Вадим Басс. Петербургская неоклассическая архитектура 1900-1910-х годов в зеркале конкурсов: слово и форма

  • Вадим Басс «Петербургская неоклассическая архитектура 1900—1910-х годов в зеркале конкурсов: слово и форма». СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2010. — 487 с.

Когда смотришь на старые, двадцати-тридцати летней давности фотографии Питера (тогдашнего Ленинграда) поражают две вещи: полупустые улицы (машин почти нет даже в час пик) и полное отсутствие новодела. Таким мы помним этот город и таким его уже не увидят те, кто придут сюда после нас. Расстраивает другое: у наших детей, вероятно, будут наворачиваться слезы на глаза в тот момент, когда новые инвесторы будут сносить дома, на которые мы сейчас смотреть не можем без отвращения и которые возникли на месте прежних, наших любимых. Жаль, конечно, но таковы законы памяти: человек получает городское пространство сложившимся до своего появления и воспринимает все окружающее как некую неустранимую данность — ведь именно здесь происходит первое осознание мира и начинается отсчет человеческой жизни. И все дело в том, что искусственную, продуманную и сконструированную городскую среду мы воспринимаем как среду естественную, где все существует изначально раз и навсегда.

Такие способы восприятия маскируют одну простую, но довольно неприятную вещь: все, с чем мы сталкиваемся каждый день, эти улицы и площади, имеют по большому счету случайный и необязательный характер. Cтоль привычный ландшафт может преобразиться в одночасье, ведь любую постройку, любой архитектурный ансамбль следует рассматривать не как действие природных сил, а как результат сговора разных людей и институций — заказчиков, подрядчиков, архитекторов, Академии художеств, разных комиссий и т.д. и т.п. Финал этого может быть достаточно плачевным, потому что «прекрасное», «уместное», «целесообразное», что уж тут греха таить, понимается участниками процесса совершенно по-разному и далеко от представлений «непрофессионалов».

Обо всем этом заставляет задуматься монография известного искусствоведа Вадима Басса «Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма». Сюжет вроде бы достаточно локальный. Но так кажется только на первый взгляд: основным предметом книги является природа того, что мы называем «классикой». И вроде ведь все знают, что классика — нечто объективно прекрасное, общепризнанное, может быть даже что-то скучное, имеющее свою вечную и неизменную цену. На самом деле все не так просто и весь фокус состоит в том, что это понятие, которым мы готовы оперировать в разговорах и своих оценочных суждениях («Ну, чего ты хочешь, это же классика!!!»), достаточно сложно определить. Здесь начинается область невнятных допущений, где подчас каждый сам себе голова.

Вопрос о классике можно было бы тихо спустить на тормозах, но дело в том, что в некоторых случаях апелляция к ней жизненно необходима. Например, в архитектуре — творчестве, как известно, коллективном, где любая постройка должна удовлетворить по крайней мере три стороны: корпорацию архитекторов, заказчика и нас с вами, простых граждан. У каждой стороны свои резоны: архитекторы отстаивают свое право на экспертную оценку, застройщик хочет уменьшить расходы, а все остальные — получить эстетическое удовольствие от конечного продукта. Все эти силы (первые две — непосредственно, третья — опосредованно) взаимодействуют друг с другом во время конкурсов проектов, где в ситуации обсуждения должно решиться насколько правомерны/неправомерны конкретные архитектурные решения. И в этом случае недостаточно просто сказать: «отлично!», «в лучших традициях!», «вычурно!», «аляповато!», «безвкусица!» и т.д. Корпорация должна обосновать свою позицию, а это невозможно сделать без существования универсальных принципов, с точки зрения которых можно высказаться за или против. Именно так, через обращение к неким нормам и ценностям, открывается возможность выстраивания аргумента, что в конечном счете позволит убедить заказчика (с его главным аргументом — деньгами) в достоинствах конкретного проекта и нас с вами в том, что перед нами архитектурный шедевр.

От того, кто кого одолеет во время этих ристалищ, и будет зависеть конечный продукт. И если живешь в Санкт-Петербурге, то особенно интересно читать как проходили конкурсы сто лет назад, и понимать, о каких именно зданиях идет речь. А если Питера под рукой нет — можно посмотреть иллюстрации в конце книги. Это познавательная сторона дела. Важная, но не единственная. Как мне представляется, главная заслуга книги В. Басса состоит в том, что она открывает связь между вещами, казалось бы не имеющими между собой ничего общего, — между словом и формой, риторикой и архитектурой. И пусть монография, в конечном счете, посвящена лишь одному эпизоду архитектурной истории, она позволяет по-другому посмотреть на то, что происходит с городом сейчас, и осознать, что аргумент (наш с вами) может при определенных условиях сыграть свою роль в том, что мы будет видеть перед глазами. Однако здесь я забегаю вперед — это материал для новой книги, в актуальности которой уже никто не сомневается. Книги о современной архитектуре, которая должна объяснить и механизм принятия решений и те принципы, которыми руководствуются современные «градостроители» (кавычки здесь кажутся вполне уместными, если учесть что понятие «архитектурная ошибка» все больше и больше входит в нашу жизнь). Но первый шаг уже сделан, ведь начинать-то в любом случае нужно с начала: с классики. Ну, или хотя бы с «неоклассики».

О книге Вадима Басса «Петербургская неоклассическая архитектура 1900-1910-х годов в зеркале конкурсов: слово и форма»

Читать отрывок из книги

Купить книгу в интернет-магазине издательства

Дмитрий Калугин

«Как говорят утки?» Мотивация выбора языка и переключения кодов при франко-русском общении в Петербурге

Статья Натальи Бичуриной из сборника

При общении людей, для которых родными являются разные языки, очевидным образом встает вопрос выбора языка общения. Как правило, в рамках анализа межкультурной коммуникации рассматриваются ситуации, когда лишь один из собеседников владеет языком другого и, соответственно, он может столкнуться с рядом проблем, связанных с использованием неродного языка. В центре внимания данного исследования, напротив, ситуации, где все собеседники свободно говорят на языке друг друга: речь идет об общении русских и французских сотрудников французских организаций в Петербурге. Делается попытка выявить механизм и мотивацию использования языков и переключения кодов в процессе речевого взаимодействия высококомпетентных билингвов с разными первыми языками. Основным методом исследования был метод включенного наблюдения (2006–2010 гг.) в ситуациях разной степени формальности: общение во французской организации по рабочим вопросам на рабочем месте; общение на отвлеченные темы на рабочем месте; нерабочие встречи на высоком уровне; неформальные встречи с французскими и русскими участниками. Материалы наблюдений дополнялись интервью в виде неформальных бесед на тему языковых предпочтений.

Однажды в конце августа коллега-француз пригласил меня пообедать. Из-за большого количества работы я отказалась, на что он заметил, что, возможно, это к лучшему — он пообедает с семьей: «Нужно проводить больше времени дома, я же не хочу остаться, как это? Сапожник без сапог». Я удивилась: у него русская жена и две дочки, одной из которых на тот момент было три года, другой пять лет, обе родились и всегда жили в Петербурге, однако ходили во французскую школу, дома смотрели французские мультфильмы, играли во французские настольные игры, читали французские сказки (показательно, что пятилетняя девочка, хотя и умела строить грамматически корректные высказывания на русском языке, используя довольно широкий запас лексики, не знала ни одного русского детского стихотворения). Я указала коллеге на то, что его дети прекрасно говорят по-французски. В ответ он рассказал мне о произошедшем накануне конфликте. Он спросил у своей трехлетней дочки (далее цитаты в его пересказе): «Que font les canards?» («Как говорят утки?») Она ответила: «Кря-кря». Он возразил: «Mais non! Les canards font coin-coin!» («Да нет же! Утки говорят куанкуан»). «Кря-кря!» — возразила в ответ девочка. Казалось бы, какая разница? Зачем так расстраиваться из-за того, крякают утки или «куанкают» — ведь на самом деле они не делают ни того, ни другого! В выборе языка для девочки сыграло роль то, что русская мать, преподавательница петербургского вуза, весь август провела с детьми на даче, а француз-отец мог видеться с ними только на выходных. Позже, в процессе языковой социализации, наблюдая за поведением взрослых, девочка наверняка поймет, в каких ситуациях утки говорят кря-кря, в каких coin-coin, и зачем иногда, начиная с coin-coin, они вдруг переходят на кряканье или наоборот.

На эти же вопросы мы постараемся ответить на примерах франко-русского общения сотрудников французских организаций в Петербурге (разумеется, общение в семье будет отличаться от общения на рабочем месте или в кругу друзей, однако некоторые механизмы будут общими): когда и французы, и русские свободно говорят на двух языках, чем определяется выбор французского или русского языка общения, как и зачем происходит смена языков в процессе разговора?

Вначале мы рассмотрим правила выбора языка общения, а затем обратимся к ситуациям переключения кодов.

Выбор языка общения

Рассмотрим простой пример общения во французской организации:

[1]
Француз: Bonjour.
Русская 1: Bonjour.
Русская 2: Доброе утро.
Француз: Доброе утро. [пауза] Vous avez des yeux fatigués ce matin
[У Вас усталые глаза сегодня утром].

Из этого мимолетного обмена репликами, а именно из того, что реплики 1–2 произнесены по-французски, а 3—4 (до паузы) по-русски, можно сделать ряд выводов о социальной структуре и месте в ней участников разговора. Француз здоровается по-французски по двум причинам: во-первых, фактор институционального контекста (общение во французской организации) практически всегда оказывается важнее того, что разговор происходит в России; во-вторых, важную роль играет статус говорящих. Француз занимает высокое положение в рабочей иерархии, русская 1 — более низкое. В связи с этим именно она подстраивается под него, а не наоборот (см. работу [Giles, Powesland 1997] о теории аккомодации). В данном случае фактор статуса говорящих коррелирует с институциональностью контекста, однако это не всегда так (обратный случай — французские стажеры, находящиеся в подчинении у русских руководителей секций: тогда важнейшим оказывается институциональный контекст). Вторая русская «может себе позволить» поздороваться по-русски: очевидно, что она чувствует себя гораздо более уверенно, чем первая — либо она дольше работает в организации, либо занимает в служебной иерархии более высокую позицию (в действительности и то, и другое).

Отметим, что асимметричное общение на русском редко бывает долгим — в данном примере француз, ответив из необходимости соблюсти парность реплик по-русски, после паузы переходит на французский язык. Часто те, кто «позволяет себе» говорить по-русски, произносят лишь несколько слов, однако этого оказывается достаточно для поддержания символического баланса между языками (в первую очередь баланса между утверждением своей русской идентичности и проявлением уважения к идентичности партнера по коммуникации). Количество и длина реплик на русском языке и у русских, и у французов зависят от речевого жанра: в непринужденной беседе не по работе может быть много длинных вставок на русском языке, тогда как в наиболее регламентированном жанре — докладе на служебном собрании — их количество минимально, и по длине все ограничивается репликами вроде да, хорошо. Переход на русский язык подобен переходу на «ты» — и по смыслу (сближающая стратегия), и по необходимым психологическим затратам: не случайно начало общения на «ты» и общения на русском языке часто совпадают; тем не менее, немного говорить по-русски можно и с теми, с кем непозволительно общаться на «ты».

Что касается парности реплик 1–2 и 3—4, заметим, что, как показывают наблюдения за общением в организации, принцип парности является важнейшим структурным принципом общения на двух языках, причем в данном случае под парностью мы понимаем не просто следование приветствия за приветствием, ответа за вопросом, как это понимается обычно [см.: Schegloff 1991; Schegloff, Sacks 2000], а ответ на том же языке. Разумеется, принцип парности может нарушаться, но такое нарушение всегда маркировано.

Приведем еще один пример:

[2]
Француз: N. [имя]
Русская 1: Oui?
Француз: Je ne sais pas, si je vous ai déjà demandé <…> [Я не знаю, спрашивал ли я Вас уже…]
Русская 1: [разговор на французском языке о работе]
Русский 2: Вы будете шоколад?
Француз: Нет. Шоколад утром! И потом, сегодня не воскресенье!
Русский 2: А что, можно только по воскресеньям?
Француз: Ну да. Тем более сейчас пост.
Русская 1: А в пост нельзя есть шоколад?

В беседе четыре участника. Изначально происходит два разговора: француза с первой русской и двух русских (русский 2 и еще одна русская сотрудница), — один из которых на французском, другой на русском языке. Затем они сливаются в один (реплика 5). Почему француз обращается к русской 1 по-французски, когда он прекрасно говорит по-русски? Почему она отвечает ему по-французски? Почему второй русский обращается к этому же французу по-русски? Почему француз с ним говорит по-русски, и наконец, почему в конце этого отрезка разговора первая русская спрашивает француза по-русски, хотя до этого говорила с ним по-французски? Ответы на эти вопросы позволят нам увидеть дополнительные смыслы, которые присутствуют в разговоре, кроме обсуждения рабочих вопросов и уместности шоколада утром в рабочий день.

Выбор французского языка первыми двумя говорящими вызван сразу несколькими факторами. К уже упомянутым факторам институционального контекста и статусных отношений между участниками добавляется фактор темы разговора (на рабочие темы разговор почти всегда ведется по-французски). Фактор темы соотносится с тем, выступает ли француз в роли начальника или в роли хорошего знакомого (см. различие публичный персонаж / частный персонаж в работе [Goffman 1967]). Почему же второй русский сотрудник обращается к французу по-русски? С одной стороны, тема общения в этом случае не рабочая: некоторые другие сотрудники уже поэтому могли бы выбрать русский язык. Однако положение русского 2 значительно ниже положения первой сотрудницы. Решающим фактором в случае этого сотрудника является отношение к французскому языку: «У меня французский язык вызывает отторжение», — однажды признался он (по роду деятельности ему не обязательно хорошо владеть французским языком, хотя, разумеется, шоколад он мог бы предложить и по-французски). Француз отвечает по-русски для соблюдения парности реплик. Значимость этого принципа подтверждается в последней реплике русской 1: на фразу француза, произнесенную по-русски (в контексте трех предыдущих русскоязычных реплик), она реагирует по-русски, хотя для нее это отнюдь не типичный языковой выбор.

Нетипичный для говорящего языковой выбор, если он не вызван структурой дискурса, часто свидетельствует об иронии. Например, французский начальник протягивает бумагу русской подчиненной и, подождав, пока она с ней ознакомится, спрашивает:

[3]
Француз: Ясно?
Русская: Ясно.

Очевидно, что выбор русского языка в данной ситуации маркирован.

Важно отметить, что ситуации языкового выбора и переключения кодов различаются по степени осознанности. Рассмотрим пример: во франко-русской группе, где одна русская не владеет французским языком, француженка-начальник произносит речь по-французски. После паузы она продолжает по-русски: А еще вы знаете — oh pardon j’ai parlé français! (О, извините, я говорила по-французски!) Выбор французского языка изначально был неосознанным («по привычке»), а затем, в приведенной фразе, вызван высокой степенью спонтанности высказывания: сознательно выбрав русский язык и внезапно осознав, что до этого говорила по-французски, говорящая извиняется по-французски.

Так в устном общении в организации обнаруживается регулярная зависимость языкового выбора от статусных отношений между участниками коммуникации: выбор языка, родного для собеседника, характерен для сотрудников, занимающих более низкое положение в служебной иерархии. В то же время, в некоторых случаях более сильным фактором языкового выбора оказывается отношение к языку — как в узком понимании (какой-то язык «приятен», какой-то «вызывает отторжение»), так и в широком (выбор языка является способом утвердить свою культурно-национальную идентичность или проявить уважение к идентичности собеседника). Кроме таких в определенной степени устойчивых переменных, формирующих типичные языковые предпочтения, как положение в служебной иерархии, с одной стороны, и отношение к языку, с другой, выделяется ряд ситуативных факторов. К ним относятся жанр дискурса (непринужденная спонтанная беседа / служебное собрание), тема (рабочая / личная) и, в значительно меньшей степени, место разговора (в кабинете на рабочем месте / в коридоре, холле / вне организации). Эти факторы влияют на степень формальности речевого взаимодействия, а при формальном общении безусловное предпочтение отдается французскому языку: определяющую роль играет институциональность контекста. Различие формального и неформального общения коррелирует с различием ролевого и личностного типов коммуникации. Представление об этих нормах (осознанное в большей или меньшей степени) разделяется всеми членами данной группы, которую можно определить как так называемую community of practice — общность, объединенную на основании совместной деятельности [Eckert 2006].

Процесс речевого взаимодействия двуязычных говорящих организован рядом структурных правил. Регулярность соблюдения принципа парности реплик такова, что этот структурный фактор организации самого дискурса зачастую оказывается более сильным, нежели все вышеперечисленные.

Переключение кодов

Наличие в репертуаре говорящих двух кодов способствует организации общения. Переключение кодов используется для маркировки этапов организации речевого взаимодействия. Так, русские фразы вроде хорошо; ну ладно; ладно; всё, спасибо; ладно, давай являются типичными маркерами завершения разговора, ведущегося по-французски. Причем этот механизм используется всеми членами данной группы, как русскими, так и французами. Пример формального общения:

[4]
Француз: Je vous envoie le contrat; vous mettez la date — du 1 avril jusqu’au 31 août et l’imprimez sur le papier à entête. Хорошо? [Я отправляю Вам контракт, Вы ставите дату — с 1 апреля до 31 августа, и печатаете на официальном бланке. Хорошо?]
Русская: Хорошо.

Здесь именно французский говорящий (притом начальник) произносит «Хорошо?» — сигнализируя начало завершения разговора.

В симметричных неформальных отношениях переключение кодов часто происходит при введении новой темы разговора:

[5]
Француз: Как здесь? Наверно, ужасно, но ты не скажешь?
Русская: Почему ужасно? Очень хорошо. Замечательно. [пауза]
Француз: Et ta thèse? [А твоя диссертация?]

Интересно, что в неформальном разговоре между двумя французами также используются русские слова вроде вот в конце темы, пока или пока-пока в конце разговора.

Правило «новая тема на новом языке» типична для франко-русского общения при симметричных отношениях, хотя это правило действует не всегда. Встречается и переключение кодов в ходе разговора на одну и ту же тему. Наиболее существенным является не момент, а сам факт использования обоих языков. Здесь действует мотивация поддержания символического языкового баланса: видимо, переключение кодов происходит во избежание ощущения перевеса в сторону одного языка. Определенную роль играет и прагматическое удобство: речь идет о вполне типичном для билингвов различии компетенции в языках (отдельные пласты лексики известны только на одном языке; что-то проще сказать на одном языке, а не на другом). Тем не менее, роль прагматического удобства не существенна ввиду того, что большинство сотрудников свободно говорят на обоих языках.

Наконец, встречается переключение кодов для выражения экспрессии: например, произнесение по-русски вообще уже, кошмар! в конце франкоязычной фразы француженки.

Таким образом, во франко-русском общении выявляются различные функции языкового выбора и переключения кодов: дискурсивные (существует ряд строгих структурных правил, организующих процесс речевого взаимодействия двуязычных говорящих — регулярное соблюдение принципа парности реплик, переключение кодов для маркировки завершения определенной темы или разговора); символические (утверждение себя как сотрудника французской организации, утверждение своей (национальной) идентичности / проявление уважения к идентичности собеседника, утверждение аффективных языковых предпочтений); экспрессивные; гораздо реже — прагматические (выбор наиболее удобного языка).

В рассмотренной ситуации, когда все свободно говорят на двух языках, языковой выбор, как правило, не случаен, а передает определенные социальные смыслы. При этом важно отметить, что эти смыслы не являются культурно специфичными: речь идет именно о единой речевой культуре, культуре данной community of practice, где участники общения одинаково используют языки (иначе говоря, играют в одни и те же языковые игры в понимании Л. Витгенштейна [Витгенштейн 1985], будь их первый язык русский или французский. Наличие в их репертуаре двух кодов, французского и русского, не только не затрудняет коммуникацию, но и привносит в нее дополнительные смыслы.

Возвращаясь к примеру с утками, заметим, что дети не всегда умеют вычленять из разговора социальные смыслы — они замечают лишь одинаковое значение высказываний на разных языках; взрослые же умеют это делать и успешно этим пользуются. Потому для взрослых вопрос о том, говорят ли утки кря-кря или coin-coin, имеет принципиальное значение.


Библиография

Витгенштейн Л. Философские исследования // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1985. Вып. 16. С. 79–128.

Eckert P. Communities of Practice // Encyclopedia of Language and Linguistics / K. Brown (ed.). Amsterdam, 2006. P. 683–685.

Giles H., Powesland P. Accommodation Theory // Sociolinguistics: A Reader / N. Coupland and A. Jaworsky (eds.). London, 1997. P. 232–239. [reprinted from: Giles H., Powesland P. A Social Psychological Model of Speech Diversity // Giles H., Powesland P.F. Speech Style and Social Evaluation. N.Y., 1975. P. 154–170]

О книге «Nomen est omen»

Дмитрий Копелев. На службе Империи. Немцы и Российский флот в первой половине XIX века

Отрывок из книги

Проситель

Одно из приоритетных направлений в переписке Крузенштерна — протежирование своих детей и своих многочисленных родственников. Так, в 1836 г. адмирал был крайне озабочен устройством на службу своего младшего сына. После окончания Царскосельского лицея тот попал в Департамент иностранных дел, где служил чиновником 10-го класса. Семья же рассчитывала определить его в лейб-гвардии Драгунский полк, для чего требовалась санкция Николая I. В письме к военному министру графу А.И. Чернышеву Крузенштерн, ходатайствуя за сына, счел нужным сослаться на известные ему прецеденты: «Я не смел бы испрашивать себе сей милости, если бы не имел в виду пример над бывшим сотоварищем моему сыну по Лицею, Бреверном, которому таковая милость оказана приятием прапорщиком лейб-гвардии в Волынский полк». В ноябре того же года дело благополучно завершилось. В письме к светлейшему князю А.С. Меншикову, датированном 13 января 1843 г., Крузенштерн просит «простить мою смелость с тою снисходительностию, которая нераз лучна с истинным гением. Высокое покровительство, коего Ваша светлость удостаиваете одного из сыновей моих, имеющаго неоцененное щастие состоять уже двенадцатый год при Вас, Светлейший князь, возродило во мне желание открыть и младшему сыну моему, служащему в Лейб Гвардии Драгунском полку поручиком, столь же лестное поприще, прося Вашей светлости о назначении его адъютантом при высокой особе вашей…». Когда старший сын адмирала Николай был произведен флигель-адъютантом (07.07.1831), Крузенштерн поблагодарил светлейшего князя, усмотрев в данной ему милости «особенное для меня щастие».

В делах своих близких адмирал проявлял неуемную энергию и вел, занимаясь их устройством на службу, переписку со многими корреспондентами. Один из них — уже упоминаемый нами граф Н.П. Румянцев*. Оплачивая обучение сына Крузенштерна в Царскосельском лицее, он предпринимал все возможные усилия, чтобы продвинуть карьеру и других сыновей адмирала, в особенности своего крестника, старшего сына адмирала. Так, например, в письме от 29 апреля 1819 г. он обнадеживал Крузенштерна, обещая ему содействие руководителя Инженерного корпуса графа Бетанкура, которому подтвердит, что «сильное в нем участие беру и поручу его особому его покровительству». Устраивая дела племянника Крузенштерна, Отто Фридриха Игнациуса**, сына его двоюродной сестры, Румянцев познакомил молодого человека с главным директором Академии художеств и способствовал его успехам. Еще ранее, в 1807 г., Румянцев позаботился об устройстве старшего брата Крузенштерна, взяв его «под свое начало» и направив ревизором в Ревель, а затем контролером на Виндавскую таможню. И в дальнейшем, до самой своей смер ти, граф не оставлял покровительством своего «друга» Крузенштерна, который, в свою очередь, выступал научным консультантом в его ученых розысканиях

Другой корреспондент — доверенное лицо Николая I генерал-адъютант Петр Андреевич Клейнмихель. И он, и Крузенштерн неоднократно обращались друг к другу с похожими просьбами. В апреле 1827 г. Клейнмихель ходатайствовал перед адмиралом об устройстве и взятии под «всемилостивое покровительство» Егора Деденева из Пскова. В мае 1833 г. он заверял Крузенштерна в доброжелательном отношении к его просьбе за «родственника», прапорщика Гиппиуса, которого хотели перевести из Ямбургского уланского полка в 39-й Егерский. «Поставляя для себя приятнейшим долгом сделать вам угодное, — писал он Крузенштерну, — я буду иметь в виду Гиппиуса, для перевода в означенный полк при первом открытии вакансии». Безусловный интерес представляет в данной связи серия писем к Клейнмихелю за 1835 г., в которых Крузенштерн просит за сыновей покойного купца 1-й гильдии Краузе Максимилиана и Отто. Из-за происхождения их нельзя было устроить вольноопределяющимися, но Крузенштерн, тем не менее, предпринимал для этого все мыслимые усилия. В мае 1835 г. он написал Клейнмихелю о готовности командира Севастопольского уланского полка, «командир коего, родной мой племянник», принять их. В ноябре того же года Крузенштерн, крайне обеспокоенный ходом дела, «раскрывает карты»: «Не предвидя таких затруднений в определении в военную службу детей купцов, я был причиною, что они были приняты в службу из чужих краев. Если они не будут приняты в службу, то дядя их, принявший на себя попечение о воспитании сих сирот, совершенно не знает, куда их девать, ибо они не хотят возвратиться в Германию». Адмирал готов был сам приехать к Клейнмихелю, переговорить по столь важному для него делу, и умолял: «Не откажите мне в сей просьбе…»

Любезный администратор

Как директору Морского кадетского корпуса, Крузенштерну неплохо были известны «обходные пути», позволявшие избежать или обойти административные «препоны». Тем более когда речь шла о тех, кто был связан с адмиралом профессиональными интересами и занимал высокое положение в военно-морских кругах. Среди просителей можно обнаружить немало влиятельных и известных лиц. «Вы мне обещали племянника моего, кадета Александра Губерти, слабаго по фрунтовой части, но хорошаго по наукам произвесть в гардемарины, — напоминал директору Корпуса генерал-адъютант, вице-адмирал П.А. Колзаков в письме от 16 января 1837 г., — и вы мне сказали, что когда его отец приедит — вам дать знать. Вчерашняго числа он ко мне приехал. Зделайте мне одолженье, произведите его сего дня и прикажите ему якоря нашить. Я ручаюсь за него, что он и фрунтовой будет хорошей, у него и наружность, если мы его вымуштруем. Отцу будет очень больно, ежели он его увидит не гардемарином, так как он сего дня его увидит…» «Родной племянник мой, гардемарин Павел Ко робка, пишет мне, что он экзаменуется в мичманы, я прошу Вашего превосходительства принять его как сироту», — увещевал Крузенштерна отставной вице-адмирал М.П. Коробка. В августе 1835 г., ходатайствуя за своего внука, президент Российской академии адмирал Александр Семенович Шишков не без намека просил «удостоить его вашим милостивым вниманием, которое я приму за приятный знак обязательного расположения ко мне (выделено автором письма. — Д. К. )». Он не ошибся, возлагая надежды на адмирала. «Хотя сын отставного корнета Шишкова, Александр, по произхождению своему не имеет права на определение в Морской кадетский корпус, —писал в ответном послании Крузенштерн, — но был принят мною в оный в числе пенсионеров по числу уважения, что он есть внук вашего высокопревосходительства». Через два года «экстренным кандидатом» был определен в Корпус и второй внук Шишкова Владимир. Среди корреспондентов адмирала мы находим и другого бывшего министра — уже упоминав шегося Н.С. Мордвинова. В письме от 9 октября 1827 г. он благодарил своего бывшего подчиненного за «внимание к ходатайству о недоросле Лихареве». Спустя три года Мордвинов выступил просителем за «старого сослуживца моего… вице-адмирала Языкова», внуки которого состояли кандидатами в Морской корпус. «Всегдашняя искреннейшая дружба моя с дедом их налагает на меня священнейшую обязанность быть за них ходатаем», — писал он Крузенштерну и просил поместить обоих в Корпус.

О том, до какой степени от воли директора Корпуса зависела будущая судьба того или иного кадета, свидетельствует «слезная» мольба еще одной корреспондентки Крузенштерна — Анастасии Михаловской, урожденной княжны Долгоруковой (декабрь 1832 г.). «Умоляю Вас на коленях со слезами именем самаго господа Бога, — начинала она свое послание, — не выгоняйте нашего сына Александра из Корпуса, довершите ваши благодеяния, благодетельнейший начальник и отец, я лежу больна, и нет сил приехать и упасть к ногам вашим, не погубите сию заблудшую овцу… сие новое благодеяние оживит меня и воскрешит беднаго моего мужа, которой чрезвычайно… растроен, не много надо по его летам и его слабому здоровью, я право не так много прошу для сына, как для отца».

Разумеется, далеко не все решения могли зависеть от воли «любезного администратора». Когда в дело вмешивались высшие инстанции, адмиралу оставалось лишь подчиниться. В январе 1836 г. из Инспекторского департамента за подписью вице-директора капитана 1-го ранга М.Н. Лермантова пришел запрос в отношении «возможной скорости, которым по списку кандидатов… состоит недоросль Шварц и скоро ли может поступить он в комплект». Относительно скорейшего решения дела проявлял озабоченность канцлер российских орденов, действительный тайный советник князь А.Н. Голицын. В ответе Крузенштерна (16.01.1836) сообщалось, что состоит он 200-м и поступить сможет не ранее чем через три года. Однако уже через десять дней в рапорте, направленном в Инспекторский департамент, Крузенштерн доносил: «Во исполнение высочайшей воли, объявленной мне, кандидат Михаил Шварц зачислен экстренным кандидатом сего корпуса».

Старый заслуженный адмирал

Каждый год летом Крузенштерн отьезжал в свое родовое имение Асс, в Эстляндии, в отпуск, сдавая дела подчиненным. Сроки отпуска могли сдвигаться, но неизменно это были летние месяцы, о чем регулярно сообщают записи в делах Морского корпуса. Многогранная деятельность адмирала, длительные плавания, научные «штудии» серьезно подорвали его здоровье. Еще в молодом возрасте он постоянно жаловался на недомогание, ездил лечиться за границу, находился под наблюдением врачей. Неудивительны в данной связи прошения, которые Крузенштерн постоянно писал начальнику Главного Морского штаба светлейшему князю А.С. Меншикову. Так, 22 апреля 1830 г. он писал: «Чувствуя с давнего времяни расстройство в здоровье своем, более и более усиливающееся, по совету пользующего меня лейб-медика г. Гарде, я считаю для себя необходимым перемену воздуха и употребление морских ванн. Хоть не без искренняго сожаления думаю об отлучке, и на самое короткое время, от должности мною занимаемой; но, с другой стороны, не могу не уважить и советов, данных мне относительно здоровья…» Письма, направляемые светлейшему князю, приобретали все более драматическую тональность; к 1840 г. дело явно шло к увольнению с поста директора Корпуса. Тогда Крузенштерн просил отпуск уже на пять месяцев, он жаловался на «боли в лице, усиливающиеся при малейшей простуде, которой я часто подвергаюсь». Когда же увольнение состоялось, Крузенштерн обратился к Меншикову с просьбой ходатайствовать о прибавлении ему квартирных денег. Он жаловался, что «бывшему директору Морского кадетского корпуса адмиралу Карцову при оставлении им службы при Корпусе, было всемилостивейше повелено производить на наем квартиры по 5000 р. в год в замен, как сказано в повелении, квартиры, которую он занимал в корпусе». Крузенштерн обращал внимание на то, что «Карцов был одинокий человек, а я имею большое семейство, и по этому, равно как и по званию моему, должен поддерживать в наем квартиры гораздо более получаемых по положению квартирных денег».

Многогранная, богатая психологическими нюансами фигура адмирала, естественно, не исчерпывалась предложенной нами палитрой «типажей», которые, однако, дают представление о том, сколь многообразной была его деятельность в качестве администратора. «Добросердечный, приветливый директор», аккуратный, вежливый, дисциплинированный, перед которым стушевывались все воспитатели, он остался в памяти многих выпускников Корпуса как терпимый и покладистый начальник, никогда не говоривший никому «ты» и способный посочувствовать «радостям и горестям» кадетов. «Поддерживая локоть своей правой руки левой говорил: „Ну-с — миленький-с“ — и, утешая, соболезновал об оценках». Когда же случалось, что кадета оставляли на второй год, и он, разобидевшись, выходил, громко хлопнув дверью, «старик-директор» спокойно изрекал: «Огорчен-с». Впрочем, требовательность самолюбивого и амбициозного моряка-интеллектуала остзейского происхождения, не всегда способного удержаться от язвительных замечаний***, порождала среди кадетов и противоположные оценки. С точки зрения воспитанников, Крузенштерн подчас представал в несколько ином облике и заслужил отнюдь не лестные характеристики. Как педагог и руководитель Корпуса, «самолюбивый Крузенштерн» (так назвал его в личном письме многим обязанный ему барон Ф.П. Врангель) представлялся подчиненным мальчишкам совсем другим человеком. «Весь корпус возненавидел его. Ему было прозвище — слепой колбасник, трюмная крыса и прочее, ему показывали фиги, строили гримасы», — писал Э. Стогов, заставший Корпус во времена, когда Крузенштерн начал руководить им. Кадеты воспринимали адмирала, возможно, не без подачи со стороны, как «бесхарактернейшего» «немца, умеющего ловко написать проект, но не исполнить» его. В затронутой связи интересен рассказ Литке о подготовке юбилея пятидесятилетней службы адмирала, которая встретила неожиданное противодействие некоторых адмиралов. «Такая оппозиция, — пояснял Литке, — совсем не была неожиданна для тех, кто следил за делами в последние годы. Флот вообще был уже несколько лет недоволен тем, чем снабжал его корпус. Выпускаемые офицеры не уносили с собой ни чувств признательности к директору, ни приятных воспоминаний о корпусном времени. Сверх того, Крузенштерн совершенно изолировал себя от всех уже давно. Ни с кем из флотских: ни со старыми, ни с малыми, — не имел он никаких связей: ни хлебосольных, ни просто приятельских».

Что же получается? За фигурой отдельно взятого руководителя просматривается своего рода типичный случай — поведенческая стратегия управленца, военного человека, государственного служащего, всей жизнью и делами связанного с системой управления, внутри которой он действует как руководитель института, являвшего собой социальный слепок флотского мира как такового. Ранее, анализируя деятельность директора Морского корпуса адмирала И.Ф. фон Крузенштерна, мы подчеркивали влияние механизмов патроната «с немецким лицом» на развитие Российского флота. При этом мы столкнулись с достаточно широким, а в ряде случаев и с избирательным толкованием понятия «дворянство» в контексте российской истории XIX в. Это тем более было знаменательно при рассмотрении названной проблемы в контексте кадровой политики Морского ведомства, направленной на укрепление профессионально-сословных устоев морской офицерской службы. Широкое привлечение представителей немецкого дворянства, не только «коренного», но и «природного», являлось важнейшим рычагом формирования немецких группировок на флоте и делало военно-морскую службу привлекательной для низших слоев дворянства. Однако действующих лиц не следует воспринимать в качестве простых статистов. Их роль не сводилась к слепому выполнению социальных предначертаний, а выступала составной частью сложных и противоречивых процессов, происходивших в российском обществе в первой половине XIX в. .


* Граф Н.П. Румянцев (03.04.1754–03.01.1826), сын фельдмаршала графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского и графини Екатерины Михайловны, урожденной княжны Голицыной, дочери фельдмаршала М.М. Голицына. Был одним из виднейших государственных деятелей России в начале XIX в. и занимал посты министра ком мерции (1802–1811), директора водяных коммуникаций и комиссии об устроении в России дорог (1801–1809), министра иностранных дел (с 1808 г.), а в 1810—1812 гг. был председателем Государственного совета. В 1814 году вышел в отставку и занимался активной деятельностью по развитию отечественной истории и спасению погибающих памятников письменности. Граф собрал большую библиотеку и обширные коллекции рукописей, этнографических и нумизматических материалов, которые легли в основу Румянцевского музея. Книжные собрания этого музея послужили в 1925 г. базой для создания Государственной библиотеки им. В.И. Ленина. Меценат и покровитель мореплавания, Румянцев оказал немалую поддержку Крузенштерну при организации первого русского кругосветного плавания и в дальнейшем финансировал морские экспедиции (на его средства, например, в 1815 г. был снаряжен в плавание на поиски северного морского прохода между Азией и Америкой корабль «Рюрик»). На протяжении четверти века между Крузенштерном и Румянцевым велась оживленная переписка, которая хранится в Государственном историческом архиве Эстонии. Скончался в Санкт-Петербурге в своем особняке на Английской набережной (в 1831 г. в нем был открыт Публичный музей, ныне в нем размещается Государственный музей истории Санкт-Петербурга) и был похоронен в любимом имении в Гомеле в им же построенном Петропавловском соборе.

** Отто Фридрих Игнациус (17.04.1794–26.08.1824), придворный живописец, получил прекрасное воспитание. Под руководством художника Вальтера, специально приглашенного из Дрездена родителями, он стал заниматься живописью и в 1813 г. был отправлен отцом для дальнейшего усовершенствования в Берлин; потом переехал в Вену, продолжал изучение живописи в Риме. В 1819 году картины Игнациуса «Принцесса д’Эсте и Тасс» и другие заслужили особенное одобрение императора Франца во время посещения им Рима. В 1820 году Игнациус вернулся в Эстляндию, а затем перебрался в Петербург и здесь вскоре получил место придворного живописца. Он скончался от чахотки, за год до этого потеряв супругу.

*** Известен анекдот об ответе некоего кадета на экзамене. Высокий, дородный неуч, он, на вопрос директора: «Ну-с, расскажите нам что-нибудь о Лютере», брякнул: «Лютер, хоть и немец, но был храбрый человек». Уязвленный адмирал не удержался: «А вы-с, хотя и русский, но дурак-с».

О книге Дмитрия Копелева «На службе Империи. Немцы и Российский флот в первой половине XIX века»

Кристиан Метц. Воображаемое означающее. Психоанализ и кино

Отрывок из книги

Фрейдовский психоанализ и другие виды психоанализа

В «формулировке», занимающей меня, когда я пишу и которую я разворачиваю этим письмом, я чувствую другой важный аспект: «фрейдовский психоанализ» («Каким может быть его вклад в изучение кинематографического означающего?»). Почему именно это слово, а точнее, два слова? Потому что психоанализ, как известно, не является исключительно фрейдовским — это далеко не так — и провозглашенное Лаканом решительное «возвращение к Фрейду» обусловливается именно этой ситуацией. Но подобное возвращение никак не затронуло мировое психоаналитическое движение в целом. И даже независимо от этого влияния, психоанализ и фрейдизм в зависимости от страны находятся в различных взаимоотношениях (во Франции психоанализ в целом более фрейдовский, чем, например, в Соединенных Штатах, и т. д.), и тот, кто претендует на то, чтобы применить психоанализ, как в настоящий момент делаю это я в отношении кино, должен непременно указать, о каком психоанализе идет речь. Существует множество примеров «психоаналитических» практик и сопутствующих им более или менее явных теорий, в которых все, что есть живого в открытии Фрейда, что делает его (или должно было бы делать) бесспорным достижением, решающим моментом в познании, оказывается сглаженным, урезанным, «перекроенным» в новые варианты нравственной психологии или медицинской психиатрии (гуманизм и медицина — вот два главных способа отделаться от фрейдизма). Наиболее ярким (и далеко не единственным) примером подобных практик являются некоторые терапевтические доктрины «в американском духе», прочно воцарившиеся почти повсюду, которые в основном представляют собой техники стандартизации и обезличивания характера с целью избежания конфликтов любой ценой.

То, что я понимаю под психоанализом, — это традиция Фрейда и всегда актуальное ее продолжение, те его оригинальные разработки, которые связаны с трудами Мелани Кляйн в Англии и Жака Лакана во Франции.

Время, отделяющее нас от трудов Фрейда, — тем более что они велики не только по своему значению, но и объему, — позволяет без особых затруднений или произвола обнаружить даже внутри них некоторые достаточно самостоятельные «секторы», неодинаковые по тому интересу, который они представляют (по крайней мере, в том смысле, что одни оказываются более «устаревшими», чем другие), и, что меня интересует в наибольшей степени, неравноценные в плане того, что они могут дать за пределами того поля, где первоначально располагались. (Изучение кино, в сущности, является одним из ответвлений того, что сам Фрейд и остальные психоаналитики называют порой «прикладным психоанализом», — название, впрочем, странное, поскольку в психоанализе, как и в лингвистике, нет ничего прикладного, а если ему и придают такой характер, то тем хуже; речь, в сущности, идет о другом: определенные феномены, которые психоанализ освещает или может осветить, обнаруживаются в кино и играют там существенную роль.) Возвращаясь к различным исследованиям Фрейда, я намерен (так сказать, на скорую руку) разделить их на шесть главных групп.

1. Метапсихологические и теоретические исследования, начиная с «Толкования сновидений» и заканчивая «Торможением, симптомом, тревогой», включая «Метапсихологию», а также такие значительные работы, как «Введение в нарциссизм», «По ту сторону принципа наслаждения», «Я и Оно», «Экономическая проблема
мазохизма», «Ребенка бьют», «Отрицание», «Фетишизм» и т. д.

2. Чисто клинические исследования: «Пять случаев психоанализа», а также «Этюды по истерии» (с Брейером) и такие статьи, как «Начало психотерапевтического лечения» и т. д.

3. Популяризаторские произведения: «Введение в психоанализ» и многие другие («Новые лекции по психоанализу», «Краткое изложение психоанализа», «Сновидение и его толкование», представляющее собой учебный вариант «Толкования сновидений», и т. д).

4. Исследования искусства и литературы: «Градива Ибсена», «Моисей Микеланджело», «Детское воспоминание Леонардо да Винчи» и т. д.

5. Антропологические и социоисторические исследования: «Тотем и Табу», «Неудовлетворенность культурой», «Коллективная психология и анализ человеческого Я» и т. д.

6. Последняя группа менее отчетлива, чем другие, и, если сравнивать ее с четвертой и пятой, видно, что она носит промежуточный характер; в нее входят, например, «Психопатология обыденной жизни» и «Остроумие в его отношении к бессознательному». Другими словами, речь идет об исследованиях, направленных
именно на изучение психологии предсознательного, объект которого, по существу, является культурным, но не в строго эстетическом смысле (в отличие от четвертой категории), и социальным, но не собственно историческим или антропологическим (в отличие от пятой категории).

Какую я преследовал цель, распределяя все эти работы по группам? Некоторые из них не поднимают специальных проблем. Так, например, третья группа представляет интерес только в педагогическом отношении, и по этой причине она не отвечает нашим задачам. Или, например, «клиническая» группа: по определению, она как будто никоим образом не может касаться анализа культурного производства, такого, например, как кино, и тем не менее очевидно, что эти работы все-таки имеют к нему отношение благодаря многочисленным прозрениям, которые в них содержатся, а также потому, что без этих работ мы бы не могли по-настоящему понять теоретические исследования Фрейда. Или, наконец, шестая группа произведений — об ошибках, оговорках, юморе, комическом — она будет особенно полезна нам при изучении соответствующих явлений кино: комического, бурлеска, гэга и т. д. (см., например, исследования Даниэля Першерона и Жан-Поля Симона).

Ситуация, наоборот, оказывается более неожиданной, — хотя на это часто указывается как в беседах специалистов, так и в их текстах, — когда мы обращаемся к тем работам, которые сам Фрейд относил к области чисто социологических или этнологических
исследований, таким, например, как «Тотем и Табу». Эти исследования Фрейда благодаря самому их объекту могут показаться более существенными для нашей семиологической перспективы и в любом случае более соответствующими тем задачам, которые мы ставим перед собой, чем исследования «чистой» метапсихологии. Однако сами этнологи говорят (и я тоже так думаю), что дело обстоит совсем наоборот: в то время как общая теория Фрейда является одним из неизменных оснований их работы, собственно этнологические исследования последнего представляют для них наименьший интерес. В сущности, это не так уж удивительно: ведь фрейдовское открытие по своему масштабу касается фактически всех областей знаний, но при условии его адекватного соединения с материалом и теми требованиями, которые предъявляет каждая из этих областей, и в особенности те из них, непосредственным объектом которых является социальное; положение «первооткрывателя» (отца), еще не является гарантией того, что именно он — лишь в силу того, что он «первооткрыватель», — в состоянии наиболее успешно перенести свое открытие в те области, в которых он не имеет глубоких знаний. (То же самое я заметил относительно значения работ Фрейда для лингвистики: потенциально оно весьма велико, и Ж ак Лакан это хорошо показал, но прямые обращения Фрейда к лингвистическим фактам лишены этого значения или обладают им только в редких случаях (эти его пассажи лингвистов часто разочаровывают).) Хорошо известно, что «филогенетическая гипотеза», присутствующая в работе «Тотем и Табу», неприемлема для современных антропологов. Теперь, как представляется, трудно решить, какой статус придавал ей сам Фрейд, поскольку точная степень «реализма» здесь, как и в других случаях (теория соблазнения в раннем детстве как источник будущих неврозов и т. д.), всегда является проблематичной: идет ли речь о гипотезе подлинной предыстории или о мифологической притче, имеющей символический смысл. Впрочем, несомненно, что во многих пассажах Фрейд, хотя бы отчасти, склонялся именно к первой (реалистической) интерпретации и работа Лакана состояла в том, чтобы всю совокупность психоаналитических идей о кастрации, убийстве отца, эдипове комплексе и Законе «перенести» на уровень второй интерпретации (которую скорее готовы принять антропологи). Говоря более широко, мне кажется, что слабость социологических построений Фрейда в конечном счете происходит из определенной и легко объяснимой объективными причинами недооценки важности социоэкономических факторов и нередуцируемости их специфических механизмов. Именно этот слабый пункт в теории Фрейда и обернулся тем «психологизмом» (не характерным, однако, для его главных открытий), за который его справедливо упрекали.

Аналогичная, хотя на самом деле еще более «запутанная» ситуация возникает, когда рассматриваются фрейдовские работы по эстетике. Иногда хочется, чтобы там было меньше биографии и больше психоанализа, а иногда, наоборот, поменьше «психоаналитичности» в интересах более психоаналитического объяснения, а также больше внимания к особенностям различных видов искусств и автономии означающего — то есть к тем проблемам, которые, совершенно очевидно, не были в центре размышлений Фрейда. Появляется соблазн возразить, что общие работы содержали в зародыше возможность «применения» более тонкого и более сосредоточенного на текстах: это справедливо и именно в этом направлении сегодня предпринимаются попытки развернуть все возможности психоаналитического инструментария. Но не стоит удивляться тому, что сам Фрейд не очень далеко продвинулся по тому пути, первооткрывателем которого он был. Он жил в иную эпоху и, обладая огромной культурой — в том значении, какое это слово имело для буржуазии в конце века, — все-таки не был теоретиком искусства, и, самое главное (об этом забывают, поскольку это кажется трюизмом), он был первым, кто попробовал (это была единственная и яркая попытка) применить психоаналитический метод к литературе и искусству: ведь невозможно ожидать, что новое предприятие с первой попытки достигнет полного успеха.

Настаивая на этой, возможно несколько утомительной, библиографической классификации, я стремился — в преддверии того времени, когда надеюсь увидеть развитие психоаналитических исследований кино, — описать положение вещей, больше известное этнологам, чем нам, но которое имеет отношение и к нам тоже: мы не должны удивляться, если семиология кино станет в целом больше опираться на те тексты Фрейда, которые, казалось бы, не имеют к ней прямого отношения (теоретические и метапсихологические исследования), а не на те, которые как будто бы непосредственно связаны с ней в обоих ее аспектах — социоисторическом и эстетическом.

О книге Кристиана Метца «Воображаемое означающее. Психоанализ и кино»

Вадим Басс. Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма

Отрывок из книги

Конкурсы: «коммерческое предприятие цеха» или «идейное дело»? «Конкурсный истэблишмент»

Мнение о конкурсах как коммерческом предприятии архитектурных объединений основано на существовавшей системе отчислений с выдаваемых премий в казну обществ. Между тем среди современников бытовало мнение о невыгодности существующей практики для самих конкурентов. «Каждый удачный конкурс является, в сущности, жертвой со стороны многочисленных участников. Слишком не соответствует сумма, назначаемая на премии, общему количеству труда». Как указывал в 1905 году В. Старостин, «в последнее время раздаются жалобы на неудачность конкурсов: они или малочисленны по количеству конкурентов, или слабы по содержанию, причем по адресу наших корифеев архитектуры раздаются упреки, что они не выступают на кон курсах.

Разгадку нетрудно найти, если мы взглянем на <…> премии. <…> В большинстве случаев общая сумма конкурса настолько мала, что совершенно не обеспечивает задаваемой работы, если ее исполнить добросовестно, а тем более с выгодой для себя». На примере конкурса на дом Перцова (ОГИ) отмечается, что даже первая премия составляет не более 1/3 стоимости изготовления только эскизного проекта. Автор подчеркивает, «насколько велико желание купить на грош пятаков у тех, кто объявляет конкурсы. <…> Нет ничего удивительного, если в отзывах жюри мы слышим, что <…> ни один [проект] <…> не удовлетворяет требованиям конкурса». «Чтобы поднять значение кон курсов», предлагается «обществам <…> принимать только такие <…>, где хотя бы общая сумма премий удовлетворяла нормальному вознаграждению труда зодчих». Столь же невыгодной была система международных состязаний. В докладе «Об условиях объявления и организации международных архитектурных конкурсов» (ПОА) П.Ю. Сюзор отмечал: «Современную постановку конкурсного дела нельзя считать вполне удовлетворительной: она выгодна для заказчика, будь то государство, городские общества или частные лица, и крайне невыгодна для зодчих». Сюзор ссылается на подсчеты проф. Штира по 258 конкурсам за 20 лет с 1880 по 1900-й. «Из 11.256 авторов получили премии лишь 751, то есть всего 6%, а остальные <…> работали даром… В настоящее время невыгодность работы на конкурсах еще более возросла. На конкурсе дворца мира в Гааге, при 6 премиях, представлено 217 проектов; <…> премированных было менее3%».

Одновременно можно говорить о формировании круга архитекторов, для которых конкурсы стали важнейшей составляющей профессиональной деятельности и — существенным финансовым источником: премии по отдельным конкурсам достигали нескольких тысяч рублей (для сравнения: штатный оклад профессора-руководителя мастерской Академии в начале XX века составлял 2400 р.). Многие из постоянных участников состязаний начали конкурировать с более опытными коллегами еще на академической скамье — или сразу по окончании учебных заведений. Это положение было сродни обстановке в мастерских Академии, где ученики, несколько лет назад закончившие гимназию, работали рядом с профессионалами, уже обладающими значительной практикой (например, с зодчими, закончившими Институт гражданских инженеров). Подобная «неоднородность» профессионального цеха в особенности характерна для конца XIX — начала XX века. В карьере ряда архитекторов этого времени (например, И.А. Фомина) периоды обучения сменяются практикой, сотрудничеством в проектных бюро известных мастеров. На становлении ряда зодчих сказалась и революция 1905–1907 годов, прервавшая строительный бум начала века.

Показателен пример С.С. Серафимова, поступившего в Академию еще в 1901 году. «Революционные события пятого года, в которых С.С. принимает участие, прерывают его занятия на два года, и он оканчивает Академию по мастерской проф. Померанцева только к 1910 году. В годы перерыва <…> С.С. начинает работать помощником у арх. Лидваль. После окончания Академии С.С. целиком отдается участию в архитектурных конкурсах — этой, по его личному выражению, „наиболее любимой форме творческой работы“. Большое количество премий (<…> свыше 30) характеризует итоги его участия в этих архитектурных соревнованиях».

В конкурсной практике складывается новая цеховая элита периода неоклассики, целый ряд представителей которой впоследствии вой дет в число ведущих мастеров русской и советской архитектуры. Среди участников наиболее значительных конкурсов 1900—1910-х годов — П.В. Алиш, А.Е. Белогруд, А.Ф. Бубырь, Н.В. Васильев, Э.Ф. Виррих, А.И. Владовский, Я.Г. Гевирц, С.Г. Гингер, Г.Е. Гинц, А.З. Гринберг, А.И. Дмитриев, М.Х. Дубинский, З.Я. Леви, Ф.И. Лидваль, А.Л. Лишневский, М.С. Лялевич, Н.Л. Марков, О.Р. Мунц, М.М. Перетяткович, Ф.М. Плюцинский, С.С. Серафимов, Л.Р. Сологуб, И.А. Фомин, Е.Ф. Шреттер, Л.Л. Шретер, В.А. Щуко. «Конкурсная активность» этих архитекторов была неравномерной, одни из них принимали участие в состязаниях начала столетия, у других пик участия в конкурсах пришелся на предвоенные годы, третьи, подобно М.М. Перетятковичу, конкурировали на протяжении всего периода (его работы были удостоены трех десятков премий). Сроки конкурсов были весьма жесткими, часто — два-три месяца, а то и меньше. Впрочем, для профессионалов начала века изготовление эскизных проектов в такие сроки было естественным еще со школьной скамьи: учебный год в архитектурных мастерских Академии делился на пять сроков, к каждому из которых должен был быть представлен проект по заданной программе.

Интенсивность конкурс ной жизни была такова, что участие в любом из множества одновременно объявляемых состязаний уже было актом выбора со стороны конкурента — выбора задачи, в наибольшей степени отвечающей предпочтениям зодчего. Так, по приводимым В.Г. Лисовским и В.Г. Исаченко сведениям, архитекторами Н.В. Васильевым и А.Ф. Бубырем в 1901— 1917 годы выполнено 75 конкурсных проектов15, в том числе 7 совместных и 68 — по отдельности и в соавторстве с другими коллегами (53 и 15 соответственно). Причем в отдельные годы количество работ Н.В. Васильева достигает 6, 7 и даже 8 (1913 год). Фактически, архитектор на пике своей карьеры постоянно совмещал проектно строительную, преподавательскую, экспертную и т. п. деятельность с участием в том или ином соревновании, постоянно был занят конкурсным проектированием. Обилие близких по времени или даже хронологически совпадающих конкурсов нашло отражение и в том, что многие «постоянные конкуренты» тиражируют отдельные решения, мотивы или цитаты прототипов из проекта в проект (примеры можно найти у Дубинского, Фомина, Лялевича, Дмитриева, Перетятковича, Лишневского).

Многие архитекторы участвовали сразу в нескольких конкурсах, и их проекты, связанные общим городским контекстом, в силу замысла или невольно обретали характер составляющих единого феномена — ансамбля одного автора или даже своеобразного «города одного архитектора». Феномена в основе своей классического, в столичной архитектуре восходящего, в частности, к масштабным российским переустройствам центральных ансамблей. Распространенной практикой в начале века было соавторство. Архитекторы могли объединяться для участия в конкретном состязании, но существовали и более или менее устойчивые «творческие тандемы»: А.Ф. Бубырь — Н.В. Васильев, М.С. Лялевич — М.М. Перетяткович, Н.Л. Марков — Ф.М. Плюцинский, М.Х. Дубинский — А.З. Гринберг, Б.Я. Боткин — В.И. Романов, И.Г. Лангбард — И.Л. Берлин, Д.М. Иофан — С.С. Серафимов, Г.А. Косяков — Н.Л. Подбереский, Л.А. Ильин — А.И. Клейн, соавторами ряда архитекторов выступали С.Я. Турковский, М.В. Замечек и др. Количество авторов проекта достигало иногда 4 человек. Зачастую автор или коллектив представлял не один, а несколько проектов. Так, на конкурс проектов Сытного рынка, объявленный в 1906 году ОГИ по поручению Петербургского Городского Управления архитекторы Перетяткович, Лялевич и гражданский инженер Вышин ский представили три (!) работы, которые удостоились первой и пятой премий и рекомендации к приобретению. Второе и третье места на конкурсе проектов Сельскохозяйственного музея (объявлен ПОА в 1914 году) получили проекты, выполненные в соавторстве Дубинским и Гринбергом. Примеры можно множить.

Особое место занимают конкурсы, объявлявшиеся самими архитектурными обществами. Здесь постановка вопроса о «коммерческом предприятии цеха» вообще оказывается неправомочной. Премии вы давались из средств общества — соответственно, и размер их не мог соперничать с вознаграждением по конкурсам, устраивавшимся по поручению сторонних заказчиков. Так, объявленный в 1905 году ПОА конкурс на здание Государственной Думы «из-за ограниченности <…> средств <…> с самого начала решено было сделать эскизным». Представляя программу конкурса на обсуждение ПОА, комиссия под председательством П.Ю. Сюзора указывала, что «денежные соображения должны отойти на второй план, сравнительно с нравственным удовлетворением участников <…> от сознания, что они служат столь высокой для зодчего задаче, как проект своего парламента». Тот же мотив звучал и при присуждении премий: «Сравнительно скромные размеры премий отходят на второй план перед нравственным удовлетворением конкурентов, послуживших идейному делу». Показателем значимости «идейных дел» для цеха может послужить то, что в подобных конкурсах принимают участие и новоиспеченные профессионалы, и сложившиеся мастера. В конкурсной практике нашла отражение двойственность статуса архитектора — как носителя искусства, представителя профессии, цеха и конкретного объединения (объединений) и одновременно — как «представителя заказчика», сотрудника городских органов и всероссийских институций, чиновника. Принадлежность к институтам и группам разного уровня определяла разные причины участия в состязаниях, стратегии, мотивы выбора задач, роль и позицию в конкретном сюжете. Степень включения архитекторов в соревновательный процесс определялись, в частности, социальным статусом, обширностью проектно строительной практики, возможностями получения заказов — в том числе связанными с личным покровительством, с «социальным обликом» архитектора. Определенную роль играло происхождение. Среди участников столичных конкурсов характерно обилие непетербуржцев по рождению, для которых демонстрация принадлежности к цеху и высокого профессионального статуса становилась частью «программы» социализации. Состязания имели для участников не только практическое значение, но и символический смысл, становясь актом приобщения к цеху, утверждения себя в группе. Конкурсы рассматривались и как форма увековечения памяти кол лег — что также позволяет акцентировать «ритуальный» аспект. Так, ПОА в 1902 году учредило периодические конкурсы имени В.А. Шретера. В собрании 25 апреля 1906 года, посвященном памяти Шретера, И.С. Китнер отмечал, что «В.А. положил немало труда на дело устройства архитектурных конкурсов, участвовать в которых он сам так любил. Благодаря же его умению и энергии, эти конкурсы приобрели права гражданства в нашем отечестве, получая все большее и большее распространение и проводя в самые отдаленные местности все более и более здравые воззрения на строительное дело и его художественную сторону… Заслугу эту было решено отметить объявлением через каждое пятилетие всероссийского конкурса имени академика Шретера». Темой первого состязания (1906) был театр на 3000 человек в столице, а в 1912 году состоялся второй конкурс — на застройку территории Тучкова буяна. В 1914 году и ОАХ рассматривало предложение «учредить постоянные поощрительные конкурсы имени А.И. фон Гогена, который сам всегда был сторонником идеи таких конкурсов» — и принимал участие во множестве состязаний, как в роли конкурента, так и в качестве члена комиссии судей.

О книге Вадима Басса «Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма»