Совсем другие люди

  • Евгений Водолазкин. Совсем другое время. — М.: АСТ, 2013. — 477 с.

    Сборник «Совсем другое время» Евгения Водолазкина — как альбом со старыми фотографиями: листаешь страницы, что-то пропускаешь, но потом все равно возвращаешься. Первым идет роман «Соловьев и Ларионов», затем повесть «Близкие друзья», а напоследок — рассказы о детстве, прадеде-белогвардейце и ленинградском духе, сформировавшемся в блокаду и плотно осевшем на островах.

    Повесть «Близкие друзья», где по-ремарковски сопереживаешь героям, пусть у одного из них и нашита на рукаве свастика, рассказывает о закадычных приятелях детства. В тройственном союзе кто-то, как правило, оказывается в стороне, и годы войны служат не единственной помехой. Но дружба Ханса, Ральфа и Эрнестины свидетельствует о том, что третий не всегда лишний. Спустя 63 года после Сталинградской битвы Ральф возвращается в Россию, чтобы снова проделать путь, который в годы войны сопровождался потерями и обретением. По мере чтения повести отношение к герою меняется: перестают мучить сомнения в том, стоит ли принимать близко к сердцу трагедии противника. Потому что на самом деле повесть — о любви, которая прочнее зданий, разрушенных бомбежками.

    Первые страницы романа «Соловьев и Ларионов» перелистываешь с темпом Обломова, не подозревая, что к концу произведение окажется почти историческим акунинским детективом. Обилие ссылок и сносок делает его похожим на скрупулезный труд по подготовке диссертации. На это и был сделан акцент. Иногда сноски указывают на конкретные источники (роман Даниила Гранина «Иду на грозу»), а порой — на плод воображения автора (А.Я. Петров-Похабник «Юродство генерала»). Это превращает текст, написанный мелким шрифтом, в отдельный сюжет.

    Подросток Соловьев переезжает с точки на карте под названием «715-й километр» в Петербург. Там молодой историк с подходящей фамилией меняет свой «голубоглазый романтизм» на склонность к точности и достоверным знаниям. В качестве предмета исследования ему подсовывают биографию генерала Ларионова. Отвоевавший свое белогвардеец спустя двадцать лет после воссоединения с павшей армией начинает влиять на судьбу ученого, заставляя его отправиться то в Ялту, то в родное поселение. Генерал, как и Ральф из повести, вопреки историческим событиям, остается жив. И докладчики на конференциях, перебивая другу друга, пытаются объяснить, почему же ему это удалось.

    Крым встречает Соловьева припекающим солнцем, кислым вином и авантюрами. Герой академичного текста успевает совершить кражу со взломом, побороть шторм и повернуть линию жизни к соседнему дому из детства, где когда-то жила Лиза Ларионова. Связь фамилий и воспоминаний вдруг переплетает все пути-дороги, и под конец Соловьев занимается поисками уже совсем не для кандидатской работы.

    Любовная линия в романе, кажется, намеренно написана в стиле мечтательного аспиранта, который только-только окунулся в омут вседозволенности. Чувства у Соловьева вспыхивают самые разные. Детская любовь к библиотекарше с уверенным «женюсь», стойкая и трогательная — к родной станции «715-й километр». Не обошлось и без курортно-командировочного романа. Однако наиболее ярким образом остается юношеская любовь — Лиза, которую он затем потерял из виду, но не из мыслей. Призрак прошлого, неустанно следуя за Соловьевым, постоянно соперничает с реальными женщинами. Наконец историк и сам понимает, что это единственное, ради чего стоит бороться и искать, найти и не сдаваться.

    Белое движение описано Евгением Водолазкиным так, словно автор сам с остатками армии отступал к побережью по застывшему заливу Сиваш. Запорошенные снегом, с потухшим взглядом, солдаты идут вереницей, механически переставляют ноги. На оставленных позициях так же заметает красных, повисших на заграждениях из колючей проволоки. Над всем действием словно парит на лошади генерал, скорбя по тем и другим, по тому, что происходит с его страной.

    Рассказ об отплывающих из Ялтинского порта кораблях напоминает фильм «Служили два товарища». «Набережная опустела довольно быстро. Там остались лишь брошенные при эвакуации лошади. С некоторых даже не успели снять седла. Никому не нужные лошади разбредались по окрестным улицам». Кажется, одна из них должна была кинуться вслед за кораблем, где уже тянулся к кобуре герой Высоцкого.

    Образ Ларионова собирательный. «У генерала много предшественников. Среди них мой прадед, который был директором гимназии в Питере, а потом пошел добровольцем в Белую армию, хотя был совершенно мирным человеком. Видимо, похабство советского времени он предвидел уже тогда. Когда Белую армию разбили, прадед бежал на Украину, где преподавал математику в школе, а на собраниях выступал как ветеран гражданской войны. Просто он не говорил, с какой стороны», — рассказал Евгений Водолазкин на встрече с читателями. Сыграл роль в образе Ларионова и Александр Суворов. Это частичное воплощение идеи автора написать роман о полководце как о юродивом, в котором сочеталось огромное благочестие и стремление к эпатажным поступкам.

    В роман заползли описания жаркого Крыма, знакомых подворотен Петербурга и даже довлатовские диалоги.

    «— Письма Достоевского из Германии шли пять дней, — проинформировал собеседника Соловьев.

    — Достоевский был гений, — возразил заведующий».

    В итоге действие оборачивается маскарадом, грандиозным по масштабу и задумке. Открывшиеся тайны переворачивают события в романе, а было ли это на самом деле, остается загадкой истории. Во всяком случае, сноски мелким шрифтом дают утвердительный ответ.

Евгения Клейменова

Евгений Чижов. Перевод с подстрочника

  • Евгений Чижов. Перевод с подстрочника. – М.: АСТ, 2013. – 512 с.

    Поэзия — это власть.

    О. Мандельштам (в разговоре)

    Тугульды — ульды*

    Восточное выражение

    * Жил — умер (тюркск.).

    Часть первая


    В купе было душно, с нижней полки доносился стариковский храп, он отчаялся уснуть и безнадёжно ворочался, подолгу глядя в окно, где над уносящимися тёмными пространствами парила полная луна, и в памяти снова и снова возникал подстрочник стихов, которые ему предстояло перевести: «…Истошно крича, надрываясь, сбивая ритм чугунного сердца, скрипя железными сухожилиями, поезд летит по тоннелю, прорытому в глухой ночи, к сияющей в далёком конце раскалённой луне». Олег так и этак поворачивал длинную негнущуюся фразу, пытаясь вместить её в размер, и думал о том, что автору этих строк, кажется, тоже случалось переживать бессонную ночь в вагоне. Он, правда, путешествовал не в тесном купе, как его переводчик (один из десятков, разбросанных по всему миру… Сколько их ломает этой ночью голову над его стихами?), и даже не в кондиционированном СВ. У него, как и Олег Печигин, не переносившего самолётов, был для дальних поездок собственный специально оборудованный поезд.

    Днём пейзаж за окном был таким однообразным, что казалось, поезд часами движется на месте. Серо-зелёную плоскость степи, на протяжении многих километров огороженную зачем-то колючей проволокой, изредка нарушали похожие на игрушечные городки мусульманские кладбища, гораздо более яркие, чем настоящие города и посёлки, тусклые от пыли. Смуглые люди на переездах и перронах небольших станций выглядели так, точно простояли всю жизнь под палящим солнцем в ожидании поезда, который остановится у их платформы, но ни один ни разу не остановился, и всё-таки они не уходили, глядя прищуренными глазами на очередной проходящий состав с привычной обречённостью, прикованные к месту остатками неистребимой надежды. Однажды Олег увидел посреди пустой степи одинокого человека, изо всех сил махавшего на ходу руками. Олег наблюдал за ним, пока тот не исчез из вида, но так и не смог понять, зачем он это делал: подавал знаки кому-то невидимому или стремился привлечь к себе внимание пассажиров поезда, чтобы остаться в их памяти?

    В купе только старик коштыр с нижней полки неотрывно смотрел в окно, чему-то постоянно улыбаясь, точно пустота пространства, его количество или само по себе движение поезда, отбрасывающее назад эти бесконечные степи, доставляло ему удовольствие. Глядя на него, Олег вспомнил, какой радостью был в детстве первый летний выезд из города на дачу, долгое путешествие на электричке, когда он намертво прилипал к окну (чем дальше они ехали на юг, тем больше всплывало в сознании давно забытое, точно по мере того, как становилось всё теплее, оттаивали глубокие слои памяти), — возможно, в таком же блаженстве пребывал сейчас седой морщинистый коштыр, аккуратно поставивший под стол пару сапог, обутых в калоши. Поддерживать это состояние помогал ему напиток из резко пахнувшего спирта в заткнутой самодельной пробкой бутылке и кефира, смешиваемый в железной кружке. Сделав несколько глотков, он включал погромче заунывную, под стать проплывающим пейзажам, музыку по радио, и начинал тихонько подпевать отдающим в нос голосом, мерно раскачиваясь в такт, как, должно быть, раскачивался между верблюжьих горбов его предок во главе каравана, идущего по Великому шёлковому пути. Заметив любопытство Олега к напитку, старик предложил ему попробовать. Печигин сперва отказался, потом решил рискнуть, подумав, что, войдя во вкус питья, он, может быть, поймёт, чему улыбается глядящий в окно старик, что он там видит такого, что бескрайняя тусклая равнина ему не надоедает. И действительно, Олегу скоро сделалось уютно в тесном купе, радиомузыка вместе со стуком колёс укачивали его, а пыль на грязном окне всё отчётливее обретала в косых солнечных лучах объёмы и формы, полупрозрачные и сияющие. Оставалось ещё немного прищуриться, изменить угол зрения, и он схватил бы их ускользающий рисунок, разгадал их секрет и постиг бы связь между улыбкой старика и уносящейся пустотой степи, но тут в животе у него так взбурлило, что он едва успел добежать до туалета. Этим не кончилось, до вечера его пронесло ещё трижды, и только к ночи, когда он уже был вконец измочален и опустошён, желудок успокоился. После этого он смотрел на старика совсем другими глазами, уверенный, что органы пищеварения, а скорее всего, и прочие внутренности устроены у того абсолютно иначе, поэтому гадать, чему он улыбался, глядя в окно, бесполезно. Может, у него и зрение иное, и в проплывающей мимо степи он видит то, чего Печигину вовек не различить…

    Столь же безрезультатным оказалось наблюдение и за двумя другими соседями по купе. (Попутчики были первыми коштырами, которых он мог рассматривать без помех, тем более что заняться ему всё равно было нечем: от бессонной ночи у него болела голова и заставить себя засесть за перевод он не мог.) Женщина лет тридцати пяти бесконечно шила из лоскутов, которых у неё был с собой целый баул, покрывало и была так поглощена своим занятием, точно больше ничего в целом мире для неё не существовало. Она была красива тяжёлой восточной красотой, с тёмными глазами на загорелом лице и заметным следом полустёртой линии, соединявшей над переносицей густые брови, но держалась так, что Олегу казалось невозможным вообразить даже самую отдалённую степень близости с ней. Не то чтобы она совсем не замечала его и второго мужчину в купе, она даже предложила им свою еду («Кушайте! Почему не кушаете?!»), но при этом они, похоже, были ей не интереснее чемоданов и сумок на полках для ручной клади. На свой счёт, по крайней мере, Печигин был уверен. За всю дорогу он ни разу не встретился с ней взглядом, не соприкоснулся в тесноте, не почувствовал ни малейшего с её стороны любопытства. Правда, ближе к концу пути он заподозрил, что, возможно, ошибается, принимая за безразличие очень хорошо скрытое внимание — чтобы так последовательно избегать любого прикосновения, нужно постоянно быть начеку, всё время помнить о тех, кто заперт вместе с тобой в коробке купе. Но даже если это и было так, никаких подтверждений Олегу заметить не удалось. Женщина почти не поднимала глаз от своего шитья, и оставалось предположить, что она держит спутников в поле наблюдения какого-то неизвестного Печигину органа восприятия.

    Третьим был мужчина под сорок со скуластым смуглым лицом, словно составленным из одних прямых углов. В движениях его тоже присутствовала заметная прямоугольность, и, когда он поворачивался на своей верхней полке, казалось, только из-за стука колёс не слышно скрипа этих углов, притирающихся друг к другу. Он почти всё время читал книгу на неизвестном Олегу языке и ни разу не сказал ему ни слова, из чего Печигин сделал вывод, что он, скорее всего, вообще не говорит по-русски. С соплеменниками мужчина изредка общался короткими фразами, звучавшими на слух Олега так, точно они были записаны на плёнку, прокрученную в обратную сторону. Старик и женщина что-то ему отвечали, и уже на второй день пути между всеми тремя установилось такое полное понимание, словно они выросли в одном селе. Каждый был занят своим делом, никто никому не мешал и не навязывался, места всем хватало. А непричастный к этому дорожному уюту Печигин спрашивал себя, не едет ли он в края, где иногда возникавшее раньше ощущение, будто всё, что есть у него общего с окружающими, ограничивается поверхностным видовым сходством, станет неоспоримым фактом.

    На третий день степи кончились, пошли пески. Их мёртвое жёлтое море медленно закручивалось муторным водоворотом, вращавшимся со скоростью движения поезда. Кое¬где над барханами, как мачты затонувших среди песчаных волн кораблей, торчали геодезические вышки. Вдалеке, мельче мух на скатерти стола, иногда появлялись и исчезали верблюды. Привыкший к городу, Олег с удивлением смотрел на этот оцепеневший под солнцем простор, не предназначенный для человека. С лица подолгу глядевшего в окно старого коштыра незаметно сползла улыбка: пустыня была не шуткой. Он по-прежнему смешивал себе по нескольку раз в день свой жуткий напиток из спирта с кефиром, но спирта, показалось Олегу, наливал теперь больше. Может быть, поэтому между ними завязался наконец разговор.

    — Много… — сказал старик как будто с гордостью за пустыню, — много песка!

    Олег кивнул. Старик заговорил о водохранилище, вырытом среди пустыни по прямому распоряжению президента (Народного Вожатого — так он его назвал). Оно было недавно закончено и теперь открыто для всех. Сам старик там не был, но видел по телевизору.

    — Очень большое! Настоящее море!

    По нему даже плавали яхты, включая новую трёхпалубную яхту самого Народного Вожатого — её тоже показали по телевизору. Со временем старик собирался непременно поехать на водохранилище, вода в котором, уверяли, целебная, потому что заполняется из источников, бьющих чуть ли не из самого центра Земли. Оставалось скопить денег на поездку. (Дорогу в Москву и обратно ему оплатил сын, водивший в русской столице маршрутку.) Олег спросил, сколько старик получает. Оказалось, что его пенсия в пересчёте на доллары не дотягивает до тридцати, поэтому он ещё торгует козинаками и семечками возле рынка и в хорошие дни имеет до доллара за день. Об этом приработке старик говорил, хвастаясь: мол, не каждому так удаётся. Нужных документов для торговли у него не было, поэтому милиция его то и дело прогоняла.

    — Пустяки всё. Мне денег много не надо. Это молодым рестораны нужны, а я сухофруктами питаюсь — они, знаешь, какие сытные? С утра пожевал и до вечера есть не хочешь. Их пастухи с собой берут, когда на целый день со стадами уходят. И полезные. А от масла и сметаны вред один. Свет, газ, вода и соль у нас, спасибо Народному Вожатому, бесплатные, так что у меня остаётся ещё.

    — Я читал, что у вас предприятия закрываются, производство по всей стране стоит и работы нигде нет.

    — Работы нет для тех, кто работать не хочет. У нас в районе работы сколько угодно — бери землю в аренду, обрабатывай. Только тяжело это, нынешние молодые к такому не привыкли.

    — Они, я слышал, в другие страны на заработки едут: кто в Россию, кто в Казахстан, самые ловкие — в Европу.

    — Пусть себе едут, на то они и молодые… На мир поглядеть хотят. Никто ж их не держит.

    — А ещё я слышал, что прошлой зимой у вас были такие холода, что десятки людей насмерть замёрзли.

    — Да, — старик кивнул, по-прежнему пристально глядя в окно на пески, — Аллах холодную зиму дал, давно такой не было. Но чтобы кто-то замёрз, я не слышал. Сгоревшие были. Разведут на полу костёр греться — и уснут возле него. Дом дотла и сгорит. Было.
    — Ещё у нас сообщали, будто ваш президент давно болеет, пошли даже слухи, что он уже умер, но это скрывается.
    Старик замотал головой с такой уверенностью, точно президент в принципе не мог умереть, был бессмертен.

    — Болел, да, но потом Народный Вожатый совершил паломничество по нашим святым местам. Все святые места объехал, и всем поклонился, и после этого выздоровел.

    — А стихи его вы читали?

    Старик оторвался от созерцания пустыни и впервые остановившимся взглядом поглядел на Печигина.

    — Может быть, по радио слышали? Вы вообще знаете, что ваш Народный Вожатый — ещё и поэт, чьи книги выходят огромными тиражами и продаются, мне рассказывали, в каждом киоске?

    — Конечно, — торопливо закивал старик, — Народный Вожатый — великий поэт!

    — У меня договор на перевод его стихов на русский. Его заключил со мной Тимур Касымов — вы его, возможно, знаете. Может быть, я даже буду с ним встречаться — то есть не с Тимуром, с ним-то само собой, а с вашим президентом. По крайней мере, Тимур обещал, что постарается устроить мне встречу.

    Олег говорил, обращаясь к старику, но рассчитывая при этом привлечь внимание занятой шитьём женщины. И она действительно оторвалась от своего рукоделья.

    — Касымов — это тот, который по телевизору?

    — Да, он работает на телевидении, часто выступает с комментариями. Я-то сам, конечно, не видел, но он мне рассказывал, что почти каждый день в эфире.

    — А я его ещё в газете читал, — сказал старик и засомневался: — А может, это брат его был… На рынке в конце дня много газет остаётся валяться, я подбираю и читаю.

    — Вполне возможно, что это был Тимур. Он много публикуется.

    — Вы с ним знакомы, да?

    В голосе женщины слышалось скрытое волнение. «Достаточно знакомства с человеком из телевизора, — разочарованно подумал Олег, — и от её безразличия и недоступности ничего не осталось».

    — С детства. Учились вместе.

    — И он хотел, чтобы вы переводили стихи Народного Вожатого?

    — Ну да, он почему-то уверен, что у меня это должно получиться…

    Женщина снова опустила глаза к шитью, её пальцы сделали пару стежков, потом застыли. Мимо плыла пустыня: плоские крыши низких строений в оазисе, старый мотоцикл с коляской возле колодца, с канистрой вместо пассажира, буровая вышка, пересохшее русло реки, мелкий сухой кустарник и опять пески, пески…

    — Это, наверное, очень сложно — переводить стихи…

    — Проще, чем писать собственные. И гораздо лучше оплачивается. Бывает, правда, попадаются твёрдые орешки, бьёшься над ними, бьёшься — всё попусту. Но зарабатывать ведь как¬то надо, а больше я ничего не умею, одними сухофруктами питаться пока не научился. Стихи вашего Вожатого, например, не из лёгких. Хотите, прочту что¬нибудь?

    — Конечно.

    Женщина отложила в сторону шитьё, сложила руки и приготовилась слушать, сразу став похожа на усердную школьницу с первой парты. Старик сделал большой глоток из кружки, поросший белым пухом кадык заходил вверх-вниз. Олег порылся в папке с подстрочниками.

    — Здесь где-то было как раз про пустыню. Вот, нашёл.

    Пустыня, ты — зевок Аллаха.

    Ты была создана им в тот день,

    когда Всемогущий пресытился разнообразием мира форм,

    выражений и лиц — цветов и галактик, рыб и людей,

    горных хребтов и червей, облаков и деревьев, когда

    у него зарябило в глазах от их

    смеха, печали, отчаянья, радости, страха, безумия, и он

    взалкал простейшего: первоматерии без

    формы, такой, какова она есть, и тогда сотворил

    это неисчислимое множество горячего песка,

    пересыпаемого ладонями горизонтов

    из пустого в порожнее и обратно в пустое.

    Небо, глядя тебе в лицо, каменеет, бледнеет.

    Солнце стоит неподвижно, извергаясь, как вскрытый нарыв.

    Ветер играет с тобой, как ребёнок с дремлющим львом,

    дитя в необъятной песочнице, насыпающее барханы и снова

    ровняющее их, оставляя следы на тебе, как и брюхо гюрзы или эфы.

    Но они исчезают быстрее теней облаков.

    Сквозь городской шум, гвалт новостей, голоса друзей,

    визги и тявканье врагов, сквозь нестройную музыку жизни,

    в дальнем громе, перекатывающемся за горизонтом,

    я слышу твой глухой львиный рык, от которого дрожит воздух.

    Ты ширишься у меня под сердцем, днём и ночью

    чувствую жаркое дыханье твоей ненасытной пасти,

    из века в век пожиравшей города с их царями, крепости с их гарнизонами,

    караваны, гружённые коврами, драгоценностями, пряностями, шелками,

    караваны, гружённые неподъёмной тоской,

    вереницы верблюдов, несущих упорство надежды,

    с каждым шагом увязая всё глубже во времени.

    Каждый шаг тяжелее предыдущего, пот заливает глаза.

    Ты — дахр. Всем, всем, всем

    твой горячий песок забил оскаленные мёртвые рты.

    Все жуют эту пресную пищу смерти, сухой паёк времени.

    В твоей лунной безлюдной ночи слышен скрип песка на зубах.

    Луна глядит на тебя, как слепой смотрит в зеркало.

    Лишь она тебя знает, заливая своим нежным светом.

    Ты ширишься, перерастаешь себя, твоя

    неподвижность обманчива, твой центр

    ненаходим, твоя форма изменчива.

    Ночью мы с тобой остаёмся один на один, ты и я под голой луной,

    под которой тень человека достоверней его самого.

    Слухом сердца слышу оглушительный

    гул твоей тишины. Глазами сердца подолгу

    гляжу в твоё ночное лицо, лишённое черт. Ты ширишься

    как раковая опухоль под сердцем моей страны.

    Но тебя нельзя удалить, не вырезав вместе и душу.

    Закончив, Печигин посмотрел на слушателей. Лицо женщины было непроницаемо-внимательным, старый коштыр глядел на него без удивления, но выжидательно. Похоже, побывав в Москве, он ничему больше не удивлялся; Олег был для него существом иной природы, от которого можно было ждать всего. Убедившись, что чтение завершилось, он вновь принялся молча смешивать в кружке своё питьё.

    — Ну что? Как вам? По-моему, хорошие стихи.

    А в оригинале, с рифмами и соблюдением размера, наверняка ещё лучше.

    — Конечно, — с готовностью согласился старик, — гораздо лучше!

    Он подошёл, когда Печигин стоял у окна в коридоре, где было не так душно. Встал рядом, но спиной к стеклу. На его словно из одних прямых углов составленном тёмном лице блестели в косом вечернем свете крупные капли пота. Минуты три он молчал, а когда Олег уже собрался возвращаться в купе, заговорил на чистом русском, без всякого акцента:

    — Всё, что вы читали и слышали о нашей стране, — только часть правды. В действительности всё гораздо хуже. Я думаю, вам полезно это знать. Прошлой зимой, например, в холода вымерли не десятки, а сотни людей. В горах, где нет ни электричества, ни отопления, замерзали целые кишлаки. Старик ничего об этом не знает, потому что по телевизору или в газетах об этом не было ни слова. Все средства информации под железным контролем власти, в них нет ничего, кроме славословий Гулимову и новой эпохе, начатой его правлением. Разрушенное гражданской войной хозяйство не восстановлено, дехкане живут впроголодь, не только молодые, но вообще все, кто может, уезжают из страны. Гулимов открывает тюрьмы и выпускает на свободу тысячи уголовников, народ ликует по поводу амнистии, а он это делает затем, чтобы освободить камеры для противников режима. Видите блеск — вон там, на горизонте, — повернувшись к окну, он показал на мреющее сверкание вдали, между песками и небом. — Это соляные озёра. Точно такие же, только ещё больше, есть по ту сторону границы, на нашей территории. В них с вертолётов сбрасывают расстрелянных. Соль разъедает тела, и от них не остаётся ничего. Ни следа. Особенно много их скинули туда после последнего покушения на президента. Вода в этих озёрах должна была выйти из берегов. Да, я думаю, вам нужно это знать. Я, извините, не представился, меня зовут Алишер. Отец, учитель литературы, назвал в честь поэта. В России обычно говорят Алик или Александр.

    Он произносил всё это ровным тоном, спокойно, но лицо его кривилось, точно составлявшие его прямые углы теснили и давили друг друга. Похоже было, что он борется с головной или зубной болью.

    — У вас ничего не болит?

    — Зубы. Буду благодарен за таблетку анальгина, если найдётся.

    Печигин сходил в купе за анальгином.

Долгота съемочных дней

  • Дыхание камня: Мир фильмов Андрея Звягинцева. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 456 с.

    Автор трех полнометражных (казалось бы, не так много!) и нескольких короткометражных кинокартин, сценарист и актер Андрей Звягинцев — на самом деле большой философ. Его фестивальный успех, серьезность и дотошность режиссерского подхода стали поводами для появления книги «Дыхание камня: Мир фильмов Андрея Звягинцева». Российским зрителям кинохудожник предстает непонятым чужестранцем, поэтому, когда один из центральных каналов транслировал фильм «Елена» с пометкой «лучший фильм всех времен и народов», многие недоумевали.

    На обложке сборника кадр из ленты «Изгнание» — размытая человеческая фигура среди раскачивающейся на ветру травы — образ, встречающийся в работах Андрея Тарковского. Именно из «шинели» Тарковского сначала вышел, а затем пытался как-то от нее отделаться Андрей Звягинцев. В Тарковском западная публика видела весь русский кинематограф, а Звягинцев для нее — его преемник. Крупнейшие кинофестивали — Каннский, Берлинский, «Сандэнс» и другие — из года в год открывали миру и, по большему счету, соотечественникам молодого русского режиссера, но начали отвергать его, как только он избавился в своих работах от вторичности, повторов, оммажей, стал обретать свой собственный неповторимый стиль.

    Звягинцев не раз говорил, что к критике он относится не только настороженно, но и болезненно. По его словам, критика не питает, не дает мыслей, а вырабатывает чаще всего брезгливость. В интервью Владимиру Познеру режиссер сказал: «Спрашивать у художника о критиках — это все равно, что спрашивать у фонарного столба о собаках». Однако совершенно иначе он относится к вдумчивому, глубокому анализу кинематографа, к поиску смыслов и новых идей на материале кино. Звягинцев выступил инициатором публикации рукописи о собственном фильме «Возвращение», полученной от испанского священника Марко Закариса, а параллельно с книгой «Дыхание камня…» вышла работа, полностью посвященная картине «Елена». Сам Звягинцев в интервью, опубликованном в сборнике, предстает перед читателем теоретиком, который применяет к своим фильмам методы режиссеров Робера Брессона, Ингмара Бергмана, Микеланджело Антониони и других классиков.

    Наиболее интересны эссе, рассказывающие о практическом опыте режиссера. Андрею Звягинцеву не стыдно признаваться, что его работа в кино началась по причине удачного стечения обстоятельств, а не благодаря упорству и выдающимся способностям (все придет позже). Его команда — как новички-любители, так и маститые профессионалы — честно рассказывает, с чем сталкивалась во время съемок и к каким гениальным решениям порой приходила.

    Каждое интервью из книги «Дыхание камня…» — это особый взгляд, наполненный жизненным опытом. Увы, этого не сказать о главах, написанных теоретиками кино. Видимо, теми самыми аспирантами, защищающими кандидатские по творчеству Андрея Звягинцева. Критик, особенно отечественный, считает, что в разборе он непременно должен использовать весь инструментарий терминов, которому его учили университете (будь то исследование движения камеры, понятия взгляда, обязательное сравнение с Эйзенштейном). Оттого читать эти научные эссе быстро надоедает. Перебивки с интервью, избавленные от зашоренности и академической скуки, становятся глотком свежего воздуха.

    Книга поделена на пять глав, каждая из которых отвечает за один проект Андрея Звягинцева. Поэтому если читатели видели, например, только фильм «Елена», то им в первую очередь стоит познакомиться сначала с пятой главой, а затем с остальными. Подглавами являются эссе о творчестве режиссера и интервью с участниками процесса — статьи, названные, кажется, излишне претенциозно («Внутренний космос», «Спасенное дерево, убитое поле», «Вирус неразличения» и другие).

    Игра слов кроется и в заглавии книги — «Дыхание камня. Мир фильмов Андрея Звягинцева». Весомость интертекста — в картинах режиссера традиционно присутствуют и аллюзии на восточную культуру, и христианские мотивы — скорее позволяет подняться над всем земным, чем придает тяжеловесность высказыванию.

    Неважно, как читатели относятся лично к Андрею Звягинцеву или к его творчеству. Разговоры о кино стали неотъемлемой частью не только культуры, но и социализации любого современного человека. Книга «Дыхание камня…» духовно обогащает и не столько«помогает стать эрудированнее во всяких киноштуках», сколько делает прививку от поверхностного подхода ко всему. Многие пишут статьи о серьезных вещах, однако есть те, кто о них просто молчит. Возможно, иногда стоит и себя заставить прислушаться. Хотя бы в моменты прикосновения к искусству.

Анастасия Житинская

Олег Юрьев. Писатель как сотоварищ по выживанию

  • Олег Юрьев. Писатель как сотоварищ по выживанию: Статьи, эссе и очерки о литературе и не только. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014.

    Пан или пропал: А. Т. Твардовский как советский Фауст

    1.

    Неудивительно, конечно, что дедушку Гордея, отслужившего срочную в Царстве Польском, односельчане погоняли
    «паном Твардовским» — даже если бы дело не происходило
    в Смоленской земле, сравнительно недавно — для долгой
    деревенской памяти — возвращенной из польского владения, достаточно было бы и заметной популярности мотива
    о «польском Фаусте» в русской, в том числе «народной» (то
    есть лубочной и балаганной), культуре XIX века.

    Удивительно другое: до какой степени имя — то есть
    фамилия, получившаяся из уличного прозвища, — определило судьбу Гордеева внука, «великого советского поэта и крупного государственного и общественного деятеля», лауреата трех Сталинских, одной Ленинской и одной Государственной премий, главного редактора «Нового мира», создателя «Теркина», наконец.

    По польской легенде некий краковский дворянин продал душу черту — за магические силы, богатство и славу. В Польше до сих пор демонстрируют туристам разного рода реликвии, связанные с деятельностью пана Твардовского — например, магическое зеркало, в котором он показывал одному
    польскому крулю только что умершую его королеву, по которой круль отчаянно тосковал. Зеркало имело способность
    показывать будущее, но с начала XIX века не имеет, потому
    что его в сердцах сломал Наполеон по дороге в Россию — не
    понравилось предсказание.

    Рассказывают также, что хитрому пану (немецкая «Википедия», впрочем, со свойственной немецкому народу невинной слабостью приписывать себе все на свете изобретения,
    утверждает, что Твардовский был немцем, переселившимся в Краков) удалось волшебным образом перенести все запасы серебра Ржечи Посполитой в один-единственный рудник, незадорого купленный, естественно, им же, паном Твардовским — и хоть его паном Березовским или паном Ходорковским называй. Короче говоря, тот еще был жох, этот пан!

    И в договор с чертом ему удалось вписать хитроумный параграф, что, дескать, расплата душой может состояться только в Риме. Легко догадаться, что ни к какому Риму одна из
    подписавших договор сторон даже и приближаться не собиралась и жила себе поэтому безо всяких забот. И как-то зашла перекусить в трактир под названием «Rzum», в переводе с польского «Рим». Там-то его враг рода человеческого и заполучил в свои кривые когти.

    И полетели. Куда полетели — не совсем ясно, но не в хорошее место наверняка. Тут хитрющему пану Твардовскому пришла в голову блистательная идея — он запел гимн
    Матке Боске, Богородице то есть, и Сатане пришлось выпустить его из обваренных лап.

    Но полностью прощен пан Твардовский всё же не был:
    он живет с тех пор на Луне, с одним-единственным слугой,
    которого время от времени превращает в паука и спускает
    на паутинке поближе к Земле — подслушивать земные новости. Как видим, история эта имеет чрезвычайно много символических и образных перспектив, и в наше время особенно, — написать на ее основе толстый роман, а то и трагедию в двух частях было бы чрезвычайно соблазнительно!

    Но в другой жизни уже…

    2.

    Эпизодом в жизни А. Т. Твардовского, соответствующим
    заключению известного договора, вполне можно считать
    историю, произошедшую с ним в 1931 году: семья автора
    свежеиспеченной поэмы «Путь к социализму», посвященной
    коллективизации и тов. Сталину на белом коне, была раскулачена и как раз в этом году выслана на поселение. Молодой поэт передал семье просьбу прервать с ним всякие
    отношения. Отец Твардовского, кузнец, был так потрясен
    поступком сына, что без разрешения ушел с поселения и
    добрался до Смоленска, чтобы посмотреть, что с сыном случилось — не заболел ли, не сошел ли с ума. Сын оповестил милицию.

    Дальнейшая его карьера известна — смоленский комсомолец превратился в главного поэта Советской страны (причем не спущенного сверху, не назначенного, а действительно как бы выбранного народом — благодаря «Теркину», конечно), орденоносца, лауреата, члена РКК ЦК и кандидата в члены ЦК КПСС, редактора «Нового мира», наконец.

    И конец этой карьеры тоже известен — 1970 год, увольнение
    из «Нового мира», Красная Пахра, смерть…

    Я вот что подумал: а не записано ли было в договоре
    1931 года, что душа Александра Трифоновича будет в безопасности, пока он строит «новый мир»? Или пока «новый
    мир» строится и/или существует вокруг него. Тогда, в 1931 году в Смоленске, ему наверняка казалось, что новый мир
    будет строиться еще долго, а существовать вечно. А тут вот —
    каламбуры нечистой силы! — его извергли из «Нового мира»
    и враг явился за душой…

    Впрочем, лично мне очень хотелось бы верить, что и
    новому пану Твардовскому удалось в последнюю секунду
    кинуть Сатану, хотя бы ради «Теркина» и пары стихотворений. Небось русский поляка не глупее. Только вот какую
    песню он запел, уносимый не знаю куда с Красной Пахры —
    «Я убит подо Ржевом», быть может? И к кому она была обращена, эта песня, — к Богоматери или к собственному отцу,
    кузнецу из Загорья Смоленской губернии Трифону Гордеевичу Твардовскому? Но об этом мы вряд ли когда-либо что-либо узнаем.

В Московском Доме книги состоится презентация новой книги Дины Рубиной

В Московском Доме книги на Новом Арбате Дина Рубина представит первую часть своего нового романа-саги «Русская канарейка» — «Желтухин».

Исследовательница почерка Леонардо и синдрома Петрушки, Дина Рубина является одной из самых выдающихся прозаиков современности, лауреатом престижных премий в области литературы.

По словам писательницы, «Русская канарейка» — это шпионский роман, даже триллер, действие которого происходит в разных экзотических местах. В центре повествования — поколения двух очень разных семейств: открытых одесситов и замкнутых алмаатинцев. Два мира связывает один виртуозный маэстро — кенарь Желтухин и его потомки.

В двадцатых числах марта свет увидит второй том трилогии «Голос», речь в котором пойдет о Леоне Этингере, обладателе удивительного голоса, последнем отпрыске одесского семейства.

На презентации книги вас ждет обсуждение нового романа, а также автограф-сессия.

Встреча пройдет 19 марта в 18.00.

Вход свободный.

Восхищение Европой

В прокат вышел обладатель Гран-при жюри Берлинского фестиваля фильм Уэса Андерсона «Отель „Гранд Будапешт“» (The Grand Budapest Hotel) — трагикомическое кинопутешествие по интерьерам и пейзажам старушки Европы времен межвоенного «длинного уикенда».

Эта ностальгическая криминальная комедия оборачивается любопытным уроком истории. Кроме прочих радостей, она дарит зрителю возможность подвергнуть свежей проверке несколько неустаревающих истин. Например ту, что, оставляя за собой последнее слово, стоит ограничиться одной его версией — иначе пока наследники будут делить поровну горе, пройдет и их жизнь. Как и всякая другая — увы, не без последствий: как личных, так и политических.

Нынешний год знаменуется для Европы столетием с начала Первой мировой войны — не то что бы скоропостижного, но довольно быстрого конца сохранявшегося веками (в более или менее неизменном виде) старого миропорядка. На протяжении всей истории XX — начала XXI веков можно назвать лишь несколько почти случайных лет, когда разговоры об очередном европейском кризисе (экономическом, этническом, культурном и так далее) велись без драматического надрыва и/или звучали чуть тише обычного. Последнее же десятилетие примечательно особенно скорым накоплением кризисных показателей (как качественных, так и количественных) в самых разных областях европейской жизни, так что к печальному юбилею эта часть Старого Света подошла, собрав коллекцию всех возможных поводов для раздумий.

Единственной серьезной попыткой кинематографически отобразить и осмыслить эти поводы, а также создать некий коллективный кинопортрет стал фильм «Образы Европы» (2004) — сборник из двадцати пяти короткометражек от режиссеров-представителей всех на тот момент стран Евросоюза. Затея оказалась не вполне удачной — скорее всего в силу преждевременности главной цели: у Европы, пусть во многом разобщенной и разноликой, разумеется, есть и некий общий образ, однако складываться он начал слишком недавно, чтобы можно было запечатлеть его в кино.

Придя к этому выводу, кинематографисты принялись до поры до времени предаваться воспоминаниям, воспроизводя в разной степени эстетские, но всегда стилистически выверенные картины «прекрасной эпохи». Формально она закончилась в том самом роковом 1914-м, однако затянувшееся прощание с повседневными атрибутами прежней жизни пришлось на разделивший две мировые войны «длинный уикенд». Воссозданные в кино (прежде всего британском), эти два десятилетия кажутся подлинно трагикомической эпохой, полной всеобщих печалей о прошлом и иронически формулируемых опасений перед будущим. Такой видится она и американцу Уэсу Андерсону.

Мастер кукольной эстетики и прирожденный декоратор, сосредоточенный на ювелирной точности деталей, доводит до визуального предела (за которым начинается область безоговорочно дурного вкуса) саму идею кинореконструкции всякого минувшего времени, но притом умудряется воспроизвести и сам живой, во многом уникальный дух межвоенного периода.

В горах вымышленной Республики Зубровка образца 1932 года (в которой явственно угадывается восточная часть Австро-Венгерской империи) процветает модный среди старой аристократии отель «Гранд Будапешт». Его главный консьерж мсье Густав (Рэйф Файнс), ценитель порядка, парфюма, поэзии и стареющих красавиц, делает своим протеже юного коридорного Зеро Мустафу (Тони Револори), который едет с ним в замок графини Д. (Тильда Суинтон в гриме восьмидесятилетней дамы) на похороны отравленной хозяйки. Там уже собралась в ожидании оглашения последней воли многочисленная родня под предводительством мрачного сына графини (Эдриен Броди) и трех его монструозных сестер. Скоро выясняется, что их маменька оставила мсье Густаву бесценное полотно «Мальчик с яблоком» (не то, ясное дело, что написано П. Кончаловским, а принадлежащее кисти некоего художника эпохи Возрождения) — да еще и припрятала где-то особое завещание, имеющее силу только в случае ее убийства.

Таков центральный сюжет «Отеля „Гранд Будапешт“», действие которого развивается в двух временных пластах и косвенно затрагивает еще два, благодаря чему весь фильм напоминает многоэтажную конструкцию — для каждого зрителя она образует при этом свою архитектуру. Кто-то увидит в ней игрушечный домик (символ, особенно любимый Уэсом Андерсоном), кто-то — торт (тем более что во всей истории не последнюю роль сыграет кондитерская Менделя и умница-пекарь в исполнении Сирши Ронан), а кто-то — бюро в стиле ар нуво, ящички которого полны изящных письменных принадлежностей. Все зависит от того, какой из этих предметов олицетворяет для каждого зрителя постоянство традиций и вызывает воспоминания о навсегда ушедших (и потому оставшихся в памяти идеально прекрасными) временах.

К тому же в домике, на торте или в бюро мы встретим множество фигурок (правда, отнюдь не пластиковых, сахарных или фарфоровых, а совершенно живых) с очень известными лицами. Они появятся в кадре на минуту или две в костюмах метрдотелей, горничных, дворецких, полицейских инспекторов, наемных головорезов и даже тюремных обитателей, чтобы немедленно уступить место другим. Прославленные актеры, нередко играющие у Андерсона крошечные эпизодические роли, в этом случае явственно способствуют возникновению коллективной грезы об общем историческом прошлом.

«Когда-то это был хороший отель, но ведь и я когда-то был хорошим мальчиком», — пошутил однажды Марк Твен, выразив, вероятно, те же ощущения, что подвигли на создание этого фильма Уэса Андерсона. «Гранд Будапешт» со всеми его фуникулерами, железными дорогами и пасторальным горным ландшафтом (которые постепенно, но неуклонно ветшают), а главное — меняющимися постояльцами (старой аристократией, потом — буржуа, после — нацистами и, наконец, коммунистами) олицетворяет, разумеется, саму Европу. Многочисленные же наследники графини Д. (еще одного образа старой Европы), возглавляемые сыном-фашистом, — европейцев, так и не сумевших окончательно разобраться в завещаниях многоликой старушки.

Жизнь главных участников этой истории — так же, впрочем, как и «фоновых» (тех самых нацистов и коммунистов), — подчинена бесконечным успокоительным ритуалам и дающему ощущение правильности происходящего неизменному ритму. «Отель…» вообще очень музыкален: каждый шаг, поворот головы и даже едва заметное движение усов соединяются здесь в причудливый балет, композитором которого стал прославленный Александр Депла. В сущности, индивидуальная реакция на это кино определяется прежде всего мелодическим совпадением между зрителем и режиссером, все остальное — это в конце концов чистая декорация.

Человеческая память так хитро устроена, что прошлое всегда кажется просторнее настоящего (будущее является в этом смысле вопросом возраста, степени оптимизма и темперамента). Однако, если верить Уэсу Андерсону, имеются здесь и свои преимущества: прошлое можно до бесконечности заполнять деталями, с которыми однажды хоть и чертовски жалко, но необходимо расстаться.

Ксения Друговейко

Народ и воля

  • Ксения Букша. Завод «Свобода». — М.: ОГИ, 2014. — 240 с.

    У меня одна забота:

    почему на свете нет завода,

    где бы делалась свобода?

    Иосиф Бродский «Песенка о Свободе»

    Говоря о Ксении Букше, приходится избегать определений «поэт» или «прозаик». Писательница владеет всеми жанрами литературы и публицистики. В ее библиографии значится около десяти стилистически различных книг, а количество публикаций сможет подсчитать только кропотливый архивариус. Ни разу не входив в число лауреатов литературных премий, она в начале своего пути была опекаема именитыми авторами, блистательными стилистами Александром Житинским, Дмитрием Быковым и Леонидом Юзефовичем.

    Букша и писатели — самостоятельная тема для исследований. Легкие кивки в сторону признанных классиков современности, наставников, друзей и коллег по цеху (не обошлось здесь без московских концептуалистов Владимира Сорокина и Льва Рубинштейна) встречаются в ее новой книге «Завод „Свобода“» от главы к главе. Определение «производственный роман», которое почти закрепилось за этим произведением усердием критиков и издателей, было дано, по всей видимости, с оглядкой на персонажей и место действия. Сорок небольших глав-корпусов «Завода…» действительно сложены кирпич за кирпичиком из фактического материала — архивных данных и прямой речи рабочих советского оборонного предприятия.

    По словам Ксении, в романе «почти нет вымышленных персонажей, они лишь немножко додуманы». Директор, чьи образы вызывают в памяти галерею градоначальников Салтыкова-Щедрина, диспетчеры, слесари-сборщики, токари, фрезеровщики, инженеры-координаторы получают в книге слово. И говорят от души.

    Пласт повседневной речи, с которым Букша работает вплотную, намеренно не обработан. Из полилога, разлитого на страницах книги подобно чернильному пятну, где угадываются некие антропоморфные фигуры, непросто вычленить количество участников. Одни из них появляются и исчезают неназванными, другие же представлены шифром из латинских букв: N, F, Ходжа Z, Данила L, Танечка S. Обозначено в тексте и авторское присутствие — просьбами героев к интервьюеру выключить диктофон или не передавать на бумаге, как «выпендривается» говорящий.

    Имитация расшифровки, случайности и необязательности сказанного позволили Ксении Букше «наполнить текст лирикой, как воздухом, но людей оставить такими, каковы они на самом деле». Задолго до нас было отмечено, что жизнь подбрасывает гораздо более фантасмагорические сюжеты, чем можно придумать. Так и завод, увиденный тридцатилетней писательницей, вдруг открыл свой темный зев и задышал поэзией.

    «Астра», «Мимоза», «Лилия» — выпускаемые здесь ракетные установки и радиолокационные станции не могли иметь иных названий. А вот солнечными зайчиками расходятся от «Золотого шара», аппарата для облучения раковых больных, улыбки десятков тысяч спасенных. Некоторую озадаченность и смешки в рукав вызывает «Диспетчер-СЦУК», но не подумайте лишнего, это всего лишь «система централизованного управления и контроля».

    Главная лексическая находка автора —в заглавии книги. Игра смыслов, тут и там возникающая на страницах произведения, добавляет остроты таким, например, фразам: «Вообще без „Свободы“ сразу становится непонятно, который час, где штаны и кто я такой». Наконец, апогеем писательского мастерства и деликатности можно назвать финальные строки:

    Чувство нехватки, то чувство, которое в нем было основным всю жизнь, вдруг неуловимым поворотом ключа как будто осветило мир; все так же недоставало, но это было прекрасно. Хорошо жить столько, сколько понадобится, и ты почти не переменишься, как не менялся до сих пор, и эта чуткость, и течение времени, теплая свежесть, воздушные токи вокруг, эта серо-белая дымка, в которой есть весь спектр, и „Курс“, и новая разработка впереди, и узловатые веники тополей на чисто выметенном проспекте Стачек, и бледно-сиреневое небо над городом, — это и есть […]

    «…Свобода!» — откликаюсь я автору. Однако в том и красота, что любой сможет подставить в квадратные скобки близкое ему слово.

    Каждый из сорока фрагментов звучит с новой интонацией, подчеркивая свою обособленность и в то же время встраиваясь в общую мелодию. В ней слышатся духовые, ударные инструменты и мерный топот ног, когда речь идет о расцвете советского завода. В восьмидесятые звук удара металла о металл приобретает иной характер: кажется, это бьют не в тарелки, а по-хозяйски добывают цветмет. Девяностые осовременили мелодию марша, добавив битов, семплов и скретчей. Запись же наших дней невнятна. Наложения новых композиций на старые создали запутанный палимпсест.

    Неровными линиями пастели, толстым слоем гуаши изображены на страницах книги небрежные фигуры, словно наброски будущих картин. Роману в целом присущи схематичность и незавершенность — свойства, которыми в полной мере обладает только сама Жизнь.

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Анна Рябчикова

Ишмаэль Бих. Завтра я иду убивать. Воспоминания мальчика-солдата

  • Ишмаэль Бих. Завтра я иду убивать. Воспоминания мальчика-солдата. — М.: Эксмо, 2014. — 336 с.

    Глава 13

    Кажется, в одно из воскресений капрал вдруг устроил нам выходной. Он провел ладонью по плоской стороне штыка и заявил:

    — Если вы верующие (я имею в виду христиан), помолитесь своему богу сегодня, потому что другого раза может и не представиться. Свободны!

    Мы пошли на площадь и стали гонять в футбол, не переодеваясь — в камуфляжных шортах и новых, недавно выданных нам крейпсах. Вдруг мимо прошел лейтенант. Мы остановились и отдали ему честь, на что он сказал:

    — Продолжайте. Я хочу посмотреть, как мои солдаты играют.

    И уселся с книгой неподалеку, снова взявшись за «Юлия Цезаря».

    Набегавшись, ребята решили пойти искупаться. День был солнечный. Мы бежали к реке, прохладный ветерок приятно овевал тело, высушивая капли пота. Несколько минут мы ныряли и кувыркались, хватали друг друга за ноги. Потом разделились на две группы, каждая из которых пыталась захватить как можно больше пловцов из команды противника.

    Тут пришел капрал и объявил:

    — Собирайтесь! Увольнение окончено.

    Все побежали за ним обратно в деревню, по дороге успев еще немного поиграть в салки.

    Когда мы вернулись в «казарму», нам велели быстро почистить и смазать автоматы, раздали ранцы, подсумки и поставили перед нами два ящика с боеприпасами. В одном были снаряженные рожки, а в другом — патроны россыпью. Капрал велел взять как можно больше, сколько удастся унести.

    — Но все-таки слишком много не берите, чтобы при необходимости вы могли быстро бежать, — заметил он.

    Собирая ранец и боеприпасы, я посмотрел по сторонам и заметил, что военные делают то же самое, что и мы. Руки у меня затряслись, пульс участился. Все остальные мальчишки шутили и смеялись. Они думали, что мы готовимся к очередным учениям, но я-то уже знал, что это не так. Я увидел, что Альхаджи прислонился к стене и прижал автомат к груди, как мать прижимает младенца. Он тоже все понял.

    — Солдаты, встать! — крикнул капрал. А потом ненадолго вышел, чтобы переодеться. Гадафи вернулся в камуфляже, с ранцем и сумкой, заполненными патронами. В руках у него был пулемет G3, под мышкой — каска. Мы построились, и он проверил нашу готовность. Все мальчишки были одеты в армейские шорты и футболки цвета хаки. Капрал выдал нам зеленые наголовные повязки и объявил:

    — Если вы увидите в лесу человека без такой повязки или такой каски, как у меня, без колебаний стреляйте!

    Последние два слова он произнес очень громко и с особым ударением. Теперь уже все поняли, что мы отправляемся не на учения. Повязывая на голову кусок ткани, стоявший рядом со мной Шеку вдруг покачнулся и завалился назад. Он набил в рюкзак слишком много патронов и гранат. Капрал вынул оттуда несколько магазинов и помог мальчику подняться. На лбу у того видны были капли пота, губы дрожали.

    — Ваши товарищи, — сказал капрал, указывая на взрослых солдат, — возьмут с собой побольше боеприпасов, так что не тащите лишнего. А теперь расслабьтесь, через несколько минут отправляемся в лес.

    И он ушел. Мы сели на землю. Каждый, казалось, погрузился в собственные мысли. Пения птиц, доносившегося с улицы, теперь не было слышно. Его заглушали щелчки взводимых курков и предохранителей: солдаты проверяли готовность оружия к бою. Шеку и Джозайя сидели рядом со мной. Глаза у них были грустными и влажными. Что я мог сделать? Только потрепать их по волосам и утешить обещанием, что все будет хорошо. Я встал и подошел к Альхаджи и остальным моим друзьям. Мы договорились, что постараемся держаться вместе, что бы ни случилось.

    Тут явился молодой солдат с пакетом, наполненным какими-то таблетками. Вернее, это были капсулы белого цвета. Он раздал каждому из нас по одной капсуле и по стакану воды.

    — Капрал сказал, что это зарядит вас энергией, — пояснил парень с загадочной улыбкой.

    Как только мы проглотили таблетки, пришло время выступать. Впереди шли взрослые. Некоторые из них по двое несли тяжелые ящики с боеприпасами. Другие были вооружены полуавтоматическими пулеметами и гранатами. Я нес автомат в правой руке, направив ствол в землю. Запасной магазин был примотан к автомату скотчем. На левом бедре у меня висел штык, а в сумке через плечо и в рюкзаке были припасены патроны, забитые в рожки и просто россыпью. Джозайя и Шеку с трудом тащили свои АК-47 — они по-прежнему были для них слишком велики и тяжелы.

    Предполагалось, что тем же вечером мы вернемся в деревню, поэтому еды и воды мы с собой не брали.

    Перед уходом к нам зашел лейтенант и, посмотрев на наши сборы, сказал:

    — В лесу много ручьев, не берите с собой питья1.

    Он развернулся и оставил нас опять наедине с капралом, который пояснил:

    — Лучше взять больше боеприпасов, чем тащить провизию. Если патронов много, ты всегда найдешь себе пропитание. А с одной лишь едой точно не доживешь до конца дня.

    Жители деревни, женщины и старики, стояли на верандах и провожали наш отряд, возглавляемый опытными военными. Мы направились к вырубке, за которой виднелся лес. На руках у матери заплакал ребенок, будто знал, что нас там ждет. Ярко светило солнце, и за нами тянулись длинные темные тени.

    * * *

    Никогда в жизни я не испытывал такого ужаса, как в тот день. Даже прошмыгнувшая под ногами ящерка заставляла меня содрогнуться всем телом. Дул легкий ветерок, но у меня в ушах он гудел, как ураган, так что я стискивал зубы, чтобы не закричать. Я с трудом сдерживал слезы и очень крепко сжимал автомат, чтобы хоть как-то унять дрожь.

    Мы вошли в чащу. Все держали автоматы так, будто только они гарантировали нам выживание и сдерживали дыхание, чтобы оно не выдало нас и не привело на край гибели. Во главе моей колонны шел лейтенант. Он поднял вверх кулак и остановился. Потом медленно отпустил руку: мы присели на корточки и стали внимательно оглядывать местность. Мне хотелось повернуться и посмотреть, какое сейчас выражение лица у моих друзей, но я боялся пошевелиться. Отряд снова двинулся вперед, тихо пробрался через кусты и вышел к болоту. Здесь мы залегли, устроив засаду и направив стволы АК перед собой. Все лежали плашмя и чего-то ждали. Рядом со мной был Джозайя, а за ним Шеку. С другой стороны от меня находился взрослый солдат, а дальше мои друзья Муса и Джума. Я попытался поймать их взгляд, но взоры их были устремлены на невидимую цель на болоте. У меня и началась резь в глазах, они стали слезиться, боль усилилась и стала отдавать в голову. Уши у меня горели, вены на руках вздулись и с бешено пульсировали, будто жили своей отдельной от всего организма жизнью. Мы тихо лежали, как охотники в засаде. Пальцы поглаживали спусковые курки. Тишина казалась невыносимой.

    Вдруг вдали закачались невысокие деревья. Где-то в джунглях прошли боевики. Их еще не было видно, но лейтенант передал по цепочке: «Стреляем по моей команде». Каждый по принципу домино поворачивался к соседу и шепотом передал приказ. Вскоре из-за низкой полосы кустарника показалась группа людей в гражданской одежде. Они махнули рукой кому-то, и из леса вышли еще боевики. Некоторые из них были совсем молодыми — такие же дети, как я. Они сели в рядок и стали, бурно жестикулируя, обсуждать, как им атаковать. Лейтенант велел бросить гранату, но командир повстанцев услышал из леса эхо этой команды и успел крикнуть своим: «Отходим!». Взрыв унес жизни лишь нескольких бандитов, чьи останки разлетелись в разные стороны. Потом началась перестрелка. Я лежал, выставив автомат вперед, но был не в состоянии стрелять. Указательный палец не слушался. Перед глазами все закружилось. Мне почудилось, что земля перевернулась, и я сейчас соскользну с нее, так что я судорожно обхватил одной рукой ствол стоящего рядом дерева. Мыслей в голове не было. Звук автоматных очередей и крики умирающих долетали до меня как бы издалека. Все происходящее казалось мне кошмарным сном. Вдруг в лицо мне ударила струя крови. Рот у меня был слегка приоткрыт, так что я почувствовал ее вкус на губах. Я сплюнул и протер глаза, и тут увидел, что это кровь покачивающегося недалеко от меня солдата. Красные струи хлестали фонтаном из многочисленных пулевых отверстий в его теле. Зрачки его были расширены, и он все еще не выпускал из рук оружия. Я не мог оторвать от него взгляда, и тут слышал пронзительный и душераздирающий крик Джозайи. Он звал маму! Этот вопль звенел у меня в ушах, пока я не почувствовал, что рассудок совсем покидает меня.

    Солнечные зайчики состязались в проворстве с вспышками выстрелов, воздух был прошит пулями, они летели из всех направлений одновременно. Возле небольшой пальмы собралась уже целая гора мертвых тел. Вся земля вокруг была залита кровью. Я поискал глазами Джозайю. Взрывом гранаты его тощее тельце подбросило вверх, и он упал на большой пень. Он еще дрыгал ногами, но крик на его устах уже почти замер. Я подполз ближе и заглянул мальчику в глаза. В них стояли слезы, губы шевелились, но говорить он уже не мог. Пока я смотрел, глаза его налились кровью и из карих стали багровыми. Он потянулся к моему плечу, будто хотел ухватиться за него и сползти с обрубка дерева, на котором застрял. Но вдруг он застыл и больше не двигался. На мгновение у меня отказал слух: не было слышно выстрелов, весь мир замер. Закрыв глаза Джозайи, я потянул его тело на себя. Оказалось, что у него перебит позвоночник. Я уложил труп на землю и наклонился, чтобы поднять автомат. Мне было невдомек, что я встал с земли, чтобы снять Джозайю с того пня, и вдруг кто-то потянул меня за ногу. Это был капрал. Он что-то говорил, но я его не понимал. Губы его двигались, лицо казалось испуганным. Гадафи снова потянул меня вниз, я упал, и от удара моя минутная глухота прошла.

    Ложись! — кричал капрал. — Стреляй!

    И с этими словами он пополз обратно на свою позицию.

    Я проследил за ним взглядом и увидел Мусу, лежащего с пробитой головой. Руки его казались совсем расслабленными и безжизненными. Я повернулся к болоту: его пытались пересечь вооруженные люди. Мое лицо, руки, футболка, сумка были забрызганы кровью. Я поднял автомат и нажал на курок. Я выстрелил в человека и убил его. В ту же секунду в моем сознании ожили все те страшные образы, которые я видел с самого начала этой войны. Я стрелял, а череда кошмаров проходила перед моим мысленным взором. Всякий раз, останавливаясь, чтобы сменить рожок, я представлял двоих своих мертвых товарищей и с новым ожесточением начинал палить во врага. Казалось, я уничтожил все, что двигалось. И тут пришел приказ отступить. Нам предстояло сменить тактику.

    Забрав оружие и боеприпасы наших погибших друзей, мы оставили их тела в лесу. Джунгли, как показалось мне в тот момент, ожили, будто в деревья вселились души умерших. Ветви сплелись между собой, как берутся за руки люди, стволы гнулись, будто совершали молитвенные поклоны.

    Пригнувшись, мы прошли через лес и устроили новую засаду в нескольких метрах от предыдущей. Снова пришлось ждать. Вечерело. Одинокий кузнечик вздумал завести свою песню, но никто из собратьев его не поддержал, и он затих в ночи. Я лежал рядом с капралом. Глаза его были еще более красными, чем обычно. Он не обращал никакого внимания на то, что я его рассматриваю. Вскоре мы услышали шаги, и мой сосед тут же прицелился. Из-за кустов появились несколько вооруженных взрослых мужчин и мальчишек. Они пробежали под деревьями и опять скрылись в чаще. Вскоре они приблизились к нам, и мы открыли огонь. Шедшие впереди упали, остальных мы погнали к болоту, но там им удалось скрыться. На болоте уже копошились крабы, выедая глаза мертвых. Везде были разбросаны искалеченные тела и их фрагменты. Вода в трясине стала красной от крови. Мы осмотрели трупы убитых повстанцев и забрали у них оружие и боеприпасы.

    Меня не пугали мертвые тела. Я относился к ним с брезгливым презрением, и переворачивал несколькими ударами ноги. Мне удалось добыть пулемет G3, некоторое количество патронов и пистолет, который капрал забрал себе. Я обратил внимание, что многие погибшие боевики, в том числе и подростки, были увешаны дорогими украшениями. Бусы и цепочки на шее, на запястьях по нескольку (у некоторых даже более пяти!) золотых часов. У одного парня, чьи нечесаные волосы были сейчас мокрыми от крови, на футболке красовалось изображение Тупака Шакура и надпись «All Eyez On Me».2 Мы потеряли убитыми несколько взрослых солдат, а также двоих моих друзей Мусу и Джозайю. Муса, отличный рассказчик, покинул этот мир. Некому теперь потешить нас сказками перед сном и рассмешить в тяжелые моменты жизни. Что до Джозайи… Эх, если бы я не разбудил его тогда, в то утро первых учений, может, он и не попал бы сегодня на передовую!

    * * *

    Мы вернулись в деревню ночью и сели рядом со штабом, прислонившись к стене. Вокруг было тихо. Будто испугавшись этой тишины, все принялись очищать от крови и смазывать свои автоматы и оружие, захваченное у противника. Пришлось дать несколько очередей в воздух, чтобы проверить его боеспособность. Я пошел ужинать, но есть не смог, только выпил воды. Я ничего не чувствовал ни голода, ни жажды, ни боли. На пути к своей палатке я ударился о бетонное ограждение. Колено кровило, но при этом не чувствовалось жжения от ссадины. Я лег на спину, а на грудь положил свой АК-47. Трофейный G3 тоже лежал рядом. В голове у меня было пусто. Я долго смотрел в потолок, пока мне не удалось на время забыться. Приснилось, что я снимаю с пня тело Джозайи, а потом ко мне подходит вооруженный человек, упирается ботинком в грудь, а ко лбу приставляет дуло автомата. В этот момент я проснулся и изрешетил всю палатку пулями, пока не израсходовал все тридцать зарядов рожка. Вскоре пришли капрал с лейтенантом и вывели меня на улицу. Меня трясло, как в лихорадке, и они начали плескать воду мне в лицо, а потом дали еще несколько белых капсул. Больше я не спал ни в ту ночь, ни во всю последующую неделю. За это время мы сделали еще две вылазки в лес, и я уже без колебаний стрелял во врага.


    1 Опасно раненым в живот очень хочется пить, однако вода для них, как правило, смертельно опасна. В описанных обстоятельствах у тяжелораненых, как следует из вышеизложенного, практически не было возможности выжить. Лейтенант, объясняя свои указания другими соображениями, чтобы психологически не травмировать новобранцев, провел инструктаж, основываясь на требованиях британского военного устава, так или иначе скопированного в армии Сьерра-Леоне. — Ред.

    2 Тупак Шакур — американский рэпер и актер. Двойной альбом All Eyez On Me («Все смотрят на меня») 1996 г., девять раз получал платиновый статус. Явный анахронизм: во время описываемых событий альбом еще не вышел в свет. — Ред.

Издание книги «Единственная игра, в которую стоит играть»

Пока народ оголтело в складчину собирает деньги на хорошие и не очень гражданские инициативы, издательство «Гуманитарная академия» мечтает опубликовать книгу петербургского писателя и журналиста Алексея Самойлова. «Единственная игра, в которую стоит играть» представляет собой сборник мемуарных очерков, литературных портретов, эссе о спорте, литературе, искусстве и жизни.

Собрать активисты хотят ничтожно малую сумму — 15 000 рублей. Помочь автору можно до 2 мая, как говорится, кто чем может. Подробнее об акции — на портале Boomstarter.

Мо Янь. Перемены

  • Мо Янь. Перемены. — М.: Эксмо. — 144 с.

    (1)


    Вообще-то, я должен был описывать то, что
    происходило после 1979 года, но мои мысли
    постоянно прорывались через этот рубеж,
    перенося меня в солнечный осенний день
    1969-го, когда цвели золотистые хризантемы, а дикие гуси летели на юг.

    В этот момент я уже неотделим от собственных воспоминаний. В моей памяти —
    тогдашний «я», одинокий, выгнанный из
    школы мальчик, которого привлекли громкие крики и который боязливо пробрался
    через неохраняемый главный вход, преодолел
    длинный темный коридор и прошел в самое
    сердце школы — во двор, окруженный со всех
    сторон зданиями. Слева во дворе высился
    дубовый шест, на его верхушке проволокой
    закрепили поперечную балку, с которой
    свисал железный колокол, пятнистый от
    ржавчины. Справа стоял простой стол для
    настольного тенниса из бетона и кирпичей, вокруг которого собралась целая толпа
    поглазеть на матч между двумя игроками,
    отсюда и крики. Это самый разгар осенних
    каникул, так что большая часть собравшихся вокруг стола — преподаватели, помимо
    них присутствовали еще несколько симпатичных школьниц — гордость школы,
    члены школьной команды по настольному теннису. Они собирались участвовать
    в уездных соревнованиях в честь годовщины
    образования КНР, а потому не отдыхали на
    каникулах, а тренировались в школе. Все
    они были дочерьми кадровых работников
    местного колхоза, и с первого взгляда было
    видно, как разительно они отличаются от
    нас, деревенской бедноты, поскольку они
    нормально питались и росли, у них была
    белая кожа, они ни в чем не нуждались
    и одевались в яркие платья. Мы смотрели
    на них снизу вверх, но эти девочки нас не
    замечали, глядя прямо перед собой. Одним
    из игроков оказался учитель Лю Тяньгуан,
    который раньше преподавал у меня математику: низенький человек с удивительно
    большим ртом. Поговаривали, что он может
    засунуть себе в рот кулак, но при нас он ни
    разу подобное не проделывал. В моей памяти часто всплывает картинка — учитель
    Лю зевает, стоя на кафедре, его разинутая
    пасть выглядит внушительно. Лю прозвали
    «бегемотом», но среди нас никто не видал
    бегемотов, зато по-китайски «жаба» и «бегемот» звучат очень похоже, и у жабы тоже
    огромный рот, так что «бегемот Лю» естественным образом превратилось в прозвище
    «жаба Лю». Это не я придумал, хотя после
    проверок и расспросов почему-то решили,
    что я. Жаба Лю был сыном героя, павшего
    в революционной борьбе, да и сам занимал
    пост заместителя председателя школьного
    революционного комитета, а потому давать
    ему обидные прозвища, разумеется, ужасное
    преступление, за которое меня неизбежно исключили из школы и выставили за
    дверь.

    Я с детства ни на что не гожусь, вечно
    мне не везет, я мастер испортить все хорошие начинания. Зачастую, когда я пытался подлизаться к кому-то из учителей, они
    ошибочно полагали, что я хочу навлечь на
    них неприятности. Мать неоднократно со
    вздохом говорила: «Сынок, ты как та сова,
    что пытается принести добрые вести, да
    репутация уже испорчена!» И правда, обо
    мне никто не мог подумать ничего хорошего,
    но если речь шла о дурных поступках, то
    их непременно приписывали именно мне.
    Многие считали, что я малолетний бандит, идеология у меня хромает, и вообще,
    я ненавижу школу и учителей. Но это неправда на сто процентов. На самом деле я
    искренне любил школу, а к большеротому
    учителю Лю и вовсе питал особые чувства,
    а все потому, что был таким же большеротым, как и он. Я написал повесть, которая
    называется «Большой рот», так вот главный
    герой списан с меня самого. На самом деле
    мы с большеротым учителем Лю — товарищи
    по несчастью. Нам бы стоило сочувствовать
    друг другу, иначе говоря, поддерживать себе
    подобного. Если бы я и стал придумывать
    кому-то прозвища, так уж точно не ему.
    Это ясно как день, но не для учителя Лю.
    Он схватил меня за волосы и, притащив
    в свой кабинет, пнул так, что я упал на пол,
    и сказал:

    — Знаешь, как это называется? Ворона
    смеется над черной свиньей! Напруди-ка
    лужу мочи да посмотри на отражение своего
    «миленького» ротика!

    Я пытался объяснить учителю Лю, но
    он меня не слушал. Вот так хорошего паренька, Большеротого Мо, который всегда
    относился к Большеротому Лю с симпатией,
    исключили из школы. Мое ничтожество
    проявилось вот в чем: несмотря на то что
    учитель Лю объявил о моем исключении
    перед всеми преподавателями и учениками, я по-прежнему любил школу и каждый
    день, неся за спиной прохудившийся ранец,
    искал возможность проникнуть тайком на
    ее территорию…

    Сначала учитель Лю лично требовал,
    чтобы я убрался, но я не уходил, и тогда
    он выволакивал меня за ухо или за волосы,
    но не успевал даже вернуться к себе в кабинет, как я уже тайком пробирался внутрь.
    Потом он стал отправлять нескольких высоких крепких ребят прогнать меня, но я
    все равно не уходил, и тогда они хватали
    меня за руки и за ноги, выносили за ворота
    и выкидывали на улицу. Но еще раньше, чем
    они возвращались в класс и усаживались
    за парты, я опять оказывался на школьном
    дворе. Я забивался в угол, изо всех сил съеживался, чтобы не привлекать к себе внимания
    окружающих, но вызвать у них сочувствие,
    и торчал во дворе, слушая, как школьники
    весело болтают и хохочут, глядя, как они
    бегают вприпрыжку. Но больше всего мне
    нравилось наблюдать за игрой в настольный
    теннис, причем увлекался я настолько, что на
    глаза часто наворачивались слезы, и я кусал
    кулак… А потом всем уже просто надоело
    меня прогонять.

    В тот осенний день сорок лет назад я
    тоже жался к стене, глядя, как Жаба Лю,
    размахивая самодельной ракеткой, размером
    больше обычной, а по форме напоминающей
    саперную лопатку, сражается с моей быв-
    шей одноклассницей и соседкой по парте
    Лу Вэньли. На самом деле Лу Вэньли тоже
    большеротая, но ей большой рот идет и не
    кажется таким огромным, как у нас с учителем Лю. Даже тогда, во времена, когда
    крупный рот не являлся признаком красоты,
    она считалась почти что самой красивой
    девочкой в школе. Тем более ее отец работал
    в совхозе водителем, ездил на советском
    «ГАЗ-51», скоростном и внушительном. В те
    годы профессия водителя считалась очень
    почетной. Как-то раз классный руководитель задал нам написать сочинение на тему
    «Моя мечта», так половина мальчишек из
    класса написали, что хотят стать водителями. А Хэ Чжиу, самый рослый и крепкий
    парень в нашем классе, с прыщами по всему
    лицу и усиками над верхней губой, который
    вполне сошел бы за двадцатипятилетнего,
    написал просто: «У меня нет никаких других
    желаний. Мечтаю лишь об одном. Хочу быть
    папой Лу Вэньли».
    Учитель Чжан любил на уроке зачитывать лучшие и худшие, на его взгляд,
    сочинения. Он не называл имен авторов,
    а просил нас угадать. В те времена в селе
    поднимали на смех всех, кто говорил на
    путунхуа, даже школа не была исключением.

    Учитель Чжан — единственный в школе
    преподаватель, кто осмелился вести занятия
    на путунхуа. Он окончил педагогическое
    училище и едва перешагнул двадцатилетний рубеж. У него было худое вытянутое
    бледное лицо и волосы на косой пробор,
    а носил он застиранную синюю габардиновую гимнастерку, на воротнике которой
    красовались две скрепки, а на рукавах —
    темно-синие нарукавники. Наверняка он
    носил и какие-то другие цвета и фасоны,
    не мог же он ходить круглый год в одной
    и той же одежде, но в моей памяти его образ
    неразрывно связан с этим нарядом. Я всегда
    сначала вспоминаю нарукавники и скрепки на воротнике, затем саму гимнастерку
    и только потом его черты, голос и выражение
    лица. Если нарушить порядок, то наружность учителя Чжана мне не вспомнить ни
    за что на свете. Тогдашнего учителя Чжана,
    говоря на языке 80-х, можно было назвать
    «симпатягой», на сленге 90-х — «улетным»,
    а сейчас про таких ведь говорят просто «красавчик»?

    Возможно, нынче есть и более модные
    и популярные словечки, какими можно описать привлекательного молодого человека,
    я проконсультируюсь с соседской дочкой
    и тогда узнаю. Хэ Чжиу на вид казался куда
    старше преподавателя Чжана, ну, в отцы не
    годился — слишком громко сказано, но если
    назвать его дядей учителя Чжана, никто бы не
    усомнился. Помню, как преподаватель Чжан
    зачитывал сочинение Хэ Чжиу язвительным
    тоном, с нарочитым пафосом: «У меня нет
    никаких других желаний. Мечтаю лишь об
    одном. Хочу быть папой Лу Вэньли».

    На мгновение воцарилась тишина, а потом класс разразился дружным хохотом.
    В сочинении Хэ Чжиу всего три предложения. Учитель Чжан, взяв тетрадку за угол,
    трясет ею, словно хочет вытряхнуть изнутри
    шпаргалки…

    — Гениально, просто гениально! — приговаривает учитель Чжан. — Догадайтесь,
    чье это талантливое сочинение?

    Никто не знал, мы вертели головами
    и оборачивались во все стороны, выискивая
    глазами, кто же этот «гениальный» автор.
    Вскоре все взгляды были устремлены на
    Хэ Чжиу, он был самым рослым и самым
    сильным и любил обижать соседей по парте,
    потому учитель Чжан посадил его за последнюю парту в одиночестве. Под взглядами од-
    ноклассников он вроде бы покраснел, но едва
    заметно. Лицо приобрело чуть смущенное
    выражение, но опять же не то чтобы сильно. Он даже слегка возгордился, поскольку
    на лице появилась глуповатая, противная
    и хитрая улыбочка. У него довольно короткая верхняя губа, а потому при улыбке
    обнажается верхняя челюсть — фиолетовая
    десна, желтые зубы и щель между передними
    зубами. У Хэ Чжиу есть особый талант —
    пускать через эту щель пузыри, которые
    потом летают перед его лицом, притягивая
    всеобщее внимание. Вот и сейчас он начал
    пускать пузыри. Учитель Чжан метнул в него
    тетрадку, как летающий диск, но по дороге
    тетрадка упала перед Ду Баохуа, а она вообще-то хорошо учится… Она взяла тетрадку
    двумя пальцами и с отвращением швырнула
    за спину. Учитель Чжан спросил:

    — Хэ Чжиу, расскажи-ка нам, почему ты
    хочешь быть папой Лу Вэньли?

    Но Хэ Чжиу продолжал пускать пузыри.

    — Ну-ка, встань! — громко крикнул учитель Чжан.

    Хэ Чжиу поднялся, при этом он выглядел
    надменным и безразличным одновременно.

    — Говори, почему ты хочешь быть папой
    Лу Вэньли?

    Класс снова разразился громким хохотом,
    а под этот хохот Лу Вэньли, сидевшая рядом со мной, вдруг уткнулась лицом в парту
    и горько разрыдалась.

    До сих пор не понимаю, почему она заплакала.

    Хэ Чжиу так и не ответил на вопрос
    учителя Чжана, а лицо его приобрело еще
    более надменное выражение. Из-за слез Лу
    Вэньли ситуация, изначально пустяковая,
    усложнилась, а поведение Хэ Чжиу бросало
    вызов непререкаемому авторитету учителя
    Чжана. Догадываюсь, что если бы учитель
    Чжан предполагал, что дойдет до такого,
    то не стал бы зачитывать сочинение перед
    всем классом, но пути назад не было, так
    что пришлось ему, стиснув зубы, процедить:

    — Катись отсюда!

    И тут наш «гениальный» одноклассник
    Хэ Чжиу, который вымахал выше учителя
    Чжана, прижал к груди ранец, лег на пол,
    свернулся калачиком и покатился по проходу
    между рядами парт по направлению к двери. Смех застрял у нас в горле, поскольку
    ситуация приобретала серьезный оборот
    и обстановка в классе не располагала к смеху,
    серьезность ситуации придавали мертвенно-
    бледное лицо учителя Чжана и судорожные
    рыдания Лу Вэньли.

    У Хэ Чжиу выходило не совсем гладко,
    поскольку, пока он катился, не мог правильно определить направление и то и дело натыкался на ножки столов и скамеек, а стоило
    удариться, как приходилось корректировать
    направление. Пол в классе был сложен из
    высокопрочного кирпича, но из-за грязи,
    которую мы приносили на подошвах, кирпич размокал, и пол стал бугристым. Могу
    себе представить, как неудобно было ему
    катиться. Но еще неудобнее чувствовал себя
    преподаватель Чжан. Неудобства, которые
    испытывал Хэ Чжиу, были чисто физическими, а учитель Чжан испытывал психологический дискомфорт. Истязать себя физически,
    чтобы кого-то наказать, — это не героизм,
    а хулиганство. Но тот, кто способен на такой
    поступок, не просто мелкий хулиган. Во
    всяком серьезном хулиганстве есть что-то
    от героизма, как и в подвиге — что-то от
    хулиганства. Так был ли Хэ Чжиу Хулиганом
    или Героем? Ладно, ладно, ладно, я и сам не
    знаю, но в любом случае он главный герой
    этой книги, а что он за человек — судить
    читателям.

    Так Хэ Чжиу выкатился из класса. Он
    поднялся, весь в грязи, и пошел прочь, не
    оглядываясь. Учитель Чжан закричал:

    — Ну-ка, стой!

    Но Хэ Чжиу ушел, не обернувшись. Во
    дворе ярко светило солнце, на тополе, росшем перед окном класса, галдели две сороки. Мне показалось, что от тела Хэ Чжиу
    исходит золотистое сияние, не знаю, что
    думали другие, но в тот момент Хэ Чжиу уже
    стал героем в моих глазах. Он шел вперед
    широкими шагами, честь обязывала идти
    до конца, не оглядываясь. Потом из его
    рук полетели разномастные клочки бумаги, которые кружились в воздухе и падали
    на землю. Не скажу за одноклассников, но
    мое сердце в тот миг бешено заколотилось.
    Он разорвал учебник в клочья! И тетрадку
    разорвал! Он окончательно и бесповоротно
    порвал со школой, оставив ее далеко позади
    и растоптав учителей. Хэ Чжиу, словно птица, вырвавшаяся из клетки, обрел свободу.
    Бесконечные школьные правила его больше
    не касаются, а нам и дальше терпеть постоянный контроль учителей. Сложность заключается в том, что, когда Хэ Чжиу выкатился
    из класса, порвал учебник и распрощался
    со школой, я в глубине души восхищался
    им и мечтал, что в один прекрасный день
    совершу такой же героический поступок. Но
    когда вскоре после случившегося Большеротый Лю исключил меня из школы, сердце
    мое переполнила печаль, я так горячо любил
    школу, был связан с ней тысячами нитей
    и не находил себе места. Кто тут герой, а кто
    тряпка? По этой мелочи сразу понятно.
    Государственный праздник, отмечается 1 октября.