Виктор Шендерович проиграл в суде Дарье Донцовой

4 марта состоялось судебное заседание по иску Виктора Шендеровича к издательству «Эксмо». Суд ознакомился с аргументами и доводами представителей
обеих сторон и вынес резолюцию об отказе в удовлетворении всех заявленных
исковых требований.

Инициатором судебного разбирательства стал писатель и
драматург Виктор Шендерович, посчитавший «нарушением исключительных
авторских прав» использование словосочетания «деревня Гадюкино» в названии
книги Дарьи Донцовой «Император деревни Гадюкино», вышедшей в издательстве
«Эксмо» в 2009 году. В своем заявлении суду Шендерович просил о взыскании с
издательства компенсации за нарушение авторских прав в размере 350 000
рублей, компенсации морального вреда в сумме 30 000 рублей, а также о
признании контрафактными экземпляров и запрете дальнейшего издания и
распространения романа Д. Донцовой «Император деревни Гадюкино».

Несмотря на притязания автора миниатюры «И коротко о погоде», резолютивное
решение Коптевского суда оставило словосочетание «деревня Гадюкино»
общедоступным.

Источник: издательство «ЭКСМО»

Встреча Фикхен

Отрывок из книги Виталия Протова «Любовные похождения барона фон Мюнхгаузена в России и ее окрестностях, описанные им самим»

О книге Виталия Протова «Любовные похождения барона фон Мюнхгаузена в России и ее окрестностях, описанные им самим»

Вернемся однако в Ригу, куда я прибыл с важным заданием императрицы. Известий о прибытии ожидаемой персоны, для встречи которой я и был отправлен в это захолустье, пока не поступало, и дни проходили в томительной безвестности. Тем временем в Ригу съехались важные чины, также присланные императрицей. Среди них канцлер Бестужев-Рюмин и многие другие, коих я не знал прежде. Они все тоже томились ожиданием, которое, в конечном счете, завершилось в конце января, когда один из моих кирасир, оставленный в дозоре, прискакал на взмыленном коне с криком: «Едут!».

Получив сие радостное известие, положившее конец мучительному ожиданию, я построил моих молодцов на дороге при въезде в город. Дорогу предварительно очистили от снега, чтобы не препятствовать чеканному шагу коней, на которых восседали мои кирасиры с парадными палашами в руках. Я построил роту в две шеренги так, чтобы между ними могла проехать карета, которая, кстати, уже и появилась — мы увидели ее версты за две.

Тащила карету пара старых кляч да и само это средство передвижения имело вид довольно убогий — удивительно, что оно вообще преодолело столь долгий путь и добралось до российских границ, за которыми дороги, как известно, и не дороги вовсе, а одни ухабы и рытвины. Собственно, по ним одним все и понимают, что это и есть дорога, а иначе никто бы не смог добраться до места назначения, заблудившись в бескрайних просторах этой удивительной страны.

Я дал команду «На каррраул!» — и мои ребята застыли. Даже кони вняли важности момента и, высоко подняв головы, замерли как вкопанные. Карета подъехала к началу строя и остановилась. Я дал команду барабанщикам, и под барабанную дробь две шеренги развернулись в колонны, а кони, высоко, словно в танце, поднимая ноги, двинулись мимо кареты, за окошками которой с одной стороны виднелось милое юное личико девицы лет пятнадцати, а с другой — лицо дамы еще не в годах, но уже повидавшей жизнь.

Когда кирасиры прошли и остановились чуть поодаль, я спрыгнул со своего боевого коня и, опережая канцлера и целую свору придворных подбежал к дверцам кареты, распахнул их и произнес заранее заготовленное:

— Позвольте от имени Её императорского величества и Его высочества наследника приветствовать вас на русской земле.

— Маман, — проговорила пассажирка кареты, словно и не слыша меня, — это же тот самый барон, который был у нас в Штеттине. Вы не помните?

— Прекрати, Фикхен, — сказала женщина постарше, — вечно у тебя всякие глупости в голове. Когда ты, наконец, повзрослеешь…

Та, кого она назвала Фикхен, словно и не слышала слов матери.

— Вот так встреча, барон, — сказала она. — Я чувствовала, что увижу вас еще раз.

— Я рад, что оправдал ваши ожидания, — сказал я, предлагая ей руку.

Она оперлась о мою ладонь скорее из вежливости — никакой помощи ей не требовалось, выпорхнула из кареты, словно на крыльях и замерла, разглядывая замерших кирасир и свиту придворных.

— Позвольте проводить вас к карете, присланной специально для вас государыней императрицей, — предложил я.

Канцлер тем временем подал руку матери Фикхен, и мы в две пары прошествовали к карете; не в пример той, на которой они приехали, эта карета сверкала золотом, прочные колеса надежно стояли на дороге, а внутри лежали медвежьи полости.

— Надеюсь встретить вас в Петербурге, — сказала Фикхен и незаметно для окружающих пожала мне руку.

— Буду счастлив, сударыня, — проговорил я, пожимая в ответ ее маленькую ручку…

Я отложил в сторону свое гусиное перо, потому что слуга принес мне последнюю городскую газету — я ведь слежу за событиями в мире. И вот я прочел известие, которое наполнило слезами мои глаза, хотя Мюнхгаузены не плачут никогда. Событие, которое в корне меняет мои планы относительно сих мемуаров: 6 ноября 1796 года в Петербурге в Зимнем дворце скончалась Фикхен.

Сегодня 23 января 1797 года — по странному совпадению ровно пятьдесят три года, день в день, прошло с того зимнего вечера в Риге, когда я командовал ротой почетного караула. И именно в этот день получил я печальное известие из дальних, но навсегда оставшихся мне близкими краев. И это известие в некотором смысле освобождает меня от неких обязательств. Моя мужская и рыцарская честь более не останавливают мою руку с пером, которое должно поведать о главном в необыкновенных приключениях барона фон Мюнхгаузена. Это не значит, конечно, что мои записки могут быть тотчас переданы в печать — это могло бы вызвать такие потрясения в Европе, при мысли о которых мое сердце (а ведь это сердце старого воина!) сжимается от боли.

Я закончу свои записки положу их в бутыль и замурую в стену замка — пусть их найдут через сто или двести лет, когда тайна, раскрытие которой сегодня может привести к кровопролитным столкновениям по всей Европе, потеряет, надеюсь, свою остроту и станет лишь предметом обсуждения любителей пикантных сенсаций и прочего читающего люда, который, конечно, не обойдет вниманием мою скромную персону и обстоятельства, сопутствующие моей жизни.

Год 1738. Я по пути в Россию заезжаю в города и замки, завожу знакомства, которые могут быть мне полезны, предлагаю, в свою очередь, мои услуги. Мои визиты к нашей суверенной знати позволяют мне завязать знакомства, на которые я смогу рассчитывать в будущем.

Штеттин. Дом коменданта города Христиана Августа. Он владетельный князь, но доходы с его княжества столь ничтожны, что он вынужден поступить на службу к прусскому королю. В 1738 году он в генеральском чине служит комендантом Штеттина.

— Рад вас видеть, барон, — говорит мне Христиан Август. — Позвольте познакомить вас с моей супругой. — Я поклонился. — Детей у нас четверо. Бегают где-то по дому, лишь старшенькая — как увидит гостя, как услышит звон шпор, тут как тут! Фикхен, иди-ка сюда. Вообще-то ее зовут София Фредерика, но у нас, по-домашнему, — Фикхен.

— И не такой уж он красавец, этот ваш барон, — сказала вдруг Фикхен. Ей было лет восемь, светловолосой девчушке с пронзительными голубыми глазами.

Все взрослые, услышав эти слова, рассмеялись.

— Беги в сад, озорница, — сказала ее матушка. — Видали вы ее — от горшка два вершка, а уже о женихах думает.

Потом, когда мы сидели с Его милостью Христианом Августом в саду и беседовали о першпективах прусско-российских отношений, я вдруг почувствовал, будто что-то ударило по моему металлическому нагруднику, словно желудь упал с дуба. Однако дубов поблизости да и вообще каких-либо других деревьев не было. Я было подумал, что мне показалось, как вдруг новый стук — словно птичка клюнула. Я присмотрелся — вижу, в кустах сидит Фикхен, во рту у нее духовая трубочка, и стреляет она из нее в меня ягодами то ли бузины, то ли рябины.

Вид проказливой девчонки вызвал у меня приступ смеха, а она, поняв, что обнаружена, выскочила из кустов и умчалась прочь. Кто же мог знать тогда, что это не я, а моя судьба подсмеивается надо мной.

В следующий раз я увидел Фикхен через шесть лет — в 1744 году, в городе Риге. Теперь пришло время рассказать моему терпеливому читателю о подробностях того важного события, участником и свидетелем которого я был, ради которого я и приехал в этот город на окраине России.

* * *

Императрица Елизавета Петровна, озабоченная государственными мыслями о продолжении династии и будучи бездетной, назначила престолонаследником своего племянника, урожденного Карла Петера Ульриха Гольштейн-Готорпского, сына Анны Петровны, родной сестры императрицы, и внука Петра Великого. Теперь императрица вознамерилась женить Карла Петера, а иначе просто Петра.

Невесту подбирали долго и тщательно и остановили выбор на Софии Фредерике Августе Ангальт-Цербстской, которой к тому времени исполнилось пятнадцать лет — возраст для замужества вполне подходящий. Встреча будущей жены российского императора и была поручена мне — я должен был почетным караулом моих молодцов-кирасир приветствовать прибывших. София Фредерика ехала со своей матушкой.

И вот, как знает уже читатель, встреча состоялась, я исполнил свою миссию, передал Фикхен и ее матушку в надежные руки сопровождающих, а сам в волнении отправился ожидать нового приказа от Её величества.

«Чем же было вызвано мое волнение?» — спросит любопытный читатель.

Что ж, не буду скрывать.

Хотя мое сердце уже и принадлежало Якобине, было оно, мое сердце, столь велико, что в нем вполне могло найтись место и еще для кого-нибудь. И нашлось. Едва увидев Фикхен, я тут же понял, что ее юное личико не оставит меня равнодушным — невинный взгляд голубых глаз глубоко проник в мою душу.

Но кто был я — и кто она? Милостью императрицы очаровательная Фикхен была вознесена на высоты, для меня недосягаемые. Впрочем, не нашлось пока еще таких крепостей, которые не мог бы взять барон фон Мюнхгаузен, и хотя и раненный стрелой Амура прямо в сердце, я не оставлял надежду, что счастье еще мне улыбнется.

Мне хотелось поскорее отправиться в столицу, но приказ о моем возвращении все задерживался, и я со своими кирасирами вернулся в Петербург лишь осенью 1745 года. По приезду я узнал, что столица еще не отошла от празднеств в честь бракосочетания великого князя и Софии Фредерики, которую, впрочем, теперь звали Екатериной.

Я, конечно, ждал этой новости, но не могу сказать, что у меня не ёкнуло сердце, когда мой знакомый поручик в ответ на вопрос, почему в столице фейерверки и флаги на всех присутственных местах, сообщил мне, что причина тому — венчание наследника Петра Федоровича и немецкой принцесски, окрещенной ныне Екатериной. Венчание состоялось в сентябре, но праздники еще продолжались — вино лилось рекой, императрица по такому случаю устраивала бесплатные пиры для горожан и по вечерам — фейерверки.

«Ну что ж, — подумал я, — теперь больше нет никакой Фикхен, теперь Её высочество зовется Екатерина». Никто тогда и помыслить не мог, что пройдет время, и к этому имени добавится скромное и вполне заслуженное «Великая». Та самая девочка, которая обстреливала меня бузиной в саду Штеттинского замка.

На следующий день императрица задавала очередной бал, до коих она была большая охотница. И я, конечно же, был среди приглашенных — заслуги барона фон Мюнхгаузена перед короной не остались незамеченными.

Я явился в Зимний дворец, сверкавший всеми своими окнами, и был поражен обстановкой веселья и праздника. Однако не все присутствующие были веселы и довольны. Как это ни странно, хотя виновник торжества и чувствовал себя, судя по всему, великолепно, но вот виновница…

Как ни пыталась она скрыть свое дурное настроение, те, кто знали ее раньше, не могли не заметить, что с маленькой Фикхен, ах, простите, с Её высочеством великой княжной, не все в порядке. Она сидела рядом с мужем, недовольно оглядывая танцующих, и участия в танцах не принимала, хотя ведущей парой в котильоне была сама императрица с графом Воронцовым.

Я протиснулся поближе к месту, где восседала Её высочество, стараясь попасться ей на глаза, что мне, в конечном счете, и удалось. И к моей радости, выражение лица ее переменилось, глаза вспыхнули, она чуть повела головой, словно приглашая меня подойти поближе, что я и сделал. И тут она словно опять превратилась в озорную девчонку, которую я видел когда-то в Штеттине. Она соскочила со своего места, подошла ко мне, взяла за руку и мы присоединились к котильону. Великий князь проводил молодую жену безразличным взором и продолжил разговор с одним из своих приближенных.

Танцы никогда не были моей сильной стороной — я рубака, охотник и любовник, и хотя почитаю куртуазные традиции рыцарства, к танцам с детства не питал склонности. Однако в тот вечер у меня словно выросли крылья, правда, я был вынужден сдерживать свой полет, потому что на мою визави в танце были устремлены сотни глаз. Столько же ушей было направлено в нашу сторону. Однако она успела шепнуть мне одними губами:

— Нам нужно встретиться. Приходите завтра в полдень в Летний сад.

Я не стал задерживаться на балу. Когда завершился танец, я нашел повод исчезнуть, подогреваемый любопытством и нетерпением. Будь у меня возможность, я бы подгонял время плеткой, как моего коня, чтобы поскорее наступил полдень следующего дня. Но время как назло тянулось медленно. А когда я улегся спать в своей квартире, сон долго не приходил. Перед моим мысленным взором возникали то замок в Штеттине, то озорная девчонка с трубкой, то юная дева в карете в заснеженной Риге.

Купить книгу на Озоне

Тони Парсонс. Men from the Boys, или Мальчики и мужчины (фрагмент)

Глава из романа

О книге Тони Парсонса «Men from the Boys, или Мальчики и мужчины»

Они смотрели сквозь меня. Мне это нравилось.
Я не хотел, чтобы они смотрели на меня. Я хотел стать
невидимкой. Это было бы лучше всего.

Вечеринка проводилась на тридцатом этаже блестящего стеклянного здания, высоко над рекой. Это
были последние благополучные годы, прежде чем все
вокруг опустошит финансовый кризис. Настанет время, когда многие из этих мужчин — в основном здесь
присутствовали мужчины — понесут из этого здания
свои пожитки в старых коробках из под шампанского от «Берри бразерс». Но все это свершится в необозримом будущем. Сегодня вечером они отмечали свои
премии. А компания моей жены обслуживала банкет.

Сид возникла рядом со мной, улыбнулась и сжала
мне руку.

— Хочешь, чтобы я принес еще вегетарианской
самсы? — спросил я.

Она легонько хлопнула меня по заду.

— Сначала унеси пустую посуду, — сказала она.

Они привыкли, что им прислуживают, эти люди, и
они едва замечали меня, когда я пробирался между ними, собирая тарелки, усыпанные палочками от шашлычков якитори и крупинками риса от суши. Просто парень в фартуке. Ничего особенного. Не такой, как они.

Я взял стопку грязных тарелок и понес на кухню.
Вы не поверите, но на тридцатом этаже этой сверкающей вавилонской башни имелась кухня. По видимому, они обедали и ужинали здесь, в залах заседаний.
Иногда эти важные шишки не беспокоились о том,
чтобы спуститься в ресторан. Это был другой мир.

Я плечом открыл дверь и внезапно остановился,
держа в руках тарелки. Я увидел в окне свое отражение. Отсюда открывался восхитительный вид на Лондон. Глядя на него, вы бы подумали, что на земле нет
ничего прекраснее и романтичнее, чем вид большого
вечернего города. Лондон сверкал, как сокровищница
Господня.

Но я ничего этого не видел. Ничего. Я видел только
себя.

И я почувствовал это — почувствовал, как это бывает, когда ты сверху смотришь на город, а он, кажется, зовет тебя, и отвечает на все вопросы, и говорит —
сделай шаг из окна, просто сделай его, упади и лети в
воздухе, просто прыгни. То, что чувствует каждый,
глядя на тротуар с большой высоты.

Или только я так чувствую?

Я ощутил, что задыхаюсь. Сразу, мгновенно. Как
человек, утопающий в собственной жизни. О, мать
твою, подумал я. Только этого мне не хватало. Паническая атака.

Сид вошла на кухню, взяла поднос с самсой и взглянула на меня.

— Гарри, — окликнула она. — Все в порядке?

Но я не ответил.

Я просто стоял, держа в руках тарелки и глядя на
человека в стекле, и пытался перевести дыхание, и
думал, что у меня сердечный приступ. Она вышла,
встревоженно оглядываясь на меня. Мокрый от пота
и задыхающийся, я не двигался с места.

Человек в стекле смотрел на меня, словно тень моего бывшего «я».

Из за мальчика я стал хорошим человеком, думал
я. Из за мальчика я был более терпелив и менее эгоистичен, был добрее. Из за мальчика я стал зрелым человеком. Из за мальчика я научился ставить другого
выше себя. Мальчик научил меня любить.

А теперь мальчика у меня забрали. Прошло два месяца с тех пор, как он переехал к Джине. Прошло почти две недели с тех пор, как я виделся с ним, — на Рождество он приезжал к нам и вернулся к Джине на второй день Рождества.

Теперь была другая жизнь, другой способ быть отцом и сыном. Считается ведь не то, что вы вместе де
лаете — ходите на фильмы с Ли Марвином, ездите на
футбол и в парки аттракционов, все эти семейные выходы на развлечения, которые занимают вас так, что
вам практически не приходится разговаривать друг
с другом. Значение имеет только ежедневное соединение повседневной жизни. Ваши души сливаются
только тогда, когда вы день за днем живете вместе.

А теперь все это исчезло, и я думал — куда оно ушло
от меня? Что со мной сталось? Что у меня осталось
хорошего? Для чего я живу? Потеря работы не помогла мне бороться с чувством собственной потерянности. Но дело было не в работе. Я всегда мог найти другую работу. А мальчика мне никто не мог заменить.
Мое самоощущение было накрепко связано с мальчиком. Он был мерилом моей ценности. И если мальчика нет рядом, чего я стою? В чем мое достоинство?

Я еще мгновение смотрел на зеркальное изображение, и стопка грязных тарелок выскользнула у меня
из пальцев. Тарелки не столько разбились, сколько загремели, и наступила жуткая тишина. Кое где раздались сдержанные смешки, и прочие наемные рабочие
продолжили делать свое дело. Просто нервный срыв
у официанта.

Я склонился над раковиной. Не знаю, сколько прошло времени, потом я почувствовал, что рядом стоит
жена.

— Есть еще один способ сделать это, — сказала
Сид. — Просто положи их в посудомоечную машину. Так тоже можно. Пойдем, тебе надо выйти.

Банкиры, брокеры или кто там еще смотрели на
нас и расступались, когда мы шли мимо них к лифту.
Сид держала меня за руку и улыбалась, пока мы спускались на первый этаж, и твердила, что все хорошо, все
в порядке. Я не был в этом настолько уверен. Мы вышли в холл. Там было негде присесть, поэтому мы пошли на улицу и остановились, глядя на реку, как когда то, на нашем первом свидании. Река привела меня
в чувство. Река и то, что Сид не выпускала моей руки.

— С Пэтом все будет в порядке, — сказала она.

— Я знаю, — слишком быстро ответил я, едва не
перебив ее.

— Просто это тяжело, — продолжала она.

Она улыбнулась, пожала плечами. Попыталась
объяснить:

— В смысле, все это тяжело. Всегда. То, как мы
строим свою жизнь. Работа. Дом. Делать карьеру. Растить детей. Творить свою судьбу. Как в песне поется — мечусь между желанием любить и тем, чтобы
сделать предложение.

— Я знаю эту песню, — сказал я. — Это хорошая
песня.

— Понимаешь, нашим родителям, бабушкам и дедушкам тоже было трудно, но трудно по другому.

— Ты говоришь о возможности ядерной катастрофы? О Великой депрессии? О Гитлере и Сталине?
Обо всем этом дерьме двадцатого века?

— Обо всем этом дерьме двадцатого века, — подтвердила она. — Война. Бомбежки. «Дружище, подай
десять центов». Я не преуменьшаю. Но все было проще. И для мужчин, и для женщин. Никто не думал, что
им придется делать все это.
Она обняла меня за талию, и мне показалось, что
во всем городе никого нет, кроме нас.

— Трудно, — сказала моя жена. — Трудно, когда
все разом.

И я подумал — все разом?

Да ведь у меня практически ничего нет.

Марти размахивал руками, пытаясь что то втолковать выпускающему редактору.

— «Татуировка, чья ты?» — оживленно говорил
Марти. — Телеигра. Я ведущий. Две команды комиков. Вы таких знаете. Умные, острые на язык комики,
балансирующие на грани хорошего вкуса. Только те,
кому до зарезу нужна эта работа.

Выпускающий редактор нахмурился, не совсем
понимая:

— И их… татуируют?

Марти захохотал как маньяк.

— Нет, нет, нет, — сказал он. — Им нужно определить владельца татуировки.

Я откашлялся.

— Крупным планом покажут штрихкод на чьей-нибудь шее, — сказал я. — Или бабочку. Или, к примеру, китайский иероглиф.

— Это может быть прямой эфир! — провозгласил
Марти. — Сплошная импровизация! Может идти вживую прямо из комнаты отдыха!

— Люди в масках, — предложил я.

— Маски — это хорошо! — воскликнул Марти. — 
Вроде венецианских — понимаете, о чем я? Маски,
которые носят в Венеции. На карнавалах. Жуткие,
сексуальные маски. И потом, после остроумных состязаний между командами, занавес открывается, и мы
видим… Дэвида Бэкхема. Или Эми Уайнхаус. Или
Шерил Коул. Или Саманту Кэмерон. Это будет здорово — в наши дни татуировка есть у каждого.

Выпускающего редактора явно грызли сомнения.

— У меня нет, — сказал он. — Вы и вправду думаете, что сможете заполучить Бэкхема?

— Ну, возможно, насчет Бэкхема мы погорячились, — вступил я. — Но у всех футболистов Премьерлиги везде вытатуированы штрихкоды, колючие проволоки и китайские драконы. Поэтому, если не достанем Бэка, по крайнем мере, мы всегда можем привести
в студию того, кто хочет им стать.

Марти улыбнулся мне.

— Это станет прорывом в телеигровой индустрии, — сказал он. — Мы поднимемся до недосягаемых
высот.

Выпускающий редактор потрогал свои часы.

— Или упадем в бездонную пропасть, — пробормотал он.

— «Мои так называемые зубы». — Марти фонтанировал идеями. — Я веду тайное расследование, почему
у британцев самые плохие зубы в мире. Представляясь стоматологом гигиенистом, я внедряюсь в…

— Мне это не нравится, — сказал человек с Би-би си.

Я отхлебнул чаю. Он совсем остыл.

— Или, или, или — «Кутящая Британия Марти
Манна», — продолжал Марти. — Я разоблачаю кутящую Британию — но делаю это пьяным… с абсолютно
мерзкой рожей… пропивая свой блестящий ум…
На лице выпускающего редактора появилось страдальческое выражение.

— Или животные, — заторопился Марти, повышая
голос в приступе паники. — «Чистая ли клетка у вашего
хомячка? Самые притесняемые животные Британии»…

Выпускающий редактор нахмурился:

— Что… вы имеете в виду таксу по кличке Дарси,
которая поедала собственные экскременты? Или корги Колина, одержимого сексом?

— Точно!

— Мы уже это делали, — сообщил человек с Би би-си. — Еще мы делали «Помоги мне, Антея, я заражен
паразитами», и мы делали «Собачью тюрьму» и «Я живу как свинья», где знаменитости, о которых кто только не слышал, спали со свиньями, ели как свиньи и
даже учились разговаривать как свиньи.

— Я помню это шоу, — сказал я. — Оно было чертовски хорошим.

— Все, что касается животных, — сказал человек
с Би би си, — всегда идет на ура.

— Тогда давайте поднимем это на новый уровень, —
предложил Марти. — Новое поколение. Шоу талантов,
но для собак. Скажем, по образцу шоу Саймона Ковелла «Британия ищет таланты» — передача, которая ассимилирует в себе все, чему учил Эйнштейн, говоря о
легком жанре. Собаки! Собаки интеллектуалы! И собаки тупицы — ну, вы понимаете. Это будет смешно.
Они могут пописать на меня! А в самом деле! Зрителям это понравится!

Марти искоса взглянул на меня глазами баттера,
ожидающего подачи:

— Обезьяны?

Мне захотелось его обнять. Вместо этого я улыбнулся и кивнул.

— Обезьяны, — проговорил я с чуть меньшим энтузиазмом, чем испытывал. — Обезьяны — это хорошо.

Это классика.

— «Талантливые обезьяны Великобритании», —
провозгласил Марти, но эта идея немедленно растворилась в чистом воздухе офиса выпускающего редактора.

— Или что нибудь еще, — предположил я.

— Мы разрабатывали форматы программ, — не
унимался Марти. — «Мэд Манн продакшнз». — Теперь
в его глазах был вызов. — Слышали когда нибудь о
«Шести пьяных студентах в одной квартире»? — Он
стукнул себя по груди. — Мы придумали этот формат. Мы продали его по всему миру. «Шесть пьяных
норвежских студентов в одной квартире». «Шесть
пьяных австралийских студентов в одной квартире».
«Шесть пьяных польских…» Шоу шло во всех странах!

— Реалити шоу, — заявил человек, способный одним взмахом руки изменить наши жизни, следуя политике партии этой недели, — уже не столь популярны.

— Да ну, — возразил я, — в плане всегда найдется
местечко для недорогой программы, где соберутся те,
кто желает показать себя полным идиотом.

— Мы делали одно из первых шоу, снятых скрытой камерой, — сообщил Марти.

Я кивнул:

— «Вас обокрали!»

У Марти затуманились глаза от воспоминаний.

— Надо было только смонтировать наиболее яркие сцены ограбления, пойманные камерой, — сказал
он. — Но это было, понимаете, беспощадным обвинением нашему… хм… жестокому обществу.

— Вы же говорите о телевидении двадцатого века, — заявил человек. — О древней истории.

— Нет, я пытаюсь показать, насколько широки наши рамки, — ответил Марти. — Нельзя хранить все яйца
в одной корзине. Мы делали совершенно невероятное
грязное культурное обозрение для полуночников «Искусство? Вот задница!». Викторину «Извините, я совершенный кретин». Мы делали «Грешный мир».

Мужчина взглянул на нас с интересом:

— То самое шоу с Терри Кристианом и Дэни Бер?

— Вы имеете в виду «Слово», — поправил я. — Наше шоу с Эймоном Фишем, Гермионой Гейтс и Вилли
Хискоком, славным поваром Джорди.

Имя Вилли Хискока ему было явно незнакомо.

— Неужели вы нас не помните? — просяще заговорил Марти, уже без всякого вызова в голосе. — Мы
получали награды БАФТА. Раньше.

Выпускающий редактор встал, и я понял, что теперь
все по другому. Я тоже поднялся. Встреча закончилась. Марти оставался сидеть.

— Просто дайте нам работу, — взмолился он. — И мы
умрем на посту.

В этом и была проблема.

Они хотят тебя только тогда, когда ты в них не

нуждаешься.

Мы поднялись по ступенькам и оказались на самом
верху стадиона, где проходили бега гончих собак. Все
поле было видно как на ладони.

Я помнил, как в детстве, вечером по четвергам, когда мы ходили на бега в Саутенде, собирал с кузенами
целые охапки невыигравших билетов, в то время как
папа и дядья изучали расписание бегов, а мама и тетушки делали ставки на свои счастливые числа. Неужели это действительно было среди недели, перед
школой? Видимо, да. Очень многое с тех пор практически не изменилось, и это было невероятно. Запахи
табака, духов и пива, разнообразные акценты и смех.
Крутые парни в выходных костюмах и их хорошенькие подружки. Лосьон после бритья и собачье дерьмо. Игры рабочего класса.

— Я думал, что этого мира больше нет, — засмеялся я. — Что он исчез много лет назад.

— Нет, этот мир еще жив, — резко ответил Кен. — 
Это ты его бросил, дорогуша.

Единственная разница была в том, что мы пришли
сюда днем. Это называлось встречей Букмекерской
дневной службы бегов гончих, и вход был свободным,
специально для завсегдатаев.

Мы зашли за Сингом Рана после того, как он закончил свою смену охранником на фабрике фейерверков
на Сити роуд, и я повел их на собачьи бега на Бэдхем-кросс. Это было то немногое, что я мог для них сделать.

Они не любили рестораны, потому что ели очень
мало. Даже если сами выбирались в какую нибудь замызганную кафешку по соседству, они едва поклевывали еду, как птички. Они предпочитали оставаться
в квартире Кена, пощипывая картофельные котлеты
алу чоп или непальское карри под названием «миточат» или «алу дум».

Еда гурков. Сплошной картофель. И специи.

Они не любили пабы, потому что Синг Рана не пил
алкоголь, а Кен не мог там курить. Они не любили гулять. Не интересовались кинематографом. Кен говорил, что по сравнению с «Касабланкой» все фильмы —
мусор. Телевидение навевало на них скуку, за исключением скачек на четвертом канале.

Но они любили играть на деньги.

Поэтому я пригласил их на собачьи бега между
Ист Эндом и Эссексом — места, которые я помнил с
детства. Я думал, что флер этого места исчез еще во
времена неоромантики, но оказалось, что все осталось, как было.

В баре пахло рыбой и жареным картофелем. Кен
вынул засунутый за ухо карандашик, каким обычно
пользуются строители. Лизнув его кончик, он склонился над программой скачек. Как всегда, он был в
своем безукоризненном пиджаке, рубашке и галстуке. Иногда мне казалось, что он даже спит в этой одежде. Синг Рана взглянул на беговую дорожку, затем на
небо. Он вписывал ставки в бланк, учитывая погодные
условия и придирчиво взвешивая все риски. Кен был
более суеверным. Он выбирал бегунов на основе кличек, знамений, тайных знаков. Кен выигрывал редко,
а Синг Рана — постоянно. Но суммы, которые они
ставили, были настолько крошечными, что большой
разницы не ощущалось.

— Одинокий Путешественник, — возгласил Кен,
разглядывая проходящих мимо собак. — Номер пять.
Взгляните на него.

Номер пять нюхал воздух, но, помимо этого, ничем
не отличался от других гончих. Они больше походили
на ракеты, чем на собак.

Синг Рама покачал головой.

— Для Одинокого Путешественника у него слишком слабые лапы, — сказал он. — Он хорошо себя чувствует на твердой земле. А сегодня утром шел дождь.

— Он чует кровь, — настаивал Кен. Он повернулся
ко мне. — Некоторых из них тренируют на живых кроликах. Чтобы бежали быстрее, потому что настоящий
кролик на вкус лучше железного. Когда их тренируют
на живых кроликах, мы говорим, что они чуют кровь.

Синг Рана снова покачал головой.

— Только не этот, — возразил он. — И не после утреннего дождя.

— Однажды я приходил сюда с твоим отцом, — сказал мне Кен. — Еще до твоего рождения. Мы столкнулись здесь с Альфом Рамсеем. Еще до того, как он стал
сэром Альфом Рамсеем. Ты ведь о нем слышал?

Я слегка обиделся.

— Тренер английской команды, которая выиграла
Кубок мира в шестьдесят шестом году. Я знаю, папа
учился с ним в школе.

Кен кивнул:

— Альф начал избавляться от своего акцента. Как
вы это называете? Занятия по развитию речи. Он был
очень увлечен этими занятиями, старина Альф. И вскоре болтал как заправский джентльмен. — Кен хмыкнул при этом воспоминании. — Твой отец считал, что
это просто смешно.

Я попытался представить здесь моего отца. Сколько лет ему тогда было? Меньше, чем мне сейчас. На дорожке с грохотом установили металлического зайца.
Раздались крики, как только гончие рванули с места.

— Я никогда не говорил ему, что люблю его, — проговорил я.

Кен подозрительно глянул на меня:

— Альфу Рамсею?

— Папе, — поправил я его. — Только один раз. В самом конце. В больнице. Когда я узнал, что он умирает.

Я ему сказал. Но это был единственный раз. И я сожалею об этом.

Кен Гримвуд состроил гримасу, поправляя свой
пиджак. На его лице застыло легкое отвращение.

— На твоем месте я бы об этом не беспокоился, —
буркнул он. — Твой отец был не из тех, кого нужно
целовать и обнимать. Он не поблагодарил бы тебя,
если бы ты каждый день распускал перед ним слюни.

Крики стали громче. Мимо пронесся металлический заяц, за которым гналась свора гончих. Номера пять, Одинокого Путешественника, нигде не было видно. Кен начал рвать свои бланки со ставками на мелкие
кусочки. Синг Рама засмеялся. Впереди всех бежала
собака с красным номером шесть.

— Шесть! — вскочив, воскликнул Синг Рана. — Давай, шестой!

Кен Гримвуд фыркнул, не глядя на меня.

— Ты один раз сказал, что любишь его, — снова заговорил он. Карандаш бегал по бланку, заполняя его
для следующего забега. — А для такого человека, как
твой отец, поверь, одного раза больше чем достаточно.

Их была целая толпа, и они методично громили
автобусную остановку.

С натянутыми поглубже капюшонами и вязаными
шапками, чтобы их не узнали на многочисленных камерах видеонаблюдения, но до отвращения переполненные чувством собственной безнаказанности, они
швыряли куски бетона в стеклянные стены павильона. Алмазные осколки устилали тротуар под желтыми
уличными фонарями, а толпа восторженно вопила.

Я довез Кена и Синга Рана до самого дома, подъехав
к нему с другой стороны, и был очень рад, что сейчас
они не со мной. Это было просто замечательно. Они бы
обязательно сделали какую нибудь глупость. Например, попытались бы остановить хулиганов.

Казалось, толпа увеличивается прямо на глазах.
Она выплеснулась на проезжую часть, все пригибались и визжали от счастья, когда разбивалось очередное стекло. Я поставил ногу на тормоз и услышал
собственное дыхание. Я хотел развернуться и найти
другую дорогу. Но было слишком поздно. Фары моей машины осветили их, безжалостный ослепительный свет указал на их преступление. Разом, как одно существо, они повернулись ко мне. И я увидел его.

В самом центре толпы.

Из под вязаной шапки выбивалась густая прядь
светлых волос.

В руках — кусок бетона размером с пиццу.

Он прикусил нижнюю губу и швырнул бетон в последнее стекло. Затем они разбежались. Обратно в лабиринты своих домов. А я сидел в машине, фары освещали миллионы бриллиантов, а я думал — это просто
похожий на него мальчик. Только и всего. Подросток
с длинными светлыми волосами, на вид кажущийся
младше, чем есть.

На свете миллионы таких подростков.

Купить книгу на Озоне

Удары в никуда

Рассказ из сборника Чарльза Буковски «Музыка горячей воды»

О книге Чарльза Буковски «Музыка горячей воды»

Мег и Тони довезли его жену до аэропорта. Едва
Долли поднялась в воздух, они зашли в аэропортовый
бар выпить. Мег взяла себе виски с содовой.
Тони — скотч с водой.

— Жена тебе доверяет,— сказала Мег.

— Ну,— ответил Тони.

— А я, интересно, могу тебе доверять?

— Тебе не нравится, когда тебя ебут?

— Дело не в этом.

— А в чем?

— В том, что мы с Долли подруги.

— Мы тоже можем быть подругами.

— Но не так.

— Будь современной. Это новое время. Люди
свингуют. Их ничего не сдерживает. Они ебутся на
потолке. Они трахают собак, младенцев, кур, рыбу…

— Мне нравится выбирать. Мне должно быть
не все равно.

— Это, блядь, так сусально. Небезразличие встроено.
А если его культивируешь, не успеешь опомниться
— уже думаешь, что это любовь.

— Ладно, Тони, а чем тебе любовь не нравится?

— Любовь — форма предвзятости. Любишь то,
в чем нуждаешься, любишь то, от чего тебе хорошо,
любишь то, что удобно. Как ты можешь говорить,
будто любишь одного человека, если в мире,
может, десять тысяч людей, которых ты бы любила
больше, если б знала? Но ты с ними не знакома.

— Хорошо, тогда мы стараемся, как можем.

— Готов допустить. Но все равно мы должны
понимать, что любовь — просто результат случайной
встречи. Большинство на ней слишком залипает.
А поэтому хорошую поебку не стоит недооценивать.

— Но и она — результат случайной встречи.

— Ты чертовски права. Допивай. Возьмем еще.

— Хорошо забрасываешь, Тони, но ничего не
выйдет.

— Что ж,— сказал Тони, кивком подзывая бармена,—
я и по этому поводу не стану переживать…

Был вечер субботы, и они вернулись к Тони,
включили телевизор. Показывали до обидного мало
что. Они попили «Туборга», поговорили, перекрывая
звуки с экрана.

— Слыхала,— спросил Тони,— что лошади слишком
умные, поэтому на людей не ставят?

— Нет.

— Ну, это, в общем, поговорка такая. Ты не поверишь,
но мне тут на днях сон приснился. Я в конюшне,
заходит лошадь и ведет меня на выездку.
На меня сажают мартышку, она руками и ногами
меня за шею — а от само′й дешевым пойлом разит.
Времени шесть утра, с гор Сан-Гейбриэл холодный
ветер. Больше того — везде туман. Меня прогнали
три фарлонга за пятьдесят два, проворно. Потом
еще полчаса выгуливали, а после отвели в стойло.
Пришла лошадь, принесла мне два крутых яйца,
грейпфрут, тост и молоко. Потом я вышел на скачки.
На трибунах — одни лошади битком. Ну, как
по субботам. Я был в пятом заезде. Пришел первым,
это оплачивалось тридцатью двумя долларами сорока
центами. Приснится же, да?

— Да уж,— сказала Мег. Одну ногу она закинула
на другую. На ней была мини-юбка, но без колготок.
Сапоги закрывали ей икры. Бедра голые, полные.—
Ничего себе сон.

Ей было тридцать. На губах слабенько поблескивала
помада. Брюнетка — волосы очень черные,
длинные. Ни пудры, ни духов. Отпечатки пальцев
никогда не снимали. Родилась на севере Мэна. Сто
двадцать фунтов.

Тони встал и принес еще две бутылки пива. Когда
вернулся, Мег сказала:

— Сон странный, но таких много. Вот если в
жизни странное происходит — тогда поневоле задумаешься…

— Например?

— Например, мой брат Дэмион. Он вечно книжки
читал… мистицизм, йога — такая вот ерунда. Заходишь
в комнату, а он, скорее всего, стоит на голове,
в одних трусах. Даже на восток пару раз съездил…
в Индию, еще куда-то. Вернулся тощий, полубезумный,
весу в нем фунтов семьдесят шесть осталось.
Но не бросал. Знакомится он с этим мужиком —
Рам Да Жук его зовут или еще как-то похоже. У этого
Жука большой шатер стоит под Сан-Диего, и он
с лохов дерет по сто семьдесят пять долларов за пятидневный
семинар. Шатер стоит на утесе над морем.
А хозяйка земли—эта старушка, с которой Рам
Да спит, она его к себе на участок пустила. Дэмион
утверждает, что Рам Да Жук подарил ему окончательное
откровение, которого ему только и не хватало.
И Дэмиона оно потрясло. Я живу в квартирке
одной в Детройте, а Дэмион вдруг объявляется и
меня потрясает…

Тони провел взглядом выше по ноге Мег и спросил:

— Дэмион потрясает? Чем потрясает?

— Ну, понимаешь,—просто объявляется…—Мег
взяла бутылку «Туборга».

— В гости приехал?

— Можно сказать. А если объяснять: Дэмион
умеет дематериализовываться.

— Правда? И что бывает?

— Где-то появляется.

— Вот так вот просто?

— Вот так просто.

— И дальнобойно?

— В Детройт — ко мне в эту квартирку — он
явился из Индии.

— И сколько добирался?

— Не знаю. Секунд десять.

— Десять секунд… хмммм.

Они сидели и смотрели друг на друга. Мег — на
тахте, Тони — напротив.

— Слушай, Мег, у меня от тебя аж все чешется.
Моя жена никогда не узнает.

— Нет, Тони.

— А сейчас твой брат где?

— Поселился у меня в Детройте. Работает на
обувной фабрике.

— Слушай, объявился бы он в хранилище банка,
забрал бы деньги и смылся, а? Его талант можно
пустить на пользу. Зачем ему работать на обувной
фабрике?

— Он говорит, что такой талант нельзя использовать
во зло.

— Понятно. Слушай, давай про брата больше
не будем?

Тони подошел и сел рядом с Мег на тахту.

— Знаешь, Мег, зло само по себе и то, что нас
учат считать злом,— разные вещи. Общество нам
рассказывает про зло, чтобы мы не рыпались.

— Например, грабить банки — зло?

— Например, ебаться вне подобающих инстанций.

Тони схватил Мег и поцеловал. Она не сопротивлялась.
Он еще раз ее поцеловал. Ее язык скользнул
к нему в рот.

— Мне все равно кажется, что мы не должны,
Тони.

— Ты целуешься так, будто тебе хочется.

— У меня уже много месяцев не было мужчины,
Тони. Устоять трудно, но мы с Долли подруги.
Я очень не хочу с ней так поступать.

— Ты не с ней так поступаешь, а со мной.

— Ты меня понял.— Тони поцеловал ее опять —
теперь долго, по-настоящему. Тела их прижались
друг к дружке.

— Пойдем в спальню, Мег.

Она пошла за ним. Тони начал раздеваться, кидать
одежду на стул. Мег ушла в ванную, примыкавшую
к спальне. Села и пописала, не закрыв дверь.

— Я не хочу забеременеть, а пилюли не принимаю.

— Не беспокойся.

— Почему не беспокоиться?

— У меня протоки перерезаны.

— Вы все так говорите.

— Это правда, перерезаны.

Мег встала и смыла.

— А если тебе когда-нибудь захочется ребенка?

— Мне не захочется когда-нибудь ребенка.

— По-моему, ужас, когда мужчине протоки режут.

— Ох, елки-палки, Мег, хватит мне мораль читать,
ложись давай.

Мег голая вошла в комнату.

— То есть я как-то вот думаю, Тони, что это преступление
против природы.

— А аборт? Тоже преступление против природы?

— Конечно. Это убийство.

— А резинка? А мастурбация?

— Ой, Тони, это не одно и то же.

— Ложись, а то помрем от старости.

Мег опустилась на кровать, и Тони ее схватил.

— Ах-х, хорошо. Как резиновая, воздухом надутая…

— Тони, откуда у тебя столько? Долли мне ни
разу не говорила, что у тебя… он же огромный!

— А с чего ей тебе рассказывать?

— Ну да. Только засунь его в меня поскорее!

— Погоди, ты только погоди чуть-чуть!

— Давай же, хочу!

— А Долли? Думаешь, так поступать правильно?

— Она скорбит над умирающей матерью! Ей он
ни к чему! А мне — к чему!

— Хорошо! Хорошо!

Тони взгромоздился на нее и засадил.

— Вот так, Тони! Теперь двигай, двигай!

Тони задвигал. Медленно и постоянно, будто рукоятью
масляного насоса. Чваг, чваг, чваг, чваг.

— Ах же, сукин ты сын! Господи, какой же ты
сукин сын!

— Хватит, Мег! Слезай с кровати! Ты совершаешь
преступление против врожденной порядочности
и доверия!

Тони почувствовал у себя на плече руку, затем
понял, что его стаскивают. Он перекатился и посмотрел
наверх. Над ним стоял человек в зеленой
футболке и джинсах.

— Эй, послушай-ка,— сказал Тони.— Ты чего
это делаешь у меня в доме?

— Это Дэмион! — сказала Мег.

— Облачись, сестра моя! Тело твое до сих пор пышет
стыдом!

— Слушай сюда, хуеплет,— произнес Тони, не
подымаясь с кровати.

Мег уже одевалась в ванной:

— Прости меня, Дэмион, прости меня!

— Вижу, что я прибыл из Детройта вовремя,—
сказал Дэмион.— Еще несколько минут, и было бы
слишком поздно.

— Еще десять секунд,— сказал Тони.

— Ты тоже мог бы одеться, собрат,— сказал Дэмион,
глядя на Тони сверху вниз.

— Еб твою,— произнес Тони.— Вообще-то я
здесь живу. А вот кто тебя сюда впустил, я не знаю.
Но я считаю, что, если мне вздумается разгуливать
тут в чем мать родила, у меня будет на это право.

— Поспеши, Мег,— сказал Дэмион,— и я выведу
тебя из этого рассадника греха.

— Слушай, хуеплет,— сказал Тони, вставая и натягивая
плавки,— твоей сестре этого хотелось, и
мне хотелось, и это два голоса против одного.

— Пока,— сказал Дэмион.

— Ничего не пока,— сказал Тони.— Она только
собиралась разрядиться, и я только собирался разрядиться,
а тут врываешься ты и мешаешь приличному
демократическому акту, прерываешь старую
добрую еблю!

— Собирайся, Мег. Я увожу тебя домой незамедлительно.

— Иду, Дэмион!

— Я не прочь врезать тебе по мозгам, еболомщик!

— Просьба сдерживаться. Я не терплю насилия!

Тони размахнулся. Дэмион исчез.

— Ку-ку, Тони.— Теперь он стоял у двери в ванную.
Тони кинулся на него. Тот опять пропал.—
Тони, ку-ку.— Он стоял на кровати — даже ботинки
не снял.

Тони бросился через всю комнату, запрыгнул,
ни с кем не столкнулся, перелетел через кровать и
упал на пол. Встал и огляделся.

— Дэмион! Эй, Дэмион, дешевка ты, блефун,
супермен обувной — где ты? Эй, Дэмион? Сюда,
Дэмион! Иди ко мне!

Тони двинули по затылку. Вспыхнуло красным,
слабо взревела труба. Тони упал мордой в ковер.

Сознание ему через некоторое время вернул телефонный
звонок. Удалось доползти до тумбочки,
где стоял аппарат, снять трубку и рухнуть с нею на
кровать.

— Тони?

— Да.

— Это Тони?

— Да.

— Это Долли.

— Привет, Долли, как делишки, Долли?

— Не остри, Тони. Мама умерла.

— Мама?

— Да, моя мама. Вчера вечером.

— Соболезную.

— Я остаюсь на похороны. А потом вернусь домой.
Тони положил трубку. На полу он увидел утреннюю
газету. Подобрал ее, растянулся на кровати.
Война на Фолклендах еще не закончилась. Стороны
обвиняли друг друга в нарушениях того и сего.
Продолжалась стрельба. Эта чертова война когданибудь
прекратится?

Тони встал и вышел в кухню. Добыл из холодильника
салями и ливерную колбасу. Сделал себе с ними
бутерброд—добавил острую горчицу, приправу,
лук и помидор. Осталась одна бутылка «Туборга».
Тони сел за столик, выпил пиво, съел бутерброд с
ливерной колбасой и салями. Потом закурил и посидел,
подумал: может, старушка хоть немного денег
оставила, это было б славно, чертовски славно
бы это было. Мужик заслужил немного удачи после
такой адовой ночи.

Купить книгу на Озоне

Бертина Хенрикс. Шахматистка (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Бертинs Хенрикс «Шахматистка»

Было самое начало лета. Рано утром, едва взошло солнце, Элени, как обычно,
поднялась на невысокий холм, отделяющий гостиницу «Дионис» от центральной части города.

С пустынного песчаного холма, изрытого
глубокими трещинами, открывался изумительный вид на Средиземное море и мраморные
врата храма Аполлона. Это наследие Античности, быть может слишком грандиозное по
своему замыслу, так и осталось недостроенным,
и сквозь гигантские врата на вершине крошечного островка, соединенного с островом Наксос, были видны лишь море и небо. Каждый
вечер врата, в которые так и не вошел Аполлон,
принимали другого бога — закатное солнце,
приводя в восторг ослепленных туристов. Будь
вместо солнца Аполлон — божество не столь яркое в своих земных проявлениях, — он привлек
бы лишь немногих посвященных. И потому незавершенность храма не вызывала сожалений,
даже наоборот, придавала особую таинственность этому диковатому клочку земли посреди
Эгейского моря.

Элени не обращала никакого внимания на
зрелище у нее за спиной. Она его сотни раз
видела. Вся ее жизнь подчинялась ритму этого
спектакля, менялись только зрители — нескончаемый поток странствующего люда, приезжающего издалека и уезжающего неведомо куда.

В то утро на холме царило безмолвие. Поднявшийся ночью ветер к утру усилился, относя
прочь негромкие звуки просыпающегося города.
Элени слышала только шуршание камешков
под ногами да прерывистое дыхание бродячей
собаки, вынюхивающей себе что-нибудь на завтрак. Не найдя ничего существенного, собака всем своим видом выразила недовольство.
Элени улыбнулась, глядя на нее. Надо бы принести ей что-нибудь из ресторанных отходов,
подумала она.

В десять минут седьмого Элени уже входила
в гостиничный холл.

— Калимера, Элени. Ти канис?

Это было сказано громко и очень искренне,
так что со стороны можно было подумать, что
встретились две приятельницы, давно не видевшие друг друга. В действительности же Мария,
жизнерадостная шестидесятилетняя хозяйка
гостиницы, всегда так здоровалась с персоналом, подчеркивая свое хорошее настроение. Тем
самым она как бы давала понять, что здесь в дурном расположении духа могут быть только постояльцы. Если же ей приходилось иметь дело с
угрюмым гостем, она вдруг начинала говорить
по-английски гораздо хуже, чем умела, делая
вид, будто мало что понимает и не замечает его
плохого настроения. Много работать под палящим солнцем да еще хандрить — это в ее понимании был грех, а грешить она уже была стара.
Как всегда, она предложила Элени чашечку
кофе, прежде чем та, переодевшись в рабочий
халат фисташкового цвета, исчезнет в анфиладе
гостиничных номеров.

Элени уже знала наизусть все свои движения, она делала их механически, одно за другим, в неизменном порядке. Двадцать номеров,
сорок кроватей, восемьдесят белых полотенец,
а пепельниц — каждый раз по-разному.

Горничной Элени стала так же, как другие
становятся официантками или кассиршами. Выросла она в горной местности Халки, в бедной
крестьянской семье. Школу оставила в четырнадцать лет, поехала в город и поступила на первую подвернувшуюся работу. Случайно это оказалось место горничной. Три года спустя вышла
замуж за Паниса, он был на пять лет ее старше
и работал у своего отца, в автосервисе на окраине
города. Замужество сделало ее знаменитой. Все
девушки Наксоса ей завидовали: еще бы — такого
парня отхватила, красивого, серьезного. У них
родилось двое детей — Димитра и Яннис. Даже
после их рождения Элени не бросила работу:
она любила ее, работа в гостинице позволяла ей
мечтать и, живя в узком, замкнутом мирке, хоть
как-то соприкасаться с внешним миром.

С годами она хорошо изучила постояльцев.
По манере одеваться легко определяла их национальность. Иногда, пока туристы завтракали
в ресторане, развлекалась тем, что угадывала, кто
из какого номера. Даже держала пари на порцию
анисовой водки или стакан белого вина. Она
редко ошибалась.

Закончив уборку в девятнадцатом номере,
она перешла в семнадцатый. Номера убирались
по мере того, как утром их покидали туристы.
Надо было ловить момент, когда откроется та
или иная дверь, и при этом делать вид, что тебя
нисколько не интересуют постояльцы, завладевшие номером кто на день, а кто и на неделю.
Элени внезапно появлялась в коридоре в своем
бледно-зеленом наряде, точно призрак, и так же
внезапно исчезала, ловко и даже до некоторой
степени грациозно обращаясь с громоздкими орудиями своего труда. Это тем более удивительно, что ее фигуру уже давно нельзя было
назвать спортивной. Слишком сытная пища, две
беременности и зимняя скука островной жизни
превратили ее в самую обыкновенную женщину
сорока двух лет, ни молодую, ни старую. Она
достигла того возраста, который обычно называют расцветом — то ли потому, что ничего
лучше не придумали, то ли просто из желания
ободрить. А между тем это возраст, когда родители уже состарились, а дети выросли, когда
мужчины больше не оборачиваются тебе вслед,
а женщины не завидуют. Но Элени была не из
тех людей, кто сокрушается по поводу того, что
они не в силах изменить.

Возвращая гостиничным номерам их первозданный вид, стыдливо убирая следы человеческой жизнедеятельности — пятна крови, спермы,
вина, мочи, — Элени научилась мудро смотреть
на вещи. Она не давала определений тому, что
делала и чему порой была свидетелем, поскольку
никогда всерьез не верила в магическую силу
слов, воспоминаний и разных там философствований. По ее мнению, слова, какими бы
правильными они ни были, не могли изменить
в мире ровным счетом ничего. Для нее разговоры были приятным времяпрепровождением,
не более. В Наксосе слова прибывали и убывали
вместе с туристами, напоминая бесконечное чередование морских приливов и отливов.

Элени рано свыклась с мыслью, что ничто
в этом мире ей не принадлежит — ни вещи,
ни люди. Даже Панис, ее муж, принадлежал
ей не больше, чем своим приятелям, с которыми он сидел в кафе или играл в триктрак,
и женщинам, которые встречались ему на пути
и пробуждали в нем желание. Так уж устроена
жизнь. Только сумасшедшему придет в голову
бороться с приливами и отливами, рассуждала
она.

Накануне в семнадцатом номере поселилась
пара французов. Элени видела, как они приехали: веселые, обоим лет по тридцать, одеты
дорого и броско.

Войдя в залитый солнцем номер, Элени
улыбнулась: северяне радуются каждому погожему дню и никогда не закрывают ставни. Им
невдомек, что ставни спасают от жары. Приехав
на остров, туристы жарятся на солнце буквально
до потери сознания, а потом сидят, тяжело дыша,
в холле, красные как раки, ошалевшие, но счастливые. Прямо как дикари, которые впадают
в транс в момент отправления религиозного
культа, а вовсе не представители цивилизованного мира.

Элени усвоила с младых ногтей, что дневное
светило — это не веселый бог, любящий пошутить, а настоящий хозяин жизни и смерти, такой же, как море и рифы, судьба и злой рок.

Быстро оглядев комнату и прикинув объем
работы, Элени пошла в ванную. Почистила
раковину, душ, вымыла пол и опорожнила мусорное ведро. Выпрямилась и с минуту стояла
не двигаясь, переводя дыхание. Потом бросила
грязные полотенца в бак, уже наполовину заполненный.

Элени любовно расставила в ряд флаконы
с косметикой: на каждом было написано непонятное название на языке, который нравился ей
больше других, звучащих на острове, — французском. Один флакончик особенно привлек ее
внимание. Она взяла его, открыла и вдохнула
пряный запах. Улыбаясь, аккуратно закрыла бутылочку.

Она знала всего три слова по-французски:
«бонжур», «мерси» и «оревуар», и их ей вполне
хватало для общения с постояльцами.

Она очень любила слушать, когда говорили
по-французски. Иногда прислушивалась к журчащей в ресторане речи. Ей казалось, что французскому языку не хватает серьезности, — но
в этом и вся его прелесть. Слова, облаченные
в струящийся шелк и прозрачный тюль, скользят по натертому паркету, делают танцевальные
па, приветствуют друг друга, снимая невидимые
шляпы. Все эти плавные движения имеют, конечно, вполне определенный смысл, обозначают
реальные вещи. Элени это прекрасно понимала,
и именно в этом парадоксе заключалось для нее все великолепие французского языка. Вот прекрасный танцовщик взмывает ввысь, точно на
крыльях, и всё для того, чтобы попросить соли
или узнать, который час, — ну разве не чудо?

По телевизору она видела много передач про
Париж, и каждый раз у нее щемило сердце. Такая боль бывает при мысли о давнем свидании,
на которое ты не пошла, испугавшись сама не
зная чего.

Вообще-то у Элени не было причин испытывать щемящую тоску. Париж представлял собою исключение. О своей заветной мечте она
никогда никому не рассказывала. Это была ее
тайна.

Занятая своими мыслями, Элени вернулась
в комнату. Вычистила пепельницы и, прежде
чем пройтись пылесосом между дорожными
сумками и разбросанными повсюду вещами, подобрала с пола бумажки.

Закончив пылесосить, она перестелила постель, и тут ей захотелось послать парижанам
маленький привет. Она взяла вышитую ночную
рубашку молодой женщины и аккуратно разложила ее на постели, сильно собрав в талии. Рубашка стала похожа на выставленную в витрине
соблазнительную вещицу, с нетерпением ждущую покупателя.

Вечер Элени провела с дочерью Димитрой — та
помогла ей приготовить ужин и вымыть посуду. Ужинавший вместе с ними Панис рассказал,
как провел день, а потом отправился к друзьям
в кафе. Яннис позвонил и предупредил, что поест с приятелями в городе. Такое случалось часто:
в шестнадцать лет он жил по большей части вне
дома. Димитра рано пошла спать, а Элени еще
некоторое время сидела у телевизора и рассеянно смотрела какой-то серьезный фильм: пропустив начало, она не могла понять, в чем там
дело.

На следующее утро она встала первой, сварила всем кофе и пошла на работу.

Ветер немного стих. На море не было барашков — значит, день обещал быть теплым, погожим. Элени вспомнила, что хотела принести
что-нибудь вчерашней собаке, но сегодня ее уже
не было. Элени оставила кусок хлеба на маленькой скале, на самом виду. Как обычно, она пришла на работу в шесть десять и была встречена
радостным щебетанием хозяйки.

Убрав уже с десяток номеров, она часов около
десяти увидела выходящих из номера французов. Довольные, они шли на завтрак.

Элени решила подождать, пока они совсем
уйдут из гостиницы. Она не любила, когда во
время уборки неожиданно вернувшиеся клиенты толклись возле двери. Элени становилось
не по себе, если другие из-за нее испытывали
неудобства. Кто-то в такой ситуации старался
завязать разговор, начинал говорить на английском, которого Элени не знала, но в целом понимала, потому что разговор всегда был о погоде.
Словом, прежде чем окунуться в интимную атмосферу номера, Элени дожидалась, когда поле
деятельности будет свободно.

В десять тридцать она вошла наконец к французам. Приступила к уборке, проделывая все те
же движения, что и накануне. Когда она пылесосила пол, позади нее что-то упало. Она наклонилась, чтобы это поднять, и увидела деревянную фигурку. Обернулась: на столике лежала
шахматная доска с белыми и черными фигурами.
Недоигранная партия.

Элени внимательно рассмотрела фигурку,
которую держала в руке. Это была черная пешка.
Элени хотела было поставить ее на место, но
куда? Элени понятия не имела, где она могла
находиться. Такие же фигурки стояли по всей
доске. Замерев с пешкой в руке, пристально
глядя на доску, Элени пыталась уяснить хоть какую-то закономерность. Так ничего и не поняв,
она поставила фигурку рядом с доской и доделала уборку. Ей было неприятно оттого, что она
испортила незаконченную игру, но потом она
успокоилась: раз таких на доске много, значит,
фигура не очень ценная. Может, это не так уж
и важно.

В качестве извинения она, прежде чем уйти,
вновь красиво выложила на постели ночную рубашку. Остаток рабочего дня прошел спокойно. После полудня, вернувшись в город, Элени увидела Паниса на террасе «Арменаки», небольшого
припортового трактира. Она остановилась на
минутку — поболтать с мужем и хозяином заведения, невысоким коренастым мужчиной,
чуть постарше Паниса. Хотя всю свою жизнь он
провел в Наксосе, все называли его Армянином,
наверное из-за его происхождения. Он предложил ей стаканчик анисовой водки, и она выпила
в компании двух мужчин. Сезон только начался,
а солнце уже палило нещадно.

Сидя на затененной террасе, Элени наслаждалась минутой отдыха. Скинула туфли, вытянула отекшие ноги, прикрыла глаза. Слушала
мерное журчание разговора и пение желтых
канареек, которых Армянин держал в двух маленьких, подвешенных над столиками клетках.
Птички, издавая высокие нотки, перекликались
друг с другом из своего заточения, будто участвовали в певческом конкурсе. У хозяина была
и третья птичка, тоже живущая в клетке на свежем воздухе. Он ухаживал за ней не меньше,
чем за другими, но она не пела. Армянин совершил ошибку, назвав ее Тарзаном: с таким именем она, наверное, совсем иначе воспринимала
этот мир.

Элени услышала сухое постукивание деревяшек друг о друга: это Армянин достал триктрак.
Мужчины начали партию. Элени слышала то
хриплый голос Паниса, время от времени комментировавшего игру, то высокий — Армянина.
Через несколько минут голоса стихли: мужчины
играли молча, целиком уйдя в захватывающий
мир игры.

Элени вдруг вспомнился маленький деревянный воин, которого она уронила в номере
французов, лишив места в шахматном строю.
Она мысленно увидела его, одиноко стоящего
рядом с шахматной доской, будто наказанного
за какой-то проступок. Сама не зная почему,
Элени расстроилась.

— Эле-е-е-ни!

Наверное, она задремала — только с третьего раза услышала, что ее зовут. Она вздрогнула и огляделась, не сразу сообразив, где находится, — сон унес ее далеко. По ту сторону
дороги, стоя возле мола, ее подруга Катерина
усиленно подавала ей знаки.

— Эле-е-е-ни! Зайди ко мне. Угощу пахлавой.

Элени потянулась, встала и попрощалась
с мужчинами, все так же склоненными над игрой. Те, даже не взглянув на нее, что-то пробурчали в ответ.

В квартире у Катерины царил полумрак—только
так и можно было спастись от жары. Хозяйка
хлопотала возле газовой плиты — варила кофе.
Большое блюдо с истекающей медом пахлавой
стояло на столе, на кружевной салфетке. Эти
салфетки были предметом гордости Катерины, считавшей, что именно они придают ее скромному жилищу тот самый уют, который отличает
дома состоятельных людей.

Женщины уселись за стол и принялись болтать, потягивая сладкий кофе и время от времени отрезая себе по маленькому кусочку липкого золотисто-желтого лакомства.

Элени и Катерина знали друг друга с детства. Ничто из того, что происходило на
улицах их города, не ускользало от внимания Катерины, сделавшей распространение
информации главным делом своей жизни.
К слову сказать, она могла отдаваться этому занятию душой и телом, поскольку не имела ни
мужа, ни детей, которые требовали бы к себе
постоянного внимания.

Не один час прошел в разговорах о жизни
знакомых горожан и в предположениях относительно того, кто, что и с кем. Элени больше слушала, чем говорила. Она любила эти послеполуденные посиделки с закадычной подругой — за
их умиротворяющую пустоту, за редкую возможность отдохнуть.

Было около восьми, когда Элени, вдруг
взглянув на часы, засобиралась домой. Выйдя от
Катерины, она пошла на центральную улицу купить что-нибудь к ужину.

Спускаясь по мощеной улочке, ведущей из Кастро — верхней части города, господствующей над портом, — в нижний город, Элени услыхала гудок теплохода и прибавила шагу. Панис
не любил, когда она слишком поздно накрывала
ужин. Если ему, голодному, приходилось ждать,
у него всегда портилось настроение.

Элени безропотно подчинялась маленьким
мужским капризам, переходящим от отца к сыну.
Она к ним уже привыкла. Ее отец тоже требовал,
чтобы завтраки, обеды и ужины, делящие его
рабочий день на определенные отрезки, подавались в строго отведенное для них время. Для
близких ей мужчин регулярность приема пищи
служила своего рода защитой от превратностей
жизни. Как будто смерть не может сделать свое
страшное дело, если вы садитесь ужинать всегда
в восемь вечера. У мужчин и женщин на этот
счет разные взгляды — Элени это понимала.
Мужчины называют такого рода представления
внутренними убеждениями, что никоим образом не меняет их сути.

Внезапно Элени остановилась посреди
улицы. У нее родилась идея: «Панису на день
рождения я подарю шахматы. Мы будем вместе
учиться играть».

Эта мысль легла ей на душу подобно тому,
как вечернее шелковое платье нежно ложится
на обнаженное плечико танцовщицы в сверкающем свете люстр. Она не будет гулять вечером
по Елисейским Полям, не будет пить кофе на
Больших бульварах и не выучит этот удивительный язык. Зато она будет играть с мужем в шахматы, как играют состоятельные парижане.

В голове Элени еще никогда не рождались
столь смелые и безрассудные планы. У нее даже
дух захватило.

Опубликован «длинный список» претендентов на «Русскую Премию»

Оргкомитет международного литературного конкурса «Русская Премия» 01 марта 2011 года объявил «длинный список» претендентов на премию по итогам 2010 года. В него вошли произведения 36 русскоязычных писателей и поэтов из 12 стран мира: Азербайджана, Германии, Израиля, Казахстана, Латвии, Нидерландов, Польши, США, Украины, Франции, Эквадора и Эстонии.

Всего к участию в конкурсе 2010 года поступило 642 заявки от писателей и поэтов из 42 стран мира. Наибольшее количество произведений зарегистрировано в номинации «малая проза» — 212 сборников рассказов и повестей подано к участию в конкурсе. В номинациях «крупная проза» и «поэзия» зарегистрировано 120 романов и 175 поэтических сборников соответственно. Наибольшее количество заявок поступило из Украины, Израиля, Германии, Казахстана, США и Эстонии.

В жюри конкурса 2010 года под председательством главного редактора журнала «Знамя» Сергея Чупринина вошли: поэты Тимур Кибиров (Россия) и Александр Кабанов (Украина), писатели Андрей Курков (Украина), Елена Скульская (Эстония), Герман Садулаев (Россия) и литературные критики Александр Архангельский (Россия) и Борис Кузьминский (Россия).

«Длинный список» претендентов на «Русскую Премию»-2010 год

Номинация «поэзия»:

  1. Бирюков Сергей (Германия), «Человек в разрезе. Книга стихов»;
  2. Горбаневская Наталья (Польша), «Прильпе земли душа моя. Сборник стихотворений 1956 — 2010 гг.»;
  3. Дашкевич Ольга (США), «Яблочный джем. Сборник стихотворений»;
  4. Касьян Елена (Украина), «До востребования. Сборник стихотворений»;
  5. Китасова Инна (Эквадор), «Поэтический сборник»;
  6. Славин Лев, «Сон первый. Стихи»;
  7. Стесин Александр (США), «Часы приема»;
  8. Урванцева Нина (США), «Вышивание нитью Ариадны. Сборник стихотворений»;
  9. Херсонская Людмила (Украина), «Стихи»;
  10. Херсонский Борис (Украина), «Пока не стемнело. Книга стихов».

    Номинация «малая проза»:

    1. Roksolana (Украина), сборник малой прозы «Мой дом на берегу»;
    2. Алекс Тарн (Израиль), «Повести Йохана Эйхорна»;
    3. Атаев Олег (Израиль), повесть «Голод»;
    4. Афанасьева Анастасия (Украина), «Говорить и записывать. Книга прозы»;
    5. Дубинянская Яна (Украина), сборник малой прозы «В эпизодах»;
    6. Иванов Андрей (Эстония), повесть «Кризис»;
    7. Левинзон Леонид (Израиль), сборник рассказов «Полет»;
    8. Ниязов Рустам (Казахстан) сборник рассказов «Страхи любимого города»;
    9. Олексюк Алексей (Казахстан), рассказы «Земные пути»;
    10. Серебрянский Юрий (Казахстан), повесть «Destination. Дорожная пастораль»;
    11. Шешкаускас Максим (Латвия) повесть «Право на выбор».

    Номинация «крупная проза»:

    1. Буланова Оксана, (Азербайджан), роман «Двое»;
    2. Вачедин Дмитрий (Германия), роман «Снежные немцы»;
    3. Ганин Глеб (Украина), «Мардыба интервью. Маленький роман»;
    4. Дворкин Эдуард (Германия), роман «Игрушка случайности»;
    5. Калаус Лиля (Казахстан), «Фонд последней надежды. (Пост)колониальный роман»;
    6. Костевич Ирина (Казахстан), «Мне 14 уже два года. Подростковый роман);
    7. Любинский Александр (Израиль), роман «Виноградники ночи»;
    8. Мациевский Константин (Украина), роман «Предисловие»;
    9. Нгуен Кристина (Украина), роман «Жирный»;
    10. Павлов Александр (Украина), роман «Снег на болоте»;
    11. Палей Марина (Нидерланды), «Хор. Роман-притча»;
    12. Р. Марлоу (Латвия), роман «Пять баксов для доктора Брауна»;
    13. Рафеенко Владимир (Украина), «Московский дивертисмент. Роман-илиада»;
    14. Хазов Сергей (Франция), роман «Другое детство»;
    15. Шушарина Татьяна (Казахстан), роман «День восьмой: эволюция продолжается».

    Из 22 номинантов на соискание специального приза Оргкомитета и жюри конкурса «За вклад в развитие и сбережение традиций русской культуры за пределами Российской Федерации», были отобраны 3 претендента.

    1. Абдуллаев Евгений (Узбекистан) — «За создание литературного объединения „Ташкентская школа“; организацию и проведение „Ташкентского открытого поэтического фестиваля“ (2001 — 2008гг.) и издание альманаха „Малый шелковый путь“»;
    2. Краснящих Андрей и Цаплин Юрий (Украина) — «За издание русскоязычного литературного журнала „©оюз Писателей“ („©П“) и проведение ежегодного литературного фестиваля „Окна роста“»;
    3. Чкония Даниил и Щиголь Лариса (Германия) — «За издание журнала русской литературы „Зарубежные записки“».

    «Короткий список» конкурса «Русская Премия» будет объявлен во второй половине марта, победители — названы на VI Церемонии награждения, которая состоится в Москве в конце апреля 2011 года.

    Источник: оргкомитет международного литературного конкурса «Русская Премия»

Герой политического триллера

Авторское предисловие к книге Эдуарда Тополя «Горбачевская трилогия»

О книге Эдуарда Тополя «Горбачевская трилогия»

Обязан признаться, как на духу: с 1989-го по 2003 год я старательно избегал встреч с Михаилом Горбачевым. Просто трусил —
ведь, как ни крути, а еще за четыре года до ГКЧП я опубликовал в
США роман «Завтра в России», где с точностью почти до одного
дня предсказал этот путч, арест Горбачевых на даче и другие свершившиеся потом исторические подробности августа 1991 года. А
когда в «Журналисте» напечатали первые главы романа «Кремлевская жена», мне позвонили из редакции журнала и сказали, что разгневанная Раиса Максимовна приказала журнал закрыть. Ну как
после этого встречаться с Горбачевым? Даже когда в Останкино мы
как-то участвовали с М.С. в одной телепередаче, я умудрился разминуться с ним буквально на несколько секунд.

Но в 2003-м Наталья Рюрикова, директор галереи «Дом Нащокина», пригласила меня на открытие какой-то выставки, и там я
буквально лицом к лицу столкнулся не только с Михаилом Сергеевичем, но и с Генри Киссинджером, который прилетел тогда к Горбачеву в гости. Достав из сумки только что вышедший «Роман о любви и терроре», я, как перед прыжком в воду, набрал в легкие воздух
и шагнул к Горбачеву: «Михаил Сергеевич, хочу подарить вам свой
новый роман…»

И вдруг…

Приобняв меня за плечо, М.С. отвел меня от Киссинджера и с
партийной прямотой сказал сразу на «ты»:

— Книжку-то я возьму. Но лучше, чем обо мне, ты все равно ничего не написал…

Роман «Завтра в России» родился из предчувствия тектонического взрыва советской империи, когда Горбачев произнес, как заклинание, волшебные слова: «перестройка», «ускорение» и «новое
мышление». Живя в то время в Торонто, я вдруг нутром почувствовал, чем это может кончиться, выписал с радиостанции «Свобода»
дайджест советской прессы и стал раскладывать пасьянс из тех социальных и политических сил, которые были за и против перестройки в СССР. Но никакая перестройка у меня в романе не шла без
реабилитации Бухарина и Троцкого. И где-то в десятой, кажется,
главе я на эту реабилитацию решился, сам изумляясь фантастичности этого шага и отнеся эту реабилитацию куда-то на третий или
даже четвертый год перестройки. Но каково же было мое изумление, когда я получил газеты с сообщением, что Горбачев уже сейчас, в 1987-м, реабилитирует и Бухарина, и Троцкого!

Действительность двигалась согласно сюжетному ходу моего
романа, но опережала его во времени, и мне пришлось ускорить действие романа — в точном соответствии с лозунгом Горбачева об ускорении.

Впрочем, одних — как бы это сказать? — социально-политических выкладок и расчетов мало для романа, нужно было понять характер самого Михаила Сергеевича, понять, что же им движет. Но
сделать это, живя в Торонто, было невозможно — гигантские речи
Горбачева, с которыми он выступал на заре перестройки и которые
публиковались в «Правде», были, как и его книга о «новом мышлении», полны и даже переполнены шелухой партийной риторики, как
речи Хрущева, Брежнева и Фиделя Кастро. Не знаю, возможно, таким образом М.С. пудрил мозги и вешал марксистско-ленинскую
лапшу на уши своим коллегам по Политбюро, скрывая от них свой
план реформировать совковую систему, но, так или иначе, найти
живое слово в этих газетных публикациях было просто невозможно — сколько я их ни изучал. И тогда я выписал со «Свободы» стенограммы речей М.С., которые радиостанция «Свобода» записывала чуть ли не из космоса, во всяком случае — прямо с микрофонов,
перед которыми Горбачев выступал в Красноярске, Иркутске и в
других городах во время своих вояжей по стране. Это были речи без
правки тассовских редакторов, в них были зафиксированы и простые оговорки, и даже кашель Горбачева. И вот по этим стенограммам я смог из гигантского количества банальной коммунистической
риторики вылущить то, что искал, — вкрапления живой речи, приоткрывающие подлинный характер Михаила Сергеевича. Там это
было очень наглядно: десять минут коммунистического пустомельства и вдруг — минута живой, от себя, речи. Или — в ответ на какой-то вопрос простых слушателей — М.С. говорит без начетничества,
здраво и живо.

Так, с помощью самодельного лингвистического анализа, я смог
наконец представить себе своего главного героя…

В 1987-м роман был закончен, но все четырнадцать моих западных издателей дружно от него отказались. Еще бы! Запад упивался горбоманией, огромные портреты М.С. висели по всей Европе,
США и Японии, а гигантские неоновые «GORBI» днем и ночью
сияли над Таймс-сквером в Нью-Йорке, Елисейскими Полями в
Париже и вообще во всех западных столицах. А я в своем романе
предрекал ГКЧП, коммунистический путч и арест Горбачева. Один
из издателей так и сказал: «Даже если это правда, нам такая правда
не нужна!»

Только в 1988 году роман был опубликован в Нью-Йорке в газете «Новое русское слово», а в мае 1991-го, то есть за три месяца до
путча, — в Махачкале. В нем ГКЧП начинается 20 августа, а в жизни он начался 19-го. Но и эта неточность имеет объяснение: в 1987-м
я просто поленился вычислить, что будет 20 августа 1991 года —
суббота или воскресенье, и провел 20 августа мощную демократическую демонстрацию, а затем… Цитирую по книге:

«20 августа… Партия продемонстрировала народу, что ее связь
с армией, КГБ и милицией осталась неразрывной. Объединенные силы
КГБ, армии и милиции разогнали прогорячевских демонстрантов с
помощью танков, водометов и слезоточивых газов и в ночь на 21 августа произвели массовые аресты…

Местонахождение и физическое состояние самого Михаила Горячева неизвестны. Сегодня в «Правде» опубликовано «Правительственное сообщение», обвиняющее Запад в инспирировании беспорядков. Заявление подписано не Горячевым, а анонимным Политбюро. Многие эксперты считают, что эра горячевского правления
закончилась и за кремлевской стеной идет ожесточенная борьба за
власть.

По всеобщему мнению, в ближайшее время будут официально за»
крыты все частные и кооперативные предприятия… и партия восстановит свой полный контроль над обществом…»

Я думаю, Виктор Коротич до сих пор жалеет, что, продержав у
себя в столе рукопись этого романа весь 1990 год, он так и не рискнул опубликовать его тогда в «Огоньке». А позже оказалось, что в
романе были указаны не только все составные силы, на которые
опирались руководители ГКЧП, но и то, что Горбачев будет изолирован и упрятан на даче. Правда, в романе эта дача была в Сибири, а
не в Форосе. Зато когда Янаев дрожащим голосом читал по телевидению свое обращение к стране, у меня мурашки побежали по
коже — мне показалось, что он просто читает из моей книги…

Что еще вспомнить? Почти анекдотическую ситуацию с романом «Кремлевская жена». Я не претендую на лавры Ларисы Васильевой, автора книги «Кремлевские жены», я просто восстанавливаю
хронологию публикации романов о «женах». Обязан сразу сказать, что
первенство принадлежит американскому роману «Голливудские жены»,
который вышел в году эдак 1984-м. Потом, наверное, в 1985-м, был
роман «Вашингтонские жены», тоже американский. И вот тогда мне
пришла в голову идея книги «Кремлевские жены» — чисто по аналогии. Но я в то время жил в Бостоне, никаких архивных документов по Крупской, Аллилуевой и другим кремлевским женам добыть,
конечно, не мог и, поносившись с этой идеей, переплавил ее из замысла документального романа в роман художественный. И тут мне
снова помогли газеты. В Америке в это время был довольно шумный
скандал по поводу того, что Нэнси Рейган, оказывается, составляет
рабочее расписание своего мужа-президента строго в соответствии с
указаниями его личного астролога. Я вспомнил, что на Новый год все
западные газеты публикуют предсказания астрологов относительно
будущего каждого известного лица — Горбачеву, помню, сразу несколько астрологов предрекали роман со шведской стюардессой.

Так, из мелкого эпигонства, я имею в виду название книги «Голливудские жены», а также из скандала о влиянии астролога на работу президента США и новогодних газетных пророчеств родился
замысел романа «Кремлевская жена». С ним тоже случилось нечто
мистическое. Фабула этого романа в том, что Лариса Максимовна
Горячева получает предупреждение американской ясновидящей о
предстоящем покушении на президента Горячева. И пытается это
покушение предотвратить.

Так вот, сразу после выхода этой книги в России меня разыскал
мой вгиковский приятель Леонид Головня, режиссер фильмов «По
тонкому льду», «Матерь человеческая» и др. Леня решил экранизировать «Кремлевскую жену» и пригласил меня в Москву. Я прилетел, и в тот же день он повез меня в отель «Рэдиссон-Славянская»
знакомить с консультантами нашего фильма, сказав по дороге со
значением: «Это ребята из „Девятки“».

Будучи по происхождению «совком», я понял, что речь идет о
Девятом управлении КГБ, которое в то время занималось охраной
первых лиц государства.

Консультанты оказались молодыми плечистыми мужиками, но
и к этому я был готов, меня изумило другое, меня изумил их вопрос.
Они сказали:

— Эдуард, как вы узнали об этой истории? Ведь о ней знают всего несколько человек, и все мы дали подписку о неразглашении.

Я удивился:

— О какой истории? О чем вы говорите?

— Ну как же! — сказали они. — Три года назад мы работали в
«Девятке», в команде, которая готовила визиты Горбачева за рубеж.
Знаете, когда президент страны летит за границу, то дней за десять
до него туда вылетает целая команда, которая этот визит готовит.
Мы проверяем все, вплоть до канализационных люков на аэродроме, куда должен сесть самолет нашего президента. И в тот раз по его
маршруту часть нашей команды полетела в Стокгольм, а часть — в
Осло. Там мы все подготовили, проверили, до минуты отработали
расписание Горбачева — когда он встречается с правительством, когда с прессой, когда с бизнесменами и общественностью. И вдруг —
буквально накануне прилета Горбачева — ночью нас вызывает наш
генерал и говорит: «Все завтрашнее расписание Горбачева отменяется, кроме его встречи с правительством». Как? Почему? Он говорит:
«Наше руководство в Комитете получило шифровку из Вашингтона,
из ЦРУ, о том, что, согласно предсказанию их астролога, завтра на Горбачева будет совершено покушение». И мы, конечно, отменили все
встречи Горбачева, мы ходили с ним рядом просто живым щитом, а
потом все дали подписку о неразглашении этого инцидента. А вы?
Как вы узнали об этом случае?

Убеждать их в том, что я выдумал весь сюжет романа, было просто бесполезно, они решили, что у меня есть рука в КГБ…

Конечно, при желании за всеми этими совпадениями вымысла
и реальной жизни можно углядеть некую мистику. Но я никакой
мистики тут не вижу, я думаю, что все очень просто: и жизнь, и писатель кроят свою продукцию из одного и того же исторического и
социального материала, только у жизни этого материала больше, и
потому в жизни многое более драматично. Но с другой стороны,
менее занимательно.

А чтобы это не выглядело кокетством, расскажу о своей работе
над «Красным газом».

Это был мой четвертый роман, и я трусил ужасно. Потому что
когда пишешь первый или второй роман и тебя еще никто не знает,
то писать легко — никакой ответственности, пиши как хочешь. Но
после международного успеха первых трех романов наступает мандраж уронить марку. К тому же в трех первых романах я выложил
почти весь запас своих знаний по кремленологии и прочим атрибутам советской жизни и, самое главное, выпустил пар своей ненависти к коммунистическому режиму. Правда, в моем журналистском
багаже оставался материал, который я еще не трогал, — Заполярье,
сибирская нефть. А я считал себя докой в этой области — как корреспондент «Комсомольской правды» и «Литгазеты» я в юности раз
двадцать бывал в Заполярье, написал серию очерков и статей об
открытии сибирской нефти, вытащил из забвения и изгойства истинного первооткрывателя тюменской нефти Фармана Курбановича
Салманова, торчал на вахтах с бурильщиками в сорокаградусный
мороз, кормил комаров с геологами, пил спирт с полярными летчиками и оленью кровь с ненцами…

Короче, я знал, что по части фактуры этот роман у меня в кармане.

Но завязки, фабулы, интриги и персонажей не было.

И я отправился в библиотеку — сначала в Нью-Йоркскую публичную, а затем в библиотеку Колумбийского университета. Должен попутно заметить, что эта библиотека меня потрясла. Девять
этажей двух гигантских книгохранилищ совершенно открыты для
студентов — вы можете там просто поселиться, брать с полок книги,
работать с ними прямо там же, в хранилище, ставить обратно на
полку и брать новую книгу. А можете на тележке вывезти в читальный зал хоть сотню книг и читать их с утра до ночи или ксерокопировать…

И вот ровно три месяца я ежедневно отсиживал в этой библиотеке по десять — двенадцать часов. Я прочел не просто все, а абсолютно все, что было опубликовано за последние двести лет по-русски и по-английски о жизни эскимосов. Все книги, отчеты географических экспедиций Мильтона, Миллера и Георги, журнальные и
газетные публикации. Я не пропускал ничего, буквально утюжа полки с литературой по эскимосам — как советским, так и американским. И все этнографические и прочие подробности жизни и быта
эскимосов старательно переписывал в свои блокноты. Можно сказать, что я просто заливал свои баки этим материалом, ожидая, когда — то ли от переполнения, то ли от какой-нибудь искры — весь
этот материал вспыхнет во мне единым замыслом.

И что вы думаете? В конце третьего месяца, когда жена решила,
что я завел роман с какой-то студенткой Колумбийского университета (а там и правда было в кого влюбиться!..), так вот, в конце третьего месяца моего заточения в библиотеке Колумбийского университета я наткнулся на тонкую ветхую книжонку «Ненецкие сказки
и былины» издания 1933 года. И в этой книжке прочел былину о
семи ненецких братьях-богатырях и их семи сестрах. Однажды, вернувшись с охоты, братья обнаружили, что враги разрушили их
чумы, угнали их оленей, а над сестрами надругались. Братья вскочили на ездовых оленей, догнали врагов и… Цитирую: «Сколько
врагов было, всех перебили. У живых уши и хотэ отрезали и заставили их эти хотэ съесть. Так наши отцы за свою кровь и позор мстили, так сыновья и делают!»

Когда я прочел эти строки, я пришел домой и сказал:

— Всё, у меня есть фабула романа, завтра я сажусь его писать.
И действительно, эти три строки о жестокой и оригинальной
ненецкой мести стали пружиной всего романа, они как бы «навернули» на себя весь остальной экзотический материал. Книга вышла
сразу на четырнадцати языках в США, в Европе и в Японии, и некоторые американские критики в своих восторгах по поводу этой экзотики заходили так далеко, что приписывали книге «смак прозы
Хемингуэя»…

24 января 2011 года в Манеже на открытии выставки «М.С. Горбачев. Перестройка» кто-то из журналистов спросил меня:

— А вы почему пришли сюда? Вы как относитесь к Горбачеву?

— С почтением и благодарностью, — сказал я. — Во-первых, он
вывел советские войска из Европы и Афганистана и тем самым избавил мир от Третьей мировой войны. Но не это главное. Самое главное: отменив цензуру, он сделал возможным публикацию моих книг
в России — даже той, которая не понравилась его жене! Поэтому —
хай живэ, тода раба и God bless him!

Muse дадут концерт с Петербурге

Muse. The Resistance Tour

20 мая в СКК «Петербургский»

Победители GRAMMY 2011 в номинации «Лучший рок-альбом»

Победители NME Awards 2011 в номинации «Лучшая британская группа»

Сопротивление бесполезно: к нам едет Стадионная Группа Номер Один в Мире, каждую песню превращающая в экстравагантную рок-оперу в миниатюре. Каждый концерт Muse становится грандиозным шоу с мощным свето- и видеорядом, затмевающим даже масштабные танцевальный рейвы. И это, поверьте, настоящий рок — стоит ли говорить, что во время одного из туров лидер группы Мэттью Беллами разбил 140 гитар и попал в книгу рекордов Гиннеса.

Ныне Muse — настолько популярная группа, что за право организовать их концерты борются десятки промоутерских компаний. Многие прекрасно помнят концерт Muse в Ледовом дворце, когда на их выступление съехалась вся страна, причем некоторые зрители мужественно добирались до города несколько дней на поезде. На сцене эти трое не щадили ни себя, ни слушателей. Концерт смотрелся, как преодоление человеческих возможностей…

Любовь России к Muse — счастливая история. Беллами признавался в интервью The Guardian: «Я восхищаюсь Рахманиновым и Чайковским, и наше звучание — это смесь их фортепьянных пассажей и реально тяжёлого рока. И я полагал, что русские прочувствовали веяния своей культуры в наших песнях, и в этом кроется подлинная причина нашей популярности в России».

Заказ билетов по телефону 303-33-33 и на сайте www.muzbilet.ru. С 4 по 20 марта билеты в продаже только в Muzbilet.ru. Количество билетов ограничено.

Источник: NCA

Что может быть лучше плохого начала жизни

Отрывок из книги Джона Ллойда и Джона Митчинсона «Книга мертвых»

О книге Джона Ллойда и Джона Митчинсона «Книга мертвых»

Ранний опыт формирует характер человека и путь, каким пойдет его дальнейшая жизнь, так что плохой старт может разрушить все шансы на успех. Но есть и другой, более загадочный путь — тот, что, начавшись ужасней некуда, приводит к поистине выдающимся результатам. Как заметил канадский романист Робертсон Дэвис: «Счастливое детство сломало не одну многообещающую судьбу».

Среди известных исторических личностей немало тех, чье детство было загублено либо ранней смертью отца, либо его отсутствием, либо его несносным нравом. Мы выбрали лишь восемь из них, однако список легко можно увеличить в десятки раз. Стоит лишь повнимательней приглядеться, и они прорастут повсюду: Конфуций, Цезарь Август, Микеланджело, Петр Великий, Джон Донн, Гендель, Бальзак, Ницше, Дарвин, Юнг, Конан Дойл, Алистер Кроули — все жертвы того, что современный психолог назвал бы «несоответствующим родительствованием».

За 500 лет со дня своей смерти Леонардо да Винчи (1452–1519) стал для нас образцом гения-одиночки, идеалом ренессансного «универсального человека». Считается, что, как и в случае с Шекспиром, мы, хоть и до мельчайших деталей изучили его труды, практически ничего не знаем о нем самом. Но это миф. В реальности — и опять, как с тем же Шекспиром, — о Леонардо мы знаем гораздо больше, чем о большинстве его современников. Мы знаем, что он был незаконнорожденным — внебрачным сыном нотариуса из небольшого горного городка Винчи в Италии — и что мать его, Катерина, была то ли местной крестьянкой, то ли рабыней-арабкой. (Недавний анализ чернильных отпечатков пальцев художника указывает, скорее, на второе). Узнав о беременности, отец Леонардо, Пьеро, поспешно пристроил Катерину замуж за местного мастерового со вздорным нравом и занимавшегося обжигом известняка, и юный Леонардо оказался покинутым. Отец его позже женился еще четырежды и наплодил полтора десятка детей; мать также нарожала новых детей и отказалась обращаться с Леонардо как с собственным ребенком. Но что еще хуже, будучи рожденным вне брака, Леонардо не мог поступить в университет и получить уважаемую профессию: врача или юриста.

И Леонардо ушел в свой собственный сокровенный мир: изобретательства и наблюдений. Ключ к пониманию его гения отнюдь не в его картинах, какими бы экстраординарными и новаторскими они нам ни представлялись, но в его записных книжках. Тринадцать тысяч страниц — записей, эскизов, диаграмм, философских наблюдений, списков — являют один из наиболее полных отчетов о работе человеческого ума, когда-либо изложенных на бумаге. Его любознательность не знала границ. Он разбирал окружающий мир буквально на части, оставляя письменные свидетельства по ходу процесса. Это было исследование «из первых рук»: ему требовалось убедиться во всем воочию, во всех смыслах этого слова. За свою жизнь Леонардо лично анатомировал более трех десятков человеческих трупов — и это притом, что занятие сие в те времена расценивалось как тяжкое преступление. И проделывал он это вовсе не из медицинских соображений, нет, Леонардо просто хотелось повысить точность своих рисунков, добиться более глубокого понимания того, как работает тело человека. (Он неоднократно поднимал на смех изображения людской плоти, выполненные другими художниками, заявляя, что они напоминают «мешки орехов»). Записные книжки изобилуют потоком изобретений, как фантастических, так и вполне утилитарных: первый «танк», первый парашют, гигантский осадный арбалет, кран для отвода воды из рвов, первый в истории смеситель для ванн, складная мебель, акваланг, механический барабан, автоматически открывающиеся и закрывающиеся двери, машина для изготовления блесток и более мелкие приспособления: для производства спагетти, заточки ножей, нарезки яиц и ручной пресс для чеснока. Здесь же Леонардо фиксировал и свои поразительные представления о мире природы: он первым обнаружил, что возраст дерева можно определять по числу годовых колец, и объяснил, почему небо синее, за триста лет до открытия молекулярного рассеяния лордом Рэлеем.

Листки его записных книжек — все равно, что статьи большой рукописной иллюстрированной энциклопедии. Бумага в то время была недешева, так что каждый дюйм испещрен аккуратным почерком Леонардо, причем писалось все задом наперед, перевернутыми буквами так, что разобрать написанное можно было только с помощью зеркала. Никто не знает, почему Леонардо писал шиворот-навыворот. Возможно, левше Леонардо легче было писать справа налево; а может, он просто не хотел, чтобы кто-то присвоил его идеи. Какой бы ни была истинная причина, манера письма Леонардо — это идеальное физическое представление его странного гения. Ему было неважно, что думают о нем другие и вписывается ли он в их мещанский мир. Он стал вегетарианцем, когда таковых просто не было, поскольку любил животных и искренне им сопереживал. (Вот еще одна из причуд Леонардо: он покупал птиц в клетках и выпускал на волю). Несмотря на огромное число заказов от влиятельнейших людей Европы, Леонардо редко доводил до конца начатые проекты. Для него было важно другое: свобода поступать так, как хочется ему, контроль над своей жизнью — то, чего он, брошенный ребенок, был лишен в детстве:

Я давно заметил, что люди достойные редко предаются безделью, полагаясь на ход вещей. Они идут и становятся ходом вещей сами.

Большинство из нас представляет себе Леонардо таким, как он выглядит на единственном своем автопортрете (подлинность которого не вызывает сомнений): шестидесятилетним, лысым, бородатым мудрецом-нелюдимом. Но молодой Леонардо совсем иной. Его современник и биограф Джорджо Вазари (1511–1574) не оставляет места для сомнений: Леонардо отличался «несравненной физической красотой». Кроме того, он был необычайно силен:

Есть нечто сверхъестественное, когда в одном человеке объединяется столько красоты, изящества и мощи. Правой рукой он гнул железные подковы, словно те были сделаны из свинца.

И обаятелен:

Своею щедростью он собирал вокруг себя друзей и поддерживал каждого из них, бедного и богатого… его речь подчиняла любую, даже самую несгибаемую волю.

Однако попробуй вы ему возразить — и вам пришлось бы иметь дело с «ужасающей силой аргументации, подкрепленной памятью и интеллектом». Таков он, Леонардо, веселый флорентинец и прожигатель жизни; тот, кого по доносу обвинили (и оправдали) в содомии; чей юный ученик и компаньон был известен как Салаи («дьяволенок»); не по годам развитый художник, чьи «порнографические» рисунки, по словам искусствоведа Брайана Сьюэлла, были украдены из Королевской коллекции Виндзорского замка «прославленным немецким искусствоведом» в плаще a la Шерлок Холмс:

Нет сомнений, что эти рисунки вызывали один лишь стыд, и я думаю, все облегченно вздохнули, узнав, что их больше нет.

И мудрый старец, и резвый молодой Адонис, оба были продуктами одной и той же самоуверенности Леонардо. Им двигала жажда знаний, желание найти всему собственный ответ — процесс, который сам он называл saper vedere, «умение видеть». Познание, — писал Леонардо, — никогда не утомит ум. И это познание поддерживало его в детстве, оно же приводило в детский восторг уже в зрелости. Однажды в Ватикане Леонардо нацепил ящерице выкрашенные серебрянкой крылья и рога собственного изготовления, превратив ее в маленького «дракона», которым с удовольствием пугал папский двор. В другой раз он выпотрошил бычка и, прикрепив один конец кишки к кузнечным мехам, надул большой зловонный пузырь, который тут же заполнил кузницу, вынудив обескураженных зрителей спешно выбежать вон.

Леонардо был гением, но он не был непогрешимым. Он не изобретал часто приписываемые ему ножницы, телескоп или вертолет. Леонардо был не в ладах с математикой: дальше элементарной геометрии он так и не продвинулся, а его подсчеты нередко были ошибочными. Многие его наблюдения не выдержали проверку временем: так, он считал, что поверхность луны покрыта водой, которая отражает солнечный свет, — отсюда и лунное свечение; что у саламандр нет органов пищеварения, и что питаются они огнем; что писать «Тайную вечерю» (самое неоднозначное из его творений) по сухой штукатурке — это хорошая мысль. (Увы, то, что сегодня видим мы с вами — практически целиком труды реставраторов.) Посмертную славу Леонардо довольно долго связывали исключительно с небольшим наследием из тридцати завершенных картин, а потому он почти не оказал влияния на мировой научный прогресс. Его записные книжки — и их поистине революционное содержимое — удалось полностью расшифровать лишь в XIX веке.

Леонардо умер во Франции, в возрасте шестидесяти семи лет. Легенда гласит, что его новый покровитель, король Франциск I, находился у смертного одра мастера в его последние часы и даже якобы приподнял тому голову, дабы облегчить страдания. Не правда ли, заманчиво узреть в сей трогательной сцене символическое значение: брошенный ребенок, наконец получивший родительскую любовь, которой ему так не хватало в детстве. Однако все, чего Леонардо был лишен, он компенсировал с лихвой. Как сказал король: «В мире никогда не было человека, кто знал бы столько, сколько знал Леонардо».

* * *

В теоретизации на предмет последствий трудного детства пальма первенства, безусловно, принадлежит Зигмунду Фрейду (1856–1939). В 1910 г. он написал биографию Леонардо, основываясь лишь на одном из детских воспоминаний мастера, взятом из его записных книжек:

Когда я был в колыбели, коршун подлетел ко мне и открыл мне рот своим хвостом и много раз толкал меня хвостом в губы.

Всего одна фраза раскручивается у Фрейда в удивительную историю подавленных воспоминаний о материнской груди, символизма древних египтян и загадочной улыбки Моны Лизы, приводя к странному выводу: Леонардо был гомосексуалистом, ибо испытывал «бессознательную эротическую привязанность» к своей матери. Это сейчас слова Фрейда кажутся до боли знакомой интерпретацией, но тогда они звучали до дерзости самобытно. И, как всегда, Фрейд выдвигает ряд интересных мыслей. Переходя к отношениям Леонардо с отцом, он заявляет, что точно так же, как и отец, бросивший сына, сам Леонардо бросил своих «интеллектуальных детей» — свои картины — в угоду чистой науке. Неспособность Леонардо довести что-либо до конца, его по-детски искренняя погруженность в мир изысканий суть не что иное как способ оградить себя от страшной власти отца.

Если Фрейд и полагал, что нашел ключ к Леонардо, то, вероятнее всего, потому, что в жизни самого Фрейда это был ключевой вопрос. Фрейда отец не бросал, но сам Фрейд считал, что отец жестоко предал его. Якоб Фрейд был торговцем сукном, чей бизнес прогорел, когда маленький Зигмунд едва выучился ходить. Семья скатилась в нищету, и им пришлось перебраться из относительно комфортного моравского Фрайберга в и без того перенаселенный еврейский анклав в Вене. Как старший из восьми детей Зигмунд на себе испытал все тяготы бедности, сказавшиеся на отношениях между его родителями. Юный Фрейд презирал отца за его посредственность, неспособность удержаться ни на одной работе и того, что тот дважды был женат до брака с матерью Зигмунда. Рано научившись читать, мальчик вскоре нашел себе новых героев, претендентов на роль его суррогатных отцов: Ганнибала, Кромвеля, Наполеона. Когда ему, в возрасте десяти лет, разрешили придумать имя для новорожденного младшего брата, он остановился на Александре, в честь Александра Великого. Позже он назовет одного из собственных сыновей Оливером — в честь Оливера Кромвеля. В отличие от отца, мать свою Зигмунд обожал (как и она обожала сына): даже когда Фрейду было за шестьдесят, она продолжала звать его «мой любимый Зиги». Правда, у материнской преданности имелась и своя оборотная сторона. Зиги было два с половиной года, когда «его либидо проснулось» после того, как он увидел свою мать голой в поезде. После того случая Фрейд до конца дней панически боялся поездов и путешествий по железной дороге. Но что еще важнее, Зигмунд на собственном опыте проверил самую известную из своих теорий: «эдипов комплекс», подавленное желание убить своего отца и переспать со своей матерью. Неслучайно в гимназии, на выпускном экзамене по греческому языку Фрейд выбрал для перевода фрагмент из трагедии Софокла «Царь Эдип».

С тех пор секс, тем или иным образом, стал доминантой всей жизни Фрейда. Изучая медицину в Венском университете, он, в качестве первой своей научной работы, попытался разгадать тайну половой жизни угря. Несмотря на по меньшей мере четыреста располосованных рыбин, ему так и не удалось найти подтверждение наличия у самца угря семенников. Добейся Фрейд успеха в своей затее, и мы с вами, возможно, никогда не узнали бы о психоанализе. Разочаровавшись в рыбах, Фрейд взялся за неврологию и сформулировал теории, которые впоследствии должны были прославить его на весь мир. Для Фрейда это было чрезвычайно важно. Молодой врач, он все еще пребывал во власти своих детских фантазий, в которых представлялся себе героем. Своей невесте Марте он как-то рассказал, что уничтожил все личные бумаги за последние четырнадцать лет, включая письма, рефераты и рукописи статей — дабы скрыть подробности своей жизни, поставить в тупик будущих биографов и помочь создать миф о самом себе.

Часто (и не без оснований) считают, что Фрейд сводил всю психологию человека к сексу, — тем более удивительно узнать, что сам он оставался девственником вплоть до своей женитьбы в возрасте тридцати лет. После свадьбы его половая активность, по его же собственному признанию, была минимальной. (Фрейд был убежден, что секс вреден для его здоровья.) Его первым страстным увлечением (в тридцать лет) стала мать одного из его друзей. Фрейд вообще предпочитал держать женщин на безопасной эмоциональной дистанции: первая подруга появилась у него лишь в двадцать пять. В университетские годы Фрейд довольно близко сошелся с одним студентом-юношей, Эдуардом Зильберштейном. На самом деле, на протяжении всей жизни Фрейд имел дружеские связи с мужчинами, сильно напоминавшие влюбленность или роман. Нередко за близостью следовали полные драматизма ссоры и полный разрыв. Наиболее известным примером служат его отношения с Карлом Юнгом. На заре их союза эти двое могли проводить за прогулками и беседами по тринадцать часов в день. Однако мало-помалу вкралась взаимная паранойя. Фрейд полагал, что Юнг подсознательно хочет его убить и занять его место, и пару раз даже падал в обморок, когда Юнг заводил разговор о трупах. Юнг же, в свою очередь, подозревал, что испытывает к Фрейду половое влечение. Со временем их отношения приобрели характер вражды и в 1913 г. закончились ожесточенным разрывом, в результате коего «брутальный, самодовольный» Юнг еще лет пять находился в состоянии на грани психоза.

Для человека, бесконечно теоретизировавшего на тему семьи, отцом Фрейд был весьма своеобразным, если не сказать больше. За едой, вместо того чтоб по-отечески побеседовать со своими чадами, он выкладывал на стол какую-нибудь из последних своих археологических находок и начинал ее изучать. (Как-то он заявил, что прочел больше трудов по археологии, чем по психологии, а его кабинет был буквально завален орудиями труда времен неолита, печатями шумеров, богинями бронзового века, бинтами египетских мумий, исписанными древними заклинаниями, эротическими талисманами римлян, роскошными персидскими коврами и нефритовыми китайскими львами.) За ответом на вопрос «откуда берутся дети», он отправлял их к семейному педиатру. Фрейд был до такой степени убежден, что каждым сыном движет смертельное соперничество с отцом, что его собственным сыновьям было запрещено даже изучать медицину, не говоря уже о психоанализе. А вот младшую дочь Анну он, наоборот, психонализировал вдоль и поперек: она подробно делилась с отцом своими сексуальными фантазиями и эскападами в мир мастурбаций.

Всю жизнь Фрейд страдал от депрессий и паранойи. По рекомендации друга-терапевта Вильгельма Фляйсса, Фрейд пытался лечить перепады настроения кокаином. Фляйсс выработал весьма сомнительную теорию, согласно которой любое заболевание, будь то болезнь или проблема сексуального свойства, определяется костями и перегородками носа, и что кокаин способен облегчить эти симптомы. Первые результаты привели Фрейда в восторг: он даже убеждал свою невесту принять «чудодейственного лекарства», дабы «укрепить силы и придать румянец щекам». Однако после того как один из его близких друзей пристрастился к кокаину всерьез, Фрейд снизил дозу и перешел на сигары, выкуривая по двадцать штук в день. Они-то его, в конце концов, и сгубили, но прежде ему пришлось перенести тридцать мучительнейших операций в связи с карциномой рта. Врачи удалили Фрейду всю верхнюю челюсть и нёбо на правой стороне, и Фрейду пришлось вставлять специальную пластину-протез, чтобы он мог говорить и есть. Но это его не остановило: когда рот уже не открывался достаточно широко для сигары, он разжимал себе челюсти с помощью прищепки. Умер он спустя три недели после начала Второй мировой войны: доктор облегчил ему уход, впрыснув в вену смертельную дозу морфия.

В итоге Фрейд получил то, чего столь страстно желал с детских лет, — статус героя и всемирную славу, — хотя и не совсем так, как он себе это представлял. Жизнь Леонардо для Фрейда была примером перехода от чувственности рисования к научной интеллектуальности, а психоанализ он рассматривал как переход от невроза искусств к новой науке. В реальности же, — пусть даже все, кто сегодня проходит терапию, многим обязаны именно методам Фрейда, — его великие теории не выдерживают никакой критики. Лучше всего читать труды Фрейда, видя в нем не ученого-экспериментатора, но автора детективных романов, связывающего воедино обрывки улик с тем, чтобы предложить читателю неожиданный, изящный, захватывающий финал. Как рассказчику психологических мелодрам Фрейду почти нет равных, и остается лишь сожалеть о его решении отклонить предложение Сэма Голдвина в 1925 г.: сто тысяч долларов США за консультирование в голливудской картине «о настоящей великой любви». Увы, наши реальные жизни редко столь же хороши, как те истории, что мы рассказываем о них. Как заметил Вольтер: «Люди всегда будут безумными, и тот, кто считает, что может их излечить, — наиболее безумный из всех».

* * *

Жаль, что великий Фрейд не оставил нам своих мыслей о другом гении с неблагополучным детством — Исааке Ньютоне (1642–1727). Ньютон был сыном неграмотного норфолкского йомена, не умевшего написать даже собственного имени и умершего за четыре месяца до появления малыша на свет. Новорожденный, согласно собственным мемуарам Ньютона, был таким крошечным, что помещался в двухпинтовый котелок, и настолько хилым, что ему приходилось «обматывать вокруг шеи полотенце, дабы держать голову на плечах». Когда Исааку исполнилось три, мать вступила во второй брак — с преподобным Варнавой Смитом. Смит возненавидел мальчишку с первого взгляда и наотрез отказался держать его в своем доме, так что маленького Исаака отправили на попечение к бабушке. Как и Леонардо, он оказался в изоляции и спрятался в свой собственный мир — строительства и изобретений. В Грэнтаме он пугал обывателей, запуская в небо воздушного змея с прикрепленным к нему фонарем. Ньютон также смастерил солнечные часы, вбив колышки в стену дома своего школьного учителя. Маленький циферблат, вырезанный из стены, до сих пор хранится в Королевском научном обществе. Исаак ненавидел школу, учился из рук вон плохо и часто становился объектом насмешек одноклассников. В определенной мере несчастья Ньютона можно проследить по списку грехов, который он составил, будучи еще подростком: «Воткнул булавку в шляпу Джона Киза, чтобы тот укололся», «Украл вишневые косточки у Эдварда Стори» и «Отрицал, что сделал это», «Учинил каприз мистеру Кларксу из-за куска хлеба с маслом» и показательное: «Пригрозил отчиму и матери, что спалю их вместе с их домом».

Преподобный Смит умер, когда Ньютону было семнадцать лет, и мать тут же забрала сына из школы, чтобы перевалить на него хозяйство. Однако фермерство Исаак ненавидел даже больше, чем школу. Ему было скучно. К примеру, его посылали пасти овец, а он увлекался постройкой водяного колеса, и овцы разбредались повсюду, вытаптывая поля соседей. Однажды, когда он вел домой лошадь, та сбросила узду; Ньютон ничего не заметил и так и вернулся с одной лишь уздой в руке. Теперь ему хотелось одного — учиться. В конце концов, мать сдалась и отправила сына обратно в школу, где тот изумил всех, сдав выпускные экзамены на отлично.

Оттуда Ньютон был принят в кембриджский Тринити-колледж. Годы в Кембридже хоть и не стали для него катастрофой, но и блестящими их тоже не назовешь: видимо, причина здесь в том, что Ньютон большую часть времени проводил за чтением трудов Декарта, Коперника, Галилея — людей, чьи радикальные взгляды никак не вписывались в учебный план. Когда в 1665 г., во время свирепствовавшей в стране чумы, университет закрыли, Ньютон вернулся в Линкольншир, на свою фамильную ферму. В следующие восемнадцать месяцев, в полном одиночестве и деревенской тиши, он открыл законы движения и всемирного тяготения и сформулировал теории цвета и исчисления, навечно изменившие мир. Открытия Ньютона в математике, механике, термодинамике, астрономии, оптике и акустике делают его вдвое важнее любого из деятелей науки, когда-либо живших на Земле, а труд «Математические начала натуральной философии» (1687), вместивший в себя наиболее новаторские из его работ, является самой значимой из взятых в отдельности книг в истории мировой науки. По возвращении в Кембридж его, тогда еще двадцатишестилетнего молодого человека, избирают профессором, заведующим кафедрой математики (пост, который в наши дни занимает Стивен Хокинг). Спустя три года, в 1672-м, Ньютона принимают в Королевское научное общество и провозглашают одним из наиболее выдающихся людей свой эпохи.

До сих пор остается тайной, что же произошло с Ньютоном в те два знаменательных года, когда он созерцал горизонт, глядя поверх болот. Его одержимость говорит о том, что он мог страдать слабой формой аутизма, известной как «синдром Аспергера». Так это или нет, но Ньютон определенно был странным. Он часто забывал поесть, а когда ел, то делал это стоя за письменным столом. Порой он безвылазно торчал в лаборатории по шесть недель подряд, все это время поддерживая огонь в очаге. Бывало, принимая гостей, он выходил в кабинет за бутылкой вина и, пораженный какой-то мыслью, тут же усаживался за стол и начинал писать, при этом увлекаясь настолько, что напрочь забывал о сотрапезниках. Ньютон был разве что не помешан на малиновом цвете. Опись его имущества перечисляет: малиновое покрывало ангорской шерсти на кровати с малиновым балдахином, малиновые гобелены, малиновые портьеры, малиновый диван с малиновыми стульями и малиновыми же подушками. Ньютон был известным параноиком: на подоконнике он всегда держал открытый ящичек с гинеями — тест на проверку честности тех, кто работал на него. Он терпеть не мог искусство в любом его проявлении: поэзию он считал «наивной чепухой», а единственный раз, когда он удосужился сходить в оперу, то ушел, не дождавшись конца спектакля. При этом Ньютон был настолько тщеславен, что позировал для двух десятков портретов, а его убежденность в собственной уникальности ни разу не дала трещину. Однажды он придумал себе псевдоним, Jeova sanctus unus — анаграмму латинской версии его собственного имени, Isaacus Neutonus. Которая означала: «Единый святой Иегова».

Во всем этом прослеживается явная параллель с эгоцентризмом и самоуверенностью Леонардо, равно как и с рассеянностью некоторых более поздних мыслителей, таких как Эйнштейн. Все трое всерьез относились к самим себе; все трое, возможно, являлись невротичными чудаками; все трое были либо обделены формальным образованием, либо ненавидели его. Из них троих у Ньютона (что существенно) детство было наиболее трудным; кроме того, он тяжелее всех сходился с людьми. Воспоминания современников рисуют нам человека холодного, сурового, раздражительного. Даже его слуга не вспомнил, чтобы хозяин смеялся больше одного раза в жизни: да и то, когда его спросили, какой смысл изучать Эвклида. Малейшая критика выводила Ньютона из себя, повергая в тревогу и беспокойство, которые он мог погасить лишь яростной атакой на оппонента. Его жизнь омрачалась многолетними тяжбами с другими известными математиками, такими как Лейбниц и Роберт Гук. Единственная большая любовь в жизни Ньютона — молодой швейцарский математик по имени Николя Фацио де Фюйе. Разрыв их отношений привел к нервному срыву у Ньютона — первому из многих в его последующей жизни. Он почти наверняка умер девственником.

И все же, несмотря на сложности в жизни личной, в жизни общественной Ньютон имел заметный успех. Он первым из естествоиспытателей удостоился посвящения в рыцари и долгие годы являлся президентом Королевского научного общества, хотя и не достиг особых научных успехов после 1696 г. В тот же год он дал согласие занять пост Смотрителя Королевского монетного двора. При этом, вместо того чтобы принять должность как сугубо почетную, — каковой та, собственно, и являлась, — Ньютон воспринял свою новую роль более чем серьезно и взялся за дело с привычным для него фанатизмом. Дни напролет он проводил в жизнь денежную реформу, призванную спасти экономику страны от коллапса. А по вечерам торчал в барах и борделях, выслеживая фальшивомонетчиков, против которых затем выступал в суде, добиваясь их повешения и четвертования. Дважды его избирали в парламент от Кембриджского университета, однако эта работа была ему неинтересна: за все время Ньютон взял слово для выступления лишь однажды, да и то чтобы попросить открыть окно.

Но была у Ньютона и другая, тайная жизнь. Он практиковал алхимию. Из 270 книг в его библиотеке добрая половина — об алхимии, мистицизме и магии. В XVII веке алхимия считалась ересью, и уличенному грозила виселица. Работая в условиях строжайшей секретности, Ньютон значительную часть своего времени посвятил попыткам высчитать дату наступления конца света, зашифрованную в Книге Откровения, разгадать смысл пророчеств Книги Даниила и соотнести историю человечества с популяционным циклом саранчи. Подобно Фрейду, уверенному, что ему непременно воздадут честь как великому ученому, Ньютон верил, что потомки будут помнить его за религиозные теории, а не за научные труды в области оптики или движения. После смерти Ньютона его родственники нашли несколько дорожных сундуков с этими религиозно-мистическими записями, — более тысячи страниц, содержащих полтора миллиона слов, — и две законченные книги. Находка настолько сконфузила наследников Ньютона, что те либо уничтожили все, что хранилось в сундуках, либо держали в тайнике, не признаваясь в существовании этих рукописей. Лишь в 1936 г. их содержимое увидело свет.

Конечно, проще всего было бы сбросить со счетов мистические заметки Ньютона, представив их бредом человека, выбитого из интеллектуальной колеи. Но именно вера в Бога-Создателя, который «всем управляет и все знает, что было и что может быть», вела Исаака Ньютона как к научным изысканиям, так и к библейским и алхимическим исследованиям. Не будь Ньютон готов к принятию невидимой мистической силы, управляющей всей Вселенной, кто знает, совершил ли бы он самое знаменитое из своих открытий: математическое доказательство существования всемирного тяготения?

Стивен Фрай. Без малого гений

Глава из книги «GАYs. Они изменили мир…»

О книге «GАYs. Они изменили мир…»

Пару лет назад в одной английской газете опубликовали список самых влиятельных и именитых британских геев. Список представлял собой перечисление людей с указанием профессиональной деятельности каждого. Стивен Фрай там тоже, конечно, был. Рядом с его именем стояло емкое everything (всё). Действительно, определить род деятельности Фрая — задача сложная. Сам он в шутку называет себя «британский актер, писатель, король танца, принц плавок и блогер». К этому определению стоит еще прибавить «а также колумнист, теле- и радиоведущий, сценарист, режиссер, меломан, юморист, человек энциклопедических познаний, обладатель мозгов размером с графство Кент и национальное достояние Британии». Последний титул сам Стивен объясняет так: «Я, кроме прочего, еврей, гей, бывший преступник и во многих отношениях чужестранец в Англии. Как ни парадоксально, боюсь, именно поэтому меня и вписали в символы Англии. Я ведь больше других понимаю, каково это — быть англичанином».

О начале жизненного пути британского национального достояния нам известно довольно-таки много — благодаря опубликованной в 1997 году и высоко оцененной критиками и читателями автобиографии под названием «Моав — умывальная чаша моя», в которой Стивен описал первые восемнадцать лет своей жизни.

Стивен Фрай родился 24 августа 1957 года в английском городке Чешэм в графстве Бекингемшир в семье, принадлежащей к высшему слою среднего класса, — из тех, что живут в собственном большом доме, имеют возможность нанимать слуг и отсылать детей в престижные частные школы. Он был средним ребенком в семье — брат Роджер старше его на два года, сестра Джо младше на семь лет. Отец Стивена, Алан Фрай, физик и изобретатель, мать, Мэриэн, по образованию историк. Отцовские корни уходят глубоко в английскую почву — представители рода Фраев с гордостью утверждали, что, в отличие от других претендентов на исконно английское происхождение, они не прибыли на остров вместе с Вильгельмом Завоевателем, а встречали его у берегов Дувра. Мамины же предки были восточноевропейскими евреями — ее отец иммигрировал в Англию в 1930-е годы.

«Я никогда не встречал человека, который хотя бы приблизился к отцу по силе ума и воли, способностям к аналитической мощи», — так Фрай говорит об отце. «Она потрясающе теплый, невероятно дружелюбный и приятный человек. Самый позитивный и улыбчивый из всех, кого вы когда-либо видели», — а это уже о матери. Родители Фрая очень любили друг друга: Стивен в детстве ни разу не слышал, как они ругаются, и даже вообще не подозревал, что такое возможно. «Быть может, эта близость, взаимозависимость и безоглядная любовь друг к другу отчасти и объясняют страх, который долгие годы удерживал меня от совместной жизни с другим человеком. Мне казалось, я не сумею завязать отношения, достойные тех, что существуют между моими родителями», — размышлял он впоследствии в своей автобиографии.

В Чешэме, на школьной площадке, в возрасте шести лет Стивен упал и сломал нос, из-за чего он вырос искривленным. Стивен иногда раздумывал над тем, чтобы его выправить, но так и не надумал. Как он сам сформулировал — видимо, полушутя-полусерьезно: «Мы оберегаем свои пустяковые изъяны единственно ради того, чтобы иметь возможность валить на них вину за более крупные наши дефекты».

После рождения сестры семья переехала в Норфолк — в большой дом в сельской местности, где у отца было достаточно места, чтобы заниматься своими изобретениями. И почти сразу же Стивена отправили в частную школу-интернат: сначала в подготовительную Стаутс-Хилл, затем в Аппингем. Лучше всего в школе, по его собственным воспоминаниям, Стивену давались гуманитарные науки, ложь и воровство. Однажды он пробрался тайком в кабинет директора Стаутс-Хилл, чтобы стащить почтовые марки, и обнаружил в ящике стола результаты ученических тестов на интеллект. Его имя было в самом верху списка. Директор подчеркнул карандашом характеристику: «Без малого гений» и приписал: «Черт побери, это же все объясняет».

Каким бы «без малого гением» Стивен ни был, это не избавило его от свойственных многим детям и подросткам мук и переживаний на пути взросления. Ситуация в его случае осложнялась еще и тем, что он страдал от астмы и был физически неловок — при царящем в Англии и особенно в частных школах культе здорового образа жизни и занятий спортом это автоматически отставляло его в сторону, не позволяло чувствовать себя «одним из всех». «Несчастье и счастье я вечно носил с собой, куда бы я ни попадал и кто бы меня ни окружал, — просто потому, что никогда не умел присоединяться».

Еще сильнее отделяло его от сверстников достаточно раннее осознание своей гомосексуальности. В открытом письме, которое 52-летний Фрай написал самому себе 16-летнему, есть такие строчки: «Ты боишься их — обычных людей, которым гарантирована путевка в жизнь. Им не придется проводить дни в общественных библиотеках, общественных туалетах и судах, купаясь в позоре, презрении и осуждении. Еще нет интернета. Нет Gay News. Нет гей-чатов. Нет м/м объявлений в газетах. Нет знаменитостей, выставляющих напоказ свою ориентацию. Только мир постыдных тайн». Единственное, что было у Стивена, чтобы не чувствовать себя совсем одиноким, — это книги и биографии вошедших в историю гомосексуалов. «Ты сидишь в библиотеке и штудируешь библиографии, чтобы обнаружить новые и новые имена геев в истории — основываясь на которых, ты надеешься утвердиться и сам. … Cтолько великих личностей и в самом деле подкрепляют эту надежду! Тебе придает смелости тот факт, что такое количество блестящих (хотя и зачастую обреченных) душ разделяли твои порывы и желания».

Конечно, круг чтения юного Стивена не ограничивался гомосексуалами. Он вообще читал запойно — всегда, сколько себя помнит. Лет в двенадцать он стал страдать от бессонницы и, бывало, «заглатывал» по две-три книги за ночь. Вместе с книгами в его жизнь вошел волшебный мир слов. Их звучание, их значение, их самые причудливые сочетания — все это стало настоящей страстью его жизни. На данный момент, наверное, мало найдется в Англии людей, которые обладали бы большим словарным запасом и так мастерски им пользовались — любя и принимая язык как в самых высших, так и в самых низших его проявлениях. Недаром Стивен считается еще и одним из самых изощренных британских сквернословов. Страстная любовь к словам, к языку, виртуозное им владение ярчайшим образом проявляются во всех ипостасях его творчества: телепередачах, радиопостановках, статьях, книгах.

Интересно, что классическое британское произношение Фрая, насладиться которым можно, допустим, послушав начитанные им книги про Гарри Поттера или сказки Оскара Уайльда, или рассказы Чехова, или его собственные произведения, — не появилось у него само собой. В детстве он говорил торопливо и невнятно, глотал окончания слов, поэтому пришлось нанять преподавательницу-логопеда, которая давала ему частные уроки, пока он не научился произносить слова так, как произносит их сейчас.

На втором году обучения в Аппингеме Стивен впервые в жизни влюбился — в своего соученика. Всю боль и радость, которые принесло с собой это чувство, он тоже подробно описал в автобиографии. «И тогда я увидел его, и все переменилось на веки вечные. Небо никогда уже не окрашивалось в прежние тона, луна никогда не принимала прежней формы, воздух никогда не пах, как прежде, и пища навсегда утратила прежний вкус. Каждое известное мне слово сменило значение; все, бывшее некогда надежным и прочным, стало неверным, как дуновение ветерка, а каждое дуновение уплотнилось до того, что его можно было осязать и ощупывать».

Любовь изменила его жизнь, позволила острее чувствовать и воспринимать действительность, дала толчок к творчеству, но она же и ускорила скольжение по наклонной плоскости. «Все, что я ни делал, на публике или в одиночестве, было экстремальным. Мои прилюдные шутки и выходки становились все более безумными, мое тайное воровство — все более регулярным». В итоге Стивен был пойман за руку на воровстве, отстранен на несколько месяцев от занятий, а за второй проступок (когда он, на тот момент самый юный член Общества Шерлока Холмса за всю его историю, поехал в Лондон на заседание общества, а вместо этого застрял на четыре дня в кинотеатре, завороженный «Крестным отцом», «Кабаре» и «Заводным апельсином», и в итоге опоздал вернуться на занятия) был и вовсе исключен.

После этого его еще раз исключили, уже из местной школы; он попытался покончить с собой, наглотавшись таблеток; провалил выпускные экзамены, совершил несколько краж, включая кражу кредитной карточки у старого друга семьи, был арестован и провел три месяца в тюрьме. Видимо, для того чтобы возродиться к новой жизни, ему нужно было опуститься на самое дно. Из тюрьмы в восемнадцать лет он вышел если не новым человеком, то человеком, знающим, чего он хочет. Несмотря на пропущенные сроки вступительных испытаний, Стивен упросил принять его в городской колледж Норвича, блестяще сдал экзамены и поступил на отделение английской литературы в Кембридж — к тому же еще и выиграв стипендию на обучение.

На время обучения в Кембридже приходится одно из самых важных знакомств в его жизни, которое во многом определило его дальнейшую карьеру. Речь, конечно же, идет о знакомстве с Хью Лори. Последний, будучи в то время председателем студенческого актерского клуба Cambridge Footlights («Огни рампы»), посмотрел спектакль по написанной Стивеном комической пьесе «Латынь!» и попросил Эмму Томпсон их познакомить. «Я туда пришел, и он сказал: „Привет. Я только что написал песню. Тебе противно будет ее послушать?“ И я ответил: „Нет, не противно — я послушаю с удовольствием“. Песенка мне очень понравилась, и мы тут же начали вместе писать. Вот буквально через двадцать минут и начали. И у меня было ощущение, словно я знаю его всю жизнь. Это было невероятно — просто абсолютно невероятно. Он был таким веселым и обаятельным, и я чувствовал, что наши суждения во всем примерно совпадают. Это было так просто — и так чудесно. Мгновенное взаимное притяжение — наверное, так это можно назвать», — вспоминал потом в одном из интервью Фрай. Притяжение, связавшее этот творческий дуэт тридцать лет назад, действует и по сей день. Пусть Хью и Стивен давно уже не участвовали в совместных проектах, они по-прежнему лучшие друзья, постоянно общаются и каждое Рождество непременно встречают вместе, в большом семейном кругу (Стивен еще и крестный отец всех троих детей Хью).

После Cambridge Footlights были первые, не очень удачные, проекты на телевидении, за которыми последовало знаковое появление в культовом британском сериале Blackadder (англичане до сих пор употребляют в повседневной речи цитаты из этого сериала так же часто, как русские — из «Бриллиантовой руки» или «Кавказcкой пленницы»); и, наконец, проекты, сделавшие из них настоящих звезд, — «Шоу Фрая и Лори», состоявшее из написанных и разыгранных Стивеном и Хью блистательных юмористических скетчей, и сериал «Дживс и Вустер» по произведениям Вудхауса. Любопытно, что от последнего проекта Хью и Стивен вначале пытались отказаться — они считали, что любимый обоими автор экранизации не поддается. И только когда предложивший им роли продюсер сказал, что обратится в таком случае к другим актерам, друзьям пришлось согласиться — о чем они вряд ли когда-нибудь впоследствии сожалели. В самом деле, наверное, для всех, кто смотрел сериал, уже немыслимо представить себе других актеров в роли простоватого, но отзывчивого и жизнерадостного аристократа Вустера и его невозмутимого, умного и находчивого камердинера Дживса, — настолько Фрай и Лори вжились в эти образы.

К середине девяностых Стивен Фрай по всем признакам стал очень успешным человеком. Помимо совместных проектов с Хью Лори, в его творческом багаже была адаптация для Вест-Энда популярного в 1930-е годы мюзикла «Я и моя девушка», которая сделала его миллионером, а также два романа, «Лжец» и «Гиппопотам», множество публикаций, появлений на радио и несколько ролей в кино. Тем большим шоком для окружающих и публики стал его срыв в начале 1995 года, когда Стивен неожиданно исчез, не явившись в театр, где должен был играть одну из главных ролей в спектакле «Сокамерники». Несколько дней о нем ничего не было слышно, и никто, включая самых родных и близких, не знал, куда он делся и что с ним случилось. В прессе самой популярной была версия, что Фрая расстроили негативные отзывы на пьесу и его игру в ней, но на самом деле причина была гораздо более серьезна.

Сам он потом объяснял положение, в котором оказался, таким образом: «У меня было ощущение, что вся моя жизнь совершенно бессмысленна. Я провел много времени, добиваясь различных целей, и в конце концов понял, что все это было пустой тратой времени, потому что каждая достигнутая цель оказывается разочарованием, если думаешь, что это способно принести тебе счастье». Деньги, успех, слава — все это не принесло счастья Фраю; возможно, потому что внутри он был чудовищно одинок. Расставшись вскоре после окончания Кембриджа со своим партнером студенческих времен — тот обожал культуру гей-клубов и баров, которую не мог принять Стивен, — Фрай решил и вовсе завязать с сексом, целиком посвятив себя работе. Об этом в середине 1980-х он признался в статье для журнала Taler, утверждая, что в современном цивилизованном обществе уже нет места столь рудиментарным порывам. Истинную причину своего решения соблюдать целибат, впрочем, он озвучил в последнем предложении — со свойственной ему самоиронией признавшись: «Ну а кроме того, я побаиваюсь, что у меня это дело получится так себе».

К 1995 году период воздержания у Фрая продолжался уже около пятнадцати лет. Но одинок он был не только в личной жизни — всегда стремясь нравиться людям и держась за образ обходительного светского остряка, Стивен никому не говорил о раздирающих его изнутри демонах, ни у кого не мог попросить помощи. «Он позволяет людям видеть только то, что хочет, чтобы они видели. Он всегда старается прийти другим на помощь — настоящий добрый дядюшка; и никогда ничем не выдает своего одиночества. Он очень автономный человек — словно остров. Последний, от которого я бы ожидал, что он появится на моем пороге и попросит о помощи», — так сказал о Фрае один из самых близких друзей сразу после его загадочного исчезновения.

Как выяснилось позже, Стивен тогда второй раз в жизни пытался покончить с собой — подоткнул одеялом дверь в гараже и просидел несколько часов в машине, держа руку на ключе зажигания. Только мысль о родителях удержала его от этого шага. Но оставаться в Лондоне и продолжать вести прежнюю жизнь он просто физически не мог. Выход из этой ситуации он увидел только один: сел на паром и отправился инкогнито в Европу — в Бельгию, Голландию, Германию. Родным он позвонил, только после того как обнаружил передовицу английской газеты, в которой говорилось о том, что его разыскивают. Именно после этого срыва Стивен впервые обратился к врачам, и ему поставили диагноз — маникально-депрессивный психоз. У людей, страдающих этим заболеванием, периоды полного упадка сил и беспросветности чередуются моментами эйфории, когда они ощущают себя способными на выдающиеся свершения.

Через несколько лет он снял документальный фильм о своем заболевании The Secret Life of Manic Depressive, в котором откровенно рассказал о своих симптомах, проконсультировался со специалистами, а также побеседовал с другими людьми, которым был поставлен такой же диагноз, — как они живут с ним, что чувствуют, как справляются. Этот фильм помог тысячам посмотревших его людей — осознать проблему, разобраться в себе, обратиться к врачам за помощью. Когда Фрая спросили, зачем он вообще стал с этим связываться, он объяснил: «Я нахожусь в редком и очень выгодном положении, имея возможность обратиться к обществу, с легкостью ставящему клейма на людей. Я пытаюсь разобраться, почему люди морщат нос, отворачиваются и затыкают уши, когда речь заходит о душевных болезнях, при том, что, когда дело касается болезней печени или каких-нибудь других органов, все наизнанку готовы вывернуться от сочувствия».

В том самом кризисном 1995-м году жизнь его вышла на новый виток не только благодаря обращению за помощью к врачам, но и окончанию эпохи целибата. Причина была проста — Стивен встретил наконец свою любовь. Его партнера, с которым они живут вместе уже пятнадцать лет, зовут Дэниэл Коэн — и это практически все, что о нем известно. Стивен Фрай — очень публичный человек, но свою личную жизнь напоказ выставлять не собирается. Английские журналисты, надо сказать, это его желание уважают — и с расспросами и непрошеными фотосессиями не лезут. Кое-чем, впрочем, Стивен готов поделиться. «Это очень приятно — использовать личное местоимение в первом лице множественного числа, чего я не делал в течение пятнадцати лет. На вопрос: «Ты смотрел этот фильм?» — я раньше отвечал: «Да, я смотрел его». А теперь так приятно сказать: «Да, мы его смотрели». Это глубокая человеческая потребность — просто иметь возможность сказать «мы».

В 1997 году Фраю довелось сыграть, наверное, главную роль в своей жизни — роль человека, который еще в детстве заворожил его волшебством виртуозного владения словами и остроумием, а позже, в юношеские годы — всей своей судьбой. Речь идет, конечно же, об Оскаре Уайльде, которого Фрай сыграл в фильме Брайана Гилберта «Уайльд». В эту роль Стивен вложил свое представление о гениальном ирландце — основанное на произведениях Уайльда, описаниях его биографов, воспоминаниях друзей, письмах. Фрай играет не машину для производства острот и парадоксов, не высокомерного и эгоистичного позера, но человека глубоко чувствующего, любящего, великодушного; не обеляя, но раскрывая образ во всей его полноте и трагичности.

С тех пор было еще немало свершений и достижений, успешных ролей и проектов в самых разных областях. Стивен успел побывать беспринципным пиарщиком в «Абсолютной власти» и добродушным адвокатом в «Кингдоме», обаятельным британским психиатром в американских «Костях» и голосом Чеширского кота в Бертоновской «Алисе». Он выступил с блестящим режиссерским дебютом, сняв фильм «Золотая молодежь» по роману одного из его любимых писателей Ивлина Во, и объехал все пятьдесят американских штатов на своем знаменитом лондонском такси для проекта «Стивен Фрай в Америке». Он продолжает неутомимо собирать технические новинки — особенно продукцию фирмы Apple, и пишет заметки обо всем новом в мире цифровых технологий. Раз в несколько лет он запирается на несколько месяцев в каком-нибудь уединенном месте — чаще всего, своем сельском доме в Норфолке, — чтобы, ведя жизнь отшельника, написать очередную книгу. Таким образом на свет появились четыре его блестящих романа, занимательная история классической музыки, увлекательное пособие по написанию стихов и две части автобиографии.

Он еще с 1980-х годов ведет борьбу со СПИДом, принимает участие в деятельности благотворительных фондов и снял документальный сериал «ВИЧ и я» — о том, как обстоит дело с этой проблемой в наше время, и как живут люди с ВИЧ-положительным статусом в разных уголках планеты. Он успевает выступать с речами на различных мероприятиях, активно общаться в интернете и вести телевикторину Quite Interesting, в увлекательной форме развенчивающую всеобщие заблуждения. В рамках проекта Last Chance to See о редких и исчезающих животных он объездил множество экзотических стран, а для съемок документального фильма о его любимом композиторе Вагнере впервые добрался и до России и был приятно удивлен тому, как тепло его встретили российские поклонники. Избавившись от пристрастия к кокаину еще в 90-е, в конце 2000-х он бросил курить и похудел больше, чем на тридцать килограммов, в результате строгой диеты и посещений ранее люто им ненавидимого спортзала. Он не боится меняться, начисто лишен столь свойственного интеллектуалам снобизма и открыт всему новому. Он не верит в Бога, но верит в силу человеческого разума, в просвещение, а превыше всего — в любовь. «Я считаю себя человеком, наполненным любовью; человеком, чье единственное предназначение в жизни — обрести любовь и чувствовать любовь к столь многому в природе, в мире, во всем».

Купить книгу на Озоне