- Валерий Вьюгин. Политика поэтики: очерки из истории советской литературы. — СПб.: Алетейя, 2014. — 400 с.
Жанр рецензии подразумевает некоторую характеристику выбранного текста, пересказа его основного содержания и «взгляд в туманную даль» в заключении. Если же объект критики видится действительно серьезным, актуальным и, главное, оказывается близким для рецензента, обзор принимает форму пространного эссе, выражающего некоторые личные эмоции по горячим следам, сразу после прочтения. В случае «Политики поэтики» применим именно второй подход.
Что нам делать с теорией литературы? — Такой риторической конструкции достаточно, чтобы дать характеристику современным методологическим спорам внутри цеха литературоведов. Одна из наиболее резонансных дискуссий последних лет была вызвана статьей Николая Поселягина (НЛО, № 113): «антропологический поворот», провозглашенный этим автором в достаточно спекулятивной форме, предполагал смещение угла зрения от конкретного рассмотрения художественного текста к включению литературоведческого анализа в общегуманитарный проект поиска следов символической деятельности человека. При этом само описание литературного факта неминуемо приобретает утилитарное значение наряду со многими другими (факультативными) иллюстративными источниками междисциплинарного исследования. Оценка текста как образчика некоторой литературной традиции, созданного по художественным принципам, генезис которых вполне выводим и без участия посторонних факторов, становится, если исходить из заданной логики, необязательной.
Эти выводы, конечно, преувеличены. Однако для нашего кухонного брюзжания черная эсхатологическая интонация — как нельзя кстати. Ушло безвозвратно время литературоцентричности, оставив взамен веру в участие художественной словесности в повседневной жизни, чего теперь недостаточно, чтобы обосновать необходимость появления новой исследовательской книги об истории литературы.
В своей книге анализ литературных источников Валерий Вьюгин предваряет обширным теоретическим введением, в котором не столько рассматриваются принципы отбора сюжетов, историография литературного процесса избранного автором книги периода раннесоветской литературы, сколько совершается попытка легитимизировать исследовательский труд над объектом изучения.
Прекрасный неологизм Шкловского — остранение — призван был когда-то оградить художественный текст от внешней ему социальной интерпретации. Помещенная в художественное пространство деталь обыденного мира кажется «странной», с нарочито преувеличенными качествами, не совсем похожей на действительный аналог. В зависимости от того, какие объективные качества выделяет (выражает) текст, насколько художественный образ далек от характерной бытовой детали и как он соотносится с уже существующими в культуре образами того же явления реальности, мы получаем ту или иную характеристику исследуемого объекта. Верхней границей таких исследований стоит признать описание автономного движения литературы, в процессе которого остраняемые и остраняющие литературные личности, направления, методы и жанры, сменяя друг друга, проходят этапы общеисторической эволюции. Заменяя остранение во многом синонимичным термином — «иносказание», — автор книги тем не менее совершает «перемещение» исследовательской позиции через границу художественности. Использование новой терминологии, кажется, принципиально. Равно как советское государство изобретало неологизмы для адекватного описания изменившейся действительности, так свежий теоретический взгляд должен быть сопряжен с обновлением терминологии, как минимум с корректировкой авторских понятий, одиозных, с налетом метафорики.
Литература, по Вьюгину, не апроприирует реальный факт, но, смешиваясь с внехудожественными высказываниями о факте, говорит о нем «по-другому», превращая собственные методы изображения в отзвук происходящего на общественной сцене, лавируя между двумя крайностями: отображать настоящую реальность во всей полноте (гомеровский эпос) или только символически намечать события, лишенные времени и пространства (библейские притчи). Сведя многообразие стилей и жанровых законов к двум противоположным признакам изображения, исследователь открывает перед собой возможность, рассматривая поэтику, вычитывать только «политические» критерии ее становления.
Здесь также возможна некоторая градация художественных высказываний, которую можно представить как картографию описанной Вьюгиным литературы относительно «политической» шкалы.
«Политика поэтики» фактически не подразумевает рассмотрение качественных категорий текста (дело не в том, «как сделана „Шинель“ Гоголя»), для исследователя важен критерий успешности выбранного писателем художественного изложения. Каким образом можно прочитать текст и как возможный круг прочтения соотносится с ожиданиями современного читателя — только одна сторона (оценочная) литературного успеха и, как кажется, малоинтересная в исследованиях поэтики. В книге Вьюгина нет самоценных подборок критических отзывов или «каталога» прессы того или иного писателя. Однако есть очерк о программном журнале 1930-х годов «Литературная учеба», части проекта «формовки» писательских стратегий письма и читательского ожидания «верных» текстов. Здесь Горький и сотоварищи «учили» выбору темы произведений или, например, трактовке образов героев.
Другая, «поэтическая», категория успешности противопоставляется содержательной наполненности текста, то есть исследователя в данном случае интересует, что вне повествования или вопреки ему художественный текст ухитряется означать, и что, прекрасно усвоив сюжетные перипетии, мы должны начать вычитывать между строк. И там, на территории пробелов и отступов, есть не только необходимое эстетическое наслаждение от чтения, но и отчетливый «политический» (шире, прагматический) «остаток», при описании которого удобно воспользоваться сравнением литературных текстов с обыденным говорением, речевой практикой, которая априори в гораздо большей степени подвержена политическим влияниям.
Часть того, что мы говорим в обыденной речи, приобретает свое истинное значение вопреки словарю и является только знаком, «намеком» на полное развернутое высказывание. Так, фраза «Не говори» может быть употреблена не только в случае, если собеседник должен незамедлительно замолчать, но и тогда, когда говорящий «полностью согласен с тем, что только что было сказано», когда ему это «близко и знакомо», когда он вполне может «прочувствовать ситуацию без лишнего дополнительного описания». Подобное бытовое «иносказание» соотносится с описанием коронной риторики Андрея Платонова, с избыточностью или недосказанностью фраз, понятных часто только в контексте авторской философии. И если текст Платонова выглядит (как минимум стилистически) неправильным, то «заумная» поэзия Даниила Хармса (например, «Кика и кока») едва (и только интуитивно) понятна постороннему взгляду. В таком тексте степень «символичности» практически максимальна — здесь все должно быть ясно, кроме слов.
Принципиально по-иному словарное значение и значение слов в речи отличается в случае, когда сказанное вообще не несет новой информации, но уже само по себе является действием: «Объявляю вас мужем и женой». Момент, когда сотрудник ЗАГСа только сообщает о своем намерении и когда «вы» уже муж и жена — единовременен. Очень близким образом — написание художественного произведения может быть не самоцельно и достигать некоторых посторонних литературе целей. В книге подробно описана «хамелеонная» стратегия Самуила Маршака и выстроенная им поэтика «умеренного аллегоризма» детской литературы, позволявшая сотрудничать с идеологической властной машиной. Пример неуспешного романного высказывания принадлежит Михаилу Зощенко, чей «аллегорический» самоанализ, личностное (поэтическое) покаяние в произведении «Перед восходом солнца» не было услышано во время всеобщей военной трагедии.
Наше прочтение книги — не самое очевидное. Это далеко не пересказ содержания работы, достойной куда более внимательного и основательного изучения. Однако данная попытка пересобрать концептуальное наполнение «Политики поэтики» стала лишним подтверждением выбранного автором подхода к исследованию истории русской литературы XX века.