному
городу от одного из его преданных уроженцев.

Г. Киселев

Венеция — это рыба. Присмотрись к ее
контурам на географической карте.
Она напоминает гигантскую камбалу,
распластавшуюся на дне лагуны. Почему эта дивная рыбина поднялась вверх по
Адриатике и укрылась именно здесь? Ведь могла
бы еще постранствовать, заплыть в любое другое место. Махнуть под настроение куда глаза
глядят, помотаться по белу свету, наплескаться
вдоволь — ей это всегда нравилось. На ближайший уик-энд в Далмацию, послезавтра в Стамбул, следующим летом на Кипр. И если она все
еще обретается в здешних краях, на то должна
быть своя причина. Лосось, выбиваясь из сил,
плывет против течения, преодолевает пороги,
чтобы заняться любовью в горах. Все русалки
с Лукоморья приплывают умирать в Саргассово
море.

Авторы других книг разве что улыбнутся,
прочитав эти строки. Они расскажут тебе о возникновении города из ничего, о его громадных
успехах в торговом и военном деле, о его упадке.
Сказки. Все не так, поверь. Венеция всегда была
такой, какой ты ее видишь. Или почти всегда.
Она бороздила моря с незапамятных времен.
Заходила во все порты, терлась обо все берега,
пирсы, причалы. К ее чешуе пристали ближневосточный перламутр, прозрачный финикийский песок, греческие моллюски, византийские
водоросли. Но вот в один прекрасный день она
почувствовала всю тяжесть этих чешуек, этих
крупинок и осколков, понемногу скопившихся
на ее коже. Она заметила образовавшийся на ней
нарост. Ее плавники слишком отяжелели, чтобы
свободно скользить в потоках воды. Она решила
раз и навсегда зайти в одну из бухт на крайнем
севере Средиземноморья, самую тихую, самую
защищенную, и отдохнуть здесь.

На карте мост, соединяющий ее с материком, похож на леску. Кажется, что Венеция попалась на удочку. Она связана двойной нитью:
стальной колеёй и полоской асфальта. Но это
случилось позже, всего лет сто назад. Мы испугались, что однажды Венеция передумает
и вновь отправится в путь. Тогда мы привязали
ее к лагуне, чтобы ей не взбрело в голову опять
сняться с якоря и уйти далеко-далеко, теперь уже
навсегда. Другим мы говорим, что тем самым хотели защитить ее, ведь после стольких лет швартовки она разучилась плавать. Ее сразу отловят,
она немедленно угодит на какой-нибудь японский китобоец, ее выставят напоказ в аквариуме
Диснейленда. В действительности мы больше не
можем без нее. Мы ревнивые. А еще изощренно
жестокие, когда речь заходит о том, чтобы удержать любимое существо. Мы не только привязали ее к суше. Хуже того, мы буквально пригвоздили ее к отмели.

В одном романе Богумила Грабала есть мальчик, одержимый страстью к гвоздям. Он заколачивал их исключительно в пол: дома, в отеле,
в гостях. С утра до вечера мальчик лупил молотком по шляпкам гвоздей, загоняя их в паркетные
полы, попадавшиеся ему, так сказать, под ногу.
Он словно хотел накрепко прибить дома к почве, чтобы чувствовать себя увереннее. Венеция
сделана точно так же. Только гвозди тут не железные, а деревянные. И еще они огромные, от
двух до десяти метров в длину, а в диаметре сантиметров двадцать—тридцать. Вот такие гвозди
и вбиты в илистый грунт мелководья.

Все эти дворцы, которые ты видишь, здания,
отделанные мрамором, кирпичные дома нельзя
было строить на воде: они бы погрязли в размякшей почве. Как заложить прочный фундамент
на жидкой грязи? Венецианцы вогнали в лагуну
сотни тысяч, миллионы свай. Под базиликой
делла Салюте их по меньшей мере сто тысяч.
Столько же и под опорами моста Риальто, чтобы
удерживать нагрузку каменного пролета. Базилика св. Марка стоит на дубовой платформе, которая опирается на свайное сооружение из вяза.
Стволы доставляли из кадорских лесов в Альпах
Венето. Их сплавляли по реке Пьяве и ее притокам до самой лагуны. Использовали лиственницу, вяз, ольху, сосну, равнинный и скалистый
дуб. Светлейшая (Ит. Serenissima f — Светлейшая; полное название: Serenissima
Repubblica di Venezia — Светлейшая Республика Венеция)
была очень прозорлива. Леса
берегли как зеницу ока. За незаконную вырубку
строго наказывали.

Деревья переворачивали макушкой вниз
и вбивали наковальней, поднятой с помощью
шкивов. В детстве я еще успел это увидеть.
Я слышал песни рабочих-коперщиков. Песни
звучали в такт с размеренными и мощными ударами зависших в воздухе молотов цилиндрической формы. Они медленно скользили вверх по
вертикальным балкам, а затем с грохотом срывались вниз. Стволы деревьев насыщались минеральными солями как раз благодаря грязи. Тина
покрывала их защитной оболочкой и не давала
сгнить от соприкосновения с кислородом. За
время многовекового погружения дерево превратилось почти в камень.

Ты идешь по бескрайнему опрокинутому
лесу, бредешь по невообразимой, перевернутой
вверх дном, чащобе. Все это кажется выдумкой
посредственного писателя-фантаста, однако же
это правда. Я расскажу, что происходит с твоим
телом в Венеции. Начнем со ступней.

Владислав Булахтин. Девушка, которой нет

Отрывок из романа

О книге Владислава Булахтина «Девушка, которой нет»

10.50

Да, ее посещали мысли не заходить в эту квартиру. Она трижды порывалась развернуться и сбежать в свою мебельную конторку, разложить «косынку», покопаться в ЖЖ, сделать что-нибудь бесполезное и успокаивающее.

У подъезда Фея окончательно решилась не идти на собеседование.

Войти в дом дернула не надежда — трудовых перспектив здесь явно искать не следовало, не ответственность — забила Фея на любые обещания и договоренности с будущим работодателем, не отчаяние…

Подняться на второй этаж заставила почти утраченная лихость и любопытство — какой отчаянный лузер отважился поселить свое кадровое агентство здесь?

На месте звонка жиденькими усиками свисали два белых проводка. Она громко постучала. Из глубины квартиры раздался звонкий крик, приглушенный хлипкой перегородкой двери:

— Заходите-заходите! Открыто.

«Рабство… рабство… рабство…» — достукивали молоточки, когда Фея помещала их в недоступную сознанию глубину.

Коридор был темный, короткий, захламленный мятой летней обувью. Фея шагнула в комнату, в которой полумрак рассеивался, обретая бесцветную серость зимних сумерек (удивительно — ведь на улице жарит солнце…). Пыльная, но прозрачная занавеска прикрывала грязные окна.

Комната стала бы достойным пристанищем московских бомжей, наркоманов, таджиков, вьетнамцев или черт-те кого еще — в нынешние, почти политкорректные времена их не позволяют именовать несолидными эпитетами.

Фея не метнулась на выход только потому, что царящий кругом беспорядок нельзя было представить жилым, притонным, годным к насилию. В нем угадывалась система — потуги на сохранение контроля над захватывающим пространство царством вещей.

Стены облепили старенькие шкафы, шкафчики и полки разной высоты, разной конструкции и странного содержания.

У окна стоял большой двухтумбовый стол. За ним, спиной к тусклому свету, сидел худощавый субъект — маленькая плешивая голова, узкие плечи, руки гладят стерильно чистую поверхность стола.

Фея замерла на входе в комнату. Увиденного здесь хватало, чтобы не рассчитывать на перспективу интересной работы. Сумма тревожных впечатлений подталкивала хватать ноги в руки и тикáть отсюда без оглядки. Но…

Но тут маленькая голова заговорила:

— Фея Егоровна? Давно жду. Не пугайтесь здешнего убранства. Увы, не от меня зависит… кхе-кхе…

Фее не понравилось все, что он сказал.

Почему этот тип давно ее дожидается? (Она опоздала всего на несколько минут.)

Если убранство заведомо отпугивает, какого дьявола его не меняют?

Кто-то заинтересован в этом бардаке, а этот «кхе-кхе«-тип не может ничего поделать?

— Действительно, необычно здесь у вас, — сказала Фея. — Коллекционируете?

— Э-э-э… нет. Как-то все само… — Еще одна нелепая фраза, растерянный всплеск руками. — Да вы проходите, проходите, присаживайтесь. Поговорим.

Мужик указал на табурет, прислоненный к покосившемуся шкафу.

В гробу она видела такие собеседования — на некрашеном табурете, в пыльной комнатенке убогой хрущобы отстойнейшего района Москвы.

Но блеющий голос и жесты плешивого были настолько неуверенны, просящие перепады голоса выдавали такую откровенную заинтересованность… Фея сдалась. Осторожно уселась на покачивающийся раритет и требовательно уставилась в лицо своего vis-à-vis.

По всем стандартным женским меркам мужик был жалок — неуловимый возраст между сорока и пятьюдесятью, бегающие глазки, большие уши, длинная худая шея, скошенный лоб, просторная залысина, большой нос, редкая бороденка и нездоровый румянец во всю щеку…

Внешний вид дополняла застиранная клетчатая рубаха, щедро расстегнутая на груди.

«Маньяк, растлитель малолетних, некрофил, потрошитель…» — перебирала Фея варианты, сгруппировавшись, чтобы в случае нападения крепко врезать в растерянное лицо этого никчемного мужичонки.

— Меня зовут Викентий С-с… э-э-э… Просто Викентий, — заикаясь, подытожил потрошитель и упер глаза в стол.

Он так и не привстал со своего места. Фея вдруг подумала, что под президентским столом у «просто Викентия» вовсе не ноги — ну не нужен такой стол, чтобы под ним помещались обыкновенные человеческие колени. Там съежился гигантский комок щупальцев, растекшихся по полу, запутавшихся, чуть шевелящихся, скользких, не способных к броску. Этому монстру необходимо заманить жертву к столу, загипнотизировать и заставить шагнуть в это копошащееся месиво…

— Вы не стесняйтесь, двигайтесь поближе, — вдруг оживился Викентий. — Поговорим.

Для проформы Фея на несколько миллиметров сдвинула табурет, поставила на колени рюкзачок и достала письмо с приглашением на собеседование.

— Тэк-с, тэк-с, посмотрим… — Откуда-то из-под крышки стола «просто Викентий» выдернул толстую тетрадь, провел рукой по вытертой синей обложке и раскрыл где-то посередине.

Фея увидела ровные строчки, посеянные шариковой ручкой. Эта тетрадь на мгновение показалась ей более зловещей, чем нож, приставленный к сонной артерии.

— Глубоко в прошлом сидите. Как же технологии? Компьютеры? Программы подготовки кадров? — Фея решила перехватывать инициативу этого идиотского разговора.

— Недоступны-с технологии, — грустно поведал Викентий. — Сложные вопросы решать приходится.

«Точно — псих», — поставила диагноз Фея и перекинула конверт на стол:

— Как же вы со своими средневековыми каракулями смогли понравиться поролоновым королям?

— Мы кому угодно можем понравиться, — туманно парировал Викентий и тут же осекся.

«Тэкс-тэкс, разговор переходит в финальную фазу…»

Фея запустила руку в рюкзачок и сжала ручку своего кухонного ножа.

— Итак, Фея Егоровна, всего один вопрос. Это… э-э-э… это поможет подготовиться к собеседованию. Что с такой страстью заставляет вас искать новую работу?

Викентий довольно закивал головой. Словно перешутил квартет Урганта, Светлакова, Мартиросяна и Цекало. Бородка задрожала, зашевелились щупленькие плечики — что-то вроде множественных невротических тиков. Казалось, если он не будет подергиваться, то — замрет, весь обратится во взгляд и разговаривать с ним станет еще тяжелее.

— Вовсе не страсть, — ответила Фея. — Надоел детский сад. Хочется стать звеном в большой команде людей, которые занимаются производством…

Лицо Викентия, казавшееся неспособным к переменам в выражении, разъехалось в ухмылке, словно Фея сказала что-то очень смешное.

«Вот-вот захохочет… Совершенно негодное к беседе существо…»

— И что, по-вашему, может стать серьезной деятельностью? — с напускной хитрецой вопрошало оно.

— Я же ответила. Большой коллектив. Производство. Перспектива роста. И не бумажки перекладывать…

— Да-да, говорили… Извините. Но я про цель вообще интересуюсь. Зачем вы работу столь созидательную ищете? Цель. Понимаете? Смысл и все такое.

Ничего путного от этого разговора Фея больше не ждала, поэтому ответила резко:

— Смысл работы только в том, чтобы она позволила мне жить по-человечески. И по деньгам, и по ощущению собственной значимости.

— Жить. По-человечески. Кхе-кхе… Значит, если работа с жизнью не связана, лучше не работать?

Фее показалось, что сейчас он откинется на спинку стула и истерично захохочет.

«Уходить надо. В анальную плоскость такие расспросы…»

— Сдается мне, наша встреча была ошибкой. Я хотела поговорить про трудоустройство, а попала в театр абсурда в театре абсурда.

Фея встала.

— Извините, Фея Егоровна, — испуганно залепетал «просто Викентий». — Действительно заболтался… Присядьте на мгновение. Просто тема нашего разговора очень уж деликатная…

— Крайне деликатная, — съехидничала Фея и вновь опустилась на краешек табурета. — Я всего лишь работу ищу. Все просто: да — да, нет — нет, устраиваю — не устраиваю.

— Да-да, работу… — Казалось, Викентий очень растерялся; в поисках слов он стал испуганно оглядывать захламленную комнату. — Рабо-оту… — задумчиво протянул он, словно это стало для него неприятным открытием. Он просиял и осторожно спросил:

— Хотели бы получить это место?

— Во-первых, мне нужно побольше узнать о деталях, — не рассчитывая на ответную вменяемость, продолжила разговор Фея. — Неплохо, если бы вы рассказали про условия. График. Что делать. Оклад…

— Оклад! — радостно вскрикнул Викентий, до ужаса испугав Фею. Рука, сжимающая рукоятку ножа, предательски вспотела. — Как же я мог забыть про оклад?! С этого и надо было начинать! Это же моментально концентрирует внимание! Вот олух! Совсем из ума выжил… Думал, все помню!.. Все тщательно продумал, даже законспектировал. А про деньги упустил…

Он причитал, радостно хихикал, потирал раскрытую тетрадь.

Фее еще больше захотелось встать и опрометью броситься из этого пыльного клоповника. Роковым стало любопытство, на несколько минут задержавшее ее уход.

Днём позже

*

Как и предчувствовал Саня, любовь отравляла тело.

В голове теснились образы Феи — завивающийся локон волос рядом с натянутой тетивой лука (она великолепно стреляла), сосредоточенный и одновременно отстраненный взгляд.

Ему удалось полюбить ее за один день.

*

Они лежали в маленькой пыльной комнатке на покачивающейся, потертой кушетке: скомканная к ногам простыня, проплешины пледа, торчащие в немногочисленных брешах переплетенных тел. Голая поверхность Феи казалась чем-то запретным, чего видеть нельзя. Саня чувствовал — эта доступная нагота может легко уйти из его жизни. Так же быстро, как пришла. Поэтому, пока есть возможность, он гладил, перебирал, мял, тонул, словно присваивая, мертвыми узлами связывая со своим телом.

Пальцы повсюду находили чувствительные очаги кожи, проваливались в эти полыньи на заснеженной реке. Девушка вздрагивала. Успокаивая, наклонялся и целовал Фею в висок. Она продолжала шептать что-то ему в подмышку. Кораблев случайно задел какую-то сигнальную точку на теле, Фея выгнулась, заманивая, покрылась мурашками и еще сильнее прижалась к его ноге. Совпадение желаний — несколько секунд назад, перестав слушать историю, он только и думал, как бы вновь покорить то, что требовательно приоткрывалось ему.

Не прерывая поцелуя, скользнул, обжигая, в нее, но не стал двигаться — для этого им хватило ночи. Навис над ней, гладил брови. Возбуждаясь все больше и больше, крепче вжимая его в себя, Фея продолжила:

— До сих пор не могу понять, как ты угадал? «Встреча наша невозможна… будущее не определено… произошел сдвиг миров, и вернуть их на место сможет…»

— Катастрофа или любовь, — закончил Саня цитату из своего письма.

— Я по-прежнему не верю, что ты обыкновенный, живой парень.

«Живой… Да я на небесах из-за того, что ты рядом!» — думал Саня, поддаваясь вздрагиваниям ее тела.

— Ты не представляешь, какое чудо, что ты появился в моей жизни. Со мной в принципе не могло произойти ничего такого… — Фея опять говорила загадками.

11.10

*

— Фея Егоровна, я готов официально предложить вам работу. — Викентий оправился от неожиданно нахлынувшей радости и постарался напустить на себя серьезный вид. — Работу с неплохим окладом.

Бесполезно — Фея не верила ни одному его слову. Иронично поинтересовалась:

— Я готова официально принять предложение. Вы объясните, наконец, что делать?

— Нет-нет-нет! — заторопился он. — Мы с этого начинали. Теперь давайте лучше о деньгах. Сразу. Сколько вы хотите?

«Опять за свое. Озабоченный кровосос. Все никак не может подкрасться к моей невинности. Окольные пути ищет…»

— Вы издеваетесь? Мне необходимо знать свои будущие обязанности, смогу ли я соответствовать…

— Не переживайте, — зачастил Викентий, — работа несложная. Единственное — потребуется умение убеждать людей.

«Проституция. Консумация. Бл…» — выстраивала предположения Фея.

— Не наводите туман. Я не согласна принимать предложение, пока вы не расскажите о деталях.

Викентий замолчал, посерел лицом.

«Ага, сейчас я получу самое туманное описание интимных услуг!..» — подумала Фея и ошиблась.

Викентий через силу проговорил:

— Первое — нужно приходить к определенным людям, знакомиться, стараться им понравиться, войти в доверие. Второе — через определенное время… э-э-э… конечно, когда они будут готовы… нужно объяснять им, что они… мертвы.

Викентий словно захлебнулся последним словом. Повисшая пауза, наполняясь тишиной, стала угрожающе тяжелой. Викентий смотрел в стол, голова его опустилась ниже плеч. Наконец, он произнес:

— Сколько вы хотите за такую работу?

Купить книгу на Озоне

Эдуард Багиров. Идеалист

Отрывок из романа

* * *

— Э, слышь! Встал, давай, быстро! — Я проснулся от резкого тычка ментовской дубинкой в ребра. — Встал, кому сказал! Документы! Билет показал!

Я открыл глаза, сразу же впрочем зажмурив их снова: по сетчатке больно резануло — мощную иллюминацию тяжеловесных люстр в Девятом зале ожидания Казанского вокзала никогда не приглушали. На здоровенном табло можно было разглядеть время — полпятого утра. Несколько минут назад уполз пассажирский на Иркутск, и теперь, кроме челябинского в пять ноль две, отправления не планируется аж до семи утра, а пассажиры электричек этим залом не пользуются. Поэтому здесь было почти пусто, и моя растянувшаяся на четыре сиденья тушка здорово бросается в глаза.

— В Рязань еду, командир, — пробормотал я, выпрямляя затекшую спину. — Тетка у меня там.

— Билет где? — Свинорылый сержант лениво перелистывал мой украинский паспорт. — Билеты прибытия и убытия должны быть.

— Не купил еще… билет-то. В семь пятнадцать, командир, рязанский сто десятый. Позже куплю.

— Да хорош в уши-то ссать, — подошедший второй мент на паспорт даже не взглянул. — Какая Рязань, нахер? Я его тут уже третье дежурство вижу. Бомжара это, ептыть. Ну-ка, че у тя в торбе? Показал быстро. Муфлон, ептыть.

— Да ничего там нет, командир, — я суетливо расстегивал молнию рюкзака. Пальцы дрожали, молнию заклинило, открылась не враз. — Так, рыльно-мыльные всякие приблуды, мелочь разная. Книжка вот, фотоаппарат старенький.

— Открывай, ептыть. Карманы вывернул, давай, рязанец херов, — он внимательно ощупывал мое почти пустое портмоне, в недрах которого шуршала лишь какая-то мелочь. — На что билет-то покупать собрался, хер собачий? Че лапшу-то на уши вешаешь?

Я, опустив глаза, молчал. Второй мент бегло осмотрел скудное содержимое рюкзака, повертел фотоаппарат, брезгливо поморщился, швырнул его обратно.

— Че делать-то с ним, Сань? В отделение?

— Да нахер он нужен в отделении-то? — второй, поморщившись, отмахнулся. — Че там с ним делать будут? У него ж бабла даже на штраф не хватает. Возись с ним, гнидой хохляцкой. Э, — ткнул он в мою сторону дубинкой, — ну-ка встал, и свалил давай отсюда. Пока ноги ходят. Еще раз увижу, отведу вон за пути, кишки поотшибаю. Пшел!

Я сгреб рюкзак, тяжело поднялся, и, сгорбившись под безразличными взглядами пассажиров, побрел в сторону выхода. В голове шумело, и к страшному желанию спать вдруг добавилось проснувшееся вместе со мной острое чувство голода. Но спать все же хотелось сильнее. Я спустился на перрон, и двинулся к электричкам. Ровно в пять отходит голутвинская, путь долгий, и я смогу выспаться. А оттуда в восемнадцать ноль семь таким же макаром потом вернусь. Что-что, а уж расписание Казанского вокзала я знал назубок, хоть ночью разбуди. Это, впрочем, неудивительно — на данном моем жизненном этапе Девятый зал ожидания — место моего проживания.

Вообще-то я родился на Чукотке. Всякое бывает. Заполярный военный поселок на несколько сотен человек, дальняя даль и дикая дичь, называвшаяся Мыс Шмидта. Об этом месте я помню немногое. Некоторая часть моего пребывания там запечатлена на черно-белых фотографиях — валяются где-то у матери в шкафу.

В период моего взросления эти снимки меня всегда завораживали. Двухэтажный барак, за которым открывается с одной стороны тундра, с другой — нечто непролазное, все в нагромождениях льда. Я на снимке, как и положено, бодрый, смеюсь. Даже, вероятно, розовощекий. Мама тоже улыбается, хотя и не очень уверенно.

Когда мне исполнилось пять лет, моего отца, офицера Советской Армии, перевели в Среднюю Азию, в крохотный, выжженный беспощадным каракумским солнцем город Теджен. Рожденный в насквозь промерзшей ледяной заднице, первое время я не очень понимал отсутствия снега — одной из неизменных жизненных констант. Таких же, как мама, папа, дом…

Теперь дом стал другим — тоже серым железобетонным бараком, но четырехэтажным. И окружали его не бескрайние снега, а раскаленные пески, тоже, впрочем, бескрайние. В Туркмении моей маме не очень-то нравилось. Коренная москвичка, она вообще довольно плохо переносила отсутствие театров и интеллектуального общения. В Теджене-то интеллектуально пообщаться можно было разве что с верблюдами.

По профессии моя мама — учитель русского языка и литературы. В бытность свою студенткой филфака она влюбилась в молодого сибиряка-лейтенанта. Полюбила за стать, гонор, за блестящие в те времена перспективы, ну и за фамилию тоже. Елена Репина, как не крути, звучало лучше, чем девичья Кукушкина. И с вопросом замужества матушка долго не раздумывала. В те времена выйти замуж за видного лейтенанта вообще было мечтой любой нормальной девушки — девяносто процентов советской молодежи были пропитаны чистейшим, неподдельным духом романтики, ныне напрочь утраченным. Нельзя же на полном серьезе считать за романтику традиционный вывоз девушки в Турцию бойфрендом-ларечником. Хотя, кому и кобыла невеста.

Короче, мама любила отца настолько, что по моему рождению выбор имени для нее даже не стоял — и стал я Илья Ильич.

По каким-то причинам, выяснить которые теперь реальным не представляется, отца серьезно невзлюбил один из его командиров. И сразу же после свадьбы отец получил распределение на Мыс Шмидта. Впоследствии он рассказывал, что какой-то шутник, из тех, кто распределяет места службы, сказал тогда:

— Репин, значит? Илья? Живописец, стало быть? Уа-ха-ха! Ну, тады давайте-ка организуем ему проживание в живописных местах…

Мама же любила Москву и очень по ней скучала. Вместе с ней, заочно, любил Москву и я. Перед сном мама рассказывала мне о главном городе СССР и я как-то по-своему рисовал в своем подсознании знаменитые переулки Арбата, все эти сивцевы вражки, полянки, варварки; Красная же площадь грезилась мне сплошь устланной красными коврами.

В своей тогдашней жизни я ничего, кроме снега и песка, не видел. И поэтому потрясающий эффект на меня произвел Ашхабад. Мама уговорила отца съездить туда на время отпуска, и это был первый в моей жизни по-настоящему большой город. Там, в восьмилетнем возрасте я впервые побывал в театре, в музее. В этом городе мне было интересно все. Я не представлял места прекрасней. Но мама все равно уверяла, что Москва — лучше.

В восемьдесят восьмом отца перевели в Киев, и только там я понял, что предмет моих ночных грез, Ашхабад — обыкновенное нагромождение безликих серых коробок. Киев оказался очень сильным впечатлением, в этот великолепный город я влюбился сразу и надолго. Поразил он меня буйством красок, роскошными зданиями, живыми парками, и всем-всем-всем. Киев стал для меня самым лучшим в мире городом. После Москвы, разумеется. С ней, как говорила мама, не сравнится вообще ничего. А у меня не было оснований не верить маме.

— Когда-нибудь, Илья, ты тоже увидишь Москву, — говорила она. — Впереди у тебя долгая, интересная жизнь.

С общением в Киеве, правда, было туговато. Мы жили в полузакрытом военном городке. Среди моих местных сверстников большинство составляли русские пацаны и девчонки, такие же, как и я, дети военных. Был, правда, один кореец. В футболе ему не было равных во всем районе. Еще он хорошо дрался, и к нему никогда никто не лез. Был еще таджик с каким-то странным именем, уже и не вспомню… Да и вообще я много чего теперь не вспомню: во дворе детвора постоянно менялась. Сегодня семья военного в Киеве, завтра в Калмыкии, или в какой-нибудь Карелии — просторы великой родины были необъятны.

Киев вообще являлся традиционно русскоязычным городом, так что «щирые и свидомые» хохлы в расшиванках в мою жизнь являлись довольно редко. В моем детском сознании они, добродушные и улыбчивые, ассоциировались с развеселыми дебелыми продавщицами на Бессарабском рынке. С добродушными мордастыми дядьками. С прекрасными, в общем, людьми.

* * *

Когда мне исполнилось двенадцать, не стало Советского Союза. Украинцев в моей жизни появилось куда больше, чем раньше. А вот мои друзья со двора разъезжались кто куда. Уезжали, в основном, в Россию, к родным.

Многие из офицеров присягали Украине и оставались в Киеве. То же сделал и мой отец, которому из расчета год за два в Заполярье, до пенсии оставалось всего ничего.

Да и мать не то, чтобы радовалась распаду СССР, но у нее были свои резоны. Она рассудила, что если отец присягнет Украине, то его больше никуда отсюда не переведут. Ни на Мыс Шмидта, ни в Теджен, ни еще в какой-нибудь Джезказган или Пярну. Новообразованное государство, которому теперь будет служить отец, простиралось сплошь на теплых и приятных местностях. Так что куда бы ни отправила своего офицера новая родина, там будет хорошо и, в общем-то, не голодно. А Москва… Ну, в Москву-то съездить можно всегда.

И мать можно было понять.

А спустя еще пару лет мой отец, гордый офицер, не дослужившись до полковника, уволился из украинской армии и устроился охранником — сначала на рынок, потом на повышение — в супермаркет.

Ушел в запас он не из-за каких-то там идейных расхождений. Просто после шести месяцев без зарплаты хочешь не хочешь, а начнешь как-нибудь выкручиваться. Воровать сроду не умел, но семью-то кормить надо. А я уже заканчивал школу.

Мою любимую школьную учительницу-историчку звали Валентина Васильевна. Женщина умная, милая и принципиальная. Если бы не она, моя судьба, возможно, сложилась бы как-нибудь по-другому. Уроки она вела по старинке, то есть по советским еще учебникам, объективным и добрым. Она рассказывала нам об истории великой России — от Балтики до Тихого океана. О Великой отечественной войне. О том, что Киев, между прочим, город-герой.

Уроки истории мне нравились. Поэтому, получив аттестат, я, не особо раздумывая, подал документы на исторический факультет Киевского университета. Поступил я с двумя четверками по устным экзаменам и высшим баллом по сочинению — писал я всегда грамотно.

* * *

«Украинский язык — один из древнейших языков мира. Есть все основания полагать, что уже в начале нашего летоисчисления он был межплеменным языком» (Учебник украинского языка для начинающих. Киев.).

«У нас есть основания считать, что Овидий писал стихи на древнем украинском языке» (Статья «От Геродота до Фотия», газета «Вечерний Киев»).

«Украинский язык — допотопный, язык Ноя , самый древний язык в мире, от которого произошли кавказско-яфетические, прахамитские и прасемитские группы языков. Древний украинский язык — санскрит — стал праматерью всех индоевропейских «языков» (Словарь древнеукраинской мифологии).

«В основе санскрита лежит какой-то загадочный язык „сансар“, занесенный на нашу планету с Венеры . Не об украинском ли языке речь?» (статья «Феномен Украины», газета «Вечерний Киев»).

Такими статьями пестрели украинские газеты. «Словари мифологии» нам стали настойчиво рекомендовать в университете. Мне иногда казалось, что я — в каком-то ярмарочном балагане, и меня разыгрывают. Во всяком случае, именно такое странное послевкусие оставалось после лекций по истории Украины.

В детстве, кроме случайной драки, когда пара дворовых лоботрясов кричала мне «клятий москаль, вали отсюда», ни с какими проявлениями национализма мне сталкиваться не доводилось. То, о чем я слышал, было скорее анекдотом.

«Заблудился москвич во Львове. Ищет, у кого бы дорогу к трамвайной остановке спросить. Видит: идет по улице такой колоритный дядьку с бандеровскими усами. Москвич знает, что таких, как он, здесь не любят, потому пытается закосить под украинца:

— Слышь, дядьку, а гдэ здесь эта… як ее?.. Останивка!

Бандеровец вытягивает из-за пазухи обрез:

— Зупинка-то? Прямо по вулице. Но ты, клятий москаль, вже прыйихав».

В реальной жизни ничего подобного не происходило. В окружающем меня мире друг к другу относились с любовью и уважением и украинцы, и русские, представители вообще всех народов — Украина традиционно была республикой мультинациональной.

В том, что украинский национализм существует и с каждым годом прогрессирует, я воочию убедился лишь в стенах высшего учебного заведения. Сравнительно новая дисциплина, которая называлась «История Украины», вскоре повернулась всем своим идиотизмом. Известный мне хрестоматийный список лженаук неожиданно пополнился еще одним пунктом.

А бредом здесь было все. Начиная, разумеется, с Киевской Руси. Я вдруг узнал, что не существовало такого языка, как старославянский. Был, оказывается, староукраинский. Также меня любезно просветили, что в Х веке Украина покорила значительную часть Европы и стала великой державой, с которой вынуждены были считаться соседи. Такие, например, как ничтожная Византия.

То, что князь Святослав Игоревич был украинцем, тоже очевидно не вызывало у преподавателя ни малейшего сомнения.

— Вообще-то Святослав был варягом, — не выдержав, как-то возразил я преподавателю с места.

Наш профессор, очкастый, сутулый недоросток с россыпями перхоти на лацканах полуистлевшего пиджака, и с выразительной фамилией Пацюк* (*крыса — укр.) совершенно спокойно сослался на то, что на портрете воинственного князя мы отчетливо видим запорожский оселедец. Я возразил, что это чушь, потому что первые запорожцы появились несколько столетий спустя, и их разрозненные ватаги на великое государство уж точно никак не тянули.

Но тут профессора неожиданно поддержал мой одногруппник, мордастый и горластый Толик Кожухов. Он встал с места, и на чистом украинском языке задвинул очень энергичную телегу о неких исследованиях норвежских ученых, которые, мол, доказали, что на самом деле варяги и викинги были родом из украинских степей, доказательством чему служат несколько строк эпоса «Беовульф» и некие норвежские саги.

— В сагах повествуется о некоем Винланде, — разглагольствовал Толик, легко переплюнув в познаниях самого профессора. — Долгое время наука ошибочно полагала, будто бы речь шла об открытой викингами Гренландии. Но норвежские ученые утверждают, что подлинный Винланд располагался гораздо восточнее. То есть, на территории нынешней Украины! И поэтому существует огромная вероятность того, что варяги — и есть самые, что ни на есть протоукры.

— Та, я шо-то такое слыхал, — бормотал профессор, соображая, — ведь если так, то, получается, древние украинцы…

— Укры, — вежливо поправил профессора Кожухов. — В летописях есть упоминания. Неправильно было бы читать «угры» — народ, который запредельно тенденциозная советская историография называла венграми. На самом деле правильно будет «укры».

Профессор уже забыл и про меня, и вообще про все на свете. Воспаленным взглядом он смотрел в лицо Кожухова.

— Получается, что укры держали в страхе Европу, Ближний Восток…

— Равно как и территорию современной Америки, — скорчив гримасу, дополнил Толик. — Они и там бывали…

Профессор явно переживал приступ вдохновенного энтузиазма.

— Да, — повторил он, бегло делая в блокноте какие-то пометки. — И, конечно же, Америку.

— Да вам лечиться надо, господа! — Я недоуменно пожал плечами.

В аудитории повисло тяжелое молчание.

После занятий в коридоре я столкнулся с Толиком. Он попытался слиться, однако я преградил ему дорогу.

— А ну-ка стой, протоукр хренов, — сказал я. — Ответь-ка мне на один вопрос.

— Ну? — недовольно промычал Толик, отводя глаза.

— Ты ведь русский? Не хохол?

— Ну, допустим, — мялся щекастый умник.

— Тогда зачем тебе это?

— Ну, — с какой-то внезапной решимостью вскинулся Толик, — ты же понимаешь, что я мог бы и постебаться. Историей-то я уж всяко владею лучше, чем Пацюк. Но мне здесь жить, чувак. Неужели ты еще не понял, что происходит в стране? А вот с Пацюком ты споришь очень зря. Он не забудет. И сегодняшний инцидент тебе даром не пройдет. Это я тебе точно говорю.

Ну кто мог тогда всерьез подумать, что с десяток лет спустя весь пацюковский бред окажется чуть ли не доктриной исторического воспитания новых поколений украинцев? Толик станет кандидатом наук и ассистентом этого самого профессора Пацюка — впоследствии, впрочем, академика, и они вкупе со множеством других пацюков дружно возьмутся переписывать Историю.

А тогда к лекциям по истории Украины я потерял всякий интерес, не принимал их всерьез, и манкировал при первой же возможности. На истфаке помимо прочего читали блестящий курс философии, аудитория всякий раз бывала заполнена; археологию также преподавали выше всяких похвал. Дисциплины читались по-русски, но ни у одного человека из присутствующих никаких нареканий сей факт не вызывал. И здесь, в лучшем университете Украины, среди самых блестящих умов страны серая бездарность Пацюк воспринимался досадным недоразумением. Вместе со своим косноязычным суржиком.

Украинского языка не знал даже тогдашний президент, как-то раз с высокой трибуны ляпнувший: «Я рахую, шо…» «Рахуваты» — означает «считать», «вести подсчет» — новый термин украинской математики. Но ничего общего с глаголом «думать» он не имеет, поэтому из уст руководителя государства это прозвучало весьма двусмысленно. Теперь-то, спустя годы, мне ясно, что президент действительно не думал. Он именно «рахувал» — подсчитывал, совершая в уме математические действия. Столько всего нужно было еще продать, пустить в оборот, да просто тупо украсть, в конце концов. И крали. Думать им было действительно некогда: едва успевали «рахуваты».

Так или иначе, но украинского не знали даже высшие государственные чиновники. Что уж говорить о каком-то Пацюке? Он и вообще был не бог весть каким оратором — запинался, путался в словах, постоянно скатывался в суржик. Зато для вящего колориту требовал именовать его — Андрий Тарасович. И только так.

Окончательно лекции старого идиота я посещать перестал после того, как он добрался до трактования монголо-татарского ига. Которого, по мнению Андрий Тарасовича, вовсе не существовало, а было иго «москалив», которые, подло спевшись с Батыем, решили уничтожить великое украинское государство. Но затея коварных кацапов провалилась — не дожидаясь новых вторжений, высокомудрые укры упорхнули под покровительство великого княжества Литовского.

Прямо в разгар его декламаций я поднялся, с грохотом отодвинул стул, и под гробовое молчание студиозусов покинул аудиторию.

Однокурсники после этого не раз давали мне понять, что мстительный Пацюк на экзамене обязательно завалит. Но я ни минуты не волновался — все же история была моим любимым предметом, и я знал ее хорошо. Вслед за мной пацюковские «лекции» перестали посещать и многие другие студенты. Амфитеатровая аудитория, которую неизменно выделяли под его лекции, редко когда заполнялась более, чем наполовину. Пацюк взялся было вести учет посещаемости, пускал по рядам списки, но и это не помогло.

Ни одного занятия не пропустил только один студент — Толик Кожухов.

Купить книгу на Озоне

Элизабет Гилберт. Законный брак

Авторское вступление к книге

Несколько лет назад я написала книгу «Есть, молиться, любить», в которой рассказывала о путешествии по миру, предпринятом мною в одиночку после тяжелого развода. Пока я писала книгу, мне перевалило за тридцать пять, и всё в ней означало большой перелом для меня как для писателя. До «Есть, молиться, любить» меня знали в литературных кругах (в тех узких кругах, где меня вообще знали), как женщину, которая пишет в основном о мужчинах и для мужчин. Много лет я работала журналисткой в таких мужских изданиях, как GQ и Spin, и на их страницах исследовала мужскую натуру со всех возможных углов. В центре внимания моих первых трех книг (как художественных, так и документальных) также были герои-супермачо: ковбои, рыбаки, промышляющие на лобстера, охотники, дальнобойщики, водители грузовиков, лесорубы…

Тогда мне часто говорили, что я пишу как мужчина. Я правда не знаю точно, что значит «писать как мужчина», но кажется, когда люди говорят такое, они хотят сделать комплимент. Уж я-то точно воспринимала это как похвалу. Однажды для статьи в GQ я даже перевоплотилась на неделю в парня. Постриглась коротко, забинтовала грудь, сунула в штаны презерватив, набитый кормом для попугайчиков, и прилепила эспаньолку под нижнюю губу — а всё для того, чтобы хоть как-то прочувствовать и понять загадочную притягательность существования в виде мужчины.

Тут добавлю, что одержимость мужчинами распространялась и на мою личную жизнь. Иногда это было чревато осложнениями.

Нет — это всегда было чревато осложнениями.

Так уж вышло, что с неразберихой в романтических отношениях и помешанностью на карьере мужская тема настолько занимала меня, что мне совершенно некогда было задуматься на тему женственности. И уж точно никогда я не задумывалась о том, что я собой представляю как женщина. По этой причине, а также потому, что собственная персона никогда особенно меня не интересовала, я так и не успела узнать себя. И вот когда в районе тридцати меня наконец накрыло мощной волной депрессии, я ни понять не смогла, ни выразить, что же со мной происходит. Сначала подкосилось здоровье, потом развалился мой брак, и наконец — это было ужасное, страшное время — у меня просто поехала крыша. В этой ситуации мужская стойкость не могла служить мне утешением: ведь чтобы распутать эмоциональный клубок, мне нужно было прощупать его весь, по ниточке. Разведенная, одинокая, с разбитым сердцем, я бросила всё и уехала на год — путешествовать и узнавать себя. Я была намерена изучить себя так же пристально, как некогда исследовала исчезающий вид — американского ковбоя.

А потом, поскольку я писательница, я написала об этом книгу.

А потом, поскольку в жизни иногда случаются очень странные вещи, книга стала бестселлером, прогремевшим на весь мир, а я, после десяти лет в роли исключительно мужского автора, который пишет о мужчинах и мужественности, вдруг превратилась в «писательницу женских романов». Я правда тоже не знаю, что это за «женские романы» такие, но более чем уверена: такие слова люди никогда не произносят как комплимент.

Как бы то ни было, меня теперь всё время спрашивают: предвидела ли я такой успех? Всем хочется знать, подозревала ли я, когда писала «Есть, молиться, любить», что книга станет таким хитом. Ответ «нет». Никак не думала и уж точно не планировала, что книга вызовет такую бурную реакцию. Когда я писала ее, то вообще надеялась, что мои читатели простят меня за то, что пишу мемуары. Читателей у меня было раз-два и обчелся, правда, зато они были преданные и им всегда нравилась крутая девица, которая пишет крутые рассказы о крутых мужиках, которые совершают всякие крутые мужские поступки. Я и не надеялась, что этим читателям придется по вкусу мой довольно эмоциональный рассказ от первого лица: разведенная женщина отправляется на поиски психического и духовного равновесия. Но я надеялась, что они отнесутся ко мне со снисхождением и поймут, что я должна была написать эту книгу по личным причинам — а потом можно будет сделать вид, что ничего не было, и жить дальше.

Но все получилось не так.

(И кстати, на всякий случай: книга, которую вы сейчас держите в руках — это не крутой рассказ о крутых мужиках, которые совершают крутые мужские поступки. Я вас предупредила!)

Другой вопрос, который постоянно задают мне теперь: как изменилась моя жизнь после выхода «Есть, молиться, любить»? На него трудно ответить, потому что масштаб этих изменений поистине космический. Для сравнения приведу пример из моего детства: когда я была маленькая, родители как-то отвели меня в Американский музей естественной истории в Нью-Йорке. Мы стояли в Зале океанов. Папа показал на потолок, где над нашими головами висел муляж большого голубого кита в натуральную величину. Он хотел удивить меня размерами исполинского зверя, но я кита в упор не видела. Стояла прямо под ним и смотрела прямо на него, но была не в силах воспринять его целиком. Моя голова была неспособна осознать, что может быть нечто столь большое. Я видела лишь голубой потолок и изумление на лицах людей вокруг (наверное, тут происходит что-то интересное, думала я) — но вот самого кита увидеть не могла.

Вот какие чувства у меня иногда вызывает «Есть, молиться, любить». На определенной точке траектории взлета этой книги я просто перестала воспринимать масштаб происходящего, поэтому бросила попытки и переключилась на другие вещи. Пошла сажать овощи на грядке, например. Нет лучшего способа осознать относительность всего во вселенной, чем сбор слизняков с помидорных кустов.

Но при этом для меня оставалось загадкой: как после феномена «Есть, молиться, любить» я вообще смогу писать, не оглядываясь на эту книгу? Не хочу притворяться, что ностальгирую по тем временам, когда прозябала в неизвестности, но раньше я всегда писала книги, подразумевая, что их прочтет всего лишь маленькая горстка людей. По большей части это меня, конечно, удручало. Но было в этом и одно критическое преимущество: ведь если бы я опозорилась по полной программе, не так уж много народу это бы увидели. Как бы то ни было, передо мной теперь стояла почти научная дилемма: вдруг у меня появились миллионы читателей, которые ждут следующую книгу. Как написать книгу, которая понравилась бы миллионам? Мне не хотелось нагло потворствовать общему настроению, но не хотелось и враз отметать всех моих замечательных и увлеченных читателей, большинство из которых были женщинами — после того, что нам пришлось пережить вместе.

Я не была уверена, что делать, но писать всё равно начала. За год я написала черновой вариант книги, пятьсот страниц, но сразу после окончания поняла, что что-то не так. Голос героини не был похож на мой. Он вообще не был похож на голос. Это были какие-то искаженные слова, выкрикнутые в мегафон. Я отложила рукопись, чтобы никогда больше к ней не возвращаться, и снова отправилась в своей огород — копать, повязывать и думать.

Хочу для ясности заметить, что это был не кризис — тот период, когда я никак не могла понять, как же мне теперь писать (или, в моем случае, как писать, чтобы это получалось само собой). В моей жизни все было прекрасно, я была очень благодарна за душевное спокойствие и профессиональный успех и вовсе не собиралась всё портить, превращая эту задачку в катастрофу. Но задачка была еще та. Я даже начала подумывать о том, что, возможно, моя писательская песенка спета. Такая судьба не казалась мне концом света — если ей суждено было стать моей судьбой, конечно, — но я пока не знала, так это или нет. Могу лишь сказать, что мне предстояло провести еще много часов на грядке с помидорами, прежде чем я разобралась, что к чему.

В конце концов, с определенной долей удовлетворения для себя я признала, что не смогла бы — и не смогу — написать книгу, которая понравилась бы миллионам читателей. По крайней мере, не смогу написать ее намеренно. Нет, я не знаю, как написать всеми любимый бестселлер на заказ. Если бы знала, как это делается, уверяю вас, сделала бы это давно и жизнь моя стала бы легче и комфортнее еще много лет назад. Но так схема не работает — по крайней мере, с такими писателями, как я. Мы пишем только те книги, которые должны или способны написать, а потом отпускаем их на свободу, осознавая, что всё дальнейшее, что с ними произойдет, от нас уже не зависит.

Итак, по многочисленным личным причинам та книга, которую я должна была написать, и есть эта самая книга. Еще одни мемуары (с дополнительными социоисторическими вставками!) о том, как я пыталась примириться со сложным институтом брака. Насчет темы я никогда и не сомневалась: просто мне сложно было найти свой голос. В конце концов я обнаружила, что единственный способ начать писать снова — строго ограничить (по крайней мере, в воображении) число читателей, для которых я пишу. И вот я начала с самого начала. Этот вариант «Матримониума» я писала не для миллиона, а для двадцати семи читателей. Если поконкретнее, то вот их имена: Мод, Кэрол, Кэтрин, Энн, Дарси, Дебора, Сюзан, Софи, Кри, Кэт, Эбби, Линда, Бернадетт, Джен, Джана, Шерил, Райя, Айва, Эрика, Нишель, Сэнди, Анна, Патриция, Тара, Лора, Сара и Маргарет.

Эти двадцать семь женщин — мой маленький, но очень важный круг близких подруг, родственниц, соседок. Им от двадцати до девяноста пяти лет. Одна из них — моя бабушка, еще одна — падчерица. Одна — моя самая старая подруга, а еще одна — самая новая. Еще одна недавно вышла замуж; две других (а может, и больше) хотят замуж больше всего на свете, а еще парочка недавно вышли замуж по второму разу. Есть одна, которая очень рада, что вообще никогда не была замужем. А есть та, для которой недавно закончились отношения длиною почти в десять лет — с другой женщиной. Семь из них — матери; две (в момент написания) ждут ребенка, остальные по разным причинам не имеют детей и испытывают на этот счет совершенно разные эмоции. Кто-то из этих женщин занимается домашним хозяйством, а кто-то — карьерой; есть и такие, честь им и хвала, кому удается совмещать работу и семью. Большинство из них белые, но есть и чернокожие; две родились на Ближнем Востоке; одна — скандинавка, две из Австралии, одна из Южной Америки и одна из каджунов. Три глубоко религиозны; пять совершенно не интересуются вопросами религии, большинство еще не определились с духовными исканиями, а некоторые с годами выработали собственную систему отношений с Богом. У всех этих женщин чувство юмора на порядок выше среднего. Все в тот или иной момент жизни пережили тяжелую утрату.

В течение многих лет за многочисленными стаканами чая и вина я сидела с этими милыми людьми и вслух размышляла о браке, интимности, сексуальности, разводах, верности, семье, ответственности и свободе. Эта книга родилась из этих разговоров. Когда я складывала их кусочки воедино на ее страницах, то ловила себя на том, что в буквальном смысле разговариваю вслух со своими подругами, родственницами, соседками, и отвечаю на вопросы, порой заданные несколько десятков лет назад, а также задаю новые, свои. Эта книга никогда не появилась бы без этих двадцати семи удивительных женщин, и я безгранично благодарна им за то, что они есть. Одним своим присутствием они учат меня мудрости и утешают в трудную минуту.

Купить книгу на Озоне

Настас-ся Абросимовна

Отрывок из романа Василия Аксенова «Время ноль»

Это — если по Святцам, буква в букву, конечно же — Анастасия Амвросиевна. Моя бабушка по матери. Урождённая Вторых, в бабах Русакова. Вот и прабабушка моя по той же линии в синодик вписана под именем Синклитикия, а при жизни называлась Секлетиньей. И обычно. Cплошь да рядом. Будто одно имя, вариант ли его, словно справка, вместо паспорта, чтобы зря тот не трепался и не изнашивался, упрощённое в угоду языку и укороченное для удобства, назначено для повседневности, а другое, полное, — для вечности. Крестили младенца, с полученным свидетельством для обихода уносили его домой, а выданный ему из рук незримого Святого документ оставляли на хранение до нужного момента в церкви, при отпевании и возвращали. Как будто так вот. Умерла она, Настасья Абросимовна, в сорок один год, оцинжав, в только что основанном на пустоплесье ими, сорванными насильно с обжитых и родных мест елисейскими крестьянами и казаками, портовом городке Игарка, за Северным полярным кругом, на переселении, далеко от своего и отчего дома, задолго, лет за двадцать, до моего появления на свет. Господи, упокой… даруй ей Царствие Небесное. Хочу написать про неё. Давно собираюсь. Всё настоятельнее с возрастом это желание — теребит душу, сердце щимет. Хоть и мало что о ней, о бабушке своей, знаю. Почти ничего. Только то, что рассказывали, вспоминая и всегда спокойно, размеренно, с удивительным достоинством и уважением друг к другу беседуя между собой, мои родные тёти, дяди и моя мать — её дети, которых было у неё, у Настасьи Абросимовны, одиннадцать. Средней, по возрасту, из них, моей матери — пятеро до неё, пятеро после народилось — сейчас уже без года девяносто. В живых на этот час осталось только трое. И хоть о каждом из одиннадцати пиши по книге: что ни судьба, то… эпопея. Но всё записано у Бога, чем себя и урезоню, заодно, конечно, и утешу. Буквы у Него — звёзды. Глаголы — созвездия. Мысли — галактики. Метеориты и кометы — йоты, знаки препинания. Вселенная — Книга. Почерк вот только нам, неусердным, кажется неразборчивым. Но при старании, усердный, разгадаешь.

Отец Настасьи Абросимовны — и мой, значит, прадедушка — Абросим Иванович Вторых перед отправлением в бесконечное путешествие метрику с верно прописанным в ней именем Амвросий получил на руки вот при каком раскладе дела.

В двадцать седьмом году — ещё до высылки; до самых мытарств-издевательств, слава Богу, не дожил, такое лихо не увидел, с неба уж разве что сочувствовал смиренно; и как раз на Рождество Пресвятой Богородицы — произошло это. Подался он, Абросим Иванович, в лес, запустить слопцы — на глухаря их настораживал, — чтобы собаки в них, свои, чужие ли, не угодили, а перед этим завернул к дочери своей Настассе, тогда уже замужней и жившей от родителей отдельно, своим домом-хозяй-ством, — и без всякого заделья, вроде как просто, без причины, брёл, мол, мимо и забрёл. С краю стола погостевал, на кромке лавки — вёл себя всё, отшельник бытто. Поговорил не о значительном. Празнишного, канунного ни крошки не отведал, даже и пирога не пошшыпал. Чаю морковного попил, пустого: дёсна лишь им пополоскал, погрел жалуток. Да и откланялся. Зашёл в лес. Сел на колоду. Побыл на ней сколько-то, не сходя с неё и помер. После нашли его, хватились, уже отлетевшего. На самом деле — умер — не очнулся: разделил вечность на до и после — как разрезал — в разрез все только-то и повздыхали: мир, мол, праху, а душе покой — конечно. Отжил Абросимом, Амвросием восстановился. Или Там имя-то… Ну ведь не номер же… Не знаю. Ладно, что церковь в селе ещё стояла — после уже разрушат активисты неуёмные, — и отпели, как полагается, и имя полное вручили, как следует, отбыл.

Сто сорок пять медведей, крестьянствуя при этом добросовестно, от забот по хозяйству для охоты не отвлекаясь надолго, успевая в том и в этом, завалил Абросим Иванович за свою жизнь. По-разному. Одних пулей, картечью ли сразил, других в петли уловил или в капканы, завлёк ли в ямы зверовые; при встрече чаянной или нежданной — пути где, мало ли, пересеклись, в глухой тайге-то; на пасеке, незванно и разбойно мёдом полакомиться туда заявившегося, на овсах, на падали ли скараулил; а то и так, в берлоге прямо запер. И вообразить трудно. Не зайцев всё же и не белок. Много — сто сорок пять — не в счётах косточки перемахнуть. Да и противник-то такой: зазеваешься маленько, оробешь-засуе-тишься, и голову тебе оторвёт, как цыплёнку, и шею сломит, что соломину. А сороковой, пест, стервеник, его самого, на тот момент — и не один раз при мне рассказывали, но запамятовал я, почему и при каких обстоятельствах, ну а придумывать не стану — как на притчу, безоружного, чуть было не замял: жеребец чей-то, к счастью его, охотника-то, рядом пасся, охраняя свой табун, так отогнал косолапого. Сходил Абросим Иванович за ружьём в зимовьюшку, спустил собак с привязи, настиг с ними зверя по следу и тогда уж с ним расправился — чтобы ни на кого уж больше не накинулся, войдя во вкус-то, — где на детей, на женщин ли, на грибников, на ягодников, где на скотину ли — кто попадётся, разъярившемуся. И сейчас мне, измельчавшему, разрыхлённому и источенному, как валенок в чулане молью, чужими мнениями и поветриями, отсюда, из большого города, из квартиры со всеми удобствами, на временном и на пространственном отдалении, и медведя вроде жалко — всё же заклят был из человека и пост Рождественский, не шатун-то если, держит, но и деда в пасть ему не стравишь — до этого ещё я не размяк, до уровня правозащитника не возвысился. Что поделаешь, так рассуждаю, если жизнь была тогда в тайге такая: людей в округе меньше было, чем медведей, и отношения между ними были установлены по обоюдному согласию соответственные, без посредников в виде различных моралистов и защитников — кто одолел кого, тот и гуляет себе дальше.

Буду рассказывать, не стану рассуждать — слово тут моё потерпит неудачу, ниже окажется предмета. Всё же вот вспомнилось. Современник моего прадеда, камер-юнкер, оберпрокурор Синода, князь Андрей Александрович Ширинский-Шихматов уложил за свою жизнь двести двенадцать медведей, 212, и нужды особой у него в этом вроде не было — не в Петербурге же, гуляя в парке или на службу следуя в карете, он встречался с ними. Хотя… Бывает всякое, конечно.

И что ещё вот.

В дверях уже, когда от дочери в предсмертный час свой уходил, не оглядываясь — по примете, чтобы не отказать себе в доброй дороге, — нахлобучивая заяч-чю шапку на голову, обронил через плечо Абросим Иванович: «Образ-то на божнице у тебя, Настасся… Спаситель косо чё-то смотрит». — «Да нет, тятя, — ответила ему дочь. — Это изба, а не Спаситель… угол подгнил, осел, и повело чуть». — «Как-то поправить, поди, можно… подложить ли чё, подвинуть… Изба-то пусть… для Господа бочком-то…». — «Ладно, тятя, сёдни же поправим». — «Да уж поправьте… то не дело». Это его последние слова при жизни. Разве что с Богом ещё перемолвился, с ней ли — со смертью. Там, на колоде-то, но кто то слышал.

Детей своих она, Настасья Абросимовна, называла — как они, дети её, вспоминают — так обычно: Вассонька-матушка, Ванюшка-батюшка, Алёна-матушка, ну и наперечёт — трое батюшек и восемь матушек — обилие такое. Было, конечно. Изводится. Зато потомства-то — не пресеклось — изрядно, как звёзд на небе, чуть разве меньше.

«Из всех из нас больше всего — и обличьем, и фигурой, и выговором — схожа с мамой наша Нюра… Вылитая… Да и характером. Уж уродилась». Анна Дмитриевна. Плисовская по мужу. Тётя моя, которую все мы, её многочисленные племянники и племянницы, с радостью называем тётя Аня. Сказал: тётя Аня — и на душе посветлело — что-то хорошее как будто сделал. Жива пока, и слава Богу. В уме ещё — да и в хорошем — рассудительная. Верует. Добрее человека — есть-то они, может, и есть, куда же им и подеваться, есть конечно, но мне — встречать так близко вот не доводилось; скрыть её трудно, доброту-то, — не денежка, просквозит, хоть и укроешь, как клад, не утаишь. А мне она, тётя Аня, так иногда при встрече говорит, приглядываясь ко мне по старости пристально, в даль туманную будто, — и не глазами уже, кажется, а как-то по-другому: «Шибко уж ты сшибашь, родной, на нашего-то тятеньку, на деда». Куда тут денешься — сшибаю.

И всё почти. К стыду своему и печали. Ничего больше про Анастасию Амвросиевну я не знаю. Только то ещё, вдобавок вот, что муж её законный, дед мой, Дмитрий Истихорыч, тятенька, пришёл как-то утром рано, по росе, домой от полюбомницы, встретил жену свою венчаную Настасью, бабушку мою, в ограде около колодца, вырвал из рук у неё коромысло и отходил её им — за то, что молча обошлась, в укор ему и слова не сказала, как не заметила, — после этого оглохла бабушка, хошь колокол церковный об неё разбей — такой невосприимчивой после побоев к звукам посторонним сделалась, глухой, как стенка, сошла и в могилу. Но там, в могиле, тишина, позвоночником да затылком внимать, может, и есть чему — нутру земному, например, — но слушать нечего особенно, а у души свой слух, свои уши, и то, что следует услышать ей, она услышит — так мне думается. От любви необыкновенной и требовательной он, Дмитрий Исти-хорыч, так поступил, от ненависти ли, обуявшей его и ослепившей вдруг на ту минуту, мне не догадаться. От безразличия бы так не сделал, точно — есть по кому судить здесь — по себе. Что в своём сердце после этого носил он, дедушка, ума не приложу. Но вот детей своих и пальцем никогда не трогал тятенька, за провинность, для острастки, опояской или верхонкой легонько иногда пониже поясницы шлёпал лишь, а ругался только так: «Ух, ты, огнёва, ох, каналья» — наши никто не сквернословил, грязноязыких не водилось. Правда. И я таких, охальников, среди родственников своих не припомню. Если имелись бы, так не забылись бы — такой контраст-то. Дедушка Истихор и вовсе не ругался — сдержанный был — и на руку, и на язык.

Ну и последнее, что мне известно:

Глаза у неё, у мамы, были: когда в избе, в тени, или когда погода пасмурная — как дождевые капли, серые, когда на улице, на солнце где — как небо, голубые, — так изменялись. А волосы — как прелая солома, светло-русые, богатые — густые.

И:

«Тятенька был крутой, горячий, вспыхчивый, как порох, но отходчивый — его надолго не хватало. А мама — спокойная, степенная, голоса никогда ни на кого не повышала, но слушались мы её и повиновались ей беспрекословно».

Ну вот.

О книге Василия Аксенова «Время ноль»

Сильвана Де Мари. Последний эльф

Авторское вступление к книге

О книге Сильваны Де Мари «Последний эльф»

Их ввели в Далигар под конвоем солдат. Маленький эльф и не представлял себе, что бывают такие странные и невероятные места. Везде полно людей: больших и маленьких, мужчин и женщин, вооружённых и безоружных, в одежде самых всевозможных окрасок.

Голоса не смолкали ни на минуту. Казалось, каждый чем-то торгует. Лепёшки, кукурузные початки, румяные яблоки, кухонные горшки, дрова для очага, доски для скамей. Под ногами копошились невиданные птицы — большие и толстые, с маленькими крыльями, которые никак не годились для полёта, птицы всё время издавали чудные звуки, повторяя постоянно «ко-ко-ко».

Конвой довёл их до центра площади, где возвышалось нечто вроде огромного балдахина, покрытого сверху донизу красными и золотыми тканями. Внутри сооружения находился некто, тоже укутанный с ног до головы в длинные белые одежды, расшитые золотом. Всё это напоминало огромную колыбель с таким же огромным младенцем внутри.

Огромный младенец объявил, что он СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, что, конечно, звучало не так красиво, как Йоршкрунскваркльорнерстринк, но всё-таки было неплохим именем.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ осведомился об их именах, возрасте, виде деятельности, роде занятий вообще и в частности, о том, что они делают в Далигаре, если не являются ни проживающими, ни родственниками проживающих, ни гостями проживающих, ни даже персонами, угодными проживающим.

Охотник ответил, что ему нет никакого дела ни до Далигара, ни до в нём проживающих, родственников проживающих, гостей проживающих или сочувствующих проживающим или как их там, и всё, что они хотят, — это убраться из Далигара и его окрестностей, чем скорее, тем лучше.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, казалось, очень огорчился от такого ответа. Лицо его потемнело, да и толпа вокруг недовольно забормотала. Невежливо говорить кому-то, что его дом тебя не интересует, — это объяснила эльфу ещё бабушка.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ заметил, что если им не нравится Далигар с прилегающими к нему землями и с его проживающими, включая родственников, гостей и угодных персон, то они могли бы и оставаться у себя дома, где бы это место ни находилось, и избавить стражников от такого тяжкого труда, как их нахождение, допрашивание и арест, а его, СУДЬЮАДМИНИСТРАТОРАДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, от необходимости их видеть, судить, приговаривать и изгонять, не говоря уже о таком преступлении против государства, как сруб целых двух веток и вырывание с корнем четырёх кустов папоротника — варварски нанесённый ими ущерб обществу.

Толпа вокруг одобрительно загудела. Тут снова заморосил дождь, не улучшая этим общего настроения.

Приговор, который вынес им СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, заключался в штрафе размером в три монеты — как раз столько (вот повезло!) у них и было — и в конфискации оружия и огня. Собаку им оставили.

— Ну, — пробормотала женщина, направляясь к воротам, — ещё легко отделались, могло было быть и хуже.

— Как это хуже? — спросил охотник.

В это время на площади его превосходительство СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ начал слушание следующего дела. Одну из странных птиц, возившихся под ногами, делающих «ко-ко-ко» и, как оказалось, называвшихся «курица», придавила телега. Хозяйка держала птицу на руках и показывала всем сломанную шею. Когда она проходила мимо Сайры, из-под серой шерстяной шали показался сначала крошечный пальчик, а вслед за ним из характерного жёлтого рукава появилась маленькая рука. Рука дотронулась до мягких перьев и замерла. Сломанная шея птицы вдруг приняла нормальный наклон, и курица медленно открыла глаза.

Потом началась полная суматоха: курица убегала, слово «эльф» раздавалось со всех сторон, толпа кричала и металась, и они втроём оказались в кругу солдат, направляющих копья алебард прямо на их шеи.

— Вот так, — ответила женщина, — теперь будет хуже.

После воскрешения курицы обстановка, действительно, накалилась.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ на этот раз взялся именно за Йоршкрунскваркльорнерстринка, который, несмотря ни на что, всё-таки находил его доброжелательным и приятным, тем более что у этого человека было такое красивое имя. Конечно, охотник был грубоват, когда говорил с ним. Ну нельзя же говорить человеку так напрямик, что его земля тебя не касается и не интересует. Это невежливо. Разве так можно!

— Ты эльф, — строго заявил Судья.

Он произнёс эти слова медленно. Голос его был торжественный и решительный. Он помедлил на слове «эльф», произнося его по буквам: «Э-ль-ф». Буквы эти камнями падали на онемевшую толпу.

— Да он всего лишь детёныш, — сказал охотник.

— Ещё совсем ребёнок, — добавила женщина.

— Недавно родившийся, — с готовностью уточнил малыш.

Он тоже хотел показать, что носит красивое имя, и, сделав небольшой поклон, представился:

— Йоршкрунскваркльорнерстринк.

— Запрещается отрыгивать перед судом, — заявил, нахмурившись, Судья, — и я, Судья-администратор Далигара и прилегающих земель, также запрещаю тебе лгать.

Произнося эти слова, Судья поднялся с ещё более торжественным видом.

Малыш растерялся. Эльфы всегда говорят лишь то, что у них в голове. Ну, за исключением ситуаций, когда требуется небольшая вежливость: например, нужно соврать, что всё понятно, даже когда разговор выходит за пределы разумного, — ведь невежливо говорить глупцу, что он глуп. Но не более того. То, что в голове, то и на языке. Растерянность эльфа сменилась разочарованием: несмотря на красивое имя, человек оказался таким же глупым, как и остальные.

— И я требую, чтобы ты обращался ко мне с полагающим уважением, — сказал Судья.

Какая там уважительная форма обращения у людей? Маленький эльф начал нервничать:

— Придурок!

Нет, кажется, не то.

— Превосдурство, нет, пресхватительство!

Нет, всё не то! Ну как же?

— Молчать! — завопил Судья на ухмыляющуюся толпу. — Ты должен называть меня СУДЬЯ-АДМИНИСТРАТОР ДАЛИГАРА И ПРИЛЕГАЮЩИХ ЗЕМЕЛЬ, — закончил он, обращаясь к эльфу.

— Да-да, конечно, — с готовностью ответил малыш, и широкая улыбка осветила его лицо. — СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ — прекрасное имя, мы можем дать его собаке! — с радостью добавил он.

Толпа разразилась хохотом. Какой-то старик чуть не подавился от смеха, а один из солдат так хохотал, что уронил алебарду себе на ногу. Это ещё больше подзадорило людей. Малыш тоже смеялся со всеми — когда люди смеялись, они были так хороши!

Единственный, кто оставался серьёзным, был Судья.

— Отвечай, — сказал он, обращаясь к эльфу, — ты знаешь этого мужчину и эту женщину?

— Да, — решительно ответил малыш.

— Кроме тяжёлого преступления — путешествовать с эльфом — и ещё более тяжкого преступления — с помощью обмана привести этого эльфа в наш любимый город, — совершили ли они какие-то другие преступления?

— О, да-ааа! Человек-мужчина кушает трупы и зарабатывает, продавая их шкуру, а человек-женщина продала свою маму и старших братьев, нет, младших… Э-э-э… да, сначала младших… Я не очень хорошо помню.

На площади стало необычайно тихо. А потом разразился адский шум и гам: невозможно было понять ни слова.

— Я говорила тебе, что беды ко мне так и липнут, — сказала женщина охотнику, — и чего ты не пошёл своей дорогой?

— Наверное, в прошлой жизни я продал отца, — ответил он.

Когда их уводили под конвоем, маленький эльф увидел спасённую курицу: она сидела в нише у окна, где находилось что-то вроде гнезда с двумя яйцами внутри. Взгляды птицы и эльфа скрестились на мгновение — они прощались, ведь на некоторое время они были единым целым, а это связывает навсегда.

Малыш подумал, могло ли Курица стать хорошим именем для собаки. Они были разными по форме, но всё-таки кое-что их объединяло: цвет перьев на хвосте курицы немного походил на окраску хвоста и задних лап собаки. Но потом он вспомнил, что собака не несёт яиц, а курица не лижет тебя в щёку, когда бывает грустно, — значит, это имя псу тоже не подходило.

Их отправили в место под названием «тюрьма». Замечательное место — всё из крепкого камня, с огромными колоннами и арочными потолками — архитектурный стиль третьей рунической династии. Йорш понял это по характерным заострённым аркам: как известно, круглые арки принадлежали первой рунической династии, а вытянутые кверху — второй.

Пол тюрьмы устилала настоящая сухая и мягкая солома. И ещё им дали целую миску кукурузы и гороха. Так вкусно и так много! Несколько кукурузных зёрен и горошин маленький эльф подарил семейству больших крыс блестящего чёрного цвета — они появились, как только почуяли запах еды, и теперь бегали во все стороны по каменному полу.

Это место и правда напоминало рай.

И нигде ни капли дождя, кроме как на лице женщины, которое почему-то было мокрым.

— Почему ты капаешь?— спросил маленький эльф у женщины.

— Это называется «слёзы», — ответил ему мужчина, — так мы плачем.

— Правда? А то, что вытекает у неё из носа и что она вытирает рукавом?

— И это тоже относится к плачу.

— Когда нам грустно, мы громко и жалобно стонем: остальные слышат нашу грусть и стараются помочь, — сказал малыш с плохо скрытой гордостью, — но сидеть на земле и так капать из носа и глаз, что глаза краснеют и дышать приходиться ртом, — это как специально подцепить насморк.

— Н-да, — сухо прокомментировал мужчина.

— А почему ты плачешь?

Ответил опять мужчина:

— Потому что завтра утром нас повесят.

— А-а, правда? А что это такое?

— Нет, — вмешалась женщина, — прошу тебя, не надо, а то он опять начнёт, а я не хочу это слышать.

— Но это ведь всё из-за него…

— Не надо, — повторила женщина, — я не выдержу его стонов.

— Ладно. Слушай, малыш, завтра нас повесят, и это будет прекрасно! Нас повесят высоко на виселице, и мы увидим всю толпу и крыши домов с высоты. Будто птицы, мы будем парить над городом.

— О-оооооооооооооооооооооооо… В самом деле? Но тогда почему она капает?

— Она плачет, потому что боится высоты. На высоте ей становится очень плохо и иногда даже тошнит. Для неё завтрашнее повешение — это ужасно. Настоящий кошмар.

— О-оооооооооооооооооооооооо… Правда? — маленький эльф потерял дар речи от изумления: никогда не перестаёшь учиться чему-то новому.

— Ну, нет. Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет. Если ей будет так плохо — тогда никакой виселицы, — решительно сказал малыш.

Повисеть высоко над крышами казалось ему очень заманчивым, но не за счёт же того, что кому-то будет плохо.

— Так и никакой?

— Никакой!

— А что же нам делать? Они-то уже решили нас повесить.

— Мы отсюда уйдём.

— Точно, хорошая мысль! — охотник казался удивлённым. — Просто отличная мысль! И как я сам не догадался! А замки?

— Мы их откроем! — радостно объяснил малыш.

— А-а, точно. Просто гениально! А ключи?

— Это такие длинные штуки, которые поворачиваются, делают «клик», и двери открываются?

— Ага, именно такие длинные штуки, которые поворачиваются, делают «клик», и двери открываются.

— Они висят за тем углом, который виден через решётку.

Женщина, сидевшая в углу съёжившись и обхватив руками колени, вытерла слёзы и подняла голову. Охотник, до сих пор лежавший на полу, подскочил и уселся.

— А ты откуда знаешь?

— Нет, не я, это они знают, — сказал малыш, указывая на крыс, — они бегают перед ними сто раз в день. Хоть они и не знают, что такое ключи, но их образ у них в голове.

— А ты можешь достать ключи? Ну, я не знаю: сделать так, чтоб они сюда прилетели?

— Не-ееет, конечно нет, это невозможно! Закон о силе тяжести нельзя нарушить.

— Закон чего?

— Правило, согласно которому всё падает вниз, — объяснил малыш. — Смотри! — он бросил последние две горошины, к которым тотчас бросились крысы.

Женщина снова понуро уставилась в пол.

— Согласно этому правилу, завтра наши тела будут падать вниз, только вот шея окажется привязана верёвкой, — объяснила она сквозь слёзы.

— Я могу послать этих маленьких хорошеньких зверьков за ключами. Ключи висят невысоко над лавкой, которая приставлена к стене: зверьки легко туда залезут.

Мужчина и женщина опять вскочили.

— Правда?

— Ну конечно, — беззаботно подтвердил малыш, — почему бы и нет? Мы уже подружились, — добавил он довольно, указывая на крыс. — Если я сильно думаю о маленькой хорошенькой зверюшке, которая достаёт ключи и приносит сюда, этот образ переходит из моей головы в голову хорошенькой зверюшки, и она так и делает.

Малыш наклонился, и его маленькие пальцы легко дотронулись до головы крысы. Вся свора тут же радостно бросилось сквозь решётку их камеры и после громкого «цок» и целой серии более тихих металлических скрежетов вернулась, волоча за собой большую связку ключей. Маленький эльф взял ключи, выбрал один из связки, и — клик! — тяжёлый замок открылся.

— Вот и всё, — сказал малыш.

Женщина и мужчина бросились наружу.

— А теперь куда?

— Сюда, путь в голове у маленьких хорошеньких зверюшек. Десять шагов налево, потом ещё налево и потом лестница. Здесь калитка, — маленький эльф опять с первого раза выбрал из связки нужный ключ, — ещё лестница, снова калитка, опля, опять вниз, лестница, калитка, ключ, клик, вот и всё. Теперь через подземелье, и потом будет река. Как здесь красиво, смотрите — круглые арки, первая руническая династия!

— И впрямь ослепительно. В другой раз вернёмся, чтобы посмотреть спокойно. А сейчас идём. Знаешь, они могут обидеться из-за того, что мы отказались от виселицы.

— О-ооооооооооооооо, смотрите!

— Эти рисунки?

— Это не рисунки, это буквы.

— Это рисунки — для красоты.

— Нет. Это буквы. Древние руны первой династии. Я умею их читать. Бабушка меня научила. Она тоже умела их читать. «Э-то по-стро-е-но… Это построено под местом, где протекает река»… хорошо, что я прочёл. Если пойдем сюда — утонем. Наверх и потом вокруг. Вот здесь, видишь, последняя калитка, последний ключ, и мы выйдем.

Клик.

— Какой красивый звук: это коломоньчики, нет, колокольчики; правда, это колокольчики?

— Нет, это доспехи солдат: я думаю, они действительно обиделись, должно быть, прямо оскорбились.

— Эй, смотри! Эта гарелея…

— Галерея.

— Вытянутые арки: вторая руническая династия. Я такие в первый раз вижу…

— Я просто поражён. Не могли бы мы поторопиться? Колоколь… то есть воины уже совсем близко.

— А это буквы второй рунической династии… Они отличаются тем, что верхние части букв заканчиваются чем-то вроде округлённой спирали.

— Завораживающе! А быстрее идти ты можешь?

— Такая спираль — символ бесконечности… нет, повторяющегося времени — это предсказание!

— Я задыхаюсь от волнения. Может, взять тебя на руки — так мы сможем быстрее бежать?

— Ког-да во-да за-льёт зем-лю… Когда вода зальёт землю…

— Ну, всё, пора бежать со всех ног. За нами гонятся. Они очень оскорблены. Я возьму тебя на руки, так тебе будет удобнее читать, пока мы бежим.

— Эй, здесь говориться об эльфах! Когда вода зальёт землю, исчезнет солнце, наступит мрак и холод. Когда последний эльф и последний дракон разорвут круг, прошлое и будущее сойдутся, солнце нового лета засияет в небе… Да подожди ты, помедленнее. Там ещё что-то было, но я не смог прочитать. Что-то про великого… и… могучего… великий и могучий возьмёт в жёны… должен взять в жёны девушку, которую зовут, как свет утренней зари, и которая видит в темноте, и которая дочь… я не прочёл, чья дочь!

— Плевать нам на это, — отрезал мужчина, с трудом переводя дух, — нашей дочерью она точно уж не будет: наверняка дочь какого-нибудь короля или мага. О таких, как мы, предсказания на стенах даже не заикаются.

Они находились за стенами дворца. Охотник мчался с эльфом на руках, рядом бежала женщина. Узкие и извилистые улочки, к счастью, были совсем пустынны — лишь беглецы и гнавшиеся за ними воины.

Воины и впрямь оскорбились из-за этой истории с виселицей и начали метать в них палочки с наконечниками, а это уже совсем невежливо, нет, нет, нет, нет, нет, нет, и к тому же можно пораниться.

Маленькому эльфу всё это надоело. Слишком воины обидчивы: подумаешь, его спутники и он всего лишь отказались быть повешенными!

Один из солдат преградил им дорогу и направил на них лук.

Маленький эльф изо всех сил захотел, чтобы воина не было. Это желание родилось у него в голове и перешло в голову тех, кто когда-то был с ним един. В тростнике остановился в недоумении кролик. Курица, сидевшая на яйцах в нише между колоннами, как раз над воином, выпрямилась в гнезде и, хлопая со всей мочи крыльями, плюхнулась прямо солдату на лицо. Тот пошатнулся и упал, освобождая проход.

В конце площади находились клетки зверей, отобранных у пришедших в Далигар. Собака женщины лаяла во всю глотку. К счастью, у клетки не было замков: только большой засов, который женщина сразу отодвинула.

Улица, угол, другая улица, крепостная стена, подъёмный мост — они спасены!

Нет, ещё нет: подъёмный мост поднялся и захлопнулся прямо перед их носом! Охотник с малышом на руках ринулся вверх по ступенькам на крепостную стену. Бросившаяся вперёд собака сбила с ног преграждавшего им путь воина. Поднявшись наверх, мужчина схватил женщину за руку и, крепко прижимая к себе малыша, бросился вниз, в ледяную воду реки. Собака прыгнула за ними.

— Может, маленькое повешение было бы не так уж и страшно! — запротестовал было маленький эльф, но слишком поздно.

Закон тяготения нельзя нарушить.

Они рухнули в тёмную воду.

Маленький эльф подумал, могло бы Сила Тяжести стать хорошим именем для собаки, но решил, что это всё-таки слишком длинное слово, и оно совсем не напоминает что-то пушистое и любящее играть.