И ныне дикий

  • Олег Ермаков. Песнь тунгуса. — М.: Время, 2017. — 480 с. 

В 2013 году в журнале «Урал» был опубликован роман Олега Ермакова «С той стороны дерева». Его герои подозрительно похожи на героев «Песни тунгуса», вышедшей в этом году в издательстве «Время». Даже имена те же самые. Но «С той стороны дерева», порой повторяя какие-то идеи «Песни тунгуса», оказывается скорее предысторией к новому роману, подготовительным этапом, с более простым изложением — и позволяет лучше понять и саму «Песнь тунгуса».

Последний роман Ермакова в этом году попал в длинные списки «Большой книги» и «Ясной поляны». С «Большой книгой» уже ясно — дальше этого этапа роман не прошел. «Ясная поляна» назовет финалистов только в сентябре, однако и сейчас можно сказать: вряд ли книга Ермакова станет одной из них. Автор как будто хотел написать роман о декабристах, а замахнулся на роман о войне 1812 года — но при этом «Войны и мира» у него не получилось. Слишком много хотел сказать, слишком мало удалось. 

Главным героем книги становится тот самый тунгус с обложки — Миша Мальчакитов. Он внук шаманки, бабки Катэ, и очень привязан к Байкальскому заповеднику:

Миша Мальчакитов тоже вписывался в заповедный эпос бродяг, хотя и был коренным жильцом Подлеморья, как издавна называли этот берег. Здесь он родился. Здесь кочевали, охотились его предки, камлала великая шаманка Шемагирка. <…> А все как будто странствовал: после школы поступил в зооветтехникум, не вынес жизни в общаге и в городе, да и науки — сбежал. Потом армия, рембат в Даурии. Возвращение. Пьяный дембельский кураж у Миши затянулся. <…> И тут полыхнул пожар. Мишку забрали. Но он бежал… Нелепая какая-то жизнь, как и у большинства из племени этих кочевников, временных жильцов в том или ином заповеднике.

Роман начинается с того, что лесники ранили (а сначала вообще думали — убили) Мишу в голову из ружья. Они хотели подстрелить медведицу, однако произошел несчастный случай. При этом Миша находится в совсем неудачном положении: его еще пытаются обвинить в том, что он устроил пожар в магазине и на телестанции. Кто на самом деле устроил пожар — неясно. После того, как Мишу сочли мертвым, он сбегает. Теперь под следствие может попасть другой молодой лесник — Олег Шустов.

Два молодых героя, которые могут быть несправедливо обвинены, противопоставляются остальным персонажам: леснику Андрейченко и следователю Круглову, директору заповедника Васильеву, секретарю Славниковой. Они, как на подбор, очень ушлые люди, придерживающиеся установленного порядка, считающие странным и неправильным все, что выходит за его рамки, — а действие происходит в 1980-е. Пошел в лес — значит, хочешь сбежать; отказываешься идти в армию — уклонист, а не пацифист; пишешь дневник — наверняка строчишь доносы. 

Роман состоит из трех частей. Первая представляет собой завязку и то самое противопоставление, о котором говорилось выше. Вторая — самая большая часть, она посвящена исключительно Мишке Мальчакитову: как он повредил в детстве колено, катаясь на лыжах; как его приняли за вора, когда он жил в Иркутске, хотя на самом деле он пытался вызвать скорую для пострадавшего от кражи; вечерней прогулке на коньках по льду Байкала и тому, как он и его друзья заблудились и почти замерзли. 

Нелепой и дерганой и была жизнь Мишки Мальчакитова в этом городе. <…> Мишка Мальчакитов чувствовал себя на долгих улицах города, как та белая оленуха: серьезно боялся впасть в кружение. И удивлялся, что это не происходит с водителями трамваев, автобусов, такси, колесивших по городу во всех направлениях. Да и с остальными горожанами, милиционерами, рабочими, каждое утро берущими штурмом общественный транспорт — и зачем? Чтобы пропасть на долгие девять часов в пасти заводской проходной, а вечером снова набиться в автобус или трамвай. И утром опять лезть в узкие двери, ехать и вновь — строго по часам — работать под присмотром мастеров, начальников цехов.

Ермаков в какой-то момент будто бы начинает следовать принципу «что вижу, то пою», не задумываясь ни о длительности повествования, ни о его композиционной целесообразности. Время от времени он пропускает целые части истории — мы так и не узнаем, что случилось с эвенком Мальчакитовым в армии, в подробностях прочитаем о двух его неудачных попытках пересечь Байкал по льду, но об удачной автор нам не расскажет. Наряду с подробнейшими описаниями незначительных эпизодов «под кат» могут быть убраны целые куски жизни Мальчакитова.

«Да жив ли я?» — думает Мишка. И хочет знать, что же с ним было дальше. Как будто ему это не известно, как будто не он, а кто-то другой возвращался в Иркутск, оттуда в заповедник через Улан-Удэ, как будто этот другой там и жил, терпя укоры тетки и слушая увещевания умных жителей… <…> Заявил, что не вернется в гимназию. И этот другой помогал дяде Иннокентию в работе, а на следующий год уже трудился рабочим лесного отдела, потом и лесником. И зимой перед армией все-таки исполнил свое обещание: на коньках с санками перешел море…

Отчасти авторская стратегия проясняется в третьей части романа, которая еще более безжалостна к читателю, чем первые две. Здесь вступает перволичный рассказчик — но это не Мальчакитов и не Шустов, а некто другой. Им оказывается Виктор Петров, бывший геолог, а ныне — пекарь. Он рассказывает о том, что в заповеднике скоро должна свершиться революция. 

Никто, разумеется, не знает, что здесь замышляется байкальская революция. Мы еще страшно далеки от народа. Нас четверо. Возможно, пятеро, если молодой неофит Шустов действительно примкнул к нам. 

Петров вместе с товарищами планирует построить «заповедник нового толка». 

Созерцатели-то здесь и нужны. Заповедник нового толка должен стать царством созерцания. Ну, точнее сказать: заповедник созерцания. Сейчас наступил критический момент, можно сказать, крушение самой идеи заповедника старого хозяйственно-научного толка.

Третья часть романа самая раздробленная. Повествование от лица Петрова перемежается повествованием от лица животных, обитающих в заповеднике. Здесь есть главы, состоящие исключительно из диалога Шустова и приехавшей к нему девушки Кристины. Иногда к ним присоединяется радио. Некоторые главы собраны только из отрывков радиопередач. Такая композиция призвана выразить ту идею созерцания, которую продвигает Петров, — однако она может разочаровать читателя. Третья — к сожалению, самая скучная, пускай и самая важная часть романа. Ответа на вопрос, произойдет ли «байкальская революция», она тоже не дает.

Композиция романа строится не по традиционной схеме «тезис — антитезис — синтез», а, скорее, «антитезис — тезис — гипотеза», где «антитезис» — первая часть с противопоставлением героев системы и героев вне ее, «тезис» — вторая часть с представлением Мальчакитова как идеального человека-созерцателя и «гипотеза» — третья часть с описанием идеи «заповедника нового толка». В него, правда, не собираются брать ни Мальчакитова, ни других эвенков. Они нужны как образцы, как идолы, но не как созидательные деятели. И этот парадокс подкрепляется другим: при столь изящной идее романа и продуманной общей композиции он из-за мелочей теряет то, что ему нужно больше всего, — своего читателя.

Елена Васильева

Время читать, или Неочевидные новинки Петербургского книжного салона

В четверг в Петербурге открылся XII Международный книжный салон – самое крупное мероприятие подобного рода в литературной жизни города. Он продлится четыре дня. Журнал «Прочтение» изучил, какие новинки на салон привезут издательства и составил свой список, решив обойтись без самых очевидных.

  • Это футбол! Писатели на стадионе. — Издательство «Лимбус Пресс»

Уже в середине июня Петербург ждет наплыва футбольных болельщиков — в городе пройдут матчи Кубка конфедераций, который является «репетицией» Чемпионата мира 2018 года. Так что сборник рассказов, повестей и даже двух поэм о футболе придется кстати. В списке авторов обнаруживается как давний любитель московского «Динамо» Дмитрий Данилов с нарративом о матче с «Арсеналом», так и Анна Матвеева с рассказом «Минус футбол», где главной становится судьба одного голкипера. Открывается книга рассказом Ильфа и Петрова «Честное слово болельщика» — своего рода манифестом футбольного фаната.

Книга, в которой под одной обложкой собраны тексты советских классиков и современных — вплоть до самых молодых — писателей. Не для того, чтобы уравнять одних с другими. А чтобы впервые в истории русской литературы читатель мог нетерпеливым взглядом окинуть ее: ну, а где у вас тут про футбол? Вот, дорогой читатель, вот. Про футбол — есть. (Из предисловия составителя Вадима Левенталя)

  • Даниил Дондурей, Лев Карахан, Андрей Плахов. Каннские хроники. 2006–2016: Диалоги. — Издательство «Новое литературное обозрение»

«Каннские хроники» — это сборник бесед трех критиков, ранее рассуждавших об одном из самых престижных фестивалей на страницах журнала «Искусство кино». К сожалению, один из авторов, Даниил Дондурей, скончался незадолго до выхода книги. Тем ценнее становятся эти стенограммы дискуссий специалистов о парадоксах, отчаянии и выходах за пределы нормы, ставшие основой сборника. Книга отслеживает десятилетие из жизни фестиваля, а также подводит промежуточные итоги: специально для этого издания «Каннских хроник» Дондурей, Карахан и Плахов написали по статье.

Одна из важнейших фестивальных тем этого года — противостояние рутине. Но не только рутина, жизненный застой являются балластом для современного человека. Потребительское и лояльное поведение, разные виды автоматизма, обеспечивающие качество жизни и отношений с начальством, мужьями, детьми. Переосмыслить все эти нормы, хотя бы просто осмыслить их без эмоционального выхода за их границы, без определенной доли безумия — невозможно. (Даниил Дондурей. За пределы нормы. Канны—2016)

  • Антуан Володин. Бардо иль не Бардо. — Издательство Ивана Лимбаха

Антуан Володин — французский писатель и переводчик с русского — публикует произведения под разными псевдонимами и не желает, чтобы его тексты соотносили с какими-либо литературными течениями. Потому создает в них абсурдную вселенную, населенную шаманами, революционерами и другими маргиналами. Все так и в «Бардо иль не Бардо», который критики называют одним из самых смешных романов Володина. Смешного в привычном понимании тут, правда, мало: в каждой из семи частей умирает один герой, он попадает в место под названием Бардо, где будет двигаться к своему перерождению — и даже может стать буддой.

Временами автомат разряжал обстановку, пересказывая онирические оперетки, действие которых происходит в преисподней, параллельной тому аду, что существует в материнском чреве и на поверхности. Так, в виде трагикомического дополнения он одарил слушателей приключениями, которые испытали эгалитарист Абрам Шлюм, недочеловек Фрик Шлюм и прочие разноименные поэты того же пошиба, еще более презренные и мелкие.

  • Леонардо Шаша. «Дальняя дорога» и другие истории. — Центр книги Рудомино

Сборник итальянского писателя Леонардо Шаши посвящен в первую очередь Сицилии — это неудивительно, потому что сам автор родом с этого острова и прожил там большую часть жизни. Однако тексты посвящены не мафиозным разборкам, с которыми принято ассоциировать эти территории, а жизни во время Второй мировой войны, восприятию Америки и СССР у сицилийцев, быту простых итальянцев. Сам Шаша считал Сицилию, вобравшую проблемы не только Италии, но и всей Европы, метафорой мира. Глядя на это из 2017 года, особенно убеждаешься в правоте автора.

Калоджеро читал «Войну и мир», Сталин рисовался ему Кутузовым из романа Толстого, через месяц после начала войны Сталин принял командование армией: Калоджеро представлял себе военные советы в крестьянских домах, волнение и растерянность генералов рядом с мудрым спокойствием Сталина, крестьянское угощение — черный хлеб и мед — перед этим отечески улыбающимся человеком.

  • Олег Ермаков. Песнь тунгуса. — Издательство «Время»

Роман Олега Ермакова — пятисотстраничный сложный и стилистически интересный текст, действие которого происходит в окрестностях Байкала. Один из главных героев — мальчик-эвенк Мальчакитов, тунгус, бегущий от цивилизации, города, промышленности. Его судьбой обеспокоен лесничий Олег Шустов, по случайности не вернувшийся в Смоленск. Эта пара героев дополняется и другими — животными Сибири. У них тоже есть имена, однако это не придает книге сходства со сказкой, а скорее обостряет различия между двумя типа жизни — в городе и на природе.

Ему ведь, ну не прямо ему самому, а его родственникам, роду его — все здесь принадлежало. Тунгусы здесь обитали и царили и царя не знали. Ну, где-то там в Иркутске этот, губернатор, соответствующе, казаки, полиция, железная дорога. А здесь — закон-тайга. Сам себе хозяин тунгус. У него олени, берданка, а вокруг соболя прыгают, в море нерпа, на полянках боровая дичь. Летом тунгус к вершинам кочует, зимой спускается обратно, соболя бьет, рыбачит, на своих нартах по Байкалу — ух! — лётает, соответствующе.

Елена Васильева

Стыдно ли быть человеком, или 6 высказываний Саши Филипенко

На встрече в Петербурге Саша Филипенко рассказал читателям о своем новом романе «Красный Крест», а также о литературных критиках, которые не читают книги, и самых грустных на свете сценаристах юмористических программ.
 

О новом романе «Красный Крест»
Однажды после одной из встреч ко мне подошел читатель и попросил подписать книгу. Читателя звали Константин, он занимался историей, мы как-то разговорились и подружились, а потом он начал присылать мне исторические документы, над которыми работал: «Если тебе вдруг это станет интересно, может быть, это во что-то однажды выльется». У меня появилась папка на рабочем столе, в которую я все это складывал. А документы, надо сказать, были совершенно ужасающие. Знаете, вы садитесь просто проверить почту, и вдруг вам приходит документ, из которого вы узнаете, что, скажем, бараки в немецких лагерях после освобождения были разобраны на доски, вывезены в Советский Союз и собраны заново, чтобы служить теми же бараками, только уже в системе ГУЛАГа. Впечатление это производило, но никакая история не получалась.

Но однажды Костя позвонил и рассказал историю, которая, собственно, послужила толчком к появлению романа: о взаимоотношениях Международного Красного Креста и СССР в период Второй Мировой. Он мне рассказал только некоторые свои предположения, я его выслушал, отправился в душ, простоял минуту, вышел мокрый и с намыленной головой, перезвонил Косте и сказал: «Никому не рассказывай — я напишу об этом роман».

Так началась работа над моим первым историческим романом. Мы начали писать запросы в архивы, пытались попасть в архив МИДа, писали официальные запросы от издательства, от меня, но за год так никуда и не попали. В итоге я дошел до Марии Захаровой, которая, надо сказать, все внимательно выслушала и сказала: «Я чем смогу, помогу». Буквально на следующее утро мне позвонили и спросили, чего я хочу. «Мне бы очень хотелось посмотреть на Шестой фонд Молотова, на его переписку». — «Вы стучитесь в открытые двери, мы выбросили в открытый доступ уже все документы, которые вас должны интересовать». К этому моменту мы уже много с Костей работали над книгой и понимали, что это, безусловно, не все материалы. И тогда пришла какая-то совершенно очевидная идея: обратиться в архивы в Женеве, в архив Международного Красного Креста там. В Женеве сразу сказали: «Без проблем, приезжайте, мы покажем вам все, что у нас есть». Вот такая начальная история. Второй вопрос — почему «Красный Крест». По многим причинам: это и отсылка к Международному Красному Кресту как организации, и символ помощи, и религиозный символ, и символ коммунистических времен — красного креста, который торчит в нашей земле и будет стоять и отбрасывать свою алую тень еще очень долго.

Об исторических предсказаниях в художественном произведении
Я не предсказатель и всегда занимался как раз тем, что пытался фиксировать время — то, что было и в «Бывшем сыне», и в «Травле». Другое дело, что если тебе вдруг удается сделать фотографию времени, то оказывается, что ты немного закидываешь удочку вперед и чего-то предсказываешь. Не так уж сложно предсказать какие-то события, если ты просто описываешь довольно точно то, что происходит сейчас.

О литературной критике
Я прочитал две рецензии, причем один критик написал ее, не прочитав книги, на основе «кастрированного» отрывка в журнале Esquire. Но это нормально, потому что многие критики в России вообще не читают книги. Если вы читаете какого-то критика и вам нравится, вы ему доверяете — это хорошо, но вы должны всегда делать скидку на то, что они читают по диагонали. Я, наверное, как все авторы, могу быть обижен на критиков, но мне Борис Натанович Пастернак, мой издатель, однажды сказал прекрасную фразу, которой мы все пользуемся: «Единственное важное в рецензии — это то, чтобы имя и фамилия были написаны без ошибок. Все!». Остальное, что там написано, ни в коем случае не важно.

О книжном рынке
В России вообще нет книжного рынка. Вот Париж — это действительно город книги: там приезжают автобусы с писателями, там в утреннем шоу человек замешивает омлет и после этого рассказывает про премьеры, там есть что-то вроде «Вечернего Урганта», где рассказывают только о книгах, есть вечерние шоу, на которые приходят только писатели. Книги являются какой-то серьезной частью жизни; в России всего этого, к сожалению, нет. Я не знаю, сможет ли кто-нибудь из вас сходу назвать пять программ на телевидении про актуальные книги, — я думаю, что вы не назовете ни одной.

В России единственным способом продвижения книги являются премии: если книга попадает в финал и выигрывает, тогда о ней узнают. Простой читатель, который приходит в магазин, тянется за книгой и видит, что на обложке написано: «Победитель или финалист такой-то премии», — мне кажется, других способов достучаться нет вообще. Есть еще литературные журналы. Вот «Травля» была самым читаемым текстом среди всех толстых литературных журналов («Знамя», «Новый мир» и т.д., и т.п.), но сейчас только очень специфические люди их читают. И повлияло ли это на продажи?

О том, стыдно ли быть либералом
Был случай, когда человек бросился на меня в Петербурге со словами, что он меня уничтожит. Там было много прекрасных слов: среди прочего, он использовал слово «либерал» как ругательство. Я подумал, что это связано с работой, а потом оказалось, что это был обыкновенный бытовой конфликт: человеку не понравилось, как я припарковался. Он не знал, кто я, не знал, что я работал на «Дожде», не знал моих взглядов, не читал мои книги — он просто использует это как оскорбление. Я, во-первых, не либерал ни разу и не понимаю, почему меня так в этом обвиняют. Вообще, у меня очень много вопросов, даже не к либералам России. «Стыдно ли быть человеком?» — вот самый классный вопрос. Наверное, дельфином все-таки быть лучше. Дельфины классные!

О новом сезоне «Прожекторперисхилтон»
«Прожекторперисхилтон» перезапустились, и я рад, что я теперь не имею к ним никакого отношения. Очень много можно всего говорить сейчас про эту программу. Для меня главная претензия в том, что шуты не должны становиться лакеями, а сейчас там есть некоторое заигрывание с людьми, которые приходят в студию. Еще мне кажется, что с некоторыми людьми вообще нельзя садиться за один стол. Но это у каждого по-разному. Возможно, что у ребят другое представление и они думают, что они, наоборот, подрывают основы режима и что это такая высочайшая сатира.

Для меня главным потрясением, когда я там работал, было то, что сценаристы, которые каждый день пишут шутки, шутят вопреки. Все ребята, которые были сценаристами, у них у всех довольно тяжелые судьбы. Мне чисто для себя стало интересно разобраться в механизмах: почему я шутил как из ведра. Разобрался — у меня были довольно сложные отношения с родителями в детстве, у кого-то там дома проблемы постоянные, у кого-то еще что-то. Это заставляет вас все время производить шутки и показывать, что я такой веселый клоун. Как раз «Замыслы» — это такая веселая книжка. Я много читал комментариев, особенно юных КВН-щиков: «Ну вот, обещали книжку про сценаристов, а там какое-то про грустного чувака, который чего-то там не может». А это как раз такие сценаристы и есть. Вас ненавидят ваши друзья и жена, потому что вы не можете не шутить. Тебе говорят: «Вынеси мусор», — а ты на это восемь шуток толкаешь. Но мне кажется, это нам всем помогает — то есть если серьезно ко всему относиться, то мы давно бы уже сошли с ума. Я вот хочу написать про то, что ирония — это такой бронежилет любви, который можно надеть на себя, и он, наверное, как-то спасает. А может, и не спасает. Не знаю! Но мне хочется верить. Ну как можно без юмора смотреть новости сейчас?

Саша Филипенко. Красный Крест

  • Саша Филипенко. Красный Крест. — М.: Время, 2017. — 224 с.

Свой читатель появился у Саши Филипенко сразу — после успеха «Бывшего сына» и двух следующих романов. «Травля», еще до выхода книгой опубликованная «Знаменем», по данным электронного портала «Журнальный зал», стала в 2016 году самым популярным текстом всех российских «толстых» литературных журналов. Значит, свой читатель понимает, чего ему ожидать и от «Красного Креста». Он не обманется: есть в романе и шокирующая, на грани правдоподобия, история молодого героя; и сжатый, как пружина, сюжет; и кинематографический стык времен; и парадоксальная развязка. Но есть и новость: всю эту фирменную Сашину «беллетристику» напрочь перешибает добытый им и введенный в роман документальный ряд — история контактов Наркомата иностранных дел СССР и Международного Красного Креста в годы войны.

Саша Филипенко — мастер создавать настроение ассоциативным монтажом. Представляя читателю «Красный Крест», воспользуемся его приемом, процитируем Иосифа Бродского: «От любви бывают дети. / Ты теперь один на свете. / Помнишь песню, что, бывало, / я в потемках напевала? / Это — кошка, это — мышка. / Это — лагерь, это — вышка. / Это — время тихой сапой / убивает маму с папой».

 

 

+

«Восьмерка» опустела летом. Заключенная Павкова лежала на нарах, смотрела на собственную фамилию, выцарапанную гвоздем, и шептала стихотворение Иванова:

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,

Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Спустя год объявили о подготовке еще одной амнистии. На этот раз выпускали заключенных, отбывших две трети срока. Татьяне Алексеевне вновь не повезло — из пятнадцати лет она просидела всего девять. Если в 53-м она чуть было не повторила опыт тюремной больницы, то теперь приняла отказ как нечто само собой разумеющееся.

— Гераклит говорил, что жизнь есть смерть, однако мне теперь кажется, что прав не Гераклит, но Пруст: жизнь есть усилие во времени — мы постоянно пытались выжить.

Сидя в кабинете, отложив в сторону документы, она смотрела в окно, за которым ничего не было.

— Я слушала Шостаковича, которого в тот день почемуто не запрещали, и думала о том, что никогда не окажусь на воле. Глядя на немецкий радиоприемник (после 46-го года мы получили большое количество вещей из фашистских конц лагерей, включая посуду), я пыталась представить себе собственную дочь. Последний раз я видела ее в июле 1945-го. Девять лет назад. Прошло девять лет… Ася родилась в 38-м… На дворе стоял 54-й… Моей дочери исполнилось шестнадцать… Какой у нее вес? Как она разговаривает? Какие у нее увлечения? Что она любит, а что нет? Озлоблена ли она на этот мир или нет? Какого она роста? Как говорит? На кого она больше похожа — на меня или на Лешку? Забыла ли она английский? Лешка, знать бы теперь, где ты… Нашей дочери сегодня шестнадцать…

Татьяну Алексеевну Павкову выпустили в 55-м. Как будто ничего и не было. Амнистию объявили, но судимость не погасили. «Прощай, Павкова, не поминай лихом!»

— Меня вышвырнули на свободу, но возвращаться в Москву запретили. Я могла бы нарушить запрет и поехать несмотря ни на что, но за эти годы не накопила даже на билет — работу в канцелярии в стаж не зачли (я ведь работала там неофициально). У меня не было денег, не было крыши над головой. Вот один из самых страшных дней в моей жизни. Я провела десять лет в ожидании освобождения, а оказавшись на свободе, вернулась в лагерь по собственной воле. После нескольких часов за забором я пришла к Подушкину и попросила дать мне работу. Следующим же утром я вновь села за свой рабочий стол. Теперь свободная. Эксперимент товарища Сталина удался — тюрьмой для человека становилось не сооружение пенитенциарной системы, но его собственная судьба.

Меня выпустили на свободу, но я возвратила себя в лагерь. На что же ты еще жалуешься, Павкова? Видишь, а ты говорила, что у нас плохо! Мы тебя не приглашали обратно, но ты пришла! Хочешь у нас работать? Ну, не знаем… Нам нужно подумать… Ладно, ладно, мы же уже столько лет друзья! Ты посмотри, как гуманен Советский Союз! Ты перевоспиталась, и теперь мы дадим тебе и зарплату, и комнату в общежитии! Радуйся, Павкова, восхваляй и оплакивай вождя.

Я все еще не могла вернуться «домой», но наконец получила возможность писать письма. Первым делом я взяла отгул и, одолжив у коллег денег на дорогу, съездила в свердловский адресный стол. Там я составила три запроса: на мужа, дочь и Лешиных родителей.

«Как скоро мне ответят?»

«Никто не знает», — спокойно произнесла безликая женщина.

Я понимала, что не стоит ограничиваться лишь адресным столом. Письма пошли в МИД, МВД и КГБ. Я писала в суды с требованием снять с меня судимость и разрешить вернуться в Москву, я писала во все известные мне детские дома. Едва ли не каждый день я составляла новый запрос. Если раньше я мечтала о дне освобождения, то теперь с нетерпением ждала казенного письма со словом «реабилитирована». Мне хотелось отправиться в путешествие, правда я до сих пор не знала куда. Кого я найду первым: Алексея или Асю? Где он? Где она? Если Леша получил пятнадцать лет — значит, ему осталось еще пять, если двадцать пять — еще десять. «Но теперь это ничего, теперь это ерунда. Пережили войну — переживем и это!»

Они реабилитировали меня в 57-м. Советская власть не извинилась, но поставила меня перед фактом. Вы спрашивали? Мы отвечаем: да, бывали перегибы на местах. На ваш счет мы, быть может, и погорячились. Хотите в Москву? Ну, возвращайтесь в свою Москву.

В столицу я не вернулась, но отправилась в Минск. Кроме могилы отца, в Москве у меня больше ничего не было. В Минске нашлась мама Леши. Приехав сюда, я узнала, что она потеряла мужа, которого пьяный немецкий офицер на спор забил бутылкой. О судьбе сына свекровь по-прежнему ничего не знала. Я осталась жить здесь, в этой квартире. Свекровь предлагала мне устроиться переводчицей в Академию наук БССР, но я попросилась на почту.

— Зачем? — теперь уже не скрывая, что слушает, спрашивает дядя Гриша.

— У меня был план…

Что я умела? Работать с документами. Чем меня могла напугать советская власть? Ничем. Так я начала копаться в чужих письмах. Меня не интересовали интриги или семейные скандалы, но я искала лишь тех, чьи дети оказались в детских домах. Я хотела оптимизировать поиски. Здесь нужно понимать, что напрямую никто об этом не говорил — советские граждане давным-давно овладели искусством метафоры, но намеки в письмах были. К тому же, вскрывая чужую переписку, я могла отслеживать официальные запросы. В конце концов, я смогла найти несколько десятков матерей, которые, как и я, искали своих детей.

Разбросав по почтовым ящикам конверты, вручив телеграммы, я отправлялась по адресам, которые интересовали только меня. Без прелюдий и увертюр, с порога, да-да, в те самые советские времена, я объявляла для чего пришла.

«Я знаю, что вы сидели…»

«Что?»

«Я тоже. Ваша дочь была в детском доме?»

«Да».

«Можно я пройду?»

Не бесполезная, но настоящая перепись населения. История отсидевшей страны. Татьяна Алексеевна проходила в кухню и объясняла, что по-прежнему ничего не знает о собственной дочери.

«Я даже не знаю, жива ли она…»

Одни приглашали ее сесть и рассказывали все, что знают, другие молча указывали на дверь. Одни больше не боялись, другие были уверены, что их вновь проверяют. Государство страшных секретов. Союз Советских Социалистических Республик, которые, в действительности, объединяли лишь страшные тайны. Ужас молчания, мемориальное общество тишины.

«Ни приходите сюда!»

«Погодите, я еще кое-что вам расскажу…»

Незаживающая рана, которую каждый лечил по-своему. Вот тебе подорожник, Тата, вот антибиотик, вот пощечина. Забудь об этом! Знай! Не вороши!

— Я помню, как однажды, выйдя во двор, засмотрелась на какую-то новостройку. В этот момент за почтовую сумку меня дернула молодая девушка:

«Я знаю, зачем вы приходили».

«Конечно, знаете — я ведь почтальон!»

«Не говорите глупости — вы пришли, чтобы узнать, как мы жили. Думаете, вы первая?»

«А разве нет?»

«Конечно нет, к нам приходили и другие».

«Почтальоны?»

«Мамы…»

Государство не считало нужным сообщать о судьбах родственников. «Откуда мы знаем, нужно вам это или нет? Ну если нужно, так чего вы тянете — составьте запрос, только вот, если честно, к чему ворошить прошлое? Ну кому от этого станет легче? Что вы тут сопли размазываете, как какой-то Красный Крест?»

Отсидевшие граждане делились, чем могли. Татьяна Алексеевна брала с собой портреты дочери.

— Да, теперь я сделала их около сотни. Я, конечно, могла ошибаться, но почему-то считала, что Аська должна выглядеть примерно так.

Ася в десять, Ася в пятнадцать лет.

Если только представлялась такая возможность, Татьяна Алексеевна показывала рисунки молодым людям, которые могли оказаться в одном детском доме с ее дочерью.

«Нет, такой у нас не было».

«Ясно, если можно, расскажите, пожалуйста, как вы жили?»

«При первом директоре жили хорошо, когда и его репрессировали — стало хуже».

— Я узнавала, что, как и нас, взрослых осужденных, детей этапировали в детские дома под конвоем, с охранниками и овчарками. Детям полагались пайки и, конечно же, работа. Пять раз в неделю с маленькими тяпками пятилетки выходили в огород полоть грядки. Любая, даже самая маленькая сила должна была поддерживать строительство великой страны.

Я узнавала, что дети поедали пойманных крыс и с первых дней в лагере учились стучать друг на друга, что воспитатели были добрыми и злыми, честными и сумасшедшими. Чужие дети рассказывали мне, что одни сироты демонстративно отказывались от своих родителей, а другие тихо, уткнув шись в подушку, обещали мстить за отцов и матерей всю жизнь.

Так начались мои путешествия по Советскому Союзу. В поисках дочери я отправлялась в Пермь и Казахстан, в Красноярск и Свердловск. Один за другим я объезжала детские дома, в которых могла быть моя дочь, но по-прежнему не находила Асю.

«Нет, такой у нас не было…»

Однажды я познакомилась с Ядвигой. Ее мужа, белорусского театрального режиссера, расстреляли в 37-м, сына арестовали в 39-м. Этих людей советская власть уничтожила только за то, что, живя здесь, в Беларуси, они разговаривали на родном языке. Национальный вопрос. Здесь есть только один великий народ. Ядвига знала о судьбе мужа, но не могла найти место захоронения сына. Мы продолжали наши поиски вместе.

Я помню, как мы сидели в этой квартире в апреле 1961 года. Человек только что вернулся из космоса. Юрий Гагарин заявил, что никакого бога там не видал, и, услышав эти его слова, Ядвига съязвила: «Не обязательно было лететь для этого в космос — мог бы просто отправиться в любой лагерь». К этому дню мы уже знали, что ее сын был расстрелян при попытке к бегству.

«Мы опять проиграли, — сказала Ядвига. — Теперь они всегда будут прикрываться этой победой и говорить, что все было не зря…»

«Что не зря?» 

«Все не зря. Расстрел царской семьи, белые офицеры, которых, загнав на баржи, тысячами топили живьем, антоновское восстание, сожженные деревни, уничтоженные поэты, голодомор, лагеря — теперь они всегда будут говорить, что все это было не зря».

«Можно подумать, иначе мы бы не смогли полететь в космос».

«К сожалению, большинство всегда будет думать именно так».

Мы всё могли

  • Ольга Гренец. Хлоп-страна / Пер. с англ. – М.: Время, 2017. – 320 с.

как горизонт погаснет там, вдали,
ничком, с ноздрями, полными земли
мы все домой вернемся, пустомели.
мы ничего предвидеть не умели.
мы всё могли.

Вера Полозкова

 

Чтение сборника рассказов Ольги Гренец, американской писательницы русского происхождения, пришлось на время моего пребывания в Мюнхене, где я коверкала убогим произношением немецкие слова, вызывающе подчеркивая свою русскость. Я нисколько не сомневалась, что меня ждет печальная эмигрантская проза, пронизанная неослабевающей тоской по родине, а Хлоп-страной писательница именует Советский Союз, «схлопнувшийся» в декабре 1991 года. Ни одна из моих догадок впоследствии не подтвердилась.

Гренец хоть и родилась в Петербурге, но уже довольно долго живет в Сан-Франциско. Рассказы эти были написаны на английском языке (за исключением одного, известного многим по одноименному короткометражному фильму «Куда течет море» с Оксаной Акиньшиной в главной роли) и лишь потом переведены на русский. Несмотря на принадлежность автора двум культурам и присутствие практически в каждом сюжете русскоговорящих персонажей, это все-таки крепко сбитая американская литература. Американская настолько, что конфликты многих эпизодов кажутся соотечественникам мелковатыми, несущественными: оскверненная скрипка или несовершенное признание в любви – стоит ли из-за этого бумагу марать?

Воспитанные на произведениях Людмилы Петрушевской и Людмилы Улицкой, Юрия Мамлеева и Эдуарда Лимонова, привыкшие к поножовщине, мордобою, нищете, детям-сиротам и матерям-одиночкам, читатели расслабляются, теряя бдительность. Впрочем, напрасно. Есть в книге и такие сцены:

– Замерзла? – спросил Владик, обхватывая мои ладони.

И тут, в опасной близости от источника чужого тепла в моем теле случилось короткое замыкание, и оно заколотилось, словно отбойный молоток. Владик притянул меня к себе и обнял, а я уткнулась ему  в шею, от которой шел жар, обхватила голову и поцеловала. В тот же момент гниль чужого дыхания, проступившая сквозь запах мяса и алкоголя, настигла и затопила меня – я попыталась оттолкнуть его, но поздно, поздно!

Чаще всего содержание любой коллекции рассказов исчезает из памяти быстрее, чем вы успеваете взяться за следующую книгу. Границы между сюжетами стираются, герои, их имена и места действия – тоже. Максимум – отложится на подкорке название сборника и история, из которой оно явилось. Умение пользоваться жанром короткого рассказа так, чтобы удерживать внимание аудитории какое-то время после прочтения, – большая заслуга, за которую, видимо, и вручают Нобелевки. Ольге Гренец это удается в полной мере.

Персонажи объемны и естественно встраиваются в реальность: будь то стареющий бизнесмен Степан – отец двоих сыновей, не готовых взять управление его компанией в свои руки, русский шпион Ричард Даффи, поступивший на курс поэтического творчества для начинающих, журналистка Энджи, работающая день и ночь за смешные деньги, или актриса Елена, которая хочет, чтобы ее принимали такой, какая она есть («…Волосы растут там не случайно, – заявила я. – Нельзя выбирать из меня куски, которые ты хочешь, и выкидывать остальные»).

Однако еще более отчетливо слышится в каждом рассказе авторский голос: то Гренец предстает перед нами обманутой эмигранткой, готовой поверить в свою принадлежность к русскоязычной диаспоре, то девушкой, в одиночестве поднимающейся на Ай-Петри в поисках ответов, то дочерью, помогающей выполнить домашнее задание маме, которой никак не дается английский язык.

Пожалуй, самым пронзительным в сборнике можно назвать рассказ «Мы были гениями», а вдохновляющим – эссе «Счастьеведение (Обоснование темы диссертации)». В нем автор ставит вопрос о влиянии различных внешних факторов на жизнь абсолютно счастливого человека, примером которого выступает ее папа.

По всем трем главным философским критериям он – безусловно счастливый человек. Я пытаюсь представить его на следующий день после того, как окончательно объявлю ему, что не собираюсь выходить замуж и рожать детей <…>. Что же тогда будет делать отец?

Разумеется, на следующий день он встанет так же рано, как и всегда, польет в саду розмарин, шалфей и лаванду, а также бугенвиллею, абрикосовые и вишневые деревья. После чего наденет ветровку и сходит в кафе за бейглом. Приветливо поболтает с соседом о погоде, потом поедет на работу. Ничего особенно в его жизни не изменится, и впечатления от ее течения будут такими же приятными, как и раньше.

Ольга Гренец часто выступает перед американской аудиторией со своими рассказами, читает их вслух, подписывает книги, получает отзывы. В России ее сборники живут самостоятельно, презентуются публике переводчиками и издателями, но все-таки остаются единственным способом диалога автора с русскоязычными читателями. Диалога, который интересно вести.

«Тогда, в девяносто четвертом, мы были гениями», – пишет Гренец. С тех пор, надо сказать, мало что изменилось. А потому не спрашивайте, куда течет море: море всегда течет в океан.

Анастасия Бутина

Михаил Однобибл. Очередь

  • Михаил Однобибл. Очередь. — М.: Время, 2017. — 640 с.

Обостренный интерес книжников сфокусировал на этой книге литературный критик Лев Данилкин: он в рукописи выдвинул «Очередь» на премию «Национальный бестселлер». Имеет ли вообще рукопись право на звание бестселлера? Вот чуть не получила, была одним из двух главных претендентов на лавры. А когда победителем, с перевесом в один голос, был назван Леонид Юзефович, он счел необходимым заявить: «Если бы председателем жюри был я, то присудил бы победу Михаилу Однобиблу». Роман совершенно особенный, возникший, как считает автор, «из разницы ощущений гор и города», писавшийся шестнадцать лет на удаленной станции Кавказского заповедника и краткому пересказу не поддающийся. В центр повествования забрел, по словам автора, «последний нормальный человек — учетчик сезонных бригад». Что из этого вышло? Вышла «Очередь» — «серьезная, странная и страшная книга о той очереди, в которой стоим мы все и которая называется жизнью» (Сергей Волков).

КАРЛИЦА

Подвал спал. После того как улеглись банные страсти, очередников в преддверии хлопотного вечера сморил неодолимый дневной сон. Лишь Немчик, юный сосед учетчика по очереди, сидел за шахматной доской, косо освещенной из цокольного оконца. Но и он, наверно, задремал над позицией.

Закутавшись в одеяло, учетчик уселся на трубах, ткнул подбородок в колени и стал обдумывать складывающуюся ситуацию. Принесенное Римой известие о том, что его ищет шофер, казалось учетчику невероятным. Что их связывает, кроме пары слов, сказанных на ходу? Пусть очередь и кто-то из служащих полагают, что учетчик понадобился шоферу для продолжения давней беседы, содержание которой очереди так и не удалось выведать. Но учетчик-то знал, что содержание ничтожно и не предполагает продолжения. До сих пор учетчик укрывался мнимой тайной, как щитом: пока он оставался свидетелем, передавшим наверх еще не все интересующие служащих сведения, очередь его волей-неволей берегла. Но мистифицировать можно кого угодно, только не другого участника той же беседы, это ясно как день.

Нет, причина не в разговоре, а в чем-то ином. Но для раз- мышления об ином недоставало сведений. Учетчик хотел с толком использовать каждую минуту до надвигающейся встречи с шофером и вспомнил слова Римы, что очередь больше не выступает против учетчика единым фронтом. Раз между улицей и подвалом произошел раскол, глупо было не заглянуть через трещину этих противоречий глубже в ситуацию, не расспросить кого-нибудь из уличников. Учетчик поднялся к цокольному окну и выглянул во двор.

К сожалению, поблизости не было никого, кроме шайки Кугута. С этими учетчик не мог вступить в доверительный разговор, после схватки на речной переправе они стали врагами. Под чахлым деревом на затоптанном газоне Кугут и его подручные играли в карты. Партнеры обменивались колкостями, раздавали щелчки и подзатыльники. Азартными порывами налетавший ветер уносил возгласы и накрывал компанию клубами пыли от проезжавших по двору машин. Стояла голая весна, когда ни снега, ни дождя, а густая трава, укрывающая землю от ветра, еще не выросла. В ожидании, когда мимо окна пройдет какой-нибудь другой уличник, учетчик наблюдал за картежниками.

После одного кона игры из компании мужчин выскочила, как на пружинах, низкорослая девчонка, до сих пор учетчик не видел ее за головастыми, широкоплечими кугутянами. В вытянутой руке перед собой коротышка торжествующе сжимала выигрышную карту. Следом сконфуженно привстал долговязый парень, видимо, проигравшийся. Не успел он распрямиться, как победительница крепко щелкнула его картой по носу. Остальные картежники радостно захохотали.

Игра шла на двухкопеечные монеты, парочка отделилась от компании и направилась к будке таксофона. Теперь учетчик видел их отчетливее. Подросток с жуликоватой физиономией был один из погони, настигшей учетчика на реке. Счастливой обладательницей двушки была не девчонка, а миниатюрная зрелая женщина, тоже знакомая, но по другому случаю.

В свой первый городской день, когда учетчик стоял в окружении разъяренных уличников, еще не подозревая о существовании подвалов, секретарей и допросов, эта уличница принесла сверщику Егошу распоряжение служащих снять с учетчика свидетельские показания. На карлице была та же детская шапка с длинными меховыми ушами и круглыми помпончиками на завязках. Теперь, в теплынь, шапка болталась за плечами. На смуглом немытом лице прятались непроницаемые глазки. Крепкий кулачок сжимал монету.

Учетчик давно наблюдал из подвала за телефонной будкой и понял, что звонок считается сокровенным, сугубо личным делом каждого очередника, поэтому и звонящий ревностно следит, чтобы никто не приближался, и сами посторонние держатся на почтительном расстоянии от слушающего трубку. Карлица же и подросток подошли к телефону вместе. Скоро стало видно, для чего. Рослый сопровождающий был необходим, чтобы снять с рычага трубку телефона, подать ее карлице, взять у нее две копейки, вставить в монетоприемник и набрать на диске цифры заветного номера. Для этих действий женщине не хватало роста. Но едва помощник проделал их за нее и пошли гудки вызова, карлица вытолкала его из будки, захлопнула дверь и сосредоточилась на звонке. Свободной рукой она заткнула свободное ухо, чтобы ни один посторонний звук не мешал, и низко нагнула голову, пряча на груди от всех близящееся общение.

Внутри каркаса с разбитыми стеклами это выглядело трогательно и нелепо. Карлица прикрыла глаза и страстно вслушивалась в события на другом конце провода.

Но, пользуясь тем, что она оглохла и ослепла для окружающих, юнец украдкой вернулся, бесшумно протянул над ее головой длинную руку и опустил сверху на монетоприемник. В тот момент, когда на другом конце провода сняли трубку и монета должна была провалиться в щель автомата для установки соединения, вор придержал ее, плавно вытянул обратно и развязной походкой зашагал прочь.

Учетчик ясно видел жульничество и хотел было крикнуть карлице, но та сама быстро почуяла неладное. Поскольку монета не упала в аппарат, связь прервалась. Женщина злобно посмотрела на трубку, отклонилась назад и подпрыгнула, чтобы проверить, не желтеет ли в монетоприемнике медный кружок, вдруг случайно застрял. Убедившись, что две копейки исчезли без звонка, карлица рассерженно швырнула от себя трубку, та ударилась о стенку будки и закачалась на шнуре в гибкой стальной оплетке. Звонившая ни на секунду не поверила в неисправность автомата, может быть, потому, что добиться от него она все равно ничего не смогла бы. Карлица вихрем налетела на обидчика. Она не задавала вопросов, не искала доказательств вины. Парень и не пытался делать вид, что не виноват, он уворачивался и держал присвоенное сокровище в высоко поднятой руке. Возможно, он хотел пошутить, но привел женщину в ярость. Она прыгала и набрасывалась на противника в старании пригнуть его руку. Она щекотала его, но он отвечал тем же, а щекотки она боялась. Видя, что ее усилия тщетны, она крепко обняла вора и впилась ему зубами в бок через одежду. Подросток на потеху зрителям истошно завыл. Он кругло ощерил рот и выпучил глаза, но не опустил монету, а свободной рукой вцепился карлице в волосы, силясь оторвать ее от себя.

Драчуны превозмогали боль, но не уступали друг другу.

Они так хрипели, рычали, горланили, что учетчик едва рас- слышал легкий недовольный стук захлопнувшегося в первом этаже окна. Наверно, служащим учреждения этот кошачий концерт мешал сосредоточиться на делах. Не было произнесено упрека, но Кугут и молчаливое недовольство мигом уловил. Легко и мощно старикан поднялся с газона, жилистой ручищей стиснул парню горло и отнял монету.

Сделалось тихо. Карлица хватала ртом воздух. Еще не в силах ничего сказать, она протянула за монетой ладошку.

Кугут спрятал две копейки во внутренний карман, присел перед лилипуткой и стал кивать на здание, что-то назидательно приговаривая. Может, объяснял, что в наказание за гам она лишается двушки. Женщина упорно его не слушала и негодующим жестом показывала на подростка, дескать, он затеял свару и поднял крик, не умея терпеть боль.

Одновременно она упорно тянула руки к карманам Кугута.

Тогда он резко схватил карлицу, прижал ее локти к бокам, взметнул вверх короткое тельце и усадил на крышу телефонной будки. В ту же секунду он обернулся к своей компании и грозно приложил палец к губам. Кугутяне надрывались от смеха и, чтобы заглушить его, падали друг на друга и зарывались лицами в одежду. Чем отчаяннее становилось положение несчастной уродки, тем сильнее их разбирало.

Эта картина еще раз показывала, насколько чуждо очереди элементарное сочувствие.

Бедная карлица! Упади она или прыгни вниз, ей бы не поздоровилось, высота будки составляла три ее росточка.

К тому же она страдала высотобоязнью, сквозившей в каждом движении. В первую секунду, чтобы не видеть своего положения, женщина крепко зажмурилась, чем вызвала у зрителей отдельный приступ тихого хохота. Потом, боясь с закрытыми глазами потерять равновесие и свалиться, карлица распласталась, как ящерка, на крохотной крыше, она бы вросла в нее, будь это возможно. Она онемела от ужаса и несправедливости. Неизвестно, сколько бы длилась ее мука, но тут к зданию подошла молоденькая служащая.

По обыкновению штатных городских работников она не обращала внимания на выкрутасы очереди. Девушка задумчиво цокала каблучками по тротуару. Она приостановилась, открыла сумочку и стала искать в мягком матерчатом кошельке мелкую монету. Она намеревалась звонить. Кугут на цыпочках огромными шагами подбежал к будке и угодливо повесил болтающуюся трубку на рычаг аппарата. Но он и не подумал снять с крыши карлицу. Между тем, нельзя было представить, что элегантная молодая кадровичка с блестящими перспективами продвижения по службе, они светились в ее лице, в легкой походке, приблизится к недоразвитой зверушке без капли женственности, прозябающей в хвосте уличной очереди.

В воздухе запахло скандалом. Зеваки прекратили смеяться и с хищным любопытством наблюдали за происходящим. Они предвкушали необычайное зрелище. Как жалкая уличница усидит над головой звонящей служащей! Такая дерзость была против всех правил и обычаев очереди. Но надвигающийся ужас пересилил древнюю боязнь высоты. Едва девушка тихо цокнула каблучком в сторону будки, коротышка заметалась так, будто крыша превратилась под ней в раскаленную сковороду, и стала сползать вниз по железному каркасу с торчащими из него осколками стекол. Подол ее платья задрался, на смуглой крепкой кривой ноге выступила кровь. Не чувствуя пореза, женщина скатилась на землю и без оглядки, скуля и спотыкаясь, забилась под балконы первого этажа.

У самой стены здания она пропала из поля зрения учетчика, но сдавленные рыдания слышались совсем близко.

Карлица глотала слезы, чтобы не завыть в голос. Учетчик не решился сразу ее окликнуть, чтобы не спугнуть. Вряд ли она сейчас могла понимать что-то, кроме жестокой обиды.

Ей нужно было остыть. Долго учетчик ждал, пока гневные всхлипы станут реже, клокочущее дыхание ровнее, а бормотание угроз тише.

Во дворе здания огромная лихвинская одежда высохла, стала легче и слетела от порыва ветра с бельевой веревки на землю. Второпях Рима забыла прицепить ее прищепками. Учетчик с радостью надел бы на себя все теплые вещи, особенно валенки, унесенные Римой для обмена. На улице светило солнце, а в цоколе, как обычно, тянуло погребным холодом. Прежде учетчика раздражали тяжесть и огромный размер валенок, к их войлочному теплу он привык. Теперь же, босиком, учетчик так продрог, что не чувствовал ног на узких перекладинах лестницы.

Постепенно жалобные, укоризненные нотки в бормотании карлицы утихли, она сменила тон. «Алло, пригласите, пожалуйста, к телефону Движкову Зою, — вежливо, ровно, тихо проговорила женщина. — Кто спрашивает? Это не имеет принципиального значения, я звоню по служебному делу. Она занята? Послушайте, голубушка, у вас там она занята по совместительству, а мой звонок касается ее основной работы. Мы должны обсудить важный кадровый вопрос. Поэтому будьте любезны!»

Учетчик в недоумении слушал ни с того ни с сего начатый разговор, пока не догадался, что карлица говорит с воображаемой собеседницей. За неимением другой возможности бедняжка сама отвечала на свой звонок по телефону, сама себе возражала и отклоняла возражения. Карлица быстро входила в роль и «будьте любезны» сказала, как заправская служащая, в голосе звенел металл, сплав вежливости и непреклонности. Учетчик усмехнулся. Он не сомневался, что уличница такая смелая только на репетиции, далеко от телефона. Стоит ей услышать в трубке настоящий служебный голос, вмиг онемеет и по обыкновению очередников будет бессильно пожирать взглядом черные дырки микрофона, пока на другом конце провода не бросят трубку.

Между тем, карлица продолжала и оживлялась по ходу разговора: «Значит, вы настаиваете, что Движкова не может подойти к телефону, потому что у нее подгорит выпечка. Но у меня к ней тоже горящий вопрос! И что вы мне предлагаете? Передать через вас, чего от нее требует служба? А вы, простите, кто? Судомойка? Хорошая специальность, на такой работе никто и ничто не сгорит. Вы считаете, я говорю вам дерзости? А по-моему, это вы дерзите, предлагая для обсуждения сверхделикатных служебных вопросов глухой телефон. Откуда мне знать, что все мной сказанное вы передадите Зое дословно и верным тоном? Нет, уж лучше я сама прямиком ей в уши. Разумеется, могу и не то сказануть. Но тогда и отвечу за свою, а не чужую вину. Так честнее и четче. Что, что вы сказали? Вы советуете звонить Движковой по кадровым вопросам не в столовую, а в учреждение? Но весь город знает, что в 19 отделе нет телефона. Уверена, что и вам это известно, вы просто ищете предлог от меня отделаться.

В учреждении на Космонавтов, 5 телефон есть в 40 отделе, хотя сам отдел давно дышит на ладан, его инспекторы годятся разве на то, чтобы других звать к телефону, но, конечно, не пойдут в соседний подъезд за коллегой из 19 отдела. Это возмутительно, что телефоны проводят бесперспективным работникам! Что вы говорите? Вы лишь подрабатываете судомойкой, а по основному месту вы и есть начальница 40 отдела кадров. Надо же, с кем я удостоилась беседы! Наверно, приятно тратить служебное время исключительно на себя, будучи хозяйкой кабинета, куда много лет никто не заходит на прием. Уже и голос ваш забылся. Что?! Вы лично мне предлагаете трудоустройство через 40 отдел! Но вы не знаете моих способностей, ни разу меня не видели, я даже не представилась вам по телефону — низко же вы себя цените! Лучше откажитесь от телефона в пользу 19 отдела, и я обещаю никогда впредь не звонить Движковой в столовую. Вашими услугами в трудоустройстве я не воспользуюсь, а рассказать всем, как вы переманиваете чужие кадры, могу, но не буду, если вы позовете к телефону Зою-пекарку.

Иначе я буду вынуждена использовать тактику случайного вызова. Да, придется беспокоить звонками всю вашу поварскую бригаду, пока Зоя случайно не возьмет трубку. Я своего добьюсь, даже если придется скормить таксофонам все двушки этого города. Не сомневайтесь, монет у меня достаточно!»

Если в воображаемом телефонном разговоре очередница так изощренно, отчаянно блефовала, ведь не было у нее ни одной монеты, то какие же интриги плелись в действи- тельных отношениях очереди со служащими, какие бушевали страсти, к каким катастрофам они приводили!

 

Полина Жеребцова. Ослиная порода

  • Полина Жеребцова. Ослиная порода: повесть в рассказах. — М.: Время, 2017. — 352 с.

Книга Полины Жеребцовой «Ослиная порода» посвящена ее предвоенному детству в  Чечено-Ингушетии. У  каждого человека есть детские воспоминания, о которых он предпочитает молчать или забыть. «И все-таки это самое лучшее время, поскольку потом пришла война, десять лет страха и ужаса», — считает автор книг «Муравей в стеклянной банке. Чеченские дневники 1994—2004 гг.», «Тонкая серебристая нить», «Дневник Жеребцовой Полины». Со своим суровым опытом детства Полина справляется радикально: она о нем рассказывает — простодушно, наивно, иронично и бесстрашно. Полина Жеребцова  — журналист, лауреат Международной премии им. Януша Корчака, финалист премии им. Андрея Сахарова «За журналистику как поступок».

ТАНЕЦ С ГОРШКОМ

Приближался мой четвертый день рождения. Вначале я не знала, что это такое — день рождения, но потом мне объяснили, что это такой день в году, когда все мамы вспоминают про аиста, принесшего им в клюве малыша, и радуются своему ребенку.

— Тебя, не забывай, притащил осел на хвосте!  — на всякий случай напомнила мама.

Дедушка пытался ее ругать, но моя мама никак не хотела расставаться со своей знаменитой теорией, и в  конце концов все перестали обращать на это внимание, кроме меня, понятное дело.

Мне же пришла в голову дикая мысль, что, раз меня притащил осел, я обязательно стану на него похожа, и я тайком каждый день подходила к зеркалу и смотрела — не выросли ли у меня уши, как у Маленького Мука? О, это было по-настоящему страшно!

А в тот мартовский день я очень радовалась. Ведь завтра мой день рождения! Это значит, мне приготовили подарок! На третий день рождения мне подарили набор пластмассовых букв, и я выучила их все и даже научилась составлять из них простые слова.

Больше всего на свете я мечтала о кукле Барби! Такую куклу я видела в детском журнале, и жила она в далекой стране Америке. Чтобы добраться туда, нужно переплыть океан. Барби стала пределом моих мечтаний, потому что она была словно живая. Замерев, я представляла себе, как стала бы расчесывать ее волосы, наряжать в платья… Моя полка с игрушками была завалена пупсиками и матрешками, ничуть не напоминавшими прекрасную Барби.

И вот, сидя на горшке и занимаясь очень серьезным делом, я повторяла, как заклинание: «Барби! Барби! О Барби!»

Было ясно, что не видать мне такой изумительной куклы, но сердце начинало стучать сильнее, едва я  произносила ее имя.

— Как можно так долго сидеть на горшке! — возмущалась мама из коридора. Там она клеила обои. — Вставай, а то попа заболит! Целый час сидишь!

Надо сказать в мамино оправдание — она два раза в год делала ремонт. Квартира наша всегда сверкала и блестела.

Наверное, поэтому так трудно было в  ней жить ребенку, который принимал обычный ковер за полянку в лесу.

В комнате, где я сидела на горшке, поставив его в центр, словно королевский трон, на стенах висели дагестанские ковры ручной работы, стояла старинная мебель, которой мама неимоверно гордилась, и  отражались друг в  друге зеркала. Новые розоватые обои сияли серебристыми узорами, подобно цветам поднебесного царства.

— Я купила тебе подарок, — как бы невзначай сказала мама, шурша обоями.

Сердце заколотилось еще сильнее: «Барби!» Я  знала, что такая кукла стоит дорого и мама не может ее купить.

А вдруг? Подарят! Мне! Барби! Мою Барби!

— Что молчишь? Сама в горшок провалилась? Вставай уже, ослиная порода! Кстати, попробуй угадать, что я тебе завтра подарю, — крикнула мама.

Понимая, как хрупко мое счастье, я не стала сразу говорить «Барби! Барби!», хотя мне хотелось сделать именно это. Я сказала:

— Мячик.

— Нет.

— Пластилин.

— Нет.

— Собачку.

— Не угадала.

— Но… но это то, что я желаю сильнее всего?

— Да… наверное.

И тут случилось невероятное. Моя мечта сбылась  — в этом нет никаких сомнений, ведь мама сказала, что это то, что я больше всего хотела! Я вскочила с насиженного места и, схватив первое, что попалось в  руки, а  это был мой злополучный горшок, пустилась в пляс. Закружилась в  лезгинке. Конечно, содержимое емкости тут же оказалось на зеркалах, обоях, диване и потолке. Поняв, что натворила, я остановилась. Ужас сковал меня.

А тут еще мама зашла посмотреть, чем это пахнет…

Не буду продолжать, ибо самое милосердное из всего, что потом случилось, заключалось в том, что я, разумеется, все отмывала и  чистила. Особенно диванные подушки, куда содержимое горшка замечательно впиталось. Ушло на это не менее десяти дней. Праздник был загублен.

Но подарок мне все же подарили.

Это оказалась книжка. Я  до сих пор помню ее название — «Темная комната», про двух мальчишек — искателей приключений.

Настоящей куклы Барби у меня никогда не было.

Зато был зажигательный танец с горшком!

 

КТО ЭТО?

Весной в нашем городе Грозном пели птицы и звенели лучезарные фонтаны, в которых пряталась радуга. В нежном персиковом платье, расшитом цветами и  бабочками, я была очень красива. Платье сшила бабушка-рукодельница и  прислала в  подарок из города Ростова-на-Дону. На моих каштановых волосах мама завязала розовый бант, а в руках я держала леденец в виде красного петушка. Это было состояние абсолютного счастья.

Купаясь в солнечных лучах, пронизывающих троллейбус, мы с мамой ехали в городской парк кататься на качелях. В  троллейбусе было много пассажиров. Мама взяла меня на руки, и  мы сели около прохода. Вокруг стояли мужчины и женщины, а старички, старушки и мамы с детьми сидели. Рядом с нами примостился молодой мужчина, и, перебирая в кармане ириски, я задумчиво разглядывала незнакомца.

— Прекрасная леди вас заметила! — пошутил какой-то пожилой господин с тросточкой, сидящий сзади. Он улыбался.

Невольные слушатели тоже обратили внимание на маленькую девочку в ярком платье и объект ее пристального внимания.

— Ой, какая у вас пушистая кошка! — сказала я незнакомцу.

Тот слегка смутился, но ответил добродушно:

— Ты ошибаешься, девочка, у меня нет кошки!

— Есть! У вас есть кошка! — громко возразила я.

Люди в  троллейбусе начали переглядываться и  улыбаться.

— Где же кошка? — спросил мужчина. И на всякий случай оглянулся, ища поддержки у других пассажиров.

— Вот! — я показала пальцем.

Смех вокруг нарастал, ибо, разумеется, никакой кошки не было и в помине.

— Она у меня упрямая как ослик! — поделилась своей бедой с  окружающими моя мама.  — Если пристала к кому-то, так просто не отстанет.

И, повернув меня к себе, строго сказала:

— Хватит говорить глупости! Нет у этого человека ни- какой кошки! Замолчи сейчас же! Мне за тебя стыдно!

— Ну конечно! — вскричала я на весь троллейбус. — У него нет кошки! Я перепутала! Это мышка! — и еще раз указала на подмышку мужчины, который ехал в  общественном транспорте в одной майке и был не брит.

Троллейбус содрогнулся от смеха.

Едва дождавшись следующей остановки, молодой человек, красный как рак, выскочил и побежал прочь.

Екатерина Польгуева. За секунду до взрыва

  • Екатерина Польгуева. За секунду до взрыва. — М.: Время, 2016. — 352 с.

     

    Марта была самой обычной девочкой — но книгами ее отца Андрея Дабы зачитывалась вся Республика. За последний год многое изменилось — не стало папы и младшего брата Дина, и вместе с их жизнями как будто закончилась жизнь вообще — и началась война. Мир сразу оделся в белое и черное, потерял оттенки: белый снег — черная земля, белые «мы» — черные «они». Национальность стала клеймом, вчерашние соседи превратились в заклятых врагов, но это никому уже не казалось странным — ведь каждый житель Города потерял близких и родных под пулями и снарядами, пущенными с некогда соседской стороны. Марте тоже предстоят новые потери и испытания — она научится жить посреди войны, находить друзей, любить и прощать, когда виноваты две стороны и обеим одинаково больно. А еще — ценить жизнь в любой момент, а не только за секунду до взрыва.

     

    2. ТРАМВАЙ


     

    От дома до гимназии путь не близкий. Когда началась блокада, самым дорогостоящим и дефицитным товаром стал бензин, поэтому городских муниципальных автобусов не стало вовсе, автобусы частные и маршрутки ходили очень редко. Так что в нашем распоряжении лишь троллейбусы и трамваи, а они без электричества неподвижны.

    Не голосовать же на улице, чтобы подвез какой-нибудь навороченный «мерседес» или БМВ покруче. У их владельцев проблем с бензином не бывает, как и с валютой. Они у наших военных горючку покупают или даже у русских.

    Но если электричества нет, мы в гимназию все равно отправляемся — пёхом. Это долго, конечно, особенно по морозу. А что поделаешь? И занятия тогда позже начинаются: не одни мы такие, да и светает сейчас поздно, в темноте-то не поучишься! Зато в нашей школе всегда тепло: здание позапрошлого века, со своей, всегда работающей котельной и большими печками в каждом классе. Лет восемьдесят они были закрыты и задекорированы всякими обоями и пластиком, а в этом учебном году, ничего, раздекорировали. Углем и дровами тоже запаслись, директор подсуетился, и это большая удача. В общем, в гимназию есть смысл ходить хотя бы погреться.

    Горячий мой брат Александр даже и в мороз ходит в легкой кожаной куртке, черной, с малиновой отделкой, и без шапки. Со спины из-за длинных волнистых волос он похож на девушку. Однажды я сказала ему об этом, он обиделся и обозвал меня дурной и бестактной свистушкой. Интересно, чего это я — свистушка? У меня куртка на пуху и шапка меховая. А он бы еще серьгу в ухо вставил для комплекта! Видел бы его отец.

    Мы прошли через наш почти бесснежный, звонкий от мороза дворик. Хуже всего у подвала трехэтажки, откуда таскают воду. Она расплескивается не только из моих ведер, а потом застывает длинными ледяными дорожками. Каток прямо. Я вспомнила, как год назад на Рождество мы всей семьей ходили на главный городской каток, который на самом деле находится за городом, на Взморье. Легкий пушистый снежок, чуть оттепельный, а не злой и колючий, как сегодня, огни иллюминации, музыка в стиле ретро. Коньки взяли напрокат. Мне не повезло: правый все время подворачивался. А вообще-то я хорошо катаюсь. Дин и отец были одинаково неуклюжи, ноги у них смешно разъезжались, и они падали. Семилетнему Дину-то ничего: ну шлепнулся, ну поднялся, чтобы снова приземлиться на пятую точку. А отцу падать с высоты его метра восьмидесяти девяти было, наверно, несладко. Но он все равно хохотал громче всех.

    А самой ловкой, легкой и будто бы невесомой была мама. А еще — счастливой. Я ее никогда такой счастливой не видела: ни до, ни, естественно, после. И только Александр, который тогда носил человеческую прическу, а не девичьи кудри, сказал, что зряшная трата времени. Лучше уж в хоккей, чем под музыку по кругу на коньках ковыряться. Но это он так, из чувства противоречия.

    Я поняла, что если буду вспоминать дальше, то снова заплачу. Второй раз за утро — это уже чересчур. К тому же слезы на холоде застынут и поморозят щеки. Лучше просто смотреть вокруг и ни о чем не думать. Только вокруг ничего интересного, такие же темные дворы, как наш, сосульки многоэтажек с тускло светящимися, почти нигде не затемненными (хотя и положено!) окнами. Поскрипывали на ветру старинные фонари над дверями каменных частных домов, их в этом районе немало. Как любила я эти фонари, словно со старинной сказочной картинки. Особенно зимой, в сумерки, когда густой оранжевый свет пятнал синие, непроходимые сугробы. Но это было целую жизнь назад. Сейчас даже и снег толком выпасть не может.

    Минут через десять мы вышли на улицу Возрождения: по ней ходит нужный нам трамвай. Раньше, до революции, а потом во времена Первой Республики и лет двадцать после оккупации это была улица Казакевича. Так звали купца, когда-то давным-давно владевшего тут доходными домами. После первого полета человека в космос ее переименовали в улицу Юрия Гагарина, а когда во времена Национального Пробуждения начали возвращать исторические названия, именно из-за нее вышел спор.

    Утверждали, что Казакевич — фамилия не исконная, русская. А потому у улицы должно быть более старое, а значит, и более истинное название, надо только поискать. Искали-искали, но ничего лучше, чем Навозный проезд, который, кстати, был и не здесь вовсе, а по соседству, найти не смогли. Но тут взбунтовались жители: не хотим, говорят, жить в Навозном проезде — и точка. Оставляйте нам тогда Казакевича или еще лучше — Гагарина. Но это с точки зрения национальных интересов было абсолютно невозможно. Хотя некоторые утверждали, что Казакевич вовсе даже не русский, а крещеный еврей. Но теперь как проверишь, если он умер еще в XIX веке? К тому же кое-кто заявлял, что увековечивать в столице обретшей независимость Республики евреев не следует, а другие шикали на них: мол, все понимают, но говорить такие неполиткорректные вещи во всеуслышанье…

    Был еще вариант — назвать улицу именем нашего национального космонавта. Но и с этим не согласились: в космос-то он летал, когда Республика была оккупирована, на оккупационном космическом корабле, в составе экипажа оккупантов. А тут еще Первый Президент Второй Республики заявила, что главное для нашей страны — хорошая экология и туристы, а промышленность, созданная оккупантами, нам без надобности, да и в космос летать незачем. Вот и стала бывшая Казакевича и Гагарина улицей Возрождения.

    История с переименованием случилась, когда я еще не появилась на свет, поэтому помнить ее я, естественно, не могла. Все это рассказал мне отец, добавив, что во времена оккупации на улице Гагарина находился Дворец пионеров, где он (отец, конечно, а не Гагарин) занимался в литературном кружке и в секции вольной борьбы. Теперь на Возрождения в бывшем Дворце пионеров — самое крупное в городе казино. Несмотря на блокаду, энергокризис и постоянные артобстрелы казино по вечерам переливается неоновыми огнями и, поговаривают, никогда не пустует. Иногда я ловлю себя на мысли, что если в него как-нибудь ночью, когда посетители будут в сборе, шарахнут с Круглого холма, очень переживать не буду. Хотя это, конечно, нехорошие мысли, неправильные.

    Мы вышли к трамвайному кругу на Возрождения в восемь двадцать пять. До гимназии, если повезет, двадцать минут езды. Из-за блокады уроки начинаются полдесятого, так что опоздать вроде бы не должны. И тут нам действительно повезло. У круга притормозила «семерка», высадив на конечной немногочисленных пассажиров. В другую-то сторону, к центру, народу утром едет куда как больше, а потому, не обращая внимания на строгую надпись «Посадка запрещена», мы запрыгнули в еще не закрывшиеся двери.

    Кондуктор хмуро глянул на наши гимназические льготные проездные и ничего, к большой нашей радости, не сказал. Кроме нас в неположенном месте в трамвай залезло еще человек восемь. Александр занял места подальше от дверей, чтобы не так дуло, и сразу начал прогревать в заиндевевшем стекле пятачок для обзора. Заскрипев, даже почти застонав, трамвай медленно начал разворачиваться. На первой же остановке в него сразу набились домохозяйки, спешащие к открытию городского рынка, школьники и военные в синей форме армии Второй Республики. От дыхания десятков людей вагон нагрелся, и даже окна стали чуть оттаивать.

    Сразу после казино (а это больше половины пути), трамвай резко дернулся и со звоном и скрежетом остановился. Люди, попадавшие друг на друга, начали было пререкаться, но вдруг затихли.

    — Черт, облава! — пробормотал Александр и крепко ухватил мое запястье своей теплой ладонью.

    У мальчишки в синей куртке с обмороженными щеками, сидевшего прямо напротив меня, вдруг побелели губы. Будто их внезапно мороз коснулся. В заднюю и переднюю двери вагона не спеша вошли «коричневые». Так в городе называют служащих военной полиции — жандармерии, отыскивающих и препровождающих куда надо разного рода нарушителей: всяких там спекулянтов, солдат, отлучившихся из части без разрешения, молодых парней, скрывающихся от мобилизации, людей, находящихся в Городе без регистрации. Короче говоря, русских. Кто же из полноценных граждан Республики может оказаться столь глупым, чтобы не получить необходимого документа? А русским сделать это почти невозможно.

    «Коричневыми» жандармерию прозвали за цвет их форменной одежды, а также за бесцеремонность обращения и практически полную безнаказанность. Название это их не только не оскорбляло, а, кажется, даже нравилось, придавало особую лихость. Я достала свое гимназическое удостоверение, Александр тоже. К ним уже тянул черные, негнущиеся в перчатках пальцы один из жандармов.

    — Значит, брат и сестра, школьники, — хмыкнул он, уставившись на меня белыми, без ресниц и бровей, глазами. Мне стало страшно и почему-то так мерзко, как не было еще никогда. Белоглазый, между тем, обращался уже к брату. — Люди родину защищают, жизни своей не жалея, а ты, умненький-благоразумненький, в классе отсиживаешься. Синусы там, косинусы разные зубришь, истории с литературами. А за Город кто постоит, за нацию? Еще и патлы себе отрастил, как пидор поганый. А другие-то, нормальные парни, жизни свои за таких, как ты, отдают.

    Белоглазый снял с начисто бритой головы коричневую фуражку с фиолетово-желтой, в цвет национального флага, кокардой и демонстративно провел рукой в перчатке по ужасному розовому шраму, проходившему через весь череп. Александр молча смотрел мимо Белоглазого, не выражая абсолютно никаких эмоций. Всем хорошо известно, что спорить с жандармами себе дороже.

    — Как же, родину он защищает, жизни не жалеет. Ты, Альфред-белоглазый, расскажи, расскажи, как тебе в пьяной драке голову-то пробили. Или как из пятого класса выгнали за то, что и читать толком не выучился. Вот они, солдатики, которым ты хамишь здесь, — защищают, а ты с бабками на центральном рынке воюешь, грошами их не брезгуя, взятки берешь да контрабандой занимаешься. Я про тебя, поганца, все знаю.

    Онемевший на миг Белоглазый, уставил свои страшные глаза на женщину и, видимо, узнав, взревел дурным голосом:

    — Ах ты, карга старая! Ну, ты у меня попляшешь, как в аду на сковородке, ты у меня получишь!

    — Как вы можете, так разговаривать с женщиной! И потом, вы же официальное лицо, своим поведением вы, молодой человек, дискредитируете государство, — не выдержал тоже немолодой мужчина, темноволосый, в толстых очках в модной оправе.

    — Я тебе не «молодой человек», а сержант военной полиции, гнилой ты потрох, жидяра пархатый. А ну-ка, Роб, выведи его на свежий воздух, разберемся сейчас, что за артист-контрабандист.

    — Да как вы смеете! — мужчина попытался было сопротивляться, но тот, кого Белоглазый назвал Робом, тощий, длинный, с кукольным розовощеким лицом, вышвырнул его в переднюю дверь вагона. На улице под конвоем троих вооруженных автоматами «коричневых» уже стояли двое солдат, молодой парень в слишком большой для него мешковатой дубленке и мужчина лет сорока, небритый и, судя по всему, нетрезвый. Узнавшую Белоглазого тетку тот почему-то из трамвая выводить не стал.

Саша Филипенко. Травля

  • Саша Филипенко. Травля. — М.: Время, 2016. — 224 с.

    Саша Филипенко, как всегда (то есть как и в романах «Бывший сын» и «Замыслы»), актуален, наблюдателен, остроумен и — лаконичен. Ему снова удалось

    упаковать в небольшую книжку полноформатный остросюжетный

    роман. Конечно, налицо навык телевизионного сценариста Первого

    канала и «Дождя», но чувствуется и другое: герои Саши Филипенко —

    его ровесники и современники. Музыканты, футболисты, журналисты, политтехнологи… Им не повезло с эпохой. Они остро ощущают

    убегающую молодость, может быть, поэтому их диалоги так отрывочны и закодированы, а их любовь не предполагает продолжения.

    «Травля» — это история о том, что цинизм и ирония — вовсе не универсальная броня.

    Важный эпизод главной партии,

    в котором кое-что начинает проясняться.

    Сегодня вечером я дам лучший концерт в своей жизни.

    Я буду сдержан, последователен и почти незаметен. Важно

    звучать не самому, но дать зазвучать голосу композитора.

    Я дождусь, когда в зале повиснет тишина, и вступлю:

    — Месяц назад мне позвонил Лев, мой старший брат.

    Я был немного удивлен, потому что мы никогда особенно

    не общались. Знаете, десять лет — плохая разница. Говорят,

    что между братьями должно быть гораздо меньше. Единственное, что у нас было общего, — голос.

    В последние годы Лев жил отдельно. Раз в год приезжал на

    день рождения мамы, раз в месяц, пока в этом была необходимость, переводил нам деньги. Я часто бывал с концертами

    в Москве, но брат никогда не посещал их. Лишь однажды, как

    раз за неделю до этого звонка, он появился на моем выступлении, но и тогда ушел уже во время второй части. Если честно, я

    был уверен, что его звонок вызван именно этим. Вероятно, подумал я, брат решил извиниться, но нет, оказалось, что нет…

    Брат позвонил в субботу. Я был уже здесь, в Лугано, готовился к воскресному концерту.

    — Ты в Швейцарии? — спросил Лев.

    — Да, — ответил я.

    — В Лугано, да?

    — Да. Ты чего звонишь? Что-то с мамой?

    — Нет-нет! С мамой все хорошо! Не беспокойся! Но вот

    то, что ты в Лугано, — это очень хорошо! Не планируй ничего на завтра! Я тоже прилечу. Нам нужно поговорить.

    — Может, перенесем все на послезавтра?

    — Нет! Послезавтра меня уже не будет…

    — Где тебя не будет, Лев?

    — Нигде!

    Я ничего не понял, но насторожился. Знаете, больше

    всего меня удивил не звонок даже, не это странное «послезавтра меня уже не будет», но интонация, звукоизвлечение,

    с которым говорил брат. Лев всегда был человеком шумным, веселым, в какой-то степени даже дерзким, он никогда

    бы не стал просить о встрече таким тихим, кротким, будто

    остинато пиано, тоном…

    На следующий день он действительно прилетел. Лев выглядел растерянным. Ну, может и не растерянным, но, во

    всяком случае, чем-то озадаченным. Признаться, я смотрел

    на него как завороженный. Вся эта ситуация, безусловно,

    очень заинтриговала меня. Судите сами: мой брат не разговаривает со мной годами и вдруг прилетает в Швейцарию.

    — Что стряслось-то, Лев?

    Брат улыбнулся. Печально. Не мне, но будто самому

    себе. Пока разливали напитки, мы молчали. Затем я поднял

    бокал, но Лев отказался чокаться.

    — Ладно, давай к делу, — спокойно начал он. — Завтра

    утром меня уже не будет. Сейчас я тебе все расскажу, и мы

    разойдемся по номерам, хорошо?

    — Что значит «не будет», Лев?

    — Не будет — значит, не будет. Пожалуйста, не ори!

    — «Лев, что ты несешь?!

    — Прошу тебя, помолчи. Завтра, предупреждаю сразу,

    будет нелегко. Тебе в первую очередь. Ты у нас парень впечатлительный.

    — Лев, ты можешь мне объяснить, что происходит?!

    — Если не будешь перебивать — объясню! Давай лучше

    выпьем…

    — Но за что, Лев?!

    — За знакомство, брат, за знакомство!

    Мы выпили. Лев взял в руки телефон, набрал чей-то номер и сказал, что освободится через несколько часов. Женский голос в трубке оказался весел. Хороший знак, подумал

    я, все еще обойдется…

    — Знаешь, — продолжил Лев, — я все никак не мог решить, когда же начинается моя история? Рождение? Школа? Переезд в столицу? Как там это у вас называется в музыке? Увертюра? Вступление? Затакт?

    — Лев, прошу тебя, не тяни!

    — Хорошо, хорошо… В общем, теперь я, кажется, понимаю, что это год 1998-й… Да, именно 98-й…

    И Лев начал свой рассказ.

    — Год идет обычный, год идет рядовой: дипломаты подписывают бессмысленные соглашения, футболисты забивают судьбоносные голы. Мужья изменяют женам, дешевеет

    красная икра. Как и в любой другой год, падают самолеты

    «Эйрфранс» и в Мекке давятся паломники. Мне тринадцать,

    тебе три. Мы живем себе без бед, но в один прекрасный день

    на страну обрушивается ураган, а вслед за ним и дефолт.

    Как сейчас помню: я спотыкаюсь на входе в кухню — бабушка и мама плачут. Что случилось, спрашиваю — ответа

    ноль. Бабушка маме вытирает слезы, та ей алаверды. Плачут, всхлипывают, сопят. В конце концов, мама берет себя

    в руки и говорит что-то вроде того, что теперь мы будем на

    всем экономить. Вот так.

    Я ничего не понимаю. Слезы, «экономить», что к чему?

    Из папиного кабинета доносится какой-то стук. Странно,

    думаю, папа же должен быть на работе. Захожу в его кабинет — отец сидит, ноги на столе. Бросает баскетбольный

    мяч в стену. Ровно так, монотонно бросает. Папа, говорю,

    что случилось? Выйди, отвечает он.

    Ситуация проясняется в конце августа. Мы с мамой идем

    выбирать мне костюм. Я думаю, что в какой-нибудь дорогой магазин, но мы вдруг оказываемся на Апрашке. Дыра,

    где закупаются мои голожопые одноклассники. Я говорю:

    «Мама, что мы здесь делаем?» — «Пришли выбирать тебе

    одежду, дорогой!» — «Мам, но здесь ведь одно дерьмо!»

    Я ничего не понимаю. Злюсь, специально наступаю в лужи. Полтора часа мы ходим по кругу и все это время мама

    предлагает мне какое-то шило: уродские туфли, бесформенные пиджаки. «Я же говорила тебе, что теперь мы будем на

    всем экономить».

    Уже в 93-м мы ездим отдыхать за границу, у меня куча

    импортной одежды и гора игрушек. Как-то в конце тренировки ко мне подходит тренер и говорит: «Хватит собирать

    мячи — за тобой приехал отец — у него новый „мерседес“!»

    Ты понимаешь? Девяносто третий год, вся страна думает,

    как поесть хотя бы два раза в день, а папа покупает себе новый немецкий автомобиль. Кажется, я до сих пор помню запах той машины.

    У нас новая квартира, импортные продукты. Дело отца,

    насколько я понимаю, постоянно растет — и вдруг: «Лев,

    милый, теперь мы не можем себе этого позволить…»

    Водитель больше не привозит меня в школу, мамины

    «собойки» с каждым днем становятся все скромнее. Мне не

    дают деньги на карманные расходы, не покупают того, что я

    прошу, но самое страшное — я стремительно расту.

    Каждый вечер по телевизору гоняют бразильские сериалы. Мои одноклассники уверены, что я живу в доме с винтовой лестницей. Они верят в бассейн, в комнату для прислуги и прочие глупости. Мне нужно соответствовать, но я не

    могу. О том, что моя мама начинает подрабатывать репетитором, я предпочитаю молчать.

    Каждую четверть в школе делают ремонт за папин счет.

    Отец платит надбавку учителям, организовывает елки, раздаривает подарки. В 98-м по понятным причинам отец пропадает. Директор долго вызывает его. Названивает сам, передает приглашения через меня. До поры до времени папа

    прячется, но вдруг, у меня на глазах, откапывает диплом

    и следующим утром заваливается в школу.

    «Николай Александрович! Мы вам так рады! Мы, конечно же, все понимаем! Дела, дела! Вы были очень заняты, но

    наконец пришли! И слава богу! У нас ведь смета! Нас ждут

    учителя! Давайте обсуждать?» — «Не будет никакой сметы…» — «То есть как это не будет, Николай Александрович?» — «Вот так… У меня больше нет денег. Я по уши в долгах. Вот мой диплом — я пришел просить работу».

    К нашему удивлению, директор оказывается человеком

    порядочным. Уже через неделю он сам перезванивает отцу.

    Ты даже не представляешь, какой позор мне предстоит испытать…

    До седьмого класса я — парень, которого привозят

    в школу на машине. В ноябре 98-го папа устраивается в эту

    же школу учителем физики. Папин план прост — он хочет

    показать кредиторам, что работает изо всех сил, и заодно

    решает перевоспитать меня. Одним махом. Он думает, что,

    выбросив меня из лодки, научит плавать.

    Поразительно, как легко может измениться мир. От меня

    ничего не остается. Я больше не самый красивый и сильный

    мальчик в школе. В первый же день парень, над которым я

    постоянно издевался, вытаскивает меня к доске и, заломав

    руку, не отпускает, пока я десять раз не повторю, что моя

    мама «тупая манда». Только в первую неделю папиной работы меня дважды опускают головой в унитаз. Я говорю не

    образно, я говорю, как было. Головой — в унитаз. Ты спросишь, за что? За то, что я больше никто.

    Начинается охота. Настоящая. Каждую перемену. Где

    Смыслов?! Кажется, прячется под лестницей… Нет, там

    смотрели… Значит, во дворе…

    Тогда, в 98-м, я впервые понимаю, что происходит с человеком, когда на него спускают всех собак. Не понарошку,

    но по-настоящему. Я становлюсь объектом пародий и карикатур. Мне прописывают тумаки, простреливают щелбаны,

    дают пощечины и больше не дают списать. Если бы только

    В нашем классе тринадцать парней. На физкультуре мы

    всегда играем в футбол. Семь на шесть. В 98-м все вдруг

    понимают, что это нечестно. Играть необходимо справедливо — шесть на шесть. Меня перестают брать. Я сижу на

    скамейке, смотрю, как парни гоняют мяч, и делаю вид, что

    ничего не слышу, когда физрук предлагает мне поиграть

    с девочками в пионербол. Ссаный мудак…

    В конце концов, я отказываюсь ходить в школу. Каждое утро я сажусь на какой-нибудь автобус и отправляюсь

    в депо. Туда и обратно. И еще разок. Отец знает об этом,

    но маме ничего не говорит. Нам ведь больше не звонят из

    школы. Кому вообще интересна судьба сына преподавателя

    физики? Лишь спустя несколько недель отец войдет в нашу

    комнату и попытается все объяснить. «Так надо, Лев, сейчас

    так надо. У тебя еще будет хорошая жизнь…»

    Хорошая жизнь… Уже тогда я понимаю, что такое хорошая жизнь. Хорошая жизнь, малой, — это когда ты идешь

    в гардеробную комнату (а в твоей квартире есть и такая),

    засовываешь руку в отцовские джинсы и находишь там сто

    долларов. Вот что такое хорошая жизнь! Повсюду, куда ты

    ни посмотришь, валяются деньги. Вот что такое хорошая

    жизнь! И она вдруг рушится. Я помню, как отец сидел на

    полу в спальне и выворачивал вещи. Все, абсолютно все…

    Рубашки, пиджаки, свитера. Все, что только было с карманами. Он находил купюры и аккуратно складывал их на кровати. Когда папа уходил в свою комнату, этот фокус повторял я.

    Как ты понимаешь, денег на новую одежду больше нет.

    Я беру вещи отца. В один прекрасный день он замечает

    это. Может, и раньше замечал, но почему-то молчал. Папа

    вновь не ругает меня. Нет. Вместо этого он заваливается

    в школу в свитере, в котором за день до этого пришел я.

    Такой у него план. Не стратег, но тактик. Что там будет

    дальше? О, его это не волнует! Отец полагает, что у него

    слишком мало времени, чтобы перевоспитать меня. Отец

    думает, что не любовь, но строгость важна для меня. Он

    считает, что нежность расхолаживает. Пока у нас были

    деньги, он часто целовал меня. Как только денег не стало — перестал. Отец что-то чертит на доске, а парни все

    шепчут за моей спиной: «А трусы ты у своей мамки берешь, а, Смыслов?»

    На отце висит сразу несколько кредитов. Он продает

    свои ювелирные магазины, затем семейные драгоценности. Не помогает. Долги слишком большие. В ход идет наша

    квартира…

    Прощай, центр, прощайте, Большая Морская и Невский

    проспект, прощайте, прогулочные катера и памятные места, здравствуй, новая земля — район Купчино.

    Новостройки, пустыри, непостриженная грязная трава.

    Я навсегда запомню прибитый к дереву стул без седалища — местную интерпретацию баскетбольного кольца. Думаю, именно так Гюисманс представлял себе ад. В один из

    первых вечеров отец расставляет в новой квартире свои ссаные книги. Пока он возится со словарями, которые почему-то не продал, я беру в руки черно-белый альбом Отто Дикса.

    Вот они — наши новые соседи, думаю я.

    Я боюсь ходить в новую школу. Главным развлечением

    здесь является поджигание рюкзака на моей спине. Мне

    страшно выходить в магазин, возле которого наркоманы

    постоянно останавливают меня. Однажды я даже возвращаюсь домой босиком.

    В соседней парадной, под патронатом местного участкового, цыгане продают героин. Прямо из окна своей квартиры на первом этаже. К карнизу приделано автомобильное

    зеркальце. Если зеркальце повернуто к окну — товара нет,

    если к двору — перед окном выстраивается очередь, иногда

    человек в десять. Не знаю, помнишь ты или нет, но местом

    отправления в другие миры наркоманы часто выбирают

    наше парадное. Мама сперва жутко боится, но потом привыкает и спокойно переступает удолбышей с тобой на руках.

    Каждый день дворы выясняют отношения. Всякое воскресенье разбираются районы и школы. Между высоток

    в поисках приключений перманентно курсируют небольшие группки. Все избивают всех. Панки — скинхедов, анархисты — роллеров, скейтеры — панков. Мальчики — мальчиков, мальчики — девочек, девочки — ребят и девчат.

    Чтобы избежать нападения, которое может произойти в любой момент, я даже придумываю себе одну нехитрую маску.

    Всякий раз, когда местное бычье пялится на меня, — я начинаю зевать. Зеваю широко. Закрываю глаза и показываю

    клыки. Со стороны может показаться, что я никого не боюсь, но именно так я маскирую свой животный страх. Я зеваю при каждом встречном, по сто раз на дню. Этот прием

    спасает меня несколько недель, но в конце концов местные

    аборигены все равно расчехляют меня.

    «Ты че, мля, варежку свою раскрываешь?! Тебя че, мля,

    не учили хлебало прикрывать?»

    Все, что я успеваю, — опустить голову. Первый удар в руку, второй в щеку. Я выплевываю зубы на бетон. Впрочем,

    в этом есть и положительный момент — король Наваррский Генрих IV наконец проходит обряд крещения. Остается

    лишь найти свою Марго.

    пауза

Елена Минкина-Тайчер. Там, где течет молоко и мед

  • Елена Минкина-Тайчер. Там, где течет молоко и мед. — М.: Время, 2016. — 288 с.

    Что есть любовь? Преданность Родине, тоска по дому, обаяние ребенка, страсть женщины? Роман «Там, где течет молоко и мед» об обетованной Любви, музыкальная притча о четырех поколениях большой еврейской семьи, ветвистом дереве, срубленном под корень и возродившемся вновь. В книгу вошли также три повести — три истории в монологах, словно три пьесы, продиктованные жизнью — о страсти и усталости, надежде и вечном непонимании друг друга, смерти, предательстве, отчаянии.

    Полания


    И это называется выходной день! Суп, стирка, ковры надо пропылесосить. Да еще все время боюсь прозевать телефон. Можно, конечно, перенести его из салона и поставить здесь, но вдруг он соскользнет с кухонного стола? И как это люди обходились совсем без телефона?

    Раньше ковры — это была обязанность Авива, но сейчас, когда он возвращается на выходные со своим ужасным рюкзаком и с автоматом и прямо на пороге начинает засыпать, просто сил нет просить его о чем-нибудь.

    А погода какая хорошая. Не то что летом. Опять все зазеленело, солнышко такое мягкое. Можно, конечно, и не возиться с этим супом, не жарить лук, кто сейчас готовит клецки! Да, сегодня и супы уже почти не варят, в крайнем случае намешают из пакетика. Бр-р-р! Пока я жива, в моем доме не будет этих синтетических супов!

    Я — полания*. Может быть, это все объясняет. Мой муж любит шутить, что полания не происхождение, а диагноз. Такие вот у него шутки. Его любимый анекдот: «Зачем
    полания встает в пять утра и варит мужу кофе? — Чтобы, когда муж встанет в шесть, кофе уже был холодным».

    Хотя я родилась совсем не в Польше, а здесь, в Хайфе, на верхнем Адаре. А уже потом родители купили квартиру на Кармеле. Тогда он еще не был престижным районом, цены вполне умеренные, и много воздуха. На горе буквально другой климат, вы можете месяцами не включать кондиционер. Впрочем, кто этого не знает! Так что теперь я обладательница огромной квартиры в фешенебельном месте. Целое состояние! При желании можно спокойно купить две квартиры на Адаре, только поменьше, конечно. Или в Рамат Ицхаке. Новый район, тоже на горе. Но там окна смотрят прямо на заводские трубы в промзоне. Бр-р-р! Отвратительное зрелище!

    Мои родители познакомились в молодежном движении. Мы все участвовали в молодежном движении, в левом, разумеется, хотя моя дочь Таль и посмеивается сейчас над нашими идеалами. Недавно я встретила бывшего товарища по нашему движению, Эли Айзенберга. Толстый солидный доктор-анестезиолог в большой черной бороде и почти лысый.

    Лысый, представляете! Но все в тех же мятых штанах и футболке без ворота. Милый прежний Айзенберг!

    — Ты знаешь, — возмущенно запыхтел Эли, размахивая руками, — мой сын на бар-мицву потребовал купить ему костюм! И галстук! Нет, ты скажи, кто его растил?! Ты можешь представить меня в галстуке?

    Мы не признавали галстуки. Мы не признавали костюмы, платья и всю эту ерунду, принятую у религиозных. Еще не хватало, чтобы нас с ними путали! Мы хотели равноправия, мирного созидания, дружбы с соседями, транспорта
    по субботам. Нельзя стоять два тысячелетия, упершись носом в Стену! По вечерам мы бродили по улицам и пели песни о свободной родине. Но кашрут соблюдали почти все. Даже кибуцники, хотя мы старались про это не говорить. Я и сейчас не люблю смешивать молочное с мясным, в конце концов, это же просто вредно для желудка!

    — Представляешь, сказал Айзенберг, — заведующий хотел влепить мне дежурство на Песах! Прямо на вечер! Видите ли, я не религиозный! Знаешь, что я ему ответил? «Я тысячу раз мог переехать в Америку, причем на совершенно другую зарплату, о чем ты прекрасно знаешь. Но я живу в нашей нелепой и нескладной стране именно потому, что только здесь у меня есть все права сидеть за столом в Пасхальный седер, спокойно сидеть в собственном доме, с собственными детьми и читать Пасхальную агаду так, как ее читали мой отец и мой дед и, я надеюсь, будут читать мои сыновья! И ты можешь переставлять кого угодно, христиан или мусульман, меня это совершенно не интересует. Я отработаю за них в Рамадан, или на Рождество, если хотите!»

    Милый прежний Айзенберг! Наверное, мы все выглядим нелогичными, но как хорошо, что друг другу ничего не надо объяснять.

    Я живу в квартире моих родителей. Так мы решили после развода. Мой муж выплатил мне половину за нашу прежнюю квартиру, а я отдала эту половину брату, правда, еще немного добавила, конечно. Хотя, брат мог бы и уступить. Ему этот дом совершенно не нужен. Большую часть времени он вообще проводит в Америке. У него там бизнес. По крайней мере, ему так кажется. Почему я так говорю? Потому что этот бизнес, если он существует в реальности, должен
    иногда приносить доход. А моему брату он приносит одни убытки. А ведь ему уже почти пятьдесят. В прошлом году от него ушла жена, не вынесла скандалов и долгов. Пока он жил здесь, я еще ухитрялась их мирить, в принципе, у него доброе сердце, хотя, честно говоря, мало кому пожелаешь такого мужа. Может быть, мы отвечаем за грехи каких-то предков? Хотя, по-моему, это не очень справедливо, мы ведь даже не знаем своих ближайших родственников за исключением родителей. Покойных родителей, я хотела сказать.

    Нет, в Польше я была. Нас возили со школой. Все знают эту программу — памяти Катастрофы. По местам лагерей уничтожения. Так странно было ходить по городу и понимать речь на улицах. И надписи. В совершенно чужой стране! Нет, я плохо говорю по-польски, но понимаю свободно. Это от родителей. И идиш. Все мои приятели понимают идиш, хотя для нас это лишнее знание, конечно.

    Мы говорили только на иврите, и в школе, и в нашем движении. Я запрещала маме даже обращаться ко мне попольски в присутствии других детей. С какой стати я должна была терпеть эти насмешки и издевательства! Тем более я была настоящей коренной саброй.

    С тех пор многое изменилось. Посмотрите, русские вообще не хотят учить иврит. Вы можете это понять? Впрочем, Израиль для них просто кормушка. Возможность получить пособие и льготную машину! У нас другой родины не было. Если только Польша с ее лагерями уничтожения. Впрочем, не стоит об этом. Ненавижу политику!

    А если поставить телефон на табуретку у стола? Так и он не упадет, и я не буду привязана к салону. Ведь надо же, наконец, закончить обед! Через час Таль вернется с занятий, привезут из школы Лею. Слава богу, что организовали наконец такую хорошую подвозку. А то приходилось все бросать и мчаться за ней в самый час пик. Но могли бы сделать и бесплатную. Мало того что у тебя ребенок аутист, так ты еще должен за все отдельно платить!

    Нет, конечно, я и сама могу позвонить, что здесь особенного! Для того и придумали мобильные телефоны, чтобы можно было узнать, где твой ребенок. Но я обещала. Даже поклялась. Какой смешной мальчик, он так и сказал: «Мама, поклянись, что ты не будешь мне звонить! Не будешь делать из меня посмешище». И все потому, что первый месяц я приезжала к нему через день. Я старалась приходить незаметно, стояла в тени за палатками, но эти паршивцы, конечно, замечали! «Авив, твоя польская мамаша уже здесь!»

    И зачем, спрашивается, кричать? Я просто хотела убедиться, что там нормальные условия. Если у вашего ребенка до десяти лет была беспрерывная астма, а потом начались такие же беспрерывные синуситы, разве вы не будете беспокоиться, как он дышит в этой ужасной пустыне?

    Стиральная машина опять грохочет, всегда так при отжиме, чини не чини. Давно пора новую купить. С моей-то зарплатой! Но Меира это, конечно, не интересует, он алименты на детей платит, что еще! Все, отстучала, отжимает она все-таки неплохо, нечего говорить. Конечно, развешивать я сейчас не буду. Тут время нужно, все телефоны прозеваешь. Нет, детям я не поручаю, им лишь бы побыстрее, а ведь главное — растянуть хорошо, особенно на швах. Тогда можно вообще не гладить.

    Слышала бы моя мама, что я стелю неглаженое белье! Вы не представляете, она же всю постель крахмалила! И только домашним крахмалом. Сама заваривала в кастрюльке
    какую-то гадость, похожую на клей. Все простыни у нее были абсолютно белые, с ручной вышивкой по краям. С ума можно сойти! Она их откопала через десять лет после войны. Да, да, откопала из-под земли в их бывшем огороде. Ее родители закопали ночью перед уходом в гетто, у них там что-то вроде погреба было. Вот они и решили на время спрятать, завернули в клеенку и ложки, и простыни, и скатерти. Тоже с вышивкой! Кажется, это называется макраме. Все сохранилось! Еще место очень удачное оказалось, прямо под яблоней, легко запомнить. Мама сразу нашла, хотя перед войной ей было десять лет. Ни родителей, ни братьев, ни соседей, никого не осталось, а скатерти и простыни целехоньки!

    Нет, мама не рассказывала, как она спаслась. Мама никогда ничего не рассказывала и не спрашивала, она констатировала факты:

    «Это платье тебе не идет, оно подчеркивает бедра, а они и так у тебя слишком широкие, а грудь, наоборот, плоская, лучше надень блузку с рюшами».

    «Девочка из приличной семьи не должна так громко хохотать и петь, к тому же у тебя нет слуха, лучше сядь в сторонке и помолчи».

    «Нет ничего отвратительнее нестриженых ногтей, к тому же у тебя короткие пальцы, незачем обращать на них чужое внимание».

    Моя подружка Яэль отращивала ногти неимоверной длины, и носила обтягивающие платья, и хохотала на переменках так, что казалось, стекла вылетят из рам. В доме у них гремела музыка, на спинке стула запросто мог висеть лифчик, в прихожей вразнобой стояли туфли, а в раковине
    мокла вчерашняя посуда. И при этом Яэль была счастливой. Даже имя у нее было счастливое, звонкое, без всякой связи с нудными праведниками из Торы. Да, я же не сказала, что меня зовут Хавой. В честь маминой погибшей матери. Попробуйте что-то возразить! По этой же причине моему брату досталось не менее удачное имя Мордехай.

    А Яэль прежде звали Ольгой. Прямо как дочку Ротшильда. Нарочно не придумаешь! Но ее мама не упиралась в имена предков и прочие глупости. Новая страна, новое имя, чего лучше!

    Ну да, Яэль была русская. Они приехали втроем из какойто прибалтийской республики. Оказывается, этих республик несколько, две или три, а может, и все четыре! Вернее, они приехали вдвоем — Яэль и ее мама на седьмом месяце беременности. Авиталь уже здесь родилась. Вы думаете, ее маму смущало, что она — одиночка, да еще дети неизвестно от каких пап? Вы думаете, она принялась прибирать соседские виллы, горестно вздыхать и одевать детей в старые платья, подаренные хозяйками этих вилл? Как бы не так! Двух лет не прошло, как она уже работала в прес тижной электронной фирме. Никто и не заметил, когда она успела выучить иврит и окончить курсы! А по вечерам она гуляла в парке со своими прекрасными дочерьми, в прекрасных платьях, с прекрасными белокурыми волосами и прекрасными современными именами. Можете не сом неваться, еще через полгода у нее появился поклонник, или, как теперь говорят, друг — разведенный адвокат в серебристом «форде» последней модели. Другая женщина может всю жизнь прожить в Израиле и не найти такого друга! На выходные друг увозил маму Яэль в своем «форде» в какие-то роскошные поездки, а я шла ночевать в эту веселую суматошную квартиру, где мы чуть не до утра шептались, жевали корнфлекс, любовались спящей белокурой Авиталь, рассказывали друг другу страшные, как нам тогда казалось, секреты. И вот однажды глухой дождливой ночью Яэль рассказала мне, как она жила с мамой и папой в чудесном городе с большими старинными домами, город назывался Рига, я до сих пор помню это странное слово. Папа был пожилой добрый и очень тихий, а мама наоборот — ужасно молодая и веселая хохотушка. И каждый день ее провожали с работы студенты, потому что она преподавала физику в университете. И вот однажды Яэль увидела как один студент, высокий и прекрасный, как молодой король, стал перед мамой на колени и принялся обнимать ее ноги. А мама вдруг заплакала. А потом папа ушел из дома, а на его месте стал жить этот студент, и ночевал в папиной постели, и брился в их ванной, вкусно поскрипывая блестящей бритвой, и пел по утрам на кухне, мешая кофе и откидывая назад длинные светлые волосы. А потом мама забеременела, ее все время тошнило, она совсем не могла есть, но держалась, пока не потеряла сознание прямо на лекции. Маму отвезли в больницу, а Яэль, которой уже исполнилось 14 лет, осталась одна в квартире с прекрасным студентом, и однажды ночью он встал на колени у ее постели, как когда-то стоял перед мамой, и принялся целовать ее голые ноги, и живот, и груди, и она понимала, что происходит что-то ужасное, но не могла его оттолкнуть, а наоборот, обняла дрожащими немеющими руками. А потом студент еще несколько раз приходил к ней, и обнимал, и качал на руках как маленькую, и только просил ничего не рассказывать маме. И когда мама вернулась наконец из больницы, она не могла смотреть на нее от стыда и ужаса, и молчала, и ревела в подушку, а потом
    все-таки рассказала, трясясь и задыхаясь от слез. А мама только гладила ее по голове, целовала и гладила по голове, а сама раскачивалась из стороны в сторону, как заводная кукла. А потом они очень быстро собрались и уехали в Израиль. Вот и всё.


    * В Израиле принято называть евреев, выходцев из разных стран, по стране исхода: русские, англичане, румыны. Полания — еврейка из Польши.