Надежда Беленькая. Рыбы молчат по-испански

  • Надежда Беленькая. Рыбы молчат по-испански

    Дом ребенка напоминал военный госпиталь: кирпичное
    здание цвета венозной крови. Навалившись плечом, Ксения открыла обитую дерматином дверь, и они погрузились
    в теплую густую вонь, напоминающую скорее дом престарелых: хлорка, лекарства, подгоревшая еда, нечистое белье.

    Поднялись на второй этаж в кабинет — пугающе просторный, пустой и очень холодный. Пустую стену украшали
    сюжеты из детских мультфильмов. В центре композиции —
    Айболит: небольшой, с кое-как соблюденными пропорциями, в белой шапочке, в руке градусник. Рядом плоская
    лягушка, состоящая из одной головы и ненамного меньше
    самого Айболита. Кургузая сова боязливо выглядывает из
    зловещей тьмы дупла…

    Айболит ее детства — Нина сразу же его вспомнила: точно такой был много лет назад в зубной поликлинике, куда
    ее водили. Там все было до ужаса тоскливым, особенно эта
    картинка с Айболитом и еще ледяные выцветшие пластмассовые игрушки, в которые никто никогда не играл. Сидя
    под дверью кабинета, маленькая Нина изо всех сил старалась представить, что у докторов с жесткими пальцами где-то есть другая жизнь — дети, кошки, телевизор, домашние
    праздники, воспоминания и тайны. Она повторяла себе, что
    ледяной коридор совершенно необходим в мире, где у детей болят зубы, и ей почти удавалось себя в этом убедить,
    и только притворный Айболит на стене и ничьи игрушки
    по-прежнему сбивали с толку…

    Мебели в кабинете почти не было. Письменный стол, одна
    на другой книжные полки, конторские стулья. Если бы не
    условно-добродушный Айболит на стене, Нина никогда бы не
    подумала, что здесь бывают дети. Позже Ксения рассказала,
    что это специальный кабинет, где принимают иностранцев.

    Появилась нянечка. Нине кажется, что в руках у нее пусто, но в следующий миг она видит крошечное существо
    в белом платьице, с большим бантом на голове. «У нашей
    Риты заячья губа, — призналась накануне Роса. — Но это не
    страшно. Когда подрастет, губу зашьют, и ничего не будет заметно». Губа у Риты здоровенная, огненно-красная. Она
    ярко пылает на фоне бледного лица и нянечкиного халата,
    как алая гвоздика.

    В первый миг Нина остолбенела. Она не представляла
    себе, как это выглядит. Открытая рана, похожая на заветренное сырое мясо. Из-за деформированной губы личико
    почти лишено мимики.

    Следом за нянечкой приходит врач — обрюзглый, в замусоленном халате. По его виду сложно догадаться, что это
    и есть главный детский доктор дома малютки Сергей Степанович, которого Ксения называла по-простому — Степаныч. Степаныч, рассказывала Ксения, за каждого усыновленного ребенка огребает хороший процент. Пухлую
    стопку евро, которую, сопя и криво улыбаясь, засовывает
    в отвисший карман халата. Одну часть пропивает, другую
    тратит на взрослого сына и собак, из жалости подобранных
    на улице. Еще Ксения рассказала, что в свое время Степаныч был настоящим казановой и на работу ходил, как козел
    в огород, — не пропускал ни одной нянечки, уборщицы или
    медсестры. Но в последние годы сильно сдал.

    Степаныч берет Риту за руки и делает ей что-то вроде
    беби-йоги — перекидывает через плечо, переворачивает
    вниз головой, крутит солнышком. Наверное, хочет показать, как ловко умеет обращаться с детьми, за которых получает свои евро. Ребенок болтается в его руках, обреченно
    поглядывая на будущих родителей и шумно втягивая воздух кроваво-красной губой. В заключение Степаныч торжественно вручает девочку Хосе, достает мятые медицинские
    бумажки и кладет на стол.

    — Заячья губа, — важно говорит Степаныч, — это расщелина губы и нёба, врожденный, так сказать, дефект. Виновата чаще всего наследственность или перенесенное матерью
    в первые три месяца беременности вирусное заболевание.
    Даже если инфекция была легкой и женщина не придала ей
    значения, последствия для ребенка могут быть очень неприятными. Тяжелая беременность тоже может стать причиной. — 
    Степаныч задумался. — Да. Помимо внешнего уродства, —
    продолжил он, — этот дефект доставляет массу неудобств.
    Ребенок не улыбается, с трудом говорит и ест, потом появляются проблемы с зубами. Требуется несколько операций. Зато
    на интеллект и общее развитие заячья губа никак не влияет.
    Есть вопросы? — И Степаныч взглянул на испанцев поверх очков. — Если есть, можете их задать соцработнику.

    На смену Степанычу является квадратная, словно тумбочка, Ада Митрофановна, социальный работник дома ребенка… Про
    Аду Ксения тоже рассказывала накануне. Говорила с уважением: по сути именно Ада была центральной фигурой в любом усыновлении — она распределяла детей между посредниками. Потом отобранных детей департамент пробивал
    по банку данных и оформлял законным путем. Посредников
    вокруг Ады кормилось предостаточно. Она держала их в постоянном напряжении, стравливала потихоньку между собой, вымогала деньги, обманывала, мухлевала — словом,
    развлекалась как могла.

    Иногда Ада наведывалась по делам в Москву. Посредники до полусмерти боялись ее визитов, от которых зависело
    их будущее — каждая неформальная встреча с Адой сулила
    новых детей и новые заработки. Приходилось заранее организовывать культурный досуг — доставать билеты в театр, записывать Аду к модным столичным врачам. На несколько
    дней Ада вселялась в квартиру, и хозяева, побросав все свои
    дела, целыми днями разъезжали с ней по магазинам и рынкам. По Москве она шагала неспешно, небольшая и устойчивая, как шахматная ладья, во всем своем рогожинском великолепии — в тяжелой каракулевой шубе, в норковой шляпе,
    во французских духах. Если же Ада манкировала приглашением, впавший в немилость деловой партнер надолго терял
    душевное равновесие, терзаясь догадками — как и когда
    угораздило его провиниться перед Адой Митрофановной.
    Немилость грозила непредсказуемыми последствиями: поток детей сокращался или вовсе иссякал. На самом же деле
    никакой провинности могло и не быть — просто время от
    времени Ада меняла надоевших партнеров.

    Однако хуже всего приходилось фаворитам, которых
    Ада приглашала остановиться в своей рогожинской квартире. Отказаться от приглашения было немыслимо, и жертве
    приходилось несколько дней подряд пользоваться тяжеловесным гостеприимством, чинно вкушая чаи и водя хозяйку
    по ресторанам.

    Если же кто-то в самом деле допускал оплошность, результаты бывали катастрофическими. Жертва Адиного
    гнева теряла не только городской дом ребенка — ей легко и с удовольствием отказывали и в областном приюте,
    и в детских домах самого Рогожина и всей области. В департаменте принимать ее больше не желали, а при ее появлении делали холодно-официальные лица, будто видели впервые и начисто позабыли звон рюмок в ресторанах и пухлые
    конверты, которые, как ручные голуби, мягко опускались
    на ладонь. Рано или поздно дверь в международное усыновление захлопывалась для жертвы навсегда.

    — А как же департамент? — удивлялась Нина. — Я думала, это они детей выдают.

    — Они отвечают за формальную часть, — объясняла Ксения. — Подписывают разрешение на знакомство, принимают у иностранцев личное дело, собирают бумажки. Короче,
    делают процесс легальным. Ада — дело иное…

    Ада готовила ребенку так называемый юридический
    статус, без которого усыновить невозможно: официально
    ребенок должен считаться сиротой, подкидышем или отобранным у родителей, лишенных родительских прав. Нужного статуса дети иногда дожидались месяцами.

    — Работает она очень много, — рассказывала Ксения. — Катается по деревням, разыскивает убежавших
    мамаш, собирает отказы. А то мать иной раз бросит ребенка и даже отказа не напишет. Ищут через милицию,
    а когда найдут, Ада к ней едет разбираться. Иногда далеко
    таскаться приходится, в другие регионы… Незаменимый
    человек.

    — Кто же главный? — спросила Нина. — Директор дома
    ребенка?

    — Ну да, официально директор действительно самый
    главный, — соглашалась Ксения. — Но это фигура чисто
    символическая. В дом ребенка он редко заглядывает. Встречается со мной лично, и я отдаю деньги.

    — А за что ты ему платишь?

    — Без его разрешения иностранцев на порог не пустят.
    Надоест ему — закроет лавочку, и до свидания. Никакая
    Ада ему тогда не указ. Только не надоест, прикормили. А вообще, — продолжала Ксения, — в любом деле есть номинальные фигуры, а есть реальные. Номинально главнее всех
    директор, а реально — Ада Митрофановна. Она весь дом ребенка держит в руках. Без Ады давно бы уже все загнулось.
    Вот только жадна до невозможности…

    — Что, много просит? — спросила Нина, чтобы поддержать разговор.

    — Она-то? Ха-ха, больше всех. И представь, зарабатывает гору, а сама требует везти ее на другой конец Рогожина за
    кормом для собаки.

    — А почему так далеко?

    — Там собачий корм на пять рублей дешевле. Вот она за
    ним и прется — сэкономить. Тем более на халяву. Приходится возить ее туда-сюда. Одного бензина сколько уходит,
    блин…

    Ада Митрофановна степенно усаживается за стол напротив Нины. У нее румяное, еще совсем не старое лицо. Сосуды на щеках напоминают веточки красных кораллов. Не-
    сколько минут Ада внимательно изучает документы, потом
    снимает очки и внимательно смотрит на Нину прозрачными серыми глазами.

    — Мать девочки, — начинает Ада, — молодая, незамужняя. Хорошая мать. Рита у нее первый ребенок. Наблюдалась у врача, беременность сохраняла. А увидала губу и отказалась.

    — А кто девочку назвал? Откуда такое имя — Маргарита? — спросила Нина.

    — Мать, кто ж еще. Они так всегда: придумают имя почуднее — а потом бросают. Чего только не бывает — Грета,
    Аделаида, Роксана…

    Почему-то этот незначительный факт поразил Нину. Разве можно бросить ребенка, которому уже дали имя? Проще
    безымянного и как бы еще не окончательно своего. С именем — невозможно.

    Внезапно дверь отворяется, и входят трое: иностранец,
    иностранка и переводчик. Высокие упитанные французы,
    муж и жена. Переводчица возле них выглядит школьницей-переростком.

    Испанцы воркуют вокруг Риты, и Нина им только мешает — переводить все равно нечего.

    Французам приводят мальчика — старше Риты и с нормальной губой.

    Нине они не понравились с первого взгляда. Уселись
    у окна и чопорно молчали, поджав губы. Им в голову не
    приходило погладить малыша или взять на руки. Наверное,
    они хотели младенца, и этот крупный подвижный карапуз
    в шортах кажется им слишком взрослым. Француженка высокая, грузная, без намека на талию и подбородок: на месте
    талии — плотный жировой валик, а подбородок заменяют
    рыхлые складки. Достает из сумки игрушечную машинку
    и ставит на пол. Мальчишка ее хватает и, сосредоточенно
    сопя, гоняет по всему кабинету, под столом, вдоль плинтуса. Мужчина сконфуженно бормочет что-то по-французски,
    потом забирает у мальчика машинку, нажимает кнопку и,
    присев на корточки, отпускает. Машинка с ревом несется
    к противоположной стене, переворачивается и едет обрат-
    но, устойчивая и проворная, как крупное насекомое. Испуганный мальчик пронзительно вопит. Французы выразительно смотрят друг на друга и неторопливо совещаются.
    Нина не понимает ни слова, но ей кажется, что мужчина
    в чем-то убеждает супругу, а та отвечает односложно, ритмично кивая, будто курица. Нина с гордостью отмечает, что
    ее испанцы намного симпатичнее противных французов.

    Девочка Рита отняла у Хосе мобильный телефон, бережно разжав один за другим его пальцы, и осторожно
    приложила к уху. Хосе включает рождественский рингтон,
    и Рита слушает, боясь шевельнуться и приоткрыв от изумления рот. Роса целует ее в макушку, в нежные льняные
    волосы.

    Через час Нина уже почти не замечает безобразной губы,
    и девочка не кажется некрасивой. Обычная губа. Девочка
    как девочка. Привыкаешь, и ничего в принципе нет ужасного. Потом губу зашьют, и следа не останется.

    Окна кабинета густо синеют, словно на улице включили
    кварцевые лампы, хотя часы показывают всего четыре. «Погода меняется», — думает Нина, откидываясь к стене.

Дыхание камня: Мир фильмов Андрея Звягинцева

  • Дыхание камня: Мир фильмов Андрея Звягинцева. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 456 с.

    Евгений Васильев

    Собачье сердце

    Революция 1917 года и профессор Преображенский породили новый биологический вид — человека-собаку
    Шарикова. Сетевая революция XXI века породила «Анонима».
    Аноним — существо ловкое и почти не отличающееся умом от
    собаки. Анонимы не обладают ни достатком, ни свойствами,
    ни душой. Однако, сбиваясь в стаю, Анонимы становятся всемогущи и непобедимы. В древности «Анонимы» имели другое
    имя — «Народ». А Народ «право имеет». Постепенно Анонимы
    заполняют собой просторы интернета. Потом, подобно зомби
    из фильма ужасов, выползают на Тахрир и Манежку. Трепещут
    полковники Африки. Прячутся по углам шейхи Персидского
    залива. Бывшие хозяева Европы получают статуэткой по морде.
    В России Алексей Навальный поднимает Анонимов на борьбу
    с властью «воров и жуликов». Посадские люди бросаются
    под боярские сани с мигалками. С колокольни оземь летят
    кумиры прошлого — целовальники Юрка Лужков и Никитка
    Михалков.

    Не многим лучше судьба у кумиров настоящего — «народных печальников». Стоит лишь голову приподнять над толпой Анонимов, стать чуточку богаче, умнее, удачливей. И ты,
    Навальный, и ты, Шевчук, — встал в позу — получи дозу. Гнев
    русского Анонима находит свое иносказательное выражение в
    леволиберальном игровом кино — «Новой волне». Яркая документалистика симпатизирует Анонимам уже вполне открыто.
    Почти все актуальное в 2006–2010 годах отечественное кино
    (и правое, и левое): «Сумаcшедшая помощь», «Волчок», «Дикое
    поле», «Юрьев день», «Школа», «Россия-88», «Революция, которой
    не было» и примкнувшее к нему квазиотечественное «Счастье
    мое», — ставя диагноз действительности, смотрят на нее глазами маленького человека. «Какраки» Ивана Демичева — редкое
    исключение. Между властью и народом, между знатью и плебсом
    назревает война.

    И вот на фоне этого эгалитаристского, преимущественно
    левого кино, на фоне набирающей силу толпы Андрей Звягинцев
    снимает самый антинародный фильм двадцатилетия — «Елена»,
    картину, которая в контексте современной политической жизни
    может стать знаменем элиты в войне с Шариковыми всех пород.
    Со времен «Собачьего сердца» Владимира Бортко мы не видели
    ничего подобного.

    Если отбросить метафоры и впасть в преступную вульгарность, то сюжет «Елены» можно описать как битву родственников за роскошную квартиру на Остоженке. Тема для популярной
    передачи «Час суда». «Новые аристократы»: молодящийся пенсионер-миллионер Владимир (Андрей Смирнов) и его наследница-чертовка Катя (несравненная Елена Лядова) противостоят
    «выходцам из глубин народа» — жене Владимира медичке Елене
    (Надежда Маркина), ее безработному сыну Сереже (Алексей
    Розин), ее невестке Тане (Евгения Конушкина), ее внукам — гопнику-уклонисту Саше (Игорь Огурцов) и Анониму-младенцу.

    Сражение развивается неспешно, даже интеллигентно. Но на
    пике конфликта Елена и ее простодушный сын Сережа в качестве убойных аргументов начинают почти дословно цитировать Швондера и Полиграфа Полиграфовича. Шариков: «Мы в
    университетах не обучались, в квартирах по пятнадцать комнат
    с ванными не жили… Только теперь пора бы это оставить. В
    настоящее время каждый имеет свое право…» Швондер: «Мы,
    управление дома, пришли к вам после общего собрания жильцов
    нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир
    дома». Елена: «Какое вы имеете право думать, что вы особенные? Почему? Почему? Только потому, что у вас больше денег
    и больше вещей?» Сережа в ответ на отказ предоставить очередной бессрочный кредит: «Не, ну чё за фигня!», «Вот, блять,
    жмот, а!» (читай: «Где же я буду харчеваться?»). Елена ничтоже
    сумняшеся выгребает сейф Владимира, так же как и Шариков,
    который присваивает в кабинете Филиппа Филипповича два
    червонца, лежавшие под пресс-папье.

    После Первой мировой войны Европа была в ужасе от масштабов свершившейся бойни. Казалось, что уже никто и никогда
    и не подумает повторить этой ошибки. В двадцатые годы прошлого века журналисты брали интервью у выдающегося философа истории Освальда Шпенглера. Задали вопрос: «Будет ли
    Вторая мировая война?» Шпенглер ответил: «Конечно, будет».
    Журналисты опешили и задали вопрос второй: «Когда и почему?»
    Шпенглер усмехнулся и ответил: «Через двадцать лет. Потому
    что к этому времени уже вырастет поколение, которое не знает
    ничего о Первой мировой». После социальных экспериментов в
    XX веке тоже казалось, что мир уже никогда не сможет ввергнуть
    себя в поиски «Большой, Священной Правды». Так казалось в
    1989–1993 годах.

    … Прошло двадцать лет.

    Случилась смена поколений. Сейчас социализм и его прелести для тех, кому сейчас меньше тридцати пяти, — абстракция.
    Умственная конструкция. Уход Гурченко, Козакова, Лазарева —
    этот список можно продолжать — имеет гораздо более страшный эффект, чем мы представляем. Позднесоветская интеллигенция, хотя и чуждая потребительскому обществу, выработала
    все-таки за семьдесят лет иммунитет к коммунистическому идеализму, ко всякому идеализму вообще. Владеют умами в обществе и руководят страной преимущественно те, кому за тридцать
    пять. Главреды и режиссеры, актеры и министры девяностых,
    пережившие брежневский СССР в зрелом возрасте и почувствовавшие все его плюсы и минусы на своей шкуре, сохраняли здоровый скепсис к идее социального равенства, некую дистанцию.
    А потом они стали исчезать один за другим. Из тех, кто подписал «письмо сорока двух», осталось всего восемнадцать человек.
    И левые, и националистические настроения все больше овладевают обществом в России после 2004–2006 годов именно из-за
    смены поколений.

    Новое поколение захватывает власть в культуре и рвется порулить страной. Не только у нас — во всем мире. Бесчисленные
    новые леваки: Прилепины, Удальцовы, Манцовы — помнят
    только обиды девяностых. СССР для них — все же голубое
    детство. Новые культуртрегеры идеализируют социалистическое прошлое — кстати, не только советское, а вообще любое.
    Настоящее — «медведпутская Эрэфия» — все свои язвы демонстрирует в упор. Они у нее наличествуют, как у любого общества
    в режиме реального времени. А прошлое и далекое — прекрасно
    и величественно. За Прилепиными и Удальцовыми стоят миллионы Анонимов.

    Основа сетевых форумов — это человек семнадцати-тридцати трех лет, человек, которому в 1991 году было максимум
    тринадцать. Для него мычать: «Да здравствует Сталин!», «Хайль
    Гитлер!» или «Харе Кришна!» — приятная обыденность в перерывах между сеансами мастурбации. Все бы ничего, но благодаря
    интернету Анонимы-Шариковы создали критический перевес в
    культурном и идеологическом пространстве. В XIX или XX веке
    их невнятную писанину попросту бы не взяли ни в «Земский
    вестник», ни в «Районную вечерку». Техническая революция дала
    голос миллиардам дураков, доселе прекрасным в своем безмолвии. Наступление Сережи из Бирюлева, египетского отребья
    или киргизских «мырков» — это не только захват роскошных
    квартир в Москве, Каире или Бишкеке. Это крушение Сознания
    и торжество Зверя.

    По сравнению с «Изгнанием», которое оттолкнуло многих
    иносказательностью, сюжет «Елены» получился ясным и прозрачным. Тому одной из причин стала вещь весьма прозаическая — экономический кризис 2009 года. Известно, что в планах
    режиссера были более затратные проекты, но от амбициозных
    планов пришлось отказаться в пользу бюджетной «Елены».
    Возможно, что этой вынужденной «бедностью» фильм только
    обогатился, став понятнее и ближе отечественной и каннской
    кинокритике.

    Кинолента наполнена целыми сгустками сиюминутной
    реальности, в которой многие могут узнать себя и обстоятельства собственной жизни. Бирюлево, кухня два на три, пивасик по
    вечерам — мир потомков Елены. Фитнес-клуб «Enjoy», модные
    квартиры в Бутиковском переулке стоимостью по три-четыре
    миллиона евро — мир Владимира и Кати. В качестве общенациональной идеи, связывающей Бутиковский переулок и Бирюлево,
    выступает фоновый телевизионный эфир, опьяняющий сознание
    героев и невольно прельщающий их будущими беззакониями.
    Когда будете смотреть «Елену», обратите внимание на журча-
    щие в фильме и популярные в народе телепередачи «Малахов+»,
    «Контрольная закупка», «Жить здорово», а также на реплики о
    журналах для милых женщин, сканвордах, кроссвордах и эротических журналах. Невинные призывы «изменить вектор своего
    вкусового пристрастия», «сделать здоровую пищу очень вкусной»
    зловеще переходят в философские обобщения: «Это вот такая
    типично советская система, вот просто обязательно надо человека загрузить так в надежде, что потом-то его… Может быть, к
    концу сезона он вырулит». Или: «Страна ужаснется от того, что
    у вас, клянусь, вот все повторится, вы еще поплачете за все, что
    вы сделали, и ты тоже ответишь за все». A propos промелькнет
    и реплика, которая может раскрыть и многое в судьбе самого
    режиссера, а следовательно, и дать ответ на неразгаданные
    загадки из «Возвращения», «Изгнания» и новеллы из альманаха
    «Нью-Йорк, я люблю тебя».

    Ругая плебс, автор этих строчек должен с горечью признать, что
    Сережа — это и он сам в значительной степени. Малогабаритная
    квартира, четверо детей, инфантилизм, иждивенчество, лежание на диване, сидение у компьютера, пиво «Балтика № 9» по
    вечерам, утрам и дням, сосание денег у родителей — это все про
    меня. Я ненавижу в себе Сережу Шарикова. Мне кажется, что я
    другой, совсем другой. Мне кажется. Я очень в это верю.
    Несмотря на всю кинематографическую и социальную
    новизну, «Елена» все равно остается характерно «звягинцевским» фильмом. Узнается уникальный авторский почерк.
    В этом можно убедиться, посмотрев и ранние короткометражные
    картины — «Бусидо», «Obscure», «Выбор», новейшую новеллу из
    альманаха «Эксперимент 5ive», выпущенную уже после «Елены».
    Но, в конце концов, Герман, Муратова и Тарковский тоже всю
    жизнь «снимали один фильм», за исключением самых ранних
    работ. Индивидуальный почерк — признак мастерства.

    В «Елене» мы снова видим конфликт внутри семьи и суровые
    беседы с Отцом, снова слышим лаконичные и емкие диалоги.
    Это почерк Олега Негина — штатного сценариста Звягинцева.
    Негин всегда плетет сюжетную паутину неспешно, но ловит в
    нее зрителя коварно. В операторах — Михаил Кричман, который
    даже ярмарочную Москву рисует в селадоновых, эмалевых тонах,
    слегка обезлюдевшей. Планы преобладают длинные, секунд по
    тридцать-пятьдесят. Кажется, что даже реквизит, который может
    в реальной жизни валяться по углам, специально уносят из глубины кадра прочь. Получается хитрый эффект: несмотря на узнаваемость Москвы, она все равно чуть-чуть притчевая выходит.
    Среди дальних родственников «Елены» самый близкий, пожалуй, — это «Декалог» Кшиштофа Кесьлевского с его пустынной
    теологией варшавских кварталов.

    Но, несмотря на политическую валентность, «Елена» — не
    политическая картина в современном понимании этого слова.
    В своих многочисленных интервью Звягинцев строго журит
    современное общество в духе «У нас все давно продано Америке!».
    Вот и в «Елене» новая элита также осознает себя как «гнилое
    семя», не имеющее будущего. Звягинцев одинаково далек и от
    красных, и от белых. Тем не менее в бурлении 2011 года фильм
    сочится политическими коннотациями и играет на стороне
    контрреволюционеров. Антинародный его пафос бросается в
    глаза, а вот антиэлитарный — еле виден. То, что с самых первых
    рецензий картина стала восприниматься многими как политический манифест, будет, наверное, не по нутру режиссеру.
    Для него «Елена» прежде всего разговор о «мистерии обрушения
    душевного состояния общества», беседа о конце мира, а не увядании политических партий.

    «Елена» — это идеология, но идеология не местечковая,
    красно-белая, а иконоборческая, тысячелетняя. За фасадом
    поверхностных трактовок маячит тотальный протест против возрожденческого гуманизма, коего и марксизм, и либерализм —
    родные дети. «Елена» — это протест против модерна и его
    порождения — гедонизма. Протест против антропоцентризма,
    высшей ценностью которого является человек. И в «Изгнании», и
    в «Возвращении», и в «Елене» ударные моменты — жертвоприношение человека во имя чего-то иного. Чего? Аристотель говорил,
    что предлагать человеку лишь человеческое означает обманывать человека и желать ему зла, поскольку главной частью своей,
    какой является душа, человек призван к большему, нежели просто человеческая жизнь. Ему поддакивает Хайдеггер: «Смысл же
    существования заключается в том, чтобы позволить обнаружить
    Бытие как „просеку“ всего Сущего».

    Фокус в том, что в глубине «Елены» таится фундаментальная
    онтология, идущая от греков к Мартину Хайдеггеру. А на этом
    фундаменте строится здание геройства, доблести и чести, по
    сути, дворянской, аристократической этики. Счастье, любовь
    и даже достаток, по Звягинцеву, должны стоить очень дорого.
    Какая уж тут буржуазия, какой «бубль-гум»? Где здесь социалистическая забота о народном быте? Наоборот, благими намерениями — абортами, врачами-убийцами и пивом с воблой —
    вымощена дорога в ад.

    Парадоксальным образом новый фильм Звягинцева играет на
    поле почвенничества и аристократизма, где у нас в капитанах —
    Никита Михалков. Однако коренное отличие европейского
    любимца от Бесогона в том, что Звягинцев наливает просто
    безбрежные океаны сомнений. Там, где у Михалкова — готовые ответы: «Родина», «усадьба», «честь», у Звягинцева — одни
    вопросы. Звягинцев намекает, но не диктует. За это и люби´м
    прогрессивной общественностью. Творчество его сопротивляется истолкованию, сопротивление же стимулирует новые и
    новые интерпретации.

    У фильма «Елена» — глубокое дно. И автору отдельной рецензии его не достичь.

Михаил Жванецкий празднует 80-летие

«Все мне говорят: „Не ищите легкую жизнь“, — но никто не объяснит, почему я должен искать тяжелую?»

Представление Михаила Жванецкого как сатирика является очень узким определением его таланта. Это подлинный писатель и виртуозный стилист, чью манеру владения словом нередко сравнивают с эзоповым мастерством. Устные выступления «дежурного по стране», сопровождаемые в равном количестве смехом и задумчивым безмолвием, в письменной расшифровке узнать тем не менее трудно.

Отлученные от авторской интонации, произношения, ритма чтения, зарисовки оказываются горькими, как полынь. Междустрочный смысл, как правило, имеющий философский или социальный оттенок, здесь считывается с совершенно другим, гнетущим настроением. Подобная многослойность — лишнее доказательство литературности произведений Жванецкого. Как ни крути, маска комедии всегда будет сменяться трагедийной маской.

«Прочтение» публикует выдержки из книги афоризмов Михаила Михайловича Жванецкого «Тщательней…» с пожеланием автору сохранять остроту зрения.

«Я внезапно оделся красиво. Выпил. Вспомнил двух лучших людей на этой земле. Подумал о себе хорошо. И стал ждать, с кем бы поговорить».

«И самовар у нас электрический, и мы довольно неискренние».

«На вопрос» «Как живёшь?» — завыл матерно, напился, набил рожу вопрошавшему, долго бился об стенку… В общем, ушёл от ответа«.

«Воробей в клетке вдруг среди ночи сказал, подбоченясь:

— Я, в конце концов, когда-нибудь могу пожить для себя, не оглядываясь на других. Да что такое, товарищи, глупо так сидеть.

И требовательно глянул в темень».

«Пассажиров с билетами на Львов, рейс 3679, просят уйти из аэропорта!»

«У нас чего только может не быть. У нас всего может не быть. У нас чего только ни захочешь, того может и не быть».

«Если бы я бросил пить… Не гулял с друзьями… Не танцевал, не тратил столько времени на женщин, был бы усидчив… Я бы писал, читал, рассчитывал, изучал, чертил, брал на дом работу, искал темы, подмечал острым глазом, изобретал, выступал в журналах, сидел ночами. Что-то открыл бы. От долгого сидения. Защитил бы докторскую. Написал бы пьесу, получил бы премию… И уже тогда гулял бы с друзьями, и танцевал, и тратил много времени на женщин.

Что я сейчас и делаю без этих хлопот!»

«Крик поднимающегося в гору с тяжёлым чемоданом: – Скажите, где здесь кардиологический санаторий?»

«Наш человек смерти не боится, ибо не жил ни разу».

Русские женщины. 47 рассказов о женщинах

  • Русские женщины. 47 рассказов о женщинах. — СПб.: Азбука; Азбука-Аттикус, 2014. — 640.

    Александр Снегирёв

    РУССКАЯ ЖЕНЩИНА

    — Что пишешь? — спросила жена.

    — Рассказ про русскую женщину.

    — То есть про меня?

    — Пока думаю, — уклончиво ответил я.

    — А чего тут думать, ты разве знаешь хоть одну русскую женщину, кроме меня?

    Я взвесил этот неожиданный тезис и тотчас пришёл к выводу, что в словах жены содержится сущая правда: кроме неё, я не
    знаю ни одной русской женщины. Ну, то есть кто-то на ум приходит из далёкого прошлого, но воспоминания туманны.

    — Им не национальность важна, а принадлежность к России, — сказал я и обиделся, уловив в своих словах какую-то смутную, но существенную ложь. — Они просто хотят рассказ про
    местных женщин. Хоть чёрная, хоть узкоглазая, главное, что зарегистрирована в России и считает Россию своей. Да и где теперь русских найдёшь, только ты одна и осталась.

    — Тогда надо называть не «русская женщина», а «российская», иначе нечестно.

    — «Российская» не звучит.

    Мы задумались. Не берусь угадывать мысли жены, я чувствовал досаду и вину за то, что не пишу, такой-сякой, о своей любимой и единственной, а думаю о каких-то блядях, которые даже не русские вовсе.

    — Ты не пишешь обо мне, потому что не видишь всех моих
    достоинств, — нарушила тишину жена.

    Она успела надуться. Люди обижаются по-разному: одни выпячивают губу, другие поджимают, у третьих полыхают огнём
    глаза, а у четвёртых глаза затопляются так быстро и обильно,
    что никакой огонь в такой влажности невозможен. Так вот, жена
    моя имеет манеру надуваться. То есть натурально делается круглее, чем есть, и вся разбухает.

    — Да вижу я все твои достоинства, — возразил я и тоже загрустил.

    Жена тем временем не пожелала меня слушать. Если уж она
    начала, то, изволь, жди, когда закончит. А она ещё не закончила.

    — Я идеальная мать, идеальная супруга, идеальная любовница… — перечислила она.

    — Я не спорю, — понуро согласился я.

    Спорить и вправду тут было не с чем. Некоторые нюансы,
    конечно, имеются. Ремарки, уточнения из тех, что в договорах
    на получение кредита в конце мелким шрифтом не меньше страницы занимают, но на то они и ремарки.

    — А ещё я идеальный бизнесмен! — подвела жена триумфальную черту. — Такие, как я, тащат на себе всех вас, русских
    писателей, всю вашу русскую литературу!

    — В том-то и дело, что ты совершенно идеальна, — миролюбиво пояснил я. — А для рассказа нужен конфликт, желательно
    внутренний.

    — Тебе со мной не хватает конфликта?

    — Не хватает, — ответил я с задиристостью домашнего тихони, отчаянно дерзящего дворовой шпане. — Еврейки, кавказки,
    азиатки мстят, скандалят, лезвия, суицид, а русские тихо терпят.

    — Конфликта ему мало, — повторила жена с задумчивостью
    человека, принявшего страшное решение.

    — Для рассказа мало, а для жизни в самый раз.

    Но было поздно.

    — Я тебе устрою внутренний конфликт, — сказала жена тем
    тихим голосом, который предвещал неотвратимую кару. — Напиши, что у тебя нет денег, что ты просишь у меня пятьсот рублей, когда идёшь пить пиво.

    — В моей семье такая традиция — деньги хранятся у женщин.

    — Не важно. Это и есть внутренний конфликт, ведь унизительно, что у тебя никогда не будет денег, машины, ты никогда
    не сможешь подарить мне бриллиантовые серьги!

    Я вздохнул. Были в наших отношениях бриллиантовые
    серьги, пусть некрупные, да, и бриллианты так, осколки, но всё
    же натуральные. Я не стал спорить, выразив лицом эмоциональную гамму, вмещающую всё от «вроде согласен» до «категорически против».

    Мною в последнее время овладел какой-то скептицизм обречённого. Писательство совсем меня довело, сочинения мои публикуют неохотно, премиями обносят. За полчаса до этого разговора, возвращаясь домой, я услышал пение соловья и не поверил. Ну какие соловьи в центре города. Наверняка колонки в
    ветвях припрятали, чтобы звуки природы имитировать. Собянинские штучки. Короче, сплошное разочарование. Я решил
    встретить аргументы жены молчанием. Как мудрец. Тем временем она израсходовала запас злости, перевела дух и сжалилась:

    — Я тебя понимаю, ты красивый мужчина и не любишь работать.

    Я согласился. Трудолюбие и вправду мне несвойственно, а
    утверждение о моей внешней привлекательности не вызвало
    во мне протеста.

    — Так о чём ты собираешься писать? — спросила наконец
    жена.

    У меня зачесалась голова, и я почесал. Зачесался нос, я и нос
    почесал. После всех почёсываний я вздохнул и решил рассказать одну историю.

    Был я в те времена ещё юн. Уже не так юн, как бывает в юности, но тем не менее настолько беззаботен и отчасти свеж, что
    юность вполне можно было приписать мне как неотъемлемое
    свойство. Годов мне тогда было двадцать шесть, в периоды осеннего и весеннего призывов я по привычке избегал проживания
    по месту постоянной регистрации, хотя представители Министерства обороны мною уже несколько лет не интересовались.
    Я расходовал ночи на дискотеки, а дни на бесцельные, полные
    радости перемещения с приятелями и подругами. В те времена
    я тоже был достаточно хорош собой, чтобы не задумываться ни
    об утекающей жизни, ни о заработке, женщины уделяли мне
    внимание совершенно бесплатно, не требуя букетов и угощения.
    Следует признать, что сложившийся в отечестве мужской дефицит превращает любого, даже самого негодного гендерного
    моего собрата, в вожделенный дамочками плод. Так что мои достоинства относительны, как и законы Ньютона, сверкают в родной местности и блёкнут в краях иных. Что касается амбиций,
    то они у меня в те времена, возможно, имелись, но знать о себе
    не давали, родители из дома не гнали, а случайных заработков
    хватало на одежду. Короче говоря, у меня попросту отсутствовала необходимость трудиться, ведь большинство мужчин делают
    это, чтобы завоевать чьё-то сердце, а чаще тело, или избавиться
    от неуверенности в себе, передо мною же ни одна из этих задач
    не стояла.

    Жизнь шла; убаюкиваемый собственной нетребовательностью, я, что называется, деградировал. Одним светлым сентябрьским днём, когда я качался на качелях в рыжеющих кущах нашего громадного двора, ко мне подошёл приятель, он был в мотоциклетном шлеме. Ко дню нашей тогдашней встречи приятель
    уже некоторое время этот шлем не снимал, мотороллер угнали,
    а привычка к безопасности ещё не успела выветриться. За год
    до этого его притёр троллейбус, он кувырнулся виском о бордюр, неделю провалялся в отключке, а потом рассказывал про
    светлый тоннель и белобородого дедушку, который звал за собой. Хирург, когда выписывал, сказал: мол, правильно сделал,
    что не пошёл за дедушкой. С тех пор всё время в шлеме. Так вот,
    этот самый приятель попросил уступить ему качели и, раскачиваясь, сообщил, что уже некоторое время захаживает в районную
    больницу обедать. Трюк заключался в том, что, называя вахтёру
    вымышленную фамилию доктора, к которому он якобы был записан, приятель проникал на территорию лечебного заведения,
    где мог всласть лакомиться едой в столовой и заводить шашни
    с дамочками из персонала. Поварихи наваливали пюре и мясо
    под честное слово, не требуя никаких доказательств недуга, а
    медсёстрам и стажёркам требовалось только одно, совершенно
    иное, доказательство, которое приятель, к обоюдному удовольствию, и предъявлял, запираясь с ними в подсобках и ординаторских. Я заинтересовался.

    Уже следующий визит в медицинский бастион мы с приятелем нанесли вместе. Ради такого случая он оставил мотоциклетный шлем на прикроватной тумбочке, а я зачем-то заклеил пластырем палец. По коридорам шаркали старики и старухи, медсёстры явно надевали халатики прямо на бельё, а то и на голое
    тело, тарелки в столовой наполняли с горкой. Мне понравилось.
    Только концентрированный запах людей немного отвращал.

    После второго моего больничного обеда, который я проглотил уже без мотошлемного приятеля, я собирался подойти поближе к молоденькой докторессе и очаровать её какой-нибудь
    банальностью, вроде просьбы послушать, как бьётся моё сердце, но путь мне преградила койка на колёсиках. На койке пере-
    возили старушечью голову в редких пёрышках. Голова лежала
    на подушке, и только очень внимательный взгляд мог бы узнать
    в складках одеяла черты иссохшего, почти растворившегося тела.

    — Молодой человек, помоги, чего стоишь, — дохнула сигаретами толстуха, катившая койку.

    Я принялся вместе с нею направлять виляющее ложе, одновременно придерживая никелированную вешалку с пузырём капельницы.

    Когда мы доставили голову в палату, где маялись ещё шесть
    таких же, толстуха поручила мне стопку стираных полотенец,
    которые требовалось отнести в соседнее помещение, затем дала
    ведро и тряпку, указав на пыльные плафоны в коридоре. Беспрекословно, отчасти из любопытства, отчасти из какой-то загипнотизированности, я выполнял все указания, немного, впрочем,
    удивляясь тому обороту, который столь быстро приняли мои
    больничные вылазки. Весь день напролёт я выполнял санитарно-гигиенические задания, закончив только к позднему вечеру.
    Видела бы меня мать, никогда бы не поверила, что её сын такой
    чистюля.

    Напоследок толстуха выдала мне бутерброд и шоколадку, из
    провианта, полагающегося добровольцам. Так и выяснилось, что
    она приняла меня за одного из праведников, которые по собственному желанию, совершенно бесплатно, наведываются в больницу, чтобы оказывать посильную помощь. Выкурив по сигарете на лестнице, тогда курение в интерьерах ещё дозволялось,
    толстуха спросила на прощание, когда я смогу явиться снова.
    И я ответил, хоть завтра.

    Так я начал оказывать отечественной медицине посильную
    помощь: протирал плафоны в коридоре, сортировал книги в
    библиотеке, менял воду в аквариуме с двумя едва живыми меченосцами, мыл линолеум, скрёб кафель, оттирал металл. Если
    официант наблюдает множество людей жующих, то я наблюдал
    людей преимущественно умирающих, и моя нервная система
    обнаружила себя весьма крепкой. Я видел адмиралов и контр-
    адмиралов, серых от рака, как северная волна. Я видел некогда
    знаменитых актрис, которые не могли встать с горшка и звали
    на помощь. А однажды та самая толстуха, сочная баба с жопой,
    сиськами и щеками, угодила под «лендкрузер» юбилейной серии, переходя улицу в неположенном месте, и весь человеческий
    мусор нашего этажа — все притворяющиеся живыми, едва шевелящиеся мертвецы — оплакивал толстуху своими состоящими
    сплошь из физраствора и медикаментов слезами.

    Однажды в холле проходил концерт. Виолончелистка и пианист из добреньких решили развлечь пациентов своими трелями. На афишке значилось, что прозвучат произведения Баха и
    Массне. Ладно Бах, Баха я, допустим, знаю, но Массне… Неходячих сгребли в холл. Кто мог, приковыляли сами. Приятель мой
    в шлеме, заявивший, что моё присутствие в больнице отбило у
    него интерес к медперсоналу, к тому времени накопил на новую
    тарахтелку и перестал появляться. Я же в тот день мыл стульчаки в клизменной. Все, кому требовалась клизма, наслаждались
    музыкой, а я наслаждался удобной системой сливов и подачи
    воды, которой было оборудовано это специализированное помещение. Слух услаждал доносящийся издалека Бах вперемежку с этим самым Массне, вечером планировалась большая пьянка в честь моего поступления в медучилище. Решил получить
    образование, благотворительное увлечение сильно на меня повлияло. Чтобы накрыть поляну для всего отделения, я накануне
    продал бабкину золотую челюсть. Бабуся моя всё равно к тому
    моменту в земной пище лет пять как не нуждалась, а челюсть
    хранилась среди семейных реликвий. В то утро я скомкал челюсть, превратившуюся в ломбарде в шелест купюр, и в ближайшем гастрономе обменял на выпивку и закуску. Среди приглашённых были Юля и Катя, очаровательные слушательницы интернатуры с большим потенциалом, который я собирался рас крыть.
    Короче, мизансцена не предвещала неожиданностей. И тут мне
    в глаза ударило имя.

    Диана. Было написано на стульчаке. И ладно бы с ней, с Дианой. Ну написали на стульчаке имя той, чей зад на него усаживался, а теперь небось стал грунтом или пеплом. Но я человек, и у меня есть память. И память эта именем Диана порядочно
    всколыхнулась.

Завтра в Петербурге пройдет поэтический вечер, посвященный памяти Анны Ахматовой

Сжимать от волнения руки под темной вуалью придется барышням, а их спутникам, пришедшим на встречу нечаянно, ненароком, останется поддерживать любимых под локоток. На вечере будут вспоминать одну из известнейших русских поэтесс XX века — Анну Ахматову. Любимая мужчинами, писательница мало кому отвечала взаимностью. Даже муж Ахматовой Николай Гумилев страдал от неразделенной любви.

Первая часть вечера посвящена исключительно поэзии Ахматовой, вторая же не будет иметь строгих рамок: прозвучат стихи Александра Пушкина, Сергея Есенина или даже произведения гостей мероприятия.

Если вы живете не в Санкт-Петербурге, но очень хотите принять участие в поэтическом вечере, вам предоставят такую возможность! С места событий будет вестись прямая интернет-трансляция. Желание прочесть стихи по «Скайпу» тоже приветствуется!

Встреча пройдет 5 марта в 19.15 по адресу: Food & Drinks Studio «Веселый барин», наб. канала Грибоедова, 36.

Вход бесплатный.

Подробнее в группе «ВКонтакте»

Вышел сборник прозы «Русские женщины»

Что было первым: яйцо или курица? — вопрос спорный. Составители сборника «Русские дети» на стадии зачатия своей идеи не подозревали, что косвенно дадут на него ответ. Спустя полгода после выхода книги писатели решили изучить второй объект логического парадокса. Как устроена русская женщина, выясняли Леонид Юзефович, Герман Садулаев, Татьяна Москвина, Макс Фрай, Сергей Носов, Майя Кучерская и еще 37 современных авторов.

На вопрос о герое, который мог бы продолжить галерею отечественных лиц, составители отвечают: «ни „Русских мужчин“, ни „Русских стариков“ и никакого другого русского бестиария за этой книгой не последует».

Сборник поступил в продажу 3 марта, в День писателя.

Кристине Нестлингер. Новые рассказы про Франца и школу

  • Кристине Нестлингер. Новые рассказы про Франца и школу. — М.: КомпасГид, 2014. — 40 с.

    В издательстве «КомпасГид» выходят «Новые рассказы про Франца и школу» австрийской писательницы Кристине Нестлингер. Это третья и четвертая книжки из многотомной серии о мальчике Франце.

    Нестлингер, без преувеличения, одна из самых известных, переводимых и титулованных детских писательниц не только в Австрии и Европе, но и в мире. Она обладательница премий имени Х. К. Андерсена и Астрид Линдгрен — «Оскара» и «Золотой пальмовой ветви» детской литературы.
    Кристине родилась в 1936 году в Вене, пережила войну, что навсегда изменило ее отношение к миру (о военных действиях ее книга «Лети, лети, майский жук!»), начинала как иллюстратор, но прославилась как автор сотни детских книг. На русском языке выходили: «Долой огуречного короля!», «Лоллипоп», «Конрад, мальчик из консервной банки», «Пес спешит на помощь», «Само собой и вообще».

    Серию «Рассказов про Франца» пропустить нельзя. Это бережно переведенные Верой Комаровой и прекрасно проиллюстрированные Катей Толстой небольшие истории из жизни шестилетнего мальчишки. В одной Франц, обладатель «светлых кудрей, васильково-синих глаз и ротика, похожего на вишенку», страдает от того, что все принимают его за девочку. В другой — теряется. В третьей — после ссоры с родителями решает уйти жить к бабушке. Теперь вот идет в школу. Сюжеты довольно популярны — «Денискины рассказы», «Малыш Николя», «Эмиль из Леннеберги». Однако ценность и особенность этих историй — в зашкаливающей, непринятой и во многом неудобной степени авторской откровенности с самой собой, миром и с читателями.

    Откровенность эта на неподготовленных производит такой же ошеломляющий эффект, что и поступок маленького Франца в одном из рассказов. Так, чтобы доказать очередному сомневающемуся, что он мальчик, а не девчонка, герой стягивает с себя штанишки и показывает свою «голую середину». Это ощущение конфуза, неловкости и даже легкого стыда не может быть принято читателем однозначно, недаром фрау Бергер (у которой в семейке все «цирлих-манирлих», как говорит францева мама) называет его «бесстыдником» и запрещает своему ребенку с ним водиться.

    Нестлингер прекрасно помнит, как думают дети, наверняка она сама все еще рассуждает как они. Что-то помешало ей повзрослеть. Может быть, война — большая травма, нанесенная в юном возрасте, затормозила «рост». Но в конечном счете дети и отличаются от взрослых именно откровенностью своих суждений. Они непредвзяты, не искушенны, еще не встроены в общепринятую систему координат.

    Знакомя читателей с бабушкой Франца, Нестлингер говорит, что «когда она ходит, ее попа качается, как ванильный пудинг. Или как шоколадный. Смотря, какая на бабушке юбка — желтая или коричневая». Буквально в следующем абзаце мы узнаем что «Франц любит бабушку очень сильно. Папа и Йозеф тоже любят бабушку очень сильно. Мама любит бабушку немножко не так сильно. Потому что бабушке часто не нравится, как мама готовит. И еще бабушка однажды сказала, что мама мало убирается. И она не одобряет крашеные мамины волосы. И то, что мама работает».

    Стоит ли уточнять, что бабушка эта — папина мама? И несмотря на то, что подобные отношения в обычных семьях — норма, присутствие их в детской книге удивляет, как и откровенные диалоги между родителями, с упреками, раздражением, недовольством друг другом. И не свойственные представлениям взрослых о шестилетнем ребенке эмоции героя. Кристине пишет о его одиночестве, об отчаянии, ярости и гневе: когда «ярость и гнев хотели найти выход, Франц двинул ногой по ножке стола…и все, что на нем было, упало на пол», мама за это схватила Франца за шиворот и вытолкала из кухни, и папа, разбуженный в субботнее утро, воскликнул: «О, зачем я только стал отцом!», а старшему брату вообще никогда нет дела до того, чем занят Франц («Отвали, клоп!»).

    Начинает казаться, что многочисленные писательские награды Нестлингер — своеобразная благодарность родителей за то, что, описав мам и пап не идеальными, без ретуши, а даже словно бы увеличив глубину резкости, она индульгировала их поведение. Позволила не испытывать стыда за свой мир, не отвечающий общему шаблону детской литературы, где мать — море ласки, бабушка — пирожки и беззаветная любовь всего и вся, а папа — оплот мужественности и справедливости. Также писательница дала этим родителям возможность снова увидеть себя детьми. До нее на этом поле трудилась только Астрид Линдгрен (вспомните семью ее Малыша), которая тоже отказалась или не смогла повзрослеть.

    В книгах Нестлингер не бывает миндальных отношений, складных примирений, дружбы без ссор, ее мир вообще далек от идеала, потому что глядя на него своими детскими глазами, она еще не научилась додумывать, досочинять, опускать нескладное. Этот мир — ее проза — полна заноз, и читатель может зацепиться за каждую. Уколоться, но не погрузиться в сон, как спящая красавица с веретеном в руках, а наоборот проснуться, вспомнив свое детское одиночество, или ощущение несправедливости, или свою взрослую жестокость и равнодушие. И лучше так, чем «цирлих-манирлих», — незнакомое слово, которое Франц объясняет по-своему: «это когда люди не желают смотреть правде в глаза».

Вера Ерофеева

Роман Сенчин. Чего вы хотите?

  • Роман Сенчин. Чего вы хотите? — М.: Эксмо, 2013. — 384 с.

    Глава четвертая


    20 января 2012 года, пятница

    В половине восьмого, наконец, стали собираться. Пришли дядя Сева, известный поэт, с женой тетей Никой, переводчица и однокурсница мамы тетя Маша и ее муж дядя Коля. Дарили маме цветы и еще что-то в цветастых бумажных пакетах.

    После приветственных слов и поздравлений, радостной суеты, толкотни расселись. Обменялись разными личными новостями, выпили за «деньрожденьицу», а потом заговорили, конечно, о выборах в Думу и предвыборной президентской кампании; мама вспомнила, как они с папой встретили дядю Севу и тетю Нику возле автобуса, где собирали подписи за выдвижение в кандидаты Эдуарда Лимонова… Даша слышала, что это такой писатель и крайний оппозиционер; когда-то жил в Париже, стал гражданином Франции, а потом вернулся в Россию, чтобы заниматься политикой.

    — Вы что, серьезно выдвигали этого субъекта? — удивился дядя Коля, высокий человек с выразительными, тяжелыми какими-то глазами.

    — А что? — Мама тоже удивилась. — Эдуард Вениаминович — герой.

    — Ну, это смешно.

    — А что не смешно? Кто не смешон?

    — Явлинский, да, по крайней мере, Прохоров…

    — Ха-ха-ха! — демонстративно посмеялась мама.

    — Ладно, друзья, что теперь спорить, — вздохнул дядя Сева, — все равно Лимонова не пустили.

    — И правильно, я считаю. Таких нужно держать подальше. Или вообще в изоляции.

    — Да почему, Коль?! — снова вспыхнула мама.

    — Из-за высказываний, из-за этих его штурмовых отрядов… Это же фашизм!

    — Я читал программу его партии, — включился папа, — никакого там фашизма. Наоборот, во многом очень даже правильная. Флаг, конечно, провокационный был, некоторые поведенческие детали…

    — Но есть же Рыжков, Немцов, Касьянов, Навальный, на худой конец…

    — Навальный, может быть, но он не баллотируется. Рыжков полностью под Немцовым. А Немцов… — Папа на пару секунд задумался.

    — Я готов допустить, что у него есть разумные, правильные мысли…

    — Немцов — враг! — перебила мама.

    — Подожди, пожалуйста… Но вспомните, как он в девяносто восьмом, в разгар беды, свою отставку принял — как освобождение. Схватили с Кириенко пузырь водяры и побежали к бастующим шахтерам. Будто школьнички после уроков. Помните?

    — А что им надо было делать? — спросил дядя Коля. — Упираться?
    В кабинетах баррикады строить?

    — Если ты хочешь спасти Россию — надо бороться. А их выкинули, и они обрадовались. И ведь не секретари какие-нибудь: один премьер-министр, а второй — его заместитель! Кириенко хоть помалкивает, а этот… Вождь оппозиции, тоже мне!

    — Вождь журналистов, — поправила мама. — Его так Сережа Шаргунов назвал десятого декабря. Ходит туда-сюда, а за ним человек двадцать журналистов с микрофонами.

    Дядя Сева усмехнулся:

    — Очень точно, кстати, — вождь журналистов.

    — И Касьянов тоже, — не мог успокоиться папа. — Отправил его Путин в дупу, он побежал. А потом стал возмущаться…

    — Ребята, давайте выпьем за детей именинницы, — предложила тетя Маша. — Мы, кажется, совсем забыли, зачем собрались.

    — Точно!

    — За прекрасных детей!

    — Что-то старшенький не идет, — забеспокоилась мама, чокаясь с протянутыми рюмками и бокалами. — Обещал ведь в полвосьмого, как штык…

    — Придет. На работе, наверно…

    — Он ночами работает, днем спит.

    — А где он?..

    — В студии — монтирует клипы, чистит…

    — М-м, интересная работа!

    Мама махнула рукой:

    — Ой, не очень-то… Он мечтает фильмы снимать, но это ведь…

    — Там такая мафия, я слышал, в кино…

    — Спасибо, что есть литература!

    — Хм, в литературе мафия не меньше.

    — Да ладно, поменьше! Деньги помельче, и мафия не такая злая. А в кино…

    У мамы заиграл сотовый.

    — Алло! А, привет, Сереж… Спасибо-спасибо!.. — Послушала. — С Ваней сидишь?.. Жалко… А приезжайте вместе — как раз дети и познакомятся наконец… Ну ладно, тогда до встречи.

    Положила телефон на стол.

    — Шаргунов звонил. Не может. Сын Ваня болеет, с ним сидит…

    — Хм, — усмехнулся папа, — а если в этот момент революция?..

    — Это, что ли, крестный звонил? — нахмурившись, спросила Настя.

    — Да. Видишь, сынок у него заболел…

    — Чей Шаргунов крестный? — не понял дядя Сева.

    — Настин.

    — М-м! У вас, оказывается, тоже очень всё спаянно. Кумовство в прямом смысле.

    — Иногда и кумовство не спасает, — сказал папа зловеще. — Быть может, наступит момент, когда придется мне в предсмертных слезах крикнуть ему:

    «Сергей Лександрыч, ты ж мое дитё крестил!»

    — А-а! — вспомнил что-то дядя Сева. — А он тебя шашечкой — вжить!

    — Да ладно, — махнула мама рукой, — все будет хорошо. К тому же Солженицын пророчил ему президентом России стать.

    Дядя Сева печально покачал бритой головой:

    — Не исключено. Но, думаю, до времени этого не дожить уж ни мне, ни тебе.

    — Почему это, Сев?

    — Лет тридцать эта власть еще точно будет сидеть. Череда преемников.
    А потом, не исключено, что-нибудь пошатнется. Только мне будет тогда за восемьдесят, а скорее всего, и нисколько…

    — Всеволод, — перебила его тетя Ника, — не разливай здесь свою грусть-тоску!

    — Тем более что все трещит по швам, — добавила мама.

    Дядя Сева не сдавался:

    — Трещать может еще очень долго. И однажды может треснуть так, что за пять минут — на дно. Как «Титаник».

    — Вот это больше похоже на истину, — кивнул дядя Коля. — По-моему, с Россией все уже ясно. — Он сказал это таким тоном, что по Дашиной спине пробежал холод.

    — Что тебе ясно, Коль? — кажется, раздражаясь, спросила его жена, тетя Маша.

    — Не хочу распространяться, чтобы не портить настроение. Лучше, наверное, выпьем?

    Папа стал разливать.

    — Выпьем, и расскажешь.

    — Девочки, вы поели? — спросила мама. — Идите поиграйте. К торту я позову. Или сейчас отрежем…

    — Я посижу. — Даше хотелось узнать, что там ясно с Россией.

    — Я — тоже, — сказала Настя каким-то очень серьезным голосом, и мама не стала уговаривать.

    Взрослые столкнули рюмки и бокалы, прозвучало: «С днем рождения!.. Счастья!» Выпили, заели.

    — Ну, Николай, приступайте, — приготовилась слушать мама.

    Дядя Коля поморщился:

    — Не стоит…

    — Давай-давай, вопрос важный.

    — Росси-и-ия, — со вздохом протянул дядя Сева.

    Дядя Коля пожевал, покусал губы и начал:

    — Я люблю читать книги по истории, сам много езжу. Новгородскую область знаю до последней деревни, наверно…

    — У Коли в Старой Руссе институтский друг живет, — объяснила тетя Маша.

    — Да… Вообще люблю путешествовать как дикий турист… За Уралом, правда, не был, но север и центральную часть знаю неплохо…

    — И что? — поторопила вопросом мама.

    — И что-о… М-да… Скажу вам так: нету России… Точнее, людей, народа. Жизни нет… То есть, — вроде бы спохватился дядя Коля, — нельзя сказать, что прямо всё в руинах. Нет — много храмов возрожденных, и кое-где признаки цивилизации, а вот жизни — нет. И, думаю, случись что — некому будет уже подняться.

    — Но, может, — заговорил дядя Сева, — всегда была такое ощущение? Посмотришь — пустота, а в роковые моменты — вот он, русский народ.

    — Вряд ли. Да и откуда? Приходишь в деревню, десять-пятнадцать домов обитаемы, остальные пятьдесят — пустые… Те, что ближе к городам, еще живут за счет дачников, а дальние… Это как капиллярные сосуды в теле — пока они доносят кровь до каждой клетки, человек чувствует себя хорошо, а если отмирает одна клетка, две, тысяча… Так и с Россией, то есть с народом. Измельчание, вымирание, и этот процесс, видимо, уже необратим.

    От этих слов у Даши заслезились глаза. Она с надеждой взглянула на
    папу — неужели он ничего не ответит? Пусть скажет, что нет, что обратим… Папа смотрел в стол, крутил рукой вилку. Но, кажется, уловил желание Даши.

    — До самого недавнего времени я тоже так считал. Что уже всё, пройдена точка невозврата. Даже статью написал — «Остается плакать». Ну, в смысле оплакивать русскую цивилизацию… Но, я уверен, все-таки еще можно переломить ситуацию. Необходима цель для народа. Большая общенародная цель. — Даша это не раз уже слышала, и опять приуныла. — И тогда реально начнут больше рожать, снова станут воспитываться мужчины, а не слизняки, появится, извините, энтузиазм.

    — А какая цель? — как-то скептически прищурилась тетя Ника. — К войне готовиться? Или каналы копать?

    — Ну почему…

    — Ну а какая?

    — Не знаю… В этом-то и проблема.

    — Но вот же, я слыхал, Сколково строят, — явно шутливо сказал дядя Сева.

    — Ага, а для рождаемости — материнский капитал, — подхватил таким же тоном папа. — Нет, это фигня… Из-за материнского капитала в основном тувинцы рождаются… Мы несколько лет назад были в Кызыле, и нам местная врачиха, она в роддоме работает, сама, кстати, тувинка, рассказывала: тувинка родит и тут же требует деньги: «Давай материнский капитал! Путин сказал!» И, говорит, убедить сложнее, что деньги эти просто так не даются, чем роды принять… Почти все роженицы нищие, безработица жуткая, но рожают и рожают.

    — Вот они-то потом и придумают идею, — сказал дядя Коля, — и двинутся сюда, как Чингисхан.

    — Не исключено.

    — И на Калке их встретить будет уже некому.

    Звонок в дверь. Это пришла тетя Лена, мамина подруга, писательница, которая работала в каком-то агентстве по подбору персонала. Она долго поздравляла маму, одновременно извиняясь, что опоздала.

    — На работе запарка вообще! Начало года, все друг с другом ругаются, увольняются. Как с цепи сорвались…

    Тетю Лену усадили, стали наполнять тарелку едой, бокал — вином… Настя, не выдержав ожидания, подняла свой стаканчик:

    — За Россию!

    — Ух ты, прелесть какая! — хохотнула тетя Лена. — Но надо за маму выпить.

    — Мы пили за маму много раз, — ответила Настя. — Папа и дяденьки даже красными стали.

    Теперь уже засмеялись все. Дядя Сева объяснил:

    — Это от горячей водички.

    Настя потрогала бутылку водки.

    — Она не горячая.

    — Она внутри становится горячей, когда выпьешь.

    — Не надо ребенка интриговать такими вещами, — перебила тетя Ника. — Это отрава, Настенька, просто взрослым иногда нужно немного…

    — Да, надо иногда понемножку отравляться, чтобы реальность однажды насмерть не отравила. Но вы даже не пробуйте, девчонки — язык обожжете, петь не сможете.

    — Кстати, про песни! — аж подскочила на стуле тетя Лена, — «Пусськи» в Инете новую песню выложили! Знаете, где спели теперь?

    — Да откуда ж нам знать — мы здесь празднуем…

    — На Лобном месте! С фаерами, флагом…

    — Даш, принеси айпед, — попросила мама, — а лучше — ноутбук. Посмотрим, что там…

    — У меня включен, — папа поднялся, ушел на лоджию; вернулся с ноутбуком. — Где искать?

    — Дай мне, — сказала мама. — Они у меня во френдах…

    Нашли клип «Пусси райот», установили экран так, чтобы всем было более или менее видно.

    — Включаю! — предупредила мама.

    Почти без музыкального вступления раздался задыхающийся женский речитатив:

    К Кремлю идет восставшая колонна!

    В фээсбэшных кабинетах взрываются окна!

    Суки ссут за красными стенами!

    «Райот» объявляет аборт системе!

    Дальше — почти неразборчивое продолжение куплета, а потом другой голос стал выкрикивать припев:

    Бунт в России — харизма протеста!

    Бунт в России — Путин зассал!

    Бунт в России — мы существуем!

    Бунт в России — райот, райот!

    Песня, как и предыдущие их, оказалась короткой, а клип примитивным, но и смелым. На этот раз семь или восемь девушек в шапках-масках стояли на бортике Лобного места, совсем рядом с Кремлем. У двух были гитары без шнуров, третья махала синим флагом, а еще одна в середине песни зажгла фаер…

    Посмотрев, взрослые стали обсуждать:

    — Молодцы девчонки!

    — Да что молодцы? Детский сад.

    — Нет, ты не прав. В нынешнем безвоздушном пространстве и такое до-стойно внимания.

    — Могли и снайперы над ними поработать…

    — Но ведь это убогость. Особенно текст.

    — Да, слова, конечно…

    — И, с позволения сказать, музыка…

    — С точки зрения панк-эстетики — нормально. В духе второго альбома «Дэд Кеннедис».

    — А вот послушайте, — повысил голос дядя Коля. — Неужели вы думаете, что это просто девчонки собрались и такое устраивают? Наверняка за ними стоит какая-то мощная сила.

    — Нет, ну, конечно, кто-то за ними есть, — согласился дядя Сева. — По крайней мере, снимает вон, помогает. Ну и что? Результат-то неплохой. Особенно их выступление у спецприемника.

    — А, я видела! — не удержалась Даша. — Классно.

    — Вот и подрастающее поколение в курсе.

    И снова разноголосица то ли обсуждения, то ли спора:

    — Я слышал, за ними Гельман стоит…

    — Ха! А я — что Центр «Э»…

    — Да вполне могут и так — без никого. Собрались, план набросали…

    — И что, их не задержали после этого?

    Мама, прищурившись, как раз что-то изучала в ноутбуке. Отозвалась:

    — Да, фээсбэшники набросились… Задержали нескольких.

    — Отпустят, — махнул рукой папа.

    — Как сказать, как сказать…

    — Так, — мама закрыла комп. — А давайте стихи читать! Многие из нас их пишут и уж точно все поэзию любят. Давайте по кругу. Не просто же пить и разглагольствовать… Начнем со Всеволода.

    — Что ж, — он погладил свою голову, — можно и почитать. Только нужно настроиться. — И кивнул на бутылку.

    — Расплескайте.

    Папа стал наливать водку мужчинам, а дядя Коля вино женщинам.

    — Только, пожалуйста, — попросила тетя Маша, — не про то, как вы девушку-еврейку пилой…

    Дядя Сева смутился:

    — А где вы его читали?

    — Слышали однажды в Булгаковском Доме.

    — Я тогда свежее. Там ни мата, ни ксенофобии…

    — Но конфликт хоть есть? — посмеиваясь, спросил папа.

    — Конфликт везде можно найти… Это — про рабочих с Нижнетагильского завода, куда Путин приезжал. Там еще начальник цеха предлагал в Москву приехать и разобраться с оппозицией.

    — Да-да, помним…

    — И вот они построили новый танк, а дальше — возможный сценарий скорого будущего.

    Идет от праздников усталый

    Работник в банк.

    Навстречу с Южного Урала

    Выходит танк.

    Он мчит, вздымая пыль с дороги,

    Блестит броня,

    Чтоб испугались бандерлоги

    Его огня.

    Тот танк из Нижнего Тагила,

    Снимай очки.

    Теперь ждет братская могила

    Вас, хомячки.

Лекарство от всех недугов

В российский прокат вышла драма Жана-Марка Валле «Далласский клуб покупателей» (Dallas Buyers Сlub) — киноверсия подлинной истории техасца Рона Вудруфа, чья жизнь неожиданно обрела новый смысл, когда у него диагностировали ВИЧ.

Человек сам творит историю своей болезни; болезни же случаются либо от нервов, либо от удовольствия. Подтверждая эти старые истины, кино Валле рассказывает о гибкости человеческой натуры, безграничной изобретательности перед лицом смерти и темной силе коллективного невежества. История о том, как в поисках лекарства от всех недугов медицина обнаружила лишь недуг от всех лекарств, оказывается, в сущности, только фоном (пусть и идеальным) для этого рассказа.

Считается, что ВИЧ впервые передался человеку от африканских обезьян, обитающих южнее Сахары, еще в конце XIX или начале XX веков. Однако как самостоятельный вирус он был открыт лишь в 1983 году — уже после возникновения термина «СПИД», предложенного учеными для обозначения комплекса определенных симптомов, который был признан новой болезнью. За три минувших десятилетия наука не вполне преуспела в разработке лекарства против страшной заразы, но помогла прогрессивной части мирового сообщества преодолеть невежество и иррациональный страх перед ВИЧ и СПИДом, а также отказаться от набора опасных стереотипов, с которыми они долгое время связывались в массовом сознании.

Тем временем на широкие (а также телевизионные и фестивальные) экраны успело выйти около сотни игровых фильмов, напрямую посвященных или косвенно касающихся проблемы СПИДа. По ним сегодня легче всего проследить эволюцию просвещенных взглядов — в первую очередь благодаря тому, что как минимум треть этих лент основана на подлинных историях реальных людей. Среди них есть и экранизации автобиографий (например «Год без любви» 2005 года, снятый по книге Пабло Переса), и кинобиографии первых знаменитостей, скончавшихся от этой болезни (фильм «Джиа» 1998 года, посвященный супермодели Джии Мари Каранджи), и экранные версии историй простых смертных, которые стали одновременно жертвами СПИДа и незаслуженного общественного и/или профессионального остракизма. Среди последних особенно показательна драма Джонатана Демми «Филадельфия» (1993) — один из первых голливудских фильмов на тему СПИДа, гомосексуальности и гомофобии: основой для него послужила биография адвоката Джеффри Бауэрса, незаконно уволенного из юридической фирмы. К этой же категории стоит отнести и «Далласский клуб покупателей», главный герой которого семь лет вел напряженную борьбу с государственной медициной, а также общественными и, что куда любопытнее, собственными заблуждениями.

В 1985 году техасский электрик Рон Вудруф (Мэттью Макконахи) — любитель родео, кокаинист, ловелас и гомофоб — получает производственную травму и, попав в больницу, узнает, что инфицирован ВИЧ. Довольно быстро пройдя стадию отрицания, Вудруф, которому врачи дают не больше месяца, добывает проходящий испытания препарат AZT — однако, приправляя токсичные таблетки алкоголем и наркотиками, только ухудшает свое состояние. Собрав остатки сил, техасец отправляется в Мексику к лишенному лицензии, но просвещенному доктору (Гриффин Данн): тот разрабатывает свою лекарственную схему, которая ставит Вудруфа на ноги и наводит на бизнес-идею. Начав перевозить экспериментальные медикаменты в родной Техас, он быстро обрастает клиентурой (в основном гомосексуалистами) и основывает «Далласский клуб покупателей»: членство стоит четыреста долларов, лекарства выдаются бесплатно. Управлять организацией ему помогает транссексуал Рэйон (Джаред Лето), который незаметно становится самым близким Вудруфу человеком.

«Далласскому клубу…», который собрал внушительное число премий и номинаций (включая «Золотые глобусы» Мэттью Макконахи и Джареда Лето), неожиданно повезло с режиссером. Дело в том, что канадец Жан-Марк Валле (автор пресной костюмной мелодрамы «Молодая Виктория» и экспрессивной, но хаотичной фантазии «Кафе де Флор») совершенно внезапно продемонстрировал зрителю тягу к первоклассному визуальному минимализму и сдержанной драматургии, а также наличие безупречного во всех отношениях вкуса. В случае с конкретной лентой эти качества оказались критически важны: обладая подлинно «оскаровским» потенциалом, история Рона Вудруфа могла (при чуть менее умелом обращении) превратиться в нравоучительную остросоциальную драму, духоподъемную притчу о нравственном перерождении или даже сентиментальный кич с элементами мюзикла.

Валле же ни разу не сошел с пути мужественной простоты — потому все внутренние перемены, происходящие с главным героем, выглядят в его картине совершенно естественно, представляя собой проявление разумного эгоизма Вудруфа, а не мифического благодатного озарения свыше или ускоренного перевоспитания в новых обстоятельствах. Трудно подобрать точный эпитет для определения качества актерских работ Мэттью Макконахи и Джареда Лето, потому, наверное, стоит ограничиться тем, что оба сделали нечто почти невозможное. И если Лето была подспорьем его уникальная психофизика, а также помощь гримеров и костюмеров, то Макконахи, создавший образ своего героя с обманчивой грубоватой простотой, перевоплотился до полной неузнаваемости каким-то почти непостижимым образом (и похудение на пятнадцать килограммов имело здесь отнюдь не решающее значение).

Удивительнее всего в этой истории то, как крепко она захватывает зрительское внимание, ни на секунду не сбавляя напряжения. Будни Вудруфа полны рабочей рутины, но ему то и дело приходится изобретать новые приемы борьбы с государственным здравоохранением и искать пути развития собственного дела. Иногда случается проезжать мексиканскую границу в одеянии католического священника, а иногда — совершать четырнадцатичасовой перелет, чтобы потом отыскать во всей Японии одного подкупного доктора. Впрочем, главная тонкость обнаруживается здесь не столько во внешней сюжетной канве, сколько в деталях «микродраматургии» — незаметном на первый взгляд, но постоянном развитии внутренних отношений между всеми ключевыми героями «Далласского клуба…». Как это часто случается в реальности, залогом такого развития оказывается щедро отмеренное центральным персонажам (и притом отменное) чувство юмора. Качество, которое, к счастью, до самого конца остается с теми, кто им по-настоящему наделен, и является единственным на сегодняшний день лекарством от всех недугов.

Ксения Друговейко

В «Буквоеде на Восстания» прошла презентация книги «Советская Атлантида»

Сегодня в «Буквоеде на Восстания» Павел Крусанов, Вадим Левенталь, Герман Садулаев, Александр Етоев и Ольга Погодина-Кузьмина «поднимали со дна Титаник», разбирались с двойным проникновением в литературу и обсуждали отсутствие произведений авторов советского периода на полках в магазине.

После нового прочтения школьной программы современные писатели взялись за пласт советской подцензурной литературы. Результатом стал третий том «Литературной матрицы» —«Советская Атлантида». «Говорить сейчас о Фадееве и Серафимовиче не совсем принято. Союз ушел в прошлое, и вместе с ним утонула советская литература», — высказал общественное мнение Вадим Левенталь. Вместе с Павлом Крусановым он не побоялся стряхнуть пыль с подписных томов и заняться внутрицеховым разбором полетов. Жест, по словам Крусанова, дерзкий.

Серию «писатели о писателях» авторы обещали продолжить, а заодно проанонсировали сборник «Русские женщины», который вот-вот должен появиться на прилавках.