Только Венеция. Только по памяти

  • Аркадий Ипполитов. Только Венеция. Образы Италии XXI. М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2014. — 400 с.

    Как бы мне хотелось начать свой текст с эпиграфа, старательно выписанного заранее для такого случая: «— Н-ничего! Н-н-ничего! Как есть ничего! <…> Да вечером в Большом али во французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: „вот, дескать, это есть та самая Настасья Филипповна“, да и только; а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего». И назвать бы рецензию на радость нашим законодателям «Сука-Венеция», и пуститься в около-фрейдистские размышления о Маркизе де Саде, Достоевском и Ипполитове, мол, обращается Венеция с автором точь-в-точь как доминантная госпожа со своим слугой. То врежет ему мячом промеж глаз, когда тот выходит из церкви Деи Фрари в Сан Поло, то швырнет его на Набережную Неисцелимых, то совсем с ума сведет, заставив за носом Майора Ковалева по Венеции гоняться и арии из оперы Шостаковича петь. А автор и рад как баран на убой идти да под ее дудку плясать, ведь она его «и манит всё и шепчет, что блаженство так возможно, и с шепотом отступает вдаль, и исчезает, так блаженства и не дав, но оставив послевкусие, воспоминание о том, что оно, блаженство, было где-то тут, рядом и надо было только руку протянуть и погладить его, как кошку. Руку протянул, а кошка-то исчезла — типично венецианское переживание, динамо, одним словом». Ведь как началась Настасья Филипповна (та еще «динамо», хоть и святая страдалица) для князя Мышкина с портрета, показанного Ганей, так и для автора Венеция началась с фотокарточки, советской открытки, фрагмента «Святой Урсулы» Карпаччо, да и пошла морочить автору и читателю головы, и то Гоголь, то Достоевский в тексте появляются. «Только Венеция — только хардкор!» — вот тоже отличное название для рецензии.

    Но книга Аркадия Ипполитова совсем не то, чем кажется. Книга состоит из пятнадцати глав: вступление, четыре главы отводит автор на любимый Каннареджо, три на Сан Поло, две на Сан Марко, две на Дорсодуро, Санта Кроче посвящена всего одна, и две финальные отданы Кастелло. Путешествие, на протяжении которого автор апеллирует не только к многовековой истории Венеции и ее роли для всей Европы, занимает 399 страниц. Его блестящие исторические и искусствоведческие экскурсы всегда сопряжены с современностью — судьба Тинторетто напоминает автору Жан-Поля Сартра, церковь Санта Мария Глориоза деи Фрари расскажет о том, что «всё радикальное обретает статус и, статус обретя, мертвеет». Суть францисканства Ипполитов раскроет, припомнив в подробностях 49-ю серию сериала Sex and the City, у белоснежного мальчика на Пунта дель Мар споет Bohemian Rhapsody группы Queen, а рассуждая над военными победами Венеции, воскликнет: «Вот ведь проклятое искусство — обязательно его надо унавоживать преступлениями против человечества. Ведь связан же впрямую расцвет послевоенной Нью-Йоркской школы с атомными взрывами в Хиросиме и Нагасаки, кто ж скажет, что нет? Может быть, сегодняшнее печальное угасание всего свидетельствует о том, что надвигается новая эпоха, когда победа ни над кем уж невозможна, и искусство, дитя убийцы-победы, благополучно сдохнет, превратившись в то, во что оно уж и превратилось, — в некий продукт институции, обслуживающий арт-рынок? Когда грабят мир, то со времени римских триумфов самая жирная составляющая награбленного — духовность».

    Зачастую собственно искусствоведческий анализ автор маскирует под визионерские озарения, намеренно отринув доказательность и последовательность. Уж больно претит автору традиционное искусствоведческое описание, ведь, по мнению Ипполитова, «мы, искусствоведы, историей искусств занимающиеся, чем дальше, тем более понимание этого другого утрачиваем, заменяя его каталогами, примечаниями и многочисленными никому не нужными ссылками. Мы, музейные хранители, по определению обречены на существование опарышей, и кишим в отхожих местах человеческого духа, коими музеи являются; то есть мы, как опарыши, слепы, и ко всему, кроме питающего нас продукта, глухи и ползать обречены». «Исповедь опарыша», кстати, тоже название для рецензии прекрасное.

    Ипполитов за три последних года выпустил в свет три толстенных романа: «Особенно Ломбардия», «Миф Пиранези» и «Только Венеция». Как это возможно — одному Богу известно, видимо, сочинял их автор всю жизнь, а записал только сейчас. И как бы ни была книга «Только Венеция» полезна эрудированным путешественникам, главный вопрос, который ставит Ипполитов, значительней и серьезней кудахтанья: «Ах, когда же читать Ваши книги — до или после поездки в Италию?».

    Милан Кундера в моем любимом романе «Бессмертие» формулирует эту проблему так: «Чем бы занимался гениальный алхимик, перемещенный в девятнадцатый век? Кем бы стал Христофор Колумб сегодня, когда морские пути обслуживаются тысячью транспортных компаний? Что писал бы Шекспир во времена, когда театра еще нет или он уже перестал существовать? Если человек призван для деятельности, на циферблате которой уже пробило полночь (или еще не пробил первый час), что произойдет с его талантом? Христофор Колумб станет директором туристической компании? Шекспир будет писать сценарии для Голливуда? Пикассо будет изготовлять мультипликационные сериалы? Или все эти великие таланты удалятся от мира, уйдут в монастырь истории, охваченные космической печалью по поводу того, что родились они не в урочный час, не в сужденную им эпоху, вне циферблата, для времени которого были созданы? Забросят ли они свое несвоевременное дарование, как бросил Рембо в девятнадцать лет стихосложение?».

    Иными словами, та традиция европейского романа, которой был подчинен XIX век, больше «не канает», потому что больше никто не читает прозу, потому что наскучил вымысел: смысла нет представлять, как робеет герой, выбирая позу поскромней, потому что смущает его сюжет, потому что ещё Толстой в дневнике заметил, что постыло писать, как такой-то придвинул стул и присел… Ну а «В поисках утраченного времени» уже написал Пруст. И современному интеллектуалу-литератору остается только в журнале «Собака» итальянские боты рекламировать или выступать на открытии модных ресторанов. Своими текстами Аркадий Ипполитов демонстрирует нам, как этой ловушки избежать, обращаясь к литературной традиции века восемнадцатого — к роману свободному, текучему, извивающемуся как линяя красоты, играющему с автобиографичностью, притворяющемуся то мемуарами, то травелогом.

    Именно поэтому все хоть сколько-нибудь значимые художественные тексты последних лет так или иначе обращаются к документальности, и наоборот — талантливые авторы научной литературы за нагромождением исторических свидетельств пытаются разглядеть плоть и кровь эпохи. И этот жанр, названный уродливым для русского уха термином «нон-фикшн», превращается в театр одного актера, чей главный реквизит — воспоминания и цитаты. Отсюда литературные аллюзии, авторские отступления, фантазии, глубоко интимные переживания — потому что факт еще не реальность, и, как доказал нам Пруст, «действительность создается только в памяти, и цветы, которые я вижу сегодня в первый раз, не кажутся мне настоящими». А Венеция, созданная в памяти Аркадия Ипполитова, и есть самая настоящая, реальная и действительная.

Полина Ермакова

Вадим Туманов. Всё потерять – и вновь начать с мечты

  • Вадим Туманов. Всё потерять – и вновь начать с мечты. – М.: Новости, 2011.

    Автобиографическая книга Вадима Туманова «Всё потерять и вновь начать с мечты» включает воспоминания автора о службе на флоте, колымских лагерях 1948–1953 годов, встречах со многими достойными людьми, в том числе с Владимиром Высоцким, ставшим Туманову близким другом, и тернистом пути к мечте. Этот мемуарный труд — гимн несгибаемой силе человеческого духа, помогающей выжить в самых суровых обстоятельствах.

    Часть 2. Глава 2

    Золото Хомолхо и вокруг. Зафесов и Ашхамаф. Высоцкий у старателей. Двое в работе над «черной свечой». Остановка на станции Зима. Володя, Марина, Таганка. Снова по колымскому тракту. Почему он не приехал на Приполярный Урал. Москва, прощание.

    Приисковые поселки на притоках Лены производят удручающее впечатление. Полно бродячих собак, слоняются люди без определенных занятий. Многие приехали из сибирских городов по объявлениям: «Тресту „Лензолото“ требуются одинокие мужчины…» В год на прииски прибывает до трех тысяч человек. Одиноких, потому что семьи негде расселять, женщин нечем занять, а для мужчин работа — поднести, разгрузить, погрузить… Каждый четвертый в тресте занят на вспомогательных работах. Наблюдая за приисковыми нравами, я укреплялся в мысли о том, как важен особый подход к ресурсным территориям Восточной Сибири. В том и преимущества экспедиционно-вахтового способа освоения новых районов, что он позволяет с наименьшим числом работающих, создавая людям условия повышенной комфортности, обеспечивая их мощными механизмами, решать экономические и социальные — проблемы проще, быстрее и эффективнее, чем при традиционных подходах.

    Мне смешно было слышать, как запаниковали местные трестовские неудачники. Некоторые из них, тревожась за свое положение, писали в Москву, настаивая предотвратить появление здесь нашей артели. Их активности положил конец первый секретарь Бодайбинского горкома партии Юрий Андреевич Елистратов: «Пусть Туманов у нас поработает!»

    Бодайбо в кругу разбросанных вокруг селений — Ежовка, Тетеринский, Успенский, Андреевский — настоящий город: есть здание местной власти с красным флагом над крышей, вокзал, клуб, ресторан, гостиница.
    Директор «Лензолота» Мурат Ереджибович (все его называли Ефимович) Зафесов — выдержанный, со спокойными манерами, редкими для кавказских мужчин.

    Положение на комбинате не из легких. Четыре года подряд проваливается план. И это на старейшем золотодобывающем предприятии России, где работают мощные электродраги, имеются шагающие и карьерные экскаваторы с ковшами емкостью до 20 кубов, тяжелые бульдозеры, большегрузные самосвалы. Геологи постоянно выявляют здесь новые месторождения. В 50-е годы вблизи прииска Кропоткинского открыли Сухой Лог, признанный самым крупным золоторудным месторождением на Евразийском материке.

    Зафесов старается нам помочь.

    — Вадим, бульдозеры могу дать, но они старые.

    — Можно посмотреть?

    — Не думаю, что это поднимет тебе настроение…

    Зашел в мехцех. Бульдозеры, конечно, ветераны, но их можно привести в порядок, они еще будут прекрасно работать.

    Я полетел в Хабаровск попрощаться с «Востоком» и взять несколько человек, с кем будем создавать новый коллектив. Меня мучило, как объяснить людям, с которыми проработал много лет, которые шли за мной безоговорочно, почему без всяких видимых причин (так это выглядело со стороны) я решил покинуть успешно работающий коллектив. Я объяснил, что устал, хотел бы на год-другой уйти от артельных дел, а дальше видно будет. И что ухожу прямо сейчас, не откладывая. И очень хотел бы, чтобы к моему решению все отнеслись спокойно, с пониманием. На свое место, добавил я, предлагаю главного механика Геннадия Малышевского.

    Это было не только для всех неожиданно, но заставило задуматься о неизбежных переменах в жизни. В артели судьбы людей переплетены, успехи и неудачи каждого зависят от любого другого, тем более от члена руководства артели, особенно — от председателя. Стоит одного человека заменить, и пирамида, с такими трудами построенная, может обрушиться. Я все это понимал, старался успокоить людей.
    И после этого отправился к директору «Приморзолота» Нестерову. С ним состоялся разговор, о котором я уже рассказал.

    Из Хабаровска в Иркутск нас улетало пятеро: со мной были геолог Сергей Зимин, механики Николай Мартынов и Володя Ходорковский, монтажник по промприборам Володя Смоляков. Им предстояло быть у истоков рождения новой артели «Лена». Мы видели ее как полигон для отработки принципов формирования устойчивых рабочих коллективов. Основой такой артели должны стать опытные старатели, знающие друг друга не первый год. В Бодайбо перебрались также Кущаев, Малинов, Панчехин, Кочнев…

    Комбинат «Лензолото» ликвидировал у себя небольшую артель «Светлый» и передал нам ее участки. Мы приняли месторождение Хомолхо, начальником участка поставили колымчанина Калафата. Отдаленный участок Бирюса под Нижнеудинском с запасами в семь тонн возглавил Кущаев. На выработанную когда-то шахту на реке Вача направили Ведерникова, он же руководил дальним таежным участком Барчик. Сергея Панчехина назначили начальников нового участка Безымянка. Перевалочную базу расположили в Нижнеудинске.

    К тому времени Зафесова за невыполнение «Лензолотом» плана, собирались освобождать от должности. Мы были его последней надеждой. А техсовет комбината противился нашему появлению. «Это авантюра! Они загонят туда технику и ни грамма золота не дадут!» — раздавались голоса. В их числе был голос Бланкова, главного инженера комбината, человека в золотодобыче известного. На участке Барчик в этом году — он был уверен — мы вообще не сможем начать промывку. В лучшем случае, только подготовимся к будущему сезону.

    Зафесов медленно вышагивал вдоль стола, слушал. Потом сказал:

    — Мы создаем «Лену» всерьез и надолго. Я призываю всех работников комбината дружить с новой артелью…

    Эти слова были так важны в обстановке, которая складывалась вокруг нас, что я не мог упустить случай привлечь к ним внимание.

    — Мурат Ефимович, — поднялся я, — повторите, пожалуйста, погромче последние слова. За окном шумит машина, плохо слышно…

    Все заулыбались.

    — Я призвал коллектив комбината дружить с новой артелью! Кажется, теперь установка дошла до всех.

    Мы создали перевалочные базы в Иркутске, Бодайбо, в Нижнеудинске и в Усть-Куте, начали отрабатывать месторождения Хомолхо, Большой Барчик, Большая Бирюса, промывать шахтные отвалы на ручье Вача.
    Хотя история здешних золотых приисков насчитывает более полутора веков, мы оказались в малообжитых местах. Если на некоторых участках, переданных артели, раньше велись какие-то работы, то на Барчике, например, стояла нетронутая тайга. Плановое задание по этому участку на первый год составляло 300 килограммов. Надо было пробить дорогу для переброски людей, оборудования, продуктов. А времени на подготовку не было: на улице апрель, под весенним солнцем речной лед быстро подтаивал, большегрузные машины шли по зимнику на реке Жуе колесами в воде, рискуя провалиться в занесенные шугой полыньи.

    Но уже в конце мая в тайге возник поселок старателей. Бульдозеры вели вскрышные работы. Впервые Большой Барчик, как официально называлось месторождение, был оглушен грохотом промприборов и горных машин. На одном из дальних участков вертолет высадил главного геолога Виктора Леглера и механика Михаила Мышелова. Когда вертолет вернулся на базу, я спросил, оставили ли ребятам оружие. Забыли! Я был вне себя — там же медвежьи места! Отправили вертолет обратно сбросить хоть одно ружье. Вертолет долго кружил, но отыскать ребят в тайге не удалось. Только на пятый день они вышли из тайги. Оказывается, медведь все-таки пожаловал на опушку, где они устроили привал.

    Мышелов увлеченно собирал голубику.

    — Миша, — сказал Леглер, — к тебе медведь бежит…

    Миша, с полным ртом ягод, не поворачивая головы, отвечает:

    — А почему, собственно, ко мне? Может быть, к нам?

    Но когда обернулся и увидел, как медведь, переваливаясь, быстро приближается к ним, охота шутить пропала моментально. По словам ребят, они оба в один прыжок перемахнули через ручей шириной метров десять.

    Медведь повернулся и побрел восвояси.

    Недавно мне передали, что Миша Мышелов умер. Колымчанин, он проработал со мной более тридцати лет. У Миши было два увлечения: работа и женщины. Почти везде, где мы оседали на продолжительный срок, у него были жены и, непременно, дети. Как-то мы сидим в кабинете у моего заместителя, кстати — тоже любвеобильного. Разговор зашел об алиментах, и кто-то говорил, что алименты теперь платят до момента окончания ребенком учебного заведения. Миша, усмехнувшись, пробурчал: «Хорошо, что у меня все по пьянке сделаны и дальше седьмого класса не учатся!»

    В первый же год работы в Бодайбо артель дала тонну золота. А немного позже директора комбината уже представили к званию Героя Социалистического Труда.

    Бывая в Москве, я почти всегда останавливался в гостинице «Украина», как правило, в одном и том же номере. И вот звонит администратор, которая обычно меня селила: «У меня к тебе просьба. Приезжает мой очень хороший знакомый — режиссер из Армении, а все люксы и полулюксы заняты. Ничего, если я его к тебе на несколько дней подселю?» Конечно, я согласился.

    Входит человек с двумя чемоданами, распаковывает. В первом что поменьше — папки с бумагами, сценарии, а второй он еле нес, тот был забит армянским коньяком. Сосед оказался веселым, говорливым. Уже через полчаса мы настолько подружились, что он отказался перебраться в освободившийся двумя днями позже номер.

    К нему часто приходили гости. Однажды была компания — человек пять, среди них Армен Джигарханян и Юлий Райзман.

    Кто-то из армян предложил тост за великую еврейскую нацию которая дала миру столько выдающихся людей.

    — Не будем пить за всех евреев, — улыбнувшись, сказал Райзман. — Давайте за троих: за Христа, который дал человечеству веру, за Карла Маркса, давшего другое учение, и за Эйнштейна, который доказал, что все относительно.

    Все засмеялись. А про Райзмана я вспомнил вот что. Когда он учился, его отец, портной, спрашивал у профессора:

    — Скажите, он будет хорошим режиссером?

    — Я думаю, да, — отвечал мэтр.

    — Нет, вы мне точно скажите: он будет хорошим режиссером?

    — Наверняка, если будет и дальше прилежно учиться.

    — Так я не знаю, каким он будет режиссером, — заявил папаша, — но мы с вами потеряли гениального закройщика.

    Став известным режиссером, Юлий Райзман шил себе костюмы сам. Это мне рассказывали Высоцкий и Володарский.

Con fuoco

  • Эрнан Ривера Летельер. Фата-моргана любви с оркестром. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 272 с.

    Роман чилийского писателя Эрнана Риверы Летельера «Фата-моргана любви с оркестром», опубликованный в журнале «Иностранная литература» и недавно вышедший в петербургском Издательстве Ивана Лимбаха, относится к числу произведений на первый взгляд непритязательных, даже «неряшливых», но по своей сути оригинальных, будто невзначай поднимающих серьезные жизненные проблемы.

    Литература Латинской Америки пользовалась читательским спросом еще в СССР, имеет успех она и в современной России. Достаточно упомянуть имена колумбийца Габриеля Гарсиа Маркеса, бразильца Жоржи Амаду, перуанца Марио Варгас Льосы, мексиканца Карлоса Фуэнтеса и аргентинцев Хулио Кортасара и Хорхе Луиса Борхеса. Чилийцам повезло меньше, так как помимо поэта Пабло Неруды неискушенный читатель вряд ли вспомнит кого-то еще. Между тем в последние годы заслуженной популярностью на книгоиздательском российском рынке пользуются и Роберто Боланьо, и особенно Исабель Альенде, но по отдельности писатели пока не могут составить полноценную литературную карту Чили в нашей стране.

    Эрнан Ривера Летельер, популярный в этой латиноамериканской республике и пока малоизвестный в России, тоже вряд ли способен переломить ситуацию — слишком специфичен, экзотичен язык его произведений. Впрочем, выход качественного романа современного чилийского автора — всегда значимое событие в отечественной литературной жизни.

    Любую индивидуальную особенность «Фата-морганы любви с оркестром» можно рассматривать под двумя различными углами зрения, причем, чтобы после недоумения перейти к пониманию и должному восприятию текста, потребуются время и силы.

    Традиционная история любви нежной недотроги и удалого донжуана-шалопая — учительницы-пианистки Голондрины дель Росарио и выпивохи-трубача Бельо Сандалио — разворачивается в селитряном поселке Пампа-Уньон (регион Антофагаста). В месте, знаменитом своими увеселительными заведениями и борделями, куда стекается за развлечениями разгульный трудовой народ. По законам жанра в «Фата-моргане любви с оркестром» есть третий лишний — туповатый боксер, пытающийся помешать счастью главных героев, есть наперсник — отец девушки, цирюльник по основному виду деятельности и активный анархист по мировоззрению. Первую мысль о лихом, но неглубоком сюжете, не опровергнутую вплоть до середины книги, смягчают аксиомы жанра художественной литературы, а также логическая цепь деталей, разбросанных по всему роману.

    Во-первых, способность коротко рассказать о характере героев, не пускаясь в глубокомысленные и отстраненные отступления, и умение наполнить небольшое по объему произведение множеством интересных мелочей свидетельствуют о писательском мастерстве Летельера. Во-вторых, удачны будто кукольные образы Голондрины и Бельо. Разухабистый Бельо Сандалио лишен одновременно и избыточного рефлексивного начала сельского интеллигента, и безмозглого самодовольства силача. То есть личность героя миновали все изъяны предыдущих поклонников застенчивой дель Росарио. Для красавицы Голондрины, ангельски невинной в представлении окружающих, телесные желания оказываются логичной «приправой» к ее по-юношески страстному увлечению скучновато-сентиментальной поэзией и классической музыкой:

    «Сорвав сорочку, она начала ощупывать себя, как будто настраивала собственный инструмент, нетерпеливо подбираясь к самым чувствительным и звучным уголкам тела. Музыка и стихи всегда подводили ее к неведомым головокружительным пределам. В дортуаре интерната после вечерней молитвы она часто предавалась мимолетному наслаждению, трепеща всем девичьим телом и декламируя стихи Амадо Нерво…

    …Стать лишь чуть-чуть бесстыднее, Святая заступница, вот и все, стать чуть-чуть русалкой во всех этих делах».

    Голондрина и Бельо — двое влюбленных безумцев, доводящих свою тягу к приключениям до всех мыслимых пределов, — выделяются даже на фоне чудаков-жителей Пампа-Уньон. Чего стоит только упоминание в романе о некоторых «смельчаках», зачастую проматывающих последние штаны в кабаках и домах терпимости, распродающих последнее имущество и потом пускающих пулю в рот. Трагическая развязка романа «Фата-моргана…» предопределена фактами: любви главных героев мешают экономическая и политическая обстановка в Чили 1920-х годов, а также статус «маленьких людей».
    Двойной эффект возникает и когда речь идет о стилистике романа — размашистой, карнавальной, грубоватой, отлично подчеркнутой переводчицей с испанского Дарьей Синицыной. Эпизодические героини легкого поведения с именами вроде Пупсика или Овечьей Морды, задорные работяги, стремящиеся забыть о тяжелой, изматывающей работе в чаду неуемного веселья, «кутнуть по полной», обсценные и просторечные слова подчеркивают главный парадокс — жизненную абсурдность происходящего в романе чилийского писателя.

    Эрнан Ривера Летельер сам до одиннадцати лет трудился на селитряных разработках и подробно изучил быт и нравы простых чилийцев, что и нашло отражение в ряде его произведений. Человеческий «низ», описанный в красках, с необычайной энергией письма, одним читателям покажется чересчур навязчивым, а других заставит попробовать понять, что же перед ними — комедия с трагическим финалом или трагедия с элементами юмора.

    Финал книги резко контрастирует с оптимистичным началом. Судя по эпилогу, автор романа использовал документальную основу для своего произведения, «расцветив» суровую реальность романтическими подробностями и в итоге создав сложную, экспрессивную и по-латиноамерикански терпкую прозу.

Артем Пудов

Татьяна Толстая. Легкие миры

  • Татьяна Толстая. Легкие миры. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014.

    Впервые за десять лет выходит новая книга Татьяны Толстой. Сборник повестей, рассказов и эссе «Легкие миры» назван по одноименному произведению, которое в 2013 году было удостоено Премии Ивана Петровича Белкина.

    Читатель вместе с автором перемещается между Нью-Йорком и Критом, Москвой и Петербургом. Татьяна Толстая вспоминает детство и рассказывает о своей семье, иллюстрирует особенности нашего национального характера яркими сценами из жизни и самобытными героями, размышляет о магических свойствах русской речи и о том тайном, колдовском, что незримо присутствует в нашей жизни.

    На малом огне

    У нас была большая семья: семеро детей, папа, мама,
    няня Груша, кухарка Марфа, и все мы жили в одной
    квартире — в Ленинграде, на набережной реки Карповки. Квартира была особенная, двухэтажная.
    Верхний этаж был одной огромной комнатой, разделенной мебелью на спальню, папин кабинет, черную комнату для печатания фотографий и гостиную с роялем, кроме того, там спали младшие дети.
    На нижнем этаже жили все остальные.

    Я спала в детской, дальней комнате вместе с сестрой Шурой и няней Грушей, кухарка Марфа —
    в особой комнатке для прислуги, остальные — кто
    где. Одна из комнат считалась столовой, но и там
    всегда кто-то спал.

    С точки зрения простого советского человека мы
    были зажравшиеся.

    Вот интересно, кстати: дом был построен по проекту архитекторов Фомина и Левинсона в 1931–1935
    годах для работников Ленсовета (тут-то их и начали
    сразу сажать, работников этих). И — пожалуйста, проектируется комната для прислуги. Только что, можно
    сказать, каких-то десять лет назад, коммуняки считали, что в доме кухонь вообще быть не должно. Дом
    политкаторжан на Каменноостровском, с чудным видом на Неву, прямо на Летний сад, так и построен —
    без кухонь. Советский человек не опустится до такого
    мещанства, как стояние у плиты. Долой рабский труд,
    освободим женщину, да здравствуют фабрики-кухни,
    зразы свекольные, тефтели морковные, человек ест,
    чтобы жить, а не живет, чтобы есть.

    Ну так это простой человек, ему есть не надо,
    а вот начальству очень даже надо, а поскольку он,
    начальник, день и ночь работает на благо народа, то
    ему полагается прислуга, встроенная, так сказать,
    прямо в кухонный процесс. Для прислуги — стыдливо именуемой «домашней работницей» — и спроектировали комнатку при кухне.

    Говорили, что наша квартира предназначалась
    для самого товарища Кирова, но он не успел в нее
    въехать, так как 1 декабря 1934 года был, как известно, по приказу товарища Сталина убит — конкурентов надо убирать, поляну зачищать, — и тем же выстрелом был убит и второй заяц: в злодейском покушении были обвинены дворяне дробь интеллигенция,
    и тут же начались массовые высылки. Говорят, высылали прямо по справочнику «Весь Петроград» последнего дореволюционного выпуска; всех, кто что-то собой представлял, сразу же и выдворяли.

    Дом был отличный; издали он был похож на развернутый плакат, опирающийся на две широкие
    тумбы, чуть сутулый, с впалой грудью, — от этого
    верхние углы его были острыми, четкими, и в этом
    читалась некая лихость; весь второй этаж был обнесен стеклянной стеной, выходившей на балкон, опоясывающий здание, с пятидесятых годов там был детский сад, а уж как задумывали Фомин и Левинсон —
    не знаю. Может, им грезилась какая оранжерея, где
    умученная круглосуточными трудами исполнительная власть могла бы отдыхать под пальмами и араукариями. В одной ноге дома предполагалась прачечная, но, по слухам, она так и не заработала, а за всегда
    запертой дверью в тридцатые годы сидел чекист
    и следил в глазок: кто входит, кто выходит. Оттуда
    хорошо просматривался почти весь двор. Перед домом был изящный фонтан в виде черного квадрата,
    раза два за свою жизнь я видала, как он работал. На
    большее коммунальное хозяйство не замахивалось,
    надо было ловить врагов и расстреливать их. У дома
    были висячие наружные лестницы, длинные, леденящие попу каменные скамьи, особые, приподнятые
    над землей террасы, засеянные газоном и украшенные шиповником, цветник во дворе, множество высоких решеток с римским узором в виде перечеркнутого квадрата, какая-то асимметричная каменная
    веранда, ведущая к теннисному корту (тоже никогда
    не работавшему). На одной из террас стояла вообще
    никому не понятная вещь — каменный куб на ножках, и на одной его грани — барельеф плотного, без
    шеи футболиста, который вот сейчас ударит по мячу.
    Конструктивизм. У двух квартир — нашей и еще
    одной в соседнем подъезде — были вторые этажи, выходившие на просторный солярий, обрамленный каменным желобом-ящиком для цветов.

    Кирова застрелили, и прекрасная эта квартира
    досталась другому, сменив нескольких хозяев. В ней
    жил, в частности, артист Юрьев. На нашей лестнице, на втором этаже, также жила сестра Мейерхольда, и говорят, что, когда в ночь ареста Мейерхольд
    навестил Юрьева и спускался с пятого этажа к сестре, тут его и повязали.

    Уж не знаю, почему Киров стремился переехать
    в эту квартиру. Наверно, новенькая, с иголочки, двухэтажная, с видом на реку, она манила его. Но, по-моему,
    та, в которой он жил на Каменноостровском проспекте в доме Бенуа (там теперь его музей), ничуть не хуже. (В свое время она принадлежала какому-то адвокату, но ее экспроприировали.) В этот музей никто не
    ходит, а зря. Там чудные вещи. Там американский холодильник «Дженерал электрик», прототип нашего
    «Севера», но только до сих пор прекрасно работающий, необыкновенной красоты и функциональности, толстый такой, с закругленными углами, похожий на сугроб; там красный компактный томик
    Марксова «Капитала», подаренный Кирычу на днюху любящей супругой, которой он так охотно и обильно изменял; там на полу шкура белого медведя — кто
    его убил, не сообщают; там книга исполинских размеров: отчет работниц какой-то обувной фабрики,
    все ложь и очковтирательство, галоши они там будто
    какие-то… А сам-то Кирыч вечерами катался на финских коньках в финской шапке — клеил баб, белье
    носил не пролетарское, а иностранное, добротное —
    все это в музее любовно выставлено, шкафы и кресла
    у него были не советские, а удобные и красивые, царского времени, и вообще, несмотря на фальшивые потуги работников музея (изумленных посетителем-одиночкой, коим была я) как-то воспеть беспардонного бабника и сибарита, каковым был дорвавшийся до
    сладкой жизни «мальчик из Уржума», — весь музей,
    каждый его экспонат вопиет о том, что надо не революцию делать, а строить буржуазное общество, и что
    уж Кирыч-то буржуазными утехами упивался вовсю.

    Мы же в нашу карповскую квартиру переехали
    в 1951 году, папе она досталась как многодетному отцу, причем никто не ожидал такого щедрого подарка
    судьбы — семья наша жила до того в том же доме
    в маленькой квартирке, а за эту, большую, насмерть
    дрались какие-то два немаловажных начальничка.
    И, как это иногда случается, сработал принцип «не
    доставайся же ты никому» — в этот момент очень
    удачно родилась я, и исполком (или кто там этим ведал) воспользовался случаем и не стал создавать себе
    врага и выбирать из двух зол, а отдал жилплощадь
    многодетным, ведь дети у нас — это святое, и камень
    никто не бросит. По родительским рассказам, папа пришел в исполком просить об улучшении жилищных условий как раз в тот момент, когда председатель сидел, обхватив голову руками в ужасе от нерешаемой задачи: кому из двух важняков отдать квартиру. Услышав папу, он крикнул: «Вас бог послал!
    Скорее бегите туда и вносите чемоданы!» Тогда существовало несколько дикое правило: кто первый занял
    жилплощадь, тому она и принадлежит.

    Вот так мне, новорожденному младенцу, досталось то, что не досталось Сергею Миронычу Кострикову, партийный псевдоним Киров, а смельчаки-антисоветчики говорили, что фамилию эту надо
    читать задом наперед, и тогда получится Ворик.

    И уже в начале двухтысячных, когда у меня была
    своя собственная квартира и я ходила по антикварным магазинам, приискивая, чем бы украсить еще
    пустое и гулкое жилье, мне на глаза попался и неизвестно чем приглянулся бюст Кирова. Вероятно,
    тем, что он стоил пятьдесят долларов, а его убийца
    Сталин, например, — триста. Ну-с, ворики нам милей, чем кровопийцы, а раз они еще и дешевле, то
    я купила белую безглазую голову Сергея Мироныча
    и отнесла его на Карповку, где пересиживала тяготы ремонта. И только войдя с ним в квартиру, я поняла, что это он попросился на ручки — попался на
    глаза, прикинулся малоценным, выбрал и время, и повод, и того единственного человека в многомиллионном городе — меня, — способного отнести его в то
    единственное место, которое его сейчас интересовало и которое он никогда не видел: обещанную, чаемую, новенькую лямпампусечную квартирку — с чуланом, антресолями, солярием, комнатой для прислуги, окнами на реку и на закат.

    И мне стало жалко Сергея Мироныча, рост метр
    пятьдесят с кепкой, и я понесла его по комнатам, показывая и рассказывая. Видишь, Сергей Мироныч?
    Это столовая, тут всегда сыро и никогда не бывает
    солнца. Потолок тут течет и обваливается с конца
    войны, ЖЭК уверяет, что трубы сгнили и ничего тут
    не поделаешь и что все чертежи потеряны, ты им веришь, правда? Зато тут балкон. И два встроенных
    шкафа с антресолями. В шкафу ящики с промасленными деталями от папиного мотоцикла, лежат с сорок восьмого года. Жанр — «очень хорошие, пусть
    лежат». На антресолях старые «Огоньки», пятидесятых годов, до которых ты не дожил. Там такая же
    дрянь, как и в тридцатые и сороковые, но более вегетарианская. Там в одном номере замечательные «пословицы русского народа», которые придумала у себя
    в кабинете какая-то коммунистическая сволочь вроде тебя, Сергей Мироныч. «Чан Кайши на Формозе —
    как блоха на морозе», «Лондон и Вашингтон дуют
    в один тон», «В Москве живет наш дед — Верховный
    Совет», «От ленинской науки крепнут разум и руки»,
    «В колхоз пришел — кафтан нашел».

    Как тебе? По сердцу русский фольклор? То-то.
    Пошли дальше. Это — чулан. Обои в нем лиловые
    в белую хризантемку, их так и не меняли, держатся
    с 1935 года. Там живет собака Ясса, боксер. Она ест
    овсянку, и ничего. А когда ее взяли щенком, она была
    приучена хозяйкой есть клубнику и взбитые сливки.
    Вроде тебя, Мироныч! Но ее живо отучили. Правда, ее
    лет сорок уже нет на свете. А для меня она всегда тут.

    Вот кухня. Тут есть замечательная вещь — холодный шкаф. Это такой пролом в толстой кирпичной
    стене, со стороны кухни он закрывается деревянными дверцами, а со стороны улицы стоит решетка.
    И там продукты хранятся свежими. Потому что
    в 1935 году ни у кого, кроме тебя, холодильников не
    было, пролетарий хренов. Понял? Пойдем дальше?

    Так обошла я с ним всю квартиру, все ему показала и рассказала и отнесла в свое новое жилье. Он
    там стоит теперь на подзеркальнике большого буфета, на нем черные очки и женский кокошник в стиле «рюсс», чтобы помнил.

Тимур Вермеш. Он снова здесь

  • Тимур Вермеш. Он снова здесь / Пер. с немецкого А. Чередниченко. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 380 с.

    Литературный дебют немецкого журналиста Тимура Вермеша в одночасье стал бестселлером в Европе и шокировал критиков, вынужденных с предельной осторожностью подбирать слова для рецензий.
    Берлин, 2011 год. На городском пустыре приходит в себя Адольф Гитлер. Он снова здесь — один, лишенный власти, соратников, даже крыши над головой. И снова начинает восхождение «ниоткуда», постепенно осваиваясь в новой реальности. Успех приходит неожиданно быстро, ибо мир видит в нем не воскресшего диктатора, но гениального актера: его гневные речи встречают овациями, видеозаписи выступлений взрывают интернет. Коллеги и помощники вскоре становятся преданными друзьями. Звезда Адольфа Гитлера восходит все выше, а планы его тем временем остаются неизменными.

    Все действия, персонажи и диалоги в этой книге являются вымышленными. Любое сходство с реальными людьми и/или их реакциями, с фирмами, организациями и т. д. случайно уже потому, что в реальном мире при подобных обстоятельствах действующие лица, вероятно, поступали бы по-другому и вели себя иначе. Автор придает большое значение тому факту, что Зигмар Габриэль и Ренате Кюнаст в действительности не разговаривали с Адольфом Гитлером.

    Глава I

    Помню: я проснулся, должно быть, вскоре после полудня. Я открыл глаза и увидел над собой небо. Голубое небо, легкая облачность, тепло, я сразу понял, что для апреля чересчур тепло. Почти, можно даже сказать, жарко. И сравнительно тихо — надо мной не было видно ни единого вражеского самолета, не слышно ни орудийной стрельбы, ни разрывов поблизости, ни воздушных сирен. Я также отметил, что нет ни рейхсканцелярии, ни бункера. Повернув голову, я увидел, что лежу на земле на незастроенном участке, окруженном домами, стены которых сложены из кирпича и частично перепачканы какими-то пакостниками, что меня сразу же разозлило, и я машинально решил вызвать Дёница1. Поначалу, словно в полудреме, я подумал было, что и Дёниц лежит где-то рядом, но потом дисциплина и логика одержали верх: я моментально осознал необычность ситуации. Обычно я не располагаюсь на ночлег под открытым небом.

    Вначале я задумался: что я делал в предыдущий вечер? О чрезмерном потреблении алкоголя нечего было и думать, я же не пью. Последнее, что я помнил, — как мы с Евой сидели на мягком диване. Помню еще, что мной — нами — владела некоторая беспечность, я вроде бы решил в тот вечер ненадолго оставить в покое государственные дела, но никаких планов мы не строили, о походе в ресторан или в кино, разумеется, не могло быть и речи, развлекательная программа в столице рейха к тому времени уже отрадным образом истощилась, не в последнюю очередь вследствие моего приказа. Пусть я не мог с уверенностью сказать, не появится ли в ближайшие дни в городе Сталин — такую возможность нельзя было полностью исключить на тот момент, — но мог с абсолютной уверенностью сказать, что его поиски кинотеатра здесь будут столь же безуспешны, как, например, в Сталинграде. По-моему, мы еще немножко поболтали с Евой, и я показал ей свой старый пистолет, прочие детали не пришли мне на ум при пробуждении. Виной тому была также головная боль. Нет, воспоминания о вчерашнем вечере помочь не могли.

    Тогда я решил ухватить быка за рога и как следует разобраться в текущем положении дел. За свою жизнь я научился наблюдать, замечать, выделять мельчайшие детали, которые даже иной ученый сочтет маловажными, а то и проигнорирует. О себе же с чистой совестью могу сказать, что благодаря многолетней железной дисциплине становлюсь в моменты кризиса хладнокровнее, рассудительнее, мои чувства обостряются. Я работаю четко, спокойно, как машина. Я методично собрал всю доступную мне информацию. Я лежу на земле. Осматриваюсь. Рядом со мной валяется мусор, растет сорная трава, стебли, кое-где кусты, также встречаются маргаритки, одуванчики. Я слышу голоса, они не слишком далеко, крики, повторяющийся звук удара, смотрю в направлении шума, он исходит от мальчуганов, играющих в футбол. Уже не пимпфы2, а для фольксштурма3 слишком молоды, очевидно, из гитлерюгенда, но сейчас не на службе — видимо, враг устроил передышку. В ветвях дерева копошится птица, она щебечет, поет. Для кого-то это лишь примета веселого настроения, но в моем неопределенном положении, когда важна любая, даже столь незначительная информация, знаток природы и каждодневной борьбы за существование может сделать вывод, что рядом нет хищных животных. В непосредственной близости от моей головы лужа, которая, похоже, мельчает, наверняка когда-то давно шел дождь, но с тех пор сухо. На ее краю лежит моя фуражка. Вот так работает мой тренированный рассудок, вот так работал он и в этот тревожный момент.

    Я сел. Это получилось без труда. Я пошевелил ногами, руками, пальцами. Ранений, похоже, не наблюдалось, физическое состояние было благоприятным, я был совершенно здоров, если не считать головной боли, даже дрожь в левой руке, кажется, почти пропала.

    Я осмотрел себя. Я был одет: на мне была форма, мундир солдата. Грязноватый, но не сильно, следовательно, меня не засыпало обломками. На форме виднелись земля и крошки какой-то выпечки, пирога или чего-то подобного. Сукно сильно пахло горючим, вероятно бензином. Это могло объясняться, например, тем, что Ева пыталась почистить мою форму, использовав, однако, чрезмерное количество чистящего бензина. Будто она вылила на меня целую канистру. Ее самой нигде не было, да и весь мой штаб в настоящее время, похоже, не находился поблизости. Я стряхнул как мог грязь с мундира, с рукавов и вдруг услышал голоса:

    — Эй, зырь!

    — Чё за бомж?

    Очевидно, я производил впечатление человека, который нуждается в помощи, — три члена гитлерюгенда это превосходно поняли. Окончив игру, они уважительно приблизились, что было понятно: неожиданно в непосредственной близости узреть фюрера Германии на незастроенной территории, используемой для спорта и физической закалки, среди одуванчиков и маргариток — это необычный поворот в распорядке дня молодого, не до конца созревшего мужчины. И все же небольшой отряд поспешил ко мне, словно стайка борзых, в готовности помочь. Молодежь — это будущее!

    Мальчуганы остановились на некотором расстоянии, рассматривая меня. Наконец самый высокий, очевидно бригадир, обратился ко мне:

    — Эй, шеф, все в порядке?

    Несмотря на беспокойство, я не мог не отметить полнейшее отсутствие немецкого приветствия4. Разумеется, виной столь бесцеремонному обращению и употреблению «шеф» вместо «фюрер» была неожиданность, причем в иной, не столь диковинной ситуации она, возможно, вызвала бы невольную веселость, ведь часто бывает, что и в окопе среди безжалостной стальной бури люди выкидывают самые причудливые шутки. Но все же солдату должен быть присущ определенный автоматизм, даже в непривычных ситуациях, в этом и смысл муштры, если же автоматизма нет, то и вся армия гроша ломаного не стоит. Я встал на ноги, что далось не так-то легко — по-видимому, я пролежал долго. Тем не менее я оправил мундир и парочкой легких ударов кое-как очистил брюки. Откашлявшись, я спросил у бригадира:

    — Где Борман?

    — Кто?

    Я не верил своим ушам.

    — Борман! Мартин!

    — Не знаю такого.

    — Не-а, не слышал.

    — Как он выглядит?

    — Как рейхсляйтер, черт побери!

    Что-то выходило чрезвычайно странно. Хотя я по-прежнему явно находился в Берлине, но, очевидно, весь правительственный аппарат был у меня похищен. Требовалось срочно вернуться в бункер, но я понял, что от наличного молодняка помощи не дождаться. Для начала следовало найти дорогу. Безликий участок, на котором я оказался, мог находиться в любом месте города. Надо было лишь добраться до улицы. Учитывая, по-видимому, длительный перерыв в стрельбе, там будет немало прохожих, трудящихся, водителей таксомоторов, способных указать мне путь.

    Вероятно, ребятам из гитлерюгенда я не показался таким уж беспомощным, поскольку они вроде бы решили вернуться к футболу. По крайней мере, самый высокий из них повернулся лицом к своим товарищам, так что я смог прочесть имя, которое мать нашила на его чрезмерно пестрой спортивной рубахе.

    — Гитлерюнге Рональдо! В каком направлении улица?

    Должен, увы, признать, что последовала довольно скудная реакция: отряд практически не обратил внимания на мой вопрос, лишь один из двух младших на ходу вяло махнул рукой в угол пустыря, где при ближайшем рассмотрении действительно обнаружился проход. Я сделал в уме заметку что-то вроде «уволить Руста«5 или «удалить Руста» — человек занимает свой пост с 1933 года, и в вопросах образования нет места столь бездонной халатности. Как сможет молодой солдат найти победную дорогу в Москву, в сердце большевизма, когда он не в состоянии узнать собственного главнокомандующего!

    Я нагнулся, поднял фуражку и, надев ее, твердым шагом пошел в указанном направлении. Завернув за угол дома, я оказался в узком проходе между высоких стен, в конце которого сверкал свет улицы. Мимо, прижавшись к стене, робко прошмыгнула неухоженная кошка пятнистого окраса. Сделав четыре или пять шагов, я вышел на улицу.

    У меня перехватило дыхание от нахлынувших потоков цвета и света.

    В моем последнем воспоминании город представал весьма пыльным и серым, даже солдатски-серым, с грудами руин и внушительными разрушениями. Но мне открылась совершенно иная картина. Руины пропали или же были начисто убраны, улицы вычищены. Зато по краям проезжей части стояли многочисленные или даже бесчисленные пестрые машины — очевидно, автомобили, только меньшего размера, но по их прогрессивно привлекательному виду чувствовалось, что ведущую роль при проектировке играли заводы Мессершмитта. Дома были свежевыкрашены, самыми разными цветами, подчас напоминавшими сладости моей юности. Признаюсь, у меня закружилась голова. Мой взгляд искал чего-нибудь знакомого, и я заметил облезлую скамейку на островке зелени с другой стороны проезжей части. Я сделал пару шагов, и не стыжусь признать, что, должно быть, выглядел несколько неуверенно. Раздался звонок, звук трения резины об асфальт, и потом кто-то заорал на меня:

    — Ты чё, старик? Слепой?

    — Я… я прошу прощения… — услышал я собственный голос, звучавший одновременно испуганно и облегченно.

    Передо мной стоял велосипедист — наконец я увидел хоть что-то знакомое, притом дважды знакомое. По-прежнему шла война, и для безопасности человек носил шлем, изрядно повреженный во время прошлых налетов, даже, надо сказать, совершенно дырявый.

    — Ну и видок у тебя, блин!

    — Я… простите… мне надо бы присесть.

    — Да тебе прилечь надо бы. И надолго!

    Я заторопился к спасительной скамейке, и, наверное, был бледен, упав на нее. Похоже, этот молодой человек меня тоже не узнал. Вновь отсутствовало немецкое приветствие, и он отреагировал так, будто столкнулся с самым обычным пешеходом. Подобная халатность была здесь в ходу: пожилой господин прошел мимо, покачав головой. Следом появилась дородная дама с футуристической детской коляской — еще один знакомый предмет, но и он не смог вдохнуть надежды в моем отчаянном положении. Я приподнялся и, стараясь держать осанку, подошел к ней.

    — Простите, возможно, вас удивит мой вопрос, но мне… необходимо срочно узнать кратчайший путь в рейхсканцелярию.

    — Вы от Штефана Рааба, что ли?

    — Простите?

    — Тогда Керкелинг? Или Харальд Шмидт?6

    Виновато, наверное, нервное напряжение — я не сдержался и схватил ее за рукав.

    — Женщина, возьмите себя в руки! Вспомните о долге, фольксгеноссе!7 Мы на войне! Как вы думаете, что сделает с вами русский, если он здесь появится? Думаете, русский посмотрит на вашего ребенка и скажет: «Хо-хо, какая свеженькая немецкая девица, но ради ребенка я подавлю в штанах мои низменные инстинкты?» Дальнейшее существование немецкого народа, чистота крови, выживание человечества — все поставлено на карту в эти часы, в эти дни, а вы что, хотите на суде истории нести ответ за конец цивилизации, только потому что в своей невероятной ограниченности не желаете указать фюреру немецкой нации дорогу в его рейхсканцелярию?

    Я уже и не удивился, что слова мои не вызвали почти никакой реакции. Выдернув свой рукав из моей руки, идиотка вытаращилась на меня и помахала перед лицом ладонью с растопыренными пальцами, что однозначно выглядело жестом неодобрения. Я не мог дольше закрывать глаза: что-то здесь совершенно разладилось. Никто не относился ко мне как к главнокомандующему и рейхсфюреру. Мальчишки-футболисты, пожилой господин, велосипедист, дама с коляской — это не могли быть сплошные совпадения. Моим первым побуждением было оповестить органы государственной безопасности для восстановления правопорядка. Но я сдержал себя. Мне пока недоставало сведений об окружающей обстановке. Требовалось больше информации.

    Мой рассудок методично заработал и с ледяным спокойствием проанализировал положение дел. Я в Германии, я в Берлине, хотя он кажется чужим. Эта Германия иная, но все же чем-то походит на привычную мне державу: здесь еще остались велосипедисты, автомобили, а значит, наверняка есть и газеты. Я огляделся. И действительно под моей скамейкой лежало нечто, напоминавшее газету, хотя и напечатанное с некоторой расточительностью. Листок был разноцветный и совсем незнакомый, назывался «Медиамаркт» — при всем желании я не смог припомнить, чтобы разрешал подобное издание, да никогда и не разрешил бы. Содержание его было совершенно непонятным, злость вскипела во мне: как можно во времена бумажного дефицита безвозвратно разбазаривать драгоценные ресурсы общенародного достояния на такую бессмысленную дрянь?! Функа8 ждет выволочка, вот только доберусь до рабочего стола. Но сейчас требовались надежные новости, найти бы «Народный обозреватель» или «Штурмовик», да для начала сгодился бы и «Бронированный медведь«9. Неподалеку действительно обнаружился газетный киоск, и даже с такого значительного расстояния было заметно, что у него удивительно богатый ассортимент. Можно подумать, мы пребываем в состоянии ленивого и глубочайшего мира! Я приподнялся в нетерпении. Потеряно слишком много времени, и следовало срочно заняться восстановлением порядка. Армия ждет приказов, вероятно, где-то меня уже разыскивают. Спешным шагом я направился к киоску.

    Уже первый взгляд принес интересные наблюдения. На стенде около киоска висело множество пестрых газет на турецком языке. Очевидно, в городе ныне пребывает изрядное количество турок. Похоже, что в бессознательном состоянии я пропустил длительный период времени, в течение которого многие турки переселились в Берлин. Знаменательно. Вплоть до последнего времени турок, будучи, по сути своей, верным помощником немецкого народа, несмотря на наши серьезные усилия, хранил нейтралитет, никак не соглашаясь вступать в войну на стороне рейха. Но, кажется, за время моего отсутствия кто-то, скорее всего Дёниц, сумел убедить турок оказать нам поддержку. А довольно мирная обстановка на улице говорила о том, что турецкое вмешательство даже привело к решающей перемене в военных действиях. Я был потрясен. Разумеется, я всегда уважал турка, но все же не предполагал его способным к таким достижениям. Впрочем, по причине недостатка времени я не следил пристально за его страной. Очевидно, реформы Кемаля Ататюрка дали сенсационный толчок ее развитию. И произошло то чудо, на которое и Геббельс постоянно уповал с надеждой. Сердце мое забилось в горячей уверенности. Надежды оправдались, ведь я, ведь рейх даже в часы, казалось бы, глубочайшей тьмы не оставлял веры в окончательную победу. Четыре-пять разных турецкоязычных изданий пестрых расцветок являли неоспоримое доказательство новой, славной оси Берлин — Анкара. Итак, когда моя главная забота, забота о благополучии рейха, столь удивительным образом разрешилась, мне оставалось лишь выяснить, сколько же времени я потерял, пребывая в том странном забытьи на заброшенной территории между жилыми домами. «Народный обозреватель», очевидно, весь раскупили, зато мой взгляд упал на как будто знакомое издание, некую «Всеобщую франкфуртскую газету«10. Название было мне в новинку, но по сравнению с прочей развешанной здесь прессой газета радовала глаз знакомым и вызывающим доверие шрифтом.

    Я не тратил время на текст, а искал сегодняшнюю дату.

    30 августа.

    2011.

    Я смотрел на число в растерянности, не веря глазам. Перевел взгляд на другой номер, «Берлинскую газету», также отличавшуюся безукоризненным немецким шрифтом, и поискал дату.

    2011.

    Выдернув газету со стойки, я раскрыл ее, перелистнул страницу, следующую.

    2011.

    Число издевательски заплясало в моих глазах. Оно медленно наклонилось влево, потом чуть быстрее вправо, потом еще быстрее опять влево и закачалось из стороны в сторону, как это любит делать народ в пивных. Взгляд силился уследить за числом, ухватиться за него, но газета выскользнула у меня из рук. Я почувствовал, что оседаю, и тщетно попытался удержаться за другие газеты на стеллаже, хватаясь за все подряд сверху донизу.

    Потом в глазах потемнело.


    1 Карл Дёниц — согласно завещанию Гитлера его преемник, последний рейхспрезидент Германии.

    2 Пимпфы — члены юнгфолька, младшей возрастной ступени гитлерюгенда, мальчики от 10 до 14 лет.

    3 Фольксштурм — народное ополчение Третьего рейха в последние месяцы войны.

    4 Deutscher Gruß — нацистское приветствие, поднятая вверх правая рука с вытянутой ладонью. В современной Германии запрещено законом и наказуемо.

    5 Бернхард Руст — министр образования и воспитания в Третьем рейхе.

    6 Штефан Рааб, Хапе Керкелинг, Харальд Шмидт — популярные немецкие комики и телеведущие.

    7 Volksgenosse, букв. «народный товарищ», соотечественник (нем.) — в Третьем рейхе это слово обозначало принадлежность к общности людей арийской крови (как «партайгеноссе» — принадлежность к НСДАП), в противовес обращению «геноссе», товарищ, принятому в социалистических организациях. Слово однозначно связано с национал-социализмом и потому не употребляется в современном немецком языке.

    8 Вальтер Функ — министр экономики в Третьем рейхе.

    9 Völkischer Beobachter, «Народный обозреватель» — ежедневная официальная газета НСДАП; Der Stürmer, «Штурмовик» — бульварная антисемитская газета; Der Panzerbär, «Бронированный медведь» — газета, издававшаяся в Берлине в последние дни войны (медведь — гербовое животное Берлина).

    10 Frankfurter Allgemeine Zeitung — одна из крупнейших немецких газет, ее название и заголовки статей на титульной странице печатаются фрактурой, которая поначалу была «идеологическим» шрифтом в нацистской Германии.

Дорогу идущим

  • Андрей Волос. Возвращение в Панджруд. — М.: ОГИ, 2014. — 640 с.

    Со времени, когда роман Андрея Волоса «Хуррамабад» был удостоен многочисленных литературных наград, прошло почти 15 лет. На сей раз на обложке книги писателя почетная надпись: «Лауреат премии „Русский Букер-2013“». Любопытно, что новый роман Волоса, как и «Хуррамабад», предлагает читателю совершить далекое путешествие — на Восток. Однако «Возвращение в Панджруд» — это не только странствие в географическом пространстве, но и во временном.

    Широкая дорога от Бухары до Панджруда расстилается перед взором читателя. Восточный мир оживает на страницах книги — художественный язык
    писателя настолько точен, красочен, подвижен, что можно уловить запахи, звуки и цвета:

    Склоны окрестных холмов покрывала пышная бело-розовая пена: щедро проливая на всю округу одуряющий аромат, жарко, безоглядно цвели фруктовые сады, золотой воздух гудел, взбудораженный крыльями как мириад бесполезно порхающих, так и неисчислимого количества опьяневших от своей сладкой работы пчел.

    Созерцание внешнего мира положено в основу этой книги. За форматом прозы скрывается настоящая поэзия. И не случайно. Ведь главный герой книги и есть поэт. Джафар Рудаки — таджикско-персидский стихотворец, живший на рубеже IX — X веков. Именно он идет по длинной дороге, возвращаясь на свою родину, в Панджруд. Его верный спутник — мальчик Шеравкан, оказавшийся рядом с Царем поэтов вовсе не по своей воле. Андрей Волос переосмысливает в художественной форме историю жизни Рудаки, ослепленного в старости по приказу эмира. Но биография поэта — лишь материал, из которого писатель творит свою историю — историю о том, что добро и красота не всегда побеждают в жизни, но всегда остаются в вечности.

    Парадокс этой книги заключается в том, что мир прекрасен в газах невидящего героя. Всё, что доступно его взору — темнота, ночь. Но даже она может быть необыкновенной — «полупрозрачной, вышитой звездным бисером». Поэзия и воспоминания — вот что позволяет Рудаки оставаться зрячим по-настоящему. Герой обладает удивительным талантом сквозь один временной покров видеть другой. Подобно тому, как сплетаются узоры на ткани, создается искусная канва повествования, скольжение от настоящего к прошлому — от старости к юности и детству Джафара Рудаки. Повествование не разделено на упорядоченные линейные отрезки. Андрей Волос не стремится выстроить строгую хронологию, потому что знает, «время — это единственное, о чем не надо заботиться: оно, слава богу, течет само по себе».

    «Возвращение в Панджруд» — настоящий сундук с сокровищами: фразы, которые хочется подчеркнуть в книге и выписать себе в отдельный блокнот, разбросаны по тексту романа, словно драгоценные камни. Наверное, дело в том, что на протяжении веков люди ищут ответы на одни и те же вопросы, забывая, что ответы на них когда-то были даны. Так, между «Возвращением в Панджруд» и «Хуррамабадом» есть нечто общее. И дело не только в месте действия. Оба романа рассказывают о том, что любая борьба за власть сильных мира сего несет огромные страдания для человека, будь он Царем поэтов или простым гражданином своей страны. Тема, к сожалению, особо актуальна и сегодня. «Многое в мире имеет значение, но еще большее — нет». После прочтения романа
    Андрея Волоса кажется, что не существует ничего по-настоящему ценного, кроме судьбы отдельного человека, даже если от «манящего тумана собственной жизни» в конце остаются лишь «бисеринки влаги на плечах».

    По форме «Возвращение в Панджруд» близко к роману-путешествию. Герои останавливаются в караван-сараях, встречаются с другими путниками, обмениваются историями, спорят. Благодаря выбранной композиционной схеме автор может с легкостью включать в основное повествование вставные рассказы, вводить второстепенных героев, раскрывать загадку главного персонажа. Но странствие Джафара Рудаки и Шеравкана — это не просто перемещение из одного города в другой. В первую очередь это путешествие к себе.

    Для поэта — это путь к обретению покоя, к преодолению ненависти по отношению к тем, кто совершил против него страшное преступление. Ведь если подумать, именно ненависть ослепляет поэта. Стоит ему забыть о ней, как в его жизнь снова возвращается свет. Для Шеравкана — это дорога к взрослению, к приобретению знаний и мудрости. И для каждого читателя — это собственное путешествие. Чем оно окончится, можно понять, только дочитав роман.

Надежда Сергеева

Через несколько часов станет известно имя лауреата литературной премии «Национальный бестселлер»

Произведение, достойное называться национальным бестселлером, будет выбрано Малым жюри в лице художника Николая Копейкина, телеведущей Татьяны Геворкян, издателя и публициста Бориса Куприянова, актрисы Юлии Ауг, сценариста Алексея Лебедева и писателя, победителя «Нацбеста — 2013» Фигля-Мигля. Почетным председателем жюри премии не первый год становится писатель Леонид Юзефович.

Голосование проводится по двум номинациям. В основной из них представлены авторы:

Сергей Шаргунов «1993»

Павел Крусанов «Царь головы»

Ксения Букша «Завод „Свобода“»

Владимир Шаров «Возвращение в Египет

Марат Басыров «Печатная машина»

Владимир Сорокин «Теллурия»

Вторая номинация, учрежденная телеканалом «2×2» и получившая название «Нацбест-начало», в двух позициях перекликается с представленным выше списком. Сюда вошли:

Валерий Айрапетян «В свободном падении»

Ксения Букша «Завод „Свобода“»

Кирилл Рябов «Сжигатель трупов»

Анна Старобинец «Икарова железа»

Сергей Шаргунов «1993»

Результаты голосования будут обнародованы в ходе торжественной церемонии вручения премии «Национальный бестселлер» в Зимнем саду «Астории».

Обладателем премии «Национальный бестселлер» стала Ксения Букша

Звание лауреата независимой литературной премии «Национальный бестселлер» в 2014 году и 250 тысяч рублей достались Ксении Букше за роман «Завод»Свобода»». Победу в номинации «Нацбест-начало» одержала Анна Старобинец со сборником рассказов «Икарова железа».

В этом году решение о вручении премии принимали актриса и режиссер Юлия Ауг, телеведущая Татьяна Геворкян, художник Николай Копейкин, издатель и основатель книжного магазина «Фаланстер» Борис Куприянов, сценарист Алексей Лебедев и лауреат премии прошлого года — писатель Фигль-Мигль.

Курт Ауст. Второй после Бога

  • Курт Ауст. Второй после Бога / пер. с норв Л. Горлиной. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 544 с.

    Знаменитый автор-криминалист Курт Ауст — датчанин, ныне живущий в Норвегии и пишущий по-норвежски, стал широко известен в Европе после публикации его первой книги «Судный день» (1999), отмеченной премией «За лучший дебют». Этой книгой писатель открывает криминальную серию из времен Средневековья, в которую вошел и роман «Второй после Бога», удостоенный престижной норвежской премии Riverton и литературной премии «Стеклянный ключ» как лучший скандинавский детектив за 2003 год. Книги серии объединены не только временем и местом действия, но и главными персонажами — это датский профессор Томас Буберг и его ученик, норвежец Петтер Хорттен.

    В романе «Второй после Бога» героям в очередной раз предстоит расследовать ряд таинственных отравлений и мистических смертей, произошедших во время секретной поездки папского нунция по лютеранской Норвегии. Тогда юный Петтер головой отвечал за безопасность посланника Папы и его благополучное возвращение в Копенгаген.

    Глава 1

    Give every man thy ear, but few thy voice; take each man’s censure, but reserve thy judgement.

    Я с удивлением смотрю на эти слова. Снова и снова читаю их, разбираю старинные буквы и английский язык слово за словом: «Всех слушай, но беседуй редко с кем. Терпи их суд и прячь свои сужденья«1, — и всякий раз прихожу к одному и тому же выводу: это слова Томаса!

    В смятении я листаю эти записки — очень похоже, что это откровения безумца, вывернувшего себя наизнанку, после чего некто приложил усилия к тому, чтобы сжечь и утопить эти письмена. И вот среди потока слов о призраках, интригах и убийствах вдруг появляется фраза, простой и разумный совет, от которого у меня перехватывает дух, и я вижу живого Томаса, произносящего эти слова.

    Его слова. Его совет. Как они сюда попали? Как неожиданно возникли на случайном листе бумаги, найденном мною в доме случайного торговца, у которого я живу на каком-то случайном острове, неподалеку от которого мы сели на мель. Слова Томаса, написанные по-английски.

    Я зову Барка, мне хочется пить, жажда дерет горло и доводит меня до безумия. Вот он поднимается со своего тюфяка у двери и входит ко мне, спокойный, надежный, как всегда, — такой уж он есть, этот высокий человек. Вода успокаивает меня, я снова листаю страницы, снова читаю те слова и вижу, что они не меняются. В смятении я откладываю бумаги и оглядываю комнату. Нет, невозможно, чтобы два человека написали одинаковое отеческое наставление. Или все-таки возможно? Нет, только не так точно, слово в слово, такого не бывает. У меня есть два предположения: либо Томас написал эти слова и отослал кому-то, кого я не знаю, либо процитировал кого-то, не сказав, кому принадлежит это высказывание и откуда он это взял. И то и другое одинаково возможно. Когда мы впервые встретились, Томас уже прожил половину своей жизни, к тому же жизнь время от времени разводила нас в разные стороны и была так богата событиями, что мы не все успевали рассказать друг другу. Да и вообще Господин не все рассказывает своему Слуге. Это естественно.
    И тем не менее я не могу оторваться от этих строк, написанных на старой бумаге.

    Барк ждет, глядя на меня. Я машу ему, чтобы он ушел, — он мешает мне думать.

    Каморка маленькая, в ней гуляет сквозняк, пламя дрожит, как ноги у старика, ровный ручеек стеарина стекает по одной стороне свечи и капает на пол. Я нахожусь на острове Лэссёйен. Не по своей воли, а вопреки ей. Неужели такова воля Божия?

    Я не совсем понимаю Его намерения в отношении меня. Не понимаю их с самого Виборга, когда несколько недель назад Он позволил половине моей жизни, моему господину и ученику, при котором я состоял почти три десятилетия, князю Реджинальду, отказать мне от места и навсегда покинуть меня. Мой немецкий князь… поправка: мой бывший немецкий князь, которому я преданно служил как домашний учитель еще тогда, когда он был дерзким восьмилетним сопляком… — или девятилетним?.. — уже наверняка покинул Данию и отправился в свое небольшое княжество. Сущий пустяк задел его гордость и высокородную честь подобно горящей стреле, он вскипел, и между нами произошла ссора, из-за которой мы расстались далеко не друзьями. О, как бы мне хотелось, чтобы этого не было!

    Идет год 1747-й от Рождества Христова, и мое старое тело, пережившее уже шестьдесят шесть лет, приближается к такому же количеству зим. Стоит осень, пора увядания, и я чувствую, что Господь взялся за меня всерьез. Однако, как всегда, я в этом не уверен. По простоте душевной я долго считал, что моя старость будет спокойной, без резких поворотов, без внезапных перемен, характерных для моей молодости. Однако мое пребывание в этой каморке свидетельствует совсем о другом.

    Моя каморка — это комната для приезжих у торговца Бурума на острове Лэссёйен. Он оказался так великодушен, что оказал мне гостеприимство, разрешив жить у него столько, сколько мне понадобится. Комната небольшая, но в ней есть кровать, в которой я нуждаюсь не только ночью, стол и стул.

    В том, что мы, мой слуга Барк и я, оказались на этом острове, был виноват сильный северо-западный ветер, заставивший наш корабль изменить курс. Мы шли из порта Скиве в ютландском Лимфьорде в Норвегию, погода была благоприятная, наше судно шло на север вдоль восточного берега Ютландии, Скаген находился у нас с левого борта. Неожиданно сильный ветер заставил шкипера искать спасения на берегу. Но ветер усиливался и вместо Фладстранда мы были вынуждены взять курс на Лэссёйен в поисках убежища на этом острове между Данией и Швецией. В то время я лежал больной в своей каюте не в силах поднять головы и потому не мог следить за борьбой судна с непредсказуемыми силами природы.

    Через несколько дней шкипер и судно покинули Лэссёйен, а мне, Петтеру Хорттену, пришлось остаться.

    Меня мучила не морская болезнь, к ней я уже давно был невосприимчив. То, что со мной могло сделать море, было детскими игрушками по сравнению с тем, что преподнесла мне жизнь во время этого бурного путешествия, которому, казалось, никогда не будет конца. Лихорадка трепала меня еще много дней уже после того, как мы сошли на берег. Она была не похожа на обычную лихорадку, потому что никакие средства, которыми меня потчевала одна мудрая женщина, жившая на этом острове, не могли ее изгнать. Все мое нутро полыхало от жара, душа сгорала на адском огне, а память терзали воспоминания, которые я хотел бы забыть. О Боже, зачем Ты наградил меня такой памятью! Почему я не могу погрузиться в блаженное детское забытье, свойственное некоторым старым людям? Впасть в новое детство, пусть я и старик, обрести детскую душу в теле старого человека?

    Чего я, собственно, достигну, вернувшись обратно в Норвегию? Есть ли в этом смысл, есть ли теперь смысл хоть в чем-нибудь?

    Как неприкаянный призрак, как дух, не попавший в освященную землю и потому не нашедший покоя, я, старый человек, еду на север. Наверное, есть какой-то смысл в том, что я еще жив, что какая-то причина заставляет меня открывать глаза, как только занимается день. Можно подумать, будто я стремлюсь в Норвегию, в мое родное селение, в то место, которое я когда-то называл «домом», будто еще надеюсь получить ответ: «Да, именно по- этому ты должен жить, Петтер Хорттен!»

    Когда я несколько дней назад лежал в горячечном бреду, мне приснился сон, который я теперь, когда лихорадка уже прошла, без конца вспоминаю. Я стою под большим деревом, огромным, как мир, и вижу под его корнями пещеру, бесконечную, как море. От корней тянутся нити, тысячи нитей, их не меньше, чем песчинок на берегу, и я иду среди них и дивлюсь, какие они все разные. Одни — длинные, другие — тонкие, третьи — острые, четвертые — живые, пятые — оборванные, эти выглядят сухими и увядшими. Я иду по темным ходам пещеры и замечаю, как что-то направляет мои шаги, заставляет меня идти в определенном направлении. Не понимая, почему, я наклоняюсь под толстым корнем и попадаю в более темное место под огромным стволом дерева.

    Там, в паутине других нитей, что-то приковывает мой взгляд, что-то длинное и скрюченное, не изящное и не сильное, скорее, лирическое и грустное, оно словно шепчет мне о любви и тоске. Его узелки и шрамы производят впечатление уязвимости и в то же время — ума, и я стараюсь приблизиться, чтобы как следует это разглядеть. Тогда оно слабо вспыхивает, словно светится изнутри, и меня охватывает радость, как будто оно — частица меня самого. Неожиданно в темноте блестит металл. Чья-то корявая рука хватает эту корневую нить, другая уже готова ее перерезать. В страхе я хочу закричать, но, похоже, под корнями этого большого дерева нет никаких звуков, там царит мертвая тишина. Неожиданно я вижу, что и нож и нить держит в руках старая женщина. Ее морщинистое лицо, старое, как сама земля, выражает радость и скорбь, любовь и ненависть — все человеческие чувства высечены на ее лице, и я вижу, что она колеблется. Глазами, которые видели все, она долго, не мигая, смотрит на меня. Потом убирает нож и беззвучным голосом говорит, что она Скульд, а потом отворачивается от меня и исчезает. В ту же минуту я просыпаюсь.

    Через несколько часов лихорадка отступила, и меня перестало рвать, когда я принимал пищу.

    Скульд, — сказала она.

    Урд, Вернанди, Скульд. Я помню их имена. Три норны, три богини судьбы в древней языческой вере в бога Одина. Они жили под большим ясенем, Иггдразилем, и вершили судьбы людей.

    Скульд — звучит почти как «скюльд» — вина. Неужели норна хочет, чтобы я вспомнил все свои провинности, которые накопились у меня за всю мою жизнь?

    Уж не потому ли она отпустила мне еще немного времени, не стала перерезать нить моей жизни?

    Гм-м! Не верю я в это старое язычество. Я взбиваю подушку и подкладываю ее под спину, лежу и смотрю на пляшущие по стене тени, они пляшут, как духи, когда ветер проникает в щели окна и играет последним пламенем.

    Вина. Конец. Добрый совет. Начало.

    Всех слушай, но беседуй редко с кем. Это начало. Смерть и вина — конец.

    Я грустно вздыхаю над своими смутными мыслями, сжимаю пальцами фитиль стеариновой свечи, который шипит и плюется от бессилия, и свет неохотно покидает комнату, предоставив ее во власть осенней темноты. Воздух сырой, и от постельного белья пахнет плесенью — вот она цена за жизнь на острове посреди моря. Кричат чайки, и неровный, но беспрерывный шум волн заставляет мысли пуститься в путь — обратно в прошлое, обратно, обратно…


    1 Уильям Шекспир. Гамлет, принц датский. Перевод Б. Пастернака.

Политика поэтики

  • Валерий Вьюгин. Политика поэтики: очерки из истории советской литературы. — СПб.: Алетейя, 2014. — 400 с.

    Жанр рецензии подразумевает некоторую характеристику выбранного текста, пересказа его основного содержания и «взгляд в туманную даль» в заключении. Если же объект критики видится действительно серьезным, актуальным и, главное, оказывается близким для рецензента, обзор принимает форму пространного эссе, выражающего некоторые личные эмоции по горячим следам, сразу после прочтения. В случае «Политики поэтики» применим именно второй подход.

    Что нам делать с теорией литературы? — Такой риторической конструкции достаточно, чтобы дать характеристику современным методологическим спорам внутри цеха литературоведов. Одна из наиболее резонансных дискуссий последних лет была вызвана статьей Николая Поселягина (НЛО, № 113): «антропологический поворот», провозглашенный этим автором в достаточно спекулятивной форме, предполагал смещение угла зрения от конкретного рассмотрения художественного текста к включению литературоведческого анализа в общегуманитарный проект поиска следов символической деятельности человека. При этом само описание литературного факта неминуемо приобретает утилитарное значение наряду со многими другими (факультативными) иллюстративными источниками междисциплинарного исследования. Оценка текста как образчика некоторой литературной традиции, созданного по художественным принципам, генезис которых вполне выводим и без участия посторонних факторов, становится, если исходить из заданной логики, необязательной.

    Эти выводы, конечно, преувеличены. Однако для нашего кухонного брюзжания черная эсхатологическая интонация — как нельзя кстати. Ушло безвозвратно время литературоцентричности, оставив взамен веру в участие художественной словесности в повседневной жизни, чего теперь недостаточно, чтобы обосновать необходимость появления новой исследовательской книги об истории литературы.

    В своей книге анализ литературных источников Валерий Вьюгин предваряет обширным теоретическим введением, в котором не столько рассматриваются принципы отбора сюжетов, историография литературного процесса избранного автором книги периода раннесоветской литературы, сколько совершается попытка легитимизировать исследовательский труд над объектом изучения.

    Прекрасный неологизм Шкловского — остранение — призван был когда-то оградить художественный текст от внешней ему социальной интерпретации. Помещенная в художественное пространство деталь обыденного мира кажется «странной», с нарочито преувеличенными качествами, не совсем похожей на действительный аналог. В зависимости от того, какие объективные качества выделяет (выражает) текст, насколько художественный образ далек от характерной бытовой детали и как он соотносится с уже существующими в культуре образами того же явления реальности, мы получаем ту или иную характеристику исследуемого объекта. Верхней границей таких исследований стоит признать описание автономного движения литературы, в процессе которого остраняемые и остраняющие литературные личности, направления, методы и жанры, сменяя друг друга, проходят этапы общеисторической эволюции. Заменяя остранение во многом синонимичным термином — «иносказание», — автор книги тем не менее совершает «перемещение» исследовательской позиции через границу художественности. Использование новой терминологии, кажется, принципиально. Равно как советское государство изобретало неологизмы для адекватного описания изменившейся действительности, так свежий теоретический взгляд должен быть сопряжен с обновлением терминологии, как минимум с корректировкой авторских понятий, одиозных, с налетом метафорики.

    Литература, по Вьюгину, не апроприирует реальный факт, но, смешиваясь с внехудожественными высказываниями о факте, говорит о нем «по-другому», превращая собственные методы изображения в отзвук происходящего на общественной сцене, лавируя между двумя крайностями: отображать настоящую реальность во всей полноте (гомеровский эпос) или только символически намечать события, лишенные времени и пространства (библейские притчи). Сведя многообразие стилей и жанровых законов к двум противоположным признакам изображения, исследователь открывает перед собой возможность, рассматривая поэтику, вычитывать только «политические» критерии ее становления.

    Здесь также возможна некоторая градация художественных высказываний, которую можно представить как картографию описанной Вьюгиным литературы относительно «политической» шкалы.

    «Политика поэтики» фактически не подразумевает рассмотрение качественных категорий текста (дело не в том, «как сделана „Шинель“ Гоголя»), для исследователя важен критерий успешности выбранного писателем художественного изложения. Каким образом можно прочитать текст и как возможный круг прочтения соотносится с ожиданиями современного читателя — только одна сторона (оценочная) литературного успеха и, как кажется, малоинтересная в исследованиях поэтики. В книге Вьюгина нет самоценных подборок критических отзывов или «каталога» прессы того или иного писателя. Однако есть очерк о программном журнале 1930-х годов «Литературная учеба», части проекта «формовки» писательских стратегий письма и читательского ожидания «верных» текстов. Здесь Горький и сотоварищи «учили» выбору темы произведений или, например, трактовке образов героев.

    Другая, «поэтическая», категория успешности противопоставляется содержательной наполненности текста, то есть исследователя в данном случае интересует, что вне повествования или вопреки ему художественный текст ухитряется означать, и что, прекрасно усвоив сюжетные перипетии, мы должны начать вычитывать между строк. И там, на территории пробелов и отступов, есть не только необходимое эстетическое наслаждение от чтения, но и отчетливый «политический» (шире, прагматический) «остаток», при описании которого удобно воспользоваться сравнением литературных текстов с обыденным говорением, речевой практикой, которая априори в гораздо большей степени подвержена политическим влияниям.

    Часть того, что мы говорим в обыденной речи, приобретает свое истинное значение вопреки словарю и является только знаком, «намеком» на полное развернутое высказывание. Так, фраза «Не говори» может быть употреблена не только в случае, если собеседник должен незамедлительно замолчать, но и тогда, когда говорящий «полностью согласен с тем, что только что было сказано», когда ему это «близко и знакомо», когда он вполне может «прочувствовать ситуацию без лишнего дополнительного описания». Подобное бытовое «иносказание» соотносится с описанием коронной риторики Андрея Платонова, с избыточностью или недосказанностью фраз, понятных часто только в контексте авторской философии. И если текст Платонова выглядит (как минимум стилистически) неправильным, то «заумная» поэзия Даниила Хармса (например, «Кика и кока») едва (и только интуитивно) понятна постороннему взгляду. В таком тексте степень «символичности» практически максимальна — здесь все должно быть ясно, кроме слов.

    Принципиально по-иному словарное значение и значение слов в речи отличается в случае, когда сказанное вообще не несет новой информации, но уже само по себе является действием: «Объявляю вас мужем и женой». Момент, когда сотрудник ЗАГСа только сообщает о своем намерении и когда «вы» уже муж и жена — единовременен. Очень близким образом — написание художественного произведения может быть не самоцельно и достигать некоторых посторонних литературе целей. В книге подробно описана «хамелеонная» стратегия Самуила Маршака и выстроенная им поэтика «умеренного аллегоризма» детской литературы, позволявшая сотрудничать с идеологической властной машиной. Пример неуспешного романного высказывания принадлежит Михаилу Зощенко, чей «аллегорический» самоанализ, личностное (поэтическое) покаяние в произведении «Перед восходом солнца» не было услышано во время всеобщей военной трагедии.

    Наше прочтение книги — не самое очевидное. Это далеко не пересказ содержания работы, достойной куда более внимательного и основательного изучения. Однако данная попытка пересобрать концептуальное наполнение «Политики поэтики» стала лишним подтверждением выбранного автором подхода к исследованию истории русской литературы XX века.

Дмитрий Бреслер