Елена Чижова. Полукровка

Отрывок из романа

Дни, оставшиеся до экзаменов, вместили много нового: Валя устраивалась в общежитии, знакомилась с абитуриентами, приехавшими из разных мест, искала междугородний телефон — дозвониться маме. Мама тревожилась. В первый раз она отпустила дочь так далеко. Мамин голос казался слабым и далеким. Стараясь перекричать помехи, Валя уверяла, что все замечательно. И не о чем волноваться.

Девочки, с которыми ее поселили в одной комнате, и вправду попались хорошие, но, прислушиваясь к их вечерним разговорам, Валя понимала: многие выбрали Финансово-экономический случайно, лишь бы остаться в Ленинграде. Их знания оставляли желать лучшего, и Валя отдавала себе отчет в том, что не все они выдержат конкурс, а, значит, с некоторыми из них знакомство окажется коротким.

В их группе первой была математика. Пролистав учебники накануне, Валя уснула с чистой совестью, потому что отлично помнила материал. Сквозь сон она слышала веселые голоса. В соседней комнате устроили вечеринку. Заводилой была миловидная Наташка. Она, вообще, оказалась бывалой — приезжала из своей Самары уже в третий раз. Валю тоже приглашали в компанию, но она отказалась.

Утром собирались наскоро, подкрашивали помятые лица, пока Наташка не прикрикнула:

— Нечего штукатуриться, не в оперу. Экзаменаторы крашеных не любят, особенно этот… Винник-Невинник. Прямо шиз какой-то, прошлый год прихожу — опять сидит, хоть бы заболел, что ли…

Сама-то Валя не красилась, но про Винника послушала и намотала на ус.

На экзамен они явились слаженной стайкой и вмиг оттеснили ленинградцев, пришедших поодиночке. Машу-Марию Валя заметила сразу. Теперь, под ярким светом коридорных ламп эта девушка больше не казалась загадочной. Светлая шерстяная юбка и черная кофточка сидели на ней ловко. Валя удивилась, потому что у них носили иначе: темный низ, светлый верх. Аккуратный платок, повязанный вокруг шеи, смотрелся нарядно. Помедлив, Валя подошла.

Маша-Мария узнала и улыбнулась:

— Знаешь, а мне понравилось. Хорошо придумала. Я тоже буду тебя. Двойным, как за границей: Валя-Валентина. Помнишь, у Багрицкого, «Смерть пионерки»?

Валя не успела засмеяться. Девушка-секретарь, державшая в руках длинный список, начала выкликать.

— Агалатова.

Входя в аудиторию первой, Валя увидела краем глаза: откликаясь на фамилию Арго, ленинградская девочка идет за нею вслед.

Вытянув билет, Валя обрадовалась: теорема о подобии треугольников — из простых. За ней следовало логарифмическое неравенство, за неравенством — функция, остальное, вообще, арифметика. Быстро исписав листочек, она приготовилась ждать. Маша-Мария сидела наискосок и писала старательно. Считая, она шевелила пальцами как ученица начальных классов.

Комиссия состояла из двух человек. Один, помоложе, похожий на заучившегося студента, ворошил бумажки, отмечал номера билетов, следил, чтобы никто не списывал. Другой — постарше. Этому не сиделось а месте. Он расхаживал по аудитории, на ходу заглядывая в исписанные листки. Иногда, заметив ошибку, останавливался и тыкал презрительным пальцем.

На подготовку отводилось сорок минут.

— Ну-с? — сверившись с часами, профессор, наконец, огляделся. Голова, покрытая редким пухом, сидела на неподвижных плечах. Круглые глаза смотрели цепко и внимательно: как сова, высматривающая мышь. Первой попалась Наташка. Она и пискнула по-мышиному, когда профессор, подхватив свободный стул, уселся рядом. Придушенным голосом Наташка бубнила теорему. Он слушал рассеянно, как будто думал о своем. Потом заглянул в листок, быстро пробежал глазами и, коротко вычеркнув две строки, обернулся к молодому:

— Алексей Митрофанович, здесь четыре балла, отметьте там, у себя.

Дрожа от радости, Наташка пошла к столу. Заучившийся студент протянул подписанный экзаменационный листок. Обернувшись от двери, Наташка поймала Валин взгляд и, кивнув на профессора, покрутила пальцем у виска.

Далее последовали две тройки и четверка, и всякий раз, коротко чиркнув по написанному, профессор обращался к Алексею Митрофановичу и повторял свою коронную фразу, меняя балл.

Маша-Мария еще дописывала, когда, подхватив стул, Винник сел рядом. «Не успела…» — Валя обмерла. В этот миг она и думать не думала о том, что эта ленинградская девочка на самом деле — ее конкурентка. Прислушиваясь к испуганному сердцу, Валя сложила пальцы крестиком — за Машу-Марию.

Профессор слушал невнимательно, Валя следила за его лицом. Время от времени он опускал веки, словно задремывал. Маша-Мария доказывала теорему Пифагора. Выслушав, он подцепил листок и взялся за ручку.

— Я могу и другим способом — через вектора, — Маша-Мария предложила тихо, ему под руку.

В школьных учебниках векторного доказательства не было.

— Ну, — профессор кивнул и поднял бровь.

Маша-Мария чертила старательно, он следил за рукой.

— А если вот так? — подтянув листок к себе, он написал на свободном поле.

— Нет, — она покачала головой и зачеркнула его строку. Совиные веки моргнули.

— Вот здесь, — профессор пробежал глазами и выбрал пример, — если модуль — вот таким образом? Что станется с графиком?

— Повернется зеркально, на этом отрезке, — она ответила и усмехнулась.

— Вы заканчивали математическую школу? — теряя совиный облик, он спросил заинтересованно.

— Нет, — Маша-Мария покачала головой и дернула угол платка.

Валя разжала крестики. Теперь, когда ответ закончился, профессор должен был обернуться и объявить результат. Речь могла идти только о пятерке. Но он не объявлял и не оборачивался, а зачем-то поднялся и пошел к столу. Валя смотрела радостно, словно хотела поздравить первой, раньше, чем они выставят в ведомость. Но то, что она увидела, было странным: опустив голову, как будто снова стояла над мутным люком, Маша-Мария сидела неподвижно.

Внимательно прочитав листок, профессор обошел стол и выдвинул ящик. На свет явилась какая-то бумага. Валя вытянула шею и разглядела столбик фамилий. Ведя указательным пальцем, профессор добрался до последней, последней, моргнул совиными глазами и, отложив, взял другой лист. То, что он искал, нашлось мгновенно. Палец замер, и, изумленно подняв бровь, профессор обратился к ассистенту:

— Алексей Митрофанович, здесь — несомненная пятерка, отметьте там, у нас.

Маша-Мария вышла из-за парты. Не поднимая глаз на профессора, протянула руку к экзаменационному листку.

Валя отвечала следующей. Выслушав и не найдя в работе ошибок, Винник выставил пятерку и, подхватив стул, подсел к новой девочке.

Оказавшись за дверью, Валя огляделась. Маши-Марии не было. Прежде чем убрать в сумку, она развернула свой листок: под заслуженной пятеркой стояла профессорская подпись. Его подпись была неразборчивой, похожей на кривой завиток.

Сочинение они писали в разных потоках, и, припоминая цитаты из Горького, Валя чувствовала себя неуверенно, словно экзамен, проходящий в отсутствие той девочки, становился испытанием, превышающим силы. Результаты обещали вывесить на специальной доске. Дождавшись объявленного часа, Валя пробилась сквозь плотную стайку, окружившую список. Глаза выхватили фамилию, начинавшуюся с их общей буквы. Против «М.М.Арго» стояла пятерка, державшая ровную спину. Ее собственная оценка, выведенная чуточку повыше, напоминала стульчик, повернутый вверх ногами.

— Нормально, нормально, — чей-то голос утешал себя и других. — На наш четверка катит, слава богу, не «Промышленный».

В общежитии Валя обратилась к бывалой Наташке, и та разъяснила:

— «Промышленно-экономический» — белые люди. Мы, которые на «Финансы и кредит» — так себе. Сберкассы, банки. Хуже нас — одни бухгалтера. Самый шикарный — «Экономическая кибернетика», — Наташка причмокнула восхищенно. — Вообще-то они тоже на «Промышленном», но туда конкурс… Особый. Одни отличники или уж по такому блату… У-у!

— Я бы могла. У меня тоже пятерки, в техникуме… — Валя прикинула робко.

Но Наташка отрезала:

— Дура ты симбирская! — и занялась своими делами.

Валя не ответила на грубость, но про себя подумала: «Если кибернетика, и вправду, самая-самая, стала бы Маша-Мария поступать на финансы…»

После математики и сочинения народу заметно поубавилось. Девчонки говорили: заваливают на первых двух. История, вообще, последний страшный. Перед географией подбивают бабки, кого не отсеяли — считай, почти что там. Заткнув ладонями уши, Валя твердила даты. С датами, вообще, легко запутаться. Этот недостаток она за собой знала. Хорошо, что хотя бы не вся история, а только СССР. Правда, с древности, начиная с древлян и кривичей. Вот бы эти кривичи удивились…

Историю Валя не любила. Параграфы, которые она зубрила в школе, с трудом удерживались в голове. Не то, чтобы Валю подводила память, по крайней мере, ее памяти хватало на отличные оценки. Но история человечества, если взять всю целиком, представлялась Вале каким-то бескрайним морем, лишенным берегов. Время от времени на поверхность, как подводные лодки, всплывали отдельные страны. А через месяц-другой ныряли обратно, чтобы больше не всплыть. Читая про римских императоров, Валя никак не могла соединить их с временем древних греков, как будто эти греки, дождавшись, когда про них ответят, все как один умирали — ложились под свои развалины, торчавшие из земли. Римляне, продержавшись целую четверть, исчезали в подвалах Колизея. А на их место — отвоевав для себя парочку веков, — приходили византийцы. Их вообще хватило на полчетверти. Однажды Валя спросила учительницу, и та объяснила: народы и страны похожи на людей. Рождаются, взрослеют и умирают. Но потомкам они интересны лишь на том отрезке своей жизни, из которого человечество может извлечь поучительные для себя уроки. У каждого народа, оставшегося в истории, есть и достижения, и характерные заблуждения: их вклад в будущее.

Выслушав, Валя, конечно, кивнула. Но потом стала думать про историю как про что-то ужасное и жестокое. Однажды она видела фильм про концлагерь. Ей запомнился эсэсовец с длинной тросточкой. Заключенные стояли на площади, а он шел и тыкал в тех, кого посылал на смерть. И Вале вдруг показалось, что народы это тоже как будто люди. Так она себе и представила: вот они стоят на выметенной площади, а перед ними вышагивает эсэсовец с длинной тросточкой. Идет и выбирает: тебя и тебя

Этих мыслей, отдававших идеализмом в истории, Валя стеснялась и никому не высказывала, даже маме. Но позже, старательно заучивая даты и все равно частенько путаясь, радовалась. Как будто сбившись на несколько веков, продлевала жизнь обреченным.

О книге Елены Чижовой «Полукровка»

Михаил Шишкин. Письмовник

Отрывок из романа

Мой милый, дорогой, ненаглядный, единственный!

Слушай, что произошло!

Я поехала на велосипеде в тот наш лес, потом пошла туда, где заброшенный аэродром. Помнишь?

Все заросло травой, на летном поле свалка, ангары пусты. В них наложены кучи. Везде за$росли ржавой колючей проволоки.

Думаю, чего сюда приперлась? Вот только ноги обожгла о крапиву. И носки все в семенах травы.

А солнце уже садится.

И вот возвращаюсь обратно к велосипеду и вижу: пук ржавой колючки с меня ростом пророс лебедой. И, освещенный закатом, он начинает рдеть. Горит, как куст.

И вдруг говорит:

— Стой!

Я стою.

Он молчит.

Я его спрашиваю:

— Кто ты?

А пламенеющий пук:

— Не видишь, что ли? Я — альфа и омега, Гог и Магог, Гелдат и Модат, одесную и ошуйю, вершки и корешки, вдох и выдох, семя, племя, темя, вымя, знал бы прикуп, жил бы в Сочи. Я есмь то, что я есмь. Швец, жнец и на дуде игрец. Не бойся меня. Просто с разными людьми говорю по-разному. Ведь мы живем в мире, где каждая снежинка отличается одна от другой, зеркала на самом деле ничего не отражают, и у каждой родинки есть свой непохожий на других человек. Говори!

Я:

— А что мне сказать?

— Скажи: все кругом — это весть и вестник одновременно.

Я:

— Все кругом — это весть и вестник одновременно.

Пламенеющий пук:

— Ну, и в чем проблема?

Я:

— Они все хотят мне объяснить, что для любви другой не нужен. Мол, еще Платон говорил: любовь присутствует в любящем, не в любимом.

Он:

— При чем здесь это? Мало ли кто что сказал? Чего ты их всех слушаешь?

Я:

— Что же мне делать?

Он:

— Посмотри на себя!

Я:

— Страшная?

Он:

— Я не про то. Вот семена травы у тебя на носках. Это ведь тоже вестник и весть. Депеша. О жизни. О победе. Это одно и то же. В этой жизни побежденных не бывает, все — победители.

Я:

— Но я хочу быть с ним!

Он:

— Скажи слова!

Я:

— Какие слова?

Он:

— Ты знаешь.

Я:

— Я? Откуда же мне знать?

Он:

— Подумай!

Я:

— Ну что, венчается, что ли, раб Божий Вовка-Морковка вот с этой? И еще на ногу наступить, чтобы быть на кухне главной?

Он:

— Нет, нет, не то!

Я:

— Но я не могу угадать!

Он:

— Не нужно гадать. Ты все уже знаешь. Посмотри, вот комар. Вот облако. Вот твои пальцы с заусенцами и шрамом у самого ногтя.

Я:

— Кажется, начинаю понимать.

Он:

— Вот мир видимый. А вот — закрой глаза — невидимый.

Я:

— Поняла!

Он:

— Ну же?

Я:

— Я все поняла.

Я все поняла! Мы уже муж и жена. Мы всегда ими были. Ты — мой муж. Я — твоя жена. И это самая чудесная рифма на свете.

#

Уважаемая имя отчество!

С глубоким прискорбием сообщаю Вам, что Ваш сын.

В общем, Вы уже сами все поняли.

Крепитесь.

Понимаю, каково Вам сейчас. Тут никакие слова не помогут и не утешат.

Поверьте, и мне нелегко все это писать. Но это жизнь. Служба. Нет слова «не хочу», есть слово «надо».

Пусть Вам будет хоть каким-то утешением, что он погиб не просто так, а за что-то хорошее и большое. За что именно? Ну, хотя бы за ту же Родину.

Понимаю. Не то.

Короче, он погиб в бою.

В каком бою?

Достаточно сказать, что Ваш сын не вернулся с одной, как выразился поэт, незнаменитой войны. Так что какая разница? За белых, за красных, за эллинов, за иудеев.

Какая разница, на какой незнаменитой войне погибнуть?

Понимаю, Вам важно знать, поля какой именно вражеской империи унавозит Ваша кровиночка. Не все ли равно? Да хоть Поднебесной.

Приехал Кутузов бить французов, а Ваш сын, как шутят наши нижние чины, приехал к китайцам дать им по яйцам. Ну и вот результат. Распишитесь в получении.

Кстати, про наших чудо-богатырей и в газетах писали! Вот, во вчерашней «Вечерке», на третьей полосе: «Труден путь солдата к Георгию!».

Прилагаю.

«Как это ни печально, — сообщает ваш специальный корреспондент с театра боевых действий, — но опыт первых дней войны показал, что иначе невозможно: пробовали щадить и получали в тыл залпы из зарослей гаоляна. А почитайте-ка их воззвания, прибитые на каждой кумирне!

Нет дождей,

Земля сохнет —

Янгуйцзы нарушили всеобщую гармонию.

Разгневанное небо

Послало на землю

Восемь миллионов небесных солдат.

Вот расправимся с янгуйцзы,

Разрушим железные дороги —

Хлынет проливной дождь,

Люди и духи воспрянут,

Петухи и собаки успокоятся.

Так убей же хоть одного!

Так убей же его скорей!

Сколько раз увидишь его,

Столько раз его и убей!

Янгуйцзы, любезный читатель, — продолжал корреспондент в своей корреспонденции, — это нелюди, нехристи, псоглавцы. Мы.

Мы нарушили всеобщую гармонию. Мы — это такие дыры в совершенном мироздании, через которые уходит тепло и смысл, выдувается космическим ледяным сквозняком. Назовите всеобщую гармонию хоть фэншуем, хоть уставом, без разницы, главное, что всего в ней с избытком — и жизни, и смерти, а главное, человеческого тепла.

Как бы это объяснить попроще. Всеобщая гармония — это такой устав, который призван научить новобранцев, что все — рифма. Каша и Маша, любовь и кровь, снег и вода, какая-нибудь имя отчество и ее сын.

Поднебесная потому и Поднебесная, что в ней умирают, но продолжают жить дальше. Здесь все продолжают жить дальше в тех же домах, ходить по тем же дорогам, говорить те же слова, которых ни на что не хватает, так же смотрят на закат, норовящий улизнуть, так же стригут себе ногти, помочив ноги в тазике с горячей водой. Все там, где были. И у них нельзя отнимать их дома, их дороги, их землю, их закат, их ногти.

В этом уставе написано: нужно понимать, что живешь на их земле, ходишь по их дорогам. И если хочешь вбить гвоздь в их стенку, нужно сначала спросить разрешения. И когда строишь дом, строишь его не для себя — а для всех. Для всех живших и неживших. Для всех закатов и ногтей.

И дело не в шпалах и не в рельсах, а в том, что без спросу. По живому. По поднебесному.

Янгуйцзы нарушили всеобщую гармонию, ее нужно восстановить. Поэтому необходимо уничтожить янгуйцзы. Нас. Это мы — с песьими головами, это нас надо как бешеных собак. Это мы жить никому не даем.

Само небо возмутилось и послало против наших сыновей небесное воинство.

Мы воюем с небом.

Ты бы их видел, читатель, этих небесных воинов!

Это же дети!

И все девочки.

Они считают, что сказанные особые слова, небесные заклинания сделают их неуязвимыми. Они верят, что вокруг их девичьих тел возникнет золотой прозрачный колокол, который, как доспехи, защитит их от пули и штыка. А еще они верят, что могут поджигать дома одним прикосновением или взглядом, исчезать и появляться в самом неожиданном месте, становиться невидимыми, прятаться под землей и летать по воздуху. А оружием в их руках становится даже стебель гаоляна. Достаточно направить его на янгуйцзы, и того моментально разрывают на части невидимые когти.

И в плен они никого не берут. Расправляются со своими жертвами с какой-то недевичьей жестокостью, и обязательно должны надругаться над бездыханными телами. Расчленяют их, скармливают свиньям, а сердце съедают сами. Но это не простое варварство, в этом заложен глубокий смысл. Они ведь, эти летающие девочки, не могут себе представить, что чей-то сын и без того не воскреснет, никогда больше не повторится — ни на третий день, ни на сто тысяч третий«.

Однако вернемся к нашим баранам.

Возвращаюсь.

Согласно предписанию, прилагаемому к письмовнику для штабных писарей, от такого-то этакого, в настоящей похоронке следует кратко изложить обстоятельства и причины гибели Вашего сына, мол, выполняя боевое задание дурака-командира, верный присяге, проявив стойкость и мужество, погиб — или, на выбор — выполняя боевое задание дурака-командира, верный присяге, проявив стойкость и мужество, был тяжело ранен и умер. Возможен и такой вариант, в случае, если Ваш мальчик погиб от неосторожного обращения с оружием, заболевания и других причин, например, изошел кровавым поносом — сами понимаете, ведь не писать же Вам такое — так что: выполняя боевое задание все того же дурака, верный присяге, тяжело заболел и умер.

Излагаю.

Ваш сын погиб под Тонжоу, на берегу реки Пейхо.

Вернее, так:

Ваш сын погиб, но он жив и здоров.

Однако обо всем по порядку.

Мы разгружались в Таку, который уже был взят союзниками.

@

Володенька!

Сколько же времени уже прошло?

Мне тогда позвонила твоя мама, но говорить не смогла. Трубку взял твой отчим. Он мне все сказал.

Два дня я пролежала не вставая. Зачем вставать?

Все оледенело. И душа, и ноги.

Потом встала и поехала к твоим.

На твою мать было страшно смотреть. Лицо от слез опухло. Глядела на меня как чужая.

Сели за столом. Павел Антонович стоял рядом с ней и держал руки у нее на плечах. Потом сказал, что сделает чай, и ушел на кухню.

Она сказала:

— Был бы гроб, была бы могила, а то ничего нет — бумажка…

Протянула мне извещение.

— Вот, бумага есть, печать есть, подпись есть. А где мой сын?

И тут ее прорвало, и меня тоже. Нарыдались.

Она все время повторяла:

— Но зачем же убивать? Убивать зачем? Можно было искалечить, оставить без рук, без ног, но живым. Он ведь — мой! Он принадлежит мне!

Потом стали пить чай с сушками. Твой отчим всем наливал, и я обратила внимание, как он наливает — до пальца.

Ты знаешь, наверно так — вот есть порог боли. Человек теряет сознание, чтобы не умереть. А есть порог горя — вдруг перестает болеть.

Ничего не чувствуешь. Вообще ничего.

Сидишь и пьешь чай с сушками.

А вот еще — людей кругом много, а когда что-то случается, они куда-то исчезают. Где-то читала, что раньше были запреты на общение с вдовами или вдовцами, потому что считали, что горе заразно. Наверно, и сейчас так считают. А может, и в самом деле заразно.

А сегодня шла пешком через наш парк. Там как раз закрывали статуи на зиму деревянными щитами. Как в гробы заколачивали.

Одна была с тем самым живым жестом, будто увидела маляра.

Я стояла и смотрела. Никак не могла уйти. Совсем замерзла.

Это меня заколачивали.

Это я в гробу.

#

Сашенька моя!

Целый день разгружаемся, и только сейчас нашел минутку тебе написать.

Знаешь, что самое трудное для меня сейчас? Это объяснить тебе самое простое — что кругом. Это невозможно описать. Краски, запахи, голоса, растения, птицы — все здесь другое.

А еще сегодня сделал первую запись о смерти. Один солдат очень глупо погиб: оказался под самой лебедкой, что-то сорвалось, его придавило ящиками.

Думал, будет как-то особенно, но рука выводила страшные слова как ни в чем не бывало.

Может, это уже начинается во мне то, чего так хотелось?

Без конца я всю жизнь задавал себе одни и те же вопросы.

И вот теперь иногда кажется, что я приближаюсь — не к ответу еще, но к какому-то пониманию.

Как же я ненавидел и презирал себя — того, которого хотелось сковырнуть, как узкий натерший ботинок! Как хотелось стать таким, как они все — неунывающим, злым, веселым, прочным, не задающим вопросов — и так все ясно. Научиться цепляться за жизнь. Переступить через все ненужное, условное, вычитанное. Научиться не думать о страхе смерти, вернее, не задумываться. Научиться бить, когда нужно ударить. Радоваться тому, что есть, и не ломать себе голову над тем, зачем все это надо.

Вот, написал рапорт о смерти человека, и рука не дрогнула. Хорошо.

Сейчас коротко об этих первых двух днях.

Вчера подошли к Таку. На рейде было уже много кораблей под всевозможными флагами, но залив мелководный, и большие суда не могут пройти к устью Пейхо. Поэтому сперва мы перебрались на баржи, и было как-то не по себе, когда смотрел на лошадей, которых поднимали и опускали судовыми лебедками. Они ржали испуганно, отрешенно, будто смирились со своей участью и беспомощно болтали в воздухе удлинившимися ногами.

Мы стали на якорь в заливе уже к вечеру и разгружались до поздней ночи. Когда стемнело, на всех кораблях зажглись огни, целые созвездия электричества на мачтах, реях. Ты знаешь, это было очень красиво! Впервые пожалел, что тебя не было со мной. Отблески иллюминаторов в черной воде, огоньки катеров, шлюпок. То и дело вспыхивали лучи прожекторов, утыкались в облака и оставляли в них лунные пятна. Смотрел на эту иллюминацию и думал о тебе. С берега шел теплый ветерок и приносил какие-то новые неузнаваемые запахи. Было и радостно отчего-то, и страшновато. Лучи то вспыхивали, то гасли. Представляешь, так корабли переговариваются, посылая друг другу сигналы через облака.

В устье реки мы входили на буксире уже на рассвете. С обеих сторон тянулись низкие длинные линии фортов. Все пусто, мертво. Форты были взяты всего несколько дней назад. Кое-где в стенах виднелись следы от разрывов снарядов.

Не знаю, что перевозили на той барже раньше, но там было грязно, скользко, и ноги прилипали к палубе.

Ты знаешь, оказывается, в переводе название реки значит — Белая. Но цвет у Пейхо бурый, густой, с охрой. И несет она все, что может унести с сотен городов и деревень — мусор, доски, арбузные корки, всякую всячину.

Сашка, никогда не забуду, как все притихли, увидев в первый раз проплывшее мимо мертвое тело, совсем рядом с бортом, раздувшееся, лицом вниз, даже не было понятно, мужчина это или женщина — с седой косой.

Тростник, тощие ивы, мутные волны, песчаная равнина до горизонта. Эту пустыню оживляли кучи морской соли да какие-то курганы и насыпи — могилы, как нам потом объяснили. Иногда видели опустевшие деревни. Ни одного живого существа не попадалось, только стаи собак. Бросались в глаза еще черные свиньи, рывшиеся в иловатых берегах.

Скоро показался Тонгку. Издали виднелись глинобитные желто-серые домики, потом выплыли большие таможенные пакгаузы, склады, мастерские, пристань, заваленная ящиками и тюками.

Всю ночь мы прямо на пристани грузились в вагоны. Сейчас нас повезут. Не знаю, когда смогу написать тебе в следующий раз.

Над городом всю ночь стоит зарево. В воздухе запах гари. Говорят, что жители сами поджигают свои дома, но обвиняют в этом иностранцев, чтобы вызвать к ним еще больше ненависти. Половина Тонгку уже выгорела, но пожары продолжаются, тем более что их никто не тушит.

Знаешь, что больше всего страдает? Нос. И сейчас в воздухе носится отвратительный запах горелого камыша и еще какой-то непривычный привкус ветра, от которого подташнивает. Мне кажется, я уже научился различать эту особую приторную вонь.

@

Володенька!

Мой любимый человек! Радость моя!

Я в гробу замерзла, ноги — ледышки.

Как тебе это объяснить? Я ем, переодеваюсь, хожу за покупками. Но где бы ни была — все равно я мертвая.

Да еще практику проходила в приемной скорой помощи — всего насмотрелась.

А сегодня выходной, темный, морозный, с утра никуда идти не нужно. Плохо топят, в комнате холод. Окна замерзли. Лежала под двумя одеялами и думала о тебе. Как ты там? Что с тобой?

Потом заставила себя встать, что-то делала по дому. Чувствую, из мусорного ведра уже попахивает. Решила вынести на помойку.

Двор проморожен. Деревья в инее. Пар изо рта.

Вышла, подхожу к мусорным бакам. И у них пар изо рта.

В грязных сугробах выброшенные новогодние елки в оборванной мишуре.

Кругом никого.

Я спрашиваю:

— Это ты?

Он:

— Я.

Я:

— Весть и вестник?

Он:

— Да.

Я:

— Уходи!

Он:

— Ты не понимаешь.

Я:

— Я все понимаю. Уходи!

Он:

— Еще и не рассвело толком, а уже закат. Смотри, какой кистеперый! С перепонками в зимних ветках. Вон и луна встала не с той ноги. Слышишь, из открытой форточки на втором этаже музыка, смех — пир во время насморка. А там коляска на балконе, ребенок проснулся, ревет. Человек только родился, а уже идет против рожна. Пойми, я тот, кто влюбил тебя в этот мир.

Я:

— Влюбил. В этот мир. Это все, что ты можешь?

Он:

— Знаю, тебе сейчас трудно.

Я:

— Ты вообще что-нибудь можешь?

Он:

— Я знаю имена всех вещей и ничего не могу.

Я:

— Почему?

Он:

— По кочану. Вас что, в школе ничему не учили? Вы не проходили разве, что есть прошедшее, ненастоящее и будущее? На физике, небось, под партой тишком толстые романы читала? Все дело в свете. Все из него состоит. И еще из тепла. И тела — это сгустки света и тепла. Тела излучают тепло. Тело может потерять тепло и стать холодным, но тепло останется теплом. Не понимаешь? Вот вы когда-то договорились о свидании у памятника. Но это ведь на самом деле не свидание у памятника, а памятник у свидания. Памятник сдернут, а то свидание останется.

Я:

— Я не могу без него жить. Он мне нужен. Почему его нет?

Он:

— Ты же сама говорила — нужно делиться. Если тебе дали, то нужно отдать, чтобы что-то оставить. И чем дороже тебе человек, тем больше надо отдать. И вообще, это только прохожие идут и верят, что все страшное уже позади. В одном толстом романе, который ты читала под партой, помнишь, герой и героиня все время где-то рядом, не встречаются и мучаются оттого, что никак не встретятся, а потом, когда наконец встретились, поняли, что они раньше еще не были готовы друг для друга. Еще не пережили тех страданий, которые им предстояло пережить. Так и вы еще не готовы друг к другу — еще не настрадались по-настоящему. Это только кажется сложным, а на самом деле очень просто. Как те войлочные молоточки.

Я:

— Просто?

Он:

— Не придирайся к словам. Это всего лишь перевод. Ты же знаешь, что слова, любые слова — это только плохой перевод с оригинала. Все происходит на языке, которого нет. И вот те несуществующие слова — настоящие.

Я:

— Чего тебе от меня надо?

Он:

— Оглянись. Все повторяют самих себя, жужжат одно и то же и удивляются, как это можно быть персом. Есть целые жизни, в которых никого нет, даже живущего, он так и умирает, не проклюнувшись. Ты что, хочешь так?

Я:

— Да.

Он:

— Да они идут и не видят, что еле достают сугробу до подбородка.

Я:

— Но они знают главное.

Он:

— Что? Что человек не обязан быть счастлив?

Я:

— Да. Они знают. А я нет. Я тоже хочу это знать.

Он:

— Это что, бунт?

Я:

— Да.

Он:

— Не дури.

Я:

— Я очень устала быть собой.

Он:

— Ты просто еще не знаешь, как это бывает. Забудешь в кафе зонтик, вернешься — и жизнь примет другой оборот. Помнишь, ты пошла в тот ваш парк. Снег падал сухой, мелкой крупой, с подскоком. Тебе показалось, что в парке, кроме тебя, никого нет, будто он был твой собственный. Подошла к скамейке, смахнула снег перчаткой, присела. А напротив как раз стояла та скульптура, забитая досками. Под завывания метели зимними ночами есть время подумать, что сделала не так. Стоит в своем гробу — одна рука сюда, другая туда — и меняется. Становится еще больше сама собой. И знает, что скоро выходить. Откроют крышку, а она там как ни в чем не бывало — одна рука здесь, другая там — вот я! Дождались? Как вы тут без меня? Что у вас тут новенького? Трою взяли? Та же, но другая — что-то поняла за зиму. И тут к тебе подбежала собака. Спаниель понюхал тебя. Дался почесать за ухом, замотал хвостом. А ты понюхала его — дохнуло вкусной собачиной. Потом появилась девочка с поводком и сразу сообщила тебе, что она теперь занимается балетом и знает уже все позиции, и что Доньке нельзя давать сладости, а то ее может пронести. У девочки уши со сросшейся мочкой. И легкое косоглазие. Потом появился Янкин профессор, которого ты сразу узнала, а он тебя нет. У него уши большие, мясистые, с кисточками волос, и мочки свисают до воротника. Ты сперва решила, что девочка — его ранняя внучка, но он назвал ее, как твой отец называл тебя, — доча. У него в руках была детская клизма. Он швырял ее, и собака носилась за ней с лаем между деревьями. Потом он присел рядом на скамейку, сцепив руки на колене, и пальцы у него были крепкие, ободранные, изъедены растворителем, а на ногтях остатки краски. Девочка бегала за собакой, а он говорил, что давно уже ничего не читает, потому что нужно писать живой жизнью — слезами, кровью, потом, мочой, калом, спермой, а они пишут чернилами. Ты в тот момент еще подумала: скольким же дурочкам он говорил это за свою долгую жизнь.

Я:

— И что?

Он:

— Поворотам судьбы надо помогать.

Я:

— Зачем?

Он:

— Ветка в бутылке с водой пускает корни. Им не за что ухватиться, и они начинают цепляться друг за друга.

Я:

— Я замерзла.

#

Сашенька!

Чудесная моя!

Как же я им завидую. Устали за день и теперь спят. Сопят, храпят, видят во сне своих любимых. Я тоже устал ужасно, но сначала напишу тебе, что было сегодня.

Нас отправили на Тянцзин, это на полпути до Пекина. Телеграфного сообщения по-прежнему нет. Из Тянцзина в Пекин ушел отряд под началом англичанина адмирала Сеймура, составленный из солдат разных стран, в том числе с ним ушли две русские роты, но и от них нет никаких известий.

Все здесь исходят из того, что осажденных в дипломатическом квартале Пекина, которых мы идем спасать, уже нет в живых. Освобождать, увы, больше некого. Те, кому удалось вырваться, говорят, что в городе устроили резню, европейцев никого не оставили в живых, а миссии сравняли с землей. Еще держится европейский отряд в окруженном Тянцзине, там идут тяжелые бои. Нас отправили на выручку. Наверно, завтра или послезавтра мы прибудем туда.

От Тонгку на Тянцзинь ведет железная дорога, но она в печальном положении — шпалы сожжены, рельсы нашим путейщикам приходится откапывать и искать по деревням, куда их спрятали крестьяне.

Часть разобранной дороги удалось починить с грехом пополам. На стыках рельсов нас сильно встряхивало. Недостаточно шпал и костылей для крепления, вместо трех-четырех шпал кладут одну. Рельсы кривятся, ходят ходуном. Ехали и каждую минуту ждали оказаться под откосом. Столбы телеграфные вдоль дороги срублены до пней. И водокачки не работают — солдаты должны были носить воду для паровоза из оставленной деревни.

Сашенька моя, ты даже не можешь представить, как все это тоскливо. Местность представляет пустыню — жители скрылись, дома разгромлены, поля сожжены, вытоптаны.

Около половины пути мы проехали. Потом остановились. То, что накануне починили, за ночь снова приведено в негодность — рельсы разбросаны, частью унесены вовсе, шпал не было и признака. Мы высадились на какой-то станции, вернее, там, где раньше была станция. Все пристанционные постройки из кирпича не только разрушены, но даже камни из фундамента выкопаны и разбиты в крошку. Так они ненавидят все наше.

Шли весь день до вечера вдоль полотна в походном порядке. Линия железной дороги тянется берегом реки. Пейхо здесь скользит извилинами, но ее все время видно было издалека по купам деревьев.

Очень хотелось пить, но не было воды. Колодцы в деревнях отравлены, а река заражена. Наши несчастные лошади в первый день только нюхали ее, но не пили, но потом жажда взяла свое, и теперь они пьют эту жижу, больше напоминающую кисель.

Так что приходится дорожить каждым глотком.

Да еще без конца кусаются местные мелкие комары — у меня на руках и шее вздулись крупные красные волдыри и чешутся нестерпимо. Но это, конечно, пустяки.

Передовой отряд два раза попадал в засаду, к счастью, обошлось без убитых, есть только раненые, да и те легко.

Когда проходили место боя, я впервые увидел следы войны: дохлые лошади, сломанная винтовка, брошенная фуражка, окровавленное белье.

Что мне еще предстоит увидеть? И предстоит ли?

Я сошелся с переводчиком, прикомандированным к нам. Это студент Восточного факультета Петербургского университета по фамилии Глазенап. Его походный мешок набит книгами, свитками, воззваниями, которые он повсюду подбирает и подносит к самому носу, чтобы прочитать. У него плохое зрение и очки с претолстыми стеклами.

В одной деревне мы зашли в кумирню, уже достаточно разоренную. Солдаты разрывали книги ради мягкой бумаги, и наш переводчик попытался противиться этому варварству, но, конечно, без всякого результата.

Картина удручающая — большие стеклянные расписные фонари, повешенные в алтаре кумирни и снаружи на крыльце, все разбиты. Фигуры китайских богов валялись повсюду на полу с распоротыми животами и спинами. Кто-то сказал нашим, что у местных есть обычай прятать там золото и драгоценные камни.

Я обошел все, было интересно. По бокам кое-где еще стояли во весь рост идолы с уродливыми лицами. Перед ними — горшочки с золой, чтобы втыкать свечки. Алтарь был пуст, главный идол валялся на полу, голова откололась и лежала на затылке. Я постоял перед ней — она глядела из-под полуопущенных век на перевернутый мир с любовью и снисходительно. По столбам вились, блестя золотою чешуей, синие драконы с разинутыми пастями.

Там были огромные гонги, и солдаты принялись бить в них большими деревянными молотками. Глазенап бросился отнимать у них молотки. Он объяснял, что не нужно попусту призывать духов и что дракон — символ добра. Солдаты расхохотались.

Я рад, что у нас в отряде появился этот молодой человек, восторженно влюбленый в язык Конфуция, Ли Бо и Ду Фу. Он чем-то напоминает жюльверновского Паганеля. Таким, наверно, и был Паганель в юности — неуверенным в себе, неуклюжим, но задиристым всезнайкой. Сегодня он научил нас пить воду из Пейхо, солоноватую, илистую, смешивая ее с ханьшином, китайской водкой.

Ну вот, Сашенька, сейчас постараюсь уснуть, хотя волдыри от укусов чешутся ужасно.

Даже не верится, что завтра может быть бой, в котором меня убьют или искалечат.

Ты знаешь, человек все-таки так удивительно устроен, что легко верит в смерть всех кругом, только не в собственную.

И еще — очень важное. Может быть, это из-за ожидания первого боя, не знаю, но я все здесь чувствую острее, и все кругом, весь мир со мной откровеннее, что ли, взрослее, мужественнее. Я все вижу по-другому, ярче, будто какая-то пелена спала с глаз, через которую смотрел на жизнь раньше. Все чувства напряжены, я слышу ночь кругом пронзительно — все шорохи, крики птиц, шуршание в траве. Звезды над головой ближе, крупнее. Будто я жил в каком-то ненастоящем мире, а теперь вот я начинаюсь — настоящий.

Без этого ощущения, наверно, никогда бы не было никаких войн.

На самом деле хотел сказать, что я тебя с каждым днем люблю все сильнее. Просто не умею написать то, что чувствую. Вот если бы мы сейчас были вместе, взял бы твое лицо руками и поцеловал — и это было бы намного больше, чем могу написать на этих страницах, которые дописываю, ничего толком не сказав.

Я ведь говорил тебе не раз: я тебя люблю. Но сейчас мне кажется, что я говорю это тебе впервые. Потому что теперь я люблю тебя совсем по-другому, иначе. Слова те же, а значат для меня намного больше.

И мне легко и радостно сейчас оттого, что знаю — ты меня дождешься, что бы ни произошло!

Я тебя люблю.

О книге Михаила Шишкина «Письмовник»

Наталья Ключарева. Деревня дураков

Отрывок из повести

Митя читал список, который швырнула перед ним на стол начальница районо, и с каждой строчкой ему становилось все хуже. Иудино, Кулебякино, Куроедово, Пустое Рождество… Названия деревень, куда требовался учитель истории, казались какими-то зловещими знаками.

Хотя чего плохого, скажем, в кулебяке? Но Мите тут же представлялся страшный мир, поглощенный пищей, мясные лица, масляные глаза, шкворчащие сковородки. И вспоминался муторный кошмар школьных лет: второгодник Ваганов, который на вопрос: «Ваганов, зачем тебе голова?!» — отвечал с неизменной улыбкой от уха до уха: «Чтобы жрать!»

— Вот, может, Марьино? — скрипнул Митя пересохшим горлом.

— Смеетесь?! — громыхнула начальница, и ее золотой зуб по-цыгански сверкнул. — Да оттуда сам Сан Саныч сбежал!

— Какой Самсан? — переспросил Митя. — Самсон?

— Тютиков. А он в ОМОНе служил.

Мите захотелось попрощаться и уехать обратно в Москву. Перед глазами моментально развернулась до изжоги знакомая картина. Вот он поднимается на заплеванное студентами крыльцо, минует длинные коридоры, где скучающие девицы хвалятся маникюром, заходит на кафедру, слышит за спиной шипение стареющих специалисток по «Русской правде». Потом — неживой бумажный шелест университетской библиотеки, слипающиеся «измы» в толстом томе. И мучительный безответный вопрос: «Кому все это нужно?»

— Ну, хорошо, — откашлялся Митя. — А вы куда посоветуете?

— Я посоветую?! — взвилась начальница, будто в ее старом кресле лопнула пружина. — Бежать отсюда без оглядки! Кто же по своей воле в могилу лезет? Ладно, мы. Родились тут. Ничего не попишешь. А этих, спрашивается, куда несет?

— Но я тоже здесь родился.

— Что вы мне лечите? Место рождения — Москва! — она сунула Мите в нос его собственный паспорт.

— Ну, — Митя сделал неопределенный жест рукой, — я имею в виду — в России. — И мучительно застыдился.

— Ой-ой-ой, — пригорюнилась начальница, как простая деревенская тетка. — Стало быть, навыдумывали себе в столицах всяких идеализмов и прилетели Родину спасать.

— Да что вы! Нет-нет-нет! Ничего не спасать! Просто…

— С жиру беситесь! От сытой жизни ум за разум зашел! Ну-ну. Поезжайте, понюхайте нашего навозу. Мигом дурь слетит. Чего сидим? Прием окончен!

— Так куда мне ехать-то?

— Да куда угодно. Я и оформлять не буду. Все одно через неделю сбежишь.

Митя выскочил на улицу, клокоча от обиды.

— Паспорт-то! Паспорт забыл! Малахольный! — крикнула из окна тетка-начальница.

На автобусной станции Митя подошел к ларьку, намереваясь купить чего-нибудь сладкого в утешение. Над крошечным окошечком трепыхалось рукописное объявление:

«Конкурс на самый мятый червонец закончен!»

Долго и бесплодно Митя изучал засиженные мухами шоколадки в выгоревших обертках, все больше томясь своей неспособностью хоть на что-то решиться. Наконец, он выбрал «Сникерс», протянул в окошечко сто рублей и хрипло попросил:

— Будьте добры, «Марс», пожалуйста.

— Нет сдачи, — отрапортовала продавщица, не поворачивая головы.

«Раз все так плохо складывается, — уныло подумал Митя, отходя от ларька, — значит, я, правда, не туда лезу. Значит, не мое это дело. Но что тогда мое? Ковыряться в бумажках? Просиживать штаны на защитах диссертаций, выслушивая, кто на кого повлиял? Матриархат в палеолите? История маникюрных ножниц? Кому?! Зачем?!»

Митя махнул рукой и в сердцах зашагал по пыльной привокзальной площади. Он бесконечно устал от неотвязных мыслей о деле, о жизненном пути, а больше всего — от невозможности, наконец, определиться и перестать метаться из стороны в сторону, терзаясь сомнениями. Очень хотелось уже до чего-нибудь додуматься и всерьез взяться за работу. Но Митя так боялся ошибиться, потратить всю жизнь и все силы не на то, так не доверял самому себе и при этом так пристально вглядывался, испытывал себя, что вот уже полгода не мог сдвинуться с мертвой точки.

Мите было двадцать восемь лет, но во всей его длинной нескладной фигуре, на которой любая одежда висела или топорщилась, еще отчетливо проглядывал вчерашний подросток. Все его одноклассники, за исключением сидевшего в тюрьме второгодника Ваганова, уже обзавелись семьями, отрастили животы и выглядели взрослыми мужиками. Только Митя так и остался тощим, одиноким и неприкаянным.

— Эй, парень! — окликнул Митю шофер отъезжавшей «газели». — Чего круги нарезаешь? Поехали!

Митя на ходу запрыгнул в открытую дверь.

— До кудова тебе?

— До конца! — выдохнул Митя и почувствовал невероятное облегчение.

Но стоило «газели» повернуть на соседнюю улицу, Митю опять одолели сомнения. А не в Марьино ли он едет, откуда сбежал сам омоновец Тютиков? А, может, в жующее и чавкающее Кулебякино? Да и есть ли там школа? А если есть, то нужен ли им историк? И нужен ли где-нибудь вообще именно он, Митя?

«Газель» меж тем выбралась из райцентра и затряслась по проселочной дороге. Митя засмотрелся на высокие полевые цветы голодными глазами горожанина и забыл обо всем на свете.

Порой посреди чистого поля возникали остановки, похожие на мавзолеи древней цивилизации — монументальные, странной формы, украшенные грубыми узорами, а иногда — наполовину осыпавшимися мозаиками, где угадывались трубящие в горны то ли пионеры, то ли герольды, то ли ангелы.

На одной такой остановке сидел человек без головы. Митя отшатнулся от грязного стекла, в которое всю дорогу стукался лбом, стараясь получше рассмотреть пейзажи. Но, приглядевшись, понял, что человек просто натянул на голову куртку, застегнутую до самого ворота, и спит внутри, как в скворечнике.

Однако неприятное впечатление не уходило, и тоска привычной рукой выдернула Митю из солнечного дня и бросила в свои сырые застенки.

«Газель» медленно, вздрагивая всем телом, карабкалась в гору. По обочине шла молодая женщина в черном городском пальто, таком нелепом на фоне цветущих полей. Еще нелепее были высокие каблуки, с которых она при каждом шаге соскальзывала то в одну, то в другую сторону, по-птичьи взмахивая руками, чтоб не упасть. По неуверенному, пунктирному рисунку ее походки Митя понял, что дело не только в неудобной обуви. И тут же — с тяжелым стыдом — увидел, что все пальто облеплено придорожным сором: соломой, сухими листьями, а на спине — как нарочно — болтается обертка от мороженного. Женщина плакала, сморкалась в кулак и вытирала об себя пальцы.

Тут «Газель» резко вильнула в бок, и Митя едва не вылетел в проход.

— Во дают, черти! — заорал водитель, выкручивая руль.

С другой стороны, прямо по проезжей части, брел на полусогнутых непослушных ногах мужчина невнятной наружности. Он то и дело наступал на волочащийся по земле конец синего клетчатого одеяла, в которое был завернут грудной младенец, — и тоже плакал.

— Опять Пахомов у своей шалавы дите отбирает, — зашумели пассажиры. — А сам-то! Того гляди выронит!

— Остановите! — слабо крикнул Митя.

— Рано тебе еще! — шофер мельком глянул на него в расколотое зеркало и прибавил скорость.

Весь оставшийся путь Митя так и сяк крутил в голове эту фразу. То ли рано лезть непрошеным помощником в чужую беду — не дорос еще, только хуже сделает. То ли рано вмешиваться в здешнюю жизнь, не зная ее подробностей и подводных течений. Кто этот Пахомов? И кто эта женщина? И что творится между ними — у всех на глазах, но никому, кроме них двоих, неясное?

— То рвался выпрыгнуть, а то не выгонишь! Приехали! Слезай! — позвал водитель, и Митя, очнувшись, увидел, что «Газель» стоит посреди большого села, что дверь открыта и в нее вот-вот влетит белая бабочка.

Митя спустился на землю, постепенно, как складной метр, разгибая свое длинное тело.

«Значит, он всего лишь имел в виду, что мне еще рано выходить»

— Эй, человек, а ты вообще к кому? — не отставал шофер, белобрысый парень в шлепанцах и обрезанных по колено спортивных штанах, которому явно не давала покоя невыясненная Митина личность. — К дуракам? Или к отцу Константину?

— Почему? — не понял Митя.

— А только к ним чужие приезжают. К остальным — я знаю, кого вожу.

— Какие дураки? — продолжал выспрашивать Митя вместо того, чтобы прямо объявить, кто он и зачем приехал.

«Темнит чего-то, очкастый! — насторожился парень. — Может, с проверкой? Да нет, кто такую тетерю по важному делу пошлет?»

— Там у нас, через поле, деревня дураков, — на всякий случай объяснил он. — Иностранцы за нашими психами присматривают. Набрали по интернатам — и сопли вытирают. За бесплатно. Вот мы и говорим — деревня дураков. Одни дураки с другими возятся. Блаженные — с клиническими. А я — Вова.

Парень безо всякой паузы перешел к знакомству, так что Митя не сразу догадался, зачем тот сует ему испачканную мазутом ладонь.

— Очень приятно. Митя, — сообразил он, и тут же осекся: не лучше ли было для солидности назваться полным именем-отчеством?

— Ну, и зачем к нам-то? — не выдержал Вова, видя, что дылда в упор не понимает никаких намеков.

— Учителем вот попробую, — промямлил Митя и чуть было не спросил: «А есть ли у вас школа?», но вовремя спохватился, что это будет совсем по-дурацки.

— От армии косишь?! — обрадовался Вова, наконец-то найдя для Мити понятное объяснение. — А я вот отслужил. И очень доволен. Начальство возил. Мне сам генерал предлагал: «Оставайся, мол, Вова, моим личным шофером». А я, дурак, вернулся. Девка у меня тут. Была. Стерва!

Вова плюнул в пыль и свирепо растер плевок шлепанцем. Митя хотел сказать, что ему уже год как незачем косить от армии, но передумал. Разве он мог четко ответить — не Вове даже, самому себе — зачем он здесь, в этой деревне, названия которой не знал.

— Вожу вот теперь старух на рынок. А мог бы — генерала! — продолжал сокрушаться Вова. — Ладно, пойдем, покажу тебе школу. Хотя она все равно закрыта.

— Почему?

— Так лето ж! Каникулы.

Всю дорогу до школы Митя нудно ругал себя за безнадежную непрактичность. Это ж надо! Приехать учительствовать, совершенно забыв, что каникулы начались не только в их тоскливом универе, но и по всему миру. Даже в Австралии! Даже на Мадагаскаре! Даже в Перу! Географическая перспектива придавала Митиным раздумьям особую горечь, увеличивая его промашку до размеров Земного шара.

На деревянном мостке через речку толпились дочерна загорелые мальчишки с удочками.

— Если мы нажалуемся, они нас еще сильней откучкуют! — кричали они друг другу так, будто находились на разных берегах.

Увидев Митю, они хором замолчали и стали смотреть, как он идет. У самого младшего, на котором не было ничего, кроме съехавшей на одно ухо белой панамки, сам собою открылся рот.

В Мите от смущения мгновенно развинтились все шарниры, крепившие его длинное тело: ноги стали выгибаться не туда, руки болтаться вразнобой, лицо вообще потеряло всякую опору и не могло удержать ни одного выражения.

— Здрасьте! — гаркнули мальчишки, когда Митя ступил на мост.

— Зашей варежку, мелкий, мотыля словишь! — откликнулся Вова, страшно довольный, что он один знает, кто таков Митя и зачем приехал.

Мальчик в панамке спохватился и захлопнул рот.

— Здравствуйте, — промямлил Митя, торопясь пройти мимо.

За спиной у него тут же зашептали:

— Дядь Вов, а это кто?

— Конь в пальто! — со знанием дела сообщил Вова и, догнав Митю, затараторил: — А я когда в армию призывался, первый раз в город попал. Слез с автобуса, иду и со всеми здороваюсь. До конца улицы дошел — язык отваливается: столько народу! А главное, все от меня шарахаются, как от чумного, и никто не отвечает.

Одноэтажная школа, похожая на простой деревенский дом, стояла посреди бескрайнего огорода. На дверях висел ржавый замок, окна были заклеены старыми газетами. Но и директриса, и все старшеклассники копались в грядках неподалеку.

— Теть Дунь! Бросай свою капусту! — заорал Вова, перепрыгивая через кучи вырванных сорняков. — Смотри, кого я привез!

Маленькая женщина в спортивном костюме выпрямилась, держась за поясницу, отерла локтем лоб и стала с тревогой всматриваться в Митю. Несколько девочек, выше нее ростом, тихо выросли рядом и встали плечом к плечу, как окруженные разведчицы, решившие сражаться до последнего патрона. Трое парней медленно снимали залепленные землей матерчатые перчатки, словно готовились порвать незваного гостя — голыми руками. Мите захотелось убежать.

— Всё? Приехали? — обреченно спросила маленькая тетя Дуня, а девчонки продырявили его ясными ненавидящими взорами.

— Приехал, — испуганно согласился Митя.

— Да что ж вы им доучиться-то спокойно не даете?! — неожиданно заголосила она. — Последний ведь год остался! И в седьмом у меня — два человека! Трое в пятом, не считая Кости. А там, глядишь, и Минкин пойдет! Куда они денутся? В интернат при живых родителях?

Митя растерянно хлопал глазами, недоумевая, за что кричит на него эта незнакомая женщина, которую кто-то — видимо, похожий на Митю — намеревался, судя по отчаянью в ее голосе, лишить всего на свете.

Тут Вова-шофер насытился своим тайным знанием и снисходительно вмешался:

— Теть Дунь! Евдокия Пална! Остынь! Чего на нового учителя бочку катишь? Сейчас как разобидится и обратным рейсом укатит. Верно я говорю?

«Еще можно уехать!» — обрадовался Митя и почти без отвращения вспомнил свою кафедру, наполненную шелестом и шипом.

— Так вы не закрывать нас? — выдохнула Евдокия Павловна и несмело улыбнулась.

Живая стена обороны, стоявшая за ее спиной, расслабилась и заволновалась, как березовая роща: девчонки принялись перешептываться, хихикать, стрелять глазами и толкать друг друга в сторону нового учителя. Митя окончательно смутился и твердо решил вернуться домой.

Уцепившись за эту спасительную мысль, он незаметно для себя ответил на все расспросы Евдокии Павловны и вынырнул в действительность лишь тогда, когда Вова с тетей Дуней громко заспорили, где его поселить. В первую секунду он хотел вмешаться, но не нашел в себе ни слов, ни смелости, смирился и стал слушать, как чужие люди решают его судьбу.

О книге Натальи Ключаревой «Деревня дураков »

Юрек Бекер. Дети Бронштейна

Отрывок из романа

Год тому назад с моим отцом случилась худшая из мыслимых бед: он умер. Это событие (или, скажем так, несчастье) произошло 4 августа 1973 года, в субботу. Я это знал наперед.

С тех пор я живу у Лепшицев, у Хуго и Рахели, и еще у их дочери Марты. Они понятия не имеют о ходе событий в той истории, которая достигла кульминации со смертью моего отца, для них он просто умер от инфаркта. Хуго Лепшиц сказал тогда, что сын лучшего друга ему дорог как родной, и они забрали меня к себе. Притом виделись они с отцом за всю жизнь раз десять, не больше, и даже если хоть что-то испытывали друг к другу, то скрывали это, как клад в тайнике.

Тогда со мной можно было сделать что угодно — поселить к себе, прогнать, уложить в постель, только спрашивать нельзя было ни о чем. К тому времени, как я мало-мальски пришел в себя, наша с отцом квартира уже не существовала, а я лежал на диване семейства Лепшиц, обласканный Мартой и при включенном телевизоре.

Уже сколько дней непогода, ну и май выдался! Я чувствую, как ко мне возвращается жизнь, в голове зудит, клетки серого вещества оживляются, еще немного, и я опять смогу думать. Год траура подходит к концу. Вот призвали бы меня к золотому трону да спросили про заветное желание, так я бы долго не размышлял: о, дайте мне каменное сердце… Пусть другие испытывают свои чувства, а мне хватит и рассудка — вот что я бы сказал. Пусть хоть кто потом умирает, но второго такого года я переживать не хочу.

Мой переезд могла устроить только Марта. С отцовских похорон привела меня вместе с какими-то еврейскими мальчиками домой, а как посмотрела на меня одного в пустой комнате, так сердце у нее, должно быть, стало разрываться от жалости. Тогда мы до жути любили друг друга. Конечно, намерения у нее были наилучшие, хотя теперь все кончено. Теперь она заходит в комнату, а я сразу начинаю соображать, нет ли у меня какого-нибудь дела за дверью. С тех пор как я тут поселился, всякая искренность в наших отношениях пропала, и надо обладать поистине зорким взглядом, чтобы разглядеть ее остаток.

У меня не хватает мужества подыскать себе новую подружку. Воображаю, как оно будет, если я однажды тут появлюсь с какой-нибудь Юттой или Гертрудой. Как Рахель Лепшиц станет закрывать лицо ладонями, как Хуго Лепшиц начнет качать головой из-за эдакой неблагодарности, а Марта с застывшим взглядом попытается сделать вид, будто дело это самое обычное на свете.

Откровенно говоря, я стою перед выбором: то ли выкинуть из головы времяпрепровождение определенного рода, то ли съехать отсюда. Если только отношения с Мартой снова не наладятся, но это, я считаю, исключено. Тогда мне и дела не было, что она на полтора года старше и что иные удивляются, как это столь зрелая и взрослая особа может возиться с мелюзгой вроде меня. А теперь она мне кажется просто старухой.

Год назад я бы голову дал на отсечение, что у нас впереди огромное счастье и трое детей. Год назад меня пробирала дрожь, стоило ей только выйти из-за угла.

За всякое поручение, данное мне, я благодарен: в первое время мне не разрешали даже уголь принести из подвала, будто именно безделье может вылечить такого пациента, как я. Если я собирался полежать в ванне, то Хуго Лепшиц собственными руками служащего, непривычными к труду, таскал наверх уголь для печки в ванной комнате. Из сочувствия я почти и не купался. Постепенно положение дел изменилось в мою пользу, мне разрешается даже готовить ужин и накрывать на стол.

Я накрываю на стол. Они смотрят телевизор, как всегда по вечерам, и нет для них лучшего занятия, чем искать сходство между лицами на экране и теми, кого они знают лично. Можно только удивляться, до чего же широк круг их знакомых: всякий раз им везет на совпадения. Однажды нашелся кто-то похожий на моего отца, но я не стал отрываться от книжки, которую как раз читал.

Они рассаживаются за столом так, чтобы телевизор был в поле зрения. Лепшиц спрашивает жену, где же Марта, но та не знает. И он так рьяно вгрызается в лист мацы, что крошки дождем сыплются на полметра вокруг. Где-то в городе есть магазин, торгующий венгерской мацой. Отец ходил туда раз или два в году, а вот Лепшиц каждый день требует к столу эти крошливые листы. Мне тот магазин всегда казался чудны2м: ни апельсинов, ни говядины, ни помидоров, зато — маца для Хуго Лепшица.

— Я хотел тебя спросить… — произносит Хуго Лепшиц с набитым ртом.

Впервые мне так неуютно в этой квартире, хотя ровно ничего не случилось. Просто время прошло, слишком много времени, и у меня в голове трещит. Не то что я ненавижу этих двоих, Боже упаси, но и не сказать, что люблю, и хотел бы прочь, да не знаю как.

— Ты ничего не ешь, — замечает Рахель Лепшиц.

Телепередача посвящена повреждениям межпозвонковых дисков: рыжий дядька разъясняет, как можно облегчить боль путем укрепления спинных мышц. Девушка в тренировочном костюме демонстрирует соответствующие упражнения, по мнению Рахель Лепшиц — сплошное надувательство. Муж интересуется:

— В чем же ты видишь надувательство?

— Такие упражнения можно выполнить, только если спина не болит, — отвечает она. — Точно так же можно посоветовать человеку, у которого ампутировали ногу, каждый день бегать по десять километров.

Кто живет, как я, а я живу, как комнатная муха, тот разве найдет новую подружку? Я ничего не предпринимаю, вот ничего и не происходит — не разлаживается, не налаживается, но, Боже правый, мне ведь и двадцати еще нет. Отец, сам-то не из шустрых, сроду такого бы не допустил. Он заставлял меня пошевеливаться, хоть раз в день выходить из дома, все время погонял. До какого возраста человек считается круглым сиротой? Когда ему шестьдесят и у него нет родителей, никто удивляться не станет, но где же проходит граница?

— Хотел тебя спросить… — произносит Лепшиц. — Вот уже сколько месяцев мы замечаем, что у вас с Мартой дело не клеится. Можно это наладить?

— Не надо, пожалуйста, — перебивает его жена.

— Наладить нельзя, — отвечаю я.

Судя по вопросу, Марта с ними не делится, чего и следовало ожидать. Тогда они, наверно, думали, что принимают в свой дом великую любовь Марты, единственного и неповторимого, а тут вдруг у них оказался жилец на шее, занудливый жилец, которому не хватает чувства такта, чтобы отчалить вслед за угасшей любовью. Гимнастка в телевизоре похожа на соседку из флигеля во дворе, вот удивительно, как они не заметили.

— Ты пойми, — вступает Рахель Лепшиц, — мы ведь беспокоимся.

— Ну да.

Со дня на день я жду извещения от университета. Скорее всего, меня примут, я почти не сомневаюсь: аттестат у меня хороший, да еще я прямой родственник двух жертв нацистского режима, как же это я не пройду? Я подал документы на философский.

Будь на то отцовская воля, я бы учился на медицинском, он всегда хотел, чтобы его сын стал врачом-терапевтом. Но нет, отцовской воле наперекор я буду изучать философию, хотя и знать не знаю, что это такое.

О книге Юрека Бекера «Дети Бронштейна»

Изабель Фонсека. Привязанность

Отрывок из романа

Если ты внезапно пал духом — ощутил «грусть жизни», выражаясь языком Аминаты, — значит, у тебя открылся молех. Так считают проживающие на острове либерийцы.

— Молех, — сказала она, выдавливая на макушку Джин холодный шампунь, — родничок, по-вашему…

Подразумевался участок черепа, который на протяжении первых недель жизни остается неокостеневшим — там под свежей шелковистой кожицей заметна слабая пульсация. Руки Аминаты Диас, гордой владелицы единственного салона красоты на Сен-Жаке, выводили на голове Джин неспешные круги. Сперва расширяющиеся — и тогда могучие плечи Аминаты вздымались, потом сужающиеся — локти опускались вниз; ее сильные ладони были укрыты мыльной пеной, густой и плотной, как взбитый яичный белок.

— Плохо, если молех вдруг открыта, а ты уже не маленький, — тогда в молех входит беда. Хочешь выгнать — говори Амината: она молех закрывать обратно.

Из этого разговора Джин состряпала материал для колонки в первую же неделю своего пребывания на острове. Отправить его оказалось куда труднее, чем написать: отсыревшие телефонные линии шипели и потрескивали, а то и вовсе размыкались. Но когда ей удалось наконец — из интернет-кафе в городе — передать заметку редактору журнала «Миссис», она испытала подлинное удовлетворение оттого, что трудности преодолены. На этом острове ей нравилось все: ненадежная связь давала свободу от телефона, интернет-кафе, где поперек входа лежали спящие собаки, а пол был присыпан песком, предлагало заманчивую возможность выйти на время из скорлупы своей природной одинокости, побыть среди людей, ни с кем не вступая в общение.

Работалось на острове легко, тут Марк оказался прав. «Только представь: тепло, солнышко, — говорил он, — а материалы для твоей колонки падают с пальм, словно кокосы». Кокосов и правда хватало, двор их дома на холме — бывшей конторы старого оловянного рудника над бухтой Гран-Бэ — был ими усыпан. Марк всегда жил каким-нибудь проектом и вот теперь заболел Сен-Жаком. «Какой смысл, — говорил он, — владеть собственной фирмой, если она тебя порабощает?» Он возглавлял одно из самых продвинутых рекламных агентств в Лондоне и в погоне за нестандартными, провокационными решениями был настолько вездесущ и непреклонен, что сам себя называл Интерполом. Переезд, полагал он, автоматически должен привести к открытиям, к целым сонмам открытий. Джин тоже была относительно свободна: она вела журнальную колонку о здоровье и, пока выдавала свои 1150 слов каждую вторую среду, могла жить хоть на Марсе.

Однако куда лучше было приземлиться на крошечном Сен-Жаке, затерянном в Индийском океане. Джин чрезвычайно привлекали здешние малые масштабы: миниатюрные джунгли и один-единственный город Туссен, ожерелье полудеревушек, связанных кольцевой грунтовой дорогой из красной глины, запруженные рынки, дружелюбные, довольные жизнью люди и несметное множество диковинных, пока еще не истребленных птиц… Больше трех месяцев она наслаждалась этим щедрым пиршеством, сиянием солнца и необременительной работой, и все казалось понятным и предсказуемым, как в диораме. Вплоть до нынешнего дня.

Медленно вращавшийся вентилятор с деревянными лопастями никак не спасал от жары в приемной женской клиники. Джин взглянула на непривычный бланк, который ей дали заполнить, но сосредоточиться не получалось. В голову лезли мысли об открытом молехе, и трудно было не глазеть на местную даму, сидевшую напротив, — крупную, крепкую женщину вроде Аминаты, в национальном одеянии. Сколько же ярдов ткани обмотано вокруг ее головы, изумлялась Джин, подавляя желание протянуть руку и коснуться материи — проверить устройство этого головного убора, более походившего на гнездо скопы, нежели на обычный тюрбан.

Стремясь убежать от невеселых раздумий, Джин принялась гадать, откуда эта женщина родом — из Западной Африки, это ясно, но из Сенегала ли, как Амината? А может, из Либерии или Сьерра-Леоне? Мало-помалу Джин основательно изучила пеструю палитру островитян — тут была небольшая колония выходцев из Западной Африки, несколько разбросанных анклавов восточных африканцев, а также индийцы, христиане, мусульмане и индуисты. Большинство было смешанного происхождения, хотя имелась державшаяся особняком община китайцев, потомков батраков-кули, а на самой северной оконечности острова располагалось поселение «французов» — белых с европейскими корнями. У самой Джин лицо сейчас было густо-розовым, как у рассерженного ребенка, и не только из-за необычно жаркого дня: ее щеки пламенели из-за пережитого утром потрясения, когда она нежданно-негаданно узнала то, чего ей лучше было вовсе не знать.

Джин обнаружила письмо в новой порции просроченной почты — журналов и истрепавшихся в пути приглашений на коктейльные вечеринки, благотворительные собрания и деловые ленчи, срок которых давно истек к тому времени, когда они, преодолев шесть тысяч миль, добрались до Хаббардов. Каждый месяц вечно обкуренный почтальон Кристиан тарахтел вверх по дороге на своем мопеде, самолично окрашенном им под золото. Сумка с почтой висела у него за спиной по диагонали — в точности так мамаши на Сен-Жаке носят в платках за спиной своих младенцев. Любимым дитятей Кристиана были его волосы: двадцатидюймовый батон, похожий на переросшую морскую губку, бережно запеленатый в радужный носок.

Джин заметила его через кухонное окно, возле которого нарезала ломтиками папайю. Вытирая руки о передник, она подошла к входной двери и встала там, уперев руки в бока и широко улыбаясь, обрамленная двумя розовыми кустами гибискуса в полном цвету.

— Бонжур, мадам Аабахд, — прокричал Кристиан с подъездной дорожки. — Как наш прекрасный день встречает хозяйку дома?

— Лучше не бывает, — ответила она.

Он подкатил к самой двери и ухмыльнулся, чтобы продемонстрировать свой золотой зуб. Потом Джин сто раз проигрывала в памяти это утро: как Кристиан церемонно сходит со своей золоченой колесницы и подается к ней, одной рукой поглаживая свою козлиную бородку, а другой упираясь в стену дома. Она знала, что он не стоял бы так близко, если бы в дверях рядом с ней был Марк — без малого шести футов и четырех дюймов ростом, импозантный, с копной зачесанных назад седых волос: выбеленная ветрами дюнная трава над просторным пляжем его по-прежнему мальчишеского лица.

Нет, Кристиан не стал бы медлить, расплываясь в улыбочке совратителя-рекордсмена, каковым — у нее не было причин усомниться в этом — он и являлся. Даром что из-за уха у него торчал толстый косяк. Джин подумалось тогда, что, если бы не отглаженная рубашка, он выглядел бы натуральным бомжом.

Свежий бриз, гибискус, солнце, припекающее ее обнаженные плечи… Было первое апреля, День дураков. Что за великолепная галлюцинация, подумала Джин, глядя, как Кристиан — и, с отставанием на такт, его волосяной кокон, — подпрыгивая, съезжают обратно на грунтовую дорогу и скрываются из виду. Не покурить ли и ей при случае травки, если хватит смелости попросить Кристиана достать немного. Обхватив пакет обеими руками, Джин вернулась в дом.

— А! Пригодный для утилизации мусор, предусмотрительно упакованный в мусорный пакет, — весело, как и пристало коммерсанту, сказал Марк, беря у Джин пластиковый пакет и уводя ее на террасу позади дома.

Отсюда открывался наилучший вид на длинный пологий склон с садом, где под ногами валялись кокосовые орехи, а за ним, за оградой с калиткой, виднелась сбегающая вниз красная грунтовка и где-то там вдалеке — голубые холмы, поднимавшиеся на западе. Океан, которого из дома увидеть было нельзя, находился сразу за этими подернутыми дымкой холмами. Большинство иностранцев приезжали на Сен-Жак ради белых пляжей, но Джин и Марк единодушно считали, что чем больше времени здесь проводишь, тем привлекательнее становятся внутренние области: зеленые, дикие, никем не посещаемые. Но сейчас глаза их были устремлены на пакет, который Марк водрузил на стол с таким видом, словно вынес гостям великолепное жаркое. Все так же стоя, он взрезал пластик зазубренным ножом. Джин, которой очень нравилось это представление, глянула на открывшиеся взору трофеи и направилась обратно в дом, чтобы принести кофе.

— Молоко скисло! — крикнула она через кухонное окно. — Чай с лимоном? Или черный кофе?

— Черный пойдет, — отозвался Марк, откусил большой кусок хлеба, обильно намазанного черничным джемом, и принялся ворошить журналы.

Здесь находилось все то, что нельзя передать по мейлу, вместе с почтой с Альберт-стрит, — все это собирала и переправляла им более или менее без разбору секретарша Марка, Нолин. Но, учитывая, что на Сен-Жаке можно раздобыть только раскисшие экземпляры «Пари-матч» за прошлый сезон — да нет, за прошлый год! — доставка почты рождала настроение праздничного предвкушения пиньяты: Джин и Марк поневоле радовались как дети.

Ожидая, пока профильтруется кофе, Джин через окно смотрела, как Марк сортирует журналы. Он был без очков, но они оба и так знали, что найдут: «Атлантик мансли» и «Нью-Йоркер» (ее), «Спектейтор» (его и, кроссворда ради, ее), «Прайвит ай» (его), «Нью стейтсмен» (ее, ради еженедельных конкурсов) и стопка «Уик» (их обоих). Она знала, что он сразу примется за «Уик», в частности за сообщения о погоде в Великобритании — в злорадной надежде на дождь. «Это же главная радость любого англичанина за границей!» — говаривал он. Оставив нетронутыми ее экземпляры «Американ хелс» и «Модерн матьюрити», журналов по гериатрии, которые она прочесывала в поисках идей для своей колонки, он вернулся в дом и стал, как и во всякий другой день, разыскивать свои очки.

Джин принарядилась — в то утро она была записана на консультацию в женскую клинику. Потом она сама удивлялась своему чисто инстинктивному выбору — желанию оказаться на высоте в момент кризиса. Широкая клетчатая юбка в складку, блестящий фигурный пояс, безрукавка с открытым воротничком. Здесь, если не прилагать усилий, вскоре можно привыкнуть обходиться и скатертью. Как заметил Марк, саронг — это тренировочный костюм для тропиков.

О книге Изабель Фонсеки «Привязанность»

Дебби Макомбер. Магазинчик на Цветочной улице

Отрывок из романа

Когда я в первый раз увидела пустующий магазинчик на Цветочной улице, подумала об отце. Магазинчик сразу же напомнил мне отцовскую лавку, где продавались велосипеды, когда я была еще ребенком. Даже большие витрины, затененные яркими полосатыми маркизами, были такие же. Перед магазинчиком моего отца стояли цветочные ящики, полные красных соцветий бальзамина-недотроги, которые свешивались через край ящиков под витринами. Это был мамин вклад: бальзамин-недотрога весной и летом, хризантемы осенью и лоснящаяся зелень омелы в Рождество. Я тоже планирую развести цветы.

Отцовский бизнес рос стабильно, и время от времени он переезжал в более просторные помещения, но его первый магазинчик я всегда любила больше остальных.

Должно быть, я изумила агента по недвижимости, которая показывала мне помещение. Едва она успела отпереть парадную дверь, как я заявила: «Беру».

Она повернулась ко мне с недоуменным выражением лица, словно сомневалась, расслышала ли меня правильно.

— Разве вы не желаете осмотреть помещение? Вы отдаете себе отчет, что над магазином есть небольшая квартирка, которая сдается вместе с ним?

— Да, вы упоминали об этом раньше.

Квартира мне прекрасно подходила. Мы с моим котом Уискерсом нуждались в доме.

— Вы ведь захотите осмотреть помещение, прежде чем подпишете бумаги, ведь верно? — настаивала она.

Я улыбнулась и кивнула. Но в этом не было необходимости, инстинктивно я понимала, что это идеальное место для моего магазинчика вязальных принадлежностей. И для меня.

Единственным недостатком было то, что в этом районе Сиэтла велась обширная перестройка, и из-за грязи и строительного мусора Цветочную улицу с одного конца перекрыли, въезд разрешался только авто местных жителей. Каменное строение через дорогу, которое когда-то было трехэтажным банком, переделывалось в высококачественное кооперативное жилье. Несколько других строений, в том числе и старый склад, также находились в процессе превращения в кооперативные дома. Архитектору каким-то образом удалось сохранить традиционный дух изначальных построек, и мне это пришлось по вкусу. Строительство продлится несколько месяцев, но это означает, что моя рента будет приемлемой, по крайней мере в данный момент.

Я понимала, что первые шесть месяцев будут трудными, как и для любого мелкого бизнеса. Продолжительная стройка может создать больше препятствий, чем могло бы быть, тем не менее мне полюбилось это место. Именно о таком я и мечтала.

Рано утром в пятницу, неделю спустя после осмотра владения, я поставила свою подпись, «Лидия Хоффман», в договоре об аренде на два года. Мне вручили ключи и копию договора. В тот же день я переехала в свой новый дом. Не помню, чтобы я когда-либо волновалась так, как сейчас. У меня было такое ощущение, что я начала новую жизнь, и во многих отношениях (в чем я вряд ли давала себе отчет) так оно и было.

Я открыла магазин под названием «Путеводная нить» в последний четверг апреля. Стоя посреди собственного магазина, разглядывая окружающие меня цветовые пятна, я чувствовала гордость и была полна ожиданий. Могу представить, что скажет моя сестрица, когда узнает, что я натворила. Я не спрашивала у нее совета, потому что прекрасно знала, каким будет ответ Маргарет. Она, мягко выражаясь, не из тех, у кого можно найти поддержку.

Я пригласила плотника, который соорудил для меня несколько ячеек — в три ряда, выкрашенных в кипенно белый цвет. Большая часть пряжи была доставлена в пятницу, и я провела выходные, сортируя ее по весу и цвету и аккуратно раскладывая по ячейкам. Я купила подержанный кассовый аппарат, заново отполировала прилавок и установила стеллажи с принадлежностями для вязания. Я была готова к открытию своего дела.

Для меня это мог бы быть счастливый момент, но вместо этого оказалось, что я с трудом сдерживаю слезы. Папа был бы так доволен, если бы увидел, что я сделала. Он был моей опорой и источником моей силы, моим путеводным огоньком. Я испытала шок, когда он умер.

Видите ли, я всегда полагала, что умру раньше своего отца.

Большинство находит разговоры о смерти неудобными, но я так долго жила под ее угрозой, что подобная тема меня не трогает. Угроза смерти была моей реальностью на протяжении последних четырнадцати лет, и я нахожу столь же уместным говорить о смерти, сколь и о погоде.

Моя первая схватка с раком произошла летом, когда мне исполнилось шестнадцать лет. Тем августовским днем я отправилась получать водительские права. Успешно сдала письменный тест и тест по вождению. Мама разрешила мне вести машину от конторы, где мне выдали права, до кабинета окулиста. Предполагалось, что это будет обычный осмотр — мне нужно было проверить зрение перед началом последнего года в средней школе. У меня были большие планы на тот день. Как только я вернусь домой от окулиста, мы с Беки собирались поехать на пляж. Мне предстояло в первый раз взять машину, и я не могла дождаться, когда сяду за руль без мамы, папы или старшей сестры.

Помню, я расстроилась, узнав, что мама записала меня на прием к окулисту сразу после теста на вождение. У меня были головные боли и приступы головокружения, и папа решил, что мне, возможно, требуются очки для чтения. Мысль о том, что я появлюсь в Линкольновской средней школе в очках, доставляла мне беспокойство. И какое! Я надеялась, что мама с папой согласятся на контактные линзы. Как выяснилось позже, ухудшение зрения было самым незначительным из моих бед.

Окулист, приятель моих родителей, казалось, потратил чрезмерно много времени, светя мне в уголок глаза ужасно ярким светом. Он задавал множество вопросов о моих головных болях. Это было почти пятнадцать лет тому назад, но я вряд ли смогу когда-нибудь забыть выражение его лица, когда он говорил с моей мамой. Он был так серьезен, так мрачен… так озабочен.

— Я хочу дать Лидии направление в Вашингтонский университет. И немедленно.

Мы с мамой были ошеломлены.

— Хорошо, — согласилась мама, переводя взгляд с меня на доктора Рида и снова на меня. — Есть какая-то проблема?

Он кивнул.

— Мне не нравится то, что я вижу. Думаю, лучше всего будет, если вас осмотрит доктор Уилсон.

Ну, доктор Уилсон не только меня осмотрел. Он просверлил мне череп и удалил злокачественную опухоль мозга. Сейчас я спокойно говорю эти слова, но это оказалась быстрая или простая процедура, это значило недели, проведенные в больнице, и ослепляющие, лишающие последних сил головные боли. После операции я прошла химиотерапию, за ней последовала серия сеансов облучения. Бывали дни, когда даже самый слабый свет был так мучителен, что я изо всех сил старалась не кричать от боли. Дни, когда я считала каждый вздох, борясь за жизнь, потому что, несмотря на все старания, я чувствовала, как она уходит. И все-таки бывали моменты, когда, просыпаясь по утрам, я желала смерти, потому что не могла выдержать и часа этой муки. Я убеждена, что без моего папочки я умерла бы.

Тогда моя голова была обрита наголо, и потом, когда волосы снова начали отрастать, они опять выпали. Я пропустила весь выпускной год, и, когда наконец смогла вернуться в школу, все было совершенно по-другому. Все смотрели на меня по-другому. Я не была на выпускном вечере, потому что никто меня не пригласил. Некоторые девчонки предлагали, чтобы я пошла с ними третьей, но из ложной гордости я отказалась. Впоследствии это показалось мне пустяком, совершенно не стоящим беспокойства. Зря я тогда не пошла.

Самым печальным из всей этой истории было то, что именно тогда, когда я уже начала верить, что могу жить нормальной жизнью, — именно тогда, когда я поверила, что все эти лекарства, все эти страдания сослужили добрую службу, опухоль выросла снова.

Я никогда не забуду того дня, когда доктор Уилсон сообщил, что у меня рецидив рака. Но на этот раз запомнила я не выражение его лица, а боль в глазах моего папы. Он, как никто другой, понимал, через что я прошла во время первого курса лечения. Моя мама не умеет общаться с больными, и именно папа поддерживал меня. Он понимал, что не может ни помочь словом, ни облегчить делом это повторное мое испытание. В то время мне было двадцать четыре года, и я все еще училась в колледже, стараясь набрать как можно больше положительных баллов, чтобы закончить обучение. Диплома я так и не получила. Дважды я пережила рак и определенно теперь не та беззаботная девушка, какой когда-то была. Я ценю и дорожу каждым днем, потому что знаю: жизнь — это большая ценность. Большинство людей считают, что я моложе тридцати лет, но, похоже, они находят меня гораздо серьезней других женщин моего возраста. Пережив рак, я считаю, что ничего нельзя принимать как само собой разумеющееся, и в наименьшей степени саму жизнь. Я больше не встречаю свой каждый день с беззаботностью. Но я узнала, что за мои страдания мне полагается компенсация. Я знаю, что была бы совершенно другим человеком, если бы не рак. Мой папа утверждал, что я обрела некую спокойную мудрость, и, полагаю, так оно и есть. И все-таки во многом я наивна, особенно когда дело касается мужчин и отношений с ними.

Изо всех компенсаций я больше всего благодарна за то, что во время курса лечения я научилась вязать.

Мне удалось справиться с раком дважды, но, к несчастью, мой отец не справился. Его убила моя повторная опухоль. Именно так считает моя сестра Маргарет. В действительности она никогда не говорила ничего подобного, но я знаю, что именно так она и думает. И я подозреваю, что она, по-видимому, права. У отца случился сердечный приступ, но он так сильно сдал после того повторного диагноза, что я уверена, именно моя болезнь угробила его здоровье. Я знала, что, если бы папа мог поменяться со мной местами, он с готовностью сделал бы это.

Папа задерживался у моей постели как можно дольше. И этого, в частности, Маргарет, видимо, не может ни простить, ни забыть — времени и привязанности, которые папа отдавал мне во время моего сурового испытания. Мама — тоже, сколько у нее выдерживали нервы.

Маргарет вышла замуж и стала матерью двоих детей еще до того, как у меня обнаружили повторную опухоль. Тем не менее она, видимо, почему-то считает себя обманутой из-за моего рака. До сего дня она ведет себя так, будто болезнь была моим выбором.

Само собой разумеется, у нас сестрой натянутые отношения. Ради мамы, особенно когда не стало отца, я старалась поддерживать хорошие отношения с Маргарет. Она не шла мне навстречу. Она так и не может скрыть своего негодования, не важно, сколько уже лет прошло.

Маргарет была против того, чтобы я открывала магазин, но я искренне сомневаюсь, что она поддержала бы меня в любом другом начинании. Могу поклясться, ее глаза блестели от перспективы увидеть мой провал. По статистике, большинство новых предпринимателей действительно разоряются — обычно в течение года, — но я все равно чувствую, что магазинчику пряжи нужно дать шанс.

У меня были средства — наследство, которое я получила от бабушки по материнской линии, умершей, когда мне исполнилось двенадцать. Папа мудро инвестировал его, и кое-что я подкопила. Мне следовало бы поберечь деньги, как выражается мама, «на черный день», но с тех пор, как мне исполнилось шестнадцать, каждый день был «черным», и я устала держаться до конца. В глубине души я знаю, папа бы меня одобрил.

Как я уже говорила, я научилась вязать, когда проходила курс химиотерапии. И с годами стала умелой вязальщицей. Папа всегда шутил, что у меня столько пряжи, что ее хватит, чтобы открыть магазин. Недавно я решила, что он прав.

Я люблю вязать. В этом есть утешение, чего я до конца объяснить не могу. Монотонность набирания петель на спицу, а затем провязывание петли дает ощущение цели, достижения, прогресса. Когда весь твой мир рушится, стараешься поддерживать порядок, и я обрела его в вязании. На самом деле, я прочитала, что вязание может снимать стресс эффективнее, чем медитация. И полагаю, для меня это было лучшей попыткой, ведь, когда мы вяжем, мы создаем что-то материальное. Может быть, вязание давало мне ощущение действия, некой деятельности. Я не знала, что готовит для меня завтрашний день, но со спицами в руках и клубком пряжи на коленях была уверена, что смогу справиться со всем, ожидающим меня впереди. Каждая петля была достижением. Бывали дни, когда мне удавалось связать всего лишь один ряд, но я чувствовала удовлетворение от этого маленького достижения. Мне это было не безразлично. Далеко не безразлично.

За эти годы я научила вязать многих людей. Моими первыми учениками были другие раковые больные, проходящие сеанс химиотерапии. Мы встретились в онкоцентре Сиэтла и очень скоро все, в том числе и мужчины, вязали хлопковые мочалки для мытья посуды. Думаю, у каждого врача и медсестры в этой клинике было столько вязаных мочалок для мытья посуды, что их хватило бы на всю оставшуюся жизнь! После мочалок я направила энергию своих начинающих любителей вязания на небольшой вязаный шерстяной платок. Конечно, у меня было несколько неудач, но гораздо больше успехов. Мое терпение было вознаграждено, когда и другие нашли в вязании такое же просветление, что и я.

Теперь у меня собственный магазин, и я думаю, что лучший способ зазвать покупателей на порог, это предложить уроки вязания. Мне никогда не удастся продать достаточно пряжи, чтобы остаться в бизнесе, если я стану учить вязать мочалки для мытья посуды, поэтому для начала я выбрала простенькое одеяльце для младенца. Узор работы моего любимого дизайнера, Энн Норлинг, и в нем использованы только лицевые и изнаночные петли.

О книге Дебби Макомбер «Магазинчик на Цветочной улице»

Тим Лотт. Запретное видео доктора Сеймура

Предисловие к роману

История смерти доктора Алекса Сеймура отложилась в общественном сознании значительно глубже, нежели история его, в сущности, ничем не примечательной жизни — и по понятным причинам. До сих пор внимание публики было сосредоточено на обстоятельствах, приведших к его кончине пятидесяти одного года от роду, в подвале заброшенного дома в Западном Лондоне. Конфиденциальность, вуайеризм и сексуальное насилие — темы, кружившие вокруг этого подвала, как вопрошающие плакальщики, находились под пристальным вниманием с тех пор, как почти два года назад всплыла история его сложных, приведших в итоге к фатальному исходу отношений с Шерри Томас.

Я, признаться, нахожу чрезвычайно странным то обстоятельство, что среди множества первоклассных и опытных писателей, высказавших свое мнение относительно этой необычной и необычайно современной семейной истории, я первым получил доступ к горячо обсуждаемым, но по-прежнему скрытым от публики записям Сеймура.

Когда осенью прошлого года Саманта Сеймур обратилась ко мне с просьбой о сотрудничестве в написании книги о ее семье, муже и мисс Шерри Томас, я оказался в затруднительном положении. К тому моменту мой вклад в мир документальной беллетристики сводился к моей первой книге «Аромат увядших роз», повествующей о самоубийстве моей матери, и небольшой, вызвавшей краткую дискуссию статье в литературном журнале о том, как распался мой брак в конце 1990-х. Кроме того, я пишу колонку в одной из лондонских газет и изредка — репортажи о путешествиях. В общем и целом моей квалификации явно не хватало, чтобы изложить историю, приведшую к этому знаменитому и, более того, доступному к просмотру акту насилия и осквернения. Доступность эту, кульминацией которой стала интернет-трансляция пресловутой «Кожаной записи», я обсуждать не намерен, кто бы или что бы не было тут виной — воровство, подкуп или же сама Шерри Томас. Я не ищейка и даже не специалист по журналистским расследованиям. Однако, после того как, к несчастью семейства Сеймур, «Кожаная запись» просочилась в эфир, миссис Сеймур показалось, что эту запись необходимо как-то «прояснить». Для выполнения этой миссии она решила обратиться ко мне — хотя моя вера в возможность прояснить что-либо какими-либо средствами весьма невелика. Действительность слишком запутанна.

Таким образом, я предположил, что Саманта Сеймур просто ошиблась адресом. Тем не менее, когда мы встретились в офисе моего издательства в Западном Лондоне, она заверила меня в обратном. Она рассказала, что после смерти ее мужа и последующего обнаружения записей Сеймура пережила сильнейший нервный срыв. Вскоре после этого знакомый дал ей мемуары о моей матери, в которых описано не только ее самоубийство, но и моя борьба с психической болезнью. Книжка, по ее утверждению, помогла ей восстановить силы и вызвала такое восхищение, что она решила разыскать меня и обсудить возможность беллетризации истории ее семьи и Шерри Томас.

Я пытался объяснить ей, что никогда даже не пробовал пересказать чью-то историю, не то что написать по ней книгу. Я всегда рассказывал только о себе. Однако она настаивала: мол, про Алекса наплели столько небылиц — он и извращенец, и ищейка, и псих, и маниакальный диктатор, — что только полное изложение фактов способно эффективно скорректировать искаженное восприятие этих печальных событий. Подобное изложение докажет, что Алекс Сеймур, пусть неоправданно и глупо, однако действовал исключительно из желания защитить любимую им семью.

За доступ к записям телевизионные компании предлагали миссис Сеймур внушительные суммы. И получали неизменный отказ. Тем не менее, чтобы я мог наиболее полно рассказать историю ее мужа, миссис Сеймур сочла возможным предоставить мне право просмотреть все видеозаписи Алекса Сеймура, сделанные в их доме. Она сказала, что ни в коем случае не позволит транслировать записи, однако, принимая во внимание уровень общественного интереса и вызванное подобным любопытством искажение фактов, важно, чтобы их просмотрел и описал непредвзятый зритель.

Она сказала, что, прежде чем предоставить неограниченный доступ к записям, хотела бы задать мне один простой вопрос. Вопрос был следующий: «Вы умеете быть честным?»

Я немедленно ответил, что могу лишь только постараться и, более того, обречен на неудачу. И добавил, что стопроцентная честность, вероятно, и существует там, куда ушел Алекс, однако найти ее на этом свете едва ли возможно. Однако честность — это не то же самое, что правда, в которую, проявляя некоторую старомодность, я все еще верил — по крайней мере, как в нечто, к чему должен стремиться писатель.

Такой ответ ее, по-видимому, удовлетворил. Тут же, на месте, она предложила мне доступ к записям и права на книгу. Она сказала, что после того, как я воспользуюсь записями, они будут помещены в банковский сейф и заперты до ее смерти.

Не стану отрицать, что меня воодушевила такая перспектива. С чисто профессиональной точки зрения это золотое дно, и если на продажах книги хоть как-то отразится интерес, который возбудило это дело, я мог рассчитывать на определенное финансовое благополучие. Тем не менее я выразил еще некоторые сомнения. Записи Сеймура были лишь частью истории; были еще записи, сделанные Шерри Томас, из которых самой известной была «Кожаная запись», а кроме того — видеодневники Алекса Сеймура, в которых он сам рассказывает о своих опытах. Без этих ключевых частей головоломки я чувствовал опасность опуститься до очередного упражнения в бумагомарательстве или, по крайней мере, заведомо ложной интерпретации событий в целях обогащения.

Миссис Сеймур со мной согласилась. Позднее она призналась мне, что, если бы я не высказал это опасение, она бы усомнилась в правильном выборе автора для этого проекта. Это была небольшая проверка, и я ее прошел. Что касается записей мисс Томас, которые ей не принадлежали, она была уверена (и, как потом выяснилось, вполне обоснованно), что полиция согласится выдать их, дабы помочь семье закрыть эту болезненную тему.

Итак, мы оба избавились от своих опасений. Я чувствовал все возраставшую уверенность, что у меня, возможно, будет шанс выстроить реальную картину истории доктора Сеймура и его весьма необычных отношений с Шерри Томас. Однако природа этого дела была настолько сложной, что я позволил себе испросить еще один источник сведений, сбор которых, я знал, мог оказаться очень болезненным для миссис Сеймур и ее семьи. Вкратце: я спросил ее, готова ли она и ее дети подросткового возраста, Гай и Виктория, дать мне подробные и откровенные интервью. (Полли, младшей дочери Сеймуров, было всего шесть месяцев, когда скончался ее отец, и ее эта просьба, естественно, не касалась.)

Спустя несколько недель миссис Сеймур согласилась ответить на мои вопросы, но отказалась позволить мне интервьюировать своих детей, которые, по ее словам, были для этого слишком юны. Я принял ее точку зрения и решил, что доступа к Саманте Сеймур достаточно для начала работы над проектом. Однако она выдвинула еще одно требование, на которое я согласился с некоторыми оговорками: я получаю щедрое вознаграждение за составление книги и оставляю за собой авторские права на публикацию этих материалов в газетах, однако все отчисления от прав на теле- и киноэкранизации пойдут в недавно учрежденный Сеймуровский институт вопросов конфиденциальности (СИВК). Как она объяснила, этот институт станет первой благотворительной организацией подобного рода, занимающейся одной из самых губительных страстей современного мира, которой подвержены не только отдельные люди, но и целые государства, телевизионные компании и предприятия, а именно болезненному желанию, как сказано в манифесте института, открыто или тайно «наблюдать, подглядывать, пялиться и совать свой нос». И не только из соображений безопасности, но ради удовольствия и развлечения и чтобы поиздеваться и унизить. Миссис Сеймур — по понятным, наверное, причинам — уверена, что эта тенденция есть коварный и болезнетворный паразит, отравляющий наш британский образ жизни.

У Сеймуровского института одна цель — вернуть конфиденциальность частной и общественной жизни. Тот факт, что, согласившись на эту книгу — вернее, даже явившись инициатором ее написания, — миссис Сеймур сама отворила дверь в личную жизнь своего мужа и семьи, ни в коем случае не является парадоксом: миссис Сеймур лишь пользуется всеми имеющимися в наличии средствами, чтобы восполнить хотя бы часть того ущерба, который причинило ей вторжение в ее частную жизнь. Поскольку эта работа проведена с ее согласия и согласия всех заинтересованных сторон, конфиденциальность не нарушена. Напротив, ее цель — восполнение ущерба, нанесенного другими средствами.

В итоге я подписал договор, с единственной с моей стороны оговоркой: я смогу обнародовать обнаруженные мною обстоятельства без согласия и без каких-либо препятствий со стороны семьи Сеймур. Если они готовы довериться мне, доверие должно быть полным. Я представлю им законченную книгу и позволю проверить факты, однако вопросы удаления каких-либо частей, влияющих, на мой взгляд, на понимание истории в целом, останутся в моем ведении. Иначе моя писательская честность оказалась бы скомпрометированной, а поскольку именно это качество и заставило ее обратиться ко мне, было бы нелепо подрывать его, лишив меня контроля над конечным продуктом. Конечно же, я выслушаю точку зрения семьи, но, коль скоро большая часть доходов от книги пойдет в Сеймуровский институт, по крайней мере, я сам буду определять ее содержание.

Миссис Сеймур согласилась — не без сопротивления, однако в итоге она приняла мою позицию: любая попытка представить правдивую историю едва ли будет восприниматься всерьез, если те, кто может от этого пострадать, станут контролировать конечный продукт. Она также признала, что я писатель добросовестный и что симпатии публики скорее всего будут на ее стороне; практически это означало, что я едва ли смогу причинить ей больший вред, нежели все, что она уже испытала.

Я исхожу из того, что всякое представление о реальности, даже наше собственное восприятие, отражает лишь точку зрения. В данном случае я приложил все усилия, чтобы мое изложение было непредвзятым — возможно, как позднее думалось мне, в подсознательном стремлении поспорить с видеокамерой за право максимально достоверно представлять то, что мы называем реальностью. Тем не менее сам по себе отбор фактов — какие цитаты я использовал, а какие нет, какие видеозаписи посчитал незначительными, скучными или слишком навязчивыми — говорит о том, что созданная мной версия реальности тоже искажена. Иногда я позволял себе некоторую вольность в суждениях и критичность в оценке определенных событий и собственных впечатлений от Сеймуров и Шерри Томас.

Это, однако, не подразумевает, что правду не отличить от лжи. Работая над книгой, я старался ориентироваться на основной приоритет миссис Сеймур, выраженный в простых словах: «Вы умеете быть честным?» И я могу откровенно ответить, что старался, признавая и тот неизбежный и очищающий вывод, что при всем стремлении я был обречен на неудачу.

В конечном счете, могу только надеяться, что неудача эта честная и что результат проливает больше света, нежели отбрасывает тени.

О книге Тима Лотта «Запретное видео доктора Сеймура»

Кейт Аткинсон. Преступления прошлого

Отрывок из романа

Вот свезло так свезло. Невозможная жара в самый разгар школьных каникул, как нельзя вовремя. Каждое утро солнце поднималось раньше их, насмехаясь над поникшими летними занавесками в спальне, и наливалось липким зноем обещания, прежде чем Оливия открывала глаза. Оливия, надежная, как петушок, всегда просыпалась первой, и уже три года, с самого ее рождения, никто в доме не заводил будильника.

Оливия была младшей и потому спала в маленькой спальне, оклеенной обоями с героями детских стишков, через которую по очереди прошли они все и из которой каждую в свой срок выдворили. Она была хорошенькая, как ангелок, они все так считали, даже Джулия, которой понадобилось немало времени, чтобы смириться с потерей положения самой младшей в семье, — она занимала его пять отрадных лет, пока не появилась Оливия.

Розмари, их мать, говорила, вот бы Оливия никогда не взрослела, такая она прелесть. Никого другого из них «прелестью» она не называла. Они даже не подозревали, что в ее лексиконе есть это слово, потому как обычно она ограничивалась сухими «подите сюда», «ступайте», «не шумите», а чаще всего — «хватит». Она заходила в комнату или появлялась в саду, бросала на них свирепый взгляд и говорила: «Что вы там делаете? А ну прекратите», а потом разворачивалась и уходила. И даже если мать заставала их за очередной проказой (зачинщицей обычно бывала Сильвия), им всегда казалось, что их обидели несправедливо.

В том, что касалось шалостей, особенно под предводительством сорвиголовы Сильвии, они обладали поистине безграничным потенциалом. Три старшие дочери, почти погодки, были (по общему мнению) «сущим наказанием»; из-за малой разницы в возрасте мать их и не различала, в ее глазах они были лишены индивидуальных черт и фактически слились в одну девочку, поэтому она обращалась к ним наугад — «Джулия-Амелия- Сильвия-или-кто-там» — раздраженным тоном, как будто они сами виноваты в том, что их так много. Оливия, как правило, исключалась из этой нетерпеливой литании, Розмари никогда не смешивала ее с остальными.

Они думали, что Оливия будет последней, кому пришлось спать в маленькой спальне, и что однажды обои с героями стишков наконец отдерут (вернее, их замученная мать отдерет, потому что отец заявил, что нанимать декоратора — только зря деньги тратить) и поклеят какие-нибудь взрослые — с цветами или с пони. Да что угодно будет лучше, чем этот грязно-розовый цвет в комнате Джулии и Амелии, — в палитре он показался им таким многообещающим, но на стенах угнетал. Мать, впрочем, сказала, что у нее нет ни времени, ни денег (ни сил) на новый ремонт.

Однако выяснилось, что Оливии предстоит тот же путь, что и старшим сестрам: она простится с кривовато наклеенными Шалтаями-Болтаями и малютками мисс Бумби, чтобы освободить место для пополнения, о чьем прибытии Розмари сообщила — как отрезала — накануне днем, раздавая на лужайке состряпанный на скорую руку обед: бутерброды с солониной и апельсиновый лимонад.

«Разве это не Оливия была пополнением?» — изрекла Сильвия, не обращаясь ни к кому в отдельности. Розмари бросила на старшую дочь хмурый взгляд, словно впервые ее заметила. Тринадцатилетняя Сильвия, до недавнего времени энергичная девочка (некоторые сказали бы, чересчур энергичная), обещала стать язвительным и циничным подростком. У нескладной очкастой Сильвии, которой недавно поставили на зубы уродливые скобки, были сальные волосы, гикающий смех и длинные худые пальцы (в том числе и на ногах) инопланетного существа. Некоторые по доброте душевной называли ее «гадким утенком» (прямо в лицо, как будто это комплимент, но Сильвии, разумеется, так не казалось), воображая, как, повзрослев, она избавится от скобок, обзаведется контактными линзами и грудью и расцветет в лебедя. Розмари не видела в Сильвии лебедя, особенно когда у той в скобках застревал кусок солонины. Сильвия с некоторых пор ударилась в религию — заявила, что с ней Бог говорил. Розмари думала, может, это нормальный этап для девочки-подростка, может, у одних на уме поп-звезды, у других пони, а у третьих — Бог? В итоге она решила не придавать значения этим беседам с Всевышним. По крайней мере, это бесплатная прихоть, а вот пони обошелся бы в целое состояние.

И еще эти странные обмороки. Врач сказал, что Сильвия «слишком быстро растет». Розмари сочла объяснение ненаучным, но решила игнорировать и обмороки тоже. Наверняка Сильвия просто хочет привлечь к себе внимание.

Розмари вышла замуж за их отца, Виктора, когда ей было восемнадцать — всего на пять лет больше, чем сейчас Сильвии. Сама мысль о том, что через пять лет Сильвия теоретически сможет выйти замуж, казалась Розмари смехотворной и укрепляла во мнении, что в свое время ее родители должны были помешать ее браку с Виктором, ведь она была еще ребенком, а он — взрослым тридцатишестилетним мужчиной. Она часто ловила себя на том, что ей хочется выговорить матери с отцом за недостаток родительской заботы, но мать умерла от рака желудка вскоре после рождения Амелии, а отец снова женился, перебрался в Ипсвич и коротал дни на ипподроме, а вечера — в пабе.

Если через пять лет Сильвия приведет в дом тридцатишестилетнего любителя свежатинки (особенно если тот объявит себя великим математиком), думала Розмари, она лично вырежет ему сердце кухонным ножом. Эта воображаемая картина так ее потешила, что объявление о пополнении было временно позабыто, и, когда послышался мелодичный перезвон фургона с мороженым, она благосклонно кивнула девочкам.

Трио Сильвия-Амелия-Джулия знало, что ни о каком пополнении речи не идет и что «зародыш», как его упорно называла Сильвия (она увлекалась естественными науками), из-за которого мать стала такой раздражительной и вялой, наверняка очередная отчаянная попытка их отца обзавестись сыном. Он не был из тех отцов, что души не чают в дочерях, и не проявлял к ним особой нежности, только Сильвия иногда удостаивалась его расположения за «способности к математике». Виктор был математиком и жил богатой интеллектуальной жизнью, в которую семья не допускалась. Времени дочерям он почти не уделял — вечно был либо на факультете, либо в своей квартире в колледже, а дома закрывался в кабинете, иногда со студентами, но чаще в одиночестве. Отец никогда не водил их в открытый бассейн в Иисусовом парке, не играл с ними в дурака, не подбрасывал в воздух, никогда не качал на качелях, не брал на реку кататься на лодке, не водил в походы или на экскурсию в Музей Фицуильяма. Его скорее отсутствие, чем присутствие в их жизни — все, чем он был и чем не был, — олицетворялось священным пространством его кабинета.

Они бы очень удивились, узнав о том, что когда-то кабинет был светлой гостиной с окнами в сад, где прежние обитатели неспешно и с удовольствием завтракали, где женщины коротали дни за шитьем и любовными романами и где по вечерам вся семья собиралась сыграть в криббидж или в скребл под радиопостановку. Именно такую жизнь и предвкушала новобрачная Розмари, когда они в 1956 году купили этот дом, заплатив куда больше, чем могли себе позволить. Но Виктор сразу же заявил на комнату свои права, загромоздил ее тяжелыми книжными полками и уродливыми дубовыми шкафами для документов и ухитрился превратить в берлогу, куда не проникал дневной свет и где всегда воняло дешевым табаком. Утрата комнаты была ничем по сравнению с утратой мечты о жизни, которой Розмари намеревалась ее наполнить.

Что именно он там делал, было для них всех тайной. Должно быть, нечто настолько важное, что домашняя жизнь в сравнении была сущим пустяком. Мать говорила им, что он великий математик и занят научным трудом, который однажды его прославит, хотя, когда дверь кабинета изредка бывала открыта и им удавалось мельком увидеть отца за работой, он, казалось, просто сидел за столом, вперив взгляд в пространство.

Во время работы его ничто не должно было беспокоить, и меньше всего — вопящие, визжащие, буйные девочки. Полная неспособность этих самых буйных девочек воздержаться от воплей и визгов (не говоря уже о криках, реве и непостижимом для Виктора вое, напоминавшем волчий) не шла его отношениям с дочерьми на пользу.

Сколько Розмари их ни бранила — всё как с гуся вода, но один вид Виктора, который тяжелой поступью выходил из кабинета, как медведь, разбуженный от спячки, внушал им странный ужас, и, хотя они нарушали все до единого материнские запреты, исследовать кабинет им не приходило в голову. Они допускались в мрачные глубины логова Виктора, только когда им тре бовалась помощь с математикой. Для Сильвии это еще было терпимо — приложив усилия, она могла разобрать жирные карандашные закорючки, которыми Виктор нетерпеливо покрывал бесконечные листы линованной бумаги, но что до Амелии с Джулией, для них пометки Виктора были как египетские иероглифы. Они старались не думать о кабинете, а если и вспоминали о нем, то как о камере пыток. Виктор винил Розмари в отсутствии у девочек склонности к математике, — очевидно, они унаследовали ее неполноценный женский мозг.

Мать Виктора, Эллен, успела оставить в жизни сына сладкий и благоуханный след своего присутствия. В 1924-м ее отправили в психиатрическую лечебницу; Виктору тогда было только четыре года, и семья решила, что мальчику не стоит бывать в подобном заведении. Он вырос, представляя ее буйной сумасшедшей викторианской эпохи: в длинной белой ночной рубашке, со всклокоченными волосами, она бродила ночами по коридорам лечебницы, несвязно бормоча, — и только много позже он узнал, что его мать не «сошла с ума» (семейное выражение), а родила мертвого ребенка и страдала от тяжелой послеродовой депрессии. Она не буянила и не лепетала бессмыслицу, но проводила все дни в грусти и одиночестве в комнате, украшенной фотографиями Виктора, пока не умерла от туберкулеза, когда Виктору было десять.

К тому времени Освальд, отец Виктора, отправил сына в школу-интернат, и, когда сам Освальд погиб, упав в ледяные воды Южного океана, Виктор весьма спокойно воспринял эту новость и уже через минуту снова корпел над заковыристой математической задачкой.

До войны отец Виктора занимался делом самым темным и бесполезным для англичанина — он был полярным исследователем, и Виктор даже обрадовался, что ему больше не придется равняться на героический образ Освальда Ленда и он сможет стать великим на своем собственном, менее героическом поприще.

О книге Кейт Аткинсон «Преступления прошлого»

Странная компания

Глава из романа Фионы Хиггинс «Заклинатель»

Мертвое тело, готовое уже поддаться гниению, в холодный зимний вечер не назовешь самой веселой компанией, но, с другой стороны, ведь Пин Карпью занялся этим делом отнюдь не в надежде на остроумную беседу. Ему нужны были деньги. Впрочем, нынешней ночью все было иначе. Если бы покойница, за телом которой он должен был наблюдать, — при жизни ее звали Сивиллой — вдруг ожила и попыталась затеять с ним разговор, Пин был бы не в состоянии ей ответить, даже если бы захотел.

Ибо он только что попал под воздействие какого-то усыпляющего зелья.

Едва ли в силах пошевелиться и уж точно не в силах произнести хотя бы слово, он в полузабытьи лежал на скамье в самом углу темной комнаты. Последним воспоминанием, которое всплыло в его одурманенном рассудке, был тот момент, когда он вышел из дома. Нынешнее же местонахождение было для него полной тайной.

Ценой нечеловеческих усилий Пину наконец удалось приподнять отяжелевшие веки. Пытаясь сосредоточиться, он вперился во тьму, но разглядеть, что происходит вокруг, было очень непросто, тем более что в глазах у мальчишки двоилось. Мысли его были медлительны и бесформенны, подобно облакам, плывущим по небу. Впрочем, в конце концов он решил, что это странное чувство, это одурманивающее гудение у него в голове, где-то между ушами, по-своему даже приятно.

В комнате кто-то шептался: из темноты доносились приглушенные голоса; если бы Пин не противился их убаюкивающим чарам, то непременно снова погрузился бы в забытье. Однако какая-то упрямая часть его сознания пробудилась уже настолько, что он отчетливо понял: нет уж, спать он больше не намерен. Будь на месте Пина в этот момент любой другой мальчуган, ему не удалось бы в таких тяжелых обстоятельствах перебороть сон, но Пин привык к ночным бдениям, которые нередко затягивались до самого утра. Такая уж у него была работа.

Караулить покойников — та еще работенка.

К тому же в кармане у него было припрятано надежное снадобье — склянка, до краев полная воды из Фодуса. До чего же противно было это делать — зачерпывать ядовитую зловонную жидкость; зато сейчас мальчик был ой как рад, что не забыл накануне наполнить склянку. Если бы только Пин смог до нее дотянуться! Его пальцы, обычно такие ловкие, сейчас были словно из мягкой резины; с огромным трудом удалось ему отогнуть клапан и запустить руку в карман куртки. Наконец он сумел нащупать пузырек, обхватить его пальцами и вытащить из кармана. Передохнув, мальчишка вступил в новую битву — на сей раз с плотной пробкой, которой было заткнуто горлышко склянки. Но для этого упражнения пальцы оказались слишком слабы, поэтому ценой невероятных усилий Пин поднес склянку ко рту — хотя при этом ощущение у него было такое, словно рука движется сквозь толщу воды, — и вытянул пробку зубами. Он сделал глубокий продолжительный вдох — и тотчас же взгляд его прояснился, а ноздри изнутри обожгла острая вонь, словно он раскусил горчичное зерно.

«Вот проклятье!» — мысленно выругался Пин и сонно моргнул, однако зелье возымело желаемое действие, и вторая затяжка окончательно привела мальчика в чувство. До крайности обессиленный, но по крайней мере способный уже отчасти воспринимать окружающее, Пин попытался осознать, что с ним происходит.

Для начала он вспомнил, где находится. Это было специальное помещение для мертвецов, что-то вроде зала ожидания, расположенное в подвале у мистера Гофридуса и называемое латинским термином «целла-морибунди». Вокруг стола, занимавшего центр комнаты, суетились три тени; именно эти люди с какой-то неведомой целью одурманили мальчика усыпляющим зельем. У Пина и мысли не возникло о том, чтобы попытаться сбежать: все члены его так онемели, что он не смог бы и шагу ступить. К тому же впечатление было такое, что этим людям нужен вовсе не он, а мертвое тело, лежавшее на столе.

— Он просыпается.

От слов девушки все тело Пина пронзил ужас. Он увидел, как из мрака выступила тень и двинулась в его сторону. Страх с силой сдавил ему сердце; мальчик хотел закричать, но не мог. Оставалось одно — плотно закрыть глаза. Если незнакомка подумает, что он еще спит, возможно, она не тронет его. Пин почувствовал, как она подошла и склонилась над ним. От девушки пахло можжевельником и дурманом — не скоро теперь забудутся эти запахи. Мальчик ощутил на своем лице мягкое нежное дыхание.

— Добавь-ка ему, — приказал мужской голос.

— Не нужно. По-моему, он еще не очнулся, — сказала наконец девушка.

Настала тишина.

Медленно, с большой осторожностью Пин решился наконец снова приоткрыть глаза. Вонь Фодуса и настойчивый запах снотворного образовали странную смесь, погрузившую мальчика в какой-то промежуточный мир между явью и сном. Постепенно он понял, что свечи опять зажжены, а по звуку голосов догадался, что в комнате находятся старик, девушка и молодой мужчина (судя по выговору — южанин). Поделать Пин ничего не мог, поэтому он, уже совершенно придя в себя, продолжал неподвижно лежать, наблюдая странную драму, которая разыгрывалась у него на глазах.

О книге Фионы Хиггинс «Заклинатель»

Сьюзен Виггс. Просто дыши

Отрывок из романа

Болезнь Джека полностью изменила ее жизнь. Она забросила свою карьеру, отставила в сторону планы покрасить гостиную и посадить цветы в саду, отложила до времени свое страстное желание иметь ребенка. Все это стало неважным, и она с готовностью согласилась с таким положением. Пока Джек боролся за свою жизнь, она торговалась с Богом. Я буду превосходной женой. Я никогда не поддамся гневу. Я никогда не буду скучать о прежней сексуальной жизни. Я никогда не буду жаловаться. Я больше никогда не захочу пиццу с черными оливками, если от этого ему будет лучше.

Она выполняла свою часть сделки. Она никогда не жаловалась, даже когда была не в настроении, она была сама деликатность. Она ни разу не издала стона жалобы по поводу их сексуальной жизни или отсутствия таковой. Она не съела ни единой оливки. И вскоре лечение Джека подошло к концу, а рентген показал, что все чисто.

Они рыдали, и смеялись, и праздновали, а потом проснулись в один прекрасный день, не зная больше, как быть супругами. Пока он болел, они были солдатами в битве, товарищами, которые борются за жизнь в объятиях друг друга. Когда худшее оказалось позади, они растерялись, не зная, как жить дальше. После того как они выжили — а она не обманывала себя, они оба выжили в этом бедствии, — как снова начать быть нормальными?

Полтора года спустя, вспоминала Сара, они все еще не были уверены. Она покрасила дом и посадила цветы. Она закатала рукава и погрузилась в работу. И они решили попытаться завести ребенка, которого обещали друг другу давным-давно.

И тем не менее теперь для них это был другой мир. Может быть, это было только ее воображение, но Сара чувствовала новую дистанцию между ними. Пока он был болен, бывали дни, когда Джек целиком и полностью зависел от нее. Теперь, когда он в порядке, естественно, что он восстанавливает свою независимость. Ее работой было позволить ему это, прикусить язык вместо того, чтобы сказать, что ей без него одиноко, ей плохо без его прикосновений, без той нежности и интимности, которой они когда-то одаривали друг друга.

Когда аромат свежей пиццы наполнил магазинчик, она проверила, нет ли сообщений на ее мобильном, и не нашла ни одного. Тогда она попыталась набрать номер Джека, но он был «вне зоны доступа», и это означало, что он все еще на стройке. Она отложила телефон и взяла потрепанный экземпляр «Чикаго трибюн», который лежал на столе. На самом деле она не стала его листать. Она перевернула страницы прямиком к секции комиксов, чтобы увидеть «Просто дыши». Вот он, на своем обычном месте, нижняя треть страницы.

А там была ее подпись, через нижний край последнего рисунка: «Сара Мун».

«У меня лучшая работа в мире», — подумала она. Сегодняшним эпизодом был очередной визит в клинику зачатия. Джек ненавидел эту сюжетную линию. Он не мог выносить, когда она брала материал из реальной жизни, чтобы заполнить им комиксы. Но Сара ничего не могла с собой поделать. Ширил жила ее собственной жизнью, и она жила в мире, который был даже более реален, чем сам Чикаго. Когда Ширил начала процедуру искусственного осеменения, две ее газеты заявили, что сюжет слишком резкий, и они отказались от ее рисунков. Но еще четыре подписались на серию комиксов.

— Не могу поверить, что ты находишь это забавным, — жаловался Джек.

— Это вовсе не забавно, — объясняла она. — Это просто реальность. Некоторые люди могут находить это забавным. — Кроме того, заверила она его, она публикуется под девичьей фамилией. Большинство людей не знают, что Сара Мун — жена Джека Дэйли.

Она попыталась придумать историю, которую он полюбит. Может быть, она придумает Ширил мужа, Ричи, с бицепсами. Джекпот, который они сорвут в Вегасе. Моторная лодка. Эрекция.

Это никогда не пройдет через ее редакторов, но девушка может помечтать. Перебирая в уме возможности, она обернулась к окну. Залитое дождем окно обрамляло контур Чикаго. Если бы Моне писал небоскребы, они выглядели бы именно так.

— Обычную или диетическую колу? — Донни нарушил ход ее размышлений.

— О, обычную, — сказала она. Джек мог использовать эти калории себе на благо, он все еще набирал вес, который потерял за время болезни. Что за идея, думала она. Есть, чтобы набрать вес. Она не делала этого с тех пор, как ее мать отняла ее от груди во младенчестве.

— Пицца вот-вот будет готова, — сказал мальчишка.

— Спасибо.

Пока мальчик обслуживал ее, Сара изучала его. Он был симпатичным, на вид лет шестнадцати, с этой самой очаровательной неловкостью, которая присуща подросткам. Зазвонил телефон на стене, и она могла сказать, что звонок был личный и наверняка от девушки. Он наклонил голову, вспыхнул и, понизив голос, сказал:

— Я сейчас занят. Я скоро позвоню. Да. Я тоже.

Вернувшись к рабочему столу, он сложил картонные коробки, неосознанно напевая себе что-то под нос вслед за радио. Сара не могла вспомнить, когда она в последний раз испытывала такого рода счастье — смеяться без причин. Может быть, это была функция возраста или матримониального статуса. Может быть, женатый взрослый человек не должен смеяться ни над чем. Но, черт, она скучала по этой возможности.

Ее рука потянулась к животу. Однажды она может оказаться матерью сына, вроде Донни — честного, работящего мальчишки, который, вероятно, разбрасывает свои грязные носки по полу, но собирает их достаточно тщательно, когда на него ворчат.

Она добавила щедрые чаевые в стеклянный кувшин на прилавке.

— Большое спасибо, — сказал Донни.

— Не за что.

— Приходите снова, — добавил он.

Удерживая коробку с пиццей одной рукой, балансируя стаканчиком с напитком на ее крышке, она вышла наружу в дикую погоду.

Через несколько минут весь «лексус» пропах пиццей, а окна запотели. Она включила кондиционер и двинулась сквозь симпатичные пригороды и деревушки, окружающие город, словно спутники. Она с чувством жажды посмотрела на кока-колу, которую заказала для Джека, и ее одолело страстное желание, но она его подавила.

Через двадцать минут она свернула с шоссе штата и двинулась внутрь пригорода, где Джек развивал строительство изысканных домов. Она затормозила, подъехав к фигурным бетонным воротам, которые однажды станут открываться только карточкой. Выполненное со вкусом объявление у входа гласило: «Шамрок даунс». Частное конное владение«.

Именно тут будут жить миллионеры с их изнеженными лошадьми. Компания Джека планировала анклав до последней былинки травы, которая ничего не стоила. Участок включал сорок акров высококачественного пастбища, пруд и крытую тренировочную арену, освещенную и окруженную белильными баками. Местные Торобред и Уармблад займут ультрасовременную конюшню на сорок стойл.

В вечерней полутьме она увидела, что «Субару-форестер» припаркован у амбара, но никого из людей видно не было. Трейлер прораба тоже выглядел заброшенным. Может быть, она разминулась с Джеком и он направляется домой. Может быть, у него был приступ совестливости и он пораньше закончил встречу, чтобы побыть с ней в клинике, но застрял из-за кошмара на дороге. На ее мобильнике не было сообщений, но это ничего не значило. Она ненавидела мобильники. Они никогда не работают, когда нужно, и звонят, когда вам необходим мир и покой.

Незаконченные дома выглядели зловеще: черные скелеты на фоне залитого дождем неба. Оборудование, разбросанное то тут, то там, выглядело так, словно гигант торопливо собирал игрушки в промокшей песочнице. Наполовину заполненные контейнеры для мусора были разбросаны по бесплодному пейзажу. Люди, которые переедут сюда, никогда не узнают, что вначале это все походило на поле боя. Но Джек был волшебником. Он мог начать со стерильной прерии или утилизованной фабрики отходов и превратить их в Плезантвиль. К весне он превратит это место в нетронутую, буколическую утопию, где дети будут играть на газонах, лошади — галопировать в паддоках, а женщины с лошадиными хвостами и без косметики — маршировать к конюшням.

Вот-вот стемнеет. Пицца скоро остынет.

И тут она заметила автомобиль Джека. Отреставрированный на заказ GTO был исключительно мужской машиной, хотя по закону принадлежал ей. Когда он был болен, она купила эту машину, чтобы ободрить его. Используя гонорары от комиксов, она умудрилась скопить достаточно для этого роскошного подарка. Потратить свои сбережения на автомобиль было актом отчаяния, хотя она была готова отдать все, пожертвовать всем, чтобы заставить его почувствовать себя лучше. Она желала только одного — потратить свой последний цент, чтобы купить ему здоровье.

Теперь, когда он был здоров, автомобиль остался его призом, его собственностью. Он водил его только по особым случаям. Его встреча с клиентом, должно быть, очень важная.

Черно-красный автомобиль припал, словно экзотическое животное, к подъездной дорожке одного из модельных домов. Он был почти окончен и напоминал охотничий домик, наевшийся стероидов. Все, что Джек строил, было больше, чем должно было быть, — панорамный настил, вход, гараж на четыре машины, водосборник. Двор все еще был скопищем грязи, с огромными ямами под взрослые деревья, которые будут вкопаны на этом месте. Инсталлированы — это словечко Джека. Сара бы сказала «посажены». Деревья выглядели патетически, словно падшие жертвы, лежащие на боку, с корнями упакованными в мешковину.

Дождь полил еще сильнее, когда она припарковалась, выключила фары и двигатель. Газовый фонарь слегка освещал сделанную от руки надпись: «Улица мечты». В доме было как минимум два газовых камина из речного камня, и один из них топился, что она могла наблюдать в виде золотого свечения в окнах верхнего этажа.

Прихватив стаканчик с кока-колой и коробку с пиццей, она открыла свой автоматический зонтик и вышла. Порыв ветра согнул ребра ее зонтика, выворачивая их наизнанку. Ледяной дождь бил ее по лицу и скользил за воротник.

— Ненавижу эту погоду, — сказала она сквозь сжатые зубы. — Ненавижу ее, ненавижу, ненавижу.

Ручьи воды с голого двора бежали по склону к подъездной дорожке и свивались в мутные потоки. Нефункционирующие сливные трубы лежали беспорядочной кучей. Она не могла пройти не замочив ног.

«Пожалуй, я заставлю Джека отвезти меня домой в Калифорнию в отпуск», — подумала она. Ее родной городок Гленмиур в графстве Марин не вызывал у него нежных чувств. Он любил белые пески пляжей Флориды, но Сара почувствовала, что настала ее очередь выбирать место для отпуска.

Прошедшие полтора года были целиком заняты Джеком — его нужды, его выздоровление, его желания. Теперь, когда беда осталась позади, она испытывала настоятельную потребность всплыть на поверхность. Это выглядело немного эгоистично, но зато чертовски привлекательно. Она хотела поехать в отпуск подальше от промокшего насквозь Чикаго. Она хотела сохранить каждый свободный от тревог день, кое-что, что она была не способна сделать довольно долгое время.

Путешествие в Гленмиур — не так много, чтобы об этом не попросить. Она знала, что Джек будет разочарован; он всегда утверждал, что в этой сонной прибрежной деревушке просто нечего делать. Пробираясь сквозь ураган, она решила, что с этим стоит поспорить.

Она улыбнулась, толкнув входную дверь, и вздохнула с облегчением. Что может быть уютнее, чем сидеть в дождливый вечер у камина и есть пиццу? Вполне возможно, что этот дом — единственное теплое и сухое место во всей округе.

— Это я, — позвала она, вылезая из ботинок, чтобы не запачкать новый паркетный пол. Ответа не было, только тихий звук радио, откуда-то сверху.

Сара почувствовала легкую боль в животе. Спазмы были побочным эффектом оплодотворения, и она не обращала на это внимания. Тот факт, что она испытывала боль, придавал значимость ее миссии. Это было физическое напоминание о ее решимости создать семью.

Стряхнув капли дождя, она на цыпочках, в носках двинулась к лестнице. Она никогда не была здесь раньше, но ей был знаком интерьер дома, Джек работал всего с несколькими планами домов. Массивные размеры и роскошные материалы снаружи — он строил то, что без смущения называл «типовыми домами». Она однажды спросила его, не надоело ли ему в самом деле строить все время один и тот же дом. Он рассмеялся в ответ.

— Разве может надоесть плетение рыбацкой сети? — возразил он.

Ему нравилось делать деньги. И ему это хорошо удавалось. Она была не столь удачлива. Каждый год, когда они платили по страховке за дом, он смотрел на цифры доходов от ее комиксов и снисходительно улыбался: «Я всегда хотел быть покровителем искусств».

Наверху лестницы она повернула на звук радио, ее плащ задел перила. По радио передавали»Разбитое сердце«, и она вздрогнула. У Джека был ужасный вкус к музыке. Настолько ужасный, что это даже умиляло Сару.

Дверь в хозяйские комнаты была открыта, и дружественное пламя камина освещало покрытый ковром пол. Она заколебалась, чувствуя что-то…

Предостережение пульсом забилось в ее ушах.

Она шагнула в комнату, ее ноги утонули в пушистом ковре, пока глаза привыкали к мягкому золотистому свету. Рассеянный свет, мягко струящийся из двух пожизненной гарантии газовых фонариков, осветил два обнаженных тела, слившиеся в объятии на толстых шерстяных одеялах, расстеленных перед камином.

Сара испытала мгновение невыносимого смущения. Ее взгляд затуманился, и она почувствовала головокружение и тошноту. Здесь была какая-то ошибка. Она вошла не в тот дом. В чужую жизнь. Она боролась с паническими мыслями, играющими в пинг-понг в ее сердце. Секунду или две она просто стояла недвижно, ошеломленная, позабыв дышать.

После бесконечных секунд они заметили ее и сели, подобрав одеяла, чтобы прикрыться. Песня по радио сменилась на такую же отвратительную: «Поцелуй бабочки».

Мими Лайтфут, осознала Сара, была точно такой, как Джек описывал ее: лошадница — сухая кожа и никакого макияжа, волосы в хвостик. Но с большими сиськами.

Наконец Сара обрела голос и произнесла единственное, что было у нее в голове:

— Я привезла тебе пиццу. И кока-колу. Со льдом, как ты любишь.

Она не бросила пиццу и не пролила напиток. Она осторожно положила все на консоль рядом с радио. Она была так собранна и точна в движениях, словно всю жизнь работала горничной.

Затем она повернулась и вышла.

— Сара, подожди!

Она слышала, как Джек зовет ее, пока сбегала по лестнице со скоростью и грацией Золушки, услышавшей, как часы бьют полночь. Сунуть ноги в ботинки — это едва ли заняло у нее много времени. В одну секунду она была снаружи со своим сломанным зонтиком и бросилась к машине.

Она уже завела двигатель, когда из дома выскочил Джек. На нем были хорошие брюки — те самые, с отутюженными складками, которые она отметила сегодня утром, — и больше ничего. Она видела, как его рот открывается, произнося ее имя: «Сара». Она включила дальний свет и испытала чувство глубокого удовлетворения, когда «лексус» снес бампером почтовый ящик из речного камня. Огни ее машины осветили фасад дома, в их свете засиял брус крыльца, деревянные рамы окон, андерсеновское стекло и шикарный подъезд к дому.

На мгновение в свете фар появился Джек, ослепленный, застывший на месте.

Что бы сделала Ширил? — спросила себя Сара. Она схватилась за руль, перевела автомобиль на привод и нажала акселератор.

О книге Сьюзен Виггс «Просто дыши»