Прощание с человеком

  • Владимир Сорокин. Манарага. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 256 с.

Действие сорокинского романа «Манарага» происходит в фантазийном будущем времени, после великой мусульманско-христианской войны. В странном футурологическом мире, который изображается Сорокиным, стал моден bookʼn’grilling — приготовление изысканных блюд на бумажных книгах. Разумеется, этот запретный ритуал доступен только очень богатым людям. Главный герой романа — bookʼn’griller Геза, специалист по русской классике.

Что же хотел сказать Сорокин своим романом? Не исключено, что ничего особенного. Он ведь не раз подчеркивал, что, создавая художественные тексты, зачастую никаких философско-идеологических сверхзадач перед собой не ставит: «Хочется оформить увиденное. Запечатлеть. Просто у меня с детства в голове рождаются целые миры. И я увиденное записываю. У меня есть такая потребность. Это давно уже приобрело род терапии или наркотика. <…> Я против того, чтобы у художественной литературы учились жить. Она для другого». Собственный роман «Сердца четырех», в котором авторитетные критики наперебой обнаруживали сложные метафизические интенции, Сорокин однажды охарактеризовал как «юмористический»: «Это не тяжелая вещь. А всего лишь испытание бумаги на прочность: что она может выдержать. Проверка литературы на ее пределы — если ударить молотом, что с ней будет? Для меня этот роман — как душ Шарко. Он, в общем, культурно-терапевтический характер носит. Кто-то мне говорил: прихожу домой, все надоело, люди надоели, а почитаешь такую вещь — и будто в бане побывал». Вообще же, как любит повторять Сорокин, литература — всего лишь комбинация типографских значков на бумаге: «Я не переоцениваю литературу вообще. Это бумага, на ней какие-то типографские значки. На кого-то комбинация этих значков производит сильное впечатление, таков наш век, в котором мы живем. В конце концов, где-нибудь в Африке, например, люди могут убить из-за значка, из-за табу, но это же не аргумент в силу этого знака, это свидетельство человеческой дикости и архаичной природы». Так что и к «Манараге» можно отнестись как к юмористическому развлекательному чтиву.

Но если все-таки воспринимать «Манарагу» всерьез — как идеологический роман, то рассматривать произведение, конечно же, следует в контексте идеи трансформации человеческой природы, которая достаточно давно занимает автора. Концепт преодоления «человеческого, слишком человеческого» обнаруживается в большинстве его художественных текстов. Позволю себе процитировать рассуждения Сорокина по этому поводу, высказанные когда-то в диалоге с И. Смирновым: «…У человечества, у человеческой культуры наблюдается некая усталость восприятия, усталость человека от самого себя. В принципе это совпадает с идеологическим крахом антропоморфизма; слоган „человек более не есть мера всех вещей“ становится актуальным. … Идеологически человечество готово выйти за рамки человеческого; „человеческое, слишком человеческое“ надоело человеку. <…> Другое дело, получится ли это преодоление человеческой природы, о котором сейчас говорят на каждом углу? Не будет ли это новой утопией? <…> Попытка преодоления человеческой природы тянется еще с Руссо и через Ницше проникает в наш век. Наверное, ХХ век был веком первого подхода к воплощению этих идей, но быстро выяснилось, что коллективистский подход не породил нового человека. Попытка навалиться на человеческую природу всем миром не удалась, потому что человеческая природа сильнее коллектива, о нее разбились все тоталитарные системы, и человек, хоть и достаточно изуродованный, остался по-прежнему homo sapiens. Наверное, сейчас будет другой подход. Например, генная инженерия — одна из отмычек к исследованию человеческой природы. Мне кажется, очень перспективно и заманчиво слияние генной инженерии и мультимедиальных и наркотических миров. Наверное, в этом направлении и будет двигаться человечество. <…> Я думаю, что человек будет стремиться к симбиозу с другим, с нечеловеческим. Идеологически мы к этому готовы».

Итак, в «Манараге» перед нами вновь человечество, которое, главным образом с помощью генной инженерии и наркотиков, пытается вырваться из тисков собственной природы. Может возникнуть вопрос: при чем тут церемония приготовления мяса на книжных страницах? Дело в том, что практически во всех произведениях Сорокина важную роль играют разного рода ритуалы, порой комически-нелепые, но зачастую обнаруживающие эзотерическую подоплеку. Эти ритуально-мистические действия так или иначе связаны с пересечением героями черты, отделяющей человеческое от нечеловеческого — как в духовно-нравственном, так и в чисто физиологическом смысле. В подобном ряду особенно выделяются групповые и индивидуальные акции, связанные с насыщением плоти — от поедания экскрементов («Норма») до каннибализма («Настя»). Очевидно, и bookʼn’grilling, фигурирующий в «Манараге» в качестве важного атрибута изображаемой цивилизации (уже отчасти постчеловеческой по своей сути), следует воспринимать в этом контексте. Забава, которой предаются за большие деньги герои «Манараги», может показаться невинной (особенно на фоне других фигурирующих в сорокинских текстах зловещих садистских ритуалов, в ходе которых человеческая плоть изничтожается различными способами), тем не менее перед нами вновь знаково-символический акт прощания с homo sapiens.

Обладает ли Сорокин даром предвидения? Следует ли относиться к его пророчествам всерьез? Думаю, что не стоит спешить с выводами. Автор «Манараги» пытается заглянуть в весьма отдаленное будущее, так что, как говорится, поживем — увидим.

Александр Большев

Уоллес Стегнер. Останется при мне

  • Уоллес Стегнер. Останется при мне / Пер. с англ. Л. Мотылева. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 480 с.

Американский писатель Уоллес Стегнер (1909-1993) — автор множества книг, среди которых тринадцати романов и несколько сборников рассказов, лауреат различных премий, в том числе Пулитцеровской. «Останется при мне» (1987) — его последний роман. Это история долгой и непростой дружбы двух супружеских пар, Лангов и Морганов. Мечты юности, трудности первых лет семейной жизни, выбор между академической карьерой и творчеством, испытания, выпавшие на долю каждого из героев на протяжении жизни — обо всем этом рассказывает Стегнер, постепенно раскрывая перед читателем сложность и многогранность и семейной жизни, и дружбы.

Часть 2

3

Сверанды Большого дома видно многое из семейной истории. Бухта, которую тетя Эмили в свое время переплывала в обе стороны каждый день перед ланчем, — это семейный водоем, частное море. Мы сидим за столом, уставленным яркой керамикой с цветочными узорами, и смотрим через бухту на причал Эллисов, на их лодочный сарай и дальше — на видавший виды дом на фоне леса, сейчас принадлежащий Камфорт и Лайлу Листеру. Наш разговор так же неизбежно, как наши взгляды, направляется вспять, в прошлое. Халли рулит им, явно стараясь уйти от неуютных тем, затронутых в мастерской Сида, и вернуть нам Баттел-Понд, каким мы его знали. Салли и я подтверждаем или дополняем, когда представляется возможность. Моу слушает со своей левантинской улыбкой, его зоркие понимающие глаза смотрят то на жену, то на нас, то опять на жену. Он слушает так, как антрополог, стараясь уловить сердцебиение примитивной культуры, слушает разговоры и сплетни жителей затерянной в джунглях деревни. У Моу и Салли есть нечто общее — что-то древнее, знающее, сочувственное, невозмутимое и в основе своей печальное. Это не столько разговор, сколько цепочка воспоминаний, напоминаний, вопросов. Нас любя поругивают:

— Ну как вам не совестно. Пока я росла, Морганы и Ланги все время были одна семья, туда-сюда между Хановером и Кеймбриджем, а летом в полном составе тут. Потом вы берете и переезжаете в Нью-Мексико. Даже Ланг перестала появляться.

— Это моя вина. Мне надоели кеймбриджские зимы, а когда мы оказались там, трудно стало приезжать. А Ланг на Западном побережье, ее работа и работа Джима будут и дальше их там держать.

— Но у нее же бывает отпуск. Неужели она не хочет повидать старых друзей? Джима привезла сюда только раз — на нашу свадьбу. Я всегда думала о ней как о старшей сестре и хотела, чтобы наши дети росли вместе, как двоюродные, а они даже ни разу не встречались. Как поживает негодная эгоистка? Нравится быть банкиршей?

— Она аналитик ценных бумаг. У нее все хорошо. Любит работать, этого у нее не отнять. Похоже, неплохо получается. Зарабатывает больше Джима.

— Продала нас за грязные доллары.

— Да ладно тебе, Халли. Разве это улица с односторонним движением? Отсюда не дальше до Западного побережья, чем оттуда сюда. Ты могла бы приехать к ней в гости. Она будет очень рада.

— Но здесь родные места для всех нас! Не говорите мне, что стали шовинистически настроенным человеком с Запада.

— Я всегда был человеком с Запада. Новая Англия была дождливой интерлюдией. Она до того возмущена, что мне приходится сдать назад.

— Беру свои слова обратно. Это не интерлюдия. Это было лучшее время нашей жизни.

— Лучше не будьте пропагандистом, рекламирующим солнечный свет. Что в нем такого, в этом солнце? Нет, вы знаете, эти места действительно и для вас родные! Вы двое всегда были в полном ладу с мамой и папой. Помню, как вы плавали на воскресные вечерние концерты, которые мама устраивала. Это было задолго до того, как ты увидел Баттел-Понд, Моу. На деревенском причале ставили проигрыватель и звукоусилитель, и все собирались в лодках и каноэ. Нам даже отсюда было слышно, если притихнем. Нас, детей, оставляли с Фло или кто там у нас был тем летом, мы смотрели, как вы вчетвером уплываете, и едва вы скрывались за мысом, мы переворачивали тут все вверх дном.

— Чарити об этом знала. Она считала, раз в неделю это вам полезно. Мне всегда было совестно, что из-за меня нам приходится плыть в неуклюжей старой лодке, но каноэ я бы перевернула, если бы попыталась в него сесть. Я очень любила эти концерты. Моцарт и Шуберт на воде, лодки покачиваются, время от времени шевельнется весло там или тут, а за спиной набирает силу закат. Твой отец тоже их любил. Надышаться не мог этими вечерами. Он наполнял закатом легкие. К тому времени, как музыка кончалась, уже было темно и прохладно. Мы с Чарити всегда заворачивались в эти алжирские бурнусы.

— Если бы мы перевернулись, бурнус утопил бы тебя.

— В купальнике я была бы ровно в такой же опасности. Не худший способ уйти из жизни, между прочим. А Чарити всегда думала загодя и брала с собой фонарики для возвращения домой. Ларри и Сиду приходилось нести меня по тропинке на руках, а мы с Чарити держали фонарики. Ночью тут было темнее темного.

Думаю, и сейчас так. Не видишь причал, пока лодка о него не стукнется. Не видишь собственную руку, хоть к носу ее поднеси.

— То, что она пытается выразить, выражается старым речением, бытующим в Нью-Мексико: было так темно, что свою задницу двумя руками не найти.

— Благодарю тебя, мой милый. Ты снял фразу у меня с языка.

Смех. Хорошо сидеть на этой веранде, в этой компании. Солнце светит прямо на нас, греет, но не печет. Пройдет некоторое время, прежде чем нас накроет тень ближайшего дерева.

— Вы были самыми настоящими членами семьи — как дядя и тетя. Еда, купание, походы, пикники, экспедиции… Ларри с папой постоянно что-нибудь затевали: обнести оградой теннисный корт, соорудить новый причал, вырыть яму и положить на нее решетку от скота в воротах на Фолсом-хилле. Много ли найдется таких, кто, приехав в отпуск в сельскую местность, будет получать удовольствие, вкалывая, как поденщик? А вы, Салли, были так близки с мамой. Она очень многого лишилась, когда вы переехали на запад. Ей больше не удавалось найти человека, с которым было бы так весело все делать. Честно говоря, тут, мне кажется, стало хуже. Все приезжают такие модные, тон задают отдыхающие из загородных клубов. Насколько я вас с ней помню, вам обеим было до лампочки, как вы одеты. Чужим невозможно было понять, что вы за пара: вы, Салли, на костылях и в задорной маленькой тирольской шляпке с пером, мама в одной из своих юбок до земли с рисунком как на постельном покрывале, в гуарачах, в коротеньких носочках, с узорчатым платком на голове. Стыдно признаться, Салли, но той зимой, когда мы вместе были в Италии, я обычно отставала от вас на десять шагов, чтобы никто не думал, что я имею отношение к маме. Ну что я была такое? Четырнадцатилетняя девчонка. Меня просто убивали некоторые вещи, какие она делала, и ее вид. Я вам рассказывала, как вы однажды вышли из «мармона» у магазина «Макчесниз», а там стоят эти две дамочки из летней публики — гольфклубного такого вида? Они смотрели точно околдованные. Они не могли взять в толк: то ли вы богатая парализованная особа и помощница при ней, то ли вы цыганки, то ли служанки в хозяйской машине, то ли хиппи из Стэннарда, то ли еще что-нибудь? Я услышала, как одна из них сказала: «Эта машина — фамильная вещь, Эд с ума бы сошел от зависти», а другая ей: «На высокой платок из „Либерти“, в Лондоне куплен, а та, что на костылях, в домотканой юбке». Вы сделали это место счастливым для всех Лангов.

— Ну что ты такое говоришь. Это вы сделали его счастливым для нас. Мы были привилегированными посетителями.

Халли почти такая же эффектная, какой была ее мать, но мягче, женственней. На мгновение на этой солнечной веранде, отводя со лба упавшую от ветерка светлую прядь, она делается похожа на Чарити в неуступчивом настроении.

— Нет-нет-нет. И слышать не хочу. Не посетители. Члены семьи.

Моу, возившийся с пробкой, встает и обходит всех, разливая вино.

— Кстати о семьях. Ларри, вы ч-ч-часто говорите о своих родителях?

— Мои родители умерли сорок с лишним лет назад.

— Вы разговаривали о них до того, как они умерли?

— Это мне и в голову не приходило.

— А п-потом?

— Я закрыл дверь на замок.

— А вы, Салли?

— Отца у меня не было вообще. А мама умерла, когда мне было двенадцать.

— Тогда это должно казаться вам таким же странным, как м-м-мне. Я сижу внутри, слушаю все эти семейные воспоминания, разборы по косточкам, домыслы, недоумения, гневные тирады, непокорные речи, жалостливые речи, какие хотите — и я поражен. Мой отец очень м-м-много для меня значил, он массе всего меня научил, и я уважал его. Мать была типичной еврейской мамой, удушающе заботливой, но как ее не любить? Так вот, я никогда не разговаривал про них, когда они были живы, даже со старыми д-д-д-друзьями, даже с б-б-братом. И не думаю, что наберется больше десятка ч-ч-человек, с кем я говорил про них после их смерти. Но эта семья — н-н-невероятно. Как только любые двое сойдутся вместе, тут же начинается про м-м-маму и папу.

— Ты и сам не исключение! Ты такой же маньяк этих обсуждений, как мы все.

— Я не хотел тебя обижать, радость моя. И я не имел в виду, что я этому не п-п-п-подвержен. Я только хотел сказать, что эти двое в-в-владеют умами всей семьи.

— Не папа. Мама — да. Но причина в том…

— Задолго до того, как она з-з-заболела. Оба. На днях я ч-ч-читал этот роман Кэтрин Энн Портер, как он называется… «Корабль дураков». Там есть место, где она едет на автобусе и в-в-видит двоих, мужчину и женщину, она его ножом, он ее к-к-камнем. Он ее так, она его так, он ее так, она его так. Смертельно сцепились. Тут что-то похожее.

— Бог с тобой, Моу, ты слишком много читаешь! Ничего похожего. Тут нет ни ярости, ни жестокости. Даже соперничества нет. Он всегда уступает.

— Может быть. Но все равно это взаимное распинание. Нет независимых личностей, есть к-к-к-к-конфронтация. Они — неразрешимая дилемма. Твой папа — м-ммуж-пленник, как я… — Как ты? Ничего себе!

— Именно. И как твой дедушка Эллис. Тетя Эмили д-д-держала его в хижине-к-к-кабинете и благосклонно о нем заботилась, как о семейной собачке. Восхищалась его способностью читать по-г-г-гречески, по латыни и д-д-д-древнееврейски. Не сомневаюсь, что она любила его, но носительницей штанов была она. Это не с-с-ссемья, это прайд, в котором главенствуют львицы. Мы, самцы, полеживаем, позевываем, п-п-показываем двухдюймовые зубы и получаем от самок на орехи, если лезем к-к-куда не надо. Функция у нас одна.

— Ох, Моу, мне тебя жаль!

— Почему жаль? Мне очень нравится зевать и п-п-показывать зубы, к-к-кушать обед, который мне приносят, и угождать всем д-д-д-дамам. Я только хочу, чтобы семья перестала закрывать г-г-г-г… г-г-г-г… призналась себе кое в чем. Ларри, вы сочинили множество книг, но п-п-п-пренебрегли одной, которая просто вопиет о том, чтобы ее н-н-написали. — Нельзя писать о своих друзьях.

— Почему? Никто из нас не хочет такого исхода, но эта конфронтация, если слово тут уместно, близится к концу.

— Люди оставляют неоконченные дела. Оставляют вопросы, не получившие ответа. Оставляют детей — иные в немалом количестве.

— Иные из нас, детей, может быть, и не прочь прочесть о них книгу. Это может помочь ответить на какие-то вопросы. Например — почему они все эти годы оставались вместе. Ведь это для обоих была мука.

— Не всегда! Далеко-далеко не всегда. Не думаю, что даже вопрос такой возникал: расстаться. Ни у него, ни у нее этого и в мыслях не было. Это была бы катастрофа для обоих.

— Пожалуй. И все равно… Моу передает мне бутылку, я наливаю. Он смотрит в окно, хмурится:

— Да где же она, глупая девчонка? Несет, что ли, эти яйца вместо курицы? Но Халли не обращает внимания. Она смотрит на меня. Она настроена серьезно. Ей бы хотелось увидеть книгу о своих родителях. — Халли, у тебя неверное представление о писательстве. Авторы книг понимают не больше, чем остальные люди. Они придумывают только такие сюжеты, где есть развязка, разрешение. Задают такие вопросы, на какие могут ответить. В книжках действуют не люди, а сконструированные персонажи. Что в романах, что в биографиях — безразлично. Я не в силах воспроизвести настоящих Сида и Чарити Лангов и уж тем более объяснить, что они за люди, а изобрести их — значит исказить то, чего я не хочу искажать.

— Я думала, художественная литература — искусство сотворения подлинности из фальшивых материалов.

— Конечно. А тут было бы сотворение фальши из подлинных материалов.

— Если вы этого не можете, то кто может?

— Не исключено, что никто.

— А вам это не мешает так, как мешает нам? Ведь должно. Они висят в воздухе, как неразрешенный аккорд. Какой-нибудь Моцарт должен спуститься, ударить по правильным клавишам и дать им покой.

— Какой-нибудь другой Моцарт, не тот, что перед тобой.

Я мог бы выдвинуть и другие доводы. Как сделать читабельную книгу из таких тихих жизней? Где то, за что хватаются романисты и чего ждут читатели? Где шикарная жизнь, демонстративное расточительство, насилие, неестественный секс, тяга к смерти? Где пригородные измены, половая неразборчивость, конвульсивные разводы, алкоголь, наркотики, погубленные уикенды? Где скорость, шум, уродство — все, что делает нас теми, кто мы есть, и заставляет узнавать себя в литературе?

Люди, о которых идет речь, остались от более тихих времен. Они всегда старались не шуметь сверх меры, умели держаться в стороне от индустриального уродства. Большую часть года они живут внутри университетских стен, остальное время — в зеленом саду. Ум и цивилизованная традиция ограждают их от большинства соблазнов, которые донимают и лишают покоя столь многих из нас, они не позволяют им вести себя опрометчиво и вульгарно, не дают совершать ошибки, поддаваясь страстям. Их детей восхищают родительская порядочность, доброта, способность сопереживать и понимать, их культура и добрые намерения. Но они и смущают собственных детей — смущают тем, что, несмотря на все, что они есть и что у них есть, несмотря на то, что в глазах большинства они идеальная пара, они труднодоступны, ненадежны, даже суровы. Они упустили что-то важное, и это по ним видно.

Почему? Потому что они такие, какие есть. Почему они так беспомощно неизменяемы? На этот вопрос пока что нет ответа — может быть, на него и нельзя ответить. За сорок лет без малого никому из них не удалось изменить другого ни на йоту. И еще одно соображение — личное и тревожащее. Я их друг. Я уважаю и люблю обоих. Мало того, наши жизни так переплетены, что я не могу писать про них и не писать про себя и Салли. Способен ли я изобразить кого-либо из нас четверых без того, чтобы к портрету примешалась жалость? Amicitia — чистый родник.

Слишком большая доля жалости в его воде может сделать ее непригодной для питья.

Фред Варгас. Холодное время

  • Фред Варгас. Холодное время / Пер. с франц. М. Зониной. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 512 с.

Детективные романы про неподражаемого комиссара Адамберга принесли французской писательнице Фред Варгас мировую известность. Первая книга с его участием «Человек, рисующий синие круги» вышла четверть века назад, и с тех пор этот вечно витающий в облаках гений соперничает в популярности с Шерлоком Холмсом и Эркюлем Пуаро.
«Холодное время», долгожданный новый роман Варгас, ставит Адамберга перед странной загадкой: мужчина и женщина за много километров друг от друга покончили с собой, оставив вместо прощальной записки один и тот же таинственный рисунок. Расшифровать его не под силу даже известному эрудиту майору Данглару. Следы теряются в ледяных пространствах и далеких страшных временах. Адамбергу ничего не остается, как пуститься в погоню за призраками. Книги Фред Варгас, отмеченные престижнейшими наградами, читают на тридцати двух языках. По ним снимают фильмы, выпускают комиксы, телеи радиосериалы. «Холодное время» удостоено французской премии Ландерно.

 

Глава 1

Ей осталось всего двадцать метров, каких-то несчастных двадцать метров до почтового ящика, но пройти их оказалось труднее, чем она ожидала. Ну вот еще, сказала она себе, не бывает ни несчастных метров, ни счастливых. Метры они и есть метры. Смешно, что даже на пороге смерти, так сказать на полпути к вершине, упорно думаешь о какой-то белиберде, хотя, казалось бы, самое время изречь исключительно важную сентенцию, которая навеки войдет в анналы мудрости человеческой. И сентенцию эту будут потом передавать из уст в уста: «А знаете ли вы, каковы были последние слова Алисы Готье?»

Может, ни о чем эпохальном она и не могла поведать миру, но тем не менее ей надо было передать важнейшее сообщение, и вот оно-то точно войдет в анналы гнусности человеческой, гораздо более обширные, чем анналы мудрости. Она взглянула на письмо, дрожавшее в ее руке.

Ну, еще каких-нибудь несчастных шестнадцать метров. С порога дома за ней наблюдала Ноэми, готовая 6 фред варгас холодное время вмешаться при первом же ее неверном шаге. Ноэми чего только не испробовала, чтобы отговорить свою пациентку от самостоятельного путешествия по улице, но ей пришлось уступить царственной воле Алисы Готье.

— Вы что, хотите адрес подглядеть у меня из-за плеча?

Ноэми оскорбилась, она не из таких.

— Все мы из таких, Ноэми. Один мой приятель — старый проходимец, замечу в скобках — всегда говорил мне: «Хочешь сохранить секрет, храни его». Я свой секрет хранила долго, но с ним мне будет тяжело взобраться на небо. Впрочем, у меня и так нет никакой гарантии. Не путайтесь под ногами, Ноэми, дайте пройти.

Пошевеливайся, Алиса, а то Ноэми прибежит. Она оперлась на свои ходунки и продвинулась еще на девять метров, ну, на восемь счастливых метров уж точно. Надо теперь миновать аптеку, потом чистку, потом банк, и она у цели — у желтого почтового ящика. Но стоило ей улыбнуться в предвкушении близкой победы, как вдруг у нее помутилось в глазах, и, разжав руки, она рухнула возле женщины в красном, которая, вскрикнув, подхватила ее. Содержимое сумки рассыпалось по земле, письмо выскользнуло из рук.

Выбежала и засуетилась аптекарша, задавая вопросы и ощупывая ее, а женщина в красном, собрав в сумку все вывалившиеся предметы, положила ее рядом с пострадавшей. Вот она и доиграла свою скромную роль, «скорая» уже в пути, больше ей тут делать нечего; она поднялась и отошла в сторону. Она бы и рада как-то помочь, задержаться чуть дольше на месте происшествия и уж по крайней мере назвать свою фамилию спасателям, как раз прибывшим в большом количестве, но не тут-то было, всем заправляла аптекарша вместе с заполошной теткой, которая представилась сиделкой: она то кричала, то всхлипывала, ах, мадам Готье наотрез отказалась, чтобы она ее сопровождала, а живет она в двух шагах, в доме 33-бис, и вообще она ни в чем не виновата. Пожилую даму уложили на носилки. Ладно, девочка моя, тебя это уже не касается.

Еще как касается, подумала она, уходя, ведь она буквально протянула ей руку помощи. Подхватила и уберегла от удара головой об асфальт. Может, она ей жизнь спасла, кто осмелится утверждать обратное?

В первых числах апреля в Париже потеплело, но все равно холод собачий. Собачий холод. Почему собачий, а не какой-то другой? Собаки как-то по-особому мерзнут? Мари-Франс нахмурилась, ее раздражали такого рода пустяковые вопросы, роившиеся в голове словно назойливая мошкара. И это в такую минуту, когда она только что спасла жизнь человеку! А когда не собачий, то какой? Она одернула красное пальто и сунула руки в карманы. В правом ключи, кошелек, а слева какая-то плотная бумажка, хотя она туда ничего не клала. Левый карман предназначался для проездного и сорока восьми центов на хлеб. Она остановилась под деревом, чтобы все спокойно обдумать. Бумажка оказалась письмом той несчастной дамы. Семь раз отмерь свою мысль, один раз отрежь, вечно твердил ей отец, только за всю жизнь он так ни разу ничего и не отрезал. Да и отмерить ему наверняка удалось 8 фред варгас холодное время раза четыре, не больше. Конверт был надписан дрожащей рукой, а на обороте значились имя и фамилия отправительницы — Алиса Готье, — выведенные крупными пляшущими буквами. Да, это ее письмо. Опасаясь, что поднимется ветер, Мари-Франс быстро подобрала документы, бумажник, лекарства и носовые платки и запихнула ей все обратно в сумочку, в спешке сунув письмо себе в карман. Конверт приземлился по другую сторону от сумки, наверное, та дама несла его в левой руке. Вот, значит, что она решила осуществить без посторонней помощи, размышляла Мари-Франс, — опустить письмо.

Может, отнести его ей? Куда, интересно? Ее увезла «скорая» непонятно в какую больницу. Отдать сиделке в доме 33-бис? Тише, тише, девочка моя. Семь раз отмерь. Если дамочка Готье на свой страх и риск отправилась в одиночку к почтовому ящику, значит, ей было важно, чтобы письмо ни в коем случае не попало в чужие руки. Семь раз отмерь, но не десять все-таки и не двадцать, добавлял отец, а то весь пар уйдет в свист. Некоторые вот еле ворочают мозгами, аж смотреть больно, взять хотя бы дядю твоего.

Нет, сиделка не годится. Не зря же мадам Готье пустилась в свой поход без нее. Мари-Франс осмотрелась в поисках почтового ящика. Вон виднеется желтый прямоугольник, по ту сторону площади. Мари-Франс разгладила конверт на коленке. Получается, что она облечена особой миссией, она спасла этой женщине жизнь и теперь спасет ее письмо. Готье написала его, чтобы отправить по почте, разве не так? То есть ничего дурного она не совершает, как раз напротив. Она бросила письмо в отсек для «пригородов», несколько раз проверив, что речь идет именно об Ивлине, 78-м департаменте. Семь раз, Мари-Франс, а не двадцать, а то это письмо никогда никуда не уйдет. Затем она просунула пальцы под заслонку, чтобы убедиться, что конверт благополучно упал вниз. Дело сделано. Последняя выемка корреспонденции в восемнадцать часов, сегодня пятница, адресат получит его рано утром в понедельник.

День удался, девочка моя, удался на славу.

Среди корней орхидеи

  • Скарлетт Томас. Орхидея съела их всех / Пер. с англ. И. Филипповой. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 544 с.

Мне очень нравится, что мы вновь живем в эпоху толстых романов и что в суете большого города, среди постоянно меняющихся картинок можно ненадолго оказаться в мире, который никуда не спешит.

Новый роман Скарлетт Томас, вышедший в России совсем недавно под интригующим названием «Орхидея съела их всех», сочетает в себе сразу два модных тренда: семейную хронику и ботаническую тематику. Рассказывая о семье Гарднеров, встречающихся на похоронах престарелой тетушки, автор сплетает тонкое искусное полотно из детективной интриги, любовного романа и приключений на далеком заброшенном острове среди смертельно опасных растений.

Необыкновенная орхидея, из-за которой пропадают люди, цветы на обоях, загадочный лес, тщательно ухоженный сад, наконец, женщины: Клематис, Флер, Лаванда и Плам — все они вырастают на страницах романа, медленно распускаясь и создавая особое пространство, куда мужчинам доступа практически нет. Именно героини становятся носителями тайного знания, раскрывая загадку таинственных стручков, являющихся то ли спасением, то ли проклятием семьи Гарднеров.

Скарлетт Томас, играя с читателем, вводит в роман классические детективные мотивы, но они оказываются лишь каркасом, вокруг которого пышно разрастаются семейные тайны, коих здесь с избытком. Непросто вообразить себе орхидеи в Англии — и именно это несоответствие ставит их в центр повествования, делает недостижимой мечтой. Каждый герой стремится отбросить свое существование как нечто скучное и надоевшее, превратиться на мгновение в прекрасный и гибельный цветок, потому что, оказывается, именно в мире растений и идет настоящая жизнь с максимальной напряженностью чувств.

Нелепость и беспомощность современного человека объясняются очень просто: его никто не ест.

Гибель представителей старшей ветви семьи Гарднеров, искавших удивительное растение и исчезнувших без следа, превращает пространство цивилизованного города в джунгли, из которых почти невозможно отыскать выход. Бриония с комнатой, полной ненужных вещей, Холли, одержимая подсчетом калорий, Джеймс с лесом-призраком, Оливер с мечтой о ребенке — каждый из них плутает среди лиан, не встречая ни помощи, ни поддержки. Это ощущение усиливается, создавая плотный, непроницаемый для внешних раздражителей кокон, своеобразное чистилище.

Роман «Орхидея съела их всех» выглядит продолжением «Молодых, способных». Герои — потерянное поколение 1990-х — выросли, худо-бедно устроились в обычном мире и влачат жалкое существование. Парадокс книги в том, что перед нами обеспеченный и успешный средний класс: неординарные личности, каждый из которых несчастен в своем тщательно выстроенном мирке и мечется в поисках миражей, не имеющих с действительностью ничего общего. Самыми здравомыслящими здесь выглядят птицы, прилетающие к кормушкам за зернами и отстраненно наблюдающие за суетой.

Скарлетт Томас — удивительная романистка: сюжет для нее вторичен. Конечно, история важна, но все отступления, когда автор отвелкалась от жизнеописания героев и начинала рассказывать о шагающей пальме или о пальме-невесте, имеют не меньшее значение.

И в конце концов все окажутся здесь — насильники и убийцы, лжецы и мошенники и все их жертвы, и все они будут смеяться и плакать от радости, потому что ни убийств, ни насилия, ни лжи, ни соперничества больше нет. Ничего этого на самом деле и не было.

В тексте Томас мораль отыскать невозможно. Жизнь не укладывается в схемы, не становится уроком, не является проектом. Она просто течет, унося с собой хорошее и плохое, оставляя древесные стволы и пугающие своим совершенством цветы.

Татьяна Наумова

Маргарита Хемлин. Искальщик

  • Маргарита Хемлин. Искальщик. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 288 с.

«Искальщик» — один из романов финалиста премий «Большая книга», «Русский Букер» и «НОС» Маргариты Хемлин (1960–2015), не опубликованных при жизни автора. Время действия романа — с 1917 по 1924-й, пространство — украинская провинция, почти не отличимая от еврейских местечек. Эта канва расцвечена поразительными по достоверности приметами эпохи, виртуозными языковыми находками. Сюжет в первом приближении — авантюрный. Мальчики отправляются на поиски клада. Тут-то, как всегда у Маргариты Хемлин, повествование головоломным образом меняет течение — а с ним и судьбы людей, населяющих роман. По уверению Лазаря Гойхмана, главного героя, рассказывающего все — до самого стыдного и жуткого, «в каждой насущной минуте человека есть такое, что в дальнейшем может стать вопросом вплоть до непостижимой тайны». Выслушайте Лазаря, он таки прав.

Искальщик

Дальше такое.

Рувим для меня наметил школу. А для себя он наметил работу, работу и еще раз работу.

Рувим очень отдавал должное книгам. Читал и читал, читал и читал. И наизусть шпарил многое. Именно Рувим убедил меня, что лучшее лекарство от текущей жизни — чтение. Еще в скитаниях по боевым дорогам он ночами пересказывал мне истории и Греции, и Рима. После того как я пожаловался на непонятность, он перешел на окружающее — и от него я усвоил имена Гоголя, Некрасова, Надсона и ряда других.

И Рувим добился — конечно, с годами, — что единственная моя отрада нашлась-таки в книгах. Я не всегда смотрел на название — просто хватал и глотал заместо хлеба. Где обнаруживал — там и приседал за чтение. Конечно, Нат Пинкертон, Арсен Люпен, Робинзон Крузо, Жюль Верн тоже, «Остров сокровищ», «Капитан Сорви-голова», «Всадник без головы». 

Но такие книжки на дороге не валялись. Рувим выклянчивал у кого-то мне на одну ночь. А в старых подшивках журналов (их Рувим натаскивал целыми пудами) я обнаруживал много захватывающего — и романы из другой жизни, и наши, с русскими именами.

Особенно стихи душевного содержания сами впивались мне в сердце. «Хорошо умирать молодым», например, мне сильно переворошили все внутри. Я ставил себя на место внезапно и нечаянно погибшего героя с кудрями, а рядом видел женщину, которая рыдает над этими самыми кудрями.

Что интересно. Мне так сильно представлялось каждое слово, так я в каждое слово в книжке проникал и повторял на разнообразные лады, что оно рассыпалось по буковке и я обратно эти самые рассыпанные буковки нанизывал, вроде на ниточку, на свое юное сознание, и в себя, уже в собственном, близком моему уму, виде и смысле, глубоко впитывал.

Я отдавал внимание и театральным постановкам. На детские свои гроши накупал семечек и стремился попасть хоть как ближе к сцене с живыми, неподдельными людьми-артистами. Тяга к прекрасному жила и жила во мне. И во многих людях тоже, надо сказать.

Ужасное и беспощадное время диктовало свои законы — а сердце просило красоты и возвышенности. В Чернигове появлялись артистические группы даже из Киева и Харькова. И костюмы цветастые, и все тому подобное. И бархат, и другое блестящее. И декорации…

В общем, я любым образом стремился к прекрасному. И получал его там, где находил. Даже можно назвать другим словом — вырывал прекрасное с мясом и кровью.

Вот мои университеты. И мне не чужды с того раннего подросткового возраста и Шиллер, и Шекспир, и другие классические настроения.

Я даже иногда, чтоб порадовать Рувима, рассказывал вслух стихотворные строки. Не скрою, я ожидал получения заслуженной похвалы.

Но Рувим такого не любил, а перебивал меня с улыбкой и смущением:

— Не надо. Я стихи вслух не люблю.

Однажды я назло не остановился, а подряд стал кричать все, что в рифму засело в моей голове.

И тогда Рувим мне аж рот зажал и тихо приказал заткнуться, а то немедленно придушит.

Конечно, потом оправдывался и задобривал меня по-всякому.

Причину своего нелицеприятного поступка Рувим объяснил следующим образом:

— Лазарь, у тебя в голове помойное ведро. Ты к себе в голову тащишь без ошибки именно мусор. У меня есть надежда, что жизнь твою помойку почистит. Сильно почистит. Но говорю тебе как ответственный за тебя человек: разбирай уже сам. Потихоньку, а разбирай.

Сквозь залившую меня обиду я упрекнул Рувима в том, что он на меня наговаривает с перехлестом. Оскорбляет из зависти. У меня и память, и выражением я владею вроде артиста. У него же этого нема вообще. Отсюда и зависть. К тому же у меня вся жизнь впереди, а у него наоборот. А стихи, между прочим, — это мудрость человечества. И я эту мудрость сильно постигаю.

После моих разъяснений Рувим перестал таскать книги. А те, что были, уволок. Я плакал и цеплялся за отдельные листочки. Только напрасно. Рувим в своей идиотской непреклонности очистил-таки нашу комнатку.

Вспоминая деда, я невольно сравнивал себя и его.

Он всю свою жизнь мусолил одну единственную книгу — Тору. Я, в свою очередь, не собирался останавливаться. Постановил себе — читать и читать всегда и везде. А при отсутствии книг расспрашивать разнообразных людей про их случаи. И сам делал потом из этих россказней в своем уме целые романы. И получалось, что из каждого самого незаметного и даже глупого человека можно сделать книгу. Надо только зацепиться за какие-нибудь важные концы. А если их нету, так надо придумать от себя, из своей головы.

Постепенно я вывел единство и противоположность придумки и брехни. И отдал предпочтение брехне как наивысшей стадии придумки. Придумка имеет границы. Брехня — нет и еще раз нет.

И тут скажу важное и больше возвращаться к нему не буду.

Я — хозяин всего на свете, так как я есть хозяин себя. Всего, что только существует во мне. И мыслей. Не говоря про действия.

Я — хозяин всего, что именно внутри меня. До тех пор, пока оно не выйдет наружу.

А выпускать же ж надо! Такова потребность человека и любого члена живого мира природы. То есть и мысли выпускаются. В виде слов, например. И я им уже не хозяин, получается? И я поклялся, что буду хозяином даже после того, как каждую свою мысль, чаяние или надежу, тем более в виде слов, так или иначе выпущу. А кто такой хозяин? Это который выпустить выпустил вроде наружу, но посчитал наперед — какая польза будет. И какой вред.

Тогда еще не было в ходу словосочетания фразы «хозяин жизни». И думаю, хорошо. А то б я мог запутаться в размышлениях. А так — без понятия моей отдельно взятой жизни как части общего хозяйства — мир мой оказался устроенным просто и ясно.

Никому я не верю. Никому. Только себе верю. Потому что я ж знаю, где я брешу, а где нет. А за других отвечать не могу. И хочу, может, — а не могу.

Путем долгих размышлений я пришел к выводу, что брехня имеет большую созидательную силу.

Человечеству вбили в голову — нету дыма без огня. А именно что есть. И как раз если брехать совсем на пустом месте — то ожог получится особенно сильно.

Потому что человек не готов всей своей историей поколений — чтоб на пустом месте. И поверит в такую умную брехню с утроенной силой своего разума.

И тому, кто построит такую брехню, надо будет помнить каждое свое словечко и даже буквочку, чтоб находиться в курсе дальнейшего и держать дальнейшее в крепком и надежном кулаке.

Ну вот.

Да, всему прекрасному в себе я обязан книгам и их содержаниям.

Cкарлетт Томас. Орхидея съела их всех

  • Cкарлетт Томас. Орхидея съела их всех / Пер. с англ. И. Филипповой. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 544 с.

Новый роман Скарлетт Томас — английской писательницы, снискавшей славу одного из лучших и самых оригинальных романистов современности, — это парадоксальная семейная сага, остроумная, увлекательная, с множеством граней смысла. Это роман о секретах ботаники и о загадочной связи между растениями и людьми, о сексе, о лабиринтах человеческого сознания, о волшебных книгах, об обретении вечной свободы ценой смерти. Роковые стручки с семенами, доставшиеся героям в наследство, обещают просветление. Но кто из них отважится шагнуть за пределы жизни и смерти?

 

ПОХОРОНЫ

— Ну ладно, хватит о моей скучной жизни. Теперь ты расскажи о себе.

— Ну, — произносит Чарли, нахмурившись.

— Не знаю даже, с чего начать. Кому придет в голову отправиться на свидание вслепую вечером в воскресенье? Даже Сохо выглядит по-воскресному, будто весь день прошастал по дому в пижаме и ему ни до чего нет дела. Чарли смотрит на Николу, которая сидит напротив. Это чересчур модный и современный азиатский ресторан, Никола наверняка заказала столик через интернет. Музыка невыносимо громкая. На Николе шелковое платье такого темного, винного цвета, что она немного похожа на больную проказой. У нее докторская степень по математике, и теперь она стажируется в Кингс-колледже. Дома Чарли ждет новая книга об орхидеях, ее принесли в ту самую минуту, когда он выходил из квартиры (нет, почту по воскресеньям не доставляют, просто два дня назад ее по ошибке бросили в ящик к соседу — мистеру Кью Джонсону). Эх, лучше бы он остался дома — сейчас сидел бы и читал новую книгу, с чашкой эспрессо, приготовленного его прекрасной кофемашиной «Фрачино». Чарли даже чуть было не сказал Николе про книгу об орхидеях. И чуть было не сказал, что самая любопытная его черта и, честно говоря, самая важная (хотя ее, конечно, не поймешь с первого взгляда, особенно если так уж сложилось, что ты трахалась с ним с завязанными глазами), так вот, самое любопытное в нем — это то, что он любит наблюдать за дикими орхидеями, растущими в Британии. Если убрать пункт про завязанные глаза, эта фраза отлично подошла бы для первого свидания. А может, такое, наоборот, отпугивает? Повязка у нее на глазах наверняка была тоже шелковая, купила она ее, вероятнее всего, в «Либерти», и нет никаких сомнений в том, что между использованиями она стирает ее вручную. Чарли решает промолчать. Вообще, поскорее бы все это кончилось.

— Я загляну в туалет, пока ты размышляешь, — говорит Никола.

Она накидывает на плечи крошечную кофту, которая заканчивается сразу под мышками. Туфли у Николы — на высоченных каблуках. Здесь у всех женщин высоченные каблуки. Она наверняка уже была здесь — может, с бывшим парнем, а может, с однокурсниками, когда еще училась. Чарли вздыхает. Все это ему сегодня неинтересно. Он видит, как в ресторан заходит известный футболист, шутит со швейцаром и тот хлопает его по спине. Чарли берет телефон и читает сообщение от отца: тетушка Олеандра умерла. Эх, какая же… Господи, бедная Флер. Чарли отправляет ей смс. Потом еще одно — своей двоюродной сестре Брионии, спрашивает, как там они все. Начинает сочинять послание сестре, Клем, чтобы одновременно выразить соболезнования по поводу Олеандры и поздравить ее с выступлением на радио. Но задача оказывается непосильной, и он решает отложить ее на потом, а пока переключается на «Май Фитнес Пэл», вбивает туда углеводные граммы, которые неожиданно оказались в выбранной им закуске. Чарли поправляет волосы, оглядев себя на экране телефона с помощью селфи-камеры. Ему плевать, что подумает о его прическе Никола, просто он часто поправляет волосы, когда никто на него не смотрит. Они у него неплохие. Он доволен. Особенно вот эта последняя стрижка, которая…

Никола возвращается. Сквозь неопознанную ткань ее платья видны контуры трусов, врезавшихся в кожу на заднице, в остальном вполне приличной. Чарли любит задницы покрупнее, но для крупной задницы, в идеале, нужна девушка постройнее. И как это ее саму не напрягает находиться на людях в таком виде? Стринги проблему не решили бы. Чарли ненавидит стринги. Но ведь в наше время производят такое количество бесшовного белья и…

— Итак, — говорит она.

Чарли убирает телефон. Приносят горячее. Он заказал палтуса с малазийским соусом чили, в котором наверняка полно сахара (здравствуй, головная боль) и прогорклого растительного масла (здравствуй, рак). Никола ест морского черта с китайской капустой и рисом жасмин. Чарли риса не ест.

— Ну, о том, что я работаю в садах Кью, ты уже знаешь.

— Это, наверное, так здорово! И вам можно сколько угодно ходить в оранжереи и зависать там?

— Теоретически да. Но никто этого не делает.

И библиотеками тоже никто не пользуется, чтобы случайно не наткнуться на увлеченного студента-этноботаника, которому вздумается поговорить о разных видах латекса (белой жижи, выделяющейся из некоторых растений, если сделать надрез) или уточнить, у какого листа — парноперистого или непарноперистого — есть верхушечная пластинка. Чарли всегда покупает книги по ботанике в специализированном магазине «Саммерфилд», а еще на «Амазоне» или «Эйбе»1, тогда можно знать наверняка, что никто другой их не тронет, не испачкает и не попытается обсудить их с ним. Чарли сам часто чувствует себя не имеющей пары верхушечной пластинкой. Пластинкой довольно элегантной и принадлежащей очень редкому растению.

— Так чем именно ты занимаешься? Какие у тебя обязанности?

— Я занимаюсь родственными взаимоотношениями среди растений.

— Что это значит? — спрашивает она с улыбкой. — Я в растениях ничего не смыслю — только иногда слышу о них что-нибудь невнятное, когда Изи напьется и бормочет себе под нос. Рассказывает про мяту, травы и все такое. — Изи, она же доктор Изобель Стоун, — общий друг, которая и устроила им это свидание. Она — всемирно известный специалист по ясноткоцветковым: порядку двудольных растений, к которому относятся мята, полевые травы и все такое. Чарли впервые довелось поговорить с ней в чайной комнате примерно год назад, после случая с одним дилетантом и его довольно помятым гербарным экземпляром, который оказался всего-навсего Lavandula augustifolia — одним из самых обыкновенных растений в Великобритании, а может, и во всей Вселенной. Дилетант написал штук семнадцать писем о своем «таинственном экземпляре», причем послания его с каждым разом становились все более оскорбительными, а под конец он и вовсе обозвал всех сотрудников садов Кью «слепыми и умственно отсталыми ублюдками». С тех пор Чарли и Изи часто пили вместе утренний кофе и/или дневной чай. С Изи он никогда не смог бы переспать, зато представлял ее себе во время мастурбаций, если по сюжету дело происходило на работе. В четверг Изи дала ему адрес этого ресторана и номер телефона и таинственно приподняла бровь — Чарли даже подумал, что, пожалуй, он и смог бы переспать с кем-нибудь из коллег, но тут Изи уточнила, что ее подруга Никола будет ждать его по этому адресу в восемь часов вечера в воскресенье. Ситуация сложилась довольно неловкая, ведь Чарли успел сказать, что свободен, прежде чем узнал, с кем ему придется встретиться. И еще Изи упомянула, что Никола теперь постоянно говорит о нем, его «невероятном теле и прекрасных глазах» — с тех пор как увидела его на фотографии, которую Изи выложила в Фейсбук. Конечно, отчаянные льстивые женщины вроде этой готовы буквально на все. И это ее отчасти оправдывает… но, с другой стороны, все это уже как-то чересчур…

— Кхм, — откашливается Чарли и принимается объяснять. — Представь себе, что ты отправилась в джунгли и обнаружила там растение, о котором ничего не знаешь. Ты отправляешь его в Кью для идентификации. И тогда я — или кто-нибудь еще из наших — определяю, к какому семейству относится этот экземпляр и в какое отделение, следовательно, его надлежит отправить для дальнейшего опознавания. Например, если листья у него слегка мохнатые и пахнут мятой, я отправляю растение к Изи. Ну, или к кому-нибудь еще из их команды.

— То есть к вам попадают таинственные растения?

— Да, постоянно. Но в большинстве случаев мы очень быстро раскрываем их тайну.

— Это так круто! — говорит она и подливает себе вина.

— И что же такое ботаническая семья? В последний раз я изучала биологию в шестнадцать лет, когда готовилась к экзамену на аттестат зрелости. Растения для меня чересчур материальны.

— Это таксономическая категория. На ступень выше рода. Все растения делятся на царства, каждое царство подразделяется на типы, типы — на классы, а за ними идут порядок, семейство, род и вид. Ну, это если в двух словах описать структуру. Вот этот твой рис на латыни называется Oryza sativa, это его род и вид. Семейство риса — это Poaceae. Или попросту трава.

— Рис — это разновидность травы?

— Угу.

Она отхлебывает из бокала.

— А человек — это разновидность чего?

— Обезьян. Ну, человекообразных приматов. Семейство гоминидов.

— А, ну да. Точно. Я ведь знала. Это все знают. А вот эта капустная штука?

Она поднимает повыше вилку, подцепив на нее увядшие зеленые листья из своей тарелки.

Чарли хмурится.

— Ты хочешь, чтобы я идентифицировал весь твой обед?

— Нет. Извини! Я ступила. — Она смущенно улыбается. — Забудь.

— Вероятнее всего, это Brassica rapa. Китайская капуста. Из семейства Brassicaceae. Как и горчица.

— Получается, что капуста — это разновидность горчицы?

— Ну, они родственники, да. Их семейство называется капустные.

— А, то есть капуста — это разновидность капусты, — смеется она. — Ого! Класс! Ладно, следующий вопрос. Ты сам — откуда?

— Родом? Из Бата.

— О, обожаю Бат! Этот потрясающий желтый камень — как там он называется, не помню! И туманы такие романтичные! А братья и сестры у тебя есть?

Чарли не хочет говорить ей, что желтый камень из Бата называется «камень из Бата».

— У меня есть сестра. И еще двоюродная сестра, с которой мы очень близки. Ну, и еще есть две сестры по отцу, но я с ними редко вижусь, потому что…

Честно говоря, он не знает, как закончить предложение. Сгодится и так. Вместо того чтобы объяснить, почему он редко видится с сестрами, Чарли смотрит на запястья Николы. Пытается представить их связанными веревкой. Жесткой, грубой веревкой. Представляет, как из-под веревок проступает кровь. Совсем чуть-чуть. Пожалуй, даже не кровь, а так, просто намечается синяк. Два синяка. По одному на каждой руке. Чарли крепко прижимает ее связанные руки к матрасу и трахает. Или, может, она делает ему минет? Нет, все-таки он ее просто трахает. Она-то, понятное дело, согласилась бы на все это, но удивительно то, что на подобные вещи согласилось бы большинство женщин. По правде говоря, многие девушки переспали с Чарли только потому, что он предложил их связать. Ну, знаете, когда говоришь вроде бы в шутку, но все понимают, что это не вполне шутка. Но Никола, как ни крути, ему неинтересна — с веревкой, без веревки, вообще никак.

Повисает долгая пауза.

— Ух, а с тобой непросто, да? — говорит она и широко улыбается. — Не смотри на меня так серьезно. Мне хочется тебя подразнить. Как их зовут, твоих сестер?

— Клематис. Это моя родная сестра. Мы зовем ее Клем. Двоюродную сестру зовут Бриония. А сестер по отцу — Плам и Лаванда, но они еще совсем маленькие. Отец женился во второй раз, когда мать пропала без вести в научной экспедиции…

Никола никак не реагирует на слова о пропавшей без вести матери, Чарли находит это странным и рассказывает о семейной традиции давать детям — которые, возможно, с возрастом сменят знаменитую фамилию Гарднер на какую-нибудь другую, — ботанические имена. Правда, Клем, выйдя замуж за Олли, конечно, сохранила девичью фамилию. Потом Чарли рассказывает о своем прапрадедушке, Августусе Эмери Чарльзе Гарднере — знаменитом садоводе, и о прадедушке Чарльзе Эмери Августусе Гарднере, которого отправили в Индию руководить чайной плантацией, а он взял да влюбился в индианку и основал в Англии аюрведическую клинику и центр йоги, причем из всех возможных мест выбрал для этого город Сэндвич. А потом Чарли рассказал о дедушке, Августусе Эмери Чарльзе Гарднере, который…

— Не угодно ли выбрать десерт?

Никола немедленно отвлекается на официанта, и Чарли понимает, что утомил ее своими историями. Вот и хорошо. Наверное, теперь она уйдет, и дело с концом. Он съел уже достаточно всего (особенно углеводов), но, поддавшись на уговоры, соглашается разделить с Николой тарелку экзотических фруктов. Съест пару ломтиков киви или чего-нибудь такого. В ответ он настаивает на том, чтобы заказать для Николы бокал десертного вина. Ему нравится смотреть, как девушки пьют десертное вино, и он никогда не задумывался о причинах этого своего интереса, которые, возможно, встревожили бы его. Себе он берет двойной эспрессо, хотя и понятно, что дома он приготовил бы кофе куда лучше.

— И все-таки почему ты отправился на свидание вслепую? — спрашивает Никола.

Чарли пожимает плечами. Ну что ж, раз ей неинтересно слушать про его семью, она ничего не узнает о его двоюродной бабке Олеандре, которая только что умерла, а в молодости была прославленным гуру и общалась с «Битлами». И о матери Чарльза она тоже ничего не узнает —его мать не просто пропала без вести, но считается погибшей, вместе с обоими родителями Брионии и с кошмарной матерью Флер. И о стручках со смертоносными семенами, на поиски которых они отправились далеко-далеко в Тихий океан, на остров под названием, честное слово, Затерянный остров. И Никола даже не сознает, сколько потеряла, ведь это поистине увлекательная история, с кучей ботаники и всего такого. Впрочем, девушек вроде Николы интересует только число женщин, с которыми ты переспал, какая у тебя любимая группа и сколько детей ты хотел бы иметь.

— Не знаю, —отвечает он. — А ты?

— Ну, Изи вроде как пожалела меня, потому что от меня ушел парень. 

— Сочувствую.

— А у тебя что случилось? В смысле… ты когда…?

— Я развелся почти десять лет назад.

— А у меня всего месяц прошел.

— Переживаешь?

Она пожимает плечами.

— Мы были вместе всего три года.

— Понятно, но я имею в виду… тебе, в смысле, ты его…?

— Любила ли я его? Да. Да, любила. А ты?

— Думаю, да, я тоже любил. Только другую, не жену.

Никола умолкает. Отпивает глоток из бокала. Облизывает палец, окунает его в солонку на столе и отправляет палец обратно в рот. Какого черта она…

— Кого же ты трахал вместо жены? Член Чарли слегка вздрагивает, когда слово «трахал» слетает с ее полных, накрашенных красной помадой губ, которые, пожалуй, можно даже назвать роскошными. Она заново подкрасила их, пока была в туалете. Чарли нравится, когда девушки заботятся о таких вещах.

— Так сразу не расскажешь.

Она вздыхает.

— Ясно.

— А ты?

— Что — я? Трахалась ли я с кем-нибудь еще?

Она снова делает едва заметный упор на слове «трахалась». И тут же ответ: еще одно небольшое шевеление.

—Да.

Она улыбается.

— Не могу тебе рассказать.

Я тебя едва знаю. Брови. Улыбка.

— Можно это исправить.

— Правда? Как?

— Выбраться на пожарную лестницу и снять с тебя трусы.

Она замирает, потрясенная, хотя на самом деле наверняка ничуть не удивлена. Смеется.

— Что??

— Думаешь, я шучу?

— Не знаю… Э-м-м… Обычно мужчины не…

— А что, если не шучу?

— Мы могли бы найти место поудобнее, чем…

— Но ведь чем неудобнее, тем острее ощущения.

— Ну… Он смотрит на дверь. На часы.

— Нет, конечно, если у тебя были другие планы…

— Сними с меня трусы, — произносит она с игривым видом, так что дело еще может обернуться шуткой.

— Ну хорошо. Итак, я стою на пожарной лестнице на жутком холоде, без трусов. А потом что?

— Потом ты заталкиваешь их себе в рот.

— Ну уж нет.

— Почему?

— Зачем мне заталкивать себе в рот трусы?

— Чтобы никого не тревожить, когда начнешь стонать от удовольствия. Или от боли.

— Это глупо. Я не могу…

— Ну, тогда просто сними их. Я расплачусь и через секунду приду.

— А вдруг ты задержишься?

— Нет.

Она слегка краснеет и встает из-за стола.

— Хорошо. Но ты смотри, приходи поскорее. Поверить не могу…

Это что, всегда так просто? Да, но только тогда, когда тебе, в общем-то, все равно.

Выйдя чуть погодя из ресторана, Чарли едет на своем зеленом «Эм-Джи» обратно в Хэкни. Дом находится рядом с Мэйр-стрит в длинном ряду викторианских громад разной степени изношенности и на разной стадии ремонта. Чарли и его бывшая жена Чарлин (вначале было так весело: «Меня зовут Чарли». — «Ну надо же, меня — тоже!», а потом одинаковые имена сильно усложнили им жизнь; супруги начали по ошибке распечатывать письма друг друга, и среди них оказалось То Самое Письмо от Брионии) разделили выручку от продажи квартиры в Хайгейте в таком необычном соотношении, что никто, кроме их адвокатов, ничего не мог понять, и суммы, доставшейся в итоге бывшему супругу, едва хватило бы на первый взнос за квартиру в Хэкни. Чарли прикинул, что, если не просить денег у отца, жить в Лондоне ему не по карману и единственный выход — это выкупить старое студенческое общежитие, привести его в порядок и сдавать там комнаты. Он взял две недели отпуска, покрасил стены и побелил потолки во всех восьми комнатах, а тем временем его товарищ с другом, у которого оказался собственный шлифовочный аппарат, за сотню фунтов отциклевали в общежитии полы. В результате Чарли живет с двумя студентами-художниками, модным блоггером и джазовым музыкантом. Есть, однако, проблема: прежний владелец дома, мистер Кью Джонсон, живущий теперь по соседству, настаивает на том, чтобы Чарли держал на всех подоконниках чеснок для отпугивания злых духов, и наведывается каждые несколько дней, желая убедиться, что чеснок по-прежнему на месте. А еще у лейбористской партии, журнала «Инвалидность», фирмы «Сага», магазина «Спин» и других учреждений остался его старый адрес, и почту, предназначенную Чарли, часто доставляют его бывшей жене. А еще досаднее то, что нередко корреспонденцию Чарли безо всякой причины приносят мистеру Кью Джонсону, хотя на конвертах всегда четко выведен номер: 56.

Когда Чарли возвращается домой, местная группа, как обычно, репетирует в подвале. Он смотрит серию «Сладкой жизни» по «Би-би-си 2», потом заваривает себе чай из свежей мяты и забирается с чашкой в постель. Надо было оставить Николу на балконе без трусов. Повеселил бы Брионию в следующие выходные. Но, в основном из уважения к Изи, он галантно вышел на лестницу, затолкал трусы Николы ей в рот и трахнул ее. К тому времени она уже едва держалась на ногах, и он успел наполовину воткнуть член ей в задницу, прежде чем она поняла, что происходит. Но и тут, опять ради Изи, он повел себя крайне тактично и благовоспитанно вынул член и воткнул его заново — на этот раз во влагалище. И он не понял, почему теперь ему пришло сообщение от Изи со словами: «Как ты мог???» Он послал ей ответ: «А поточнее?» — но она больше не написала.


1 AbeBooks.com — британский онлайн-магазин подержанных и редких книг.

Майкл Газзанига. Кто за главного? Свобода воли с точки зрения нейробиологии

  • Майкл Газзанига. Кто за главного? Свобода воли с точки зрения нейробиологии / Пер. с англ. М. Завалова и А. Якименко. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 368 с.

Загадка повседневной жизни заключается в том, что все мы, биологические машины в детерминированной Вселенной, тем не менее ощущаем себя целостными сознательными субъектами, которые действуют в соответствии с собственными целями и свободно принимают решения. В книге «Кто за главного?» Майкл Газзанига объясняет, несет ли каждый человек личную ответственность за свои поступки. Он рассказывает, как благодаря исследованиям расщепленного мозга был открыт модуль интерпретации, заставляющий нас считать, будто мы действуем по собственной свободной воле и сами принимаем важные решения. Автор помещает все это в социальный контекст, а затем приводит нас в зал суда, показывая, какое отношение нейробиология имеет к идее наказания и правосудию.

 

Культура и гены влияют на познание

Культура, которой мы принадлежим, как ни странно, играет значительную роль в формировании некоторых наших когнитивных процессов. Это положение исследовал Ричард Нисбетт со своими коллегами. Он установил, что жители Восточной Азии и представители Запада действительно используют разные когнитивные процессы, когда размышляют об определенных вещах, и что корни этих различий кроются в социальных системах, основы одной из которых были заложены в цивилизации Древнего Китая, а другой — в Древней Греции. Он характеризует древних греков как не имеющих себе равных в остальных древних цивилизациях и замечательных тем, что они помещали силу в отдельного человека. Нисбетт, описывая свои заключения, отмечает: «Греки в большей степени, чем любые другие древние народы и, в сущности, чем большинство людей на планете сейчас, обладали исключительным чувством личной свободы воли — сознанием того, что они ответственны за собственную жизнь и свободны действовать сообразно своему выбору. Согласно одному из определений греков, счастье состоит в том, чтобы иметь возможность развивать свои способности, стремясь к совершенству, в жизни, свободной от ограничений». А вот древние китайцы отличались тем, что придавали первостепенное значение социальным обязательствам и коллективной свободе воли. «Китайским эквивалентом греческой свободы воли служила гармония. Каждый китаец был в первую очередь членом коллектива, а точнее, нескольких: своего клана, деревни и особенно семьи. Отдельный человек не был, как для греков, обособленной единицей, которая сохраняла свою неповторимую индивидуальность в любых социальных условиях»1. Гармония в качестве цели предотвращала любые столкновения и споры.

Нисбетт и его коллеги полагают, что социальная организация влияет на когнитивные процессы как опосредованно, так и напрямую — заостряет наше внимание на разных аспектах окружающей обстановки и делает определенные типы социальных взаимодействий более приемлемыми, чем остальные. Если человек видит себя частью общей картины, то, вероятно, воспринимает мир во всех его проявлениях, целостно, а тот, кто считает себя обладателем личной силы, должно быть, смотрит на проявления мира по отдельности. Именно это и подтвердили исследования. Американцам и восточным азиатам быстро показывали простые кадры на экране, а позже их просили описать, что запомнилось. Американцы обратили внимание на главные элементы картинки, тогда как испытуемые из Восточной Азии — на сцену в целом. Проявляются ли эти культурные особенности в работе мозга?

Похоже, да. Исследователи из Массачусетского технологического института Трей Хедден и Джон Габриэли предложили восточным азиатам и американцам делать быстрые перцептивные суждения во время сканирования мозга с помощью функциональной магнитно-резонансной томографии. Им показали череду квадратов разного размера, в каждом из которых была проведена одна линия. Они должны были решать, сохраняется ли соотношение размеров линии и квадрата от одной картинки к другой (относительная оценка), или определять, одинаковой ли длины все линии независимо от окружающих их квадратов (абсолютная оценка отдельных объектов). Американцам для устойчивого внимания при выполнении первой задачи требовалась гораздо большая активность мозга, чем при выполнении второй. То есть абсолютная оценка отдельных объектов давалась им проще, чем оценка взаимоотношений элементов. Для восточных азиатов все было справедливо с точностью до наоборот. Их мозгу приходилось работать сверх нормы для абсолютной оценки, зато он с легкостью справлялся с относительной. Кроме того, уровень активности мозга при выполнении заданий, предпочтительных или непредпочтительных для данной культуры, изменялся в зависимости от степени, с которой испытуемый отождествлял себя со своей культурой. Различия в работе мозга проявлялись не на раннем этапе обработки визуальных стимулов, а на последней стадии обработки информации, когда внимание концентрировалось на оценке. Хотя американцы и восточные азиаты использовали одни и те же нейронные системы, их активность различалась в зависимости от типа задачи, «изменяя соотношение между задачей и активацией масштабной сети мозга на противоположное».

Эти характерные стили фокусировки внимания также наблюдаются в пределах одного географического региона и внутри этнической группы. Рыбаки и фермеры восточного черноморского побережья Турции, которые живут в сообществах, основанных на сотрудничестве, склонны к целостному вниманию больше, нежели пастухи, которым постоянно приходится принимать индивидуальные решения.

Еще представители Востока и Запада отличаются друг от друга генами. Хичон Ким со своими коллегами задалась вопросом, до какой степени генетические различия могут объяснять особенности фокусировки внимания. Многие ученые уже показали, что серотонин играет определенную роль во внимании, когнитивной гибкости и долговременной памяти. Поэтому она решила, что имеет смысл рассмотреть полиморфизмы (отличия в последовательности ДНК) некоторых генов серотониновой системы, влияющих, как выяснили ранее, на индивидуальные особенности мышления. Ее группа изучала разные аллели2 гена 5-­HTR1A, который контролирует серотонинергическую нейропередачу. Исследователи обнаружили, что существует значимая взаимосвязь между типом аллелей 5­-HTR1A человека и культурой, в которой он живет. Эта взаимосвязь отражалась на том, куда направлялось внимание конкретного человека. Люди, имеющие G-аллели3, которые связаны с пониженной способностью адаптироваться к переменам, сильнее придерживались образа мышления, закрепленного в их культуре, чем люди с С-аллелями. Те же, кто обладал G/C-аллелями, занимали среднее положение. Исследователи подытоживают полученные данные: «Одинаковая генетическая предрасположенность может привести к противоположным психологическим результатам в зависимости от культурного окружения  человека».

Важно понимать, что как поведение, когнитивное состояние и стоящая за ними физиология могут оказывать влияние на культурную среду, так и, наоборот, они сами могут подвергаться ее воздействию. 

Это подчеркивает значение механизма конструирования ниш, о котором мы говорили в прошлой главе. При нем взаимодействие между организмами и средой носит двусторонний характер: организм (на который действует отбор) меняет среду (осуществляющую отбор) и тем самым воздействует на результаты будущего отбора. Если говорить о людях, то мы обладаем способностью изменять окружающую среду не только физически, но и в социальном смысле, а измененная среда производит отбор, какие люди выживут, дадут потомство и станут преобразовывать среду в будущем. Так организм и среда сцеплены во времени.

Эти идеи играют особенно существенную роль, когда вы анализируете, как наши судебные структуры и нравственные законы воздействуют на социальную среду и формируют ее, какие варианты поведения они могут отбирать, кто выживет и оставит потомство и как это скажется на социальной среде в будущем. 

На нейрофизиологическом уровне мы рождаемся с чувством справедливости и некоторыми другими моральными интуитивными представлениями. Они вносят свой вклад в наши моральные суждения на уровне поведения, а те, дальше по цепочке, влияют на моральные и юридические законы, которые мы устанавливаем для нашего общества. Эти законы на социальном уровне обеспечивают обратную связь, сдерживающую наше поведение. Социальное давление на человека, которое действует на уровне поведения, отражается на его выживании и воспроизводстве, а следовательно, на том, за что отбираются процессы в мозге, управляющие поведением. Со временем социальное давление начинает определять, какие мы. Таким образом, легко увидеть, что системы морали становятся объективно существующими и чрезвычайно важными для понимания.


1   Перевод обоих отрывков с англ. А. Якименко. — Прим. ред.
2 Формы одного и того же гена, которые имеют разные последовательности ДНК, расположены в одинаковых участках парных хромосом и определяют альтернативные варианты развития одного и того же признака.
3 Речь идет о полиморфизме, при котором в определенном месте последовательности гена азотистое основание C (цитозин) заменяется на G (гуанин) в составе одного нуклеотида. Гомозиготные особи (с идентичными аллелями этого гена) могут нести G-аллели или C-аллели, в зависимости от соответствующего азотистого основания. Гетерозиготные особи (с разными аллелями гена) имеют G/С-аллели: в одной из них в рассматриваемой позиции находится гуанин, в другой — цитозин. — Прим. ред.

Дон Делилло. Ноль К

  • Дон Делилло. Ноль К / Пер. с англ. Л. Трониной. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 320 с.

В новом романе Дона Делилло затрагиваются темы, всегда интересовавшие автора: искушения, которые готовят новые технологии, власть денег, страх хаоса. Росс Локхард вложил крупную сумму денег в секретное предприятие, где разрабатывается способ сохранения тел до будущих времен, когда новые технологии позволят вернуть их к жизни. И он, и его тяжело больная жена собираются испытать этот метод на себе. Сын Локхарда Джефри выбирает жизнь, предпочитает радоваться и страдать, испытывать все, что уготовано ему на пути.

 

Во времена Константиновки

Когда-то Эмма обучалась танцу, несколько лет назад, и была в ней некая текучесть, в ее лице и теле, шагах, походке и даже в аккуратных формулировках. Иногда мне представлялось, что в самые обычные минуты она действует в соответствии с тщательно разработанным планом. Таковы праздные измышления мужчины, в чьих днях и ночах нет никакой интриги, и потому-то он начинает думать, что мир его некоторым образом окручивает.

Но она удерживала меня от тотального разочарования. Она была моей возлюбленной. Одной этой мысли, одного слова хватало, чтоб меня успокоить: возлюбленная — красивый мелодический ряд, над которым машет крылом буква “б”. Каким нелепым мечтаниям я предавался, исследуя это слово, а оно воплощалось в виде женской фигуры, и я чувствовал себя юношей, предвкушающим тот день, когда он сможет сказать: у меня есть возлюбленная.

Мы пришли к ней, в скромную квартирку в довоенном доме, на востоке. Она показала мне комнату Стака — раньше я видел ее только мельком. Пара лыжных палок в углу, койка, накрытая солдатским одеялом, огромная карта Советского Союза на стене. Карта меня сразу же привлекла, я изучал экспансивное пространство в поисках топонимов уже известных и множества других, никогда мне не встречавшихся. Здесь у Стака стена памяти, сказала Эмма, это великая дуга исторического конфликта, замкнувшаяся между Румынией и Аляской. Каждый раз, приезжая, в один прекрасный момент он становится у карты и долго на нее смотрит, сверяя личные, острые воспоминания человека, от которого отвернулись, с коллективной памятью о преступлениях прошлого, о голоде, который подстроил Сталин и от которого умерли миллионы украинцев.

Эмма сказала, Стак обсуждает с отцом и последние события. Ей немного говорит. Путин, Путин, Путин. Только от него и слышно.

Встав у карты, я принимаюсь читать вслух названия мест. Не знаю зачем. Архангельск, и Семипалатинск, и Свердловск. Это история, поэзия или я, как ребенок, бормочу какую-то невнятицу, осваивая незнакомую земную поверхность? Вот сейчас ко мне присоединится Эмма, мы станем читать вместе, делать ударение на каждом слоге, ее тело прижмется к моему, Киренск и Свободный, а потом мы окажемся в ее спальне, снимем обувь, ляжем на кровать лицом к лицу, повторяя вслух названия городов, рек, республик, и каждый из нас, произнося одно название, будет снимать один предмет одежды: мой пиджак — в Горках, ее джинсы — на Камчатке, и постепенно мы доберемся до Харькова, Саратова, Омска, Томска, и тут я чувствую себя идиотом, но не останавливаюсь сразу, читаю про себя, и слова уходят вглубь, и текут потоки бессмыслицы, и в именах слышатся стоны, и загадка огромного пространства суши окутывает саваном нашу ночь и нашу нежность.

Но мы не в спальне, а в комнате Стака, и я прекращаю читать и фантазировать, но отвернуться от карты пока не готов. Так много можно здесь увидеть, и почувствовать, и упустить из виду, так много недоступно знанию, здесь и Челябинск — да вот он, сраженный метеоритом, и сама Конвергенция затерялась где-то на карте бывшего СССР, окруженного Китаем, Ираном, Афганистаном и прочими. Возможно ли, что я был там, в сердце выжженного пространства этого дремучего мифа, и весь он передо мной, целиком; десятки лет шло тектоническое движение, а тут все сглажено, остались только географические названия.

Однако на карте территория Стака, не моя, и мать его, оказывается, уже не стоит рядом, а вышла из комнаты, вернулась в настоящее время и место город будто приплюснут, все сосредоточено на уровне улиц — строительные леса, ремонтные работ, сирены. Я гляжу на лица прохожих, мгновенно — и объяснения здесь ни к чему — исследую человека, скрывающегося за конкретным лицом, не забываю и голову поднять, чтобы рассмотреть геометрический массив высотного объекта — очертания, ракурсы, наружность. Светофоры тоже изучаю — превратился в школьника. Люблю рвануть через улицу на последних зеленых секундах — четвертой, третьей. Мгновения, когда загорается красный для пешеходов и зеленый для машин, всегда разделяет сверхсекунда, чуть больше. Значит, у меня есть резерв безопасности, и я с радостью его использую, пересекая широкую авеню решительным шагом, а иногда цивилизованной трусцой. Таким образом, я действую в соответствии с системой, зная, что ненужный риск — интегральный элемент законов, по которым развивается урбанистическая патология.

 

Эмма пригласила меня заглянуть к ней в школу в родительский день — день посещений. Здесь учились дети с целым спектром отклонений — от расстройства речи до эмоциональных проблем. Им трудно было ежедневно учиться, осваивать основные виды сознательной деятельности, понимать, расставлять слова в надлежащем порядке, приобретать опыт, становиться активными, образованными, соображать.

Я стою у стены в комнате, полной мальчиков и девочек, они сидят за длинным столом с раскрасками, играми, куклами. Вокруг слоняются родители, болтают, улыбаются, а улыбаться есть чему. Дети оживлены, увлечены, пишут рассказы, рисуют зверушек — те, кто к этому способен, я же смотрю и слушаю, пробую уловить сущность жизней, совершающихся здесь, в беззаботной неразберихе маленьких спутанных голосов и больших колеблющихся тел.

Подошла Эмма, встала рядом со мной, сделала знак девочке, которая скрючилась над пазлом, она боится сделать один-единственный шаг, отсюда туда, изо дня в день, и ее нужно всячески поощрять словами, а то и подталкивать, чтобы приободрить. Но день на день не приходится, заметила Эмма, и ее слова навсегда останутся со мной. Все эти дефекты, конечно, имеют аккуратные аббревиатурные наименования, однако Эмма сказала, что не использует их. Вон там, у края стола, сидит мальчик, он неспособен производить определенные моторные движения, и поэтому никто не понимает слов, которые он произносит. Все ненормально. Фонемы, слоги, мышечный тонус, работа языка, губ, челюсти, неба. Она назвала аббревиатуру — ДАР, но не стала объяснять термин. Он казался ей проявлением этой самой патологии.

Скоро Эмма опять пошла к детям, и стало ясно, что здесь она имеет авторитет и уверена в себе, хотя и действует предельно мягко — когда говорит, перешептывается с кем-нибудь, передвигает фигуры на игральной доске или просто наблюдает за ребенком, беседует с родителем. В комнате, куда ни глянь, все веселы и активны, а я словно примерз к стене. Пытаюсь вообразить детей, одного, другого — того, кто не различает форму и не понимает закономерность узора, или неспособен удерживать внимание, или слушать и следовать за основной мыслью. Посмотри на мальчика с азбукой в картинках и попробуй представить его в конце дня — как он едет в школьном автобусе, беседует с другими ребятами или смотрит в окно, и что он там видит, и насколько это отличается от того, что видит водитель или другие дети, и как потом его встречают на углу некой улицы мама, папа, старший брат, сестра, или нянечка, или домработница. Нет, такие вещи не помогают проникнуть в саму жизнь.

Да и должны ли? И могут ли?

Были и другие дети, в других комнатах — пока болтался по коридору, я видел, как мамы, папы, учителя разводят их по классам. Взрослые. Сможет ли кто-то из этих ребят осмелиться вступить в зрелую жизнь, иметь перспективы, установки взрослого человека, покупать шляпы, переходить улицы? Я посмотрел на девочку, которой чудилось, что каждый шаг несет некую предопределенную угрозу. Живую девочку, не метафору. Светло-каштановые волосы, сейчас освещенные солнцем, природный румянец, сосредоточенный взгляд, маленькие ручки — ей лет шесть, думаю, зовут, думаю, Энни или Кейти, и я решаю уйти до того, как она закончит играть в свою игру, до того, Часть вторая во времена константиновки как завершится родительский день — дети свободны, можно заняться другими делами.

Сыграть в игру, составить список, нарисовать щенка, рассказать сказку, сделать шаг.

День на день не приходится.

Остин Райт. Под покровом ночи

  • Остин Райт. Под покровом ночи / пер. с англ. Д. Харитонова. — Москва : Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 512 с.

Эта четвертая по счету книга американца Остина Райта, автора семи романов и нескольких эссе, вышла двадцать лет назад. Но настоящую славу она принесла Райту уже посмертно, в 2010 году, когда ее переиздали в Англии.
Восторженные отклики прессы и читательский успех заново открыли миру великолепного писателя, мастера стиля и захватывающей сюжетной интриги. Русский перевод вышел под названием “Тони и Сьюзен”. В 2016 году Том Форд снял по этому роману фильм «Под покровом ночи»
.

Ночные животные 1

Мужчина по имени Тони Гастингс с женой Лорой и дочерью Хелен ехал ночью на восток по федеральной трассе в северной части Пенсильвании. Они направлялись на отдых в свой летний дом в штате Мэн. Ночью они ехали потому, что поздно собрались, а потом еще задержались, меняя в пути колесо. Придумала это Хелен, когда они, пообедав где-то на севере Огайо, сели обратно в машину.

— Давайте не будем искать мотель,—сказала она,— давайте ехать всю ночь.

— Ты серьезно? — спросил Тони Гастингс. — Ну да, а что?

Это предложение возмутило его чувство порядка, всполошило его привычки. Он был профессор математики и гордился своей правильностью и здравомыслием. Полгода назад он бросил курить, но и после этого иногда держал в зубах трубку ради придаваемой ею солидности. Его первая реакция на предложение была: не дури, но он подавил ее, желая быть хорошим отцом. Он считал себя хорошим отцом, хорошим преподавателем, хорошим мужем. Хорошим человеком. Но при этом ощущал в себе сродство с ковбоями и бейсболистами. На лошадь он никогда не садился, в бейсбол не играл с детства, особенно кряжистым и сильным тоже не был, зато носил черную бороду и считал себя натурой легкой. Он настроился на мысль об отдыхе и приволье ночного шоссе, на это неожиданное развлечение, и окрылился, сбросив гнет ответственности — не надо выискивать место для ночевки, останавливаться у вывесок, подходить к конторкам и спрашивать комнаты, он воодушевился идеей ехать в ночь, махнув на свои привычки рукой.

— Готова будешь в три часа меня сменить? — Когда скажешь, папочка, когда скажешь. — Лора, ты что думаешь?
— А у вас силы к утру останутся?

Он знал, что экзотическая ночь сменится жутким днем и он намучается, борясь с неурочным сном и восстанавливая привычный режим, но он был ковбой в отпуске, и момент располагал к безответственности.

— Хорошо, — сказал он. — Поехали.
И вот они ехали — мчались по шоссе в медленно сходивших сумерках, минуя фабричные города, плавно вписываясь на скорости в изгибы дороги, по длинным ее подъемам и спускам, мимо пашен, и закатывавшееся позади солнце вспыхивало в окнах ферм среди высоких лугов перед ними. Все трое, упоенные новизной, делились восторгом от красоты пейзажа в этом угасании дня, в этих косых солнечных лучах, подкрасивших и преобразивших желтые поля, зеленые леса и дома изменчивым свечением; асфальт тоже менялся — в зеркале серебряный, по ходу — черный.

В сумерках они остановились заправиться, а когда вернулись на дорогу, папа Тони увидел впереди на обочине автостопщика, по виду бродягу. Он на- чал разгоняться. Автостопщик держал в руках табличку с надписью: “Отбангорьте”.

Дочка Хелен закричала ему в ухо: 
— Ему в Бангор, папа. Давай подвезем.

Тони Гастингс прибавил газу. Автостопщик с длинной светлой бородой имел на себе комбине- зон без поддевки и хайратник. Он проводил Тони взглядом.

— Ну папа.
Он оглянулся, чтобы убедиться — дорога свободна.
— Ему надо было в Бангор, — сказала она.

— Ты хочешь провести в его обществе двенадцать часов?

— Ты никогда никого не подвозишь.

— Чужие люди, — сказал он; он желал предостеречь Хелен против опасностей этого мира, но все равно получилось занудство.

— Не всем так хорошо живется, как нам, — сказала Хелен. — Тебе не стыдно их бросать?

— Стыдно? Ни капли.
— У нас есть машина. У нас есть место. Нам по пути. — Ох, Хелен, — сказала Лора. — Не будь ребенком. — Мои школьные приятели ловят машину до дома. Что бы они делали, если бы все были такие, как ты?

Недолгая тишина. Хелен сказала:
 — Этот парень был очень милый. По нему видно.

Тони припомнил бродягу и развеселился: — Который хотел меня отбангорить?
 — Папа!

От наступавшей ночи веяло бесшабашностью, авантюрой, неведомым.

— Он держал табличку,—сказала Хелен. — Это было вежливо, он поступил предупредительно. И у него была гитара. Ты что, не видел гитару?

— Это была не гитара, а автомат, — сказал Тони. — Все бандиты носят автоматы в футлярах для инструментов, чтобы их принимали за музыкантов.

Жена Лора положила ему руку на затылок.

— Он был похож на Иисуса Христа, папа. Ты что, не видел, какое у него благородное лицо?

Лора засмеялась.
— Каждый, кто отпустил бороду, похож на Иисуса Христа, — сказала она.
— Я об этом и говорю, — сказала Хелен. — Если он отпустил бороду, значит, он свой человек. Лорина рука на его затылке и посередке, меж ни- ми — голова Хелен, приникнувшей с заднего сиденья к переднему.

—  Папа?

—  Да? 


— Это ты неприлично сейчас пошутил? 


—  Ты о чем? 
Ни о чем. Они молча ехали в темноту. Потом дочка Хелен запела костровые песни, мама Лора стала ей подпевать, даже папа Тони, который не пел никогда, добавил басу, и они с музыкой проследовали по грандиозной пустой трассе до штата Пенсильвания, а краски все сгущались и наконец слепились во тьму. 
Затем была настоящая ночь и Тони вел в одиночестве, никаких голосов — только шум ветра, заглушавший шум мотора и колес; его жена Лора молча сидела в темноте рядом с ним, а его дочь Хелен скрылась на заднем сиденье. Машин было немного. Редкие огни на встречной мерцали сквозь деревья на разделительной полосе. Иногда, когда полосы расходились, огни шли вверх или вниз. На своей 
полосе он время от времени видел красные огоньки машин впереди, порой в его зеркале возникали фары и его нагоняла легковушка или грузовик, но по- том дорога надолго пустела. Ничего не светилось и по сторонам от дороги — он не видел, что там, но воображал сплошной лес. Он радовался, что защищен от дебрей машиной, и что-то напевал про себя; через час он думал выпить кофе, а пока что наслаждался хорошим самочувствием, бодрый, со- средоточенный — в темной рубке своего корабля со спящими пассажирами. Он радовался, что не взял автостопщика, радовался любви своей жены и веселому нраву своей дочери.

Званием автомобилиста он гордился и на дороге был склонен к фарисейству. Он старался держаться 65 миль в час. На длинном подъеме он увидел две пары задних фар рядом друг с другом, они закрывали оба ряда. Одна машина пыталась обогнать другую, но не могла, и ему пришлось убавить скорость. Он перестроился в левый ряд за обходившей. Пробормотал: “Давай, поехали”, — ибо как автомобилисту ему была присуща и невыдержанность. Тут ему пришло в голову, что левая машина не пыталась обогнать другую, а вела с нею беседу — и действительно, обе машины ехали все медленнее.

Черт, уйди с дороги. Одним из его фарисейских правил было никогда не сигналить, но он все же дал один короткий гудок. Машина перед ним вырвалась вперед. Он прибавил скорости, проехал мимо другой и вернулся в правый ряд, чувствуя себя несколько неловко. Самая медленная машина отстала. Машина перед ним, ушедшая было вперед, снова сбавила ход. Он подумал, что ее водитель дожидается второй — продолжить свои игры, и поменял по- лосу, чтобы проехать, но машина перед ним вильнула влево, и ему пришлось тормозить. Потрясенный, он понял, что водитель собирается играть в игры с ним. Машина еще замедлилась. В зеркале он увидел далекие фары третьей машины. Счел за лучшее не сигналить. Они ехали тридцать миль в час. Он хотел перейти в правый ряд, но передняя машина опять его подрезала.

— Ой-ой-ой, — сказал он. Лора шевельнулась.

— Неприятности у нас, — сказал он.
Теперь передняя машина ехала чуть быстрее, но все равно медленно. Третья оставалась еще далеко. Он посигналил.

— Не надо, — сказала Лора. — Он этого и хочет. Он ударил по рулю. Подумал и вздохнул. Сказал: — Держись, — нажал на газ и ушел влево. На этот раз удалось. Другая машина погудела, и он погнал вперед.
— Дети, — сказала Лора.
— Вот уроды, — проговорила Хелен с заднего сиденья. Он не знал, что она не спит.

— Мы оторвались? — спросил Тони. Другая машина ехала немного позади, и ему стало легче.

—  Хелен! — сказала Лора. — Нет! 


—  Что? — спросил Тони. 


—  Она показала им палец. 
Другой автомобиль был большой старый “бьюик” с помятым левым крылом, темный — синий или черный. Он не посмотрел, кто в нем. Они догоняли. Он поехал быстрее, восемьдесят, но их фары не отдалялись, висели у него на самом хвосте, впритык. 
— Тони, — тихо сказала Лора. — О боже, — сказала Хелен. 
Он поддал еще.
— Тони, — сказала Лора. 
Они не отставали.
— Пожалуйста, веди нормально, — сказала она. 
Третья машина была очень далеко, ее фары надолго пропадали на изгибах и появлялись, когда дорога шла прямо. 
— Когда-нибудь им надоест.
Он сбавил скорость до прежних шестидесяти пяти; другая машина держалась так близко, что вместо фар он видел в зеркале лишь яркий свет. Машина посигналила и сместилась обходить. 
— Пропусти его, — сказала Лора.
 Машина поехала рядом, прибавляя ходу, когда он 
разгонялся, и убавляя, когда убавлял он. В ней было 
трое парней, разглядеть их как следует он не мог — только одного, на сиденье рядом с водителем; у него была борода, и он ухмылялся.

Он решил ехать ровно шестьдесят пять. По возможности не обращать на них внимания. Парни рывком оказались перед ним и притормозили, вынудив притормозить и его. Когда он попытался объехать их, они рванулись влево и загородили ему дорогу. Он вернулся в правый ряд, и они дали ему поравняться с ними. Они обогнали его и мотнулись между рядами. Потом перешли в правый, вроде как уступая ему, но когда он хотел проехать, они вильнули в его сторону. В приступе ярости он не пустил их; звучное металлическое громыхание, встряска — и он понял, что он их стукнул.

— Вот черт! — сказал он.
Другая машина шарахнулась, словно от боли, и он прошел. “Так им и надо”, — сказал он, — сами на- просились, но еще он сказал: “Вот черт”, — и поехал медленнее, раздумывая, что делать; медленнее поеха- ла и машина за ним.

— Что ты делаешь? — спросила Лора.
— Мы должны остановиться.
— Папа, — сказала Хелен. — Нельзя останавливаться!
— Мы их стукнули, надо остановиться. — Они нас убьют!
 — А они останавливаются?

Он думал покинуть место аварии и гадал, отрезвит ли их происшествие с их машиной, можно ли это допустить.

Потом он услышал Лору. Хотя он и гордился своими добродетелями, за более состоятельными этиче- скими суждениями он обычно обращался к ней, а она говорила:

— Тони, пожалуйста, не останавливайся. — Ее голос был глух и тих, и он запомнил его надолго.

Так что он ехал как ехал.
— Ты можешь свернуть на ближайшем повороте и сообщить в полицию, — сказала она. — Я видела их номер, — сказала Хелен.

Но другая машина опять его догнала, она ревела слева, бородатый парень высунул руку в окно и то ли махал ему, то ли грозил кулаком, то ли куда-то указывал и кричал, и их машина, выехав впе- ред, сошла с прямой и потеснила его, намереваясь столкнуть с дороги.

— Господи, — сказала Лора.

— Тарань их! — закричала Хелен. — Не давайся, не давайся!

Деваться ему было некуда; еще удар, несильный, со скрежетом, в левое переднее колесо; он почувствовал, что что-то вышло из строя, по рулю прошла судорога; другая машина придержала его. Его машина трепетала, как смертельно раненная, и он сдался, съехал на обочину, готовясь остановиться. Другая машина остановилась перед ним. Третья, та, что отстала, показалась и пронеслась мимо.

Тони Гастингс начал открывать дверь, но Лора коснулась его руки.

— Не надо, — сказала она. — Сиди в машине.

Салман Рушди. Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей

  • Салман Рушди. Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей / пер. с англ. Л. Сумм. — Москва : Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 368 с.

Это и сказка, и притча, и сатира. История о недалеком будущем, о так называемых небывалостях, которые начинают происходить в Нью-Йорке и окрестностях, о любви джиннии к обычному мужчине, о их потомстве, оставшемся на Земле, о войне между темными и светлыми силами, которая длилась тысячу и один день. Салман Рушди состязается в умении рассказывать истории с Шахерезадой, которой это искусство помогло избежать смерти.

НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ ФИЛОСОФОВ

На сто первый день после великой бури Ибн Рушд, давно позабытый в семейной усыпальнице Кордовы, каким-то образом вступил в общение со своим столь же мертвым оппонентом Газали, который лежал в скромной могиле на краю города Туса, в провинции Хорасан; поначалу они общались с отменной любезностью, потом уже не столь сердечно. Мы понимаем, что это утверждение, которое едва ли возможно подтвердить доказательством, будет воспринято скептически. Тела обоих философов давно истлели, так что выражения «лежал» и «позабытый» сами по себе неточны, а уж мысль, будто какие-то разумные сущности пребывают в месте погребения тел, со всей очевидностью абсурдна. Но когда мы обсуждаем события той странной эпохи, двух лет, восьми месяцев и двадцати восьми ночей, событиям которой посвящен наш отчет, приходится признать, что в ту пору мир сделался абсурдным и законы, издавна считавшиеся фундаментальными принципами реальности, перестали работать, и наши предки остались в растерянности, в полном неведении, какими же будут новые законы. В контексте той поры небывалостей и следует понимать диалог двух покойных философов.

Ибн Рушд во тьме гробницы заслышал знакомый женский шепот, прямо в ухо: Говори. С нежной ностальгией, приправленной горечью вины, он узнал Дунью, тощую как палка мать его незаконного потомства. Крошечной она была, и вдруг он сообразил, что она никогда при нем не ела. Она вечно страдала от головной боли, все потому, говорил он ей, что мало пьет воды. Она любила красное вино, хотя сразу же пьянела, после второго бокала превращалась совсем в другую женщину — хихикала, размахивала руками, болтала без остановки, перебивая сотрапезника, и непременно хотела сплясать. Она залезала на кухонный стол и, поскольку он отказывался танцевать с ней, обиженно исполняла одиночные па, в которых в равных долях сочетались вызов и радость освобождения. По ночам она цеплялась за него, словно утопая. Она любила его безоглядно, а он ее бросил, вышел из их общего дома и не обернулся. Теперь, в сырой тьме крошащейся каменной гробницы, она вернулась — преследовать его в могиле.

Я мертв? без слов спросил он явившийся призрак. Слов не требовалось. Да и губ, чтобы слепить слова, не было. Да, ответила она, мертв уже много столетий. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, сожалеешь ли ты. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, сможешь ли ты после тысячелетнего почти отдыха победить своего врага. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, готов ли ты дать свое имя детям своих детей. Здесь, в могиле, я могу сказать тебе правду: я — твоя Дунья, но я также — джинния, принцесса джиннов. Щели между мирами открываются вновь, и я смогла вернуться, чтобы повидать тебя.

Теперь он наконец постиг ее нечеловеческую природу и понял, почему порой ему казалось, будто ее тело слегка размывается по краям, словно нарисовано мягким углем — или дымом. Он-то решил, что видит нечетко, потому что глаза стали плохи, и больше об этом не думал, но раз она пришла и шепчет ему в могиле — раз она имеет власть пробудить его в смерти — значит, она действительно принадлежит к миру духов, миру дыма и магии. Не еврейка, не смевшая назвать себя еврейкой, но джинн женского пола, джинния, которая не смела признаться в своем неземном происхождении. В таком случае, пусть он ее предал, но она-то его обманула. Он не сердится на это, отметил он, но эта информация не показалась ему особенно важной. Для человеческого гнева давно миновал срок. Но она вправе гневаться. А гнев джиннии страшен для человека.

Чего ты хочешь? спросил он. Это неверный вопрос, возразила она. Следует спросить: чего хочешь ты? Ты не в силах исполнить мои желания, но я, может быть, если захочу, смогу исполнить твои. Так это устроено. Впрочем, это мы обсудим позже. Прямо сейчас твой враг очнулся. Его джинн отыскал его, как я отыскала тебя. Джинн Газали? Кто он? спросил он.

Могущественнейший из джиннов, ответила она. Глупец, лишенный воображения, и в мудрости его никто никогда не подозревал, но свирепой силы — в преизбытке. Не хочу даже произносить его имя. А твой Газали, как мне кажется, человек узкой души и не склонный прощать. Пуританин, враг удовольствий, желающий обратить любую радость в прах.

Даже в могиле от этих слов его пробрал холод. Ибн Рушд почувствовал, как что-то зашевелилось во тьме, в параллельном мире, очень далеко, совсем близко.

— Газали, — пробормотал он беззвучно, — неужели это ты?

— Мало того, что ты пытался разрушить мой труд при жизни, — откликнулся тот, другой. — Теперь ты, значит, возомнил, что сладишь со мной после смерти?

Ибн Рушд стянул воедино ошметки своего бытия.

— Время и расстояние более не разделяют нас, — приветствовал он своего оппонента, — и мы можем обсудить все вопросы как подобает, соблюдая любезность по отношению к человеку и беспощадность — к мысли.

— Я убедился, — ответил Газали (судя по прононсу, рот его был забит червями и грязью), — что стоит применить некоторую долю беспощадности к человеку, и его мысль сразу же совпадет с моей.

— В любом случае, — напомнил Ибн Рушд, — мы оба уже по ту сторону физического воздействия или злодействия, что бы ты ни предпочитал.

— Это верно, — сказал Газали, — хотя, добавлю, прискорбно. Хорошо же, приступай.

— Рассмотрим человечество как единого человека, — предложил Ибн Рушд. — Дитя ничего не смыслит и, не имея знаний, цепляется за веру. Битву между верой и разумом можно считать затянувшимся отрочеством, а торжество разума станет совершеннолетием человечества. Из этого не следует, что Бога нет, но Он, как гордый своим потомством родитель, ждет того дня, когда Его отпрыск сможет стоять на собственных ногах, искать свой собственный путь в мир, освободится от всякой зависимости.

— До тех пор, пока ты строишь аргументацию от Бога, — ответил Газали, — до тех пор, пока не оставишь жалкие попытки примирить сакральное с рациональным, тебе меня не одолеть. Признал бы сразу, что ты — неверующий, и с того бы мы и начали. Посмотри, каково твое потомство — безбожная грязь Запада и Востока! Твои слова созвучны лишь умам кяфиров, приверженцы истины тебя позабыли. Приверженцы истины знают: детские погремушки человечества — как раз логика и наука. Вера — наш дар от Бога, а разум — подростковый бунт против нее. Повзрослев, мы всецело обращаемся к вере, для которой предназначены от рождения.

— Ты увидишь, как со временем, — заговорил Ибн Рушд, — сама религия в итоге и вынудит людей отвернуться от Бога. Набожные — худшие Его адвокаты. Пусть это займет тысячу один год, но в конце концов религия истает, и только тогда мы заживем в Божьей истине.

— Ладно, — сказал Газали, — хорошо. Наконец-то, отец множества ублюдков, ты заговорил, как подобает кощуннику вроде тебя.

И он обратился к вопросам эсхатологии, к его любимой ныне, как он сообщил, теме, и долго распространялся о конце времен, с восторгом, удивившим и насторожившим Ибн Рушда. Наконец младший вопреки требованиям этикета перебил старшего.

— Похоже, превратившись в прах, хотя и странным образом разумный, ты только и мечтаешь увидеть, как все творение отправится в могилу следом.

— И о том мечтает каждый верующий, — ответил Газали, — ибо то, что живущие именуют жизнью, жалкая безделка по сравнению с жизнью грядущей.

Газали считает, что мир движется к своему концу, сказал Ибн Рушд Дунье во тьме. Он считает, что Бог вознамерился уничтожить свое творение — неторопливо, загадочно, без объяснений. Запутает человека так, что тот сам истребит себя. Газали взирает на эту перспективу бестрепетно, и не только потому, что сам уже мертв: для него земная жизнь — лишь преддверие или коридор. Вечность — вот его реальный мир. Я спросил, почему же в таком случае вечная жизнь еще не началась для тебя или же это и есть она, сознание, длящееся в безразличной пустоте, по большей части сплошная скука. Он ответил: пути Господни неисповедимы, и если Ему угодно, чтобы я терпеливо ждал, да будет по воле Его. Сам Газали не имеет больше собственной воли, он желает лишь служить Богу. Мне кажется, он — идиот. Слишком резко? Да, он великий человек, но притом идиот. А ты? — негромко спросила она. Сохранились ли у тебя желания, появились ли новые, каких не было прежде? Он припомнил, как она опускала голову ему на плечо и он ладонью обхватывал ее затылок. Пора голов и ладоней, плеч и совместной постели для них миновала. Жизнь вне тела, сказал он, не стоит того, чтобы жить.

Если мой враг прав, сказал он ей, то его Бог — злобный Бог, для которого жизнь живого существа не имеет цены, и я бы хотел, чтобы дети моих детей знали это и знали о моей враждебности такому Богу, последовали за мной и противостояли такому Богу и разрушили Его план. Так значит, теперь ты признаешь свое потомство, шепнула она. Я признаю его, сказал он, и прошу у тебя прощения за то, что не сделал этого раньше. Дуньязат — мой род, и я его прародитель. И твое желание, мягко настаивала она, чтобы они узнали о тебе, такова твоя воля? И о том, как я любил тебя, сказал он. Вооружившись этим знанием, они еще смогут спасти мир.

Спи, сказала она, целуя воздух там, где некогда покоилась его щека. Мне пора. Обычно я не слежу за тем, как проходит время, но сейчас и впрямь времени мало.