Михаил Гиголашвили. Захват Московии

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Одним прекрасным днем в середине XVI века немец Генрих фон Штаден въехал в пределы страны Московии. Его ждали приключения и интриги, фавор и опала, богатство и нищета. А цель была одна — захват страны.

    Одним прекрасным днем в начале XXI века его далекий потомок Манфред Боммель въехал в пределы страны России. Его ждали интриги и приключения, фавор и опала, тюрьма и сума… Но его целью тоже был захват страны.

    Между двумя немецкими вторжениями — пять веков. Что изменилось за этот срок? Что нашли немцы вместо этой страны, какая судьба ждала их? Что у них получилось? Какая судьба ждет то, что называют Московией и Россией?

    Читайте новый роман Михаила Гиголашвили — учебник по перекраиванию карты мира и пособие по русской жизни с картинками.
  • Купить электронную книгу на Литресе

Полет из Мюнхена в Пулково прошел отлично. Под
визги младенцев и смех пьющей компании я думал о том,
как пройдет (будет проходить) наша встреча с Машей. С
этой симпатичной девушкой я познакомился в Интернете — по Вашему совету, что язык лучше всего учится в
постели. Но пока пару дней проживу в Петербурге, у знакомого студента Виталика Иванова (помните, он был у
нас по обмену, делал доклад по синонимам?). Он согласен
меня принять. А потом поеду в Москву. И буду, конечно,
стараться всё записывать в дневник, как и обещал Вам
на последнем занятии.

Когда мы сели, было далеко за полдень. В аэропорту
треть зала завалена чемоданами, сумками, баулами, ящиками вдоль стен. На каждом — листок с текстом. Слово
длинное, трудное… «Не-вос-тре-бо-ван-ный багаж» — и
номер рейса.

Что это? Почему столько забыли? Почему не уносят
куда-нибудь? Их же могут украсть? Они мешают ждать
багаж… Или «ждать багажа»?.. Ох, эти формы генитива!

На паспортном контроле я не знал, куда идти, —
значка Евросоюза нигде не было. Я отстоял очередь, и,
к счастью, всё прошло хорошо: девушка в пилотке выстукала мои данные в компьютере и, прижимая телефонную трубку плечом и говоря вполголоса что-то про рыбку и зайку, щелкнула штемпелем и лукавым взглядом
лаконично приказала уходить.

Когда я вышел наружу, с чемоданом, сумкой и открытым паспортом, один таксист сказал другому вполголоса:

— Вон лох голландский! Возьмешь?

— Не голландский, а германский! — бодро отозвался
я, как Вы учили («всё обращать в шутку, ибо русские
смешливы и непосредственны, как дети; смех — их врач,
шутка — медсестра»). Конечно, он шутит — разве я похож
на лох-несс-монстра?..

— Да ты спец! Тебе б на стрёме стоять! — похвалили
они меня.

Я поехал, но был все время начеку, размышляя, что
такое «на стрёме». Не из того ли набора, о котором Вы
говорили, что в нём — вся эволюция рода человеческого,
мы ещё учили его хором наизусть: «Из времени родилось
пламя, из пламени — семя, из семени — племя, из племени — имя, имя встало на знамя, всем — на бремя…» Но я на
всякий случай был настороже — наобум ничего не говорил (помня из семинара, что «за наобум бывает бум-бум»).

Пока ехали, шофер долго и фонетически отчетливо
ругал правительство, я почти всё понимал, а кое-что
даже успевал записывать в мой электронный словарик
(простые двухтактные лексемы вроде «моль из подворотни», «сука цветная»), уточнял:

— Это шутки народа?

— Да, шутки-прибаутки…

— Прибаютки? От «баю-баю», спать?

— Вроде того…

И я пару раз повторил в уме «прибаютка», потому
что очень люблю сразу осваивать и пускать в ход новые
лексемы и идиомы, хотя, конечно, иногда делаю ошибки, но тот не ошибается, кто ничего не говорит.

Когда шофер узнал точнее, где живет Виталик, то
сказал:

— Да это же у чёрта на рогах! Ты вначале один проспект говорил, а теперь совсем другое… Туда стольник
баксов тянет! Кризис! — что мне не очень пришлось по
душе: и чёрт, и рога — оба слова ругательные, да еще вместе со «столиком» и «тянуть»… Вы же знаете, у нас говорят: «jemanden
uber
den
Tisch
ziehen» — «перетянуть через стол» в значении «обмануть»… Но я промолчал.

Потом шофер спросил:

— Ты откуда, с Прибалтики?.. Хорошо по-русски говоришь… У вас дороги не такие хреновые, небось?

— Я не боюсь, — ответил я.

— Чего?.. Хотели было дороги ремонтировать, да
кризис пришёл… Вот скажи мне, что у нас за страна такая — всё через задницу делать?.. У вас, небось, под дождем асфальт не кладут?

— Я не боюсь. Не кладуют, нет.

— А у нас как дождь — так асфальт класть…

— Почему?

— А скажи?.. — Он даже отпустил руки от руля.

— Что сказать? — опешил я (внутри себя я всё понимаю быстро, но, когда волнуюсь, не сразу могу искать и
ловить нужные слова). — У вас дождь часто ходит?

— Где?.. А… Идёт… Да нет. Тут дело не в дожде. Что
плохо сделано — часто чинить надо, правильно?.. А на
починку что нужно? Правильно: бабло…

— Бабло? — на всякий случай переспросил я (в Вашем «Словарике жлобского языка» было слово «бабки» — наверное, то же самое). Ну да, вот он объяснил:

— Значит — деньги, бабки… капусту из бюджета выписывают, а потом распиливают…

— От «пилить-распилить»? Капуста? Пилой? — Я уже
всерьез забеспокоился, правильно ли понимаю его речь.

Он засмеялся:

— Зачем пилой — ручкой! Вот я строитель, должен
дорогу отремонтировать, а ты — инспектор, должен
меня проверить. Я пишу отчет, что я всё сделал, а ты
подписываешь, что да, проверено, всё сделано честь
честью. А деньги за всю эту бодягу мы делим пополам, хотя ничего не сделано или сделано тяп-ляп… Вот и
всё. Потому это «пилить бабло» называется… А там, наверху, в кабинетах, большой калым от перестроек и ремонтов капает. А если они хорошую дорогу сделают,
с-под чего им потом бабки тянуть?..

Я хотел уточнить, что такое «бодяга», но он стал
спрашивать про цены в Германии на битые машины и
автобусы. К сожалению, я мало разбираюсь в машинах,
тем более в битых, несмотря на то что мой папа Клеменс работает на заводе «BMW». Когда я сообщил об
этом шоферу, он очень обрадовался:

— Да ты чего, в натуре?.. — (Вот и первые слова из
Вашей «Памятки»!) — На само́м заводе?.. Вот здорово!..
Дай телефон, приеду к вам, будем битую машину закупать, а тут чинить и продавать — у меня шурин автосервис открыл. Тут всё сбагрим, как два пальца… Тебя в
долю посажу, ты на месте машины искать будешь… Пятнадцать процентов тебе хватит?.. Посмотри, есть там
блокнотик? — Он перегнулся и долго искал бумагу, ведя
машину вслепую.
Я хотел сказать, что я не хочу помогать ему покупать-купить битую машину, но решил не отказывать и написал
в блокнотике свой домашний телефон, специально пропустив одну цифру (как Вы советовали поступать в тех
случаях, когда лучше не обострять: «не отказывать, но и
не соглашаться»). Он оживленно стал прятать блокнотик
в карман:

— Похоже, где-то тут хоромы твоего Виталика. Ну, до
встречи в Мюнхене! Удачи! Ладно, полтинника хватит!
Вот подъезд № 4. У входа сидят бабушки в платках,
какие носила русская кормилица моей матери, баба Аня,
Бабаня.

Она была из остарбайтеров, попала служанкой в
нашу семью, вырастила и выходила мою больную с детства мать, а после войны осталась, потому что ехать ей
было некуда и не к кому. Она была женщина простая и добрая, немцев всегда ругала, но так заботилась о маме,
что соседи приводили её всем в пример. Свою родину
Россию жалела, вздыхала: «Глупая, всем всё дает, а сама
без исподнего… душа нараспашку и карман распорот:
сколько туда вечером ни сунь — утром ничего не останется…» С мамой (а потом и со мной) Бабаня говорила
только по-русски, меня называла Фредя. Помогала делать уроки русского, который я выбрал в гимназии как
второй язык (чему все были рады, особенно безрукий
дед Адольф, считавший, что войны между Россией и
Германией никогда больше не будет, и не потому, что
Россия такая хорошая, а потому, что Германия получила
от неё такой урок, который навечно застрял в её генном
мозгу). И я давно мечтаю проверить себя на деле, в
стране языка, где никогда не был!

В подъезде под лестницей сидела старушка в платке
(похожая на мышку-норушку из сказки, что мы прорабатывали в прошлом семестре). Она отставила кружку,
вытерла рот углом платка и строго спросила:

— К кому? Откудова такой? — и потребовала паспорт.
Долго сверяла мое лицо со снимком, говоря:

— Надо же, скажите пожалуйста… Немець… Откуда?
Не из-под Нюрнберга, чай?

— Чай? — не понял я, но на всякий случай подтвердил, что да, хочу пить чай с моим товарищем. Нет, не из
Нюрнберга, из Мюнхена. Виталик Иванов меня в гости
звал-позвал (я часто употребляю обе формы глагола, потому что не знаю, какая будет правильной).

— Вас всех и не углядишь, — неприязненно сказала
она, вписала что-то в свою тетрадь, неохотно отдала паспорт и вернулась к кружке свинцового цвета. — Можете
идти. Свободны.

Я пошел по лестнице наверх, думая о том, что похожая кружка, только со вмятиной от пули, хранилась у
нас в семье. Она — единственная — осталась от дяди
Пауля, когда он, наконец, умер в нашем подвале, где
просидел после войны десять лет, пока ловили бывших
эсэсовцев (а он был офицер дивизии СС «Мёртвая голова»). Моя мать должна была каждое утро опускать на
веревке в подвал корзину с хлебом, колбасой и бутылкой
шнапса, а взамен поднимать ведро с нечистотами. Пауль
в подвале свихнулся и целый день в голос молился, отчего мама иногда в истерике кричала: «Я больше не могу,
я схожу с ума — в нашем доме поселилось огромное насекомое! И оно жужжит, жужжит, жужжит!… Лучше бы
он застрелился тогда!» (намекая на тот грузовик, где перед приходом Советской армии застреливались по очереди офицеры СС: один стрелялся, пистолет выпадал
из руки, другой брал пистолет, стрелялся, третий брал…
А вот дядя Пауль был последним и не застрелился, а явился ночью в наш дом и залез в подвал).

Сам я этого всего не помню, я поздний ребенок.
Моя мать, Клара фон Штаден, с детства была чахлой и
слабой, часто болела, поздно вышла замуж и родила
меня, когда ей было за сорок, а при родах чуть не умерла
вместе со мной. Бабаня рассказывала, что я трудно рождался, не хотел вылезать на этот свет, врачи уже спрашивали отца, кого оставить в живых — мать или плод,
оба не выживут, уже хотели резать плод по кускам, но
приехал старый врач и выдернул меня щипцами из нирваны, хотя я лично его об этом не просил, о чем и говорил потом не раз моему психотерапевту… Бабаня еще
говорила, что я родился такой белый, что меня носили
по палатам и говорили: «Посмотрите, какой белый ребенок появился!»

Если бы не Бабаня, я бы много не знал… что, например, дядя Пауль умер в тот день, когда решил выйти
сдаться: она была в кухне и видела, как он вылез, выпрямился, постоял так минуты две, шатаясь и скуля по-собачьи, потерял равновесие и рухнул обратно в подвал,
сломав при этом себе спину… И хоронить пришлось
ночью, в углу сада, куда никто после этого никогда не ходил. Мама потом объяснила мне, что дядя Пауль был
очень грешен перед русскими, за что и лишился рассудка.

А подвал, сколько ни мыли и ни дезинфицировали, всё
равно пропах чем-то противно-горьким, так что я всегда
боялся спускаться туда, а мать не раз заводила разговор
о продаже дома.

Виталик встретил меня по-дружески, познакомил с
длинноногой, будто складной, по-рыбьи медленной в
движениях подругой Настей, пригласил выпить пива.

Комната была большая, перегорожена шкафами, со
старой мебелью. Спать мне было постелено на полу, на
тонком матрасе.

Было еще не поздно, я хотел выйти погулять, но Виталик был занят — ждал важного звонка. Когда я решил
прогуляться один, он стал наставлять и предупреждать:

— Фредя, с едой на улице поосторожней, всякие там
пирожки с ливером, шашлыки, гриль, шаверма… чтоб
не отравиться. И выпивку в ларьках не покупай — всё
палёное.

— Что это — палёное?

— Ну, не настоящее, люди сами химичат… — А Настя
добавила:

— И чем больше на бутылке всяких блямб и пломб,
тем опаснее…

Я сказал, что это странно, что у нас в Баварии чем
красивее бутылки, тем содержимое лучше.

— А у нас — наоборот… — объяснила членистоногая
девица (руки и ноги у неё были складчатые, как у богомола, которых я ловил летом у деда Людвига в Альпах). — 
Ну, у нас страна такая, всё наоборот, не как у людей… Тяпландия называется. Страна Шалтай-Болтай… Какнибудия…

Выпивку я покупать не собирался, но совет принял
и попросил Виталика объяснить суть проблемы.

— Проще пареной репы. Где-нибудь в подвале, гараже или ауле люди разливают по бутылкам спирт пополам с водой, лепят этикетки, всякую мишуру, акцизные марки… Поналепят — и готово, в магазине такая
бутылка стоит пятьсот—тысячу рублей, а ему она обошлась в пятьдесят…

— Если не в пятнадцать. — Волоокая Настя опять подалась вперед. — Магазинщики с ними в сговоре… Некоторые, совсем наглые, чаю в спирт намешают, в бутылки из-под «Хеннесси» разольют и по сто евриков
через самые дорогие магазины толкают. И все в доле.

— А где эти блямбы, пломбы берут-найти?

Виталик равнодушно пожал плечами:

— Да где угодно. Воруют. Cами печатают, ксерят.
Или вообще покупают прямо там, где их печатают…
Короче, кому как удобно.

Я был удивлён. Если про все эти махинации знают
Виталик и Настя — значит, и милиция должна знать?

— А как же? Милиция всё это дело крышует… — Виталик поднял руки над головой. — Менты сверху всё видят, всё слышат, всё знают, всё покрывают — за бабки,
разумеется… Как же без них?

Я не поверил ему, хотя на наших семинарах Вы неоднократно то ли в шутку, то ли всерьез говорили, что
милиция — это наиболее опасный сегмент российского
социума, от неё лучше держаться подальше и что сам
министр МВД по ТВ недавно говорил, что пусть граждане сами защищаются от милиции, как могут, а еще
лучше, если гражданин, завидев милиционеров, сразу,
но не ускоряя шага и не привлекая внимания, перейдет
на другую сторону улицы, юркнет в подъезд и переждёт
с полчаса…

Виталик еще обронил, что такая история, как с алкоголем, вполне может быть и с другими продуктами —
чем они лучше (или хуже):

— Особенно с икрой и рыбой осторожнее будь. Вот
Настя недавно кило осетрины за тысячу двести рублей
купила, а когда дома сняли целлофан, рыба развалилась
в пыль…

— Верно! — подтвердила многочленная Настя, вспомнив, что недавно по ящику показывали, как эти нелюди старую рыбу моют в физрастворе, пожилую ветчину покрывают лаком, бывшие свежие фрукты опрыскивают
живой водой, вялые овощи обмывают, как покойников,
химией, в мясо десятилетней давности шприцами вводят фосфаты, а на продуктах, у которых в прошлом веке
срок годности закончился, перебивают бирки-цены и
толкают, как свежие. — Типа того, что народ всё схавает
и не подавится.

— У нас при советской власти животы ко всякой
дряни привыкли, а вот у тебя желудок точно накроется,
ты поосторожнее, — предупредил Виталик.

— Куда накроется? Чем?

— К ебене фене, медным тазом…

Я пошел погулять, но ничего особого не увидел: рабочий район, дома облезлые, трубы дымят. Молодые
люди в спортивных штанах и капюшонах сидят на корточках, пьют пиво. И мне пора что-нибудь поесть. У Виталика было неудобно спрашивать. Но что? И где? На
улице, он сказал, не надо. Значит, надо войти внутрь.

Скоро встретилось кафе «Уют». Нет, не ларёк. На
столе даже хлеб уже лежит, порезан. Несколько человек
у окна. Рядом за столиком — мужчина невеселого вида
за кружкой пива. Приблизилась официантка.

— Я слушаю вас. — Она со вздохом вытащила карандаш.

— Что есть тут? — вежливо спросил я.

— Кухня уже закрыта, поздно. В меню смотрите закуски… — глядя на меня, как на тяжелобольного, терпеливо ответила она.

— Так, балык, икра… Ну а есть-поесть что-то?..

— Поесть? — удивилась она. — Кура гриль. Но я лично
вам не советую. Вон, разбираются из-за курей, — прибавила она свистящим шепотом, кивнув в угол зала, где
двое мужчин что-то тихо доказывали друг другу.

Я читал дальше:

— Бульон с гренками есть?

— Бульон… Тёплый… Да он из-под тех же курей, так
что не переживайте.

— Вот, еще: ветчина с хреном.

— Жирная очень. Да уж закрываемся, поздно…

— Ясно. А что есть поесть? Чай с каким-нибудь?

— Это можно, — встрепенулась она и занесла карандаш над блокнотом. — Пирожные хорошие.

— И бутерброд, тут написанный.

— Хорошо, с сыром.

Мужчина, не вставая из-за своего столика, спросил
у меня негромко:

— Уважаемый, магнитофон не нужен? Купить не желаете?

— Я? Что это? Рекордер? Нет, совсем нет, не необходимо. А почему? — удивился я.

— Разрешите? — И он пересел ко мне. — Обстоятельства. Деньги нужны.

— Да, нужны, — ответил я (как Вы учили отвечать в
неясных моментах — повторять последние слова партнёра по диалогу с улыбкой и кивком) и добавил, на всякий случай, что я немец-турист.

— Ну ничего… — с некоторой жалостью успокоил
он меня.

Мужчина был лет сорока, вида простого, рубашка
мятая, старая, лицо не очень брито. Он покрутил кружку, я отпил чай, предложил ему бутерброд, он взял, сказав, что знает: слово «бутерброд» вышло из немецких
слов «масло» и «хлеб» — только не знает, какое из них
«масло», а какое — «хлеб».

Я всегда рад объяснить, если могу:

— «Буттер» — масло, а «брот» — хлеб. С «т» на конце.

— А, ну да, с «т», — понял он. — С «д» — другой коленкор: брод… Не зная броду… Да, вот такой бутерброт…

В жизни-то не так всё, как в кино…

И он, хотя я ни о чем не спрашивал, сообщил, что
работает на фабрике, встает в семь утра, возвращается
в семь вечера, питается вареной картошкой и колбасой,
смотрит что попало по ящику и после программы
«Время» засыпает. На мой осторожный вопрос о семье
ответил:

— Родные умерли, с женой в разводе, детей нет…
Была и у меня трехкомнатная квартира, и жена, коза
мочёная… Когда с женой разошелся, раздербанили хату
на две коммуналки. Мать скоро умерла. Жена ушла. Даже
бабу привести стыдно: у одного соседа Васи вечный запой, у другого Васи — понос… — Он махнул рукой. — Так-то жизнь крутит. Вот, штаны последние три года ношу,
теперь порвались, а что делать — не знаю. Пару бутылок
купил — и вся получка.

Чай и пиво были выпиты. Я не знал, сколько и кому
платить, но мужик сказал:

— Оставь ей на столе, она сейчас занята. — (Официантка сидела широкой спиной к нам и тоже что-то объясняла мужчинам в углу.)

Я положил 10 долларов. Вышли.

Джон Максвелл Кутзее. В сердце страны

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Белый человек, женщина, в сердце африканской пустыни. Чувство глобального одиночества и абсолютной выключенности из жизни. Фантазии, рожденные одиночеством, безумнее и безумнее с каждым днем. Реальность, подмененная вымыслом, размывается и теряет власть. Остаются песок пустыни и текущее, как песок, время.

    Лауреат Нобелевской премии по литературе, автор «Жизни и времени Михаэла К.», «Бесчестья» и других шедевров мировой прозы, Дж. М. Кутзее остается верен себе, проникая вместе с читателем в сердце страны, имя которой — Человек.

107. Он ушел от меня. Я лежу изможденная, а мир
все вертится и вертится вокруг моей постели. Я говорила,
и со мной говорили, дотрагивалась — и до
меня дотрагивались. Поэтому я нечто большее, нежели
просто отзвук этих слов, следующих через мою
голову из никуда в никуда; или луч света в пустоте
пространства; или падающая звезда (что-то меня в
этот вечер все тянет на астрономию). Так почему же
я не могу просто повернуться и уснуть одетой, и проснуться
утром, и вымыть посуду, и стушеваться, и
ожидать награды, которая, несомненно, будет мне
вручена, если только в этой вселенной царит справедливость?
Или так: почему я не могу уснуть, мысленно
все повторяя и повторяя вопрос: почему я не
могу просто уснуть одетой?

108. Колокольчик, созывающий к обеду, находится
на своем месте на буфете. Я бы предпочла что-нибудь
побольше, например звонкий школьный звонок;
возможно, старый школьный звонок прячется
где-то на чердаке, покрытый пылью, дожидаясь своего
часа, — если когда-нибудь там была школа; но
у меня нет времени его искать (хотя у них ушло бы
сердце в пятки, если бы они услышали шуршание
мышиных лапок, хлопанье крыльев летучих мышей,
призрачные шаги мстителя прямо у них над головой,
над кроватью). Босиком, неслышно, как кошка, придерживая язык колокольчика, я крадусь по
коридору и прикладываю ухо к дверной скважине.
Все тихо. Лежат ли они, затаив дыхание — два
затаенных дыхания, — ожидая, что я буду делать?
Они уже уснули? Или лежат, сжимая друг друга в
объятиях? Это делается вот так — движения, неприметные
для слуха, как у мух, склеившихся вместе?

109. Колокольчик издает тихий непрерывный звон.

Когда у меня устает правая рука, я начинаю звонить
левой.

Я чувствую себя лучше, чем когда стояла здесь в
последний раз. Я спокойнее. Я начинаю напевать
про себя, сначала приноравливаясь к звуку колокольчика,
затем улавливаю его и мурлычу в тон.

110. Время течет мимо, туман, который рассеивается,
сгущается и всасывается в темноту впереди. То,
что я считаю своей болью, хотя это всего лишь одиночество,
начинает проходить. Кости моего лица
оттаивают, я снова становлюсь мягкой, мягкое человеческое
животное, млекопитающее. Колокольчик
нашел свой ритм: четыре раза тихо, четыре —
громко, и я начинаю вибрировать вместе с ним. Мои
печали покидают меня. Маленькие существа, похожие
на палочки, они выползают из меня и исчезают.

111. Все еще будет хорошо.

112. Меня ударили. Вот что случилось. Меня сильно
ударили по голове. Я ощущаю вкус крови, в ушах
звенит. Колокольчик вырывают у меня из рук. Я слышу,
как он со звоном падает на пол, в дальней части
коридора, и катается направо и налево, как все колокольчики.
В коридоре раздается эхо от криков,
которые я не могу разобрать. Соскользнув по стене,
я осторожно сажусь на пол. Теперь я явственно ощущаю
вкус крови. Из носа у меня идет кровь. Я глотаю
кровь; высунув язык, я чувствую ее вкус на губах.

Когда меня в последний раз ударили? Не могу
вспомнить. Может быть, меня никогда прежде не
били, возможно, меня только лелеяли, хотя в это
трудно поверить, лелеяли, упрекали и пренебрегали
мною. Мне не больно, но это было оскорбительно.
Меня оскорбили и возмутили. Минуту тому назад
я была девственницей, а сейчас нет — я имею
в виду удары.

Крики все еще висят в воздухе, как зной, как
дым. При желании я могу протянуть руку и почувствовать
его плотность.

Надо мной маячит огромный белый парус. Воздух
плотен от криков. Я закрываю глаза и уши. Шум
просачивается в меня. Я начинаю шуметь. Мой желудок
бунтует.

Еще удар, деревом по дереву. Далеко-далеко звякает
ключ. Воздух еще звенит, хотя я одна.

Со мной разобрались. Я мешала, и теперь со мной
разобрались. Это нужно обдумать, время у меня
есть.

Я нахожу свое прежнее место у стены, удобное,
туманное, даже томное. Не знаю, будут ли это мысли
или сны.

Существуют огромные пространства в мире, где,
если верить тому, что читаешь, всегда идет снег.

Где-то в Сибири или на Аляске есть поле, покрытое
снегом, и в середине его — столб, покосившийся,
сгнивший. Хотя, возможно, там середина дня,
свет такой тусклый, что это может быть и вечер. Непрерывно
падает снег. И больше ничего не видно
вокруг.

113. В том углу у входной двери, где хранились бы
зонтики, если бы мы ими пользовались, если бы во
время дождя мы не подставляли под струи воды лицо,
ловя ртом капли и радуясь, стоят два ружья. На
самом деле там стоячая вешалка для пальто и шляп.
Эти ружья — дробовики для охоты на куропаток и
зайцев. Я прихожу в восторг.

Я не знаю, где хранятся патроны для дробовика.
Но в маленьком ящике вешалки я на ощупь нахожу
шесть патронов с острыми бронзовыми носами —
они лежали здесь годами среди пуговиц и булавок.

Глядя на меня, не подумаешь, что я умею обращаться
с ружьем, но я действительно умею. У меня
есть кое-какие качества, в которые никто бы не поверил.
Не уверена, что смогу зарядить магазин в
темноте, но я в состоянии загнать один патрон в казенную
часть и закрыть скользящий затвор. Мои ладони
влажные, и это неприятно, обычно они сухие
до такой степени, что шелушатся.

114. Мне неспокойно, хотя я и действую. Где-то во
мне образовался вакуум. Ничто из того, что сейчас
происходит, меня не удовлетворяет. Я была довольна.
Когда стояла в темноте, звеня в колокольчик и
мурлыкая себе под нос; однако я сомневаюсь, что,
если вернуться, поискать под мебелью и найти колокольчик,
а потом, смахнув с него паутину, начать
звонить и мурлыкать, то можно вернуть счастье, которое
я тогда ощущала. Есть вещи, которые нельзя
обрести вновь. Возможно, это доказывает реальность
прошлого.

115. Мне нелегко. Я не могу поверить в то, что со
мной происходит. Покачав головой, я вдруг перестаю
понимать, отчего бы мне не провести ночь в
своей постели, заснув; и отчего бы моему отцу не
провести ночь в своей постели, заснув; а жене Хендрика
— в своей с Хендриком постели, заснув. Я не
понимаю, зачем нужно все то, что мы делаем — любой
из нас. Все это лишь наши причуды. Почему бы
нам не признать, что жизнь наша пуста — пуста, как
пустыня, в которой мы живем, — и не заняться весело
подсчетом овец и мытьем чашек? Я не понимаю,
отчего история нашей жизни должна быть интересной.
У меня возникают попутные соображения
относительно всего.

116. Патрон аккуратно вошел в патронник. Что же
со мной не так? Ведь я, остановившись, чтобы поразмыслить,
несомненно продолжу начатое. Возможно,
мне не хватает решимости иметь дело не с
надоевшими кастрюлями и одной и той же подушкой
каждую ночь, а с историей, столь скучной, что
это вполне могла бы быть история молчания. Чего
мне не хватает, так это мужества перестать говорить,
вернуться в молчание, из которого я вышла. История,
которую я излагаю, заряжая ружье, — всего лишь
лихорадочная фальшивая болтовня. Я — одна из тех
неосновательных людей, которые не в состоянии
выйти за свои пределы без пуль? Вот чего я боюсь,
выскальзывая в ночь, полную лунного света, — неправдоподобная
фигура. Вооруженная леди.

Владимир Соловьев. Империя коррупции. Территория русской национальной игры

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Россия поражена коррупцией на всех уровнях. Означает ли это, что у нее нет будущего? Ответ зависит от действий каждого из нас, — уверен Владимир Соловьев. Коррупция будет жить до тех пор, пока живет построенная на её основе система. Какая же «метла» должна прийти, чтобы победить такую систему, и можно ли ее вообще победить?

    Тему коррупции и реальной борьбы с ней популярный журналист и публицист поднимает в своей новой книге «Империя коррупции», как никогда актуальной в свете напряженной политической ситуации в стране.

    Соловьев приравнивает борьбу с коррупцией к национальному виду спорта. Увлекательная ролевая игра «пчёлы против мёда» давным-давно с головой поглотила и чиновничество, и бизнес. С коррупцией борются все, только она почему-то неизменно побеждает. Может быть, потому, что мы боремся с чем-то другим?

    Чтобы увидеть реальные пути решения проблемы, необходимо понимать саму суть коррупционной системы в России. Владимир Соловьев предоставляет читателям её детальное описание с конкретными примерами, историческими справками и списком базовых заблуждений относительно описываемого явления, заканчивая свою книгу соображениями о том, как каждый гражданин России может повлиять на решение сложившейся проблемы и с чего следует начинать, если вы решили объявить коррупции личную войну.

  • Купить книгу на Озоне

Принцип взаимопроникновения чиновничества и бизнеса наиболее ярко был реализован в московском правительстве, которое по праву держало пальму первенства среди всех регионов не только в плане коррупционных схем, но и как создатель абсолютно нового подхода к коррупции. За девять дней до появления указа президента Медведева об отставке Юрия Михайловича Лужкова «Новая газета» опубликовала документ, в котором рассказывалось, как в 2004 году московское правительство по письму телеканала НТВ приняло решение о продаже автору данной книги квартиры по оценочной стоимости БТИ. Могу сказать, что это все равно было крайне недешево на тот год, но в любом случае сильно отличалось от цен, установившихся на монополизированном рынке столичного жилья. Если угодно, правительство Москвы отказывалось от своей доли — но о бесплатности речи не шло в любом случае. Квартира, которую мне предлагалось купить, представляла собой бетонный мешок, в ремонт которого надо было вложить еще раза в три больше, чем вложили строители при возведении этого объекта.

Статья была очень грязная, однозначная, меня она умилила. В ней не говорилось о том, как то же самое московское правительство дарило в немалых количествах не только квартиры, но и особняки, а то и целые кварталы людям, которые после отставки Лужкова кричали о нем, как о светоче демократии. Многие выдающиеся журналисты, руководители СМИ, деятели искусства получали бесплатные квартиры, мастерские, театры, студии, и за это готовы были биться за Юрия Михайловича до потери сознания. Но мне статья не понравилась, я решил выяснить, что происходит, и попытался связаться с Лужковым. Прямого телефона у меня не было, и я просто позвонил в приемную.

Каково же было мое удивление, когда Лужков сказал, что хочет со мной встретиться! Уже через несколько часов я был в московской мэрии. Увиденное меня поразило. Обычно в приемной Лужкова стояло несмолкающее жужжание, на аудиенцию к этому великому человеку стремились толпы. Я говорю «великому» — потому что уровень его возможностей, а главное, представления о себе был таков, что эго Юрия Михайловича высилось над Москвой, пожалуй, затмевая даже статую Петра работы Церетели. Но в этот раз в приемной не было ни одного посетителя. Все, кто еще вчера ел у Лужкова из рук, почуяв беду, разбежались.

Я зашел в кабинет. Газета лежала у Юрия Михайловича на столе. Он начал с заверений, что не имеет к этому материалу никакого отношения, что дело не в нем. А потом мы долго говорили о том, что творится в городе. И вдруг мне стало ясно, что Лужков вообще не понимает — на самом деле не понимает! — что происходит и как работает созданная при его непосредственном участии система. Он напрочь потерял ощущение реальности. Он не знал, каких бесконечных взяток требовало получение любого разрешения на строительство. Сколько лет это занимало. Как любой конкурс, неважно, кем и для чего организованный, заканчивался требуемым результатом. Он не задавался вопросом, откуда у его заместителей — у Ресина, например, — часы за миллион, да не одни. Его не удивлял уровень жизни этих людей. В какой-то момент он реально поверил всему тому славословию, которое раздавалось в его адрес со стороны тех, чье благосостояние ежеминутно, ежесекундно зависело от настроения Лужкова. Лужков любит — и ты миллиардер. Лужкова отправляют в отставку — и все, жизнь кончается.

* * *

Когда-то Лужков сформулировал, что работать надо по-капиталистически, а распределять по-социалистически. Не знаю, получилось у него это или нет, но де-факто за годы работы в Москве он создал не только геронтофильскую власть, во многом повторяющую Политбюро, это еще полбеды. Он создал систему, которая сожрала его самого. Каждый льстец и славослов имел свой надел, с которого вкусно питался. Каждый префект ощущал себя главой отдельного государства, а внутри этого государства процветала потрясающая система. Нет буквально ни одного направления деятельности в Москве, которое было бы устроено просто, четко и ясно. Всюду были «прокладки» в том или ином виде. Я даже не говорю о золотом бизнесе российского строительства, где одним из основных игроков оказался тот же московский мэр со своими приближенными. Или о Владимире Иосифовиче Ресине, который, в точности как уже упомянутый министр Левитин, окончательно запутался, кто он — регулятор рынка или его хозяин.

Доходы этих людей измерялись такими цифрами, что они, по-моему, просто перестали понимать, что такое деньги. Для них они превратились в какие-то бумажки. Дорогие машины, особняки по всему миру, бизнесы, покупаемые как в России, так и других странах, при абсолютно неэффективном управлении — для них это все было неважно и по сути незначимо. Совершенно другой образ жизни. Системой они были поставлены на должность и релизовывали свое право на кормление.

Арестованный летом 2010 года и осужденный за растрату префект Южного округа Юрий Буланов — он же просто не понимает, в чем он провинился. Что он делал неправильно? Ну да, землю покупали аффилированные с ним структуры. Ну да, дома строили. Но он же все делал официально. В чем он виноват?

Его можно понять — в течение многих лет он работал под руководством Петра Бирюкова, который до последнего времени является заместителем мэра и которого даже новая городская власть не спешит отправить в отставку. И квартира господина Бирюкова находится в доме, который принадлежит Буланову. И что такого страшного, что сын бывшего префекта возглавлял ту самую компанию, которая должна была заниматься ЖКХ в округе и которой перечислялись финансовые средства за капитальный ремонт домов? Он, вообще-то, хороший специалист, почему нет? Ну, неэффективно его фирма работает — а кто нынче эффективный? Какая вообще разница, все ведь здесь, никуда не убежали, хоть и имеется недвижимость и в Ницце, и в Монако. И что такого, что жена Буланова получала бюджетные деньги за проведение разнообразных культурных мероприятий, необходимых городу и префектуре? Что в этом такого странного? Она же талантливый организатор. Вот, пожалуйста, жена Лужкова — талантливый предприниматель. Правда?

Правда. Я несколько раз встречался с Еленой Николаевной — действительно очень умная женщина. И действительно, бизнес «Интеко» — не просто крупнейший в Москве, были и в других регионах филиалы и дочерние фирмы. С другой стороны, надо быть ребенком, чтобы не понять — если в нашей стране у тебя есть бизнес и за тобой стоит мэр Москвы, для тебя не составит никакой проблемы открыть филиал в другом городе: с тобой всегда договорятся. Все-таки мэр Москвы — это большая политическая должность. Но это же не повод сказать, что «Интеко» плохо работает! Впрочем, как только Лужков ушел с поста мэра Москвы, талантливому предпринимателю Батуриной оставалось только талантливо смотреть, как ее бизнес переходит в чужие руки. Вопрос, на который у меня нет ответа, — неужели Юрий Михайлович был так наивен, считая, что его жене дадут развернуться и дальше, когда он уйдет с должности? Второй вопрос без ответа — почему никто не учит историю? Ведь у нас так никогда не бывает. У нас система кормления.

* * *

Когда случился критический момент и выяснилось, что «Интеко» набрала земли, за которую не может рассчитаться, злые языки начали кричать, что Лужков пошел на поводу у жены и спас ее бизнес, выкупив участки за безумные деньги. Но зачем же так линейно рассуждать — скажут сторонники Лужкова. «Интеко» же большая компания, там же огромное количество людей стоит на очереди, эти несчастные ждут, когда будут достроены их квартиры, за которые они уже заплатили деньги. Защищались их интересы! Это же интересы народа!

Вообще у нас всегда и во всем защищаются интересы народа. И когда сносили дома в поселке «Речник» и буквально выкидывали на мороз проживающих там людей, и когда сносили дома в Южном Бутове, чтобы там построить очередные «панельки», а столичный мэр обзывал семью Прокофьевых жлобами за то, что они отказывались переезжать, и когда приезжал руководитель Московской думы господин Платонов и говорил: «А что, разве интересы москвичей ничего не значат? Нельзя уступить?» — тоже, несомненно, защищались интересы народа. Все эти разговоры абсолютно ясно демонстрировали отголоски советского мышления, которым были заражены Лужков и его команда. Они, мнившие себя воплощением государства, искренне считали, что они и есть государство и народ, а никакого права частной собственности нет и быть не может. Есть только их право решать, что и кому принадлежит.

В самом центре японского аэропорта Нарита стоит домик, маленькая хижина с крохотным участком земли, окруженная рулежными дорожками. Хозяин, пожилой человек, отказался ее продавать. Просто отказался. Ему предлагали любые деньги. В два раза больше, чем любые. Но он каждый раз упрямо отказывался, потому что ни в какую не желал расставаться со своим домом. Здесь жили его предки, здесь выросли его дети, и здесь он хотел провести остаток жизни. И как вы думаете, чем дело кончилось? Вы не поверите. Не пришли пацаны, не случился пожар. Не приехал Платонов со словами: «Нехорошо как-то». Не прибежал Лужков с криками, что старик жлоб. Никто ему не предложил переехать на улицу Ахмада Кадырова в замечательную однокомнатную квартиру. Построили аэродром, а в центре этот домик — облетайте!

Как ни смешно, но это частная собственность. Никто не давил на совесть, говоря: «Это что же, вы личные интересы ставите выше общественных?» Вопрос, кстати, абсолютно дегенеративный. Что значит — личные интересы выше общественных? Это просто моя собственность, и точка. Никто не может ее забрать, даже если кому-то это очень нужно. Хотите взять — купите.

У нас же вопрос частной собственности даже не стоит — кто ее уважает? Ситуация переводится в плоскость благодеяния. Подумаешь, тебе твой домик дорог, — да наплевать на твой домик, если это нужно народу. Ну уступи ты свою развалюху — тебе же дадут взамен хорошую квартиру! И не надо объяснять, что в эту квартиру ты никогда не въедешь, потому что ремонт сделать невозможно. Это никому не интересно. И не надо объяснять, что именно из Москвы пошла мода на строительство домов, к которым не подведены электричество и газ — надо платить бешеные деньги за подключение, при этом дом все равно сдается в эксплуатацию. И потом молодым семьям с колясками и детьми приходится на девятый этаж ходить пешком. Ничего страшного тут нет!

И, кстати, нет никакой коррупции — скажут вам. Просто надо же было заселять москвичей! И никто ни в чем не виноват. Ну в самом деле, разве кто-то виноват, что эти люди все делают лучше всех? Вот Владимир Иосифович Ресин — он же выдающийся профессионал. Подумаешь, надо много лет согласовывать решения о строительстве. А вы хотите, чтобы все было быстро? А зачем?

Они всегда окружали себя процедурами и формально не нарушали даже большинства законов. У нас же не запрещено супругам работать в одной и той же организации. И бывший префект ЮАО отнюдь не исключение — когда мы берем список и выясняем, где чьи родственники работают, выясняется, что очень многие жены и дети прекрасно себя чувствуют в структурах, имеющих прямое отношение к рынку, на котором руководят их мужья и отцы. Ну и что? Из-за такого пустяка лишать людей должности или профессии? Вот взять теперь уже бывшего начальника Московского метрополитена Дмитрия Гаева — к слову, обладателя патента на изобретение пропускного механизма в метро. Технический гений. Разве плохо, что его сын руководил компанией, выпускающей магнитные карты для оплаты проезда, а у дочки был эксклюзивный договор на продажу сувенирной продукции с символикой метрополитена? И сколько времени потребовалось, чтобы понять, что в данной ситуации есть что-то, мягко говоря, не вполне нормальное, снять Гаева с должности и начать расследование.

* * *

Во время той памятной беседы с Лужковым я спросил: «Юрий Михайлович, неужели вы не понимаете, что вокруг вас все воруют? Даже Елена Николаевна мне говорила с ужасом, что она сама вынуждена, чтобы получить разрешение, ходить и давать взятки». Системе было неважно, какие слова писались на документах, дьявол, как всегда, таился в мелочах. Все хорошо знали, что в той же Москве заход к мэру еще ничего не решает, важно, каким цветом выписана резолюция. Мало того, после этого ты еще проходишь все круги ада и тебе необходимо тихо и аккуратно благодарить на всех уровнях, иначе беда. Никто не будет против, но дело не сдвинется с места. Да, конечно, ты можешь обойтись без коррупции, никого не подкупая, и наверное, в принципе даже что-то получишь… Может быть.

Лужков создал систему, которую с удовольствием приняли и адаптировали во всех регионах. Ее ключевым элементом было именно наглое, вызывающее, открытое участие города в коммерческой деятельности. Система проста: только город является как регулятором, так и участником процесса. Отдайте долю городу. А если ты отдаешь долю квартир городу, дальше он решает, что и кому он даст. Город начинает и выигрывает, потому что именно он тем самым регулирует рынок недвижимости и игроков на этом рынке. Город становится главным коммерческим игроком, определяющим, кому и по какой ставке достанется земля в аренду, при этом равноценные участки могут стоить совершенно разных денег. Или доля города в разных проектах может оказаться различной. Но исходя из этого как можно говорить о честной конкурентной борьбе, если издержки разных игроков изначально неравны?

В московском строительстве сложилась уникальная ситуация. Понять, кто и что строит на территории Москвы, невозможно до сих пор. Количество реальных профессионалов год от года сокращалось. В отрасль приходило все больше людей, имеющих крайне слабое отношение к строительству. Если верить заявлениям известного бизнесмена Шалвы Чигиринского, он стал успешным риелтором и строителем в Москве только потому, что по негласной договоренности половину своего бизнеса отдал столичному руководству. В то же время, когда в передаче «К барьеру!» я спросил бывшего руководителя девелоперской компании Mirax Group Сергея Полонского, платил ли он деньги московскому правительству за получение разрешений, Полонский замер, долго сверлил меня взглядом, но так ничего и не ответил — после этого инцидента, правда, в своих статьях и книгах призывал передачи типа «К барьеру!» закрыть навсегда. Именно поэтому появление обманутых дольщиков вызывает умиление — это кто же вторгся на рынок? Неизвестные люди, которые вдруг взяли и обманули? И по-другому выглядит справедливый гнев: ребята, так сколько же вам дали, чтобы на рынок пришли мошенники?

В какой-то момент времени вдруг стало ясно, что даже не нужно продавать квартиры. Если угодно, продавался по абсолютно непонятной цене бетонный мешок. При этом любые попытки определить, каковы же реальные затраты на производство этого великолепия, всегда давали сбой. Можно было предположить, что многоэтажки возводят английские лорды, растирающие золотыми мастерками раствор, замешанный на алмазной пыли, но, придя на любую стройку, ты видишь лица рабочих из Средней Азии и с легкостью можешь оценить крайне низкий уровень строительной культуры. Ясно, что где-то здесь таится обман. При этом само понятие «дешевых квартир» на столичном рынке недвижимости исчезло полностью.

Стало очевидно, что необходимо платить городу сумасшедшие деньги за то, к чему город не имеет никакого отношения. Оказалось, что городские власти де-факто считают владельцами земли непосредственно себя. Не москвичей — а себя. Формальное объяснение звучало очень благостно: часть квартир отходит городу, идет на социальные нужды и раздается. Я так и не понял, правда, кому она раздается. Если посмотреть на объемы строительства, то, казалось бы, уже половина Москвы должна жить в новых квартирах, выданных московским правительством в рамках программы социального обеспечения. Но ничего подобного не происходило и не происходит, да и ни о какой массовой выдаче речь не идет. Речь, скорее, о каком-то непонятном торге с федеральными властями, с деятелями культуры и средств массовой информации, которые в обмен на хорошее отношение получали привилегированные бесплатные столичные квартиры. Существовало даже три типа ставки оплаты, вероятно, показывающих степень близости к московской власти. Но, повторюсь, о каком объективном рынке не имело смысла даже говорить — его не было.

Кроме того, квартирами впрямую торговали и структуры, имеющие непосредственное отношение к правительству Москвы. И никого это не удивляло. Целые департаменты через систему ГУПов занимались всем подряд и чувствовали себя предпринимателями, хотя не обладали ни профессиональными, ни личностными характеристиками, чтобы делать это успешно. Подобный подход убивал конкуренцию навсегда. Только вдумайтесь — в городе Москве существовал ГУП, занимавшийся парковками. А что такое московская парковка? Это ничто, кусок асфальта, расчерченный краской. По нему ходил человек в псевдовоенной форме и собирал с автовладельцев деньги за то, что их машины стоят на этом куске асфальта. Так вот, данный ГУП был убыточным. Понять, как он мог быть убыточным, невозможно — что абсолютно не мешало ему быть таковым. Пример из разряда дурных анекдотов, однако дело обстояло именно так.

В московском правительстве оказались департаменты, которые по всей логике должны были иметь отношение скорее к федеральным структурам. Трудно найти разумный ответ на вопрос, почему, например, мэрия столицы занималась дорожным строительством. И притом как она им занималась! Выяснилось, что цены на километр совершенно сумасшедшие и опять же, как и в случае со строительством домов, не имели никакого отношения к реальным затратам. Так на основании чего выводилась эта стоимость? Очень хотелось денег?

Как мы с вами хорошо знаем, дорожное строительство в России — вообще золотое дно. Мы знаем, что, в соответствии с заключением Счетной палаты, министру транспорта Игорю Левитину за все время нахождения на посту удалось построить меньше 200 километров федеральных дорог по средней цене 41 миллион долларов за километр. Смешно говорить — Москва эти цифры перебила с легкостью, в разы, и получала от этого нечеловеческое наслаждение. Был целый департамент, который каким-то образом это мог даже оправдывать и наслаждаться этим, а это уже просто анекдот.

Когда Владимира Ресина спросили, чем обусловлена такая космическая стоимость километра московских дорог, он дал потрясающий ответ: оказывается, мэрии приходится выкупать земельные участки! Не случайно на столичных градоначальников подала в суд компания АСТ, принадлежащая скандально известному предпринимателю Тельману Исмаилову, с требованием заплатить им деньги, поскольку на тех самых участках, через которые должна пройти дорога, компания построила складские помещения, и теперь их необходимо сносить. Это, по сути, традиционная комбинация, известная со времен строительства железных дорог в Америке: правительство Москвы выдавало своим аффилированным структурам в долгосрочную аренду земельные участки на тех самых землях, которые потом отходили под строительство трасс.

Город оказывался вовлеченным в самые невероятные проекты. Так, Шалва Чигиринский становится совладельцем Московского нефтеперерабатывающего завода, а столичное правительство, в свою очередь, получает долю в британской компании Sibir Energy. Казалось бы, какое отношение она имеет к жизни Москвы? Город вдруг влезает в покупку аэропорта Внуково и авиаотряда, которым он не только не умеет управлять — ему это противопоказано. Не вызывает никакого сомнения, что когда вдруг совершенно неожиданно, без объявления войны, была перекрыта дорога на Шереметьево, управляющие аэропортом восприняли это как прямые происки конкурентов с целью перетащить клиентуру во Внуково. Причем довольно сложно с ними не согласиться — так как именно город принимает решение о ремонте шоссе и именно город страдает от того, что аэропорт Внуково плохо управляется. А как он может хорошо управляться, если город этого делать не умеет?

Лужков не только создал уникальную систему вовлечения всех своих присных в коммерчески выгодные процессы. Прелесть в том, что вовлеченность в коммерческие схемы была абсолютно открытой, наглой. Я бы сказал, что в этой наглости было своеобразное очарование. Считалось абсолютно нормальным приехать на прием к мэру Москвы и просить его обо всем, о чем угодно. Степень личной вовлеченности Юрия Михайловича в печальной памяти Черкизовский рынок была такова, что он не стеснялся прийти на день рождения к хозяину рынка и радостно возглашать: «Тельман, ты наш друг и брат, сегодня самый важный день для нас!» — что, конечно, само по себе было бы не страшно, если бы при этом хотя бы поступления от этого рынка в бюджет можно было назвать бесспорно значительными.

Система фирм-прокладок действовала абсолютно открыто и ни у кого не вызывала раздражения. Закону не противоречит? Значит, уже хорошо. И налоги платят. Так, в одной из первых игорных систем, существовавших в городе, была велика доля личного участия московского руководства. Стоит ли удивляться тому, что подсевшие на игорную иглу разнообразные муниципальные служащие низового уровня и аффилированные с ними структуры до сих пор ничего не делают с переименованными в лотерейные клубы недавними «Вулканами» и прочей нечистью. Кушать-то ведь хочется каждый день! Они же поставлены на эти места для кормления — так почему с них требуют чего-то еще? Им дали надел для кормления, это кормление они осуществляют.

В классической экономике выделяются три основных фактора производства: труд, земля и капитал. Поскольку вся земля, по крайней мере в границах города Москвы, подчинялась прихоти Лужкова, то он и определял, кто будет успешен, а кто нет. Кому можно процветать, кому нельзя. Доходило до смешного: официальные расценки на ларьки, стоящие на автобусных остановках, совершенно копеечные. Однако в один прекрасный момент все они оптом были арендованы — притом арендованы структурами, аффилированными с одним из высокопоставленных московских руководителей. И уже эти структуры потом пересдавали несчастным ларечникам их торговые точки по баснословным ценам. И все законно! Никто ни в чем не виноват.

Андрей Кончаловский. Возвышающий обман

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Книга выдающегося русского кинорежиссера Андрея Кончаловского «Возвышающий обман» следом за первой, «Низкими истинами», рассказывает о жизни автора в России, Европе, Америке, о звездах экрана и сцены, с которыми сводила его судьба, о женщинах, которых любил, о рождении фильмов и спектаклей, не раз вызывающих яростные полемики, о творческой кухне режиссера, живых обстоятельствах создания его прославленных постановок, перипитиях их зрительских и фестивальных судеб. Как и прежде, автор обнаженно откровенен, говоря о драматических обстоятельствах и своей творческой, и личной жизни, которые, впрочем, неразделимы — в них единая страсть, единые духовные ориентиры, единая линия судьбы.
  • Купить книгу на Озоне

Возвышающий обман

Человеку свойственно иметь идеал. Как правило, идеал — это то, чего у нас нет. Как только желаемое достигнуто, оно уже не идеал.

Человеку хочется не просто иметь идеал, но и внутренне ему соответствовать. Возвышающий обман — это, может быть, обещание себе: «с первого января бросаю курить». Живя этой сладостной надеждой, я продолжаю жить, как жил всегда. Наступает первое января, и я говорю себе: «Ну вот, еще несколько дней! Закончу работу — и непременно брошу». Или: «Наконец покончу с этим проклятым разводом, и тогда — ни одной сигареты!» Мы назначаем себе следующий горизонт, до которого еще надо дойти. Откладывая на будущее, всегда имеешь успокаивающую перспективу. На свои недостатки приятнее смотреть сквозь пальцы, давать индульгенцию своим слабостям.

Или возвышающий обман может принимать облик искренних слез благодарности в ответ на наглый подхалимаж, на бесцеремонную лесть. Когда матери хвалят ее ребенка, это часто ложь, но мать всегда готова верить! Это обезоруживает. Людям хочется казаться лучше, чем они есть па самом деле.

Влюбленность — тоже обман. Или самообман. Мы влюблены до тех пор, пока обманываем себя, идеализируем объект наших чувств. А идеализация — это исключение негативных черт, то есть возвышающий обман. Влюбившись в женщину, мы видим ее идеальной, а потом, когда любовь проходит, не только уродкой, но монстром, чудищем, что, разумеется, неправда. Это тоже иллюзия.

Любовь, конечно, не тождественна влюбленности. Можно любить человека и со всеми его недостатками, можно даже недостатки воспринимать как достоинства.

Любовь как определение чувства тоже исторически возникла как метаморфоза плотского влечения, постепенно соединяясь с началом духовным. Позже, в христианском мире, все, относящееся к плоти, объявлялось греховным и потому нуждалось в духовном противовесе, в возвышении чувства, в придании ему некого божественного начала, воспаряющего над грехом вожделения. В странах Востока любовь идеализировалась обожествлением сексуального акта, как такового. «Кама сутра», известнейший из трактатов о любви, призывал познавать ее тайны, совершенствоваться в технике соития, позволяющей открыть высшие формы жизни духа.

Самый возвышающий из всех возвышающих обманов -искусство.

Не многие из художников ставили своей целью привести человека к депрессии. В общении с искусством человек хочет обрести надежду. Искусство без надежды не привлекает его. Не говорю о трагедии; надежда, которую дает она, не в обретенном героями счастье, а в утверждении силы человеческого духа, готовности на смерть во имя истины. К надежде трагедия ведет через катарсис. Но большинство зрителей предпочтет площадную комедию высокой трагедии: ее путь к надежде гораздо более прост, очевиден и всем понятен. Человек как бы возвышается духом без затраты духовных усилий.

Ну, конечно же, кино тоже обман. Великий обман. Эйзенштейн, как рассказывают, любил начинать свои лекции с того, что кино — обман по своей природе. Человек думает, что ему два часа показывают кино, а ему половину этого времени показывают черную шторку, перекрывающую объектив проектора, пока грейфер ставит перед ним следующий кадрик. Но это, так сказать, обман технологический. Дело техников: как обмануть зрителя, чтобы движение имело иллюзию реального. Дело художника: как обмануть зрителя, чтобы сыгранные чувства они приняли за подлинные, поверили в правду мира, рожденного авторским воображением.

В этой книге, продолжающей «Низкие истины», я возвращаюсь опять к началу своей биографии, на этот раз биографии творческой, говорю о своих фильмах, замыслах, сценарных проектах, работе в театре и даже в площадном искусстве.

Как правило, мы уверены, что мир является таким, каким мы его видим. Нам не часто приходит в голову мысль: «А может быть, все, что я вижу, на деле вовсе не так?» Наши заблуждения нередко проистекают из веры, убеждений, а вера, пусть и не соответствующая истине, дает энергию. Толстой называл это «энергией заблуждения».

Художнику свойствен некий идеал, а идеал -это уже само по себе вещь нереальная. Достоевский говорил, что, если бы пришлось выбирать между Христом и истиной, он бы остался с Христом. Иными словами, ему все равно, насколько его идеал отвечает истине. Предпочтительнее заблуждение, если оно дает внутреннюю опору, становится путеводной звездой, компасом. Не важно, придем ли мы к цели; главное — не сбиться с пути.

Идеалы и есть возвышающий обман. Любые идеалы. В силу уже одного того, что они идеалы. Но они обман, ибо реальны лишь в абстрактных координатах. В платоновском мире «чистых идей».

Я уже вспоминал мысль Горенштейна о том, что если Толстой и Достоевский были Дон-Кихотами русской литературы, то Чехов был ее Гамлетом. Очень верная мысль. Чехов — единственный человек в русской литературе, у которого не было претензии на знание истины. Существует достаточно убедительная точка зрения, что знание истины не дано человечеству. Уже потому, что все мы внутри жизненного процесса, а не вне его.

Это, кажется, Чехов, еще в бытность свою Чехонте, сказал: «А что, если вся вселенная находится в дупле гнилого зуба какого-нибудь чудовища?..»

Признаем, возвышающий обман — это то, без чего мы абсолютно не можем жить. Человек, начав понимать, что смертен, не находит успокоения, покуда не придумает способ примириться с этой неизбежностью. Например, поверив в то, что после смерти есть жизнь, что существует реинкарнация, что дух бессмертен и неуничтожим. Надежда на помилование живет, я думаю, в каждом.

Возвышающий обман необходим, ибо без него не было бы сил жить. Но фокус в том, что обман имеет шанс стать истиной.

Человечество движется от одной иллюзии к другой. Что, как не возвышающий обман, идея «свободы, равенства, братства»? Все надежды на построение справедливого общества — социализма, коммунизма, «царства солнца» — основаны на этой иллюзии.

Как трактовать слово «возвышающий»? Нас идеализирующий. Делающий нас лучше. Дающий некую перспективу, направление движения. Движение, если говорить о развитии, не горизонтально. Оно происходит вверх — по спирали или как-то иначе, но вверх. Мир становится сложнее, мы становимся сложнее.

Художнику необходима перспектива. Свое произведение он творит согласно некому представлению об идеале, в сколь бы различных обликах тот ни выступал. Даже само разрушение форм может выступать в качестве идеала.

Творчество есть попытка запечатлеть увиденное, услышанное, прочувствованное — то, что представилось в момент наития. Я уже сравнивал мальчиков, занимающихся онанизмом в «Амаркорде» Феллини, с творцами — их фантазия тоже обуреваема неким идеалом. Идеал необходим для творчества. Даже в самых горьких, пронзительных откровениях о низости рода людского, несовершенстве самой породы человека, как, скажем, в книгах Селина, сквозит горечь от того, насколько мы не соответствуем идеальному представлению о себе, нами же самими созданному.

Па-де-де

Где-то в середине 50-х папа взял меня в гости к одной своей приятельнице. Был большой обед. Пришел Касьян Голейзовский, замечательный хореограф, балетмейстер Большого театра. Сама хозяйка, обаятельная женщина, типично русской красоты — курносая, голубоглазая, принимала нас со своей дочерью и мужем. Мужа звали Жора, у него был сломанный нос и заразительная улыбка. Он отсидел по 58-й статье, не так давно был реабилитирован, очень забавно рассказывал, как хохотал, радовался и кричал: «Подох!», вбегая в барак с газетой о смерти Сталина. Зэки даже испугались, увидев, как он скачет и пляшет.

Дочка, красивая, бледная застенчивая девочка Ира, училась в балетном училище Большого театра. Нас, детей, посадили рядом, мы неловко разговаривали. Потом, вспоминая этот обед, я припомнил и обращенные на нас заинтересованные взгляды взрослых, на что в тот момент не обратил внимания. Думаю, у папы и у его чудной приятельницы была душевная идиллия, которую им внутренне хотелось распространить и на нас. На что я и клюнул. Девушка мне очень понравилась. Я стал за ней ухаживать.

Видимо, не случайно на обед пригласили и Голейзовского. Ира кончала училище, ее надо было устроить в Большой театр. Фамилия ее была Кандат — папа Иры, первый муж Ириной мамы, ленинградский саксофонист, был латыш.

Ира приезжала к нам на дачу на выходные. Мы катались на лыжах. Летом поехали на юг, в Крым. Родители нас отпустили, уже не сомневались, что мы — состоявшаяся пара. Меня это ввергало в некоторую панику. Мы были влюблены, целовались до полубезумия. Я не хотел лишать ее невинности, боялся такой ответственности, покуда не был уверен, что женюсь. Мы спали в одной постели, два молодых животных, она доходила от моих поцелуев, у меня все звенело — так я хотел ее, простыня стояла горбом, но я не мог решиться… «Ты не мужчина!» — плакала она.

Незабываемым было путешествие в Бахчисарай. Поели чебуреков с вином. Вниз с Ай-Петри в Ялту возвращались на грузовике, нагруженном яблоками. Шофер разрешил нам устроиться в кузове. Пошел грибной дождь. Жара, солнце, машина летит, мы валяемся на яблоках, льет с неба вода, вся одежда прилипла. Я смотрю на Ирину чудную фигуру, грузовик мчит сломя голову вниз по мокрой дороге, захватывает дух. Где-то в конце самого спуска машина вдруг стала, выскочил перепуганный шофер.

— Ну, как вы?

— В чем дело? — не поняли мы.

— Тормоза у меня отказали! Я боялся, что вы вывалитесь. И вообще думал, что сейчас в пропасть свалимся!

Мы не ведали о том, что случилось, и всю дорогу были безмятежно счастливы… Счастье без тормозов…

Потом эта сцена (без истории с тормозами) вошла в «Иваново детство»: мальчик и девочка в кузове грузовика с яблоками — память о моем романтическом увлечении первой женой.

Не забуду еще один эпизод. 1957 год. Она оканчивала училище, сдавала выпускные экзамены; в филиале Большого театра шел «Щелкунчик». Она танцевала там цыганский танец. «Щелкунчика» я уже пять раз видел, все родственники тоже по пять раз сходили, больше смотреть сил у меня не было. Вечером приехал папа из Америки. Привез мне очень красивые шерстяные перчатки с кожаными нашивками, джазовую пластинку, жвачку, сигареты и бутылочку кока-колы. Этого для полного счастья было достаточно. Надев перчатки, сунув в карман жвачку, закурив «Лаки Страйк», пошел к ней на спектакль. Поспел к самому концу — меня пустили. Посмотрел «Вальс цветов». Потом ждал ее у артистического выхода, хотел встретить, сделать сюрприз. Она вышла, но не одна, а со своим однокурсником Володей Васильевым. Стройный, блондин, красавец, танцевал в «Щелкунчике» принца и вообще уже звезда. Я опешил — она с другим! Как подлый и ревнивый Отелло, шагал метрах в ста позади, ожидая, что произойдет.

Валит огромными хлопьями снег. В ушах звучит «Вальс цветов», сердце обливается кровью, любимую девушку провожает чужой человек, звезда, я ему не соперник, захлестывает ревность, я жую свою жвачку, глотаю слезы… Шел за ними до самого ее дома — она жила у «Ударника», за мостиком через канал. Они не поцеловались. Васильев попрощался, пошел домой. Я вошел в подъезд. Поднялся. Постоял у ее двери. Спустился вниз. Посмотрел в окно с лестницы на мостик. Подумал, сейчас пойду и брошусь с этого мостика. Жить не стоит. Я жевал резинку, которую так хотелось разделить с любимой, а пришлось жевать одному… Неповторимое детское горе…

Вскоре мы поженились. Была пышная советская свадьба в ВТО, с большим количеством советских гостей — друзей и родственников с обеих сторон. Я напился, приревновал Иру — она с кем-то танцевала. И повода-то не было! По-русски поколотил молодую жену, она плакала — все как положено быть на свадьбе. Привезли домой зареванную невесту, злого жениха…

Наша совместная жизнь продолжалась около двух лет. Я познал скуку повинности родственника балерины присутствовать в зале каждый раз, когда в каком-то номере она танцует. Чрезмерной любовью к балету я не отличался. Балерина она была неплохая, подавала надежды. Ее взяли в Большой театр, она танцевала характерные танцы. Не могу сказать, что я был образцовым мужем. Но что с меня взять? Девятнадцатилетний мальчишка.

На следующий год она уехала в Египет с Большим театром, привезла мне оттуда немыслимое количество пар обуви — красивые ботинки с острыми носами. Я был потрясен; тогда еще не понимал, каков внутренний мотив этого щедрого жеста. А он, как чуть позже стало ясно, был до банальности прост. Она мне изменила. И довольно скоро ушла к человеку, с которым мне изменила. К дирижеру Большого — Жюрайтису. Б-р-рр… Но счастье все-таки было.

Вгиковские времена

Разрыв с Ириной совпал со временем перехода во ВГИК.

В консерваторию я всегда шел, будто меня на веревке тащили, свободным себя никогда не чувствовал, давило тягостное ощущение, оберегаемая от всех тайна: «Я хуже других». Во ВГИКе — ничего подобного. Вот так я ходил бы в консерваторию, будь у меня абсолютный слух. Все давалось с лету — всегда было чувство полной внутренней свободы, радости, легкости. Я знал: это моя профессия.

Естественно, были занятия ненавистные. Я терпеть не мог физкультуру, само собой — военное дело и утренние лекции, любые, в понедельник. Субботы и воскресенья проходили бурно, вставать после этого в семь утра и спешить к девяти в институт было пыткой. Ложился-то в пять. Особенно плохо, когда в понедельник с утра военное дело — опаздывать нельзя. Замечательно, когда просмотры немого кино — в зале темно, тишина, стрекочет аппарат, приходишь с мороза, закрываешь глаза, отсыпаешься. Спит полкурса. Все немое кино я проспал — ничего не помню.

Бурная жизнь началась с момента знакомства с Тарковским. Бурной она была, потому что сразу же стала профессиональной. Мы писали сценарии — один, другой, третий… Ощущение праздника в работе не покидало, работать было удовольствием. Даже без денег, а когда нам стали платить, то вообще — раздолье. Кайф, как сказали бы теперешние вгиковцы.

Мы часто собирались компанией у меня дома. Приходил Андрей Тарковский, Мухаммед Зиани, забавный марокканец, учившийся на курсе Ромма, иногда бывали Борис Яшин, Андрей Смирнов. Больше всех в то время я дружил с Владом Чесноковым. Мы сошлись еще до консерватории. Он работал переводчиком в Иностранной комиссии, чекистском подразделении Союза писателей. Окончил Институт военных переводчиков, ему предложили идти в разведку, он отказался, пошел работать в Союз. Снял форму, но за границу все равно не выпускали — он слишком хорошо говорил по-французски. Влад таскал ко мне пластинки, я познакомился с французскими шансонье — Мулуджи и другими. Тогда у меня был период увлечения Францией.

Лет пять мы с Владом очень тесно дружили. Он учил меня французскому, давал мне читать свои прекрасные переводы, благодаря ему я открыл для себя «негритюд» — франкоязычную африканскую философию. Влад был мордвин -широколицый, с курносым носом. Его отец был знаменит тем, что создал мордовскую письменность.

Влад замечательно писал, но все медлил и никак не хотел начать литературную деятельность. Я требовал, чтобы он занялся своей писательской карьерой, но так и не преуспел в этом намерении. Иногда, не застав меня дома, он оставлял в машинке с полстраницы изумительной прозы, где каждое слово стояло идеально точно. Говорил: «Вот-вот начну! Вот-вот…» Так и не начал. Зато стал пить. А когда запил, перестал меня интересовать. Я уже учился на третьем курсе киноинститута. Мне хотелось окружить себя людьми, делающими дело, подающими надежды. Влад надежды подавать перестал. Я начал его избегать. Иногда встречал его в Доме кино или в Доме литераторов, где он обычно проводил время, играя на бильярде. Он подходил и, глядя мне в глаза нетрезвыми блестящими глазами, говорил:

— Андрон, я тебя так люблю!

Я был с ним сух, он стал мне неприятен. Говорил ему:

— Спасибо, Владик. Теперь иди, дай нам поговорить.

Он кивал, уходил.

Каждый раз повторялось все то же самое. Мы подолгу не виделись. Потом я узнал, что он болен. Живет с Софой, официанткой из Дома литераторов, маленькой носатой ассирийкой. Переехал к ней. Софа позвонила, сказала:

— Владик умирает. У него рак. Он не знает. Он уже на уколах, на обезболивании. Поговори с ним.

Я понимал, почему он болел. Он безмерно пил, без конца курил. Наверное, его давило ощущение нереализованной жизни. Мне было неприятно говорить с ним. Но позвонил:

— Ну, как дела, старик?

— Да вот, ничего, — задыхаясь сказал он. — Борюсь, друг. Борюсь.

Через два дня он умер. Я не пошел на его похороны.

Он был не только талантливым писателем. Спустя долгое время я понял: главный его талант — в том, что он был очень хорошим человеком. Очень добрым. Никогда никому не сделал подлости. Делал только добро. Думаю, он и спивался потому, что не мог писать так, как нужно было, чтобы печататься. Организация, где он работал, слишком тесно была завязана с органами — они занимались выездами за границу. Ему от всего этого было тошно. До сих пор чувствую вину перед ним. Прости меня, Владик…

Студенческая жизнь — это романы, бесконечные любовные приключения, пересечения. Кто-то с кем-то, а еще кто-то еще с кем-то. Обычно все начиналось на картошке, убирать которую осенью отправляли все институты. Не успели мы поступить во ВГИК, как 10 сентября — отъезд на картошку. Там «смешались в кучу кони, люди», оба пола, мужеский и женский. И в первый раз обозначилось, кто с кем. После картошки все стало меняться. Следующая картошка — следующее перераспределение романов.

Первую же картошку я «закосил». Поехал, два-три дня лениво повкалывал. Было это где-то на Каширском шоссе, ковыряли холодную землю, пили водку. Потом я заявил, что у меня дизентерия. Самое смешное, что позже я действительно заболел, и именно дизентерией — Бог наказал. Пришлось вылеживать карантин, со всеми малоэстетическими симптомами, этому заболеванию сопутствующими.

У нас был хороший курс, талантливые актеры — Володя Ивашов, Жанна Прохоренко, герои чухраевской «Баллады о солдате», — они уже съездили в Америку. Галя Польских, Светлана Светличная — состоявшиеся и будущие звезды. Режиссурой я занимался с удовольствием, учился работать с актерами.

Когда я был на втором курсе, на первом, у Герасимова, появилась Жанна Болотова. На том же курсе учился Коля Губенко, много других талантливых ребят. Но Жанна в свои 18 уже была звезда. В 16 она снялась у Сегеля и Кулиджанова в «Доме, в котором я живу» и наутро проснулась знаменитой. Говорили, что ее папа разведчик, Герой Советского Союза.

Маленькая, кукольная, с огромными глазами и фарфоровым личиком — одним словом, Мальвина из книжки про Буратино. И в то же время серьезная, неприступная, очень взрослая для своих восемнадцати. Хорошая актриса, хотя несколько прохладноватая. У нее всегда был хороший вкус. По своему актерскому стилю она чем-то напоминает мне француженку Изабель Юппер.

Еще во времена своего супружества с Ирой Кандат как-то, сидя в ложе Большого театра, я увидел стоящего в проходе очень необычного молодого человека. Он явно обращал на себя внимание: стройный, изящный, с длинными волосами, с круглым, почти крестьянским русским лицом, в охренительном замшевом пиджаке, рыже-коричневом, легком, каких во всей Москве, наверное, было не более трех (у Богословского, Пырьева и знаменитого московского иностранца Люсьена Но). Это был явно не наш человек -весь заграничный.

— Кто это? — спросил я.

— Это француз Коля. Русский, родившийся в Париже. Коля Двигубский. Двоюродный брат Марины Влади. Приехал в Москву жить.

По Москве уже прошла «Колдунья». Имя Марины Влади гремело.

За Колей я наблюдал с нескрываемой завистью. «Зачем он сюда приехал? — думал я. — После Парижа в Москву?» В Россию его привезли родители, решившие вернуться на родину, натурализоваться. Привезли, как потом я узнал, не спросив, хочет ли он.

Спустя время я встретил Колю уже во ВГИКе. Он учился курсом старше на художника-постановщика. Познакомились. Коля стал бывать у меня. Мы подолгу сидели славной компанией, часто по ночам; пили «кончаловку», под утро Коля варил знаменитый парижский луковый суп с сыром, нередко по дороге в уборную к нам на кухню заглядывал заспанный и недовольный папа в подштанниках; к рассвету расходились.

Мне с Колей было интересно. Он еще плохо владел русским, даже Достоевского читал по-французски. Но он знал столько того, о чем я не имел представления! Коля меня многому научил. Открыл мне Бернара де Бюфе и французскую живопись нашего времени, своих любимых французских декораторов, певцов Жоржа Брассанса, Эдит Пиаф. Я, в свою очередь, познакомил со всем этим маму. Позднее она перевела на русский всего Брассанса, написала книгу об Эдит Пиаф — получается, благодаря Коле. Он принес к нам в дом огромный мир современной французской культуры. Я был очень жаден до этой информации.

Тогда я бредил Парижем. «На последнем дыхании» Годара было откровением. Парижские улицы. Звуки полицейских машин. Молодой Жан-Поль Бельмондо. Такой красивый, со своим некрасивым лицом. Длинноногие женщины в черных шляпах, сумасшедше красивые, недоступные. С годаровского экрана на меня глядел Париж, залитый солнцем. Это был город мечты, Эйфелевой башни, пахнущий «Шанелью» и дорогими сигарами…

Этот же запах принес с собой Коля. Запах дорогого одеколона, хороших сигарет, иногда трубки. Всегда модно одет. Элегантные ботинки на тонкой подметке даже в жуткий русский мороз. Он был европеец. Этим меня и подкупал…

Москва приводила его в ужас, он не знал, как к ней приспособиться. Ему было здесь холодно, не так уж много было домов, куда ему хотелось заходить. Наш дом был одним из таких немногих.

Однажды собрались недельку пожить на Николиной горе. Приехали на электричке — автобуса нет. Мороз — 28 градусов. С собой — две бутылки коньяка, запас продуктов, тащим все на себе. От станции — 12 километров. Километра через четыре чувствуем — все, конец. Нос, руки, нога -все отваливается. Ночь, светит луна. Пошли в деревню. Спрашиваем, есть ли грузовик или хоть трактор.

Вышел пьяный мужик.

— Куда везти?

— Давай. Здесь рядом. Вот бутылка коньяка.

Пока ехали (мне пришлось трястись в кузове), выпили оставшуюся бутылку… В общем, хорошо нам было тогда.

Как-то в коридоре ВГИКа, провокаторски улыбнувшись, Коля сказал:

— Знаешь эту девочку, Жанну Болотову? Спорим на бутылку виски, что ты не сможешь пригласить ее в нашу компанию — к тебе домой она не придет.

Бутылка виски в те времена была вещью не для студенческого кармана, да и вообще редкость.

— Спорим, — сказал я.

С Жанной я не был знаком, но это меня не смущало. Она сидела в буфете, ела бублики с квашеной капустой, я подошел и уселся напротив.

— Жанна, приходите ко мне в гости сегодня вечером. Я поспорил, что вы придете. Хочу выиграть.

— Хорошо, — сказала она.

И пришла. Коля танцевал с ней весь вечер рок-н-ролл, красиво переставляя длинные ноги — я так не умел. Проспоренную бутылку он принес. Оказалось, что это пузырек, какие дают пассажирам в самолетах. Я-то надеялся на что-то посерьезнее, ну хотя бы на флягу… Ладно, хорошо хоть такая!

Но хотя танцевал с Жанной Коля, как-то случилось, что роман у нее произошел со мной. Мы встречались у Влада, жившего в коммуналке, «Вороньей слободке». Он давал мне свой ключ, я открывал им дверь, обитую драным дерматином, из-под которого торчала вата. Роман был поверхностный, с перерывами. Коля об этом ничего не знал.

Где-то через год Жанна назначила мне свидание в парке Горького. Мы сидели на нагретом солнцем гранитном парапете, глядели на реку.

— Ты на мне женишься? — вдруг спросила она.

— Нет,- сказал я.

— Тогда приходи в воскресенье на свадьбу.

— С кем?

— С Колей.

Все уже было назначено. Так женился мой друг Коля Двигубский…

Много позже, когда я развелся с Наташей, он на Наташе женился. И еще до этого он женился на одной чудной женщине, о которой я вскоре расскажу. Трижды он женился На женщинах, с которыми я расходился. Судьба? Случай?.. Какая-то в этом загадка.

От Сережи Соловьева знаю об одном давнем разговоре, как видно, не случайном. На «Ста днях после детства» ассистентом у него была Наташа Коренева, мама Лены, героини «Романса о влюбленных», с которой у меня был роман.

Они ехали в машине — Сережа, Наташа, и оператор Саша Княжинский. Наташа очень переживала по поводу моих отношений с ее Леночкой, растерянно восклицала:

— Бедная девочка! Что с ней теперь будет?!

— Как что будет?! — деловито успокоил ее Княжинский. -Когда ее бросит Андрон, на ней женится Двигубский.

…Коля переехал к Наташе — в ту самую квартиру на Красноармейской улице, куда много раз приходил в гости. У них родилась дочка Катя, очень красивая девочка, похожая и на Наташу и на Колю. Моему маленькому Егорушке Коля стал папой.

Еще позже, когда я не мог найти художника на «Сибириаду» (Ромадин делать «про черную жижу» отказался), Коля оказался единственным, кто согласился работать. Очень благодарен ему за это.

Мы гуляли где-то под Калинином по чавкающей под ногами глине и говорили, что закончим этот фильм и оба уедем из России. К тому времени это уже стало привычной темой наших разговоров.

— А как с Наташей?

— Не знаю, — говорил он.

У Коли был брат, живший в Америке. В конце 79-го года мы встретились в Лос-Анджелесе: он приехал к брату, думал, как перебраться на Запад, понимал, что в России больше не выдерживает. Его любовь к Наташе кончилась тем, что он просто физически уже не переносил советской жизни. Они расстались. Он перебрался к себе в мастерскую.

И вот туда мы с моей подругой Музой притащили одну милую отважную француженку. Сказали:

— Вот тебе жена. Она согласна тебя вывезти на свободу. Женись и уезжай.

Коля женился и уехал…

Лорен Оливер. Делириум

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Любовь. Сколько бед она принесла человечеству! Из-за любви развязывались войны, совершались предательства, плелись интриги. Во все века влюбленные шли на безумства и отчаянные поступки, сходили с ума, умирали. Смертоносный вирус любви действует эффективнее любого, даже самого совершенного, оружия. Главная опасность — в том, что влюбленный человек не осознает всю тяжесть своего положения, отказывается признать болезнь и ради объекта своей любви готов идти на крайние меры.

    Любовь истощила ресурсы современной цивилизации и поставила под угрозу ее дальнейшее существование. Чтобы обеспечить порядок и стабильность, мировое правительство пошло на единственный разумный в данной ситуации шаг и объявило любовь опасной болезнью, принудительное излечение от которой обязательно для каждого совершеннолетнего члена общества.

    В издательстве «Эксмо» выходит роман Лорен Оливер о мире без любви, мире, в котором любовь признана опасным для жизни вирусом АМОР ДЕЛИРИА НЕРВОЗА. Мире, в котором влюбленные находятся вне закона. Это история молодой девушки Лины, которой до процедуры защиты от болезни осталось три месяца, и которая совсем не предполагала, как круто изменится её жизнь за эти 95 дней. Она встретит свою любовь и узнает всю правду, но сможет ли она пойти против системы и победить?..

    Роман «Делириум» вошёл в серию «Жестокие игры», которая собирает в себе мировые книжные новинки для молодых романтиков.
  • Купить книгу на Озоне

Прошло шестьдесят четыре года с тех пор, как президент Консорциума идентифицировал любовь как болезнь, и сорок три с того времени, когда ученые довели до совершенства процедуру ее излечения. Все в моей семье прошли через это. Старшая сестра Рейчел застрахована от этой болезни уже без малого девять лет. Она говорит, что так давно защищена от любви, что даже не может вспомнить ее симптомы. Мне предстоит пройти через процедуру защиты от этой болезни ровно через девяносто пять дней — третьего сентября. В мой день рождения.

Многих эта процедура пугает. Некоторые ей даже противятся. Но я не боюсь. Я с нетерпением жду этого дня.

Будь на то моя воля, я бы прошла через это завтра, но ученые не берутся за излечение, когда тебе меньше восемнадцати. На ранних сроках процедура может не сработать: случаются повреждения мозга, частичный паралич, слепота или вещи гораздо серьезнее.

Мне не нравится думать, что я живу с этой болезнью в крови. Клянусь, иногда мне кажется, что я физически ощущаю, как она крадется по моим венам, будто что-то испорченное, как скисшее молоко. В такие моменты я чувствую себя грязной. Я вспоминаю о детских истерических припадках, о тех, кто противится излечению, о зараженных девушках, которые скребут ногтями по тротуару и
с пеной у рта рвут на себе волосы.

И конечно, в такие моменты я вспоминаю маму.

После прохождения процедуры я буду счастлива и спокойна уже всегда.

Так все говорят — ученые, сестра, тетя Кэрол. Я пройду через процедуру, а потом эвалуаторы подберут мне в пару молодого человека. Через год-другой мы с ним поженимся. Последнее время мне стала сниться моя свадьба. В этих снах я стою под белым балдахином… В волосах у меня цветы… Рядом со мной стоит молодой человек, мы держим друг друга за руки. Но стоит мне к нему повернуться — черты его лица расплываются, и я не могу его разглядеть. Однако руки у него прохладные и сухие, а сердце в моей груди стучит спокойно, и я уверена, что оно всегда будет биться в том же ритме и никогда не начнет подпрыгивать, переворачиваться или куда-то мчаться. Всегда только равномерное -тук-тук-тук- до самой моей смерти.

Спокойствие, свободное от боли.

Но так хорошо, как сейчас, было не всегда. В школе нас просветили — в былые, мрачные времена люди не подозревали, насколько опасна эта болезнь. Долгое время они даже считали, что этот недуг — нечто хорошее, то, что надо воспевать и к чему стоит стремиться. Именно поэтому он так опасен.

-Болезнь воздействует на ваш разум, вследствие чего вы теряете способность ясно мыслить и рационально оценивать состояние своего здоровья- (пункт двенадцатый в разделе симптомов амор делириа нервоза из руководства -Безопасность, благополучие, счастье-, двенадцатое издание).

Но тогда люди называли это как угодно — стресс, сердечная болезнь, беспокойство, депрессия, переутомление, бессонница, биполярное расстройство. Они даже не сознавали, что все это в действительности следствие одного заболевания — амор делириа нервоза.

Конечно, мы в Соединенных Штатах еще не до конца избавились от этой болезни. До тех пор, пока процедура излечения не будет доведена до совершенства, пока она не станет безопасной для тех, кто не достиг восемнадцати лет, мы не можем считать себя до конца защищенными. Болезнь все еще среди нас, она тянется к нам и грозит удушить любого своими невидимыми щупальцами. Множество раз я видела, как неисцеленных тащат на процедуру, а они настолько подвержены разрушительному воздействию любви, что ради нее готовы сами себе выцарапать глаза или броситься на заграждение из колючей проволоки вокруг лабораторий.

Несколько лет назад одна девушка в день своей процедуры сумела высвободиться из удерживающих приспособлений, отыскала путь на крышу и бросилась вниз.

Она даже не вскрикнула. После этого еще много дней подряд, для того чтобы мы не забывали об опасности делирии, по телевизору показывали лицо этой девушки. Глаза ее были открыты, а шея повернута под неестественным углом, но щека так удобно прижималась к тротуару, что можно было подумать, будто она просто легла поспать.

Удивительно, но крови было совсем мало — только тонкая темно-красная струйка стекала из уголка рта.
Девяносто пять дней — и я в безопасности. Естественно, я нервничаю. Будет больно или не будет? Я хочу поскорее излечиться. Трудно сохранять спокойствие. Трудно не бояться — хотя делирия меня пока не коснулась, я все равно не считаюсь исцеленной.

И все-таки я волнуюсь. Говорят, что раньше любовь доводила людей до безумия. От одного этого станет страшно. А еще в руководстве -Безопасность, благополучие, счастье- можно прочитать истории о людях, которые умерли оттого, что потеряли любовь, или оттого, что так ее и не встретили. Вот это пугает меня больше всего.

Любовь — самое смертоносное оружие на свете: она убивает и когда присутствует в твоей жизни, и когда ты живешь без нее.

<…>

СИМПТОМЫ АМОР ДЕЛИРИА НЕРВОЗА

ФАЗА ПЕРВАЯ. Зацикленность; трудности с концентрацией внимания; сухость во рту; испарина; потные ладони; приступы головокружения; дезориентация в пространстве; снижение ментального восприятия; непоследовательное мышление; отсутствие логики.

ФАЗА ВТОРАЯ. Периоды эйфории; истерический смех и приступы отчаяния; апатия; изменения аппетита; быстрый набор или потеря веса; отсутствие интересов; аномальная логика; искаженное восприятие реальности; нарушение сна; бессонница или постоянная усталость; навязчивые мысли, маниакальные поступки, паранойя; ненадежность.

ФАЗА ТРЕТЬЯ (КРИТИЧЕСКАЯ). Затрудненное дыхание; боль в груди, в горле, в желудке; трудности с глотанием; отказ от пищи; окончательная потеря способности рационально мыслить; непредсказуемое поведение; ожесточенность; галлюцинации, бред.

ФАЗА ЧЕТВЕРТАЯ (ФАТАЛЬНАЯ). Эмоциональный и физический паралич (частичный или полный); смерть. Если у вас есть опасения, что вы или кто-то, кого вы знаете, заражен делирией, пожалуйста, позвоните по горячей линии −1-800-ПРЕДОТВРАЩЕНИЕ- с целью немедленной изоляции и оказания помощи. Звонок бесплатный.

<…>

«Несколько групп будут играть возле границы на одной ферме в районе Страудвотер.»

— Скажи, что ты это несерьезно. Ты же… ты же не собираешься туда? Ты даже не думаешь об этом.

— Это безопасно, хорошо? Я обещаю. Эти веб-сайты… Лина, они действительно захватывают. Клянусь, ты
бы тоже не удержалась, если бы зашла хоть на один. Но
они скрытые. Ссылки обычно помещаются на странички с разрешенной правительством ерундой. Не знаю,
но почему-то чувствуется, что они какие-то не такие. Понимаешь?

Я вцепилась в одно-единственное слово.

— Безопасно? Как такое может быть безопасно? Этот
парень, с которым ты познакомилась… Он цензор. Его работа — выслеживать безмозглых кретинов, которые думают, что размещать эти ссылки в Сети безопасно.

— Они не безмозглые, они чертовски умные на самом деле…

— А если подумать о регуляторах, патрулях, надзоре за несовершеннолетними, комендантском часе и сегрегации, дураку станет ясно, что хуже идеи придумать
невозможно…

— Хорошо.

Хана поднимает высоко руки, а потом резко опускает и хлопает себя по бедрам. Звук получается таким громким, что я подпрыгиваю от неожиданности.

— Хорошо,— повторяет Хана.— Согласна — идея плохая. Согласна — рискованная. И знаешь что? Мне наплевать.

На секунду в комнате воцаряется тишина. Мы смотрим друг другу в глаза, воздух между нами буквально
наэлектризовывается и, кажется, вот-вот заискрит.

— А я как же? — вырывается у меня вопрос, и я прикладываю все усилия, чтобы голос не дрогнул.

— Ты приглашена. Десять тридцать, Страудвотер,
ферма -Роаринг брук-. Музыка. Танцы. Ну знаешь —
весело будет. Это то, что надо попробовать, до того как
нам вырежут половину мозгов.

Последнее предложение я пропускаю мимо ушей.

— Не думаю, что приду, Хана. На случай, если ты забыла,— у нас другие планы на сегодняшний вечер. На
этот вечер план такой уже… э-э-э… пятнадцать лет.

— Согласна, что ж, все меняется.

Хана поворачивается ко мне спиной, но у меня такое
чувство, как будто она ударила меня под дых.

— Отлично.

У меня сжимается горло, я понимаю, на этот раз все
всерьез, и чувствую, что еще немного — и разревусь. Я возвращаюсь к кровати и начинаю собирать свои вещи. Сумка моя, естественно, завалилась набок, и теперь по кровати Ханы рассыпаны всякие бумажки, обертки жевательной резинки, монетки, карандаши… Я, глотая слезы,
запихиваю все это обратно в сумку.

— Вперед, делай что хочешь. Мне все равно.

Наверное, Хана почувствовала, что не права,— интонация у нее стала не такой резкой.

— Я серьезно, Лина. Подумай, может, все-таки придешь? С нами ничего плохого не случится, я обещаю.

— Ты не можешь это обещать.— Чтобы сдержать дрожь
в голосе, я делаю глубокий вдох.— Ты не знаешь, что будет. Ты не можешь быть ни в чем уверена.

— А ты не можешь продолжать каждую секунду трястись от страха.

Вот оно. Она действительно это сказала. Я в бешенстве оборачиваюсь, внутри меня разрастается что-то черное и давно забытое.

— Естественно, мне страшно. И я правильно делаю,
что боюсь. А если ты не боишься, то это только потому,
что ты живешь в своем маленьком идеальном мире, у тебя маленькая идеальная семья, у тебя все идеально, просто совершенно.

— Идеально? Значит, так ты думаешь? Ты считаешь,
что моя жизнь идеальна?

Хана говорит тихо, но в голосе ее чувствуется столько злости, что мне хочется отойти подальше, но я заставляю себя оставаться на месте.

— Да. Я так считаю.

И снова этот смех, похожий на отрывистый лай.

— Значит, ты думаешь, что все это идеально? Просто
лучше не бывает?

Хана разводит руки в стороны и делает полный оборот кругом, как будто хочет обнять комнату, дом, все, что
ее окружает.

Ее вопрос ставит меня в тупик.

— А разве не так?

— Все не так, Лина.— Хана трясет головой.— Послушай, я не собираюсь перед тобой извиняться. Я знаю, у
тебя есть свои причины для того, чтобы бояться. То, что
случилось с твоей мамой, ужасно…

Тело мое напрягается, буквально наэлектризовывается.

— Не впутывай сюда мою маму.

— Но ты не можешь продолжать во всем винить свою
мать. Она умерла больше десяти лет назад.

Злость, словно густой туман, поглощает меня всю. Мой
мозг заносит, как машину на льду, он бьется о выскакивающие наугад слова: -страх-, -вина-, -помни-, -мама-,
-люблю-. Теперь я вижу, что Хана — змея. Она долго ждала, чтобы сказать мне это, выжидала, чтобы прокрасться
как можно глубже в мое сердце и укусить как можно больнее.

И в конце приходят только два слова:

— Пошла ты…

Хана поднимает вверх обе руки.

— Слушай, Лина, я просто говорю тебе — забудь. Ты
совсем на нее не похожа. И ты не кончишь как она. У тебя
нет этого внутри.

— Пошла ты!

Хана старается быть тактичной, но мой разум молчит,
и слова выходят из меня сами по себе, одно за другим.
И мне хотелось бы, чтобы каждое слово было как удар
и я била бы ими ее по лицу: бац-бац-бац.

— Ты ничего о ней не знаешь. И меня ты не знаешь.

Ты не знаешь ничего.

— Ли-ина…— Хана протягивает ко мне руки.

— Не трогай меня!

Я, спотыкаясь, отхожу назад, хватаю свою сумку, ударяюсь о стол и иду к двери. Перед глазами все плывет.
Я с трудом различаю перила. Половину пути по лестнице
вниз я спотыкаюсь. Входную дверь нахожу на ощупь. Может, Хана и кричит что-то мне вслед, но я ничего не слышу, кроме громкого рева в голове. Солнце; яркий, ослепительно яркий белый свет; пальцами ощущаю холодное
железо — ворота. Запах океана и запах бензина. Завывание становится все громче и превращается в отрывистые пронзительные звуки.

В голове у меня мгновенно проясняется. Я еле успеваю отпрыгнуть с середины улицы. Мимо проносится полицейская машина, водитель продолжает сигналить, не
перестает выть сирена, а я стою на обочине и пытаюсь
откашляться от поднятой пыли. Горло болит так, как будто меня выворачивает наизнанку. Я наконец даю волю
слезам, и наступает такое облегчение, словно я долгодолго несла на плечах огромную тяжесть и вдруг ее сбросила. Начав плакать, я уже не в силах остановиться и всю
дорогу домой вынуждена постоянно вытирать ладонью
глаза, чтобы хотя бы видеть, куда иду. Я успокаиваю себя тем, что меньше чем через два месяца все это уже ничего не будет для меня значить. Все останется позади,
и я буду свободна от этой тяжести — свободна, как птица
в небе.

Вот чего Хана не понимает и никогда не понимала.
Для некоторых из нас это больше чем просто избавление
от делирии. У некоторых из нас, у счастливчиков, появляется шанс переродиться, очиститься и стать лучше.
Так кусок искореженного металла выходит из огня и превращается в сверкающий, острый как бритва клинок.
Это все, чего я хочу, все, чего я всегда хотела. Этого
я жду от процедуры исцеления.

Олег Басилашвили. Неужели это я?! Господи…

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Народный артист СССР Олег Басилашвили впервые вышел на сцену в 1956 году и продолжает оставаться действующим артистом.
    Его популярность невероятна. Несколько поколений театральных и кинозрителей считают Басилашвили одним из лучших артистов России.
    В книге воспоминаний Олег Валерианович рассказывает о своих корнях, о работе в театре и кино, общественной деятельности, о личной жизни. Рассказывает изящно, талантливо, с юмором.

  • Купить электронную книгу на Литресе

Вместо предисловия

Иду я по большой дороге,

А навстречу везут навоз.

О!! Когда же эти дроги

Заменит электровоз…

Да, иду я по Загородному проспекту Санкт-Петербурга,
иду к дому, иду из магазина. В одной руке пакет с картошкой, капустой, в другой — с хлебом, сыром и т. д.
Бормочу автоматически, бормочу вслух эти строки
поэта двадцатых годов, они сами забормотались, видимо,
под влиянием окружающей безрадостной картины…
Серая, в пятнах, простыня неба, грязный асфальт,
обледенелые плитки тротуара, ледяной черный ветер
порывами со всех сторон…

А вот витрина булочной. В ней забавная кукла булочника — лежит, спит себе, и живот от дыхания вверх-вниз,
вверх-вниз… А это кто такой там отражается в стекле?
С двумя пакетами, согбенный и безрадостный?
Ба! Да это ты, Олевык! (Так Александр Белинский,
любимый мой режиссер, ласково именует меня, ну а поскольку у него нелады с произношением некоторых букв,
то и получается не «Олежек», а «Олевык».)

Да, это я. Это я, Олевык! Это я, Фафенька (то есть
«Сашенька» — это я отвечаю воображаемому Сашеньке
Белинскому).

Это я — вон там, в витрине, сутулый старик с пакетами, мучимый артритом, колитом, тендовагинитом, мозолями и ненужными мыслями. Давно за семьдесят — это
вам не бык на палочке! Все! Ты уже не с ярмарки едешь,
ты уже приехал, давно приехал, и яблони, с которых белый дым, давно вырублены, и пни сгнили.

Ну что, старик? А если нижнюю губу вперед, а верхнюю заглотить — вот и полная картина: шамкающий безумец в витрине бормочет: «О! О! Когда вэ эти дроги,
дгоги… эвэктвовоз…»

Стоп!! Ты уже вслух!

Стоп! Маразм! Выпрямись! Плечи назад! Живот втянуть! И — быстро, прямо, энергично… легко!! И — по-о-
шел! Па-а-шол!

Иду! Боже, а женщины-то, женщины! Ни одной старухи! Молодые, жаждущие! Без детей, с детьми, с внука-
ми! Все молодые, идут быстро, обгоняя меня…

Позади шепот:

— Он! Он! Я узнала!

— Да не-ет…

— На спор! Он!

Узнали. Узнали, черт бы их побрал!

Ну да, я ведь вчера играл «Калифорнийскую сюиту»!

А позавчера — «Копенгаген»! И ведь неплохо играл, черт
возьми! А то, может быть, и по телевизору… Спину прямо
держать! И — главное, главное — туман в глаза, внутреннюю углубленность, иллюстрирующую богатство души
и — простоту, простоту — да, да, это тоже важно, несмотря
ни на что, на популярность и уважение — я прост, прям,
доступен…

Молодой, румяный, черноглазый, улыбается, забегая
вперед, встал передо мной:

— Извините!! Это — вы?!

Я — несколько усталый, но добрый взгляд:

— Да… это я… (и улыбка всепонимающая).

— Он!! Я говорил! — И уже мне непосредственно: —
Это ведь вы выступали в рекламе пива студенческого?
Да, вот это удар. Ниже пояса.

Был грех — снялся я в рекламе этого пива. Десять
дублей. Тяжело опьянел. С тех пор не то что пить, но и
видеть рекламу пива по ящику — подступает тошнота…
Да и давно это было — в начале девяностых!
«Калифорнийская», «Копенгаген»!! Ты еще «Дядю
Ваню» и Хлестакова вспомни!! Эх ты, старый тщеславный
маразматик! «Копенгаген» тебе!

И опять иду сквозь питерскую грязь и мглу с тяжелыми пакетами, шаркая ножками, а меня обгоняют все —
молодые, шестидесятилетние…

На память пришло, как собрались мы в Третьяковку:
я с дочками, Олей и Ксюшей, и Мишей, Ксюшиным мужем. Идем не спеша по моим любимым залам. Но чуть
остановимся у какой-нибудь картины, чуть я начинаю
дочкам объяснять, в чем прелесть ее, — тут же раздается:
«Олег Валерьяныч! Дайте автограф!». И так раз за разом.
Зверею. Не дают насладиться: мы ведь редко видимся, а
тут — все вместе, да еще в моей родной Третьяковке! —
и: «Дайте автограф, у вас ручка есть?» На бумажках, билетах, а то и на деньгах…

И вот стоим мы перед картиной Репина «Иван Грозный убивает своего сына». Но я уж картины не вижу.
Чувствую позади дыхание жаждущих автографа. Гнев закипает. Оборачиваюсь: точно!! Человек десять молодых
людей с блокнотами и ручками наготове.

Я говорю:

— Ну вот что. Уберите ваши блокноты и ручки! Оста-
вь те меня в покое!! Я же человек, в конце концов!!!
А они в ответ:

— Да вы что, мужчина! Совсем уже?.. Мы за экскурсоводом записываем!

Позору было! С тех пор, делая усталые глаза, даю автографы. Всем. На деньгах, паспортах, обрывках туалетной бумаги…

Ясно, что я человек довольно гнусный.

Ну, чтобы помягче — тяжелый. Что называется «синия жылы».

Ну, к примеру — жду, когда кто-нибудь допустит оплошность. Забудет, скажем, выключить свет в кухне. Или в
туалете. И у меня наступает праздник души. Нет, не то
чтоб мне становилось от этого легче, радостнее, нет, просто нарыв тяжести раздувается и лопается, и раздражение низвергается на близких, допустивших «faux pas»…
Мне иногда даже кажется, что они меня побаиваются.
Но этот страх ничуть не мешает им оставлять после себя
грязную посуду, забывать ключи от дома, приглашать
гостей целую кучу и кормить их с утра до ночи, превращая дом в некое подобие постоялого двора с мусором
по углам, хлебными корками на столе, рюмками со следами губной помады.

Правда, если взглянуть на себя со стороны, я тоже
оставляю желать лучшего. Я не говорю о мелочах типа:
«Где мои очки, черт бы вас всех побрал?», а очки лежат
в туалете, оставленные там мной после чтения «Тропика
Козерога» Генри Миллера. Или: «Где, где ключи?» — а
ключи я оставил на ночь торчать снаружи в дверях.
Да, это признаки надвигающейся старости, а может
быть, и вернее всего — наступающего маразма. Вот, например, не мог вспомнить, чем автомобиль приподнимают, меняя колесо: гиппократ?! дармштадт?! Де…ди…
Пришлось остановить грузовик. «Тебе чего, дед, что случилось?» — спросил водитель грузовика. «Да ничего особенного, просто забыл, как эта штука называется». — «Домкрат, ёптмать. И все?!»

Да, пока все. А до маразма еще далеко. Ой как далеко.
Это я льщу себя надеждой.

И вот передо мной задача — написать Memoires. Это
по-английски. Мемуары то есть по-нашему.

Вообще-то я твердо убежден, что сесть за мемуары
надо, точно уловив момент — работать уже не можешь
(не «не хочешь», это я давно, с детства не хочу), именно
не можешь, но еще кое-что помнишь. То есть когда маразм еще не оккупировал полностью твою память. То
есть попасть в этот тоненький зазор между бессилием
и полным маразмом.

Кто угадал — тот выиграл. Молодец! Попал вовремя.
В точку. В Memoires многих авторов налицо либо торопливость, свойственная деятельному работяге, либо глыбы красивой болезни Альцгеймера, заслоняющие от автора логику и суть его жизнедеятельности.

Теперь второе. К несчастью, а может, к счастью, люблю приврать.

Например, почему-то до сих пор я убеждаю всех, что
мой дед Ношреван Койхосрович в Грузии, в Горийском
уезде, когда-то очень давно арестовал двух бандитов. Их
клички — Камо и Коба. Коба — это Джугашвили, в дальнейшем, как многим известно, Сталин. Дед тогда служил
в полиции. Арестовал он разбойников и доставил их в
Тифлис. Там Кобу посадили в Метехи — замок, где была
тюрьма, в камеру с политическими — так и сейчас часто
делают: сажают политического и бандита в одну камеру,
бандит издевается над политическим, унижает его, и несчастный политический сломлен, готов подписать любое
признание, лишь бы вырваться.

А тут наоборот произошло.

«Что же ты это грабишь, генацвале, нехорошо это!» —
сказал политический. «А, ненавижу всех этих богатеев,
мать их пети!» — отвечал Коба.

«И правильно, правильно делаешь, что ненавидишь,
и правильно, что грабишь, только грабить надо во имя
революции, для народа, генацвале, для партии трудящихся. Вступай, да? в партию большевиков, будем вместе
грабить для народа! Ступай-ка ты в партию, в люди, да?!»

И пошел Коба в люди.

И сделал неплохую карьеру. И получается, что это
мой дед во всем этом виноват.

История со Сталиным — может быть, чья-то или моя
выдумка, но она почему-то стала реальностью, что тут
поделаешь.

Или футбол. Где-то конец сороковых — начало пятидесятых. Я в детской команде «Динамо». Тренировка.
Я — вратарь. Мой бог — Алексей Хомич, вратарь московского «Динамо». Крепко сбитый, пружинистый, чуть сутулый, коротко стриженный, почти «под ноль». Прозванный в Англии во время послевоенного динамовского
турне «тигром».

Рассказывали, что на приеме у королевы та будто бы
пожелала услышать спич в исполнении этого футбольного гения. Он встал и произнес:

— Леди и гамильтоны!

Изумленная пауза. Занавес.

Итак, мы, юные динамовцы, кончаем тренировку.
На поле выходят взрослые Бесков, Карцев, Малявкин,
Бобров…

Я прошу великого Боброва: «Дядя Сева, стукните
мне, пожалуйста, с одиннадцати метров, только точно
в девятку!».

Он, усмехнувшись, бьет. А у него удар был пушечный,
неберущийся.

Ударил. Мяч со свистом пошел в верхний левый угол.
Но я, дотянувшись до него в броске, запутался в сетке ворот, куда меня внес мяч, пущенный гением футбола.
Вот это все — вранье от начала до конца.

Да, в футбол я играл. Во дворе. И вратарем стоял, сутулясь, подражая Хомичу (сутулость моя оттуда). Но не
было ни детской команды «Динамо», ни тренировки с
Бобровым… Просто я всегда обожал «Динамо», был его
страстным болельщиком. О бело-голубые, мои боги!!
Что я знал тогда об их эмгэбэшной принадлежности,
об интригах Берии против «Спартака»… Просто я был
очарован бело-голубыми, их филигранной игрой, техникой, яркими индивидуальностями…

Кто болеет за «Спартак» —

Тот мудила и дурак —

это я начертал мелом на черной лестнице нашего дома
на Покровке в пику Витьке Альбацу, соседу, болельщику
«Спартака».

Бабушка увидела. Скандал! Позор! Заставила все это
стереть. Стыдоба, в общем… Вот это — правда. Это — было.
Все вышенаписанное долженствовало быть только
предисловием к моим Memoires. Но затянулось. И ясно,
что к старческой лени, маразму и желанию приврать добавился еще один порок — неудержимая болтливость.
Простите. В дальнейшем буду сдерживаться. Самоограничиваться. Все!

Итак, начали.

«Я родился в…»

Помните, у Чехова один такой же пенсионер садится
за стол с твердым намерением начать писать? Первая
фраза, ее начало: «Я родился в…» — и тут же сразу раздается вопль кого-то из домашних — зовут — приходится
все бросать и идти на зов…

Итак: «Я родился в…»

Прислушиваюсь. Ну! Зовите! Тишина…

Да, оказывается, это очень трудно — заставить себя
сесть за стол и начать.

С чего?

Как?

Да и кому интересна эта моя жизнь?

Но — «недаром стольких лет свидетелем Господь
меня… (заставил? сделал? назначил?)». Да, что-то уж очень
как-то самоуверенно это выходит: «Господь — меня» — ну
да ладно: ведь я действительно был свидетелем очень
многих событий. И — «когда-нибудь, кто-нибудь…».
Итак — свисток!! Начали. То есть что это я?! Какой
свисток? Звонок, конечно.

Итак — звонок!! Начали! (Занавес пошел!)

Я родился в Москве 26 сентября 1934 года.

Моя мама, Ирина Сергеевна Ильинская, будучи воспитана своими отцом и матерью в спартанском духе, а к
этому духу добавилось еще и пролетарско-коммунистическое мировоззрение, с которым мама вышла из школы-коммуны, где училась, пошла рожать меня в родильный дом на Покровке. В «Лепёхинку» — так называлось
это учреждение. Пошла самостоятельно, одна. Мест для
рожениц не было, и маму поместили на кровать для буйных — в клетку, под замком. Хотя никакого буйства мама
не проявляла. Короче — вот в этой самой «Лепёхинке»,
в синем доме с колоннами (москвичи прозвали его «дом-комод»), принадлежавшем ранее князьям Трубецким, я
и появился на свет.

Леонид Бершидский. Восемь Фаберже

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Всемирную славу «ювелиру Его Императорского Величества и ювелиру Императорского Эрмитажа» гениальному Карлу Фаберже принесли уникальные ювелирные изделия — пасхальные яйца, созданные мастером по велению российских императоров Александра III и Николая II. Предназначенные в дар царицам, украшенные драгоценными камнями, благородными металлами и тончайшей эмалью, яйца Фаберже и по сей день считаются эталоном ювелирного искусства. Каждое яйцо неповторимо и несет на себе отпечаток величия и роскоши императорского дома Романовых. В XX веке во времена сильных потрясений шедевры работы Фаберже распродавались за бесценок. И долгое время представляли интерес только для опытных коллекционеров. В наши дни капризная мода сделала виток, и вновь клеймо фирмы «Фаберже» стало синонимом безусловной роскоши и богатства. Сегодня некоторые из яиц Фаберже выставляются в ведущих художественных музеях, другие спрятаны в частных коллекциях «сильных мира сего», местонахождение восьми яиц — неизвестно.

    «Если предмет пропал не больше ста лет назад, его историю можно проследить от начала до конца, и он найдется. Революции, войны, смены режимов — все это чепуха. Начало двадцатого века — это вам не Средневековье, все ходы уже записывались, каждое действие оставляло бумажный след» — так рассуждает герой нового приключенческого романа Леонида Бершидского, молодой российский миллиардер Винник. Задавшись азартной целью, во что бы то ни стало найти пропавшие шедевры, Винник обращается к владельцу детективной службы по розыску произведений искусства Ивану Штарку, уже известному читателям по предыдущим книгам Леонида Бершидского. Условия контракта более чем привлекательны для Ивана и его партнера Молинари. Баснословный гонорар, неограниченные возможности, а также, что немаловажно, азарт решения сложнейшей задачи. Друзья взялись за дело, не подозревая, что пропавшие яйца Фаберже — слишком лакомый кусок, чтобы достаться даром. Когда в игру вступила третья сила, над охотниками за сокровищами нависла смертельная угроза.

    В книгах Леонида Бершидского есть место и любопытным историческим фактам, и настоящим приключениям, загадкам и интригам. В его изложении история пропавшей части коллекции Фаберже держит в напряжении до самой развязки, неожиданной как для читателей, так и для героев романа.

  • Купить электронную книгу на Литресе

Москва, 2013 год

С сорок пятого этажа стеклянной башни в «Москва-«Сити» открывался совершенно московский, грязновато-праздничный вид на стройку, помойку, нарядный автотрафик, рубероидные крыши и золотые купола. Хоть это было и не вполне по протоколу, Иван Штарк встал со стула и подошел к окну, которое в этой переговорной заменяло стену: когда еще доведется посмотреть на город с такой вполне птичьей высоты?

— Нравится? — спросил Ивана хозяин сорок пятого этажа. Он и сам поднялся и встал рядом; догловязый Штарк, привыкший на большинство людей смотреть немного сверху вниз, убедился, что Александр Иосифович Винник почти одного с ним роста, а в плечах заметно пошире.

— Я люблю Москву, — сказал Штарк. — Только, по-моему, она не предназначена для того, чтобы смотреть на нее с такой высоты.

— Большая деревня и все такое, да? Ты москвич?

Как пенопластом по стеклу были Штарку эти внезапные переходы русских богачей на «ты». Но злиться на них не было смысла: что ж, значит, и он будет к Виннику так обращаться.

— Теперь — да. А родом из Шадринска.

— С Урала, значит… А я из Петербурга. В Москве совсем не осталось местных. Так что это мы с тобой решаем, для чего она предназначена.

Третий участник переговоров видом из окна не интересовался — сидел угрюмо и ждал, когда Штарк с Винником наговорятся на не понятном для него русском. Том Молинари жил в Нью-Йорке, и высокими зданиями его было не удивить.

Иван приложил немало усилий, чтобы их с партнером не слишком успешная фирма по поиску утраченных произведений искусства обзавелась русской клиентурой. Он напрасно потревожил пару десятков своих знакомых по прежней, банковской жизни, — теперь им некоторое время лучше не звонить, по крайней мере с просьбами. И вот, наконец, клиент, да какой! Винник — самый успешный в городе управляющий активами; к нему несут свои деньги олигархи и большие пенсионные фонды, потому что он умеет выжимать доход из любого, даже падающего рынка. Винник, светский лев, покровитель искусств, устроитель — нет, не вечеринок, настоящих пышных балов; человек, без чьей фотографии не обходится ни один номер GQ, самый завидный холостяк столицы с тех пор, как на Михаила Прохорова перестали обращать внимание даже провинциальные малолетки.

Ради встречи с ним Штарк заставил Молинари во второй раз получить российскую визу, как тот ни отбрыкивался. Первая виза американцу не понадобилась: он собирался лететь в Москву выручать попавшую в неприятную историю красавицу Анечку Ли, но она сама добралась до Нью-Йорка. Тогда Штарк с Молинари искали старинную кремонскую скрипку, в первый раз исчезнувшую в Петербурге в 1869 году, а в 2012-м украденную у московского скрипача. Анечка была влюблена в растяпу-музыканта, Молинари — тщетно, как тогда казалось Штарку, — надеялся, что эта блажь у нее пройдет. Теперь Анечка Ли жила с Молинари в Гринвич-Виллидж и, кажется, даже не жаловалась на его нерегулярный рабочий график, периоды безденежья и некоторое пренебрежение к личной гигиене, развившееся в порядке психологической компенсации после службы в морской пехоте.

— Почему ты не можешь встретиться со своим Винником один? — спрашивал Молинари Ивана. — Он даже не сказал пока, что за работу хочет нам предложить. Наверняка это какая-нибудь очередная русская афера вроде той истории с Рембрандтом. Не доверяю я вашим этим олигархам, или как они теперь называются. Я таких обычно помогаю ловить, а не работаю на них.

Именно «история с Рембрандтом» — неожиданная развязка давнишнего похищения драгоценных картин из Бостонского музея — в свое время свела Штарка с Молинари. Она вообще оказалась поворотной точкой в жизни Ивана, до той поры тихого банковского служащего, помогавшего клиентам вкладывать деньги в искусство. Теперь Штарк ничего не имел против «очередной русской аферы»: его больше не пугали приключения. Кроме того, у него два месяца назад родилась дочь. И хотя Иван чувствовал прилив счастья всякий раз, когда брал ее на руки, он, как всякий свежеиспеченный отец, не вполне осознанно нуждался в отпуске по уходу от семьи. Так что он отвечал Молинари:

— Если ты ждешь, что я впутаю тебя в албанскую или, скажем, эфиопскую аферу, ждать тебе придется очень долго. Приглашение я выслал, так что подними свою итальянскую задницу со стула и сходи в консульство.

Последнее слово произнесла, к счастью для Штарка, Анечка Ли.

— Я бы хотела съездить в Москву, повидаться с подругами, — задумчиво и без всякого нажима, как это было ей свойственно, сказала она Тому за ужином.

Наутро он подал документы на визу, но в Виннике и его заказе продолжал, как видно, сомневаться. Теперь, в кабинете финансиста на сорок пятом этаже стеклянной башни в «Москва-Сити», сыщик вел себя так, словно ему предлагали заняться слежкой за неверным мужем или поисками пропавшего вчера из дома сорванца-подростка.

— Мистер Винник, я прилетел издалека и хотел бы узнать, какое дело вы хотите предложить нам с Иваном, — сказал Молинари вроде бы вежливо, но все равно каким-то неприятным тоном.

Винник понимал по-английски, но говорил, видимо, плохо, поэтому в комнате их было четверо; переводчик, как хамелеон, сливался с фоном, именно так, видимо, представляя себе профессиональное достоинство синхрониста. Теперь он встрепенулся, готовый тотчас же передать слова Винника американцу с секундным отставанием. Но финансист некоторое время молча смотрел Молинари прямо в глаза. Том спокойно выдержал его взгляд.

— Видите ли, мистер Молинари, — начал Винник наконец. «С американцем-то говорит на „вы“, все-таки советский человек — не вытравишь это из нас», — подумал Штарк. — Видите ли, так совпало — только я успел навести о вас некоторые справки в Америке, как у вас обнаружился русский партнер и вышел на меня. Я считаю, такие совпадения нельзя игнорировать.

— Простите, а по какому поводу вы наводили справки? — поинтересовался Молинари. — Я работаю на страховые компании, помогаю вернуть пропавшие ценности, чтобы избежать выплат. У вас есть страховой бизнес?

— Да, но он здесь ни при чем. Мне нужна ваша — выходит, Иван, и твоя — помощь в одном частном предприятии. Связанном с яйцами.

Иван быстро перевел взгляд на переводчика, чтобы поймать на его лице неизбежное секундное смятение. «Яйца» можно было перевести двояко; но лингвист колебался недолго, прежде чем выбрать слово eggs.

— С яйцами Фаберже, — уточнил Винник, и переводчик еле заметно улыбнулся: угадал. — Вам никогда не приходилось с ними иметь дела?

Молинари покачал головой.

— Я слышал, что у семьи Форбс в Нью-Йорке была крупная коллекция этих яиц, но они продали ее русскому миллиардеру… не припомню фамилию, — сказал он.

— Виктору Вексельбергу, — кивнул Винник.

— Да, кажется. А остальные эти яйца, я слышал, все в музеях — в Америке и у вас в Кремле. Это такие… штуковины вроде пирожных из золота и камней, очень старомодного вида. Все, больше я ничего о них не знаю.

— Иван, можешь что-нибудь добавить к тому, что сказал твой партнер?

Штарк в свое время много работал с московскими коллекционерами, помогая им превратить свои собрания в выгодные инвестиции, но о Фаберже не знал почти ничего: поклонники царского ювелира ему раньше не встречались. «Экзамен, что ли, он нам устраивает?» — с раздражением подумал Иван. Но ответил Виннику вежливо и как мог обстоятельно: потерять заказчика еще до того, как станет ясна суть заказа, было бы глупо.

— Фаберже был придворный ювелир, кажется, швейцарец. Царь… не помню, который из них… стал заказывать ему пасхальные подарки для жены. Каждое следующее яйцо Фаберже делал затейливее предыдущего, и эти подарки стали традицией, которая прервалась только при большевиках. После семнадцатого года несколько десятков яиц попали вроде бы в Алмазный фонд, и оттуда их продавали за границу. Большевикам нужна была валюта. Арманд Хаммер — был такой американский бизнесмен, большой друг Ленина — купил несколько штук. Он потом перепродавал их Форбсам и еще кому-то. У Форбсов случились финансовые затруднения, и они продали яйца Вексельбергу. Сразу после ареста Ходорковского. Вексельберг же — совладелец ТНК, он хотел сделать какой-то красивый жест, чтобы… ну… немного отогнать демонов. И вот он купил яйца и выставил их в Кремле. Вместе с теми, которые большевики продать не успели.

— Большинство людей и этого не знает, — похвалил Штарка Винник. — Только Фаберже был никакой не швейцарец. По происхождению француз, а так — немец немцем. Ты ведь, Иван, тоже немецких кровей?

— Да.

— А твои предки в России чем занимались?

— Я никогда не пытался вникнуть в семейную историю, — сказал Штарк. — Моих недальних предков выслали в Курганскую область в начале войны.

Дальше расспрашивать Ивана Винник не стал.

— Густав Фаберже держал в Питере, на Большой Морской, маленькую мастерскую и магазинчик в подвале, — продолжил он свой рассказ. — Торговал всякой мелкой ювелиркой, оправами для очков. Ничего особенного собой не представлял. В какой-то момент Петербург ему надоел, и он переехал с семьей в Дрезден, а в Питер скоро прислал своего сына Карла. Тот понемногу выбрался из подвала, сделался купцом второй гильдии — нехило по тем временам, — но главное — стал бесплатно работать в Эрмитаже. Там была большая ювелирная коллекция, в ней что-то всегда требовало ремонта. Ну, и заодно было что утащить к себе в норку.

— В смысле, украсть? — без всякого удивления спросил Молинари, привыкший иметь дело с ворами.

— Ворует дурак, умный — смотрит и копирует, — ответил Винник. — Фаберже был умный человек, а в эрмитажной коллекции имелись отличные образцы старинных стилей. Он сделал коллекцию по мотивам скифских золотых украшений, и сама императрица Мария Федоровна купила у него запонки с цикадами. Фаберже попал в орбиту, ему стали поступать заказы от царя и великих князей. Александр III заказал ему первое яйцо для Марии Федоровны к пасхе 1885 года. Фаберже, кстати, делал эти яйца едва ли не себе в убыток. Понимал, когда имеет смысл задирать цену, а когда — работать на репутацию. Умнейший был человек. Уважаю.

— Давно ты увлекаешься Фаберже? — спросил Штарк. Познания Винника были явно обширнее средних.

— Пару месяцев. Поначалу-то я больше Форбсами интересовался. Я же в прошлом году попал в известный список. Сперва смеялся, а потом как-то прилипло ко мне. Кто такой Винник? Фигурант списка «Форбса». А дальше уж по цепочке пошло.

Штарк попытался вспомнить, на каком месте Винник в «Золотой сотне». Где-то в середине списка. Среди брылястых нефтяных и металлургических магнатов он должен заметно выделяться: выглядит моложе своих лет, разве что вьющиеся черные волосы отступили слишком далеко с высокого лба, но на скуластом лице — ни морщинки, крупный шнобель смотрится бодро и энергично, влажные карие глаза и иронично кривящиеся тонкие губы вполне могли бы принадлежать музыканту или шахматисту. Симпатичный миллиардер из тех, кому ничего не досталось при ельцинской раздаче, — да и так обошлись.

— Тебе вправду нравятся эти яйца? Ну, как произведения искусства? — спросил Штарк. Интересно, в самом ли деле Винник чужд московского пафоса или скоро он перестанет терпеть такое панибратское обращение?

— А какая у тебя проблема с яйцами?

— Ну, я припоминаю что-то из Набокова: мол, проходя мимо витрины Фаберже, мы смеялись над его купеческим вкусом. Много золота, камней, все блестит, как для сороки сделано.

— Дурак твой Набоков, — обиделся Винник. — Фаберже никогда ничего не выставлял в витрине. Надо было зайти к нему в магазин, чтобы тебе что-нибудь показали. И правильно, зачем дразнить народ? Он завистлив, народ-то… И, кстати, в конце концов все отобрал.

— То есть тебе нравится?

— Я, Ваня, не художник, и понтов в этой области у меня нет. Я, скорее, уважаю Карла нашего Густавовича как коллегу по бизнесу. И перфекциониста… В общем, я тоже решил прикупить яичек. И выяснил, что Фаберже сделал их пятьдесят две штуки, и восемь из них утрачены, то есть неизвестно где находятся. Вот, смотрите. — Он подвинул к Штарку и Молинари два листка бумаги. На своем Иван прочел:

«1886 — «Курочка с сапфировым панданом»

1888 — «Херувим и колесница»

1889 — «Несессер»

1896 — «Портреты Александра III»

1897 — «Розово-лиловое с тремя миниатюрами»

1902 — «Нефритовое»

1903 — «Датский юбилей»

1909 — «Памятное Александра III».

У Молинари был такой же список, только на английском. Пробежав его глазами, сыщик покачал головой.

— Если их не нашли за последние сто лет, шансов, что они вдруг всплывут, почти нет, — сказал он. — В моей профессии такие чудеса случаются крайне редко, а по заказу — практически никогда.

— Я уверен в обратном, — спокойно ответил Винник. — И сейчас вы увидите, почему.

Он поднялся и поманил партнеров за собой. В кабинет финансиста из переговорной вела боковая дверь. И как только Винник распахнул ее, Штарк увидел на внушительном, покрытом черной кожей столе маленькую скульптурную группу: веселый серебряный ангелочек, впряженный в двухколесную повозку, груженную золотым яйцом. Яичко сверкало многочисленными каменьями.

— В списке, который я вам дал, это вторая строчка, — сказал Винник. — «Херувим и колесница», 1888 год.

Джон Дэвид Калифорния. Вечером во ржи: 60 лет спустя

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Преданный поклонник творчества Джерома Сэлинджера с биографией, напоминающей приключенческий роман и фамилией, похожей на претенциозный псевдоним, Джон Дэвид Калифорния дерзнул опубликовать свои «несанкционированные вымышленные наблюдения за отношениями между Дж.Д.Сэлинджером и его самым знаменитым героем».

    Калифорния посвятил свою книгу Сэлинджеру, который присутствует в романе в качестве одного из персонажей. Однако автор знаменитой повести «Над пропастью во ржи» воспринял этот жест как сигнал к объявлению войны и после многомесячной судебной тяжбы, начатой юристами Сэлинджера, книга «Вечером во ржи: 60 лет спустя» была запрещена к распространению в Штатах и Северной Америке. Но не в других странах.

    Итак, с момента лечения в санатории для нервных больных бунтующего против лживой реальности «ловца во ржи» Холдена Колфилда прошло 60 лет. Теперь герою, который был и остается кумиром миллионов трудных подростков по всему миру, стукнуло 76. Как и в далекой юности, он слоняется по улицам Нью-Йорка, на сей раз покинув уже не школу, а дом престарелых. Несмотря на ломоту в костях и провалы в памяти, он всё ещё чувствует себя юнцом, невесть как угодившим в стариковскую шкуру. Прошедшие десятилетия словно утонули в густом тумане на перегоне между двумя узловыми станциями. С присущей ему искренностью, привычно скрывающейся под маской мизантропичной иронии, старик Колфилд вспоминает своё прошлое, рассуждает о настоящем и продолжает идти за своей мечтой. В другом доме престарелых живет его сестра Фиби — все так же нежно любимая и готовая составить компанию брату… Столь неожиданная встреча с любимыми героями, постаревшими, но не утратившими непосредственного взгляда на мир, оставляет после себя ощущение светлой грусти, заставляя хорошенько взвесить свои собственные идеалы и ценности, перетряхнуть планы и мечты.

    Так что же такое «Вечером во ржи: 60 лет спустя» — перехваченная у автора-легенды эстафета, объяснение в любви к бессмертному творению или циничная эксплуатация чужого шедевра? Ответить на этот вопрос в числе первых предстоит именно российским читателям.

  • Купить книгу на Озоне

Вроде только-только забылся сном, но в то же
время чувство такое, будто дрыхнул без просыпу
сто лет. Потягиваюсь, делаю глубокий вдох и отмечаю, что спина побаливает. Наверное, опять спал
в неудобной позе; со мной такое частенько случается. Бывает, просыпаюсь утром—а рука онемела; беру ее другой рукой и трясу, пока не оживет.
Когда собственную руку не узнаешь или еще что,
ощущение, прямо скажем, не из приятных.

Как видно, все дело в том, что двигаюсь я маловато. Да, это точно. Я никогда особо спортивным
не был, а в последнее время и вовсе закис. Сижу
в четырех стенах, валяюсь на кровати, дремлю,
или пишу, или просто глазею в окно на облака.
Зато курить бросил. С того дня, как здесь обосновался, к сигаретам не прикасаюсь, так что положительные моменты тоже есть. Особенно если учесть,
как я дымил всего неделю назад. Ладно, не суть;
это я раздумываю, почему рука затекает. Зарядку
надо делать.

В комнате откуда-то попахивает; точнее определить не могу. То ли сэндвич заплесневел, то ли
что-то под кровать завалилось. Когда придут уборку делать, надо будет сказать, чтоб посмотрели.

Чувство такое, что глаза продрал ни свет ни заря, хотя на самом-то деле сейчас, похоже, слегка
за полночь. Темнотища такая, что собственные
пальцы не разглядишь. Надо свет включить; рука
шарит по тумбочке, где с вечера остался мой блокнот, а выключатель нащупать не могу. На тумбочке все обыскал, над изголовьем проверил, опять
ладонью по тумбочке провел — нету. В потемках
даже блокнот не найти; дело кончилось тем, что я
свернул какую-то штуковину. Свалилась на пол и,
типа, разлетелась на миллион осколков. Черт бы
тебя побрал—это я хочу крикнуть неизвестно кому, потому как в комнате я один, но из горла вырывается только хрип. Голос у меня сухой, дребезжащий, мне бы сейчас стаканчик воды прохладной. Придется встать, но если не найду этот
выключатель, будь он неладен, я тут всю комнату
разнесу.

Мочевой пузырь раздулся, как воздушный шар;
откидываю одеяло, спускаю ноги. Нет, в комнате
определенно запашок присутствует; сейчас явственно чувствую. Не то чтобы вонища, но несет
какой-то дрянью — как носом ни крути, все равно шибает.

Спину ломит — просто сил нет; пытаюсь сообразить, не случилось ли со мной чего накануне.
Можно подумать, меня поездом переехало или что-то в этом роде, но ничего сверхъестественного не
припоминаю. В основном торчал у себя в комнате, только пару раз в столовую сходил; день как
день, здесь всегда так.

Нет, вру, вчерашний день отличался вот чем:
помню, я вам досказал до конца ту сумасшедшую
историю, которая со мной приключилась. У меня
все в блокноте записано, да только теперь его не
найти, потому что здесь темнотища — хоть глаз
выколи.

В субботу заезжал Д. Б., так даже он меня расспрашивал, а я на половину вопросов не смог ответить. То есть в половине случаев я и сам не могу
сказать, почему поступаю так, а не иначе. Вот я и
решил: пока это свежо в памяти, надо записать;
как раз вчера и закончил. Может, когда-нибудь меня напечатают, и я стану знаменитым, как Д. Б.,
но в Голливуд — не в пример ему — ни за что не
запродамся, пусть даже мне дадут новый автомобиль и молоденькую девчонку-актрису в придачу.
Должны же у человека быть хоть какие-то принципы, даже у знаменитого. Я серьезно.

То ли это грипп начинается, то ли что: во всем
теле тяжесть, спину ломит и все такое. Интересное
дело. Приехал сюда, чтобы здоровье поправить,—
и вот результат. Грипп подхватил. У предков удар
будет.

Даже не верится, что у меня сна ни в одном глазу. Обычно дрыхну полдня и совершенно не парюсь на этот счет, а сейчас ощущение такое, будто
выспался на всю оставшуюся жизнь. Только бы
выключатель этот треклятый найти. Мне срочно
нужно в уборную, иначе у меня пузырь лопнет,
честное слово.

Встаю и шлепаю по полу; руки перед собой вытянул. Видок у меня, наверно, самый идиотский,
но я за собой знаю такую особенность: если на пути попадется какой-нибудь острый угол, я обязательно впилюсь ногой. Совсем из головы вылетело, что я своротил какую-то фиговину; под ногами вроде как мелкие камешки, которые липнут к
босым подошвам, из-за чего я волей-неволей поднимаюсь на цыпочки и прибавляю в росте не менее дюйма. Повезло еще, что это вроде бы не осколки. Держусь за стенку и соскребаю с каждой подошвы то, что налипло.

Во всем теле какая-то тяжесть; да, очень похоже на грипп. Я на днях слышал разговор, что, мол,
несколько человек с третьего этажа заболели гриппом и теперь им запрещено ходить в столовую.

Нахожу дверь в уборную, но зайти не могу, потому что проем захламлен. Там реально выросла
стена из всякого барахла, с меня ростом, и на мгновение я как-то стушевался. Затем, почти сразу, до
меня доходит, что сунулся я не в сортир, а в стенной шкаф. В этой темноте, черт бы ее побрал, на
балконе отольешь —и то не заметишь. Если, конечно, у кого балкон есть; у меня нету.

Чуть подальше нахожу все-таки нужную дверь,
но тут происходит странная штука. Надеюсь, вы
не думаете, что я вам лапшу вешаю или типа того,
я уже вышел из этого возраста, хотя раньше, не
скрою, за мной такое водилось. Просто в ванной
комнате вся сантехника, типа, не на своих местах.
Как входишь, унитаз не сразу слева, где раньше
стоял, а подальше, но хотя бы у той же стенки.
Зато душевая кабина и вовсе переехала на противоположную сторону, а ко всему прочему выключатель треклятый и здесь как сквозь землю провалился. Или это грипп меня так скрутил.

Да пропади он пропадом, этот свет; пристраиваюсь над унитазом и чувствую, что фаянс просто
ледяной, ноги холодит; подаюсь вперед и жду, когда струя в воду ударит. Но почему-то выходит из
меня всего ничего. Пузырь схватило так, что я думал, с полминуты литься будет, а тут раз — и все;
прямо обман какой-то.

Тони Парсонс. Stories, или Истории, которые мы можем рассказать

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Безумная атмосфера рок-движения середины 70-х насквозь пронизывает этот роман. Даже его название («Stories We Could Tell») в точности повторяет название хита Тома Петти, звезды рок-музыки того времени. Истории, которые рассказывает нам автор, продолжаются всего один день, 16 августа 1977 года. Но для трех героев романа, работающих в музыкальном журнале, это не просто день. В этот день умер Элвис Пресли, король рок-н-ролла. Для одних это означает конец эпохи, лозунгом которой было знаменитое «Секс, наркотики, рок-н-ролл». Для других это всего лишь этап быстротечной и изменчивой жизни, один из многих…
  • Перевод с английского Анастасия Маркелова
  • Купить книгу на Озоне

Его остановили на пункте таможенного досмотра
в аэропорту. Еще бы! Один только внешний вид Терри наводил на подозрения.
Бледный цвет лица после многих бессонных ночей
и бог знает чего еще, купленный в магазине «Оксфам»
пиджак, футболка с логотипом американского клуба
«СиБиДжиБи», джинсы «Ливайс» — Терри не стирал
их с того самого дня, как купил и залез в них в ванну
(его мать тогда кричала, что он сляжет, а отец — что
он чертов псих), и ботинки «Доктор Мартенс». А венцом всего были его короткие, иглами торчащие волосы. Терри выкрасил их в черный цвет — и плохо, надо
признать,— какой-то краской под названием «Глубокая ночь», которую обнаружил на нижней полке стеллажа в женском отделе магазина «Бутс».

— Задержитесь, сэр.

«Сэр» прозвучало как укол, как язвительная шутка. Разве такого, как Терри, можно было назвать «сэром» на полном серьезе? Двое таможенников. Одному
на вид около тридцати. Бачки и интересная стрижка — длинные волосы сзади и заметно короче спереди
и по бокам — придавали ему сходство с каким-нибудь
футболистом с Кингз-роуд, который изо всех сил старается угнаться за модой. Второй — вообще древний —
может быть, даже старше отца Терри, но без свойственного последнему огонька в глазах.

— Далеко ездили, сэр? — поинтересовался старикашка, встав по стойке «смирно».

За плечами — долгие годы в униформе.

— В Берлин.

Тот, что помоложе,— обросший, как какой-нибудь
персонаж из романа Диккенса,— уже вовсю рылся в
дорожной сумке Терри. Он извлек из ее недр футболку с надписью «Боже, храни королеву», серебристый
диктофон, запасную упаковку батареек, микрофон
и пару трусов.

Как часто говорила мама Терри: никогда не знаешь, когда прижмут.

— В Берлин? Там должно быть просто чудесно в
это время года,— воскликнули бачки, а старый солдат
захихикал.

Очень остроумно. Бивис и Батхед из Третьего терминала.

Солдафон раскрыл толстый синий паспорт Терри
на странице с фотографией и как следует вгляделся.
Бледный черноволосый юноша, стоящий перед ним,
имел мало общего с физиономией на снимке. Это был
снимок из прошлого Терри — прошлого, в котором он был счастливым обладателем волос мышиного цвета и мешковатой одежды, жил дома с мамой и папой,
работал на заводе по производству джина и видел сны
наяву. Тогда он только и мечтал о другой жизни.
Именно на этом снимке была запечатлена его нее
удавшаяся стрижка перьями. Терри стремился выглядеть как Род Стюарт, а в итоге стал больше похож на
Дэйва Хилла — гитариста из группы «Слэйд». Он даже
был слегка загорелым. В тот период Терри еще только собирался начать жить. Когда солдафон захлопнул
паспорт, у юноши горели щеки.

Бачки пробирались в самую глубь его сумки, и Терри невольно передернуло. Там лежали вещи, которые
для него очень много значили. Вот экземпляр «Газеты» двухнедельной давности. На ее обложке красовался Джо Страммер, напоминающий блистательного и обреченного Лоренса Харви из кинофильма
«Путь в высшее общество». Таможенник развернул
«Газету» и с полным безразличием пробежал глазами по разделу новостей и заголовкам, которые явно
ни о чем ему не говорили.

«Костелло этого года». «Инциденты с „Талкинг
хид“». «Распад Бахмана и Тернера». «Мадди Уотерс —
снова тверд». «Фэнни разогреет „Ридинг“?»
Таможенник быстро пролистал «Газету», даже не
взглянув на заглавную статью на развороте, автором
которой был сам Скип Джонс — величайший музыкальный критик на всем земном шаре, но задержав
внимание — будто в этом была фишка! — на разделе
объявлений.

— «Шедевры от Грязного Дика — собери коллекцию«,— вслух прочитал человек с бакенбардами, искривив лицо в гримасе.— Ну и гадость, иначе не скажешь.

Он отшвырнул «Газету» в сторону и снова полез
в сумку. На этот раз он извлек из нее весьма потрепанный экземпляр книги Тома Вулфа «Конфетнор-аскрашенная, апельсинно-лепестковая, обтекаемая малютка», в которой были подчеркнуты целые абзацы. За
книгой последовали незаменимые кассеты с записью
недавнего интервью с легендарным Дэгом Вудом —
единственным человеком, которого со свистом прогнали со сцены в Вудстоке.

С бесценными кассетами обращались так, словно это были какиеенибудь безделушки, которые в рекламных целях раздают при покупке бензина. И Терри захотелось посоветовать этим выродкам заняться
чем-нибудь действительно полезным. Например, пойти поймать Карлоса Шакала.

Но если я так скажу, мне наверняка придется пройти полную процедуру личного досмотра, подумал Терри, вовремя прикусил язык и напрягся. Интересно,
сколько еще будет ждать моя девушка?

— Какова была цель вашей поездки, сэр? — спросил старый солдафон.

— Я журналист.

Девять месяцев работы — а ему все еще доставляло невыразимое удовольствие произносить эти слова.
Терри все еще испытывал эйфорию всякий раз, когда
видел свое имя в начале статьи, особенно если рядом
с именем красовалась фотография размером с почтовую марку. Казалось бы, мелочи, но они служили неоспоримым доказательством: Терри становился тем, кем хотел быть всегда. И теперь его уже не остановишь.

— Журналист? — переспросил таможенник с тенью подозрительности в голосе. Будто настоящий
журналист обязан ходить в костюме и галстуке, носить с собой дипломат, быть в преклонном возрасте
или что-нибудь вроде того!

— Ну и о чем же вы пишете?

Терри улыбнулся.

Заканчивался еще один летний день 1977 года, и
что-то особенное чувствовалось повсюду. Это что-то
витало в воздухе, обитало в клубах, доносилось из каждого радиоприемника. Все вдруг снова стало хорошо,
как и десять лет назад, в шестидесятые, когда Терри
был еще ребенком, а его родители считали «Битлов»
милыми ребятками.

О чем он писал? Он писал о том, как все меняется.
Все, начиная с причесок и заканчивая штанами, а так
же то, что в этом промежутке.

О чем он писал?

Да, это хороший вопрос!

Терри вспомнил фразу, которую недавно услышал
от Рэя Дэвиса. Музыкант признался, что готов зарыдать всякий раз, когда знакомится с чьей-нибудь коллекцией записей. Это ведь так трогательно — видеть
разложенные перед тобой пластинки, такие беззащитные, распростертые и с годами вытесняемые другими. А все потому, что среди поцарапанного винила
и помятых конвертов заключены все надежды и мечтания чьей-то личной вселенной — все то, чего хочет,
в чем нуждается и по чему тоскует молодое сердце.

— Я пишу о музыке.
Мисти ждала его на выходе.

Он увидел ее прежде, чем она его. Ему нравилось,
когда получалось именно так. Это были одни из самых приятных мгновений в жизни Терри — увидеть
ее прежде, чем она увидит его.

Мисти. Милая Мисти с ее золотисто-медовыми волосами и кошачьим личиком. Высокая стройная девушка в простом белом платьице и тяжелых байкерских ботинках.

Девушки стали все чаще сочетать в своем наряде
что-то неоспоримо женственное: мини-юбки, колготки в сеточку, высокие каблуки или белые платьица
с чем-то откровенно мужским: шипованными ошейниками, грубыми браслетами на запястье или ботинками,— совсем как Мисти. Они словно подчеркивают
свою половую принадлежность, подумал Терри, требуя, чтобы вы признались, на что смотрите, и молча
спрашивая, что вы собираетесь делать дальше. Это
было нечто новенькое.

У Мисти на плече висела сумка с камерой. А на
одном из ремешков болталась — нет, не пластмассовая фигурка какого-нибудь божка, участника группы «Фонз» или Хан Соло, как можно было бы ожидать,— а пара наручников, розовых игрушечных на
ручников из меха норки. Сразу и не скажешь, где они
куплены — в магазине игрушек или в секс-шопе.
Мисти с розовыми наручниками из норки. При виде нее Терри вздохнул.

Она была похожа на девушку из романа. О, извините, женщину! Еще одно нововведение — теперь нельзя
было говорить «девушка», нужно было всех называть женщинами, даже если они все еще — с формальной
точки зрения — являлись девушками. Мисти однажды попыталась объяснить ему почему — это было
как-то связано с тем, что она называла «удушающей
тиранией мужчин».

Смешно, подумал Терри.

Да, она напоминала пташку — женщину — из романа Томаса Гарди, который читали в школе, как раз
в том году, когда Терри отчислили и он пошел работать на завод. «Вдали от безумной толпы». Мисти была похожа на героиню романа — внешне женственная
и нежная, но с твердым характером, о чем с виду и не
подумаешь. Батшеба Эвердин. Да, такой была Мисти. Батшеба с парой розовых игрушечных наручников.
Она пока еще не замечала Терри, и при виде пары
серьезных глаз, внимательно всматривающихся в тол
пу, его сердце сжалось. А когда наконец их взгляды
встретились, Мисти стала подпрыгивать от радости.
Она была рада видеть его после такой долгой разлуки.
Больше недели друг без друга!

Мисти нырнула под табличку с надписью «ВХОД
СТРОГО ВОСПРЕЩЕН» и подбежала к Терри. Ее
вообще мало заботили подобные ограничения — она
шла по миру как человек, имеющий полное право быть
где угодно и когда угодно. Женщина из романа, девушка из песни.

— Смотри, Тел!

В руках она держала последний выпуск «Газеты» —
почта недельной давности. Краска отчего-то была еще
сырой, кончики ее пальцев — черными, а на первой
странице красовался худощавый и мрачный платиновый блондин в тренче. Он позировал у высокой стены, на которой было написано: «Achtung! Sie verlassen
jetzt West Berlin».

Его статья о Дэге Вуде. Терри написал ее в берлинской гостинице на мешке для грязного белья и продиктовал по телефону.

— И какой он? — спросила Мисти, и Терри рассмеялся. Обычно этот вопрос приводил его в бешенство.
Вы пишете о ком-то статью в три тысячи слов, а
затем все начинают приставать к вам с вопросами: «Ну
и какой же он?» Какой он, вы поймете из статьи, а если не поймете — значит, статья не удалась. Когда Том
Вулф писал о Мухаммеде Али, Филе Спекторе или
Хью Хефнере, разве его спрашивали: «Да, Том, но какие они на самом деле?» Возможно. Но сейчас это не
имело значения. Потому как сейчас этот вопрос задала она — Мисти.

— Он — великий! Я вас познакомлю сегодня, идет?

А потом в глазах у Мисти появился особенный
взгляд, слегка сонный и отстраненный; девушка слегка наклонила голову, и Терри губами прижался к ее
губам. Целуя Мисти, он ощущал, как по его крашеным
волосам пробегают ее пальчики, а ее камеры через
ткань сумки и пиджака прижимаются прямо к сердцу.
Поцелуи с привкусом «Мальборо» и «Джуси
фрут». Они целовались на выходе, не замечая ничего — ни смешков, ни взглядов, ни язвительных комментариев вроде «Посмотри, как эта парочка одета,
папа«,— и не сомневались, что вкус их поцелуев останется таким навсегда.

Леон Пек сортировал синглы.

Он сидел в маленькой, продолговатой, как коридор, каморке со стереосистемой. В эту комнатенку они
приходили слушать новые музыкальные записи. Повсюду валялись новинки недели — сотня или более
семидюймовых пластинок на 45 оборотов. Некоторые из них были сделаны из новомодного винила и
упакованы в красочные конверты.

В соответствии с установленными правилами Леон должен был выбрать «Сингл недели» и написать
о нем восторженный отзыв, а потом отобрать и охарактеризовать в одном лаконичном абзаце еще двадцать-тридцать пластинок, которые не заслуживали
ничего, кроме насмешек.

Комментарии «Газеты» всегда отличались какой-то злорадной бесцеремонностью. В предисловии к
каждому выпуску читателям обещались «горячие, зажигательные новинки и золотые хиты, а также масса грязной скандальной полемики». Именно этого от
Леона и ждали: массы грязной скандальной полемики.
Но сейчас его лучше было не тревожить.

Что-то произошло с Леоном за эти выходные, и
теперь ему казалось, что вся эта словесная шелуха —
«давайте-ка посмотрим, что у нас здесь такое? — „Плыви“ от „Флоатерз“, или „Полегче“ от „Коммодорз“,
или „Серебряная леди“ от Дэвида „Старски“, Соула —
или все-таки это был „Хатч“»? — ниже его достоинства.

Что-то случилось на выходных, что изменило его
взгляд на мир. Поэтому Леон вытащил «Серебряную
леди» с тупо улыбающимся Старски или Хатчем на
конверте — и швырнул ее подальше от себя. Ударив
шись о стену, семидюймовый кусок винила расколол
ся на части с убедительным и на удивление громким
треском. Леону понравилось.

Так понравилось, что он сделал то же самое с «Плыви». А затем с «Полегче». А затем с «Ты мне нравишься» от группы «Шоуэддиуэдди». И наконец, с особенной злобой Леон метнул в стенку «Фанфары для простого человека» — новую пластинку от трио Эмерсона,
Лэйка и Палмера. Вскоре вся комната была усыпана
осколками треснувшего винила.

Леон отодвинул кипу пластинок в сторону и со
вздохом взял в руки самое последнее издание «Газеты». Как все это никчемно, бездушно и мелочно! Разве этим людям неизвестно, что творится в мире?
С первой страницы на него смотрел Дэг Вуд в его
излюбленной позе героя-наркомана на фоне Берлинской стены. Леон был рад за Терри — он мог представить, как того распирает от гордости при виде собственной статьи на первой странице,— но да ладно
уже! Будто никто до него этого не делал! Делал, и да
же лучше! Можно подумать, что Дэг Вуд знает, в чем
разница между Карлом Марксом и Гручо!

Терри просто боготворит этих рокеров, подумал
Леон. Здесь все такие.

Он зевнул и перелистнул страницу, устало вздохнув при виде музыкальных рейтингов. На вершине чарта красовался бестолковый хит в стиле диско —
«Я чувствую любовь» от Донны Саммер, на протяжении всей песни имитирующей оргазм. Лучшим из альбомов был признан «Сборник хитов Джонни Матиса» — музыка в помощь домохозяйкам, переживающим менопаузу.

Леон насмешливо фыркнул и продолжил листать
«Газету». Его пальцы, как и его настроение, с каждой
секундой становились все чернее.

Запись первого альбома «Итера» во время школьных каникул… новые хиты от «Пайлот», «Джентл джайант» и «Рой Вуд бэнд»… новые альбомы от Рая
Кудера, «Бони Эм» и «Модерн лаверз»…

И — наконец-то! — в самом низу одиннадцатой
страницы, задвинутые в угол громадной рекламой концерта «Аэросмит» в клубе «Ридинг» и эксклюзивным
материалом о распаде «Стили спэн», были напечатаны несколько коротеньких абзацев, которые привлекли внимание Леона и заставили его сердце биться чаще. В строке с фамилией автора стояло его имя.

Александра Маринина. Бой тигров в долине

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • В классическом детективе действует непреложное правило: хочешь найти преступника — ищи, кому выгодно преступление. В новом романе Марининой все далеко не так просто. Обычные люди, каждый со своими проблемами и мечтами, неожиданно получают в наследство от незнакомого человека по восемь миллионов рублей. Большие деньги могут сломать человека, а могут помочь проявить самые лучшие качества. Никогда не знаешь, что перевесит, если на одной чаше весов родственные чувства и близость, а на другой — власть и свобода, которую могут подарить только большие деньги. Вокруг загадочного наследства развернулись нешуточные страсти. Каждому из наследников пришлось встать перед выбором. Непростым выбором, который как в зеркале отразил их истинную сущность. Этот выбор сломал сильных, укрепил малодушных и навсегда изменил жизнь десятков людей. Благородство и предательство, отчаяние и… убийство — вот к какому результату привела Игра, затеянная неведомым кукловодом.
  • Купить книгу на Озоне

Первыми к упавшей с балкона девушке бросились дети, гулявшие с мамочками и нянями во дворе. Взрослые не успели опомниться от шока, как малышня уже окружила неподвижное тело.

Женщина в короткой дубленке, которая первой сказала: «я все видела», протиснулась к телу.

— Я все видела, — мертвым голосом повторила она. — Это Катя из девяносто первой квартиры, она там снимает… Ее сестра столкнула, я видела.

— Точно, — раздалось несколько голосов.

— И я видела, она стояли на балконе…

— Это точно Наташка, сестра ее, я ее по куртке узнала, красная такая…

— А я лицо не рассмотрела, все-таки высоко… Точно, что сестра?

— Да точно, точно, я ее узнала. Я их вместе с Катериной много раз видела.

— А где же она? Убежала, что ли?

— Так она ее и столкнула! Я видела!

— И я видела!

— И я…

В этот субботний декабрьский день «скорая» приехала неожиданно быстро — подстанция была недалеко.

Приехали патрульные, врач в двух словах объяснил им ситуацию, связался по рации со своим диспетчером и уехал на новый вызов.

Старший патруля, полноватый рыхлый блондин лет тридцати, растолкал сгрудившуюся возле тела публику и прошел вперед.

— Что у нас тут? — усталым голосом спросил он. — «Парашютистка»? Кто видел, как все случилось?

— Я видела, — выступила вперед женщина в дубленке. — Ее сестра столкнула. Они обе стояли на балконе, а потом сестра ее толкнула.

— И я тоже видела, — вступила немолодая дама в норковой шубе. — Это Наташа, я ее знаю.

Группа прибыла почти через полтора часа. Молоденькая девочка-следователь, сильно накрашенная, с белокурыми локонами по плечам, два оперативника, криминалист и судебный медик. Следователь была в этой команде самой юной, и участковый, усмехнувшись про себя, подумал, что в такой ситуации непонятно, кто кем будет руководить. Конечно, формально главный все-таки следователь, процессуальное лицо, с этой пигалицы потом весь спрос, но что она умеет-то? А вот криминалист и судебный медик — мужики за сорок, явно опытные, знающие.

Девочка-следователь задала участковому пару вопросов, а услышав, что понятые уже готовы выполнять свой гражданский долг, недовольно нахмурилась. Участковый понял, что она хочет все делать сама, и еле сдержал улыбку. Глупенькая, не понимает, какое это везенье, когда тебе помогают. И ведь это нисколько не умаляет ее роли, не посягает на ее полномочия.

Осмотр места происшествия начался. Один из оперативников полез в карманы валяющейся в стороне куртки погибшей, но того, что искал, не нашел, вытащил только носовой платок, несколько монет по рублю и по полтиннику, два старых чека из супермаркета.

— Ключей нет, — громко заявил он, обращаясь к следователю. — Я поднимался в квартиру, дверь заперта.

— Не вздумайте открывать квартиру без меня, — строго проговорила девушка-следователь. — Ваше дело — найти ключи и хозяйку, потом меня позовете.

— Ну само собой, — ответил оперативник голосом, каким обычно взрослые разговаривают с маленькими детками. — Куда ж мы без вас?

— Давно на следствии? — спросил он.

Девушка недовольно мотнула головой, дескать, не мешайте составлять документ, но через несколько секунд все-таки ответила.

— Год. С небольшим. А что?

— Это у вас первое падение с высоты?

— А что?

Ну, все ясно, подумал медик, одни вопросы «А что?» говорят сами за себя, падение с высоты у нее действительное первое, а может быть, и первый труп. Девочка боится показаться неопытной и некомпетентной. А чего тут бояться? Отсутствие опыта и знаний — это нормально, если ты работаешь всего год с небольшим, и стесняться этого просто глупо. Каждая курица когда-то была яйцом. Опыт придет, и знания придут, но со временем. А девчонка, кажется, с характером, многого не знает, но никаких подсказок не потерпит. Ну и ладно. Видели мы таких самостоятельных. И хорошо знаем, что бывает потом.

Осматривая руки погибшей, он увидел на большом пальце правой руки кольцо с камнем.

— На большом пальце правой руки кольцо желтого металла с камнем сиреневого цвета…

Вообще-то странно. Кольцо намертво застряло как раз на суставе пальца, между первой и второй фалангами. Так кольца не носят, в этом месте украшение могло оказаться только если его в тот момент снимали или надевали. Да и вообще на большом пальце кольцо с камнем выглядит странно. Он повернулся к следователю.

— Обратите внимание, как надето кольцо, — сказал он оживленно. — Это может свидетельствовать…

— Это не ваше дело, — оборвала его блондинка. — Занимайтесь своими медицинскими вопросами. Я сама все вижу.

Ну, видишь так видишь. Потом не жалуйся.

Тело лежало далеко от скамейки, записывать стоя было неудобно, и девушка присела на корточки, потом поднялась, потом снова присела. И почему в дежурной машине никогда не бывает раскладного стульчика для таких случаев? Или он был, но его уже кто-то заныкал?

— Попросите принести вам стул, — вполголоса посоветовал медик, — наверняка кто-нибудь откликнется и притащит из дома, хоть табуретку, вон сколько народу кругом. Или пусть ящик какой-нибудь найдут.

— Я сама знаю, что мне делать, — холодно отозвалась она. — Определяйте лучше степень охлаждения трупа и время смерти.

Ого! Какие она слова знает! И с такими обильными познаниями она собирается руководить работой судебного медика?

«Ну и черт с тобой», — в сердцах подумал он, продолжая диктовать описание одежды погибшей и найденных при ней предметов.