Барбара Хофланд. Ивановна, или Девица из Москвы

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Представленный читателю роман английской писательницы Барбары Хофланд (1770–1844) случайно увидел в букинистической лавке в английском городе Нотингем скрипач, родившийся и прожившей большую часть жизни в Москве. Его поразил не только год издания двух небольших томиков — 1813! — но и их название «Ивановна, или девица из Москвы». Хозяин лавки предполагал выставить эти редкости на аукцион Сотбис, но после концерта музыканта согласился продать их ему. А музыкант, прочитав этот роман о событиях в Москве во время нашествия Наполеона, был потрясен его содержанием и подарил книги своей давнишней приятельнице К. А. Сошинской в надежде, что она влюбится в него и переведет. Так и случилось.

    Роман «Ивановна, или Девица из Москвы» — роман в письмах, и притом остросюжетный, его действие разворачивается, главным образом, в захваченной в 1812 году французскими войсками и сожженной Москве. События того времени хорошо известны читателю по отечественной литературе. Но переписка сестер Долгоруких, письма влюбленного в русскую аристократку Ивановну английского баронета Эдварда Инглби и его слуги в немалой степени пополняют наши знания о том времени и придают им новую эмоциональную окраску — тема «война и любовь» всегда актуальна.

  • Перевод с английского К. А. Сошинской

Письмо I

От Ивановны, дочери графа Долгорукого, Ульрике, своей сестре и жене полковника графа
Федеровича

Москва, 20 мая

Сестра моя, друг мой, почему тебя нет рядом со мной, когда жизнь моя так полна
всяческими событиями? Увы! Задаю вопрос и тут же сама на него отвечаю — ты занята
выполнением важных, но непростых обязанностей, свойственных тому положению, на порог
которого я только вступаю. Ты ухаживаешь за больным ребенком и готовишься к разлуке с
любимым мужем, к самому тяжкому испытанию, которое, вероятно, в силах выдержать только
супружеская любовь.

Поскольку несколько месяцев назад решено было, что мое бракосочетание состоится в
день, когда мне исполнится восемнадцать лет, Фредерик не будет больше слушать ни моих
глубокомысленных доводов насчет дальнейшей отсрочки, ни даже доводов моего дорогого деда.
Мои доводы, правда, сводятся к одному: «Я предпочла бы не выходить замуж до тех пор, пока
Ульрика не сможет приехать к нам». Дедушка восклицает совсем в ином тоне: «Время ли
жениться или выходить замуж, когда враг у ворот, когда тот, кто низверг империи и разорил
народы, приближается к России?»

Наши дорогие родители слушают речи своего почтенного отца с душевным волнением,
которое показывает, сколь глубоко они разделяют его чувства, и все-таки они не противятся
моему браку в условленное время. Отчасти, считая, что французы не выполнят свою угрозу и не
вторгнутся в Россию или будут отбиты, а отчасти потому, что хотят, чтобы мое бракосочетание
прошло в отсутствие барона Ментижикова, который ныне призван в свой полк под начало князя
Багратиона. Барон так долго и так нежно был привязан к твоей Ивановне, что имеет право на
проявление предельной чуткости с ее стороны, и ему, несомненно, лучше находиться в
отдалении, когда свершается такое событие, нежели оказаться чуть ли не обреченным стать
свидетелем оного. Наш брат Александр решил сопровождать барона в армию и одновременно
принимать участие в доблестных сражениях с нашим врагом и проявлять самую сердечную
заботу, которой может потребовать дружба в трудные времена. Когда я думаю о бароне
Ментижикове — о множестве его добродетелей, его преданности и внимании, о высоком к нему
уважении нашей семьи и особенно о его дружбе с нашим дорогим Александром, я чуть ли не
злюсь на себя за то, что не разделяю его чувство. И поскольку барон не заслужил страдания,
которое есть результат моего молчаливого одобрения его особого отношения ко мне, то часто
съеживаюсь от укора, который можно прочесть в глазах брата, хотя язык его молчит. А вот когда я
смотрю на своего любимого Фредерика и думаю о выдающихся качествах его характера, о его
преданности и всех достоинствах и талантах, что даны ему его умом, меня сражает мысль о
разлуке с ним, даже на мгновенье. При этом я с энтузиазмом принимаю мысль о том, что наш
храбрый барон растеряет на пути славы, который открывает ему военная служба, все малейшие
признаки своей несчастной любви, кроме уважения, коего, думаю, мне не следовало бы лишаться
и кое я ценю слишком высоко, чтобы от него отказываться.

Ты просишь меня, Ульрика, написать тебе длинное письмо и помнить, что твой разум
находится в таком состоянии, которое требует скорее отвлечения, нежели утешения. Мне это
легко понять, поскольку самой бывает гораздо легче отвлечься от некоторых грустных тем и
позволить себе по крайней мере временно о них не думать, нежели постоянно предаваться
тяжелым размышлениям. Ведь чем больше задумываешься, тем ужаснее все видится. Мужчины,
вероятно, предназначены для того, чтобы смело встречаться лицом к лицу с любым врагом, а
женщины должны либо бежать прочь от дьявола, либо склониться пред ним, чтобы избежать зла.
Так терпение и покорность служат нам заменой храбрости и решительности, и во многих случаях
жизнелюбие восполняет недостаток стойкости, этой замечательной добродетели, на которую я не
претендую, поскольку никогда еще не сталкивалась с бедой, что смехом не прогонишь и не
выплачешь за полчаса.

Но ежели мой трактат не позабавил тебя, то попытаюсь передать тебе разговоры, которые
я вынуждена выслушивать ежедневно. Я говорю вынуждена, поскольку ты же знаешь, как я
ненавижу политику в любом виде, не имея к ней ни вкуса, ни таланта. Но ты слишком тесно
связана со всем, что касается нынешнего положения общественных дел, чтобы оставаться в
такой же степени равнодушной. Более того, признаюсь, даже твоя маленькая Ивановна уже не
думает о предстоящем вторжении без дрожи с тех пор, как возникла угроза, что это может
заставить Фредерика немедля взяться за оружие, и тогда — ах! тогда, Ульрика, мы станем
сестрами по несчастью.

Все в доме и вне дома одинаково заняты разговорами о Бонапарте. Его могущество, его
намерения, его амбиции, его ресурсы — вот что больше всего интересует людей всякого звания.
Теперь уже не до скандалов, моды, всяческих развлечений и не до литературы. Для молодежи
война — ликование, для стариков — разорение. Война и сопутствующие ей сражения и бедствия
— это для людей среднего возраста, которые, я полагаю, лучше всех могут судить обо всем этом,
потому как зрелости не свойственны ни безрассудство, ни отчаяние, составляющие помеху
прозорливости.

Наш папенька (который для меня что оракул, ты знаешь), похоже, решительно
придерживается мнения, что французы войдут в Россию и, вероятно, добьются каких-то успехов,
но встретят отпор, о котором теперь они не имеют никакого понятия, потому что у них ложное
представление о русском характере и они вовсе не предполагают какого-то стойкого
сопротивления, хотя должны быть хорошо осведомлены о несомненной храбрости войск, с
которыми им уже приходилось сражаться.

«Из всех народов, — говорит папенька, — у французов самое высокое мнение о своей
проницательности, и поскольку они признают себя во многом великими талантами, что вполне
справедливо, то решили доказать свое превосходство всем. Русских они представляют себе
рабами и приписывают им все качества, которые обычно относят к людям такого рода, и потому
нашу храбрость называют свирепостью, нашу религию — суеверием, нашу привязанность к
родным места — предрассудком и…»

«Но, мой дорогой друг, — перебивает папеньку старый барон Вилланодитч, — разве мы
сами не вынуждены до сих признаваться в том, что предвидели невозможность сколь-нибудь
продолжительного сопротивления захватчику, которому можно дать краткий смелый отпор, но
которому нельзя эффективно противостоять, поскольку храбрость варваров должна будет в конце
концов уступить более высоким проявлениям мужества вкупе с опытом и дисциплиной?»

«Простите меня, барон, — сказал папенька, величественно поднявшись с кресла, — вы так долго
жили в других странах, что забыли естественные запросы собственной страны. И упустили
предоставленную ею возможность наблюдать, как она постепенно поднимается до сравнительно
цивилизованного состояния и уровня знаний, что делает ее в какой-то степени равной даже
своему лощеному противнику. Что ни говори, но за границей определенного уровня утонченности
кроется опасность для нравов и, разумеется, для свободы и прочности государства. Посему
русские, возможно, переживают ныне период овладения многими достоинствами,
проистекающими от совершенствования умов, не испорченных пока теми пороками, кои являются
следствием коварства роскоши, и не достигли той высшей стадии совершенства, которая эти умы
будоражит. И я уверен, что можно ожидать продолжительных и упорных усилий от тех, кто
сражается за все, что им дорого — за свои дома, своих жен и детей, и от тех, кто воюет не только
во имя справедливости и по зову души, но и ради славы, поскольку достойный отпор такому
сильному противнику и его разгром повысят цену победы и возложат на чело даже самого
скромного человека неувядающие лавры».

«Если, — продолжил барон, — наши мужики действительно настолько развиты, хотя,
боюсь, что скорее ваши желания и ваш патриотизм, нежели ваша осведомленность, видит их
такими, согласен, многого можно ожидать. Поскольку там, где действительно воюют по велению
души, у людей открываются очень большие физические возможности, и сама нищета русского
человека, пережитые в детстве лишения и суровость климата оказываются его лучшими друзьями
и отлично заменяют хваленую дисциплину его врага южанина. Но, увы! Как можно надеяться на
энтузиазм любви и свободы тех, кто родился, ничего не унаследовав, чьи беды столь
многочисленны, что стали для них привычными, у кого так мало простых радостей и кто приучен
смотреть на потустороннюю жизнь как на искупление за свои земные страдания. Был бы я
русским крестьянином, не знаю, что удержало бы меня, при такой-то жизни, от того, чтоб не
кинуться на острие первой французской шпаги, которая столь услужливо открывает тебе дорогу
туда, где лучше».

«Тогда я скажу вам, барон. Раз вы так считаете, то должны знать, что одна и та же
священная книга, раскрывающая тайны жизни и бессмертия как самому смиренному
простолюдину, так и его надменному господину, учит в час бедствия и лишений говорить: «Во все
дни определенного мне времени буду я ждать, пока придет мне смена». И если бы вы чуть лучше
изучали эту священную книгу и человеческую природу в целом, то знали бы, что любое
человеческое существо, обладающее здравым рассудком и опытом страданий, неизбежных для
него как для человека, на самом деле так накрепко привязан не только к жизни, но и к тому, что
его окружает, что для сохранения всего этого он будет сражаться до тех пор, пока в груди его
горит хоть искорка мужества. И эта искра гораздо дольше будет гореть в стойком сердце
простодушного русского, нежели чем в сластолюбивой душе изнеженного итальянца. В первом
случае такая искра может скрываться за невежеством, в другом она погаснет из-за слабости
характера, что определенно гораздо более прискорбно. Ни вы, барон, ни французы не имеют
никакого права считать, что русские крестьяне то ли животные, которые настолько глупы, что не
знают собственного места в мироздании, то ли столь несчастны, что озабочены лишь переменой
своей участи во что бы то ни стало. Они не равны, как по уму, так и по состоянию, ни англичанам,
какие они есть, ни швейцарцам, какими те были, но, тем не менее, они люди и живут под властью
своих господ не хуже, чем те жили под властью своих феодалов несколько веков тому назад, а
шотландские горцы, храбрый и умный народ, живут так и по сей день. На самом деле
человечество всегда должно продолжать жить по-разному, всяк по-иному. Почему же тогда можно
сомневаться в мужестве и преданности русских мужиков, сравнивая их с другими народами, если
им в разные времена удавалось заставить подобных захватчиков раскаяться в своем
безрассудстве и научить уважать людей, которых они презирали? И прежде всего, почему следует
подозревать, что орды наших рабов (допустим, что они таковы) покорятся какому-то народу,
который явно более порабощен, чем они сами? Народу образованному, с безупречными
манерами, храброму и благородному, который, несмотря на собственное благоденствие,
подчинился иностранному деспоту ради удовлетворения его тщеславия и амбициий. Деспоту,
который, по правде сказать, будто злой дух, овладел ими, и связывает их, и рвет на части, и
ведет, куда захочет. Будьте уверены, барон, я знаю своих собственных людей и людей своих
соседей — они покорны, но не подлы. Это — услужение, но не рабство; поскольку
установившийся у нас обычай успешно предотвращает те злоупотребления, которые позволяет
наш устарелый свод законов. И потому мы увидим, что наших воинов поддержат наши крестьяне,
и вместе они, несомненно, покарают французов за их безрассудные амбиции. Но, признаюсь, я
страшусь схватки; поскольку противник наш очень силен и, хотя каждый мужчина, способный
держать в руках мушкет, ушел на поле боя, и даже каждая женщина…»

«Женщина! — воскликнул барон, — Женщина! Мой дорогой князь, надо быть не в себе,
чтобы призвать женщин в эту драку, разве что на стороне противника от них можно чего-то
ожидать, поскольку галантность французов скоро даст им почувствовать разницу между
учтивостью воспитанных мужчин и варварством домашней тирании. Сказать по правде, думаю,
нам следует весьма этого побаиваться, поскольку силу женщина может возместить хитростью, и
естественно предположить, что рабское положение, в котором пребывают все русские жены,
заставит их не упустить момент не только для эмансипации, но и для отмщения».

Маменька спокойно сидела за своим вышиванием, от которого, с того момента как начался этот
разговор, лишь раз или два подняла глаза, просто чтобы взглянуть с обожанием на папеньку,
когда его речь становилась особенно оживленной. Теперь она отложила свое рукоделие и,
повернувшись к барону спокойно, но с суровым выражением лица, весьма для нее, как ты знаешь,
необычным, сказала:

«В моем доме шестьдесят женщин, и все они готовы рисковать жизнью, защищая своих
мужей и отцов. Не смею думать, что мои домочадцы лучше, чем люди моих соседей, и потому
надеюсь — вы сильно ошибаетесь, предполагая, что кто-то из нас способен на неверность своим
мужьям или на предательство нашей страны».

«Простите меня, мадам, я бы не стал говорить о вас, или о ком-то, кто имеет счастье жить
при вас, я не пытаюсь воспользоваться вашим примером. Я говорю о множестве женщин, женах
наших работников и крестьян, о тех, кто, выучившись раболепствовать под розгой своих
домашних тиранов, может радоваться людям, известным своей галантностью и считать их скорее
освободителями, нежели врагами».

«Я думаю, вовсе невозможно, чтобы человеческое существо, — мягко отвечала маменька,
— любило того, кто жестоко с ним обращается, или чтобы женщина замышляла жестокость. Как
известно, женщины, о которых вы говорите, с самого раннего детства приучены полностью
повиноваться своим будущим мужьям, это их естественное существование, так что им никогда и в
голову не придет размышлять о возможности нарушить узы, тяжести которых они не ощущают, и
любое проявление доброты своих мужей они воспринимают со всей благодарностью как подарок.
Поймите, каким бы ограниченным ни был их ум, у них нет поводов жаловаться на недостаток
счастья, поскольку, если не пришлось им соединить свою судьбу с натурой чрезвычайно грубой,
то они, как правило, получают больше нежности, чем ожидали, и потому будут горячо любить
мужчину, с которым связали свою жизнь. А если добавить к этому высокое чувство религиозного
долга, которое, я убеждена, более или менее присуще им всем, то можно найти вескую причину
для того, чтоб согласиться с моими рассуждениями, даже не беря во внимание более эгоистичные
чувства, которые, тем не менее, могут повлиять на любое человеческое существо, а особенно на
женщину, всегда нуждающуюся в мужчине, который ее защитит, не важно, дарует ли он эту
защиту с любезностями или без оных.

На этом наша маменька замолчала, и то ли барон уступил ее доводам, то ее красоте, но он
слишком хорошо знал придворные правила, чтобы не показать явного несогласия с ее
рассуждениями. Одно бесспорно, Ульрика, маменька нынче красивее и меня, и тебя. Более того,
этот негодник Фредерик час тому назад признал этот факт. Но что говорить о ее внешности, когда
каждый ее поступок, каждое произнесенное ею слово настолько прекрасны, что это привлекает к
ней сердца всех окружающих как к месту приюта для отдохновения от собственных волнений и
как к источнику добродетелей, из которого они могут черпать по капле столь милые им
совершенства. Не удивительно, что наш дорогой папенька относится к ней с такой любовью и
уважением. И что ей в радость быть ему опорой, хранить честь нашего древнего рода,
составляющую гордость и радость его сердца. Ах, если бы нас с тобой, Ульрика, так любили, и
столь заслуженно, двадцать лет спустя! Ни одна из нас, слава Богу! не имеет причин сомневаться
в тех, кому мы отдали свою любовь, но ведь с любовью и со временем все не так просто, и я,
бывает, задумываюсь об этом и довожу себя чуть ли не до уныния, состояния, скорее нового,
нежели свойственного мне.

Вчера мы обедали с княгиней Невской, она развлекла нас пятью-шестью скандальными
анекдотами о разных милых друзьях, по поводу ошибок или несчастий которых выражала
бесконечное сожаление. Приходится верить, что она испытывает необычайный интерес к тому, о
чем рассказывает, поскольку из всех, с кем я встречалась, у нее единственной страхи или
треволнения относительно французского вторжения не вытеснили страсть покритиковать своих
друзей. Впрочем, слабость эта присуща всем людям, и старый барон уверяет меня, что в России
сплетничают гораздо меньше, чем во Франции или в Англии. Если это так, то подобная страсть,
должно быть, главное, в чем самые утонченные люди и варвары походят друг на друга.

Мой Фредерик питает отвращение к клевете в ее любом виде и на любом уровне. Будучи сам
открытым, бесхитростным и искренним, он, признавая с чрезвычайно обаятельной
откровенностью свою собственную склонность ошибаться, к ошибкам других относится весьма
снисходительно, хотя никогда не перестает со всей горячностью клеймить порок во имя
добродетели.

Не смейся надо мною, Ульрика, вспомни, сколько я наслушалась твоих пылких речей в
стародавние времена, пока смогла понять, что ты столь же восхищаешься Федеровичем, как и
наш с тобой брат. Лучше уж скажи спасибо, что я в столь малой дозе выдаю тебе то, что занимает
такое огромное место в моем собственном сердце.

Прощай! Поцелуй вашего милого крошку за меня; передай нашему почтенному Федеровичу, как
мы любим его. Сердцем мы с ним и его делом. И не теряем надежды обнять его в Москве, так как,
насколько нам известно, она окажется на его пути. Да хранит его Бог войны и да поддерживает
тебя — вот самая горячая молитва твоей сочувствующей и любящей сестры
Ивановны.

Ая эН. Библия в SMSках

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • «Библия в SMS-ках» не просто получила одну из главных премий «Книгуру» — Первого всероссийского конкурса литературы для подростков — она вызвала самые острые споры и среди сетевых читателей (они же члены детского жюри), и среди взрослых-экспертов. Само столкновение в названии книги столь далеких друг от друга понятий высекало такие полемические искры, будто речь шла не о конфликте поколений, а о войне двух враждебных цивилизаций. Между тем цивилизация у нас общая, а границы между людьми пролегают вовсе не по возрасту, а там, где и всегда — между добрыми и злыми, искренними и подлыми, доверчивыми и коварными. «Все, как на самом деле», «характеры живые», «я таких знаю» — это из откликов на сетевую рукопись. Теперь книжку можно взять в руки, и наверняка ее читатели, подобно героям романа Аи эН, обменяются не одной сотней SMS-ок — и одобрительных, и негодующих. Главное — чтобы прочли.

    Могут ли найти общий язык 72-летняя богатая бабушка-паломница Вигнатя и ее 14-летняя боевая внучка Ева, не разделяющая буквально ни одного жизненного принципа своей бабушки? А если Еве поможет ее продвинутый старший брат, начав пересказывать «Библию» весело, коротко, в виде смс-ок? Всё сильно усложняется, когда Ева знакомится со своим сверстником Салимом, который ищет отца и борется за жизнь младшего братика.

Жизнь прошла мимо. Прошла, равнодушно помахивая сиренево-зелеными ресницами в полосочку и
зелено-сиреневой сумкой в клеточку. Прошла, не заметив Вигнати, неприметно сидящей на
полосато-клетчатой скамейке детской площадки коттеджного поселка. Жизнь, прошедшая
мимо, была яркой и молодой, знакомой Витнате с самого своего рождения, и звали ее Вероника. Или
Виктория. Кажется, Виктория. Вика. Впрочем, какая разница? И как только родители позволяют
девочке из приличной семьи наряжаться и краситься таким диким образом? Вера Игнатьевна
поджала тубы со следами тщательно выщипанных усиков и стряхнула пепел в пасть китчевой
оранжевой лягушке.

Впрочем, чего ожидать от родителей шестнадцатилетней соседской вертихвостки, если все вокруг
такое же дикое, даже мусорница-жаба на детской площадке? Мир сошел с ума.

Жизнь прошла мимо, а мир сошел с ума. Это надо признать, с этим надо смириться и с этим ничего
не поделаешь.

На площадке, несмотря на солнечный августовский день, никого не было. Даже голубей. Вера
Игнатьевна извлекла из пачки вторую сигарету. Но курить не стала, а положила ее на скамейку рядом
с телефоном. Телефон молчал. Сигарета тоже. Вера Игнатьевна — тем более. Они сидели втроем на
скамейке и молчали.

Детская площадка была совсем небольшая. Слева — два сооружения для юных скалолазов: горки под
башенками, лесенки, перекладины, под горками — два домика-шара с треугольными окошками.
Справа — качели и металлический пенек, на котором сто лет назад торчала карусель. Почему ее
сейчас нет?

Когда-то давно Вигнатя приводила сюда внучку Еву. Иногда сама, иногда — вместе с няней.
Однажды какая-то чужая девочка, кажется, не Вика, но по возрасту так же чуть старше внучки,
раскрутила карусель, и та несильно ударила Еву в плечо. Евка от обиды громко расплакалась, а
чужая девочка от испуга — еще громче. И это было счастье, настоящее счастье. Только в тот момент
они все не знали этого. Успокаивали девочек, ругали нерадивых нянек и себя заодно. Нянек —
больше, себя — меньше, а потом и девочек: «Вы уже большие, должны сами быть внимательнее», а
потом опять нянек… Это было счастье — самое-пресамое настоящее! Словно вчера это было…
Вигнатя улыбнулась, но улыбку тут же сменили слезы. Того чудного дня уже не
вернуть… Ни-ког-да, никодашеньки…

Нет-нет, вот еще глупости! Не плакать, не плакать, только не плакать. Слишком много дел и
слишком мало времени, чтобы сентиментальничать. Вигнатя лихорадочно достала третью сигарету
и сунула ее в рот. Почему не звонят из клиники? Она скосила глаза на телефон, увидела вторую
сигарету, вынула изо рта третью и положила ее рядом со второй. Может, мобилка села или тут нет
приема? Вера Игнатьевна ткнула в пару кнопок.

— Любуня?

— Да, Вер Игнатъна!

— Ты… ты не забыла… не забыла полить цветок в гостевом домике?

— Так мы ж его еще неделю назад перенесли в бильярдную, Игнатьна!

— Да? А… а в гостевом теперь ни одного горшка не осталось?

— Ну!

— Ладно… Дети звонили?

— Вроде нет. А должны были?

Дети могли позвонить в том случае, если врачиха из клиники позвонила им, а не напрямую ей. Но
раз нет, то нет. Ладно. Подождем.

—Ладно, Любунь. Я скоро буду. Пока.

Итак, телефон работает исправно, детям из клиники пока не звонили, но ведь и ей пока не звонили.
Может, позвонить самой? Сейчас половина первого. Сказали, что результат будет известен после
двенадцати. Значит, уже известен.

Вера Игнатьевна решила не звонить. Вместо этого она собралась с мыслями, деловито достала из
сумочки ежедневник, а из пачки, неосознанно, — четвертую сигарету. Надо составить список
неотложных дел. Самое неотложное — завещание. Значит, дело номер один — юрист.
Фирменной перьевой ручки на привычном месте, в боковом внутреннем кармане, не оказалось.
Вигнатя уложила не раскуренную четвертую сигарету рядом с остальными и поискала ручку в косметичке. В косметичке семидесятидвухлетней сухощавой вдовы, продолжающей контролировать
одну из фирм мужа и вести преподавательскую деятельность в институте (две лекции в семестр,
четвертые курсы), ручки также не обнаружилось. Была тушь, которой
Вигнатя никогда не пользовалась, была пудреница, которой Вигнатя пользовалась крайне редко,
была обводка для губ, которую приходилось покупать пачками, так быстро и незаметно она
расходовалась. И — ни фирменной ручки, ни запасной шариковой. Вера Игнатьевна горько
усмехнулась. Самого необходимого в жизни всегда не бывает под рукой. Вот так таскаешь всю жизнь
с собой только ненужное барахло. Тушь. Зачем она? В гробу не будешь краше, чем есть. А в
последний путь патологоанатомы тебя отштукатурят собственным дешевым гримом, он у них
небось один на всех. От этой мысли плакать почему-то не захотелось. Будущее не вызывало никаких
эмоций. Наверное, потому, что его не существовало.

Вигнатя равнодушно отправила в пасть лягушке тушь, вслед за ней — пудреницу. Рука с пудреницей,
впрочем, на долю секунды задержалась перед пастью. Но это так, случайно. Наверное, случайно.
Обводка механически вернулась в косметичку. Где же ручка? Может быть, она на дне сумки? Зонт.
Кошелек. Визитница. Одноразовые платочки.

Тонкий шарфик в пакетике. Сумочка с лекарствами: корвалол, валерьянка, желудочное, мазь от
ожогов — Вигнатя с детства боялась ожогов. Бутылочка с холодным фирменным чаем. Хлебцы —
пачка. Две леденцовые конфетки.

Коробочка с ерундой, якобы освежающей дыхание. Щипчики — почему они валяются отдельно, не в
косметичке?

Может и ручка так же, отдельно? В кармане с молнией: паспорт, права, ключи от дома, ключи от
машины, еще пара визиток, страховой полис, бумаги из клиники, рекламный листок «горящие
туры». Туры полетели в лягушку вслед за пудреницей.

— Гурл!

Голубь приземлился возле столбика от карусели и с интересом принялся наблюдать за сидящей на
скамье старушенцией в кремовых брюках и светлой свободной кофте
с бежевыми ненавязчивыми разводами.

— Гурлым?

Вера Игнатьевна вскрыла упаковку с хлебцами, раскрошила один и кинула в сторону голубя.

— Гургл!

Пернатый мозговой парень не заставил себя уговаривать: бодро перепорхнул поближе к скамейке и
приступил к обеду. «Как это просто — сделать птицу счастливой!» — подумала Вигнатя. Голубь
молча тыкался клювом в крошки.

Возможно, он предпочел бы другое меню, но… «Взгляните на птиц небесных, — вспомнилось вдруг
Вере Игнатьевне, — они не сеют, не жнут, не собирают в житницы и…»

Дальше не вспоминалось. Отрывок этот был из Библии, из знаменитой Нагорной проповеди,
которую Вигнатя много лет цитировала на своих лекциях по истории этики. Но кусок про птиц она
никогда не цитировала, поэтому наизусть не помнила. Голубь клевал без энтузиазма. Может, был
сытый, а может, уже сейчас наелся. Много ли такому малышу надо? «Птичка божия не знает ни
заботы, не труда» — всплыло в слегка воспаленном ожиданием звонка мозгу Вигнати — «то, как вол,
она летает, то ей горе не беда…»

Почему — как вол? Откуда взялся вол? Птичка летает, как птичка. Как же там было, в оригинале?
Без четверти час. Почему они не звонят? Вот гады! Просто безобразие. Сказали четко — после
двенадцати. Но уже почти час дня! Такие деньги с пациентов гребут, и ничего не могут сделать
вовремя! Может, они позвонили детям?

Вере Игнатьевне почему-то не приходило в голову, что ее «дети» — сын и невестка — живут в
Америке, и даже если врачу пришло в голову им позвонить, он не стал бы делать это в час дня,
учитывая разницу во времени между Москвой и Чикаго. А вообще, интересно: как именно мысли
«приходят в голову»? Если верить нейрофизиологам…

Может быть, врачиха позвонила внукам: Еве — нет, она еще ребенок, у врачихи и телефона ее нет, а
вот Максу могла.

— Любуня…

— Да, Вергнатьна!

— Ты это… ты вот что. Загляните в холодильник. Там нам этого… творога не надо купить?
Любуня послушно потопала к холодильнику. Видно, она возилась на кухне, потому что долго ждать
не пришлось.

— Есть пачка. И еще этих взбитых полно. С джемами.

— Ну, это для Евки, это не в счет. Кстати, она там не звонила?

— Кому, мне?!

Четырнадцатилетняя Ева и бабушке родной звонила только когда деньги нужны были.

А уж Любе…

— А Макс не звонил?

— А чего ему сегодня из Италии звонить? Они же завтра прилетают. Небось отдыхает там последний
денек-то со своей… френдой. На полную катушку.

— Всем бы вам только развлекаться! — взорвалась вдруг Вигнатя. — и что это за словечко —
«френда»?

Любовь Антоновна потеряла дар речи. Это она-то развлекается? Нет, конечно, ей грех жаловаться —
живет, как за пазухой и сыр в масле, и работы немного — у других горничных бывает не продохнуть,
но… Но она честно выполняет все обязанности, и они же с Вигнатей просто как родные, давно уже
так, и… пип, пип, пип! Хозяйка, она же старая подруга, бросила трубку. Любуня шумно вздохнула и
оглядела просторную, заставленную всякой всячиной кухню. Посуда вымыта. Обед почти готов.
Пожалуй, надо бы заняться огурцами. Последние в этом сезоне, жалко, если пропадут…

Вера Игнатьевна посмотрела на часы. Двенадцать пятьдесят одна.

— Гургл-гургл-гурлым?

— Надо было Богу остановиться на птицах! — объявила она голубю. — И не создавать такую
сволочь, как человек! Иди сюда, мой славненький, я тебя покормлю. Мне-то уже не нужно…

Голубь вразвалочку подошел, поскольку второй хлебец рассыпался у Вигнати прямо возле ног.

Жизнь прошла мимо. Удачная она была или не очень — какая разница? Все кончено. В любом случае все кончено. Даже если результат биопсии будет отрицательным, это почти ничего не меняет.
Семьдесят два, это само по себе — приговор. Почему раньше она об этом не задумывалась?! Непостижимо…

Женя Павловская. Обще-Житие

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Сборник рассказов состоит из трех разделов: «В желтой субмарине», «Трудный ребенок» и «God Bless America». В этих рассказах уживаются и юмор, и лирика, и строки «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Книга называется «Обще-Житие» не только и не настолько потому что многие рассказы в первой части связаны с петербургским периодом, когда Женя Павловская училась в аспирантуре ЛГУ и жила в общежитии на Васильевском острове. Мы все связаны удивительным и маловероятным совпадением: мы современники. В какой части света бы мы ни жили — это наша общая жизнь, это наше Обще-Житие. Книга — об этом.

Не плачьтесь Алексу в жилетку! Лучше уж позвоните Алику. В самом деле, вам ведь не надо, чтобы кто-то сломя голову мчался помогать — пусть просто посочувствуют, повздыхают. Восемьдесят процентов Аликов обаятельны, профессионально несостоятельны и знают тьму интереснейшего — лишь бы это не относилось к их профессии. Имя — ярлык времени, перст судьбы, строгий дирижер наш. Пользующий имя «с чужого плеча» всегда как-то это ощущает и неопределенно мается. А порой подбирает что-то по себе… Человек, который здесь зовется Алексом, корректен, гладко выбрит и пахнет дорогим одеколоном. Помнит наизусть массу полезных телефонов и, уходя, не болтается в дверях, вспомнив в последний момент бородатый анекдот. Алекс сбросил, как смешную детскую байковую курточку, ласковое «Саша».

Тем наипаче он не может функционировать в форме Алика, хоть по внешнему признаку своего имени мог бы так зваться. Саша-Алик-Александр. Алекс по сути своей «анти- алик». Алекс-телекс дуплекс — и вся точная, бесшумная, без острых углов «хай текнолоджи» в целом… Давно один чуткий к словам и не очень добрый человек сказал, что «мое» имя — Нонна Георгиевна. Что-то уж
слишком я горячо запротестовала тогда — явно не хотела признаваться в чем-то таком, что затаенно звучит в этом имени. Какое, позвольте, он имеет право меня как кроссворд разгадывать? Нет, я не забыла этого разговора за давностью лет — не такая уж это была чепуха… Изысканность и утонченность редко присуща Геннадиям. Нежного и нервного прозаика Геннадия Гора (мало кто его помнит, а жаль) вывозила его романтическая «гриновская» фамилия.

Детство. В комнате соседки, тети Маруси Ковалевой (абсолютно точное попадание имени и фамилии!) тайно проживали и шмыгали в ванну непрописанные «партизаночки» Зоя и Паня. У них был молчаливый грудной младенец и я, смышленое дитя войны, безо всяких объяснений знала, что нечего тут лезть с вопросами. Были ли они в самом деле партизанками, или это что-то вроде их коллективного прозвища? Как они попали в наш тыловой город? Я твердила про себя их странные имена-антиподы. «Зоя» звучало стеклянно и имело форму бумеранга или, скорее, остроконечного полумесяца на голове — как у Изиды. Тогда я ни о какой такой Изиде, конечно, и слыхом не слыхивала. Но когда позже в учебнике истории я увидела узкую напряженную фигурку с хрупким полумесяцем на голове, мгновенно поняла: Зоя. И прочла «Изида». «Зоя», «Изида» — преобладание гласных над хрупко звучащими согласными. Звенящее и имеющее вид полумесяца, состоящего из двух полумесяцев, «З». «Паня» — наоборот, выпуклое, шершавое, деревенское, толстощеко-простоватое… Помню красногалстучных, с туго заплетенными косами
и чистыми ушками Сталин, дочек завучей и инструкторов райкомов, крепеньких, гордых носителей «политического» имени. После ХХ съезда они скачкообразно превратились в каких-то опереточных Стелл и утратили лицо. Некоторые скатились до Элл, Эльвир, Элин… Такое вот имятрясение для них стряслось… Курсом старше меня училась строгая сероглазая девушка Идея: «Идейка, пошли в буфет! Идейка, не опаздывай!», «Идейка-а-а!». Откликалась как миленькая.

Тощая и веснушчатая Лялька скакала во дворе в классики, на удивление ничем не римечательная. Тайну ее имени я узнала случайно. По какой-то причине мама взяла у домоуправа Егорова большую, разбухшую, с сальными углами домовую книгу, книгу тайн дома тридцать восемь по улице Дзержинской: кто где прописан, работа, год рождения, настоящее имя-отчество, национальность. Захватывающее чтение! Книга — источник знаний, кто же спорит? Егоров давал ее со скрипом, но случаи все ж бывали. Как только мама отправилась за хлебом, я хищно бросилась к Книге. Мы там были, конечно, тоже, и про нас было записано прямо и грубо: «евреи». И про Фридманов такое же. А хромого дядю Колю-водопроводчика, оказывается, зовут Нагим Исматулович и против его фамилии значилось линяло-фиолетово «тотарин». Сердитая Полина Дементьевна из шестой квартиры была на самом деле Пелагеей.

Ага! Теперь я знаю ее секрет! Вот еще раз закричит на меня, так всем расскажу, как ее зовут!
А кто же это — Ванцетти Николаевна Чугунова из квартиры девятнадцать? Господи, да это же Лялька! Просто Лялька! Я еще вчера с ней в прятки играла и ничего такого про нее не знала! Лялька-то — Ванцетти! В то время имена казненных в Бостоне итальянских анархистов Сакко и Ванцетти талдычились по радио сто раз на дню. Бесспорно, нашей прессе было бы много приятней, если бы они оказались неграми и одновременно коммунистами — но не всегда ж такое везение. Хорошо хоть так. Ненужные народу подробности газетами умалчивались — главное, что их казнили в «кичащейся своей пресловутой демократией Америке». Из чего ясно следовало, что
наша-то, советская демократия никак не пресловутая, а вовсе наоборот. Была даже кондитерская фабрика имени Сакко и Ванцетти, пекла пряники. Сакко в этом дуплете всегда упоминался первым. Я думаю, в целях благозвучия, чтобы тут же замять впечатление от неприличного «Сакко» вполне оперно звучащим «Ванцетти». А возможно, Сакко этот был в своем анархизме покоммунистичнее, чем Ванцетти. Или его просто казнили первым, и наша неподкупно честная пресса старалась сохранить этот порядок. Кто знает? Но, как ни говори, а Лялькина прогрессивная маман оказалась не вполне принципиальной, отвергнув для девчурки имя Сакко. Поволоклась на поводу у ложного украшательства. Лялькина мамаша была «дама» — носила чернобурку
на крепдешиновом платье с палевыми розами по голубому полю, острый алый маникюр, и с низкими грудными переливами голоса говорила: «мой поклонник» и «бельэтаж», а мне:
«деточка»… Ее и звали — Лидия. Никогда и ни разу — Лидой, Лидочкой, Лидкой… В те времена похожих на кино звезду Марику Рёкк дам-блондинок с пахнущими дорогой «Красной Москвой» чернобурками часто звали Клавдиями или Валентинами. Они сидели в бархатно-малиновом партере драмтеатра с военными. Роскошь пахла «Красной Мос квой», одеколоном «Шипр» и скрипучей кожей мужественных портупей. Бедность — тухлой селедкой, керосином и ненавистной синей вигоневой кофтой с коричневыми сатиновыми заплатами на локтях. Однажды, забредя к Ляльке-Ванцетти домой, я обмерла от невиданной красоты: по голубому озеру плюшевой скатерти плыла овальная ладья шоколадного набора — с выпуклым кремовым бумажным кружевом по краям — зубчиками и дырочками. А сбоку-то! Ах, а сбоку! — золотенькие щипчики. Ими, наверное, надо было брать конфету, изящно отставив мизинчик с малиновым ноготком. Меня не угостили, да и не знала я, как такое едят. Ни изыски Фаберже, ни кузнецовские фарфоровые затеи не производили потом на меня такого ошеломляющего впечатления. А ведь Лялька считалась среди девчонок «бедной», у нее не было даже лысого целлулоидного пупса, даже самых простых дырчато-рыжих с разлапыми рантами сандалет — это признавалось во дворе «чертой бедности». Мама запрещала мне ходить к ним домой. Где ты сейчас, Лялька, — уж не помню лица, — как твое нелепое имя направило жизнь твою?

Во взрослом возрасте симметричный случай показался мне ожидаемым и закономерным. В тоскливом научно исследовательском институте скучал младшим научным сотрудником плоско- и сероволосый комсомольский функционер — Толик, Валера ли — обладатель опасно шикарной
фамилии Антонелли. С какой крыши это на него свалилось?

Лелеял мечту подтянуться на ступеньку выше и выбиться в небольшие партийные вожди. «Красивое имя — высокая честь», но только, господа, с учетом обстоятельств. Я полагаю, что даже «Гренадская волость» в то вязкое время была бы незамедлительно переименована в Брежневскую, если бы испанцы свое счастье правильно понимали. Антонелли изловчился и стал Рюхин по матери. Обрел соответствие формы и содержания — на всех путях загорелись зеленые светофоры. Твори! Выдумывай, дурень, пробуй! Но вскоре после метаморфозы герой на ноябрьские напился в отделе водки с «Жигулевским», стал буен, сломал табурет и купленный на
валюту западногерманский рефрактометр, с намеком кричал доктору наук Каплунскому: «Порядок, Львович, ты меня понннял?! Поррядочек в рядах! Кого надо — к ответу!» Пролетарская фамилия рвалась наружу, как перегретый пар. Карьера, не успев начаться, загремела под откос. «Я бы на его месте теперь обратно в Антонелли перекинулась. Нечего уж терять», — ехидно заметила Юлька Шапиро. С ее фамилией ей тоже терять было нечего, вот и язвила, как по маслу… Аскольд Курицын — гениально звали нашего соседа по коммуналке. Был он вор в законе, профессиональный, серьезный, хорошей выучки домушник. Часто сидел, богатая татуировка, жилистые, с утолщением к плоскому ногтю руки умельца… Однажды с небрежной простотой маэстро он открыл нам какой-то ничтожной ковырялочкой захлопнувшийся массивный английский замок. За пять секунд управился, к ужасу моей матушки. Не думаю, что Аскольд глубоко страдал от несоответствия имени и фамилии. Однако роковым образом стилистическая непоследовательность, склонность к смешению жанров была присуща ему и в жизни. Как все-таки Аскольд, он был склонен к театральности. Рвался, как испанский гранд, зарубить подругу жизни Люську. Было за что: «шпана, сявка!» — смертно оскорбила она его, вора в законе. Аскольд упорно не воровал серебряные ложки, забывавшиеся нашей растяпистой семьей на кухне, и даже проявлял заботу об их сохранности: «Уж вы, это… не бросайте ложки-то на кухне. Ко мне же, вы знаете, гости ходят…» Стараясь не материться и говоря от этого медленно и с натугой,
Аскольд просил у моей мамы дать почитать Мопассана (откуда узнал?), считавшегося в те годы отчетливо порнографическим автором. Мама из тонких педагогических соображений
Мопассана не давала, а подсовывала для смягчения Аскольдовых нравов сеттон-томпсоновские чувствительные «Рассказы о животных», от которых тот вяло отказывался.

Лев Айзерман. Педагогическая непоэма. Есть ли будущее у уроков литературы в школе?

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Книга Л. С. Айзермана, заслуженного учителя России, проработавшего в школе 60 лет, посвящена судьбам преподавания литературы. Но она не только о школьных уроках литературы. Она о том, как меняется в нашей жизни отношение к литературе, нравственным устояи, духовным ценностям, эстетическим ориентирам. А потому она адресована не только учителю, но и всем, кого волнуют проблемы нашей современной жизни и нашего будущего, судьбы молодого поколения. Книга рассказывает отцам о детях, а детям — об отцах.

В 1963 году я пришел на работу в Московский городской институт усовершенствования учителей, естественно, не оставляя при этом преподавание в школе. Пять лет проработал методистом и еще пять — заведующим кабинетом русского языка и литературы. Вскоре после моего прихода в институт нам поручили подготовить развернутый доклад о положении дел с преподаванием литературы в Москве (теперь это называется мониторинг). Во всех 30 районах выделили по несколько школ, в 9, 10 и 11 классах которых должны были пройти сочинения. Я предложил включить в уже приготовленные темы еще одну — «Какое произведение современной советской или зарубежной литературы мне больше всего понравилось и почему».

Но любая инициатива бывает наказуемой. И вот в феврале 1964 года мне принесли тысячу сто тридцать девять сочинений, которые я и проверил от начала до конца (а это вам не тестики проверять). Переходя к рассказу об этих сочинениях (а сегодня их вполне можно назвать и историческими документами, в которых «отразился век и современный человек изображен довольно верно»), я буду, как тогда в своем отчете, употреблять глаголы настоящего времени, но не забывайте, что с тех пор прошло сорок семь лет. Их авторам сегодня было бы уже за шестьдесят. И это даже не родители моих нынешних учеников, а скорее всего их бабушки и дедушки. Что ищет старшеклассник в книге? Что ждет от встречи с ней? «Я хочу понять и познать жизнь, людей и себя», — так можно было бы сжато выразить главную мысль большинства сочинений.

«Каждое литературное произведение преследует две цели: во-первых, сделать невидимое видимым, а во-вторых, заставить человека задуматься над этим невидимым или часто не замеченными им сторонами жизни». Вот почему, когда старшеклассники обосновывают, почему они называют именно эту книгу как произведение, которое им больше всего понравилось, они прежде всего пишут о том новом, что они узнали, прочитав ее, о жизни. «Я читала много книг о войне, смотрела много кинофильмов. Но только прочитав „Живые и мертвые“ Симонова, поняла, какой ценой досталась победа». «Для того чтобы по-настоящему понять, как это страшно, когда люди начинают творить богов, какой трагедией может стать это для народа, молодежи нужны такие книги, как „Один день Ивана Денисовича“ Солженицына. Я скажу честно, что для меня эта повесть явилась не только откровением, но и в некоторой степени ударом. Может быть, я неправа, но мне кажется, что повесть „Один день Ивана Денисовича“ — это именно воззвание к нам, молодым. Мы не должны допустить этого во второй раз, мы ОБЯЗАНЫ знать, к чему это может привести». Стремления и идеалы пишущих характеризует и отношение к тем героям
прочитанных книг, которым они отдают симпатии. Наших старшеклассников привлекают к себе люди сильные, честные, совестливые: Серпилин, Крылов, Андрей Соколов, кавторанг Буйновский. Список этот, конечно, можно продолжить. Важен сам принцип выбора любимого героя.

(Все это я писал сорок семь лет назад. И сегодня, естественно, понимаю и жизнь, и книги, и учеников тех лет во многом иначе. Но вот в чем вопрос: что может сказать сегодняшняя жизнь и нынешние наши литература, кино, телевидение «юноше, обдумывавшему житье, решающему, делать жизнь с кого»?) И вот что интересно. Даже тогда, когда школьники пишут о людях, во многом очень далеких от них, они прежде всего говорят о том подлинно человеческом, что близко им. Вот «Три товарища» Ремарка: «Дружба трех товарищей вызывает восхищение. Настоящая дружба, без лишних слов, без громких заверений!». Вот «Старик и море» Хемингуэя: «Старый, изможденный, слабый и одинокий человек, кажется, что ему надо от жизни и жизни от него. Все пережито, все перепробовано, во всем осадок горечи. Но этот старик оказывается настоящим борцом, со своим пониманием места в жизни и своей роли в жизни. Он стар и слаб, но завидует силе и ловкости пойманной им рыбы, но твердо верит, что в конечном счете победит, потому что он человек. Разве не испытываешь настоящее чувство гордости при этом понимании силы человека. А слова старика о том, что человека можно убить, но победить, покорить человека невозможно.

Разве не является это принципом жизни? Разве это не может быть программой каждого настоящего человека?» Когда-то Василь Быков, прочитав сочинения моих учеников о своей повести, сказал мне: «Не преувеличивайте вы значение этих сочинений. Это юношеское, возвышенное. А войдут они в настоящую жизнь, и она их крутанет так…» Быков во многом был прав. И все-таки очень важно, с чем входит человек в жизнь. Что было пережито в юности. Одно понятие чаще всего встречается в сочинениях, когда юноши и девушки размышляют о достоинствах литературных произведений. Понятие это — ПРАВДА. «Когда тебе только семнадцать лет, ты только входишь в жизнь, обо всем еще судишь по-своему… И все-таки ищешь ответы на многие вопросы, ищешь человека, не менее прекрасного, чем герои прошлых лет, но живого и сегодняшнего. От книги всегда ждешь нового. Каждому нужно только свое, но все ждут от писателя честности. Только не приукрашивать жизнь…»

«Роман Симонова „Живые и мертвые“ привлек меня тем, что в нем прямо и честно, без всяких прикрас описана трудная для советского народа пора».

И еще.

«Множество проблем, над которыми можно думать и спорить, — вот в чем достоинство романа Даниила Гранина „Иду на грозу“». Это симптоматичное высказывание. Авторам сочинений нравится литература, заставляющая думать и спорить. И это не случайно. Юность, так точно названная Пушкиным «мятежной», — пора самоутверждения личности, годы, когда, как никогда, самому хочется распутать все противоречия мира, самому найти выходы из жизненных лабиринтов. Но что же больше всего нравится из прочитанного? Вот первые десять авторов, набравшие наибольшее число голосов: М. Шолохов — 58 (в том числе 34 «Поднятая целина», второй том которой вышел в 1960 году, 20 — «Судьба человека», 4 — «Тихий Дон»); Д. Гранин — «Иду на грозу» — 53; Ю. Бондарев «Тишина» — 49; В. Аксенов — 47 (в том числе 28 — «Коллеги», 18 — «Звездный билет», 1 — «Апельсины из Марокко»); К. Симонов «Живые и мертвые» — 36 (речь идет о первом томе); А. Солженицын «Один день Ивана Денисовича» — 34; Э. Ремарк — 30 (писали о Ремарке вообще, но в первую очередь называли «Три товарища», «На Западном фронте без перемен»). Д. Нолль «Приключения Вернера Хольта» — 30; Б. Балтер «До свидания, мальчики…» — 29; Ч. Айтматов, повести — 27. Большинство из названных сочинений — это книги, которые были тогда в центре читательского внимания. Другое дело, что часть из них со временем, если можно так выразиться, сошла с дистанции. Во всяком случае, книги эти полностью опровергали мнение, что современный старшеклассник предпочитает «Медную пуговицу» «Медному всаднику». Лишь три сочинения, три из всех, были посвящены «Сержанту милиции» и три — роману «И один в поле воин», тоже милицейскому. Всего же книг такого типа было названо не более десяти. («Неужели такое было на самом деле?» — спрашиваю я себя сегодня.) Отдав написанную мной справку начальству, я опубликовал ее в журнале «Литература в школе» под названием «Современная литература глазами старшеклассников». А через несколько лет из США в редакцию журнала пришли два экземпляра (один для меня) большой книги «Что читают дети мира» и конверт с каталожными карточками этой книги в библиотеке Конгресса. Это была коллективная монография педагогов и ученых разных стран. Советский Союз был в ней
представлен этой моей статьей. Из предисловия я узнал, что статья уже переводилась раньше на английский язык и была напечатана в советском журнале, который издавался для американцев в обмен на издававшийся у нас журнал «Америка».

В следующем же после 1964-м я был на потрясающем спектакле. Театр на Таганке дал спектакль по Андрею Вознесенскому «Антимиры» специально для старшеклассников. Было поставлено условие: ни одного взрослого — ни родителей, ни учителей. Но достигли компромисса: в зале присутствовали трое взрослых — методисты по литературе городского института усовершенствования учителей. Доказать, что им нужно видеть, как воспринимают спектакль московские школьники, было не так уж трудно. Ничего подобного я никогда не видел. (Повторяю: я все это писал сорок семь лет назад, но и сегодня слова «ничего подобного я никогда не видел» могу повторить.) Напряжение, реакция сопереживания, то абсолютная тишина, то взрывы аплодисментов. Зал жил одним дыханием со сценой. О, если бы так можно было вести уроки литературы! А что творилось в зале, когда со сцены прозвучало: «Уберите Ленина с денег, так идея его чиста!» А весной 1983 года я получил письмо от писателя Федора Абрамова, которому послал свою книгу «Уроки нравственного прозрения», где рассказывалось об уроках, посвященных двум его произведениям. «Уроки нравственного прозрения — это слова Александра Твардовского об уроках литературы. Прочитав книгу, вдова поэта Мария Илларионовна передала мне через дочь Валю, что от книги пахнет «Новым миром». Я был удивлен, как стремительно Абрамов прочел книгу и ответил мне. Отгадка пришла вскоре вместе с извещением о смерти писателя. Он ложился в больницу на операцию и спешил сделать все свои, кто знает, может быть, последние земные дела. Это было взволнованное и очень важное для меня письмо. Приведу из него лишь несколько строк: «Читал и завидовал Вашим ученикам. Нет, нет, в мое время литературу преподавали совсем иначе. А впрочем, где я учился? В провинциальной глуши, где и учителей-то образованных не было, за исключением разве одного-двух человек… Да, вот еще, что меня приятно поразило: широта охвата литературы. Неужели современные школьники столько читают?» Я перелистал посланную Абрамову книгу. Вот те произведения, которым были посвящены уроки: рассказы Василия Шукшина, «Обелиск» и «Сотников» Василя Быкова, «Живи и помни» Валентина Распутина, «Обмен» Юрия Трифонова, «Пелагея» и «Алька» Федора Абрамова, «Царь-рыба» Виктора Астафьева, «Белый Бим, Черное ухо» Гавриила Троепольского, «Белый пароход» Чингиза Айтматова. Обычный набор для словесника тех лет. Нужно ли говорить о том, что сегодня провести серию уроков на таком уровне, посвященную литературе последних двух десятков лет, просто невозможно. Хотя бы потому, что каждая современная книга стоит около трехсот рублей. Но не только поэтому. Надеюсь, меня не заподозрят в ностальгии по советским временам. Окончивший школу с золотой медалью и не принятый в Московский университет, получавший почти всю жизнь нищую учительскую зарплату, дважды исключенный (и дважды восстановленный) из партии, выпущенный заграницу только незадолго до пенсии, читавший многие книги тайно в самиздате, а о многих вообще ничего не слышавший, я хорошо знаю, что такое реальный социализм. Не говоря уже о том, что по личным впечатлениям, из рассказов людей, из прочитанного я имел представление о том, как живет страна. Но о том, что уходит из жизни и что так важно было бы сохранить, я думаю с болью.

Александр Наумов. Спецзона для бывших

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Дело казанских полицейских-садистов, от рук которых погиб задержанный, всколыхнуло российское общество. После него всего лишь за месяц в стране было возбуждено еще минимум двадцать пять уголовных «пыточных» дел. Такими темпами иркутская «тройка» — единственное заведение строгого режима среди шести российских колоний для бывших сотрудников силовых структур — еще не попол-нялась. Сюда, подальше от Москвы, привозят отбывать наказание осужденных по самым громким делам: убийц, спятивших службистов, открывших огонь по случайным прохожим, налетчиков, крупных взяточников. Бывший сотрудник Главного управления исполнения наказаний Александр Наумов получил возможность поговорить с этими людьми «из-под погон», как они сами себя называют. Их имена и фамилии изменены. Остальное — как в жизни.

Герои этой книги на самом деле антигерои.

Они отбывают наказание за особо тяжкие преступления в колонии строгого режима
для бывших сотрудников силовых структур.

…Старшина патрульно-постовой службы расстрелял из табельного пистолета
четверых прохожих. Убийцу приговорили к 25 годам заключения.

— Вы журналист? — спросил он меня.Записывайте: человека очень легко убить.
Достал пистолет, и — бах-бах!убил. Совсем просто.

А затем выдал шокирующую подробность:

— Я только свои ботинки потом вытер: мозги убитых разлетелись в стороны.

Другой осужденный, бывший майор, издевался над женой. Сначала душил ее голыми
руками, потом стукнул по голове гантелью, затем еще диском от штанги, а напоследок
затянул на ее шее веревку. Потом затолкнул тело в спальный мешок, отнес в машину
и увез в лес, где и закопал труп. Суд приговорил его к 12 годам лишения свободы.

— Почему так много дали? — почти искренне возмущается он.Я никакой не монстр,
я совершенно нормальный человек.

И потом добавляет:

— Я ведь… любил жену!

Есть такое выражение: «Тюрьма тоже чему-то учит». А учит ли? Уйдя в самоволку,
солдат-срочник прихватил автомат, совершил разбойное нападение, взял заложников.
Сразу три группы захвата окружили его. Он стал по ним стрелять, ранил двоих. В воздух
поднялся вертолет с группой собровцев, но солдат-беглец — невероятно! — подбил
вертолет. А потом, как в кино, последний выстрел в себя. Аккурат в голову. Однако
выжил, долго лечился, и в колонию попал со второй группой инвалидности.

Сегодня его левое полушарие защищает не костная ткань, а пластмассовая
полусфера, прикрытая кожей. Один глаз не видит. Половина лица парализована. Речь
прерывистая.

Спрашиваю его, зачем же он пошел в злополучную самоволку. Отвечает:

— Да нужно было решить свои вопросы.

А потом, немного подумав, сообщает:

— До конца всего не решил. Как выйду из колонии, надо будет снова идти.
Доделывать.

А ведь в таком самоубийственном упрямстве испокон веку и заключалась вся
житейская философия русского мужика, которому если «втемяшится в башку какая
блажь, колом ее оттудова не выбьешь».

Сотрудник ППС задумал угнать машину, груженную водкой. Вышел на обочину,
взмахнул жезлом. Грузовик остановился. Ничего не подозревавшему водителю было
приказано пересесть в служебный уазик, где находились еще трое участников
преступной группы.

На свое счастье, водитель сумел вырваться, добежал до ближайшего поста ГИБДД,
и была поднята тревога. «Оборотней в погонах» вскоре поймали. В свое оправдание они
говорили:

— Ну а как еще жить? В наше-то время. Цены на все растут. А нам семьи кормить
надо.

Как говорится, вот еще два русских вопроса: кто виноват и что делать?

Капитан Вооруженных сил, приняв в гостях «сто грамм», избил хозяина квартиры,
а потом сбросил обмякшее тело с балкона четвертого этажа.

— Только не подумайте, что я какой-то отморозок, — поясняет бывший капитан.Я в
жизни не ударил ни кошку, ни собаку.

Каждый получивший срок пытается оправдаться: то ли бес попутал, то ли… начальник.

Находившийся при исполнении сотрудник отдела вневедомственной охраны совершил
грабеж века, обчистив хранилище в коммерческом банке. Через три дня его поймали.
Деньги вернули пострадавшим, а грабителя отправили в спецколонию. Отбывая срок,
осужденный катит бочку на бывшего начальника:

— Он все время ко мне придирался по пустякам, но я отомстил: его сняли с должности
после ограбления банка.

С конца девяностых тема «оборотней в погонах» будоражит российское общество.

Вопрос исследуют аналитики. Появляются статьи в газетах, сюжеты на телевидении.

Но сами преступники остаются за кадром, проблема — в повестке дня, а тема — по-
прежнему нераскрытой. О преступниках в погонах пишут либо по материалам уголовных
дел, либо со слов тех, кого привлекают к раскрытию подобных преступлений.

В этой книге приводится взгляд на проблему с «другой колокольни» — точка зрения
самих осужденных. Бывший сотрудник спецслужбы на вопрос о том, что же толкнуло его
нарушить закон, восклицает:

— А вы знаете, если один раз переступишь черту, то потом тебя уже ничего не
удержит! — И добавляет: Криминальный мир тоже пытается повышать квалификацию.
Взять нож или пистолет и помахать ими в воздухе — это уже примитивно. Сейчас все
больше ценится техника совершения преступлений. И бандиты специально ищут
знакомства с сотрудниками правоохранительных органов.

Имена и фамилии в книге изменены.

Все высказывания обитателей спецзоны приводятся без адаптации под каноны
литературного текста.

Осужденным я задавал одинаковые вопросы: о жизни до приговора, первом дне
заключения, специфике отбывания наказания в колонии для б/с — бывших сотрудников.

— У нас в зоне отмечаются все военные праздники: День ВДВ, День пограничника,
День Морфлота, — говорит один осужденный.Потому что здесь сидят бывшие военные.

Другой осужденный, разжалованный опер, утверждает, что в колонии много
порядочных людей:

— Вы можете не поверить мне. Я тоже не верил, когда раньше, по работе, сталкивался
с такими случаями, когда один за другого говорил: «Он там отсидел семь лет, он человек
порядочный». А у меня не укладывалось в голове: как порядочный человек мог отсидеть
в тюрьме? — И сам же объясняет этот парадокс:Наверное, мы можем быть нормальными
только тогда, когда у нас все плохо.После чего выдает сентенцию:Я даже скажу так:
у меня круг общения с нормальными людьми в колонии шире, чем был на воле.

Ему вторит другой осужденный:

— Если человек попал в тюрьму, это еще не значит, что он какой-то моральный урод,
что нет у него ни чести, ни совести, ни родины. — И совсем неожиданно:Ведь чтобы
совершить преступление — надо иметь определенный характер. Преступление — это
поступок, из-за которого будешь страдать.

Герои книги — люди из прошлого, многие за решеткой с девяностых. По этому поводу
один из обитателей спецзоны говорит:

— В отряде мы газеты читаем, телевизор смотрим, следим за новостями. Стараемся
быть в курсе всех событий. Но все равно отстаем от жизни, помаленьку деградируем. — И далее: Кого недавно посадили, их привозят в зону, начинаем с ними общаться, они спрашивают: «Ты откуда, парень, вообще свалился?» Начинаю объяснять ему, что
я сижу с прошлого века. Что я уже — мамонт!

История знает, что случилось с мамонтами. Пока эта рукопись готовилась к печати,
одного из героев книги не стало. Но это уже совсем другая история.

Ната Хаммер. ТСЖ «Золотые купола»: Московский комикс

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Известный на всю Москву жилой комплекс, где волею застройщика и московского правительства обитают власть предержащие и власть охраняющие, крупные дельцы и мелкие проходимцы, самородные таланты и их бесталанные поклонники, иностранные шпионы и патриотичные следопыты, живет весьма бурной жизнью. И если чего не хватало его обитателям для полноты ощущений, так это только потопа. Но вот волею высших природных сил, умноженной на вполне земную жадность и разгильдяйство, потоп случился, залив подвалы и окрестности и обнажив все острые углы человеческих взаимоотношений. Автор убедительно просит читателей не ассоциировать себя, своих соседей, друзей и недругов с кем-либо из многочисленных персонажей повести. На классический вопрос: «Над кем смеетесь?» автор твердо отвечает: «Только не над вами!».

Стасик въехал в паркинг и лихо погнал «крузер» по
винтовому спуску на минус второй. Моделька, сидящая
сбоку, запищала, изображая ужас и восхищение
одномоментно. «Господи, какие же они все одинаковые», —
мельком подумал Стасик. Машину остановил прямо у
выхода в подъезд, носом к двери. Представил, сколько
времени Моделька будет шагать на высоченных копытцах
от парковочного места, и сжалился над собой. На баллоны
давило уже не первый день. Жена на сносях загорала в
Майами, готовясь произвести ему наследника. Наконец-то
наследника. Стасику стукнуло сорок, он уже был дважды
разведен, но сына пока не случилось. И некому было гордо
передать красивую фамилию Подлипецкий,
родоначальником которой он, Стасик, являлся. До
восемнадцати лет фамилию Стас носил другую —
Плешивцев. С раннего детства качал мускулатуру и
оттачивал язык, чтобы давать отпор в саду и школе
вредным сверстникам, пытавшимся его дразнить его же
фамилией. Заявление о желании сменить фамилию
написал загодя — чтобы в армию уйти уже Подлипецким.
Скульптурно сложенный и бойкий, он был замечен
комиссией и служить угодил в Кремлевский полк. Из Москвы в родной Новолипецк уже
не вернулся. Провел жирную черту между прошлым и будущим, за которой оставил отца-
металлурга, чей мозг не выдержал температуры доменной печи и огня перестройки, и мать,
удачно вышедшую вторым браком за директора местного спиртзавода. Новому окружению
представлялся сиротой, что не мешало регулярно получать денежные переводы «до
востребования» от матушки на московском Главпочтамте. Документы подал в строительный, но
сопромат вкупе с беспокойным фарцовочным промыслом встали железобетонным барьером на
пути к заветному диплому. Впрочем, никакому не заветному. На … никому он не был нужен в
веселые девяностые. Тогда и за Кремлевскую стену можно было перекинуться без оного, были бы
акробатические способности да улыбка чеширского кота. Улыбка у Стаса была очаровательная.
Зубы белые, как у звезд, только натуральные. Все портило красное пятно на правом виске. Так
что к фотографам Подлипецкий всегда поворачивался левым боком. Моделька выпорхнула из
джипа, лихо приземлившись своими цокалками. Они прошли к лифту. Лифт задумчиво
перебирался с этажа на этаж, останавливаясь на каждом. Черт побери, попали на ночной вывоз
мусора! Стас застонал. Представил, как перед ними распахнутся двери лифта, набитого
вонючими мешками. Решительно схватил Модельку за узкое запястье и повел к лестнице, мимо
оскалившегося ряда черных «мерсов» и «бумеров». Из динамиков сочилась убаюкивающая
мелодия «Релакс-радио». Девушка вдруг заверещала как укушенная, показывая наманикюренным
пальчиком в глубь мотоциклетного ряда телетусовщика Тима Бухту, в отрочестве Тимофея
Бухтиярова. На мощном «харлее» верхом сидела упитанная
крыса, впившись зубами в обивку сиденья. Стасик представил
щупленького коротконогого Тимона на месте крысы и
расхохотался. Ему полегчало в физиологическом смысле.
Однако, черт возьми, развели тут гадюшник. Заселили по
укромным подвальным закуткам обслугу из нелегалов. Скоротараканы через вентиляцию полезут. Продавать надо хату
срочно. Пока амбьянс не запаршивел окончательно. Положа рукна сердце, гадюшник развели не без его попустительспредседатель товарищества Боря Иванько выбрал затридорого
клининговую компанию, он, Стасик, член правления ТСЖ, поднял
одобряющую руку. Живи и дай жить другим. Иванько потом
поменял свой старый «мерс» на новую модель, клининговая
компания наняла по дешевке нелегалов и рассовала их с
разрешения Иванько по углам, где их непросто было бы сыскать
ментам и санитарной инспекции. Написано на двери: «Насосная»,
и гул агрегатов слышен. А что внутри насосной есть еще отсек и
что там могут обитать люди — тут надо острый нюх иметь.
Особенно если этот нюх предварительно ублажен конь ячком и конвертом в карман, на всякий
случай. Успокоив девушку: «Ты что, крыс не видала в своем Урюпинске?», Стас открыл дверь на
лестницу и, вздохнув, стал подниматься. Моделька ковыляла за ним. Преодолев четыре марша
ступенек, они вышли в холл. Охранник при звуке шагов с трудом отлепил голову от стола и
попытался сфокусироваться. «Свои, — процедил Стасик, — приятных снов». — «Да не… — 
промямлил охранник, — я только…» Подлипецкий его уже не слышал. Пассажирский лифт стоял
на пятнадцатом этаже. «Везет мне сегодня», — подумал Стасик, нажимая на кнопку. Лифт
спускался неспешно, с достоинством. Входная стеклянная дверь подъезда открылась, и в холл
вошла Алла Пакостинен, известная правозащитница личной выгоды в рамках ареала своего
проживания, жилого комплекса «Золотые Купола».

«Кому не спится в ночь глухую, — пропел про себя Стасик и про себя же чертыхнулся. — Как же
некстати». Их пути уже пересекались на тропе войны. Пару лет назад Стасик по заданию свыше
приложил свои пиаровские силы на сметение Алчной Алки с поста председателя правления ТСЖ.

— Здравствуйте, Станислав, — нехорошо улыбнулась Алла. — Что супруга, не родила еще?

— Отчего же вам не спится, Алла?— не отвечая на вопрос, поинтересовался Подлипецкий. — Не
дщерь ли свою разыскиваете по постелям окрестных джигитов?

— Хам! — выдохнула Алла.

Стасик услужливо ткнул кнопку уже стоявшего здесь после выгрузки мусора грузового лифта,
рыцарским жестом впустил разъяренную Алку в этот ароматный мир и помахал рукой.

— Высокие у вас тут отношения, — позволила себе высказаться Моделька, когда грузовой лифт с
пунцовой от злости Аллой закрыл свои двери.

— Алла хер, ком алла хер, — перекроил Стасик известное выражение.

— Чей хер? — не поняла Моделька.

— Чей угодно, — лаконично ответил Стасик, чтобы не загружать птичий мозг Модельки
лингвистическими экскурсами. Но эта пакостная Алка успела-таки опустить его приподнятое
настроение. Секса больше не хотелось. — Знаешь что, — сказал он вспотевшей на покорении
лестницы Модельке. — Прими душ и ложись спать. У меня тут дело образовалось. Та захлопала
нарощенными ресницами.

— Какое дело в три часа ночи?

— Такое дело, что не твоего ума дело, — неудачно скаламбурил Стасик. — Блин, теряю
хохмаческую квалификацию.

— А как же с рекомендацией фотографу? Ты же сказал, ее нужно заслужить.

— С утра обслужишь и заслужишь, — обнадежил Стасик.
— Ладно, где ванная?

Стасик ткнул пальцем.

— Шикарненько, — пропела Моделька, ступая на мраморный,
но теплый пол залитого мягким светом гостевого санузла,
включила воду и замурлыкала: — Девушке из высшего
общества трудно избежать одиночества… Стасик
ухмыльнулся и открыл ноутбук. Не признаваться же этой
фитюльке, что общение с Аллой отбивает всякую похоть, и не
только у него. Молодой резвый жеребец кавказских кровей
Шамиль, на которого положила глаз Алкина дочка Вера, с
хохотом сообщил ему как-то в хамаме, что, когда смотрит на
дочку, у него встает, а когда на маму — падает. Подлипецкий
углубился в контракт на размещение рекламы на строящихся
зданиях корпорации «Ремикс». Заморочка теперь с этими
зданиями. После хамских посланий Сени Аполлонского
новому мэру заказчики ринулись срывать рекламу с объектов
«Ремикса» чуть ли не своими руками. Ну и рвите, хоть в
клочья. Контракт поведения застройщика не оговаривает. А
теперь они хотят, чтобы оговаривал. Ну уж нет — поведение
Аполлонского непредсказуемо, как стихия. Никто же не
берется предотвратить землетрясение А Сеню даже
экстрасенсы по большой траектории обходят, бес в нем, говорят, бес. Стасик застучал по
клавишам. Моделька тихо посапывала. За окном светало. Впрочем, в Стасикином кабинете света
хватало и днем, и ночью. Мощные прожекторы от круглосуточной стройки по соседству
обеспечивали Стасику круглогодичный полярный день на среднерусской возвышенности. «Чертов
палец», как прозвали высокую закорючку обитатели «Золотых куполов», рос как на дрожжах и уже
закрывал и утреннее солнце, и шпили сталинских высоток — вид, за который Стасик приплатил
пачку грина при покупке. Даже буйной фантазии Стаса не хватило тогда, чтобы вообразить, что на
загаженном соседним гаражным кооперативом клочке-пятачке у крутого склона, из-под которого
вытекала из трубы безымянная речка-вонючка, можно впаять такого монстра. А вот у вельможной
пани Пановской хватило. «Вот поэтому она на думской сцене солирует, а ты, Стасик, взираешь на
ее творение из оркестровой ямы», — уязвил самого себя Подлипецкий.

Ирина Горюнова. Фархад и Евлалия

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Ирина Горюнова уже заявила о себе как разносторонняя писательница. Ее недавний роман-трилогия «У нас есть мы» поначалу вызвал шок, но был признан литературным сообществом и вошел в лонг-лист премии «Большая книга». В новой книге «Фархад и Евлалия» через призму любовной истории иранского бизнесмена и московской журналистки просматривается серьезный посыл к осмыслению глобальных проблем нашей эпохи. Что общего может быть у людей, разъединенных разными религиями и мировоззрением? Их отношения — развлечение или настоящее чувство? Почему, несмотря на вспыхнувшую страсть, между ними возникает и все больше растет непонимание и недоверие? Как примирить различия в вере, культуре, традициях? Это роман о судьбах нынешнего поколения, настоящая психологическая проза, написанная безыскусно, ярко

Она всегда считала, что ей повезло с работой: быть журналистом такого уровня
весьма недурная работенка, к тому же возможность блистать красотой среди бомонда —
такая же неплохая дамская уловка: подцепить очередного карасика на тонкий стальной
крючок, элегантно подсечь и вытащить за скользкое брюшко на воздух так, чтобы он
в испуге хватал воздух посиневшими рыбьими губами… А она умела и подсекать,
и вытаскивать… Элегантная рыбачка с хорошо подвешенным языком во всех смыслах…
Умела также потрошить свежевыловленную добычу, не смущаясь неприглядностью тех
внутренностей, что доставала из окровавленного чрева. Сам термин «грех» не доставлял
беспокойства, потому что напрочь отсутствовал и в ее лексиконе, и в жизни. О ее
блудливости ходили легенды, но вглядываясь в нежное полупрозрачное лицо, прикрытое
роскошной гривой пепельных волос, очередная жертва впадала в состояние
сомнамбулическое и была готова на всё. Искушение казалось таким сладостным, а возможное удовольствие чудилось столь пикантным, что все доводы рассудка оставались
тщетными. А она с лету определяла «готовность» потенциального клиента и, потягиваясь, лениво размышляла: ловить или отпустить с богом… В последнее время подобные
игры ей основательно прискучили и стали казаться пресной пиалой традиционного
японского риса, даже не приправленного соевым соусом… Жизнь становилась скучна,
эталонна и бессодержательна… Лале (доброй мамочке когда-то пришло в голову назвать
свое дитя Евлалией), упакованной в бутиковые наряды и изящно декорированной
украшениями от Тиффани, приелись игры салонов и выставок, вычурных и пустых настолько же, насколько были бессодержательны их посетители. В глубине души она
стала и за собой прозревать этакую отнюдь не просветленную пустоту, что приводило ее
либо в состояние неконтролируемой ярости, либо в алкогольную депрессию. Игры плоти
перестали доставлять ей радость даже тогда, когда на ее пути появлялся чуть ли
не антично-вылепленный образчик мужской красоты. Механические раскачивания вдоль
и поперек кровати или вне ее оставляли равнодушным и тело, и душу. Она только
прикусывала до крови губы, мечтая удрать от распалившегося и яростно врывающегося
в нее самца.

С Фархадом она познакомилась на очередной безликой тусовке, лениво забредя туда
по долгу службы. Он представлял известную строительную компанию и собирался заключать крупные договоры на строительство и отделку очередного меганебоскреба. Связи
у него были. Лалу сразу привлек к нему совершенно особый неповторимый запах. Она
всегда говорила, что чувствует мужчин обонянием, развитым у нее, практически как
у хорошей охотничьей собаки. Фархад пах Востоком, инжиром, мускусом, пряными
благовониями… Казалось, эти запахи сочатся из пор его совершенной смугловатой кожи,
прячутся в жестких, как проволока, смоляных волосах, миндалевидных лунках ногтей,
вызывающем бугре под идеально выглаженными брюками… Он смотрел на нее так же
лениво и оценивающе, как обычно смотрела на мужчин она! С ярым прищуром
уверенного в своей правоте зверя, готового перекусить горло слабой и доступной жертве.
Впервые за достаточно долгий срок Лала почувствовала себя вытащенной на всеобщее
обозрение из хрупкой раковины улиткой и поняла, что ее правила в этой игре
не действуют. Ее боевое облачение казалось смешным, будто это всего лишь наряд
бедной Золушки, готовый растаять с полуночным боем часов. Когда их представили друг
другу (она даже не запомнила кто), Фархад коснулся ее руки и нежно поцеловал кончики
пальцев, небрежно мазнув губами по совершенной коже, стоившей ей неимоверных
усилий в самых дорогих салонах. Горячие губы пахли раскаленным песком пустыни.

— Фархад, — произнес он.

— Лала.

— У вас необычное имя.

— У вас тоже.

— Я из Ирана. Мое имя означает «непобедимый».

— Вам подходит.

— Как ваше имя полностью?

— Евлалия. В переводе с греческого — «красноречивая», что для журналистки весьма
необходимо, — усмехнулась Лала, пытаясь совладать с собой.

— А еще Лала — иранское женское имя. Переводится как «тюльпан». Вы выбрали
подходящую профессию, хотя вам, скорее, надо было стать манекенщицей или
фотомоделью.

— Вы мне льстите, сударь? Традиционная восточная учтивость?

— О нет, нисколько. Скорее, я даже непростительно холоден. Вы заслуживаете куда
более пышных эпитетов.

— Где вы так хорошо выучили русский?

— Моя мать — русская, отец — перс. Я говорю без акцента на обоих языках
и практически без акцента на английском и французском, благодаря хорошему
образованию.

— Вы мусульманин?

— Вас это смущает? Официально — да, в действительности — нет. Я не считаю себя
мусульманином, как мой отец, и не являюсь христианином, как моя мать. Религия
не входит в сферу моих интересов. Я поклоняюсь жизни и удовольствиям, которые она
способна нам приносить.

— И насколько велик потенциал ваших изысканий в этой области?

— Достаточен для того, чтобы не останавливаться на достигнутом.

— Вы любопытный собеседник.

— Весьма польщен. Позвольте мне оставить вам свою карточку, на случай, если
когда-нибудь вам захочется продолжить нашу беседу, Лала. — Ловким жестом фокусника
он извлек белый прямоугольник визитки с незатейливой вязью черных букв и протянул
собеседнице. — Позвольте откланяться — незавершенные дела.

Фархад приложил руку к сердцу и, мгновенно выскользнув из поля зрения Лалы,
смешался с толпой. Та даже не успела протянуть ему свою элегантную карточку с выбитым на ней тонким рисунком роскошных орхидей. Более того, она чуть было
не поймала себя на дурацкой детской привычке грызть ногти. Торопливо отдернув руку
ото рта и быстро оглянувшись, проверила, не заметил ли кто случившийся конфуз.

Торопливо улизнув со ставшего вновь скучным фуршета, Лала отправилась домой.
Стоя под жесткими струями контрастного душа, девушка ощущала возбуждение и страх,
пронизывающие каждый мускул, каждую клеточку тела.

Несмотря на поздний час о сне не могло быть и речи, поэтому ей ничего
не оставалось, как сесть за написание очередной статьи. Очнулась она уже под утро и,
поставив точку под готовым текстом, удивилась рассвету. «Гламурная шлюшка», как ее
часто называли за глаза многочисленные завидующие ей тетки, чувствовала себя
школьницей на выпускном балу — столько томительного предвкушения пульсировало
у нее внизу живота, что даже становилось неловко. Поставив стрелки будильника
на полдень, она отправилась спать.

Днем, сидя в кресле, небрежно вдавливающем ножки в ворс дорогого персидского
ковра, Лала вертела в руках визитку Фархада. «Позвонить? — размышляла она. — Или
не стоит? Не хочется оказаться настолько предсказуемой… Это так скучно… С другой
стороны, если у меня есть желание продолжить беседу, почему я должна это скрывать?»
Серый полуденный свет неохотно просачивался в помещение и таял, так
и не добравшись до середины комнаты. Сон не принес желанного отдыха, Лала
чувствовала себя невыспавшейся и оттого раздраженной. Голова противно гудела.
Отложив визитку, она отправилась на кухню, рассудив, что в таком настроении лучше
не звонить. Жадно закурив сигарету, девушка злорадно подумала о том, что ее поведение в мусульманском мире считалось бы верхом неприличия так же, как и ее наряды
и весь образ жизни. Хотя он говорил, что не следует догмам ислама. «Стоило бы почитать Коран, — мелькнула у Лалы мысль. — Я же никогда его не открывала… Как там эти
откровения называются? Суры? Для журналистки любые сведения ценны, могут
пригодиться».

Лала прошлась в интернете по ряду ссылок, и полученная информацию ее
совершенно не устроила.

Джордж Буске, автор книги «Cекс-этикет в исламе»: «Следует бить женщин, да,
но существует множество путей это сделать: если женщина худая, то бить нужно
тростью, если она обладает мощным телосложением — кулаком, пухленькую
женщину — раскрытой ладонью. Таким образом тот, кто бьет, не нанесет
повреждений самому себе».

Гасан Аша, автор книги «О подчинении женщины в исламе»: «Муж имеет право
произвести телесное наказание в отношении жены в случаях, если она:
отказывается делать все, чтобы выглядеть привлекательной для мужа; от-
казывается удовлетворять его сексуальные потребности; покидает дом без
разрешения; пренебрегает своими религиозными обязанностями. Орудие
наказания (прут) следует держать на виду, так, чтобы ваша жена всегда могла его
видеть».

Абдул-Латиф Муштахири, автор книги «Вы спрашиваете, и ислам отвечает»:
«Если отлучение жены от постели не дает результатов и ваша жена продолжает
вести себя непослушно, значит, она принадлежит к типу холодных и упрямых
женщин — ее характер можно исправить наказанием, то есть битьем. Бить нужно
так, чтобы не сломать кости и не спровоцировать кровотечение. Многие жены
обладают подобным характером, и только такой способ может привести их
в чувство».

Доктор Гази Аль-Шимари, эксперт по семейным отношениям: «Никогда не бейте
жену по лицу. Муж должен предупреждать жену о количестве ударов: один удар,
два, три, четыре, десять. Если муж говорит жене: „Будь внимательна, дети играют
рядом с плитой“ или: „Уведи детей от электрической розетки“, а она отвечает:
„Я занята“, то жену можно ударить зубной щеткой или чем-то похожим. Никогда
не бейте ее бутылкой с водой, тарелкой или ножом — это запрещено. Бить
женщину нужно с осторожностью, потому что вызвать боль — не ваша цель. Когда
мы бьем животных, цель — вызвать болевые ощущения и заставить слушаться,
поскольку животное не поймет, если сказать ему: „Ох, верблюд, давай, двигайся
вперед!“ Верблюд и осел не поймут, чего ты от них хочешь, пока ты их
не ударишь. На женщину в первую очередь влияют эмоции, а не боль».

Сура «Женщины», аят 34: «Мужья стоят над женами за то, что Аллах дал одним
преимущество перед другими, и за то, что они расходуют из своего имущества.
И порядочные женщины — благоговейны, сохраняют тайное в том, что хранит
Аллах. А тех, непокорности которых вы боитесь, увещайте и покидайте их на ложах
и ударяйте их. И если они повинятся вам, то не ищите пути против них, —
поистине, Аллах возвышен, велик!»

«С ума сойти, — бормотала Лала, прикусывая фильтр незажженной сигареты, —
какое-то средневековье! Садизм! И как они это терпят, не пойму. В каком веке мы живем,
спрашивается?! Хотя он сказал, что не мусульманин…

Ну уж, голубчик, живешь ты здесь, а тут законы другие. Так что мы еще посмотрим, кто
кого!»

Лала решительно схватила визитку и набрала номер.

— Фархад? — бархатно прозвучал ее голос. — Вы вчера так внезапно исчезли…

— Евлалия… Я счастлив как ребенок! Даже не смел надеяться…

— Я любопытна по натуре, а об Иране практически ничего не знаю. Вы меня
просветите? Говорят, там до сих пор есть огнепоклонники. Это так романтично…

— С удовольствием, Лала. Если у вас случайно свободен вечер, я приглашаю вас
в ресторан… Пусть это и несколько банально.

— Случайно свободен. У меня как раз отменилась встреча.

— Вы не против, если я за вами заеду? В семь?

— Зоологическая, 18.

— До встречи, Евлалия!

Было ветрено, и волосы Лалы развевались. Со стороны это могло смотреться
картинно-красиво, но самой девушке очень мешало, потому что пряди попадали в рот,
глаза, мешали говорить и смотреть на Фархада, сбивали с настроя. Впервые за долгое
время ей было приятно просто разговаривать, смеяться, шутить, быть самой собой.
И не хотелось, чтобы этот вечер заканчивался. Не в смысле, чтобы закончить его
в постели, а просто расстаться представлялось невозможным. Она изумлялась его словам, мыслям, исходившей от него энергетике, тому, что он видел в ней не только
красивую женщину, а человека, с которым интересно. Это притягивало. И с каждой мину-
той все сильнее. Скуластый шафрановый лик луны выглядывал из-за туч, придавая
беснующемуся ветру дополнительную загадочность и сюрреалистичность.

— Такая погода навеяла мне стихи Маяковского, — прервала молчание Лала
и продекламировала:

Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?

— Я раньше не читал его стихов, — задумчиво сказал Фархад. — Красиво,
но необычно и жестко. Вы любите поэзию?

— Да. А вы?

— Я тоже. Хотите, я подарю вам сборник Хафиза?

— С удовольствием. А я вам — Маяковского. Он гениальный поэт.

— Вам холодно, Лала? — обеспокоенно спросил Фархад, заметив, что девушку бьет
озноб.

— Нисколько, — поспешно ответила она.

— Я вас задержал.

— Я не тороплюсь.

Николай Крыщук. Ваша жизнь больше не прекрасна

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Неприятное происшествие: утром в воскресенье герой понял, что умер.
    За свидетельством о смерти пришлось отправиться самому. Название
    нового романа известного петербургского писателя Николая Крыщука
    отсылает нас к электронному извещению о компьютерном вирусе. Но
    это лишь знак времени. Нам предстоит побывать не только в разных
    исторических пространствах, но и задуматься о разнице между жизнью
    и смертью, мнимой смертью и мнимой жизнью, и даже почувствовать,
    что смерть может быть избавлением от… Не будем продолжать:
    прекрасно и стремительно выстроенный сюжет — одно из главных
    достоинств этой блестящей и глубокой книги.

Неприятное происшествие

Утром в воскресенье

Сразу не повезло — я умер утром в воскресенье. В тот самый час, когда люди не могут сосредоточиться на обстоятельствах чужой жизни. Тем более смерти. Зарываются лицом в птичьи перья и не хотят просыпаться. А вдруг того
коврика, где вышитая крестиком Аленушка, уже нет? Или
комплимент начальнику получился слишком язвительным? И вообще, желудок после грибной подливки камнем
под сердцем лежит. Может быть, рак? Тьфу-тьфу-тьфу!..
Не выговаривается. Тьфу-тьфу-тьфу!.. Язык, паралитик!
Неужели и впрямь пора вставать?

Ну вот, а тут я со своей смертью. Никаких, естественно,
ресурсов для потрясения.

И мне бы, конечно, нужно было быть деликатнее, но,
видно, сил уже не хватило. Плафон сложил свой рисунок
сначала словом «Зина», потом — «Зоя». И стало ужасно тоскливо. Я подумал, что ступеньки, по которым я столько лет
поднимался к своему семейному счастью, истерлись задолго до моего рождения. По ним скользили еще какие-нибудь
очаровательные фантоши прошлого века и напевали нечто
из итальянской оперы, тоже уверенные в своей красоте
и бессмертии. И от этой ничего не значащей и, скорее всего, надуманной картинки, мне вдруг стало так кисло.
Проигранная жизнь крутилась песенкой: «Слава-Слава-Слава-Славочка, мы посидим на лавочке…» Потом: «Ах,
лава-лава-лава лавочка, разбил мне сердце Славочка…»
Подворотня сужалась, и в ней не горел свет. Потом
из темноты проявились какие-то бандиты и все кричали,
но никто не хотел ударить. Потом один все же ударил,
а в руках у меня очутилась слепая монетка, подаренная
на коктебельском пляже заранее обожаемой женщиной.
Все, чего в этой женщине хотелось, было покрыто цветочками — осенними, фиолетовыми и серебристыми. Она,
выкормыш мой, оказывается, решила уже стариться и надела закрытый купальник. Я дрался из-за нее. …А монетка? Классики, конечно, и в этом соврали. Какая там вся
жизнь в хронологическом порядке? И одной картинки
не слепить.

Вошла матушка. Лица на ней не было. Стала пробовать
землю из цветочного горшка, разминать ее пальцами
и нюхать. Потом заметила меня.

— Макаронов-то, сыночка, уже нет. Вчерашние все пережарились. А киномеханика, о котором ты спрашивал,
звали Петей.

Киномеханик Петя был влюблен в нее пятьдесят лет назад, благодаря чему мама получила в деревне начальное
кинематографическое образование. Потом уже начались
университеты с моим отцом.

Я вдруг подумал, что, может быть, Петя — мой отец?
Попробовал представить его. И не смог. Он освежал голову
сырой травой и никак не хотел задумываться о планах продолжения рода. Сознание его было сосредоточено на расшнурованной маминой груди и не желало принимать
в себя никого лишнего и нового. Меня, то есть. А я, натурально, умирал, и все эти фантазии уже не имели смысла.
Ну вот, и как это все случилось? Утро в окне. Просыпается жена — крохотулечка моя, мой мизинчик. Ныряет
в халат и бормочет безадресно: «Никто не обещал». Затем
ко мне уже:

— Кофе будешь?

Я, разумеется, в силу известных обстоятельств молчу.

Тогда она нажимает мне на глаз и говорит ласково:

— Ты меня слышишь?

А я в роль выгрался, мне буквально ни до чего. Она сообразила, вероятно, что дело на этот раз не только в моей
утренней энтропии. Зовет детей.

— Вставайте! Или вас опять холодной водой поднимать? Отец преставился.

Оба вскочили, реагируя на такой чрезвычайный крик,
чешутся и зевают. Привыкают к свету.

— Достал-таки. Я так и знала. Он вообще всегда умел
выбрать время.

Сын пошутил:

— И место.

— Вот теперь сами с ним и разбирайтесь. Удумал тоже.
Позер и есть позер.

Понимаю, не дадут они мне мою смерть почувствовать.
Я ведь еще тепленький, некогда было. И жалко при этом,
что не смогу уже никогда вступить с ними в неформальные
отношения.

И вдруг увидел — они ведь тоже все умрут. Утро на лицах отметилось алебастром, птички в глазных зыбках плавают в разные стороны. Нет, не преждевременность,
не подстерегающая в полдень, допустим, катастрофа,
но сам факт неизбежности смерти стал до того очевиден.
И все заговорили вдруг как у Метерлинка, задвигались
как у Виктюка… Не то что ближе и дороже они стали мне
(куда уж?), не то что жалко их стало, но печаль в мое сердце вкралась (печаль, вот слово, которое надо было искать).
Имени у этого не было. А такие, например, слова и картины: морось, немой скандал, записная книжка на скамейке
под дождем, балабуда… И еще почему-то: заснуть в неизвестном падеже на коленях у мамы. И — мы пойдем с тобой знакомым словом «перелесок»…

Носки с дырочкой на правом, пахнущие вчерашним
днем, я забыл выкинуть в таз. И обои над столом, ободранные, не покрасил.

— Учитесь! — фраза, как всегда у жены, на первый
взгляд бессмысленная, но значительная.

Мы познакомились в троллейбусном парке, и троллейбусы текли, текли, куда нам хочется. Цветок желтой акации упал ей на колени. Я схватил его зубами и жевал, ненатурально переживая страсть.

Сейчас жена была в зеленом халатике и необыкновенно
расстроенная. Одновременно подметала пол и глотала
вишни из компота, выплевывая косточки в ладошку. Как
я любил эту ее небрезгливость, когда был жив!

Дети переминались босиком на холодном полу, выращивая в себе сочувствие. Я бы тут же отослал их надеть
что-нибудь, но кто я уже? Дорогая моя не посмела указать,
чтобы не нарушить скорбного все же момента.

— Эй, недоглядки, — пробормотал я, — тапки наденьте.

— В сущности… — сказала жена и заплакала.

Дети голодно сосредоточились на апельсине и тоже
плакали. Я лежал, как положено, и переживал трагедию.
«Действительно, — думал, — не каждый день я могу им
предоставить повод для такой полноты ощущений. Пусть
поплачут. Слезы, говорят, облегчают».

— В общем, я с этим не согласна! Так всякий может,
если захочет. А расхлебывать опять мне.

— Ну что теперь с него взять? Ты, ей-богу! — сказал
старший.

Старший и младший — это, вообще говоря, наша домашняя шутка. Потому что старший старше младшего минут на пять. Свое близняшество они используют сполна,
по всем правилам нового времени. Например, один выслушивает по телефону хриплые, поющие признания девушки, обращенные не к нему, и отвечает индифферентно,
оскорбительно не помня подробностей, другой рядом беззвучно корчится. Кажется, они дублируют друг друга уже
и при интимных свиданиях. На меня не похожи — я был
мучительнее и однозначней. Но может быть, у них еще все
впереди?

Жена, как это с ней бывает, стала слепоглухонемая.

— А я почему должна знать? Он сам все затеял, ну вот
и пусть!

— Мать, опомнись, он помер.

— Не надо мне только рассказывать!

Не скрою, обидно мне стало, что обо мне говорят в третьем лице. Будто я уже умер.

А будто уже нет?

Так или иначе, понял я, что без официального подтверждения мне на тот свет не отправиться. Сами они палец о палец не ударят. А я, надо сказать, в деле оформления
исхода щепетилен до формализма. С момента таинственного исчезновения отца это превратилось в пунктик, теперь же, когда расход людей пущен на самотек и не подлежит уже никакому учету, пунктик стал настоящей идеей
фикс, без преувеличения, главной задачей жизни. Я, как
это ни смешно, в глубине души ждал этого момента. И вот
час настал. Идти за подтверждением собственной смерти
предстояло мне самому. Это было даже по-своему логично.
Прихожу, например, к такой-то и говорю:

— Так и так. Мне справочка нужна. Свидетельство
о смерти. Гражданин, в скобках имя, и нам пожелал долго
жить.

— Это замечательно, — отвечает стерва и почесывает
локоть, который, как замечено, стареет у женщин первым. — Это замечательно, что он умер таким молодым
и добрым и, судя по вашим глазам, даже с мафией не связан. Но вот, не сочтите меня формалисткой, покойник подозрительно похож на вас.

— То есть что значит, подозрительно похож? Это
я и есть. Мне только справку надо.

— Тогда вопрос решается просто. Вызываем милицию
и обсуждаем это досконально.

У меня переживания. Мне, можно сказать, ни до чего.
Могу ли я с человеком в погонах обсуждать такую интимную проблему, как уход из этого мира?

Но вышло все не так…

Осенняя прелюдия

Дежурная по летальным исходам

Улица подняла меня вместе с другим податливым народом
и вынесла к каналу, под поеденные морозом липы. Деревья
тут же начали обдувать гнилой свежестью; одновременно,
передернувшись, они успевали стряхивать с себя растерянную птичью мелочь и свистящим шепотом подавать команды торопящимся в стойло облакам. Во всем этом угадывался некий смысл, мне уже недоступный.

В эту пору воздух даже в городе отдает палой грушей
и забродившей ягодой. Раньше мне всегда был приятен
этот привкус сезонного разложения, сырой дух корней, который манил еще наших предков, питающихся дохлой рыбой, камбием или объедками от пира хищников. Мой род
шел, вероятно, прямо от них, а не от предков-охотников.
Вид убитой птицы, опирающейся на крылья, как на костыли, невыносим; для счастья сбывшегося инстинкта мне
хватало застигнутого под низкой еловой кроной боровика.
Но сейчас не было во мне безотчетного ликования.

Я шел по осени, как по большой продуктовой камере,
в которую холод запустили с опозданием, если, конечно,
не имели в виду приготовить какой-нибудь чукотский деликатес с душком, вроде копальхена. Под ноги то и дело
попадались возбужденные, подергивающие шеями собаки, и этот ветер, горящие с утра фонари… Что может
быть тоскливее осеннего дня, зернистого, с криминальными, как на газетной фотографии, тенями!

Я обнаружил себя с открытым ртом над мальчиком, который проталкивал по инкрустированному льдом ручью
щепку, груженную стеклышками. Весь экран моего зрения
занимала его голова. Волосы сбегались к середине воронкой, рисунок, космический по затее, я понял это впервые
и неизвестно чему обрадовался. Покатый спуск от воронки
вел к родничку. Зачем стервец сдернул свою шапку арбузной раскраски? Родничок пульсировал, как у младенца,
и дымился. Попади сюда крупная градина, и прекрасная
возможность жизни упущена навсегда. Не будет ни гения,
ни любви, и пузыри звуков, уже и теперь таинственные,
как послания инопланетян, никогда не превратятся в речь.
Я содрогнулся от этой более чем вероятной и жестокой шалости судьбы.

Выходит, смерть с первого дня ерошила пух на этой незатянувшейся полынье, и в каждом материнском поцелуе
таился ее смех?

Но тут полынья на моих глазах затянулась, взгляд утратил рентгеновскую проницательность, потные волосы продолжали, впрочем, слегка дымиться. Недавний младенец
тихо выговаривал проклятия.

— Тоже мне еще камарилья! — прокряхтел он.
Я смотрел на него, как когда-то на египетские рисунки,
пытаясь понять, чем заняты эти застигнутые врасплох, грациозные, с острыми плечами и осетинской талией, глядящие мимо меня человечки?

Родители, по-разному убранные каракулем, дежурили
в стороне. Мама, пряча ладони в седой каракулевой муфте,
сказала:

— Попала в Интернете на статью. Автора забыла. «Самостеснение Толстого». Очень интересно.

— Что это значит? — спросил муж в каракулевом пирожке.

— В смысле?

— Стеснительность или стесненность?

— Самоумаление, я думаю.

— Которое паче гордости?

— Ну разумеется.

— Сеня, — позвал отец, — суши весла. Выгул закончился.

— Па-па! — закричал пузырь, как будто только и ждал
этой сцены, и тут же получил легкий пинок ногой и забился в театральных конвульсиях, обкладывая голову мокрыми листьями.

— А мне потом стирать, — сказала жена, посмотрев
на мужа с любовной укоризной.

— У нас же техника.

— Сынок, вставай. Ну! — сказала мать и запела весело,
больше для мужа: — Наша жизнь — не игра, собираться
пора. — Потом засунула руку за воротник Сени: — Вспотел, вымок. Это годится?

Отец, с намерением высморкаться, достал из кармана
платок, из которого посыпалась мелочь, мимикрируя в палой листве. Со зверьковой проворностью мальчик бросился выгребать клад.

— Что упало — то пропало, — бормотал он. — Суки-прибауки.

В отчаянии от этой завалившейся за подкладку божьего
пиджака сцены я бросился по вычитанному адресу, как
будто там меня ждало спасение. По бокам, обгоняя, неслись
листья. Казалось, это мелькают пятки белок и уток, которые сами почему-то решили оставаться невидимками.

Виктор Шендерович. Текущий момент

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Виктора Шендеровича нет нужды представлять читателю — такова широко распространенная и глубоко неверная точка зрения. Вот уже в третий раз издательство «Время» вынуждено заново представлять одного из наших самых остроумных, ехидных и политически озабоченных писателей. Сначала как серьезного поэта («Хромой стих»), потом как серьезного прозаика («Кинотеатр повторного фильма», «Схевенинген»), а теперь и как серьезного драматурга. Серьезного в обоих смыслах слова — то есть, во-первых, строящего свои произведения вовсе не обязательно на основе юмора, и, во-вторых, нешуточно талантливого
    во всех литературных жанрах.

Стронциллов выпивает свой стакан. Некоторое время после этого они рассматривают друг друга.

Слушайте, вы кто?

СТРОНЦИЛЛОВ. Спокойно! Я ангел.

ПАШКИН. А крылья? Где крылья?

СТРОНЦИЛЛОВ. Отпали в процессе эволюции. Я ангел-наместник по Восточному административному округу Москвы. Курирую таких вот, как ты, моральных уродов.

ПАШКИН. Дать бы тебе в рыло напоследок.

СТРОНЦИЛЛОВ. Дурак ты… «Напоследок». У тебя, может, все только начинается. А перспективы — неясные. Такие неясные, что не приведи Господи… Тебе меня любить надо, а не в рыло. Я тебе пригодиться могу.

ПАШКИН. Говори… те.

СТРОНЦИЛЛОВ. Ишь ты, какой шустрый. Проехали! (Закусывает.) А квартирка у вас ничего. И планировочка улучшенная… Сколько квадратов?

ПАШКИН. Сто двадцать пять.

СТРОНЦИЛЛОВ. И почем метр?

ПАШКИН. А что?

СТРОНЦИЛЛОВ. Ничего, так… Интересно, откуда столько денег у бывших строителей коммунизма.

ПАШКИН. Заработал.

СТРОНЦИЛЛОВ. В процессе приватизации Родины?

ПАШКИН. Коммунизма все равно не получалось.

СТРОНЦИЛЛОВ. Коммунизм… Вы воду за собой спускать научитесь сначала. Что молчишь?

ПАШКИН. Так…

СТРОНЦИЛЛОВ. Выпьем?

ПАШКИН. Выпьем.

СТРОНЦИЛЛОВ. Ну… Понеслась душа в рай?

ПАШКИН. За то, чтоб не в последний.

Выпивают.

Расскажите: что — там?

СТРОНЦИЛЛОВ. Вообще интересуетесь, Иван Андреевич — или, как всегда, хлопочете конкретно насчет себя?

ПАШКИН. Насчет себя.

СТРОНЦИЛЛОВ. Молодец. Не соврал. (Вздыхает.) Насчет вас — не скрою, вопрос в первой инстанции решен отрицательно. Перспективы, как я уже сказал, неясные.

ПАШКИН. Что это значит?

СТРОНЦИЛЛОВ. Будут рассматривать персональное дело. Взвешивать все «за» и «против».

ПАШКИН. Кто?

СТРОНЦИЛЛОВ. А?

ПАШКИН. Кто будет взвешивать?

СТРОНЦИЛЛОВ. Там есть кому. Ну, и решат. Если решение первой инстанции подтвердится, душа ваша поступит в отдел исполнения. У вас, конечно, будет право кассации, но на этом этапе лично я вам помочь уже не смогу.

ПАШКИН. А до этого?

СТРОНЦИЛЛОВ. Что?

ПАШКИН. До этого — сможете?

СТРОНЦИЛЛОВ. В принципе это вообще не мое дело. Я, видите ли, технический работник: пришел, оформил документы, вызвал ликвидатора, передал душу по инстанции… Но, чисто теоретически, возможности, конечно, есть.

ПАШКИН. Я прошу вас…

СТРОНЦИЛЛОВ. Я же сказал: чисто теоретически! А вас, насколько я понимаю, интересует практика?

ПАШКИН. Да.

СТРОНЦИЛЛОВ. Практика в вашем случае такая, что помочь очень сложно. Защите практически не за что зацепиться. Даже луковки нет.

ПАШКИН. Кого?

СТРОНЦИЛЛОВ. Луковки.

ПАШКИН. У меня внизу круглосуточный…

СТРОНЦИЛЛОВ. Сядьте! Что ж вы, и Достоевского не читали?

ПАШКИН. Расскажите про Достоевского. И про луковку.

СТРОНЦИЛЛОВ. Ну… Жила одна баба, злющая-презлющая. И померла. И поволокли ее черти в ад. А ангел ее хранитель, озадаченный, стоит и думает: как бы душу ее спасти? Подумал — и говорит… (Вздыхает, глядя на Пашкина.) Поздно пить боржом.

ПАШКИН. Так и сказал?

СТРОНЦИЛЛОВ. Вот так и сказал. Ладно! Давайте лучше пофантазируем… пока время терпит. Вы — не торопитесь?

ПАШКИН. Нет-нет.

СТРОНЦИЛЛОВ. Тогда… (Наливает.) Ну? Погнали наши городских?

ПАШКИН. За мир во всем мире.

Пьют.

СТРОНЦИЛЛОВ. Значит, Пашкин Иван Андреевич…

ПАШКИН (тактично). Вы хотели пофантазировать.

СТРОНЦИЛЛОВ. Да. Представьте себя ангела, Иван Андреевич. Рядового ангела, вроде меня. Представили?

ПАШКИН. В общих чертах.

СТРОНЦИЛЛОВ. А конкретней и не надо. И вот он мотается по белу свету столетия напролет, исполняя волю Божью. А воля Божья — это такая штука, что увидеть — не приведи Господи. То есть, может, первоначально внутри была какая-то высшая логика, но в процессе сюжета всё
расползлось в клочья и пошло на самотек. Вы же сами видите. Убожество и мерзость. Твари смердящие в полном шоколаде, праведники в нищете. Дети умирают почем зря. Смертоубийство за копейку; за большие деньги — массовые убийства. Или война за идею — тогда вообще никого в живых не остается. И на всё это, как понимаете, воля Божья… Хорошо ли это?

ПАШКИН. Не знаю.

СТРОНЦИЛЛОВ. А вы не бойтесь, Он не слышит.

ПАШКИН. Как это?

СТРОНЦИЛЛОВ. А так — не слышит. Вы Всевышнего с гэбухой своей не путайте. Он прослушкой не занимается. И потом, это раньше: Каин, Авель, Авраам, Исаак — и все под контролем. А теперь вас тут шесть миллиардов, поди уследи.

ПАШКИН. За мной уследили.

СТРОНЦИЛЛОВ. Так это я же и уследил. Выборочное подключение к линии жизни. А сам Господь давно ничего не делает. Он свое сделал. Энтузиазм прошел; в человечестве разочаровался так, что и передать невозможно. Не в коня, говорит, корм. Прав?

ПАШКИН. Не знаю. Наверное…

СТРОНЦИЛЛОВ. Вот то-то. Брат на брата идет, страха истинного нет, руки заточены под воровство, двоемыслие ужасающее… А кто без двоемыслия — те вообще от конца света в двух шагах. Фанатиков как саранчи. А Он активистов на дух не переносит. Что ортодоксы, что фундаменталисты… одна цена. Инквизиция — тоже молодцы ребятки, пол-Европы изжарили во имя Отца и Сына.

ПАШКИН. Что же Он не вмешивается?

СТРОНЦИЛЛОВ. Он не милиция, чтобы вмешиваться! Он хотел одушевить материю — а дальше чтобы она сама…
А материя из рук вырвалась. Он сказал: плодитесь и размножайтесь, а кто размножается быстрее всех, знаете? То-то и оно. Крысы и бацилльная палочка. А вы руки перед едой не моете.

ПАШКИН. Я сейчас…

СТРОНЦИЛЛОВ. Сидеть!

ПАШКИН. Сижу.

СТРОНЦИЛЛОВ. После знаменитой европейской чумы 1348 года Господь и захандрил по-настоящему. Сломался старик. Потом дарвинизм пошел — а Он уж сквозь пальцы на это… пускай, говорит, живут, как хотят… А после Первой мировой вообще забил на всё. И то сказать: до
иприта и Хиросимы Господь додуматься не смог, это уж вы сами… (Стучит Пашкину пальцем по голове.) Развилась материя…

ПАШКИН. Хиросима — это не мы.

СТРОНЦИЛЛОВ. А кто?

ПАШКИН. Это американцы!

СТРОНЦИЛЛОВ. Пашкин! Господь таких подробностей не различает. Хиросима, Освенцим, Беломорканал — это Ему один черт! Огорчился Он, рефлексировать начал, как последний интеллигент, дела забросил. Атеистическую литературу читает, мазохист. В тоске насчет содеянного сильнейшей… Хотел, говорит, как лучше…

ПАШКИН. Кому говорит?

СТРОНЦИЛЛОВ. В том-то и дело — кому! Да кто Ему потом отвечает… Святых набежало ото всех конфессий, отрезали Всевышнего от рядовых ангелов; все подходы перекрыли, между собой за ухо Господне воюют. Молитвы идут со всех сторон, сами понимаете, взаимоуничтожающие… отсюда на иврите, оттуда на арабском — прошу представить обстановочку. Лоббирование идет в открытую: то харе кришна, а то и аллах акбар. Короче, бардак такой, что ни в сказке сказать. И вот этот ангел…

Вероника Кунгурцева. Орина дома и в Потусторонье

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • «Родители» этой книжки — «Витя Малеев в школе и дома», «Алиса в Зазеркалье», а бабушка — сказка о Семилетке. После того как Орине исполнилось семь, время ускорило свой бег, и девочка из Поселка в течение трех дней стала девушкой и женщиной. Впрочем, все это произошло не дома, а в Потусторонье, которое оказалось отпражением прожитой ею жизни. Орина вместе с соседским мальчиком должна выполнить трудные задания, чтобы вернуться домой. Только вот не ошиблась ли она в выборе попутчика…

Открыв глаза, Сана огляделся в поисках обломков бочки, но их не было. Наверное, унесло водой. Но морем здесь и не пахло, в этом месте не было даже какого ни-то паршивого озерца или пиявочной лужи… Никакой воды, куда ни кинь взгляд. Он остолбенел, обнаружив, что Берег, куда его выбросило, геометрически прост. Берег — это куб. Правда, куб не был пустым, по краям он оказался заполнен различными вещами и предметами, назначение которых ему было смутно
известно. Да и куб, строго говоря, назывался по-другому: да, это жилое помещение, небольшая комната… Он огляделся: видимо, спальня… Или — детская? Первое, что бросается в глаза — спирально закрученная, могучая, толщиной в руку, проржавевшая пружина, с крючком на конце, который вдет в потолочное кольцо, на пружине висит плетеная зыбка, выстланная узорчатым рядном, с петлей для ноги. Рядом с люлькой, у стены, — железная койка, закинутая лоскутным одеялом. В следующее мгновение он обнаружил себя сидящим на перекрестии тканых ручек зыбки, зацепленных за второй крюк, которым заканчивалась пружина, заглянул внутрь — и увидел туго запеленатого в линялую байку младенца. Ребенок высунул осторожный язычок и зачмокал, глаза приоткрылись — оказавшись сизыми, цвета дождевой тучи, — взгляд скользнул по нему, как по пустому месту, вдруг лицо младенца покраснело, исказилось, и детеныш так завопил, что наблюдатель свалился со своего поста, правда, к счастью, не расшибся. Из световой рамы в противоположной стене вышла, поспешая, женщина в цветастом халате, включила вокруг себя яркий свет, вынула головастый сверток из зыбки, косо прижала к себе и, устроившись на койке, выпростала из-за края ткани маленькую, округлую, с голубоватым руслом вен, с протоками молочных ручьев, грудь. Сообразительное дитя мигом нашарило ртом спелую ягодину соска. И зачмокало. Сана — ни жив ни мертв — остался сидеть на стремени зыбки, по инерции качавшейся вверх-вниз, ожидая, что вот-вот будет обнаружен и раскрыт. Но женщина — не видела его! Хотя взгляд ее блуждал по комнате, иногда зацепляясь за него — ведь он сидел прямо перед ней. Он попробовал заискивающе улыбнуться или взмахнуть рукой дескать, привет! не пугайтесь! — но ничего у него не вышло. Махать было нечем, и улыбаться — тоже. В один страшный миг он понял, в чем причина: у него отсутствовали руки и рот… да и все остальное тоже! Выбравшись из бочки, он перестал быть человеком… Каким-то невероятным образом он ощутил, что из себя представляет: небрежно смотанную, шевелящуюся проволоку, очёски спутанных облачных нитей — все в наузах, яйцеобразный серебряный вихорь… Таким он себя понял — но, к счастью, женщина не видела его и таким. Как будто он забился в некую воздушную щель, в мышиную озоновую нору, в тщательно залатанную прореху здешнего пространства. Сана закричал — страшнее, чем голодный младенец перед тем, — но эти двое, занятые друг другом, его не услышали! Он попробовал закрыть глаза, чтобы забыться, — и не сумел, глаз-то не было! — он вынужден был сидеть и тупо смотреть на кормление. Тогда он решил удалиться и шаровой молнией выбросился в окошко, не разбив — о, даже и не почувствовав стеклянной преграды, — и улетел под самую кучу, готовую рассыпаться на множество азбучных снежинок, которые сложатся внизу в слежавшиеся сугробы никем не понятых книг. Но дальнейшего пути не было: он размотал сам себя до предела… И в один миг очутился там же, откуда прянул: на стремени зыбки. Он что же — пришит к этому месту?! Сана пригляделся: начаток его проволочного тела тянется из правого уха младенца… Значит… значит он привязан к Нему?! Как эта гнусная спиральная пружина, лезущая из потолка, соединена с колыбелью, так и он — с Ним?.. Женщина в это время положила детеныша на место и, сунув ногу в новехоньком желтовато-белом туго натянутом
шерстяном носке в петлю, стала качать зыбку, напевая:

— Ой-люлёши-люленьки, прилетели гуленьки, стали гульки ворковать, мою деточку качать… И-и!..

Каторжник — вот как это называется! Он — каторжанин, а это — место каторги. Остров. Земля! Впрочем, младенец мало чем отличается от него, он — тоже прикован к нему, Сане, хотя… хотя и не знает об этом. Пока.

Тут женщина решила перепеленать новорожденного — Сана с любопытством стал смотреть: под раскинутой треугольными крыльями байкой обнаружился дурашливый ситец, тоже откинутый влево и вправо; вздутый от мочи комок желтоватой марли, сунутый младенцу между не разгибавшихся ножек, женщина достала и вместе с мокрыми пеленками сбросила в угол — а на свету оказался знак пола. Это была девочка… Тьфу! Он готов был выругаться: только это-го ему не хватало для полного каторжанского счастья! Оказаться на этапе с женщиной — а младенец рано или поздно, вернее в свой срок, станет ею, — врагу не пожелаешь! Впрочем, мелькнула позорная мыслишка, можно ведь освободиться раньше, не мотать срок до конца, это в его власти…

Но Сана тут же отогнал зудящую мысль: да, в его власти, но… не положено! Женщина вышла, оставив младенца — замотанного в тугие пелены, точно солдатская нога в портянки, — одного.

Ребенок лежал, уставившись в дощатый потолок с темным лесным рисунком срубленных некогда сучьев — не имея возможности смотреть куда-либо еще. Сана некоторое время понаблюдал за девочкой, а потом попытался заговорить — но, как и следовало ожидать, она его не услышала, а если услышала, то ни словечка не поняла, во всяком случае не ответила, даже взглядом… Пара фиалковых глаз и крохотный — точно третий глаз — роток, составляли равнобедренный треугольник лица, с перевернутой вершиной.

Тут он заметил, что с ребенком не все в порядке — знать, младенец не отрыгнул остатки молока, неопытная мать не подержала дитя столбиком, как положено, не положила на бочок, — и вот результат: сейчас ребенок — его подотчетный ребенок! — задохнется! Что же делать?

Он испытал вдруг подлинный ужас: этап, не успев начаться, мог закончиться… Хотя сам не далее как несколько минут назад — мечтал об этом… Но одно дело мечтать — а другое… Или мысль — его мысль — материальна, и желание тут же исполняется?.. Нужно что-то немедленно предпринять — но что?! Что он может сделать без рук, без ног?!

Он юркнул в дверной проем, который принял вначале за раму картины, — и оказался в соседнем, пустующем помещении. Оттуда, уже сквозь мощную преграду печи, — искать легких путей не было времени, — рванул в кухонный кут: тут сидела разомлевшая преступная мать, преспокойно попивавшая чаёк пополам с козьим молоком!

Сана, не зная, что предпринять, не нашел ничего лучшего, как вломиться в правое ухо женщины — нырнул в барабанную полость и, миновав пещеру, по ушному лабиринту, через окно улитки и преддверный нерв проник в кору головного мозга. Там — голосом самой женщины — он запел колыбельную: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придет серенький волчок и ухватит за Бочок, и ухватит за Бочок…»

«Ребенка нужно класть на бочок, а под спину — скатанный из пеленок валик…» — всплыла наконец у беспели спасительная мысль. Женщина тут же подхватилась — и кинулась к оставленному младенцу: тот уж почти задохся, мать подняла его, перевернула книзу головой и принялась трясти. Рвотные массы выкинуло наружу — глотка ребенка освободилась для дыхания, и девчонка тут же заверещала. А Сана, пятясь как рак, выкатился из уха на волю — встряхнулся, постаравшись вернуть себе прежнее вихреобразное обличье: его заплело в чужой голове зигзагами, точно высокогорную дорогу.

Он так устал, что не заметил, как откинулся — в последний момент сумев все ж таки закатиться под кровать, чтоб никому не попасться под ноги. Пришел он в себя от шума голосов и хлопанья дверей — над ним тюремной решеткой раскинулась проржавевшая сетка кровати, придавленная периной и провисшая посредине. Младенец преспокойно спал в своей расписной зыбке. Сана скользнул в прихожую, взлетел — никем не замеченный — на голую, висевшую на длинном шнуре лампочку — и сверху принялся наблюдать за происходящим.

В дверь ввалилась, отдуваясь, бабка девочки Пелагея Ефремовна: пришла-де с базара, в Агрыз ходила, десять километров туда да десять обратно, ну-ка посчитай! А ведь не молоденькая уж, но, слава богу, все яйца продала, пошли нарасхват, ни одного не побила! Мать младенца, суетясь, помогала бабке снять с плеч котомку, — кликали ее Лилькой. Не успела Пелагея опростать котомку и с толком рассказать про торговлю, как прибыли еще двое: младшая дочь Пелагеи и тетка девочки — Люция с мужем Венкой. Дядя и тетя небрежно, но с тайной гордостью вывалили на длинный стол, застланный клеенкой с выгоревшим рисунком, связки баранок, банки с тунцом и сгущенкой, пачку индийского чая: дескать, в заводской лавке продавали, на «Буммаше», и это еще что — Венке, дескать, со дня на день обещаются квартиру дать! Сана заметил, что и вторая сестра черевоста. Приглядевшись, он увидел и плод: тоже девчонка!

А Лильке было не до гостинцев, не до чужих квартир: не терпелось показать сестре новорожденную. И вот Люция поспешила в спальню-детскую и, склонившись над зыбкой, взвизгивая, принялась дивиться на невиданную и неслыханную красоту младенца: дескать, а чей это у нас такой носишечка, а чьи это у нас такие крошечные пальчики, а чей же это у нас ротанюшка… Сана успел спланировать ей на макушку и теперь хмурился: с каждым восторженным словом из глаз женщины сыпались и, буровя кожу его подопечной, проникали в тело — крохотные создания, похожие на пиявок с оскаленными личиками… Но Пелагея Ефремовна не дремала: она принялась сплевывать и стучать по столу, а после показала младшей дочери смачный кукиш: от чего микробные создания истаяли — и, в конце концов, бесследно растворились в кровотоке младенца.

— Чего ты мне кукиши-то кажешь? — возмутилась Люция. Пелагея в ответ многозначительно заявила:

— Перо скрипит, бумага молчит…

— Я не бумага, — оскорбилась младшая дочка. — Это на Венкином заводе машины выпускают, которые бумагу будут делать, а я покамесь не бумага, на мне никто ничего не напишет… И молчать я не собираюсь! Лиль, а зачем ты ребенка в удмуртской зыбке держишь? — обратилась тут Люция к сестре, и, понизив голос, добавила: — Скажут, вотянка рыжая…

— С какого боку вотянка-то?! — изумилась мать младенца. — Андрей — русский, я — тоже. И не рыжая она вовсе, темненькая, вот смотри…

— Мало ли… Найдут, с какого… А волосики у девочки всё ж таки не черные — а каштановые. Эх, деревня вы, деревня! Не могли в Город за детской кроваткой съездить?!

— Да некогда было… — стала оправдываться Лилька. — Да еще найди-пойди в твоем Городе кроватку-то, не на каждом ведь углу их продают! И как ее тащить из Города? Лошадь надо просить в Леспромхозе: дадут — не дадут… А тут Маштаковы за так отдали зыбку. А что: красиво и удобно!..Сана был совершенно с ней согласен; и еще: в древнем ромбическом узоре покрова зыбки ясно читалось, что зыбочник, в ней прописанный, будет крепко спать, весел будет и здоров.

— А как назвали ребенка? — подошел замешкавшийся где-то дядя.

И у Саны, как тотчас выяснилось, оказалась непереносимость на спиртной дух: он скатился с теткиной макушки, попытался вплестись в перекинутую на грудь косицу Люции, — но не сумел и упал на щеку младенца, где съежился в слезинку, окутанную туманом. И увидел произошедшее с дядей: пока женщины толклись возле ребенка, Венка успел сбегать в сенцы, там в медогонке была у него припрятана чекушка, — и хорошенько к ней приложиться.

— Пока никак, — отвечала Лилька. — Ждем отца.

Люция поинтересовалась, когда ж Андрей прибудет?..

Бабка Пелагея отвечала: дескать, батюшке все ведь некогда, экзамены взнуздали, гонят-погоняют, не дают поглядеть на дитёку!

— Сдаст — и приедет. Скоро уж, — говорила молодая мать. — Зато как выучится — будет журналистом!

— Хвастать — не косить: спина не болить! — тотчас откликнулась бабка и еще подбавила: — Кем хвалился — тем и подавился…

А Люция завистливо вздыхала: дескать, небось в столице будете жить — журналы ведь из Москвы поступают, только там их и печатают…

— А где ж еще-то?! — горделиво поводя плечами, отвечала Лилька. — На самой Красной площади и поселимся. Дядя Венка вдруг стремительно вышел и вернулся с фотоаппаратом. Люция поглядела и покачала головой: дескать, вишь, фотик купил, ползарплаты истратил, теперь забавяется — чисто юный натуралист! Венка, примерившись, щелкнул сестер, склонившихся над зыбкой, после распеленатого младенца, на щеке которого слезинкой сиял Сана, который, по примеру сестер, попытался улыбнуться «вылетавшей птичке» — правда, безуспешно.

Сану очень заинтересовал аппарат, запечатлевающий людей в отрезанные миги, — он полетел вслед за Венкой, а тот велел бабке:

— Ну-ка, теща, улыбочку!

Пелагея, сидевшая на корточках подле печи и совавшая поленья в огонь, обратила к зятю лицо в дрожащих отсветах пламени и отмахнулась: дескать, вот еще — нашел, кого фотить, иди, дескать, девок сымай!