Дайджест литературных событий на май: часть 3

Новая неделя богата на масштабные события: в Петербурге пройдет «Большой книжный Weekend», в Москве — фестиваль науки, искусств и технологий «Политех», в обеих столицах и других городах страны — акция «Ночь музеев». От разнообразия программ может закружиться голова! Впереди также — Приговские чтения, лекции Елены Костюкович, вечер памяти Елены Шварц, встреча с Сергеем Лукьяненко и многое другое.

 

16 мая

• Шестые международные Приговские чтения
В Пушкинском доме пройдет конференция, посвященная творчеству поэта, художника-концептуалиста Дмитрия Пригова. Филологи прочтут доклады на тему «Энциклопедия и энциклопедичность».
Время и место встречи: Санкт-Петербург, Институт русской литературы РАН, наб. Макарова, 4. Начало в 10:00. Вход свободный.
 

 

17 мая

• Встреча с Гузелью Яхиной
В рамках проекта «Литературная гостиная. Современные писатели» пройдет встреча с Гузелью Яхиной, дебютировавшей с романом «Зулейха открывает глаза». Именно этому произведению будет посвящена беседа. Автор обещает ответить на все вопросы публики.
Время и место встречи: Москва, Библиотека иностранной литературы, ул. Николоямская, 1. Начало в 18:30. Вход свободный.
 

 

17–19, 21, 22 мая

• Лекции Елены Костюкович об Умберто Эко
Елена Костюкович прочтет в Москве три лекции о самом известном современном итальянском авторе («Памятные места Умберто Эко в Италии», «Что увидел Умберто Эко в России. Что увидела Россия в Умберто Эко. И чего не увидела» и «Семь романов как семь трапез. Перевод Умберто Эко с языка еды»). Также писательница и переводчица проведет две встречи в Петербурге.
Время и место встречи: Москва. 18 мая, Московский дом книги, Новый Арбат, 8. Начало в 18:00. Вход свободный. 18 мая, книжный магазин «Библио-Глобус», ул. Мясницкая, 6/1. Начало в 18:30. Вход свободный. 19 мая, Итальянский институт культуры, Малый Козловский пер., 4. Начало в 19:30. Вход по билетам (1000 рублей). Санкт-Петербург. 21 мая, магазин «Подписные издания», Литейный пр., 47. Начало в 14:00. Вход свободный. 22 мая, книжный магазин «Буквоед», Невский пр., 46. Начало в 14:00. Вход свободный.
 

 

18 мая

• Вечер памяти Елены Шварц
Имя Елены Шварц навсегда вписано в историю ленинградской неофициальной поэзии. Ее стихи прочтут Сергей Стратановский, Александр Скидан, Валерий Шубинский, Татьяна Чернышева, Валерий Дымшиц, Анаит Григорян и другие.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, ПЕН-Клуб, ул. Думская, 3. Начало в 19:00. Вход свободный.
 

• Поэтический вечер Татьяны Вольтской и Вадима Жука
Совсем недавно поэты Татьяна Вольтская и Вадим Жук выпустили в Киеве новую книгу «Угол Невского и Крещатика». Родившись на Петроградской стороне, они думают о родной стране во многом одинаково. Но пишут по-разному.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме, Литейный пр., 53. Начало в 18:00. Вход по билетам (100 рублей — полный, 50 рублей — льготный).
 

 

19 мая

• «Книжный кутеж» с Александром Велединским
«17 страница. Книжный кутеж» — проект «Редакции Елены Шубиной», который призывает читателей не бросать книгу, добравшись до 17 страницы (согласно теории, так делает большинство). Режиссер фильма «Географ глобус пропил» Александр Велединский прочтет отрывки из засекреченного романа. Задача слушателей — узнать автора и решить, достойно ли его произведение быть дочитанным до конца.
Время и место встречи: Москва, Учебный театр Школы-студии МХАТ, Камергерский пер., 3А. Начало в 19:00. Вход по предварительной регистрации.
 

 

20 мая

• Презентация учебника «Поэзия»
В издательстве «ОГИ» выходит учебник, из которого можно узнать все о современной русской поэзии. Среди его создателей — Наталия Азарова, Кирилл Корчагин, Дмитрий Кузьмин, Владимир Плунгян, Юлия Валиева. Вечер ведут Мария Черняк и Светлана Друговейко-Должанская.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме, Литейный пр., 53. Начало в 19:00. Вход по билетам (100 рублей — полный, 50 рублей — льготный).

• Презентация книги Саши Филипенко «Травля»
Новый роман Саши Филипенко «Травля» отличается злободневностью и необычной формой. Его герои — музыканты, футболисты, журналисты, политтехнологи, опровергающие своей жизнью утверждение, что цинизм и ирония — универсальная броня.
Время и место встречи: Москва, книжный магазин «Библио-Глобус», ул. Мясницкая, 6/1. Начало в 18:30. Вход свободный.

• Лекция Галины Юзефович о бестселлерах
Галина Юзефович прочитает три лекции о мире современной литературы. Во время второй встречи Юзефович расскажет о литературных бестселлерах — о чем они написаны и почему это важно. Тема предстоящей третьей лекции — будущее книги.
Время и место встречи: Время и место встречи: Москва, Scandinavia Club, ул. Таганская, 31/22. Начало в 19:30. Вход по билетам (1500 рублей).
 

 

21–22 мая

• Большой книжный Weekend
Уникальный книжный фестиваль — это программа для всей семьи, возможность купить книги более пятидесяти независимых издательств России, а также послушать лекции двадцати двух спикеров. Среди последних — лауреаты национальных литературных премий, критики, известные журналисты и книготорговцы.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, пространство «Люмьер-Холл», наб. Обводного канала, 74 Ц. Начало в 11:00. Вход свободный.

• Ночь музеев
Ежегодная акция, посвященная Международному дню музеев, в очередной раз пройдет в Петербурге и Москве. Участие в ней принимают также и библиотеки. Программа поражает разнообразием — исследование старинных рукописей, военно-исторические реконструкции, детские спектакли, мастер-классы по рисованию комиксов и многое другое.
Время и место встречи: Санкт-Петербург. Адреса площадок и программу мероприятий в Москве и Петербурге можно узнать на официальных сайтах. Начало в 18:00.

• Фестиваль науки, искусства и технологий «Политех»
В 2016 году тема фестиваля «Политех» звучит весьма интригующе — «Затерянный мир». В программе — множество спектаклей, перфомансов, выставок и, конечно, лекций. Последние подготовлены совместно с разными издательствами. В числе спикеров — Александр Панчин, автор книги «Сумма биотехнологии», и лауреат премии «Простветитель» Александр Соколов.
Время и место встречи: Москва, ВДНХ, Площадь промышленности. Начало в 11:00. Вход свободный.
 

 

22 мая

• Встреча с Сергеем Лукьяненко
Писателя Сергея Лукьяненко представлять не нужно. Его поклонникам из Петербурга несказанно повезло — автор «Дозоров» проведет встречу с читателями и расскажет о том, как выжить, если мир захватят зомби. Именно им будет посвящена его книга, которая выйдет в июне.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, книжный магазин «Буквоед», Лиговский пр., 10/118. Начало в 15:30. Вход свободный.

Ирина Поволоцкая. Пациент и гомеопат

  • Ирина Поволоцкая. Пациент и гомеопат: Совецкая повесть. — М.: Б.С.Г.-Пресс, 2014. — 192 с.

    В своих повестях и рассказах российский режиссер и сценарист Ирина Поволоцкая продолжает лучшие традиции русской прозы с ярко выраженной стилистической составляющей. Для каждого произведения писательница изобретает свой язык, стиль и неповторимую интонацию, поэтому они так не похожи друг на друга и пишутся подолгу. Повесть «Пациент и гомеопат» была удостоена премии Ивана Петровича Белкина в 2012 году.

    I

    — Лю-чин! Лю-чин! — повторяла счастливо маленькая девочка, скача на одной ножке вкруг него, толстого, круглого, втиснувшегося в плюшевое, обтертое на подлокотниках кресло, а потом
    вздохнувшего после такой работы, но все равно щеголеватость была в Лючине, элегантность
    непонятная холеного тела в рыжих веснушках,
    так заметных на белых до синевы ручках, прямо
    женских, с тонкими пальчиками и ногтями аккуратными, полированными.

    — Лю-чин! — прыгала девочка, поворачиваясь к нему то стриженым затылком, то короткою
    челкою с подвешенным бантом. — Лю-чин! Ты
    китаец?

    — Нет, — сказал он и засмеялся.

    — Китаец! — Она потянула веки к вискам. — 
    Вот, китаец!

    — Ксана! Иди сюда! — позвал из-за двери
    женский голос.

    — Не пойду! — капризничала девочка, пристально заглядывая в глаза. — Не хочу к ним! Хочу с тобою! Китайчики веселые, хорошие, у меня
    книжка есть. Мальчик Ли! Девочка Лю! Лю-чин!
    А я хах-лу-шка, хах-лу-шка Ксаночка!

    Она все прыгала в своем байковом платьице,
    а он, Лючин Евгений Бенедиктович, смеялся, да
    он бы и прыгал тоже, потому что влюблен был
    в ее юную тетку, влюбился вот, и теперь в кармане серого в полоску пиджака, вечером наденет, довоенного, правда, но из бостона, и моль
    не съела, пока был в эвакуации, лежали билеты в Большой. Лёля ее звали, и она вошла три
    месяца назад в эту комнату, когда он так же, как
    и сейчас, сидел и ждал Алексея Павловича, своего начальника по управлению, а тот, как всегда, опаздывал, собираясь, и шофер Коля сидел
    тут же, только на стуле, и тоже ждал, но из соседней комнаты вышел не Алексей Павлович,
    а она и сказала:

    — Здравствуйте! — и протянула руку: — Леля! — а потом уже к Коле, они, конечно, знакомы
    были: — Как мама, Николай Викторович?

    Коля встал со стула. Узкое молодое лицо его
    всегда было какое-то темное, будто невыбритое, а глаза серые светлели. Он стал подробно
    и длинно объяснять что-то про возвраты и приступы материнской болезни весной, осенью,
    Лючин и не вслушивался, он глядел на нее. Она
    была совсем не похожа на свою сестру, рыжую
    красавицу Аню, жену Алексея Павловича. Глаза
    карие и брови, сросшиеся на переносице, отчего выражение почти хмурой серьезности, но родинки над верхней губой так и прыгали, когда
    она разговаривала.

    — До весны, слава богу, еще далеко… — сказал Коля.

    Да, в тот день, вернее утро, когда он впервые увидал ее, до весны было далеко, а сегодня
    март. По семейной московской привычке смену времен года он вел по старому стилю: только
    в середине марта начиналась весна, а тринадцатого января наступал Новый год. Почему-то
    всегда на старый Новый год было веселее, будто тот календарный — только репетиция этого,
    по крайней мере, у него было так, и когда она
    согласилась пойти с ним тринадцатого января
    в ЦДРИ и стала звать на «вы», но Женя, — оказалось, что все тридцать четыре года его жизни были для того, чтобы она так стояла и сидела
    рядом, стеснялась и мерзла в своем длинном,
    но с короткими рукавами платье и говорила об
    этом, а вокруг сумасшедше забавлялась послевоенная артистическая Москва… Для Лели было в диковинку, а у Евгения Бенедиктовича мать
    играла на театре, блистала в оперетте — Ираида Ладонежская, такой псевдоним и такая немножко Кармен; было модно когда-то: на висках завитки, свои, безо всяких щипцов, несколько полновата, тут он в нее, но грациозна,
    ноги ловкие, тонкие в щиколотках, и голос —
    редкое контральто. С ее ранней смерти и таким образом с его раннего детства экзальтированные женщины с вытравленными волосами
    кидались к нему с поцелуйными нежностями:
    «Я подруга Иды!» — и потом через годы: «Боже мой! Ты совсем большой, Женьчик!» — а теперь, после войны: «Как идет время!» — и роняли слезы, воздевая руки. Но он обожал их,
    они его совершенно умиляли; он и маленький
    чувствовал себя взрослым рядом с ними, когда
    они сходились на печальные годовщины Идиной смерти, нарядные как птицы, спервоначалу
    тихие, порхали по квартире, а поклевав яблочный пирожок и выпив по рюмочке-другой, как
    горлышко прочищали, щебетали и румянились,
    пудрились прямо за столом и морщили крутые
    лобики, рассыпая крошки, и убегали гурьбой,
    словно девочки.

    — Полетели, сердешные! — всегда без улыбки
    говорила его няня Настя, и еще вслед: — Ида наша, та серьезнее была, — и качала головою.

    Настя давно умерла, и отец, к которому он так
    и не успел прилететь в сорок третьем из Кыштыма, засекреченного уральского городка, где работал в войну, — ничего эта девочка о нем не знала: щеки ее горели, в руках она сжимала сумочку
    из бисера на серебряной цепочке, а он смотрел
    на ее детские пальцы, в чернилах, без маникюра. Леля на втором курсе училась. Иняза. Потом он провожал ее, они с матерью в Лефортове
    жили; трамвай остановился как раз у подъезда,
    спичкой дуга чиркнула по проводам, и когда он
    думал о Леле, всегда была эта короткая вспышка над снегом.

    Существование его теперь стало мыслью
    о ней. День проходил, он Лелю видел, или она
    звонила, и воспоминание делалось на миг длиннее — так бусы нижут, — усмехнулся Лючин, но
    еще одну бусинку на нитку: сегодняшний утренний звонок.

    — Здравствуйте, Женя. Это Леля. Я вас не разбудила? Знаете, мне надо до театра еще платье
    забрать, у Колиной мамы. Они в Замоскворечье
    живут. Со мной? А мы успеем?

    И вздохнул Евгений Бенедиктович, припоминая, зажмурился и шеей повертел. Никак не мог
    привыкнуть к форме Лючин, но Хозяин ввел, даже у них в геологии надобно было носить форму.
    А в спецателье шили скверно.

    …Тогда зимой, спрыгнув с трамвая, на мгновение опершись о его протянутую к ней руку, она
    скоро обогнала его и пошла впереди. Оренбургский платок, стянутый на затылке двумя концами, пальто в талию, подол платья, который она
    подымала правой рукой без варежки, варежку
    она в карман сунула, а бисерную сумочку другой рукой прижимала к себе, — он помнил все,
    хотя глядел только на фетровые ботики, скользящие по снегу, присыпанному песком; он понимал: она боится споткнуться в своем длинном платье, и она споткнулась, подымаясь
    по ступенькам к лифту, а он даже не успел помочь ей — он просто покорно шел за нею в этом
    коридоре, проложенном в пространстве всем
    тем, что была она, а Леля, бросив подол, — они
    уже в лифт вошли, — стала разматывать платок и сразу забрызгала Евгения Бенедиктовича
    растаявшими снежинками, и холодные капли
    упали ему на нос. Рядом с нею он будто вовлекался в эти девичьи хлопоты: поправить прядь,
    провести рукой по лбу, тронуть губы пальцем,
    и снова прядь со лба, и вдруг в сумочку — достала платок носовой, повертела, положила обратно, потом вынула конфетку: «Хотите? Театральная!» Он отказался, а она развернула бумажку и сказала: «Фантик!» — а конфету в рот,
    и родинки так и запрыгали… У них дома, а она
    его домой позвала, конечно, не спали — старый
    Новый год! — гости, но, верно, свои: какая-то
    дама, коротко стриженная и в брюках, а тогда редко так одевались, ну и, конечно, Алексей Павлович с Аней, и еще одна женщина, потом оказалась соседка по квартире, сухонькая,
    бледная, без помады, лицо молодое в морщинах: после войны таких лиц много было…

    — Мама, это Женя!

    И мама Нина Васильевна, блестя глазами,
    а стало понятно, в кого Леля, по-старинному
    протянула ему руку:

    — С Новым годом!

    И он обрадованно склонился к ее руке, а Леля засмеялась:

    — Вы, Женя, очень галантный, а мама неисправима! — и сама, не дожидаясь помощи, забросила платок на вешалку.

    — Да, я галантный, — сказал Лючин, ему всегда было легко говорить после шампанского,
    а они там в ЦДРИ шампанское пили, и так же легко и нестеснительно он опустился перед Лелей
    на колени и стал снимать с ее ног фетровые ботики, но кнопочка кожаная никак не расстегивалась; он поднял глаза к Леле, а она стояла в этом
    своем нарядном платье, голубом, с длинным вырезом, а пальтишко с мерлушковым воротником,
    детское почти, держала в руках — Лючин, замешкавшись с несчастною кнопочкой, мешал ей —
    она как жеребенок стреноженный смотрела.

    — Простите, Леля, — шепнул он и вдруг увидел, что она краснеет, и даже капельки пота выступили на верхней губе с родинками. А у него
    стало сухим горло.

    — Аня, поставь чаю для молодежи! — Это Нина Васильевна с дивана крикнула, она уже в столовой была, там они с Алексеем Павловичем
    спорили громко, Лючин тогда не знал, что они
    всегда так спорят, а соседка, такая девушка-старушка с лицом строгим, остановила:

    — Сидите, Аня, я сама чайник поставлю для Лели и Евгения Бенедиктовича! — Она так отчетливо
    выговорила «Бенедиктовича», как по слогам.

    Это он теперь, ожидая Алексея Павловича,
    вспомнил, а тогда ему все равно было, он и соседку Машу не знал, а вот она уже, верно, слышала о нем — это ему тоже сейчас в голову пришло, раз она сказала — для Лели и Евгения Бенедиктовича.

    — Шампанское, Женя, кончилось! Ничего, что
    без отчества сегодня? — И, улыбаясь, Алексей
    Павлович налил ему в рюмочку муската и сразу же, поворотяся лысою головой к Нине Васильевне: — Я с вами совершенно не согласен. Это
    очень нужное произведение.

    — Ну вот, вы всегда так, — вспыхнула Нина Васильевна (они правда с Лелей похожи были), — говорите, а сами не читали даже, а утверждаете! — И еще сказала: — Нельзя же так заранее. Из газет.

    — Мама! — Это уже Аня с неожиданной для
    себя резвостью закричала, а Нина Васильевна
    дернула плечом:

    — Мне ничего сказать нельзя, — и встала. — 
    Чай, наверное, готов. — И, самолюбиво облизав
    губы, на кухню, курить, папиросы схватила, они
    на пианино лежали, и Леля вскочила за ней.

    Лючин испугался, что они поссорились, но
    по тому, как с усмешкою наблюдала за происходящим дама в брюках, с умилением догадался, что это как игра такая, что они все тут близкие и родные, а строгая соседка внесла чайник,
    за ней Нина Васильевна с заварочным, и, как ни
    в чем не бывало:

    — Кому налить? Кто хочет чаю? — А все хотели,
    и, воспользовавшись суматохой, Лючин вышел
    из комнаты и в пустой кухне увидал Лелю. Облокотившись на подоконник — а за окном была совершенная чернота, — она смотрела куда-то, Лючин
    не знал, на что она смотрела, только подойдя ближе понял — там, в пустом пространстве, тоже была она, Леля, но совершенно недосягаемая, и огни противоположного дома светились у ее плеч,
    как елочная гирлянда. Кстати, вспомнил, елка была у Лели под потолок, с фонариками, и флажками, и дождем серебряным; так пристально вспоминает по минуточке, а про елку забыл… Да, Леля — недосягаема, и теперь повторил про себя,
    как тогда, когда слышал ее дыхание и видел затылок высокий и ровненький шов на воротничке.

    — Леля, — сказал он, глядя на этот шовчик, —
    Леля, у вас сегодня было самое красивое платье.

    А Леля, не оборачиваясь:

    — Вы забыли, какое платье у Целиковской…

    — Нет. Не забыл. На тебе было удивительное
    платье.

    Он так и сказал — на тебе… Сам не ожидал, но
    получилось. Один раз — на «ты». За три месяца.

    — Его сшила мама Николая Викторовича. — 

    Леля обернулась, и он почти со страхом увидел
    так близко Лелины губы с веселыми родинками,
    а губы нахмурились чему-то.

Мастер на все времена

  • Сергей Заграевский. Архитектор его величества. — М.: ОГИ, 2013. — 368 с.

    Казалось, что в наши дни невозможно написать исторический роман о Руси XII века, который запоем стали бы читать двадцатилетние. Однако Сергей Заграевский, и так весьма разносторонний человек — он и художник, и историк архитектуры, и даже немного философ, — справился с поставленной задачей. Хотя о соответствии исторической действительности и справедливости авторского взгляда на архитектуру пусть судят специалисты (высказывания в сети по теме не менее интересны, чем сам роман, что уже свидетельствует об успехе замысла).

    Поначалу «Архитектор его величества» напоминает книгу маркиза де Кюстина «Россия в 1839 году»: пожилой архитектор «Готлиб-Иоганн, в миру барон фон Розенау, Божией милостию настоятель аббатства Святого апостола Павла в Вормсе» путешествует по чужой для него стране и оставляет некоторые записи: в данном случае письма своему духовнику и непосредственному начальнику — «его высокопреосвященному сиятельству Конраду, архиепископу Вормсскому, в миру графу фон Штейнбаху». Однако где-то с середины сквозь мемуарно-публицистический налет проступает вторая сущность книги, которую ассоциативно можно сопоставить с текстами Милорада Павича: это слегка мудреная средневековая фантастика, написанная позже изложенных событий, но умело стилизованная, где судьба аббата фон Розенау переплетается с легендой о Святом Граале. Традиционные зачины и концовки каждого письма через некоторое время вызывают не удивление, но удовольствие, а тяжеловесность авторского повествования — лишь мнимая: и рука у господина архитектора легкая, и слог хороший.

    С моей ермолкою связано и забавное прозвище, полученное мною среди здешнего народа. Дело в том, что она похожа на скуфьи, которые носят монахи византийской церкви, которых здесь из-за этого часто называют «скуфейниками». А меня, поскольку я иноземец, за глаза прозвали то ли на немецкий, то ли на французский лад — «Скуфер», произносят и «Скуфир», и «Куфир».

    Сам герой-повествователь, аббат фон Розенау, постепенно обрусевает и все с большей симпатией относится к происходящим с ним неприятностям, от которых его спасают стечения обстоятельств — или, быть может, чья-то вышняя воля. Он проникается весьма нежными чувствами к стране, изначально им ненавидимой, здесь находит покровителей и свою любовь. Но больше всего подкупает молодость души героя, который оказался на Руси на излете жизни. Он не преисполнен бесконечного старческого брюзжания, напротив — ввязывается в головокружительные аферы, его смекалка не знает границ, а трудолюбие неистребимо. Даже постоянное отпущение грехов, о котором он просит своего духовника, всегда соотносится с личной точкой зрения героя на произошедшее: не вмещая себя в рамки общепринятой нормы, он считает, что его судьба — в его руках.

    Жаль, что нам неведомо, как на самом деле установил Господь наше посмертное бытие. Может быть, в раю окажутся только те, кто всю жизнь честно и хорошо выполнял свою работу? Не знаю, ибо никогда не был силен в богословии, просто строил храмы. Честно и, смею надеяться, хорошо.

    Вероятно, потому, что книгу так легко прочитать человеку другого поколения и другого возраста, она оказалась в списке и «Национального бестселлера», и «Русского Букера». Ведь можно сколько угодно спорить о том, точно ли предстает история на страницах произведения и насколько велик замысел создания — однако если роман популярен, то все вопросы отходят на второй план.

Елена Васильева

Андрей Волос. Из жизни одноглавого

  • Андрей Волос. Из жизни одноглавого. — М.: ОГИ, 2014.

    Новый роман Андрея Волоса рассказывает о происшествиях столь же обыденных, сколь и невероятных. Однако в самом нашем мире невероятность настолько переплетена с обыденностью, что приходится заключить: при всей неожиданности образа главного героя и фантасмагоричности описанного, здраво взглянуть на окружающее, чтобы дать ему истинную оценку, можно, пожалуй, только под тем необычным углом зрения, который выбран автором.

    4

    — Ну хорошо, — пожал плечами Милосадов. —
    А в какой форме вы проводите обсуждения?
    Я в каких только семинарах не участвовал —
    и у всех, знаете ли, по-своему.

    — У нас просто, — начал разъяснять Петя. —
    Сначала автор говорит два слова о себе и читает корпус (я заметил, что у Милосадова дрогнули брови; но, как всегда, не подал виду, что поплыл). Потом выступают оппоненты. Их два.
    Они самым внимательным образом изучили
    корпус представленных стихотворений (Милосадов снова двинул бровями: поймал, стало
    быть, смысл незнакомого прежде слова и теперь уж покатит его направо-налево, не остановишь). Излагают свои позиции. После этого семинаристы высказываются… Ведь кое-кто, если не удалось помолоть языком, считает день
    потраченным впустую…

    — Ты сам поговорить мастак, — обиженно сказал златоуст Фима Крокус, признав тем самым,
    что камушек летел в его огород.

    — Ладно, ладно, какие счеты… В общем,
    обычно у нас все хотят сказать. Потом руководитель — вы то есть — подводит итог. А уж
    самым последним слово опять получает автор. — Петя взглянул на угрюмо глядящего
    в пол Бакланова и решил для верности разъяснить: — Уже не читать, конечно, а просто
    чтобы поблагодарить за внимание. Реверансы
    всякие сделать… а никого ни в коем случае не
    ругать и правоту свою поэтическую не отстаивать… Да, Витюш?

    — Да, — утробно продудел Бакланов.

    — Ну что ж, — покивал Милосадов. — Тогда
    прошу.

    Бакланов вышел на середину.

    — О себе… да что о себе, все обо мне знают…
    Однажды в поезде ехал… Там мужик один. Как,
    говорит, фамилия. Я говорю: Бакланов. Поэт? Да,
    отвечаю, поэт. Он чуть с полки не упал. Зарылся
    в подушку, всю дорогу причитал: «Сам Бакланов!
    Сам Бакланов!..» В общем, о себе мне говорить —
    только время тратить. Лучше читать буду…

    И стал читать.

    Невысокого роста, сутулый, он смотрел исподлобья, что в сочетании с кривым вислым носом
    оставляло довольно мрачное впечатление. При завершениях строк Бакланов производил неприятные громкие завывания наподобие волчьих и вращал глазами, а многие звуки вылетали из него скорее чавкающими, нежели шипящими. Вдобавок
    он то и дело совершал неожиданные и резкие жесты, каждый из которых вызывал тревожные мысли насчет того, не вопьется ли он сейчас крючковатыми пальцами в горло кому-нибудь из ценителей поэзии, слушавших его с явной опаской.

    Я хорошо помнил эффект, неизменно производимый его стихотворением «Змеи». Речь в пиесе шла насчет того, что лирический герой, предаваясь в весеннем лесу мечтаниям любви, ед ва не свалился в яму с гадюками. Сила искусства
    поэта Бакланова была такова, что всякий раз какой-нибудь девушке становилось плохо.

    В этот раз все обошлось, только Светлана Полевых, я видел, несколько позеленела и стала
    обмахиваться ладошкой.

    В заключение поэт Бакланов прочел «Стихи о клинической смерти». Мне запомнились
    строки «Ты не взяла меня, косая!» и «Твои фальшивые туннели!..»

    Когда чтение завершилось, слово перешло
    к первому оппоненту. Это был Фима Крокус, и на
    протяжении его речи я сполна получил то удовольствие, к которому заранее приготовился.

    Не говоря худого слова, Фима Крокус выявил в представленных опусах массу неисправимых пороков и подверг резкой критике всю художественную систему автора. Скрупулезному
    и жесткому разбору подверглись как принципы
    построения стихотворений в целом, так и отдельные их художественные составляющие. Качество рифмовки было признано совершенно
    неудовлетворительным, сравнения — натянутыми. Приличный эпитет, как заявил оппонент
    Фима, в стихах Бакланова и не ночевал. Кажется, то же самое он был готов высказать и обо
    всех прочих тропах, независимо от того, использовал их поэт Бакланов или нет.

    Единственным, на его взгляд, отрадным исключением являлось стихотворение, в котором
    автор описывал обстоятельства пережитой им
    некогда клинической смерти. Фима Крокус счел
    необходимым отметить, что и здесь можно обнаружить отдельные недостатки, однако разбирать их значило бы заниматься пустыми придирками, ибо ни один из имеющихся огрехов
    не может повредить высокой правдивости, коей текст дышит от начала до конца. Несомненным доказательством этого, на его взгляд, являлся тот факт, что когда он сам переживал клиническую смерть, то видел точь-в-точь то же самое.

    Фима поблагодарил слушателей за внимание
    и сел.

    Поднялся Вася Складочников.

    — Говорить о поэзии трудно! — воскликнул
    он. — Но это не значит, что о ней нужно говорить одни только глупости!..

    В целом его высказывание носило характер,
    принципиально отличный от речи предыдущего оратора.

    Вася отметил композиционные завоевания
    поэта Бакланова, тем более значительные, что
    они стоят на базе свежего взгляда и душевной
    чуткости, и заявил, что с одной стороны их
    поддерживает богатство и даже роскошь образной системы, с другой — виртуозное использование рифмы (часто составной, а в некоторых
    случаях каламбурной). Не желая показаться голословным, оппонент привел многочисленные
    примеры как первого, так и второго. Завершая речь, Вася Складочников посулил поэту Бакланову мощное развитие его несомненного дарования, обещавшего в ближайшее время вывести автора в ряд крупнейших величин мировой
    поэзии, а также выразил твердую уверенность,
    что его произведения ждет ракетный взлет популярности и издательского интереса.

    Не обошлось, конечно, и без капли дегтя.
    Ею стало исследование стихотворения, посвященного клинической смерти. Подробно разобрав вещицу, оппонент заключил, что свойственная автору мастеровитость достойна не
    только одобрения, но и самых горячих похвал.
    Однако, при всей формальной виртуозности,
    стишок все же грешит неточностями и даже откровенным враньем, о чем он вправе судить как
    человек, которого в свое время клиническая
    смерть тоже не обошла стороной.

    Последовавшие далее высказывания простых семинаристов обнаружили, что аудитория
    разделилась примерно поровну. Все ораторы,
    с большим или меньшим вниманием пройдясь
    по творчеству автора, обращали затем внимание на стихотворение о клинической смерти.
    Но одни полагали сей труд главным завоеванием поэта и не находили похвал, достойных его
    правдивости, поскольку на собственном опыте
    знали, что при клинической смерти все происходит именно так. Другие же, во всем второстепенном зачастую не расходясь с первыми, гневно осуждали стихотворение как образец безответственной фальши: увы, их личный опыт
    показывал, что во время клинической смерти
    все происходит совершенно иначе.

    Сел последний выступавший.

    Петя вопросительно посмотрел на Милосадова.

    — Гм, — произнес Милосадов. — Что ж. Мы
    выслушали чрезвычайно интересные выступления. Так сказать, весь спектр. Ораторы верно
    отметили несомненные достоинства, в полной
    мере присущие творчеству поэта Бакланова.
    С другой стороны, многие из них справедливо указали на очевидные недостатки, пока еще
    свойственные отдельным его произведениям.
    Подводя черту, нужно сказать, что все мы уверены в том, что поэт Бакланов находится в начале своего пути и сумеет указанные недостатки побороть… Вот в таком, собственно говоря,
    разрезе.

    — Виктор Сергеевич, а про последнее стихотворение
    вы что думаете? — спросил Петя.

    — Про последнее? Ну, знаете… Я смотрю, оно
    вызвало в среде семинаристов прямо-таки раскол. Но советовал бы воздержаться от скоропалительных выводов. Лично я переживал клиническую смерть дважды: в первый раз все выглядело именно так, как описывает автор, а во
    второй — совсем по-другому.

    Повисло молчание. Мне оно показалось несколько испуганным.

    — Имеет ли поэт Бакланов что-либо сказать
    высокому суду? — едва не прыснув, торжественно спросил Серебров.

    — Да что я, — снова сгорбился Бакланов, уперевшись руками в спинку впереди стоящего стула. — Спасибо, что ж… о себе мне говорить без
    толку… Змеи весной — они у‑у‑у!.. Постараюсь,
    ага, чего там.

    В этот момент новичок, сидевший за Серебровым, наклонился к нему и дрожаще просвистел в ухо:

    — Скажите пожалуйста, здесь все, что ли, после клинической смерти?

    Петя обернулся.

    — А! — сказал он вместо ответа. — Виктор Сергеевич, у нас тут, между прочим, новенький.

    — И что? — недоуменно спросил Милосадов.

    — Ну как что… обычно мы просим почитать,
    а потом голосуем — принять в семинар или не
    принимать.

    Верно, именно так все и происходило. Только я не упомню, чтобы кого-нибудь не принимали: всегда находился мало-мальский повод кинуть одинокому человеку спасательный круг.

    — Представьтесь, пожалуйста, — попросил Милосадов.

    — Викентий Карацупа, студент Литературного института, — сообщил новичок, несколько свысока оглядывая притихших семинаристов. — Четвертый курс, скоро на диплом.

    — Карацупа? — переспросил Милосадов, как
    будто что-то припоминая.

    — Это, короче, псевдоним. Я, короче, тему
    собак широко поднимаю, — сказал Карацупа. —
    Про собак пишу. И про их, короче, пограничников. То есть, короче, наоборот… ну, неважно.
    Вот и выбрал по тематике. А что, короче, плохо?

    — Отчего же? — Милосадов пожал плечами. —
    Наоборот. Очень даже. И коротко. И патриотическое воспитание молодежи… Что ж, короче,
    почитайте что-нибудь.

    Действительно, про собак оказалось много.
    Так много, что пограничники, тоже имевшие
    место, совершенно терялись на их фоне. «Ты
    смотришь умными глазами, // Ты лапу дружбы подаешь! — рубил Карацупа. — Пойдем с тобой за чудесами, // По жизни братство не пропьешь!» Потом было еще что-то про теплую
    будку (рифмовалась, надо сказать, неплохо: побудку) и верность присяге. Заговаривая о задушевном, автор переходил с калечного хорея
    прямиком на шамкающий выбитыми стопами
    амфибрахий. Я отключился. Вспомнилось, как
    вел заседания Калабаров. Память у него была
    удивительная. Он мог позволить себе воистину
    океанические блуждания по пространствам метрической речи, увлекая семинаристов в иные
    области: в области точного и звонкого высказывания. Кстати о собаках: как-то раз прочел есенинское «Собаке Качалова». Семинар замер, осмысляя услышанное, потом кто-то вздохнул:
    «Надо же: такое — о собаке написать!..»

    — И последнее, — сказал наконец Викентий
    Карацупа. — Это не о собаках. Это, короче, лирическое. Вы поймете.

    Стихотворение выдалось недлинное — строф
    пятнадцать. Последнюю я запомнил.

    Выйду на гору —

    Ширь, высота.

    Верен простору,

    Зрею места!..

    Поэт замолчал.

    — Слезы наворачиваются, — хрипло сказал
    Милосадов. — Садитесь, Карацупа. Вы приняты.

Дорогу идущим

  • Андрей Волос. Возвращение в Панджруд. — М.: ОГИ, 2014. — 640 с.

    Со времени, когда роман Андрея Волоса «Хуррамабад» был удостоен многочисленных литературных наград, прошло почти 15 лет. На сей раз на обложке книги писателя почетная надпись: «Лауреат премии „Русский Букер-2013“». Любопытно, что новый роман Волоса, как и «Хуррамабад», предлагает читателю совершить далекое путешествие — на Восток. Однако «Возвращение в Панджруд» — это не только странствие в географическом пространстве, но и во временном.

    Широкая дорога от Бухары до Панджруда расстилается перед взором читателя. Восточный мир оживает на страницах книги — художественный язык
    писателя настолько точен, красочен, подвижен, что можно уловить запахи, звуки и цвета:

    Склоны окрестных холмов покрывала пышная бело-розовая пена: щедро проливая на всю округу одуряющий аромат, жарко, безоглядно цвели фруктовые сады, золотой воздух гудел, взбудораженный крыльями как мириад бесполезно порхающих, так и неисчислимого количества опьяневших от своей сладкой работы пчел.

    Созерцание внешнего мира положено в основу этой книги. За форматом прозы скрывается настоящая поэзия. И не случайно. Ведь главный герой книги и есть поэт. Джафар Рудаки — таджикско-персидский стихотворец, живший на рубеже IX — X веков. Именно он идет по длинной дороге, возвращаясь на свою родину, в Панджруд. Его верный спутник — мальчик Шеравкан, оказавшийся рядом с Царем поэтов вовсе не по своей воле. Андрей Волос переосмысливает в художественной форме историю жизни Рудаки, ослепленного в старости по приказу эмира. Но биография поэта — лишь материал, из которого писатель творит свою историю — историю о том, что добро и красота не всегда побеждают в жизни, но всегда остаются в вечности.

    Парадокс этой книги заключается в том, что мир прекрасен в газах невидящего героя. Всё, что доступно его взору — темнота, ночь. Но даже она может быть необыкновенной — «полупрозрачной, вышитой звездным бисером». Поэзия и воспоминания — вот что позволяет Рудаки оставаться зрячим по-настоящему. Герой обладает удивительным талантом сквозь один временной покров видеть другой. Подобно тому, как сплетаются узоры на ткани, создается искусная канва повествования, скольжение от настоящего к прошлому — от старости к юности и детству Джафара Рудаки. Повествование не разделено на упорядоченные линейные отрезки. Андрей Волос не стремится выстроить строгую хронологию, потому что знает, «время — это единственное, о чем не надо заботиться: оно, слава богу, течет само по себе».

    «Возвращение в Панджруд» — настоящий сундук с сокровищами: фразы, которые хочется подчеркнуть в книге и выписать себе в отдельный блокнот, разбросаны по тексту романа, словно драгоценные камни. Наверное, дело в том, что на протяжении веков люди ищут ответы на одни и те же вопросы, забывая, что ответы на них когда-то были даны. Так, между «Возвращением в Панджруд» и «Хуррамабадом» есть нечто общее. И дело не только в месте действия. Оба романа рассказывают о том, что любая борьба за власть сильных мира сего несет огромные страдания для человека, будь он Царем поэтов или простым гражданином своей страны. Тема, к сожалению, особо актуальна и сегодня. «Многое в мире имеет значение, но еще большее — нет». После прочтения романа
    Андрея Волоса кажется, что не существует ничего по-настоящему ценного, кроме судьбы отдельного человека, даже если от «манящего тумана собственной жизни» в конце остаются лишь «бисеринки влаги на плечах».

    По форме «Возвращение в Панджруд» близко к роману-путешествию. Герои останавливаются в караван-сараях, встречаются с другими путниками, обмениваются историями, спорят. Благодаря выбранной композиционной схеме автор может с легкостью включать в основное повествование вставные рассказы, вводить второстепенных героев, раскрывать загадку главного персонажа. Но странствие Джафара Рудаки и Шеравкана — это не просто перемещение из одного города в другой. В первую очередь это путешествие к себе.

    Для поэта — это путь к обретению покоя, к преодолению ненависти по отношению к тем, кто совершил против него страшное преступление. Ведь если подумать, именно ненависть ослепляет поэта. Стоит ему забыть о ней, как в его жизнь снова возвращается свет. Для Шеравкана — это дорога к взрослению, к приобретению знаний и мудрости. И для каждого читателя — это собственное путешествие. Чем оно окончится, можно понять, только дочитав роман.

Надежда Сергеева

Народ и воля

  • Ксения Букша. Завод «Свобода». — М.: ОГИ, 2014. — 240 с.

    У меня одна забота:

    почему на свете нет завода,

    где бы делалась свобода?

    Иосиф Бродский «Песенка о Свободе»

    Говоря о Ксении Букше, приходится избегать определений «поэт» или «прозаик». Писательница владеет всеми жанрами литературы и публицистики. В ее библиографии значится около десяти стилистически различных книг, а количество публикаций сможет подсчитать только кропотливый архивариус. Ни разу не входив в число лауреатов литературных премий, она в начале своего пути была опекаема именитыми авторами, блистательными стилистами Александром Житинским, Дмитрием Быковым и Леонидом Юзефовичем.

    Букша и писатели — самостоятельная тема для исследований. Легкие кивки в сторону признанных классиков современности, наставников, друзей и коллег по цеху (не обошлось здесь без московских концептуалистов Владимира Сорокина и Льва Рубинштейна) встречаются в ее новой книге «Завод „Свобода“» от главы к главе. Определение «производственный роман», которое почти закрепилось за этим произведением усердием критиков и издателей, было дано, по всей видимости, с оглядкой на персонажей и место действия. Сорок небольших глав-корпусов «Завода…» действительно сложены кирпич за кирпичиком из фактического материала — архивных данных и прямой речи рабочих советского оборонного предприятия.

    По словам Ксении, в романе «почти нет вымышленных персонажей, они лишь немножко додуманы». Директор, чьи образы вызывают в памяти галерею градоначальников Салтыкова-Щедрина, диспетчеры, слесари-сборщики, токари, фрезеровщики, инженеры-координаторы получают в книге слово. И говорят от души.

    Пласт повседневной речи, с которым Букша работает вплотную, намеренно не обработан. Из полилога, разлитого на страницах книги подобно чернильному пятну, где угадываются некие антропоморфные фигуры, непросто вычленить количество участников. Одни из них появляются и исчезают неназванными, другие же представлены шифром из латинских букв: N, F, Ходжа Z, Данила L, Танечка S. Обозначено в тексте и авторское присутствие — просьбами героев к интервьюеру выключить диктофон или не передавать на бумаге, как «выпендривается» говорящий.

    Имитация расшифровки, случайности и необязательности сказанного позволили Ксении Букше «наполнить текст лирикой, как воздухом, но людей оставить такими, каковы они на самом деле». Задолго до нас было отмечено, что жизнь подбрасывает гораздо более фантасмагорические сюжеты, чем можно придумать. Так и завод, увиденный тридцатилетней писательницей, вдруг открыл свой темный зев и задышал поэзией.

    «Астра», «Мимоза», «Лилия» — выпускаемые здесь ракетные установки и радиолокационные станции не могли иметь иных названий. А вот солнечными зайчиками расходятся от «Золотого шара», аппарата для облучения раковых больных, улыбки десятков тысяч спасенных. Некоторую озадаченность и смешки в рукав вызывает «Диспетчер-СЦУК», но не подумайте лишнего, это всего лишь «система централизованного управления и контроля».

    Главная лексическая находка автора —в заглавии книги. Игра смыслов, тут и там возникающая на страницах произведения, добавляет остроты таким, например, фразам: «Вообще без „Свободы“ сразу становится непонятно, который час, где штаны и кто я такой». Наконец, апогеем писательского мастерства и деликатности можно назвать финальные строки:

    Чувство нехватки, то чувство, которое в нем было основным всю жизнь, вдруг неуловимым поворотом ключа как будто осветило мир; все так же недоставало, но это было прекрасно. Хорошо жить столько, сколько понадобится, и ты почти не переменишься, как не менялся до сих пор, и эта чуткость, и течение времени, теплая свежесть, воздушные токи вокруг, эта серо-белая дымка, в которой есть весь спектр, и „Курс“, и новая разработка впереди, и узловатые веники тополей на чисто выметенном проспекте Стачек, и бледно-сиреневое небо над городом, — это и есть […]

    «…Свобода!» — откликаюсь я автору. Однако в том и красота, что любой сможет подставить в квадратные скобки близкое ему слово.

    Каждый из сорока фрагментов звучит с новой интонацией, подчеркивая свою обособленность и в то же время встраиваясь в общую мелодию. В ней слышатся духовые, ударные инструменты и мерный топот ног, когда речь идет о расцвете советского завода. В восьмидесятые звук удара металла о металл приобретает иной характер: кажется, это бьют не в тарелки, а по-хозяйски добывают цветмет. Девяностые осовременили мелодию марша, добавив битов, семплов и скретчей. Запись же наших дней невнятна. Наложения новых композиций на старые создали запутанный палимпсест.

    Неровными линиями пастели, толстым слоем гуаши изображены на страницах книги небрежные фигуры, словно наброски будущих картин. Роману в целом присущи схематичность и незавершенность — свойства, которыми в полной мере обладает только сама Жизнь.

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Анна Рябчикова