Наташа Романова: «Всплеск интереса к Серебряному веку в наше время мне смешон»

Текст: Мария Нестеренко

Наташа Романова — одна из самых оригинальных поэтесс современной России. Новатор и экспериментатор в области поэтического творчества, она придерживается классических взглядов на прозу. В интервью журналу «Прочтение» автор рассказала, как поэзия Серебряного века стала частью массовой культуры, почему писательские сообщества — пережиток прошлого, а также почему не стоит слишком крепко держаться за прочитанные в юности книги.

— Читаете ли вы современную литературу?

— В этом году в четвертый раз я была членом большого жюри премии «Нацбест». Каждый раз надо написать по двадцать рецензий на новые книги, которые на нее номинированы. Восемьдесят новейших книг я прочла благодаря «Нацбесту»: вряд ли именно их я бы осилила по собственной инициативе. Это долженствование считаю главным бонусом своего участия в этом деле. Писать стараюсь всегда о малоизвестных авторах и дебютантах. Два года назад я приняла решение рецензировать только тех писателей, с кем лично незнакома. В этом году хорошим для премии знаком считаю участие молодых литераторов, чьи книги вышли в музыкально-литературном издательстве «Ил-music». И обязательно хочу отметить знаковую книгу Бренера «Жития убиенных художников». Это не нон-фикшен, а художественная книга о современном искусстве 90-х и связанном с ним разочаровании: так об этом у нас еще никто и никогда не писал.

— Может быть, что-то еще из современного нон-фикшена вас заинтересовало?

— Мой старший сын Платон — учредитель книжного магазина «Фаренгейт». Это не только магазин, но и клуб по интересам для умеющей думать без ограничений просвещенной публики без предрассудков. Они делают встречи с писателями и лекторами, проводят интереснейшие встречи с легендами альтернативных культур. Там появляется самая новая, самая неоднозначная и самая острая литература. Благодаря «Фаренгейту» мои читательские горизонты еще больше расширились. Вот из последних впечатлений — Н.Б. Лебина, В.С. Измозик «Петербург советский. Новый человек в старом пространстве», где много бесценных документальных свидетельств и исследований жизни и быта в Ленинграде в 20-30-е годы, и еще одна, написанная Наталией Лебиной, о культуре и быте 60-х — «Повседневность эпохи космоса и кукурузы». Забавная книга «Мозг зомби». Научный подход к поведению ходячих мертвецов. Ее написали двое нейрофизиологов со специфическим, очень мне подходящим юмором — Тимоти Верстинен и Брэдли Войтек. И главное открытие — Шон Тан «Arrival». В этой книге нет ни одного слова, ни одной буквы, и она меня поразила убедительностью невербального повествования, которое ничем не уступает привычному нам. Потребовалось переключить регистры своего восприятия, чтобы прочесть ее от начала до конца с неослабевающим интересом. Это потрясающей силы графический комикс о разлуке, тяготах эмиграции, о тоске и надежде. Там очень точно изображается область человеческих чувств, а не только смена событий, и это захватывает. Я подумала, что, если бы это был толстый роман, написанный словами, он был бы скучен, как Диккенс, а так — впечатление невероятной силы. Читаю много всякого нон-фикшена о современной музыке, но еще никто не превзошел «Музпросвет» Андрея Горохова, книгу всех времен и народов. Каждый, кто хочет разбираться в современных музыкальных направлениях и течениях, обязан ее прочесть, кто не прочтет — тот лох.

— Выдвигали ли вы кого-нибудь сами на литературные премии? Почему?

— Сама для себя читаю молодых авторов, а перечитываю Владимира Козлова («Школа», «Гопники», «СССР», «Попс», «Домой» и другие книги). Это очень своеобразный писатель, пишущий о молодежи, и незаурядный режиссер. В свое время я номинировала его книгу «1986» на «Нацбест». Члены жюри старой формации не поняли этой книги. Они на самом деле не поняли там ни одного слова, хотя Козлов пишет предельно ясно и просто. Но это другой язык, чем тот, к которому привыкли пожилые застрявшие в прошлом писатели, которые варятся среди себе подобных в собственном соку. Писательские сообщества вообще довольно отсталые формирования, дрейфующие в прошлых десятилетиях, с трудом принимающие что-то другое, непохожее на привычные им образцы, встречающие тех, кто эстетически не с ними, в штыки. В кружки и союзы сбиваются слабые беспомощные авторы, которые испытывают страх перед современностью и молодостью. Молодые, в свою очередь, тоже жмутся друг к дружке, стараются держаться вместе по той же причине: каждый сам по себе в одиночку не может заявить о себе как автор. Литературные объединения, сообщества, коллективы и писательские союзы существуют для слабых писателей, которые изо всех сил хотят остаться на льдине наравне с другими, плыть по отдельности им трудно. Внутри всех этих сообществ и творческих союзов выстраивается собственный отдельный концлагерь и иерархия — вот таково состояние литературы на сегодняшний день, таковым оно было, собственно, и всегда.

Когда я попадаю в номинаторы Григорьевской поэтической премии, я никогда не номинирую поэтов, а стараюсь привлечь молодых авторов с соседних пограничных территорий. Однажды с моей подачи в шорт-лист Григорьевки прошли участники уральской экспериментальной группы «Птицу Емъ». В последний раз в короткий список прошел опять с моей подачи талантливый автор и музыкант из Ростова-на-Дону Денис Третьяков с проектом под псевдонимом Карп Тузлов.

— Как вы начали читать?

— Я начала читать достаточно рано — в 3,5 года, и сразу бегло. До школы я самостоятельно освоила всю детскую классику: «Сказки дядюшки Римуса» Харриса, «Без семьи» Мало,  «Приключения Тома Сойера» Марка Твена, серию «Книга за книгой» и т.д. Читать меня научила моя бабка. Мы жили с дедом и бабкой в Слуцке, в Белоруссии. Тогда это был наполовину деревенский город с обширным частным сектором, там многие вели домашнее хозяйство, как в деревне: разводили живность, сажали огород. Моя бабушка тоже держала свиней, обрабатывала маёнтак, при этом у нас была большая библиотека, которую она подбирала специально для себя, дед читал техническую литературу и роман-газеты. Наш дом был единственным на улице, где были книги. К бабушке часто приходили соседи — просто посмотреть на них, потому что они никогда не видели такого количества книг в шкафах. Народ там был простой, книг, естественно, никто не читал.

Когда я еще толком не умела ходить, бабушка вешала рядом с моей кроватью какую-нибудь открытую книгу с картинками: Сутеев, Бианки, Чуковский, братья Гримм, и каждый день переворачивала страницу. Поэтому меня не покидает ощущение, что я родилась со знанием этих книг. Особенно запомнились чешские и польские стихи в пересказе Бориса Заходера. Вслух мне читали исключительно взрослые книги: Цвейга, Драйзера, Бронте, Санд, все детские я читала самостоятельно. У бабули было много зарубежной литературы: Гюго, Золя, Кронин, Диккенс, Ремарк, Фейхтвангер, мой любимый Мериме. Меня воспитывали строго по режиму: днем обязательно полагалось спать. Бабушка укладывала меня, читала вслух несколько страниц. Мне становилось скучно, и я хотела, чтобы она переключилась на что-то более понятное. Тогда она говорила: подожди, если мы еще одну страницу прочитаем, из книги посыплется золото. И это было правдой. Она трясла книгу, и из нее сыпалась золотая пыль.

— Вы много читали во время учебы в школе?

— В школу я пошла у родителей в Ленинграде. У них книг было не больше, чем у бабули, но зато все другие. Например, очень большие, в одном томе было полное собрание сочинений Некрасова. Я лежала на животе и читала все поэмы подряд. Потом я снова вернулась к бабке. В 12 лет я стала серьезно интересоваться поэзией. Моя мать работала в Парголовской библиотеке, я сообщила ей, что мне хочется читать современные стихи, и она стала присылать мне огромные бандероли с книгами всех современных поэтов, которые выходили сериями, их было очень много. Я выставляла им оценки: например, Андрей Дементьев получил жирную единицу. Он сразу показался мне подозрительно плохим поэтом. Оказывается, его книги сейчас продаются в «Буквоеде», они входят чуть ли не в топ продаж. Я отлично знаю советскую поэзию.

— Было ли что-то, что вам особенно нравилось?

— Скоро я самостоятельно вышла на начало века. В 1970 году в белорусском райцентре это было невозможно. Декаденты были запрещены, у нас о них никто не слышал — ни библиотекари, ни учителя литературы. Закрытость информации, недоступность и запрет меня очень подзадоривали. Если человеку что-то очень нужно, и он чего-то сильно хочет, он найдет лазейки и перед ним нужная дверь откроется сама, как для меня эта дверь нашлась тогда. В 1970-е периодически выходили толстые книги большого формата — коллективные антологии «День поэзии», вот их было полно в городской библиотеке. В конце всегда было приложение типа литературного наследия: очень мало, скупо, как-то даже исподтишка, иногда там печатались по одному-два стихотворения кого-то из декадентов. Названия Серебряный век тогда не существовало. Сейчас меня от него коробит. Я поняла, что есть не только Блок. Я жадно впитывала все, что было связано с этим запрещенным периодом. Каждое слово было на вес золота. Усваивалось все мгновенно и на всю жизнь: Мережковский, Бальмонт, Сологуб, Гумилев, Гиппиус, Лохвицкая, Гуро. Каждое стихотворение впечатывалось в мою память с одного прочтения, так значима и бесценна была для меня вся эта новая информация, это было не знакомство с поэзией, не чтение, а таинство, посвящение. Как сейчас люди, чтобы отыскать что-то особенное для себя, ходят по ссылкам с сайта на сайт, я так шла по сноскам — от одного советского издания к другому, и по крупицам — то там, то тут я находила драгоценные сведения и стихи. Так по сноскам я вышла на никому не нужные вузовские учебники. Вузов в нашем городе не было ни одного, у нас была только школа механизаторов («хабза») и ветеринарное училище. Вузовские учебники как хлам лежали горой в библиотечном хранилище, и меня туда допустили. Вот это было круто! В хрестоматии для филфака БГУ было все — все эти авторы. Роман Сологуба «Мелкий бес» я прочла в полном восторге и чуть не выучила наизусть. Даже в наши дни у меня постоянный статус на странице «Вконтакте» — цитата оттуда: «Уж и город! Какую гадость ни сделай, сейчас все свиньи о ней захрюкают».

— Что именно привлекло вас в поэзии Серебряного века?

— В 13 лет я изучила литературный период начала века, насколько это тогда было возможно. Об этом не знал ни один человек, мне не с кем было это обсудить, да и не больно-то надо было. С подругами мы говорили о шмотках и о парнях, с парнями — о выпивке и иностранной музыке, и никогда — о книгах. Всплеск интереса к Серебряному веку в наше время мне смешон. Не вижу ничего хорошего в том, что это стало достоянием кого попало. Противно, когда все подряд сейчас эти стихи читают, поют на них песни, публикуют в соцсетях, типа «открыли для себя». Нет сокровенности и таинства — нет явления. Сама по себе поэзия этого периода достаточно слабая, заунывная и вымученная. Ее ценность была в сакральности. Она исчезла — и все мгновенно превратилось в часть массовой культуры и обесценилось. Когда культура лежит на блюде — подходи и ложкой ешь — она перестает ею быть, становится частью массового потребления.

Сейчас если кто-то скажет, что он любит Серебряный век, а на вопрос о современной литературе кривит нос, это означает, что насчет новых авторов он не в курсе, а избитое до пошлости выражение Серебряный век — это просто удобная ширма, за которой прячется обыкновенное невежество. Такой же ширмой является и ответ «русская классика» на вопрос «Что вы читаете?». Это неправда: просто человек забыл, когда в руки брал книгу и не знает, что сказать, а «классику» он когда-то проходил в школе, хоть пару фамилий помнит, краем уха слышал. Никого против воли заставить читать нельзя. Меня все время спрашивают, как приучить к чтению школьников, подростков. Я прямо говорю, что для нечитающих родителей эта задача не имеет решения. В читающих семьях никогда не возникнет таких вопросов, там читать так же естественно, как мыться и ходить в магазин за продуктами. Общедоступная литература подросткам и сейчас неинтересна, тем более такая, которая навязывается взрослыми, чье развитие остановилось в далеком прошлом. Подавляющее большинство педагогов и родителей именно такие, поэтому вместо того, чтобы заставлять кого-то читать устаревшие неактуальные книги, лучше оставить всех в покое и дать возможность развиваться самостоятельно: кому надо, тот все сам найдет и ко всему придет, тем или иным путем доберется до тех авторов, которые нужны именно ему и которые изменят его сознание. Если такая потребность возникнет — двери тут же настежь распахнутся: появятся товарищи, круг общения, там понадобятся особые коды и теги — имена, названия, термины, мемы, паблики, группы в контакте. Есть места, где проводят время и общаются, и это отнюдь не библиотеки и не читальни.

— Что происходило в годы учебы в университете?

— Перед поступлением в университет вместо того, чтобы готовиться, я читала журналы «Иностранная литература»: Белль, Стейнбек, Харпер Ли, Айрис Мердок, Селинджер, Ульрих Пленцдорф и так далее. Готовиться мне не надо было: я не понимала, что это значит: все было у меня в голове. Я не зря провалялась с «иностранкой» — мне фантастически повезло: одна из тем сочинения в тот год была как по заказу, специально для меня: «Образ моего ровесника в современной зарубежной литературе». На нашем потоке, кроме меня, никто за эту тему не взялся.

Я училась на вечернем. Науки меня мало интересовали, хотя училась я хорошо и ходила на поэтическое лито на факультете, которое вел Герман Филиппов. Никаких Сайгонов, богемы, тусовок не было и в помине. Я практически сразу ушла от родителей, надо было жить самостоятельно и работать. Круг общения у меня отсутствовал. Общаться с друзьями после каждой сессии я летала на самолете в Беларусь. Сейчас меня хотят втянуть в круг бывших сайгонщиков, многие думают, что именно мне там было тогда самое место. Я тогда даже не знала, что он существует, узнала, когда он закрылся. И это правильно. Я тогда была очень незрелая для такого места с такими людьми. Мне тогда нечего было бы там делать. Я, как овощ позднего созревания, принадлежу к другим, куда более поздним временам, которые наступили после падения СССР, и к первому десятилетию нулевых. Моя первая книжка вышла только в 1994 году, две последние — в 2015.

Советских писателей, которые продавались в магазинах, читать не хотелось. Среди них были немассовые, я тянулась именно к ним: Энн Ветемаа, Анатолий Ким. И хотелось чего-то неведомого, запрещенного. В руки пошли отпечатанный на машинке Хармс с Введенским, слепые оттиски текстов запрещенных поэтов, из них интересным показался только Бродский. Стихи, как всегда, запоминались с первого прочтения, не забылись по сей день. Знакомый взрослый поэт сделал мне по-настоящему бесценный по тем временам подарок: книгу стихов Пастернака из малой серии «Библиотека поэта». Везде носила и возила ее с собой, всю книгу знаю наизусть и диплом писала по Пастернаку — тогда это было запрещено: добилась этого благодаря безалаберности, которая царила на кафедре советской литературы, и своему бесшабашному научнику, которого уволить было нельзя: он «руководил» внештатно, в смысле не мешал, за что огромное спасибо.

— Что вы предпочитаете — классику, или современную литературу?

Сейчас вся литература, освоенная в давно прошедшем времени, для меня пройденный этап. Я не люблю, когда люди изо всех сил цепляются за книги, которые они когда-то прочли в юности, и преувеличивают их значение. Такое отношение не предполагает развития. В каждый момент своей жизни надо двигаться вперед вместо того, чтобы оглядываться. Главный рай для меня как для читателя наступил в нулевые годы. Появились книжки издательства Ad Marginem и оранжевая серия «Альтернатива», сформировались независимые книжные издательства, 15-16-летние друзья-подростки подросли и все как один стали работать в магазинах сети «Буквоед», потому что никакой другой работы не было. Трудно сегодня найти в нашей формации того, кто в первом десятилетии нулевых не работал бы в «Буквоеде», — среди моих многочисленных друзей и родных, пожалуй, нет таких. Мы тогда все читали Уэлша, Буковски, Бэнкса, Рю Мураками, Косински, Аготу Кристоф. Из русских был Лимонов, Мамлеев, Елизаров, Пелевин, Сорокин, Масодов, Владимир Козлов.

Фото на обложке интервью: Валерий Смирнов  

Дата публикации:
Категория: Ремарки
Теги: интервьюНаташа РомановаПоэзия