Евгений Клюев. Translit

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Время в этом романе о путешественнике, застигнутом вулканическим облаком на пути из Москвы в Копенгаген, движется настолько хаотично, что пространство начинает распадаться на составляющие, увлекая героя в разные измерения его собственного «я». В каком из этих измерений — подлинное «я», какое из многих «я» доберется в конце концов до цели и какова вообще цель нашего путешествия через пространство и время — решать читателю. Предупредить же его следует лишь об одном: о необходимости быть очень внимательным к словам — в новом романе Евгения Клюева они имеют особенно мало общего с действительностью.

…сначала приходил голос. Сна он не разрушал — скорее,
вплетался в сон, становясь одним из его волокон: «Скорый
поезд „Москва—Хельсинки“ прибывает к первой платформе. Стоянка поезда одна минута».

Потом прибывал и сам поезд — осторожно и медленно, как прибывает вода в аквариуме, когда наполняешь
его через тоненький резиновый шланг, стараясь не пугать
рыбок. Наконец поезд останавливался прямо посередине
сна: голубой поезд, пахнущий цветами, названий которых
здесь никто не знал. Наверное, их знали в хельсинках —
том загадочном месте, куда поезд направится ровно через
одну минуту и чье имя одновременно напоминает песенки
и лесенки… только напоминает, не будучи ни теми, ни другими, а будучи — тайной. Это там растут цветы, которыми благоухает голубой поезд, — в хельсинках, населенном
пункте иной страны, где живут иностранцы.

Слово иностранцы было прохладным и пугающим. На
всякий случай он долго не произносил этого слова при людях — после того как однажды в разговоре взрослых услышал про Зою с соседней улицы, 1-ой Залинейной: связалась
с иностранцем, вот дура-то, не понимает, что с иностранцами запрещено! Сам он, кстати, откуда-то еще раньше знал,
что запрещено, и даже стал побаиваться смотреть на Зою —
нечеловечески красивую девушку с печальным лицом. Чтобы, не дай Бог, не показать ей, что он все про иностранца
знает, не смутить ее. Впоследствии Зоин иностранец оказался черным великаном в белых штанах, а потом Зоя пропала:
шептались, будто великан Зою в свою иностранную страну
увез и там бросил, а у Зои родился черный ребенок, вот ужас-то. Страшнее черного ребенка он ничего себе представить
не мог, хоть мама, когда ей рассказали о черном ребенке,
и спросила: «Ну и что?»

Он испугался за маму.

Потом как-то выяснилось, что, конечно, не все иностранцы черные и что в Финляндии, столицей которой как раз
и были эти хельсинки-песенки-лесенки, иностранцы даже
белее нас. И что поезд не голубой, а зеленый, и никакими
цветами не пахнет. Однажды они с родителями приехали
из Ленинграда, от дяди Сережи, это было ночью, и скорый
поезд «Москва—Хельсинки» как раз стоял на противоположной платформе. И он подошел к поезду и увидел одного пожилого мужского иностранца, который курил трубку,
смотрел на него через открытое окно вагона и улыбался растерянной улыбкой. Пришлось вздрогнуть и быстро вернуться к родителям, разбиравшимся на платформе с тяжелыми
сумками: сумки предстояло дальше нести на себе — правда,
недалеко, десять минут пешком от вокзала.

Так что отныне, слыша сквозь сон скорый-поезд-Москва-Хельсинки-прибывает-к-первой-платформе-стоянка-поезда-одна-минута, он начинал представлять себе зеленый вагон
и пожилого мужского иностранца. И запах — не безымянных цветов, другой: легкий до неуловимости запах иного. Запах белых занавесок по бокам вагонного окна, серебряного
поручня от одного его конца до другого, золотой цифры на
двери купе — и дыма: пожилой мужской иностранец курил
трубку с черносливовым дымом.

«От тебя пахнет сухофруктами», — сказала мама, когда
он, спеша, подошел к сумкам и взялся за одну из них. Семеня за мамой, обернулся: пожилой мужской иностранец
чуть заметно помахал ему рукой и произнес что-то едва
слышное — наверное, на своем языке. На своем иностранном языке. Видимо, что-то важное. От этого сделалось холодно в животе.

Боже мой, сколько раз он потом, уже пятнадцати-, шестнадцати-, семнадцатилетним, близко к часу ночи прибегал
сюда, на первую платформу — и все пытался поймать тот
черносливовый дым из какого-нибудь вагона! И глазами искал по окнам растерянную улыбку. И мечтал уехать отсюда,
уехать ко всем чертям — вот, спрятаться между вагонами,
а там — на какой-нибудь багажной полке, за чемоданами…

И, не будучи обнаруженным, прибыть в Хельсинки, да.
И, разумеется, начать ослепительно новую жизнь, немедленно заведя себе пожилой возраст, растерянную
улыбку и черносливовую трубку.

А вот… много ли можно успеть за одну минуту?

Можно успеть сосчитать до шестидесяти.

Или можно успеть опустить стоп-кран. Тогда поезд простоит дольше, минут на пять-десять, пока стоп-кран снова
не поднимут. И за эти пять-десять минут… — за эти пятьдесять минут можно выпрыгнуть из поезда и убежать ко
всем чертям — вот, спрятаться в темных кустах, а там…
Нет, какая же все-таки чушь лезет в голову! Ни одну минуту, ни пять, ни десять не на что ему употребить: он только
что, три дня назад всего, был в этом городе, был и уехал,
и приедет опять — хорошо, не раньше, чем через полгода,
но приедет же! А потом — опять, и опять, и опять.

Происходящее же сейчас — оно… сверхпрограммное
такое происходящее, которое ни в коем случае не произошло бы, не начни далеко отсюда извергаться вулкан с бесчеловечным названием. Ему, вулкану, и надо сказать… не
спасибо, конечно, сказать, другое что-нибудь… за этот вот
сюрреалистический — тайный! — проезд через родной город в час ночи скорым поездом «Москва—Хельсинки».

Дело было в маме. Маме, так и живущей в десяти минутах пешком от вокзала. Маме, три дня назад отпраздновавшей свой восьмидесятилетний юбилей, но все еще бодрой
и невероятно дамистой… впрочем, дело сейчас не в этом.
Дело в том, что мама, узнай она о его маршруте, обязательно пришла бы к поезду. В час ночи. На одну минуту. Вынести такую встречу с мамой было бы невозможно. Как
и мысли о том, что после этого мама возвращается домой.
Без него. В час ночи. И плачет.

Так что проезд через Тверь задумывался именно как
тайный. Маме же он, понятно, наврал. На сей раз — что
едет сначала в Германию, а дальше — прямо в Копенгаген.
«Через Ютландию?» — подозрительно спросила географически подкованная мама. Понятное дело, через Ютландию! Ну и… стало быть, по маминым представлениям, сын
ее сидит сейчас в скором «Москва—Берлин», только что
отправившемся от Белорусского вокзала, между тем как на
самом-то деле уже через час сын этот будет в десяти минутах от дома. В десяти минутах ходьбы пешком. На той
самой, значит, первой платформе.

Он давно уже завел себе пожилой возраст. Завел растерянную улыбку. Не завел лишь черносливовой трубки, но
это, может быть, впереди. Пока он, стоя в тамбуре, курит
сигареты «Принц». Датские сигареты, не из Дании, конечно, привезенные: в Москве купленные. Почему, кстати,
купленные — непонятно, но определенно не потому, что
«соскучился по родному». «Принц» в Дании он почти никогда не курил — и не курил, скорее всего, из протеста:
не хотелось становиться датчанином уж до такой степени. Впрочем, о степени говорить было, пожалуй, поздно:
даже по паспорту он теперь датчанин. А не по паспорту…
не по паспорту чуть ли не того определеннее: не просто
датчанин, но еще и преподаватель датского языка… м-да,
датского языка в Дании. В стране, где национальным языком определяется все — весь твой статус, вся твоя история,
вся твоя жизнь. Иногда даже кажется, что от тебя тут и не
требуется ничего, кроме языка: выучил — и умирай себе
немедленно, ничего не надо больше, жизненная задача выполнена.

Но уж если ты датский выучил и не умер, а продолжаешь жить и преподаешь его… — тогда, выходит, ты датчанин в квадрате. Посему — кури «Принц», поддерживай
национальную экономику. Но, вообще-то, он и сам удивился, услышав, как говорит киоскерше: пачку «Принца»,
пожалуйста, красного. Странно, кстати, что он не сказал
этого по-датски: с него станется!

Ну и вот… он стоял в тамбуре и курил «Принц». И смотрел в темное окно, мимо которого просвистывали станции,
чьи названия он знал наизусть, причем хоть в прямом, хоть
в обратном порядке… интересно, сколько раз он уже проехал
по этой дороге — то электричками, то дальними поездами
с остановкой в Твери? На сей раз названий, правда, увидеть
не
удавалось: слишком скорый поезд… кстати, из «Сапсана», который еще быстрее, наверное, даже платформ не различишь.
Однако куда бы то ни было проездом через Тверь — это
в первый раз. Раньше, когда надо было в Ленинград или
в Таллинн (в те времена Таллинну вполне хватало и одного «н» — теперь же кажется, что и «т» надо бы удвоить, для
полной симметрии), беспечно ехал в Тверь, к родителям,
проводил у них сколько-нибудь времени — билет же до
Ленинграда или Таллина… пардон, Таллинна покупался
уже в Твери, там с этим просто было. Но так, чтобы стоянка-поезда-одна-минута…

В купе, кроме него, ехали швед (показалось, что где-то
виденный прежде) и норвежец, тоже застигнутые в пути
вулканическим облаком, плюс некий странный человек восточной наружности, говоривший на чрезмерно
грамматически правильном и потому тошнотворном английском. С ним ему, к счастью, пока не пришлось побеседовать (обстоятельно поздоровавшись и заняв свое место
у окна, тот принялся выстукивать что-то на своем ноутбуке
и до сих пор так и не оторвался от работы), а со шведом
и норвежцем уже перекинулся парой слов — по-датски, понятное дело… скандинавы этим особенно не заморочиваются: каждый говорит на своем языке — и все делают вид,
что прекрасно понимают друг друга.

И, в общем, понимают, чего ж.

Он ужасно не хотел заводить разговоров с соседями, но,
услышав шведский и норвежский, вздохнул: не выкрутиться.
Впрочем, на время выкрутился, потому-то и стоял в тамбуре, куря уже четвертого по счету «Принца». В тамбуре
ведь как: или кури — или не стой, не производи подозрительного впечатления. Правда, швед тоже был курящим:
курил возле вагона перед отправлением. Так что не ровен
час нагрянет — с обычным скандинавским «hvad sa?», которое на русский кроме как «ну чё?» не перевести. Может,
швед хотя бы мало курит… Да нет, курящие скандинавы —
это он по себе знал — курят в России как… да вот хоть как
эйяфьятлайокудли, причем не переставая удивляться дешевизне сигарет и стремясь, видимо, накуриться впрок.

А потому — жди шведа, значит.

— Hvad sa?

Шведа, конечно, звали Свен: как положено.
Они поговорили о вулканическом облаке и своих проблемах в связи с ним. Про нехорошее отношение Свена
к облаку пришлось узнать всё. В ходе этого неспешного повествования, поезд, постояв на тверской платформе отведенную ему минуту, поехал дальше. Сердце мягко упало на
дно живота.

До остервенения захотелось прирезать Свена, но, видит
Бог, было со-вер-шен-но нечем.

Вместе, чуть ли не в обнимку, прошли в купе.

Потом удалось, конечно, выбраться назад, в пустой проход: зажмурился, ткнулся лбом в стекло. Черт, черт, черт! Как
же получилось, что в Твери они так рано оказались? И который тогда теперь час… двенадцать тридцать. Конечно, все
давно изменилось в расписании поездов: чай, не Советский
Союз больше. А он-то размечтался: стоп-кран!..

Позвонила мама, спросила, как ему едется. Он вышел
в конспиративный тамбур и оттуда ответил, что едется хорошо и что в купе одни немцы. Мама успокоилась: по ее
мнению, ни воров, ни убийц среди немцев быть не могло.
Он, понятно, не стал ее разубеждать, пожелал спокойной
ночи. И снова стал смотреть в темноту. Названий станций
по направлению к Питеру он не знал — так что и не вглядывался. Просто регистрировал: тьма — маленький светлый прогон, станция, снова тьма — маленький светлый
прогон…

Мимо шел проводник в черных кудрях и золотых пуговицах — на лбу надпись: гарный хлопец. Приостановился,
чтобы улыбнуться интернациональной улыбкой, так что
пришлось поспешно закурить «Принца» — гарный хлопец
кивнул, все понял и бесстыдно сказал хай.

Ну, нехай хай.

От переизбытка дыма уже подташнивало. Поезд замедлил ход и притормозил у какой-то безразличной станции. «Лазурная» — проехало за окном. И — ударило прямо
в сердце. Даже вспомнилось откуда-то из пионерского детства: «Но сердце забьется/, Когда я увижу/ Калинин, Калинин, мой город родной». Получалось, не проехали еще!
Получалось, поезд в Клину приостанавливался: там вокзал
на тверской похож.

Нет, дело, конечно, не в том, что он так уж без памяти любит этот город. Отнюдь, как говорили в старые времена… — не очень, правда, понятно, что конкретно имея
в виду, но слово дивное. Тоски по месту былого обитания
под названием Калинин, Тверь, он никогда не испытывал,
по людям, очень некоторым, — да, но по очень некоторым.
Сам же город… наверное, сам город засел в нем настолько прочно, что никогда и не ощущался покинутым. Это
только сегодня почему-то вдруг необходимо было увидеть
вокзал, постоять на первой платформе. Причем необходимо — позарез. По-за-рез.

Поезд приближался к Твери: в окне был поселок Южный.

«Спасибо, Бог», — сказала душа.

В этом городе он прожил тридцать лет: детский сад, школа,
университет… Всего этого не будет видно в окно тамбура. Но
будет виден старый вокзал и дорога домой: прямо и направо.
Потом, когда поезд уже снова поедет, будут видны дома улицы Центральная, а дальше — маленький переезд, через который он ходил всю свою жизнь: это называлось «в город». Над
переездом с детства висели щиты со странными приказами
вроде «Стой!», «Пропусти поезд!», намекавшими на возможность бессмысленного состязания в силе между человеком
и железнодорожным транспортом…

Так вот, маленький переезд, в самом конце которого —
улица. Если бы их дом стоял на этой улице первым, его можно было бы даже увидеть — очень постаравшись, скажем.
Но первым стоял дом Кубышкиных, они давно переехали,
и особнячок принадлежал другой семье. За ним — дом Марковых и Булановых (булановская часть полностью сгорела
в конце восьмидесятых). А дальше, третьим по счету — так
прямо и называемый «родной дом». Дом, в котором он жил
с двенадцати лет и в который все они переехали из одного
близлежащего переулка… это дальше, совсем в глубине привокзального поселка, не видно из поезда.

И чего-то требовало от него оно все — требовало или
просило, непонятно.

Поезд — медленно, как в старом сне про аквариумный
шланг — подбирался к третьей платформе, для электричек на Москву, платформа довольно быстро должна была
перейти в первую.

«Скорый поезд „Москва—Хельсинки“» прибывает к первой платформе. Стоянка поезда одну минуту«, — услышал
он и скривился: новое время напомнило о себе простонародным винительным падежом, совершенно неуместным.
На этой платформе он — теперешний обладатель пожилого возраста, растерянной улыбки и паспорта другой
страны — знал каждый сантиметр.

Ровно напротив, как и пятьдесят лет назад, стоял поезд
из Ленинграда, напоминая всем вокруг о том, что существуют вещи, неотменяемые даже при смене государственных режимов, — например, расписание поездов. У одного
из вагонов копошилась около сумок только что ступившая
на тверскую землю семья: родители и мальчик лет шести-семи — вдруг повернувший голову в сторону скорого поезда «Москва—Хельсинки»…

Пришлось вздрогнуть и зажечь следующего «Принца».

Мальчик смотрел ему прямо в глаза.

Он попытался открыть дверь тамбура — дверь подалась.
Их разделяла только ширина платформы.

— Hej med dig, — сказал он негромко на совершенно
иностранном языке. Мальчик поспешно отвернулся.
А минута не кончалась.

И, значит, все еще оставалась возможность дернуть
стоп-кран.

Он оглянулся: стоп-кран находился близко — слева,
прямо на уровне глаз — и сделал шаг назад.

Сергей Таск. Женские праздники

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Герои этих рассказов и повестей, при всем несходстве сюжетов, связаны
    общими музыкальными темами. Чем дальше, тем отчетливее. Джем-сешн?
    Духовой оркестр на ярмарочной площади? Не так уж важно. Главное — праздник.

Рассказ «А на Петровке было бы дешевле»

Решение жениться у людей, как вы да я, вызревает долго. Это как купить столовый сервиз: чтобы стоил пятьсот, а выглядел на пять тысяч. Главное соусник, то бишь невеста, но ведь там, прости господи, набирается предметов на шесть
персон, если не на все двенадцать, и в каждом какой-нибудь дефект и даже прямое оскорбление для чувствительного
сердца.

А вот Женьшень, дачный мой сосед, обязанный своим прозвищем полукитайскому происхождению, женился в одночасье.
Все решил случай. Он переодевался в доме, чтобы совершить с гостями так называемый большой гипертонический круг
(весенняя жижица, первые байдарки на быстрой воде), когда в комнату заглянула приблудная девятиклассница с
бессмысленным выражением красивых серых глаз. Застав хозяина без штанов, она стала перед ним на колени, как перед
иконой, и совершила ритуал, вследствие чего Женьшень, старше ее вдвое и, между прочим, консультант по юридическим
вопросам, воспарил духом и телом, а его судьба устроилась на ближайшие десять лет. Насколько я мог понять из его
рассказа, он был покорен эдемской простотой отроковицы — она так истово целовала свое новое распятие, что не
слыхала ни веселой перебранки на террасе, ни тонких всхлипов чайника из кухни. Кончив дело, она облизнула по-детски
припухшие губы и, тряхнув перед зеркалом мелкой рыжей стружкой, произнесла задумчиво: «А на Петровке было бы
дешевле».

Что было бы дешевле на Петровке, так и осталось не проясненным, зато о некоторых обстоятельствах накануне
7исторического события, которое, как известно, бывает раз в жизни (все предшествующие не в счет), можно говорить более
или менее определенно. Но прежде несколько слов о моем приятеле. В нем причудливо соединялись два равно сильных
свойства — чувство социальной справедливости и махровый мужской эгоизм. По гороскопу он был Овен, знак огня, к тому
же еще и Дракон, так что страсти там пылали нешуточные. Он сопел во сне от обиды, когда какой-то хам оттирал его,
честного и неподкупного, от прилавка, а наяву с большевистским ≪я стоял!≫ протискивался вперед, гордый Данко с
пылающим чеком в высоко поднятой руке, и расступалась толпа перед пророком. В день получки он бывал щедрым к нищим
и калекам, но с таксистами дрался насмерть из-за лишнего рубля. Многие еще помнят, как во время оно блестящий,
отнюдь не геройского вида студент подписал некую хартию, за что был с треском выгнан (позже восстановлен) из
университета, но мало кто знает, что эта благородная душа выставила на улицу первую жену, когда та приладила ему рога с
продавцом мясного отдела. Одним словом, Женьшень был большой путаник. Судите сами.

Шли свадебные приготовления, невеста, завалив половину экзаменов, отдалась более приятным заботам, люди в
штатском отлавливали в магазинах и парикмахерских нарушителей трудовой дисциплины, во дворах ребятня жгла
тополиный пух, и треск веток при въезде в Серебряный бор под оленьим напором троллейбуса No 21, рвущегося из потного
города к берегам Москвы-реки, заставлял пассажиров инстинктивно пригибать головы. Для Женьшеня это было поистине
горячее время: в сжатые сроки ему предстояло
разобраться с тремя женщинами, чтобы с чистой совестью протянуть руку четвертой. Его романы, в разной стадии развития,
ставили перед ним различные, но в чем-то схожие задачи: самолюбие требовало форсированной победы, благоразумие —
уклонения от эндшпильных осложнений. Положение усугублялось тем, что при виде женских слез у него заклинивало
нижнюю челюсть. Вместо того чтобы с гордо поднятыми тремя головами пуститься в свободный полет, этот змей горыныч
поджимал хвост, заранее сдаваясь на милость коварной жертвы. Из боя он выходил с потерями, заметными
невооруженному глазу.

В этом смысле самых серьезных неприятностей он был вправе ожидать от продавщицы из Академкниги, чья миловидность
так и не была отмечена князем Юрием Долгоруким, упрямо скачущим в Моссовет с секретной депешей Светлана (ночью
— Светлячок) придерживала для разборчивого клиента редкие издания, а тот в свою очередь оказывал ей разные мелкие
услуги. У Светланы в доме из двух ячеек (ребенок, муж) одна временно пустовала. Жила она в Подмосковье, куда в двух
тягловых сумках с упорством тяжеловоза пыталась перетаскать все, чем тогда была богата столица. Женьшень раз в две
недели, не чаще, чтобы не показаться назойливым, предлагал посильную помощь — до электрички. Шутил: сегодня
Сергеев перевешивает Ценского. Светлана хмыкала в варежку. Она была, как выработавшаяся лошадь, пугающе худа, но
умело скрывала это под самовязаными свитерами и свободной длинной юбкой. Нравилась ли она Женьшеню? Скажем так:
книги нравились ему больше. Но однажды, сумки ли оказались тяжелее, дорога ли глаже, проводил он Светика до самого
порога.

Дальше — по канону: водочка с мороза и ночь с бабой. Для истории отметим: Женьшень предпринял отчаянный шаг
супротив природы; распрощавшись у подъезда, он решительно повернул назад к станции — хвать, нет ключей от квартиры!
Не в сугробе же ночевать! Отогрелся у Светлячка и даже синяков от выпиравших косточек не осталось. Одно плохо, все
молча, из-за ребенка, как в немом кино. Ранней электричкой Женьшень возвращался в Москву, накормленный,
выглаженный, — а как же, сделал общественно полезное дело. Под стук колес сами сочинялись стихи:
Опалиха, Павшино, Тушино, Стрешнево, горят облетевшие листья в бороздах. Как вальс, на три счета, ритм поезда здешнего, и,
как одиночество, призрачен воздух.

Про горящие осенние листья приврал для красоты слога, а что до одиночества… после любовного приключения это как
малосольный огурец после варенья. Сладко ныло в паху, и тело, вдруг утратив центр тяжести, заваливалось на сторону.
Нет, хорошая девка, домовитая, нетребовательная. И в постели не квелая. Хотя посопротивлялась, не без этого. Опять же,
маленькая дочка рядом, соседей не позовешь. Как все складно вышло. И ключи нашлись, ага. За подкладку завалились!
Приятно додремывать в пустом вагоне, зная, что показал себя молодцом, где таской, а где лаской, сифон прочистил,
прокладочки сменил, распишитесь. Был у него такой тайный критерий — «Адамов тест». При свете дня, в шеломе да в
доспехах, и аника-воин, а ты сыми с себя все до петушьей синевы, тогда дадим тебе настоящую цену. Ибо
непригляден человек в наготе своей, и звероподобен весьма. По-ба-бам. По-ба-бам. Веселая электричка! Женьшень во сне
раззявил рот. «Хорошо бы поближе к работе перебраться». Что такое? Засемафорил светлячок впотьмах. Это она о
переезде! Ну да, а он ей пообещал зайти в обменное бюро, навести справки. Вот это зря. Переберется в город, потом
захочет съехаться. Стоп. Кажется, она его про холостяцкую квартиру расспрашивала? Зондировала! Точно! Женьшень
заморгал ресницами, уставясь на свое грязное отражение. Книгоноша хренов. Всё. Рубить концы. Прощай, князь.

Решение было принято, после чего их жизнь втроем потекла сама собой. Он отводил Женечку в детсад, Светлана-то
уезжала ни свет ни заря, а его консультации могли и подождать. Обмен затянулся, но тут было важно не торопиться, найти
что-то приличное и к нему поближе. А пока суд да дело, он купил, — вот и не угадали, не детскую кроватку, нашли дурака! —
ни к чему не обязывающий матрас, компактненький такой, тюзовский, чтобы Женечке было где переночевать, когда они с
мамой задерживались в городе. Потом это как-то незаметно вошло в правило: Светлана готовила в его берлоге вкусный
завтрак, и они все ехали в зоопарк или еще куда-нибудь, в магазинах приценивались к женскому белью, тут требовался
искушенный мужской взгляд, обедали в недорогих кафешках, заглядывали к его друзьям, чтобы, как говорила Светик, он не
засахарился в женской компании. Все это было бы приятно и необременительно, если бы не накладывалось на побочный
роман.

Хронологически его следовало бы назвать главным, но его невнятность или, лучше сказать, пунктирность, напоминавшая
нитевидный пульс больного, дает нам основания
поставить его на второе место. А как славно начиналось! Еще до того как он увидел Настю, скромную на вид училку, в
деле, Женьшень не мог не оценить темперамент Никифора, ушастого старичка спаниеля, который на глазах у публики со
страстью, увы, столь редкой в наших северных широтах, разорвал его сандалету в жаркий летний день возле
Останкинского пруда. Для освидетельствования рваной обувки пострадавший был приглашен в соседний дом на улице
Цандера, откуда он ушел за полночь, еще более потрепанный, но уже другим персонажем. В память о знакомстве
сандалета была подвешена над Настиной кроватью, и всякий раз, когда слезящиеся глаза Никифора невольно поднимались
к сыромятной недожеванной луне, пес принимался выкусывать блох с таким остервенением, словно хотел стереть всякую
память о былом. Вот так же Настя, волнуясь, расчесывала себя до крови. Они вообще были как брат и сестра, даже болели
одними болезнями. А как они друг друга ревновали! Когда хозяйка и этот прохиндей, как для себя определил его Никифор,
занимались любовью, пес ломился в дверь шумно, грубо, как пьяный мужик, и, если ему таки удавалось справиться с
защелкой, плюхался в кресло и устремлял на них тяжелый немигающий взгляд, сопровождая его сопением и
инфернальными вздохами. Было от чего вздыхать. Роман закручивался быстрее, чем иной раз Никифор в попытке ухватить
себя за хвост. Август: турпоход в Крым вместе с Настиным восьмым «Б» (Бахчисарай гитары, стертые ноги). Сентябрь:
куплен неземной красоты перуанский ошейник, жест, значивший для Насти больше, нежели обручальное кольцо. Октябрь:
решительный отказ от продукции Баковского завода. Ноябрьские праздники:
перекрестное знакомство с родителями. Никифор не запил, зато почти не притрагивался к еде. Он лежал в прихожей на
подстилке, притворяясь спящим, двенадцать килограммов собачьей тоски, и только нервное подрагивание обвислых ушей
свидетельствовало, что из своего философского далека он вынужден отвлекаться на эти пошлые щенячьи восторги,
долетающие из-за двери. Вот и другой месячишко проскочил, с метелями, со шварканьем лопаты в утренних потемках,
слабый пол ответил на вызов шерстяными рейтузами, в чумах выпили неразбавленный спирт, и тут — получите,
распишитесь — привет из Баковки: «Месячные задерживаются тчк желаем новом году прибавления семейства».
Следующая неделя прошла в лихорадке осмысления свалившейся на них радости, и на Рождество Настя, все поняв, сделала аборт.

Здесь кончается история мужского эгоизма и начинается повесть о рыцаре без страха и упрека. В последующие два года
Женьшень превзошел самого себя. Нет, он не женился, нельзя требовать невозможного, но! Ремонт, о котором так долго
говорили большевики, был сделан им с революционной стремительностью, пока Настя, опять же за его счет,
восстанавливала силы в пансионате «Тихий омут». Майони провели в Коктебеле, в писательском Доме творчества, где с
Настей любезничали олимпийцы, выигрышно отличавшиеся от ретушированных фотографий (высокое чело, млечный
взгляд) в школьной хрестоматии, — с ней она ходила по рядам, сея разумное, доброе, вечное. Цвело Иудино дерево,
приятно зудела просоленная кожа, и известный поэт, выйдя в трусах на балкон, ронял в вечность: «Написал о соловьях,
закрыл тему». Никогда, ни прежде, ни потом,
Женьшень так не пропитывался запахами текущей женщины. Ни душ три раза в день, ни Настины кремы не могли
истребить этот особый аромат, заставлявший их сотрапезников подозрительно принюхиваться к вареной нототении. По
ночам они устраивали кошачьи концерты, а утром громко возмущались: «Сколько можно это терпеть! Надо сообщить в
администрацию!» В конце концов, кто-то сообщил, но нашелся вариант получше — яйла. Они расстилали на траве розовое
покрывало с официальной меткой и предавались утехам под благосклонным небосклоном, среди коз и овец,
воспринимавших их как часть пейзажа. Было ощущение райской безмятежности, особенно после того как Настя вставила
спиральку. В Москве Никифор, брошенный на соседку, вернулся к старым привычкам: жрал на пустыре всякую дрянь,
потом его рвало, и он лежал пластом, прикрыв черные печальные глаза, представляя, как умрет, и этот подлец захочет
выбросить его коврик, а она ляжет на подстилку и тихо скажет: «Ты можешь выбросить ее только вместе со мной!» Глаза
Никифора сочились какой-то мутью, он засыпал, поскуливая от боли и не догадываясь, что виной тому не пищевое
отравление, а болезнь, пустившая в желудке цепкие корешки. Но впереди еще добрых полгода — именно добрых, потому
что после Коктебеля страсть, выгорев, как трава за лето, пожухла, полегла, а больше там ничего и не оказалось.

А как же, вспомним, врожденное чувство социальной справедливости? О, с этим было все в порядке. Когда Настю лишили
какой-то там надбавки, Женьшень не поленился нанести визит директору школы, и одного имени, как бы случайно
оброненного им в разговоре, хватило, чтобы статус-кво было восстановлено. А еще был эпизод в винном отделе, где его подруге предложили билет на историческую родину в
один конец. Это Анастасии-то Романовой! Тут уж в нем взыграла китайская кровь, которую ему в детстве, в разгар
пограничной бузы, в патриотическом порыве пустил его друган в подворотне. Опуская подробности, заметим лишь, что в
самые критические дни июля, когда возле пивной цистерны в ожидании завоза погибали лучшие из лучших, для Насти
всегда была припасена бутылочка-другая в подсобке у Сан Саныча, который так до конца своих дней и не понял, откуда при
такой фамилии взялась у нее в глазах эта жидомасонская поволока. Мораль? Если и была за Женьшенем какая вина, то
он ее искупил многократно. Или есть еще сомневающиеся? Ну и зря. А вот Настина родня продолжала его привечать как
ни в чем не бывало. Интеллигентные люди! Даже Никифор, уж на что принципиален, перед смертью ему руку лизал,
видать, прощения просил! Отлетела собачья душа, и в доме поселилась тоска. У нее был цвет зеленых больничных стен.

«Тебе тяжело со мной, я вижу», — говорила Настя, простоволосая, подурневшая, с каким-то дурацким вязаньем на коленях. «Не говори глупости», — отвечал он, глядя в окно. Зобастый голубь в третий раз перемерял подоконник деловитыми
шажками, словно никак не мог решить, устраивает ли его этот метраж. «Улетит!» — с завистью подумал Женьшень. «Ты на
меня даже не смотришь». Он перевел взгляд на скомканную фигурку в кресле. «Извини, мне пора». В самом деле, год
пролетел. Сегодня он Светика выводит в театр. Лучше удавиться! Опять наденет это кимоно с брюхатыми тонконогими
птицами, и в буфете все будут гадать, фламинго это или журавль. А тут еще
у Женечки прорезались музыкальные таланты, с которыми надо срочно что-то делать. Вырезать, как гланды! Женьшень
злился на себя, на осеннюю слякоть, а пуще всего на Господа Бога, злорадно взирающего на то, как эти мелкие людишки
барахтаются во вселенской паутине.

Между тем счастье — вот оно, шестимесячное! — выпирало с каждым днем все больше, такой растущий на дрожжах
колобок, — тыкался в него, требуя внимания, отлеживался на диване, чтобы снова покатиться по сусекам, гонял челядь в
хвост и в гриву, ни в чем не зная отказа. 1 сентября, вместо школы, невесту ждал ЗАГС. Откладывать дальше было бы
неприлично.

Осенние свадьбы — весенние дети. Ах, как это напоминает о лете!

Настя лежала в больнице на обследовании. Ничего определенного врачи не говорили, но ее взгляд был такой же потухший, как когда-то еврейские глаза Никифора. Разве он мог порвать с ней в такую минуту! А что, молчать часами —
лучше? Все давно перемыто-переглажено. Женьшень давно уж занес свое вечное перо, чтобы поставить жирную точку, да
все не придумывалась концовочная фраза. И вдруг как-то так само получилось — Настя попросила его не приходить к ней
больше. Он отнесся с пониманием: приятного мало, когда тебя застают в разобранном виде. Надо им взять тайм-аут. Еще
успеют объясниться. А, собственно, чего объясняться? Ну познакомил ее с родителями, делов-то! С абортом — согласен,
тут кривовато вышло, хотя, если разобраться, по-своему логично. Ребенок — это была Настина идея,
что ж, он не спорил, но факт остается фактом, ему выкрутили руки, а такие вещи всегда выходят боком.

Да, во всем скрыт глубокий смысл, размышлял Женьшень в такси по дороге к невесте, откуда большая черная машина
должна была доставить их с пузом непосредственно к месту кольцевания. Глубокий смысл, да, чтобы не сказать — глубинный. Иной раз сразу и не выудишь. Взять хотя бы сегодняшнюю ночь. Зачем он провел ее с Алатырцевой? Когда-то они
закончили один факультет. Других поводов не было, если не считать звонка их общей подруги. У Алены был семилетний
сын, которого она родила без мужа, и вот это обстоятельство сыграло с ним злую шутку. Почему Алатырцева решила
последовать примеру подружки и с какого боку возник он, Женьшень, в роли сеятеля, он так и не понял. «Ты ж за ней
ухлестывал на втором курсе!» — «Кто?» — изумился он в трубку. «Неважно. Что, есть проблемы?» Вообще-то у меня
свадьба, хотел он ответить, но почему-то промолчал. «Встретитесь у меня. Приезжай завтра часам к десяти, она тебя будет
ждать. Учти, ни грамма алкоголя».

Последний день его холостяцкой жизни выдался насыщенным: новые туфли, ресторанное меню, гости, родственники,
невеста, подарок Женечке-первокласснице, обед у Светланы, цветы Насте с запиской что уезжает на месяц, а еще надо
было срочно раздобыть денег в долг, рублей пятьсот, но удалось собрать только триста пятьдесят, и на том спасибо. Ну а
потом была Алатырцева. Ни грамма алкоголя? Ну уж, дудки! Армянский коньяк в момент зачатия еще никому не повредил.
Надо напряжение снять. И дернул же его черт согласиться! Безотказность его погубит. Ну да ладно. Вместо мальчишника.
Хлопнуть дверью напоследок. Он
нажал на кнопку звонка с легким сердцебиением. Какая она стала? Все-таки двенадцать лет! В памяти осталось что-то такое
курносое, в кудряшках. Недотрога. Вот-вот, а теперь он накануне своей брачной ночи должен заниматься спасательными
работами! Ему открыла уверенная в себе молодая женщина с короткой модной стрижкой Она вовсе не смутилась и от
коньяка, между прочим, не отказалась. Вспоминали тех и этих, у Алатырцевой обнаружился острый язычок, и чем
раскованнее она шутила, тем неувереннее чувствовал себя Женьшень. Он настраивался на другое: замороженное
существо, которое оттает от одного его прикосновения. Он мысленно видел, как она тянется к выключателю, — «ну пожалуйста, мне так легче!», — и теперь не знал, куда спрятаться от этого прямого насмешливого взгляда. Извинившись, он
выходил на кухню и, набрав номер, дул в трубку — пусть кое-кто думает, что у него барахлит домашний телефон. По дороге
заглядывал в ванную, искал признаки несокрушимого желания и не находил. А в спальне с золотистыми шторами, с
ночником, цинично приглашавшим в уже разобранную постель, под легкой простынкой, закинув руки за голову, ждала его
Немезида. «Не встанет», — с тоской подумал Женьшень и как в воду глядел. Вспоминать эту ночь не хотелось, но сейчас,
въезжая во двор, где уже стояла заказная «Чайка» (просил же, никаких кукол в гинекологической позе!), он вдруг постиг
глубинный смысл своей неудачи. Ну конечно! Он не осквернил чужого ложа, сохранил себя для возвышенных чувств. Все-таки есть, есть Бог.

Владимир Посаженников. Пессимисты, неудачники и бездельники

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Владимир Посаженников — новое имя в литературе и совсем не новое в бизнесе. Он участвовал в создании торговой компании «Пятерочка», а с 2001 по 2004 год был управляющим магазинами сети в Центральном федеральном округе, Москве и Московской области. Кандидат экономических наук. Получил звание «Человек торговли 2002». Лауреат номинации «Лидер отрасли 2004». Разговоры обиженных, обманутых, оскорбленных жизнью героев его романа сегодня у всех на слуху — в электричке ли, в гастрономе, в курилке или автосервисе. Социологический да и просто логический анализ этих монологов почти невозможен — они противоречивы, непоследовательны и часто несправедливы. Но в жизни они произносятся все чаще, их авторы становятся все более нетерпимыми, а их адресаты — все более конкретными. Есть такое расхожее выражение — до ужаса похоже. Так и с этими романными разговорами. Похоже. До ужаса.

Федор уже три года мыкался в поисках достойной работы, постепенно снижая планку своих хотелок. Но парадоксальное явление: то, с чем он соглашался сегодня, вчера было для него нонсенсом и просто не входило в его умственные ворота, так как казалось слишком обидным и постыдным. Обычно через пару дней после гордого отказа работать на непрезентабельной должности и за какие-то гроши Федор был уже согласен и на это, но… Первое — он не мог сам туда позвонить, очень как-то это коробило, а они, козлы, не перезванивали, не давая ему шанса, немного повыпендривавшись, согласиться. Так из гендиректора сети салонов связи он почти скатился до продавца, хотя и старшего, в одном из салонов когда-то поглотившего их сеть конкурента. Настраиваясь на собеседование, он представлял себе картину, как целые толпы бывших работников будут приходить и стебаться над ним, задавая каверзные вопросы про преимущества той или иной модели телефона или про то, есть ли роуминг в Верхнежопинске и какая его цена днем или ночью. А купившие его сеть конкуренты будут говорить, какие они великие, а он чмо болотное, хотя и построившее самую крупную сеть в городе с нуля, и будут бросаться импортными бизнес-выражениями, с которыми, видно, не расстаются даже находясь на пике решения полового вопроса, выкрикивая вместо стонов и кряхтений: «Success или EBITDA!!!». Хотя так называемое due diligence and rapid development за них уже явно провели местечковые брутальные самцы из глубинки. И вот кучка этих полиглотов вместе с перебродившими экспатами, рассевшись в теплых, уютных, подогретых креслах, развивает бурную деятельность в сфере слияний и поглощений, надувая и раскорячивая компанию для одной главной цели, без которой их присутствие стояло бы под вопросом, — продажи компании «западным партнерам». В крупной российской компании обязательно хоть долю, но надо продать, так как иначе тебя в этой удивительной стране могут на раз чпокнуть: те найдут, как или за что, и самое лучшее, что ты можешь сделать, — прихватив немного наличности, добраться до Лондона и стать ярым оппозиционером, расказывая, как, кому и сколько ты давал, развивая свой кровный бизнес! При этом ты, конечно же, хороший и демократичный, и, конечно же, не ты угробил своих бывших подельников и закатал в цемент толпу врагов и конкурентов в бурные девяностые! Время было такое! Или: it happens!

С такими «веселыми» мыслями Федор оделся и направился в офис этих, как говорит один супермажорный персонаж из TV, гламурных подонков. Они, конечно же, отымели его по полной, и для снятия стресса было необходимо провести срочные релаксационные мероприятия. Чтобы поддержать этот процесс морально, а в последнее время и финансово, нужен был партнер. Федор знал еще одного пострадавшего от антикризисных мер мирового капитала и позвонил Сане. Саня был ведущим юристом одной параллельно развивающейся на сетевой основе группы, при всех своих талантах имел потребность в самореализации, и она нашла воплощение в любви к дорогим напиткам с последующим обливанием русским матом кровососов и прихвостней империалистов и иже с ними. Соответственно, при первой же санации его прихлопнули недруги, и сейчас он, как и Федор, болтался между прошлым и будущим. А еще Саня был по первой своей специальности патологоанатомом с вытекающими из этого офигительными последствиями в виде разговоров с самим собой и наплевательского отношения к жизни как процессу существования
на этой планете. И ведь судьба отмудохала его по полной, сделав крутой вираж в середине жизни: призвала в ряды
армейских врачей. После путешествия на горные склоны Российского Кавказа естественные и не очень смерти
гражданских лиц в родном городе были для него чем-то вроде ритуальных танцев собратьев великого Пятницы
перед пиршеством каннибализма, которые видел Робинзон на его родном острове. Саня, как обычно и естественно, поддержал процесс саморегуляции сознания, прибыв к нему домой по-армейски быстро и не забыв прихватить с собой так называемый тревожный чемоданчик, где держал самое важное на случай непредвиденных обстоятельств: пару белья, бритву, зубную щетку и старую офицерскую плащ-палатку, о которой он говорил ласково и проник-
новенно, уверяя собеседника, что она спасает от радиации, а это в нынешнем неспокойном мире очень актуально. Скинув финансы в общий котел и просчитав все возможные варианты, Федор на правах старшего принял решение о досрочном праздновании Дня защиты детей, таким образом надеясь хоть как-то изменить картину полной никчемности и ненужности в этом мире. Вообще-то он за три года полностью перестал верить в приметы, гороскопы, предсказания и всякую другую хрень. Все понедельники были одинаковы; все «счастливые» автобусные и троллейбусные билеты были на один вкус; все звезды, падающие с небес, были не его предметами желаний; две макушки на его лысеющей башке, как он понял, ни хрена не значат, — в общем, и здесь наметился кризис доверия, хотя он продолжал верить в силу телефонного звонка, способного перевернуть эту поганую страницу его никчемной жизни. Вот так в один из дней кто-то позвонит — и его жизнь перевернется. Может, это будет даже сам Путин! Такая хреновина лезла ему в голову на пике отчаяния и обычно после трех дней бурного застолья. Ну, пусть не сам, но
кто-то от него, какой-нибудь его охранник. И скажет: «Вам, Федор, надо прибыть тогда-то туда-то, и вас будет
ждать сам». И Федор, нафуфырившись и напомадившись, прибудет по-армейски точно и в срок и доложит
Первому о том, что готов! К чему готов — не важно: опыта работы с людьми ему не занимать, образование
достойное, знание языков, армейское прошлое — там найдут ему применение! Но, понимая, конечно же, абсурдность этого, он в глубине души, как все русские люди, верил в торжество справедливости и нравственности.

Саня разлил по первой. Только выпив, он позвонил жене — а ее он называл ласково Мамулькой — и доложил, что отбыл на собеседование на Украину, где, по его словам, при формировании очередного правительства не хватает русскоговорящих юристов высшей квалификации, и у него появился шанс устроиться на работу в администрацию президента соседней республики с карьерно вытекающими последствиями; при этом на ее вой в трубку он посоветовал ей начинать учить украинскую мову, так как это впоследствии очень может пригодиться. По третьей выпили не чокаясь, молча. Заговорили про женщин. У Саньки была не жена, а боевая подруга! Тоже врач — и, видно, это сделало свое дело. Она давно ему поставила диагноз, но любила его с молодости и поэтому все прощала. Пропившись, он всегда возвращался домой с нескрываемой печатью вины и замаливал грехи тишайшим поведением и офигенной работоспособностью по дому. Все как-то сглаживалось и возвращалось в привычное русло до следующего раза. У Федора было все сложней. Жена терпела его выкрутасы два года, но в один момент тихо забрала дочь и вещи и ушла, благо сама хорошо зарабатывала, да и за период Федькиного благополучия они купили квартиру ее маме в хорошем, престижном районе. Федор тосковал ужасно, но во всем винил себя, свои закидоны по поводу собственной значимости и харизматичности. А так как оба с Саней чувствовали эту самую вину, вопрос о том,
как продолжить и кем насытить их одиночество, в этот период не стоял.

Пили, болтали про все подряд: про социальную обстановку, про Фукусиму, про армию, про машины — про все то, что объединяет мужиков в период откровений. Единственное, про что старались не говорить, так это
про футбол. Саня был классным парнем, но болел он за «Спартак», а Федор за «Динамо», и здесь возможны были
трения. Но в конце концов после первой бутылки заговорили и про это, сойдясь на том, что все беды российского
футбола от «Зенита». Беседа текла в очевидно творческом ключе, пока Федор не вспомнил про зайца.

— Слушай, — спросил Федор Саню, — а ты веришь во всю эту хрень с переселением душ и вообще в потустороннее?

— А что? — переспросил Саня. — Достали?

— Кто? — удивился Федор.

— Ну, эти… духи…

— Какие, нахрен, духи? — спросил Федор. — Я про зайца Светкиного, жены моей бывшей.

— А… И что с ним? Заговорил? — ухмыльнулся Санек.

— Запел, твою мать, — ответил Федор. — Он просто ни с того ни с сего взял да и свалился.

— Ни с того ни с сего ничего не бывает! — сказал Саня. — Это знак. Я вот в морге такого насмотрелся, что по первости без стакана не мог уснуть. Помню, был один водитель-ботаник, так тот полгода за носками ко мне во сне приходил. Ноги, говорит, мерзнут, отнеси на кладбище. А я еще во сне подумал: какие у него ноги, сожгли его. Вот такая фигня.

— А почему носки-то, а не трусы? — Федор попытался перевести разговор в более легкое русло. — Трусы-то, наверно, там нужнее, — гоготнул он над своей шуткой. — В горошек труселя!
Саня недобро посмотрел на Федора и сказал:

— Они, водители, при катастрофах обычно теряют ботинки, а иногда и носки. Даже гаишники говорят: приехали, вытащили кого-нибудь из машины после аварии, если в ботинках — значит, будет жить! А этого ботаника долго
опознать не могли, горел он, вот у нас в морге и лежал. Типа как вещдок.

Федор, поняв, что Саня серьезен, решил сбавить обороты.

— Ну а через полгода-то перестал сниться? — спросил он Саню. — В церковь сходил? Или забыл он про тебя?

Видно, там снял с кого! — Федор заржал в полный голос, сбрасывая напряжение. — Точно! Разул какого-нибудь
папанинца — они там еще и в унтах!

Федора заносило все дальше.

— Нет, — сказал Саня, — я ему носки отнес. На кладбище, как он просил… И все сразу ушло…

Наступила пауза.

— Ну ты даешь, — ахнул Федор секунд через тридцать. — Офигеть!

Он встал и начал ходить кругами по комнате. Так продолжалось еще полминуты.

— Ну и… — выдохнул Федор. — Ты думаешь, заяц тоже того… ну, это… живой?

Саня как-то странно посмотрел на него и сказал:

— Какой заяц?

Он, видно, был погружен в какие-то свои воспоминания и, соответственно, сразу не врубился, о чем его спросил Федор.

— Заяц, Светкин заяц! Я ей из Эстонии его в подарок привез, лет семь назад, — сказал с надрывом Федор. — 
Синий такой, в футболке с надписью на эстонском!

— А, заяц! — Саня начал возвращаться из своих мыслей в реальность. — Да нет, заяц, конечно же, труп!

Хотя… Может, в Эстонии у них он и не труп… Не знаю. Все относительно в этом мире, — подытожил он. — Может, у них, у угро-финнов, так принято, — Саня и потянулся за бутылкой.

Марк Харитонов. Увидеть больше

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Новый роман Марка Харитонова читается как увлекательный интеллектуальный детектив, чем-то близкий его букеровскому роману «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича». Но если там исследователь реконструировал историю, судьбы ушедших людей, перебирая попавшие к нему обрывочные заметки на конфетных фантиках, здесь герой-писатель пытается проникнуть в судьбу отца, от которого не осталось почти ничего, а то, что осталось, требует перепроверки. Надежда порой не столько на свидетельства, на документы, сколько на работу творящего воображения, которое может быть достоверней видимостей. «Увидеть больше, чем показывают» — способность, которая дается немногим, она требует напряжения, душевной работы. И достоверность возникающего понимания одновременно определяет реальный ход жизни. Воображение открывает подлинную реальность — если оно доброкачественно, произвольная фантазия может обернуться подменой, поражением, бедой. Так новая мифология, историческая, национальная, порождает кровавые столкновения. Герои повести «Узел жизни», как и герои романа, переживают события, которые оказываются для них поворотными, ключевыми. «Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия», — Осип Мандельштам сказал как будто о них.

Малознакомой массажистке Розалия Львовна могла рассказать о себе больше,
чем сыновьям. Отчасти потому, что организм на всю жизнь оставался отравлен страхами времен,
которые учили не открывать детям лишнего, чтобы не проболтались, на всякий случай. От детей
вообще таятся больше, чем от чужих, да не особенно они и расспрашивают. Много ли мы знаем о
взрослой жизни родителей? Они, может, сами хотели бы открыться, да без спросу стесняются.
Она и своих не успела ни о чем по-настоящему расспросить. Отец остался в памяти застенчивым
молчуном, тихий добряк в сатиновых бухгалтерских нарукавниках, он их не снимал даже дома,
чтобы не протирать на рубашке локтей. Когда уходил на фронт, Роза спросонья даже не поняла,
что он прощается с ней, разбудил поцелуем ночью, еле разлепила глаза: спи, спи дальше, погиб в
первую же неделю. А маму как-то не было времени расспросить, ни до войны, ни тем более в
эвакуации, с утра до вечера в две смены, санитаркой в тыловом госпитале, сдавала раненым
кровь, надо было кормиться, платить мрачной старухе за убогий угол, где зимой волосы
примерзали к стене. Прежняя кормилица, швейная машинка, погибла вместе с другими вещами,
когда в пути разбомбили их поезд. Ее мама не хотела допускать в тот же госпиталь, чтобы не
видела искалеченные мужские тела, белье в пятнах гнойной крови, а других заработков не было,
сама не убереглась, не рассчитала возможностей, на себя своей крови не хватило. Мальчикам,
выросшим в домашней, пусть и относительной, сытости, непросто даже представить, каково было
девятнадцатилетней девушке в одиночку добираться с Урала в местечко под Гомелем, еще не
зная, что оно перестало существовать, без документов, без билета, вещей и денег — обокрали на
первом же вокзале. Мордастый служитель с красной повязкой на рукаве, у которого она
попробовала искать помощи в железнодорожной комендатуре, помычал или помурлыкал
обещающе, успокаивающе, зачем-то стал, сопя, запирать на ключ дверь — вовремя сообразила,
сумела вырваться. Нет, только женщина, которая испытала что-то похожее, могла понять, что это
такое: прятаться в пустом товарном вагоне, потом на военной платформе, под брезентом,
укрывавшим орудия с опущенными стволами (куда они направлялись после войны?), их металл
по ночам излучал не холод — проникающую до костей боль, в каком ты была, не при мужчине
будь рассказано, запущенном виде. Есть вещи, которые и не надо, незачем рассказывать, разве
что при крайней медицинской надобности, такое не описывается на бумаге. Озноб, лихорадка без
жара, кружилась голова от яркого света или от голода, ноги с трудом вспоминали способность
двигаться. Она шла по перрону мимо только что прибывшего состава, солдатик сидел на
перевернутом ящике, баянными переборами разнообразя дрожь воздуха, женщина в сбившемся
платке медленно выносила на руках по крутым вагонным ступенькам обрубок тела с медалями и
нашивками на гимнастерке — возвращенного из госпиталя мужа, рукава и штанины зашиты на
культяшках, обожженное лицо под пилоткой, слезы, темные от угольной пыли, прокладывали
следы по щекам, неуверенное подвывание встряхивало, искажало улыбку счастья на лице
женщины. А Роза шла, не замечая отслоившейся подошвы, не соображая куда, на запах горячего
свекольного борща где-то впереди, мужчина с красной повязкой на рукаве опять вцепился в
предплечье, спрашивал, дышал в ухо, стал тащить куда-то в повторяющийся кошмар, не было
теперь только сил вырваться, собственный крик прозвучал словно со стороны. И точно в бреду,
услышала вдруг свое имя: Роза. — Роза, — не сводил с нее внимательных темных глаз человек с
грустным большим ртом и пучками полуседых волос над ушами, по бокам высокого голого купола.
— Куда же ты пропала, Роза? Полковник уже всех поднял на ноги. Это из нашей бригады, —
объяснял человеку с повязкой, глядя теперь в глаза ему, и с каждым его словом тот расслаблял
болезненную хватку. Вот вам, товарищ, записка, по ней можете получить оглавление… по
четырнадцатой категории…высшей степени… Слова бессмысленно растекались в ее мозгу,
пальцы фокусника двигались над пустой бумажкой, рука с красной повязкой уважительно взяла
ее, зачем-то козырнула, исчезла в воздухе навсегда, словно не существовала. В воздухе
беззвучно проплывали и лопались прозрачные невесомые шары.

Сразу же, с первой встречи Роза перестала искать объяснений. Откуда он знал
ее имя, если она сама его не называла? Просто знал. Сказочный избавитель привел ее в
волшебное купе на двоих, с белой занавеской на окне; на столике, застеленном крахмальной
салфеткой, стаканы в подстаканниках из вещества со сказочным названием мельхиор. В купе
сидел еще один человек, похожий на клоуна, молодой, с черной курчавой шевелюрой и
оттопыренной нижней губой. Он развлекал ее всю дорогу, двумя пальцами, большим и средним
(указательного у него не было), извлекал из свернутой кульком салфетки, один за другим,
бутерброды с колбасой, которой она не то что никогда в жизни еще не ела, но даже не видела,
твердые красно-коричневые пластинки с белыми крапинами, они заполняли рот ароматной
слюной, подкладывал ей на тарелку, подсыпал обильной ложкой сахар в горячий чай. И таким же
неиссякаемым, как бутерброды, был его запас анекдотов. «Который час, спрашивает. Без пяти
одиннадцать. Шесть, что ли?» Совсем юноша, ровесник, с ним было просто, нехватка пальца на
правой руке не лишила его фокуснической ловкости. Чай пьянил, как вино, янтарный настой, не
слабо подкрашенный железнодорожный кипяток, запах горячей гари проникал в оконную щель,
перестук колес отзывался оркестром в пространстве, волнистой качкой проводов за окном, между
столбами, вверх, вниз. Растворялся вошедший в кости озноб, и губы уже вспоминали способность
улыбаться, сперва неуверенно, потом она даже засмеялась. А волшебник, ее спаситель, только
смотрел на нее молча, глаза его были печальны.

— Ты так похожа на одну женщину, — сказал он ей потом. И почти ни о чем не
расспрашивал — сам уже знал про нее больше, чем она могла рассказать.

Сергей Костырко. Медленная проза

  • Издательство «Время», 2011 г.

Виноградник

Про деньги Володя узнал поздно. Как и про женщин. В тридцать пять он услышал от жены, объяснявшей свой уход: «Ты очень правильный. Ты невыносимо правильный. За столько лет ни на одну бабу не посмотрел. В упор их не видишь. Ты и меня не видишь. Как такому объяснить, зачем мужчине женщина?» Поверх ошеломления, поверх обиды и боли Володя ощутил тогда нечто странное, противоестественное: что-то вроде сочувствия к жене. Он всегда помнил бабушкино: «В вашем роду — мужики порченные». Похоже. Прадед в пятьдесят три года почтенным доктором, отдыхая с семейством на своей подмосковной даче, был вызван в деревню к умирающей семнадцатилетней девушке, неделю не отходил от нее, а когда эта девочка встала на ноги, исчез вместе с нею — через полгода из города Верного пришла почтовая открытка: «Я люблю и любим. Простите и прощайте все». Двоюродный дед, конструктор, выбросился из окна, отлучившись на минутку с институтского банкета в честь присуждения ему и его группе Государственной премии. Отец Володи завершил свою карьеру и славу спортсмена-альпиниста в даосской секте.

И через каких-нибудь два месяца после ухода жены потрясенный и счастливый, лежа на разбросанных по полу чужой квартиры простынях, Володя любовался случайной своей подругой: разгоряченная девушка пила воду из бутылки, и пролившиеся мимо губ капля проделывала пресноводную бороздку по ее влажной шее и груди. Володя следил за этой каплей с болезненным стеснением в груди: как тяжела она, как невыносимо прекрасна.

Тогда же начались деньги. Руководство, следуя духу времени («ускорение и перестройка»), учредило в издательстве кооператив для выпуска непрофильной литературы, Володю внесли в список как юриста и оформили на него сберкнижку. Через полгода он заглянул в сберкассу и обнаружил на своем счету сумму, равную его трехлетней зарплате. Он осторожно снял четверть. И вот тут с деньгами начало происходить что-то странное — бывшие до сих пор чем-то вроде талонов на проезд, питание и одежду, они вдруг обрели собственную значимость и влияние. Володя обнаружил, что такси до метро по утрам — это нормально, а ненормально — унизительно, оскорбительно — это вытамливаться на автобусной остановке, пропуская один за другим переполненные автобусы, а потом продавливаться сквозь толпу к раскрытым дверям и вжимать, вдавливать свое тело в тела чужих людей. Нормально покупать одежду, которую хочешь, а не которая доступна. Нормально жить у моря одному в гостинице, а не в трехместной комнате их профсоюзной здравницы. Нормально — быть собой. Конечно, нужны деньги, но они теперь были.

У него даже походка изменилась.

Года через два, на дне рождения дочки, жена сделала Володе предложение: «Переходи работать ко мне замом. Я расширяюсь. Нужен абсолютно надежный человек. Платить буду хорошо». — «С деньгами у меня нет проблем», — ответил Володя. Жена усмехнулась: «Рада за тебя. Но ты должен знать, что ваше издательство преобразуется в АОЗТ. Мне показывали списки будущих акционеров — тебя там нет».

И Володя перешел в фирму жены. Новенький офис на Проспекте Мира, кабинет, секретарша, личный шофер — Володя осваивал новорусскую экзотику и непривычную, но азартную работу. На осваивание же собственных денег сил не оставалось — их оказалось много, слишком много для Володи, и, может, потому они как будто стали выцветать. Еще через год в их команде появился второй зам — стриженый, с обугленным абаканским лагерным солнцем лицом Влад. Молчаливый и настороженный. «А этот зачем?» — «Потерпи. Сейчас мы раскручиваемся на их деньги». Они раскручивались: начались операции с бумагой, потом — с компьютерами, потом — с нефтью. Деньги окончательно превратились в цифры.

И наконец наступил день, когда за кухонным столом в его новой квартире сидел Влад, по комнатам расхаживали люди Влада, а Володя сдавал деньги и в последний раз подписывал бумаги. Короткая процедура закончилась передачей Володе копии дарственной, удостоверяющей, что он, Володя дарит свою квартиру одному из роющихся сейчас в его видеокассетах амбалу. Укладывая деньги в портфель, Влад перебросил Володе пачку двадцатидолларовых: «Оставь себе на новую, так сказать, жизнь».

— Позвонить-то можно?

— Звони.

— У тебя закончилось? — спросила по телефону жена. — Может, у нас поживешь? С дочкой. Мне-то хоть квартиру оставили.

— Нет, спасибо. Я уезжаю. Поцелуй дочку.

Ехать было некуда. Стоял февраль. Темнело. Володя сидел в зале Курского вокзала, упершись глазами в рекламный щит крымской винодельческой фирмы; темно-синяя с волшебным сизым налетом виноградная кисть на фоне аляповато изображенного пейзажа с морем, горами и кипарисами.

У ног Володи стояла сумка, вместившая все, что у него было. Сорокалетний бомж. На дне сумки в пакете с бельем лежал утаенный ком долларов. Ком этот ощущался Володей чем-то отдельным от него. Хирургический мусор. Володя понимал, что это решающий момент в его жизни и что он, соответственно, должен сейчас принять судьбоносное решение. Но сил думать не было.

Ночью в севастопольском поезде ему снилась виноградная кисть с рекламного щита, она ложилась в ладонь прохладной тяжестью звездной ночи, и Володя боялся шевельнуть пальцем, ощущая под нежной кожицей разбухших икринок кровотоки неведомой ему жизни. Одновременно от тяжести виноградной кисти исходила успокаивающая сила, как от утомленной женщины, устроившей потяжелевшую голову на Володином плече и греющей сонным дыханием его ключицу и шею. Во сне ему было хорошо.

На вокзале Володя взял машину в сторону Ялты. Он смотрел в окно и ждал, но Крым не начинался — серое небо, степи, овраги, люди в ватниках, низкорослые домики с сырыми пятнами на стенах. Володя закрыл глаза, слушая гул и движение машины, а когда открыл, слева уже были горы с сумрачными соснами, а внизу — крохотный городок: черепичные крыши, набережная и тяжелое море. «Здесь», — сказал он. «Что здесь? — не понял шофер. — До Ялты еще километров двадцать». — «Нет-нет. Здесь выйду. Ищите гостиницу».
В гостинице пахло мокрой штукатуркой и туалетами. Двухкомнатный полулюкс, негреющий калорифер, ветер за окном — время остановилось. Володя лежал на кровати, не снимая зимней куртки, и читал детективы Хмелевской.

В гостинице он пересчитал оставшиеся у него деньги.

Тридцать две тысячи. Много? Он не знал. Молочная пшенка утром, котлеты с макаронами в обед, вино из магазина, мелкий дождь, серые с грязноватой пеной волны, торопливо идущие люди. При чем тут деньги?

Он прожил две недели в гостинице и понял, что сил двигаться дальше у него нет.

Каждый день, гуляя вдоль моря, он доходил до конца набережной, туда, где поселок заканчивался, земля опускалась в балку, а потом поднималась на невысокую гору. И там, на склоне горы, отдельно от всех стоял старый каменный дом в два этажа. Окна заколочены. «Что за дом?» — спросил он в сельсовете. «Совхозный. Поговорите в правлении». «Двенадцать тысяч долларов», — сказали в правлении. «Смеетесь?» — «В цену входят виноградники». — «Мне не нужны виноградники». — «Без них не продаем».

За неделю Володя обошел не меньше десятка домов. Были и хорошие. Но тот дом уже не отпускал. Володе показали его — сгнившие лестницы, плесень на обоях, гора разобранных ржавых панцирных кроватей, — здесь селили сезонных рабочих. Сошлись на девяти тысячах. Еще две тысячи ушли на ремонт — полы, окна, двери, лестницы, печь. Новоселье он отмечал с плотником Юрой и своей гостиничной подругой. Утром, пока девушка готовила завтрак, Юра предложил пройтись по винограднику:

— Ты бы хоть глянул, чем владеешь.

— Глаза б мои не смотрели.

Единственное, что угнетало Володю на новом месте, — это как раз вид на виноградники: огородное месиво из перекрученных, на веревки похожих, лоз и накренившихся кольев. Володя предпочел бы ельник вместо этих голых дырявых плетней.

Юра повел его на гору. Они шли и шли — гора оказалась неожиданно высокой, — а виноградники все тянулись и тянулись: потом они прошли по верху к дороге, спускавшейся с горы к дому, и дорога эта была тоже Володиной, потому что за ней продолжались его виноградники. Поваленные столбы, лежащая на земле проволока, разросшийся, на стланик похожий виноград — степень разрухи мог оценить даже Володя. Он был подавлен. Когда, наконец, сели за стол с остатками вчерашнего и выпили по первой, Володя подумал вслух:

— А может, выгородить забором кусок всего это возле дома и жить, а остальное пустить на свободу?

— Совсем охренел?! Ты же деньги вложил. Владей!

— Как?

— Думай.

Ну уж нет, твердо решил для себя Володя, все, что угодно, только не огородная маета. Я жить сюда приехал, а не горбатиться.

Но через пару дней Володя уже разбирал сваленный в подвале инструмент. Нужно было расчистить двор — начиналась весна, близился курортный сезон, лето, солнце. Он торопился освободить себя для вольной крымской жизни. Работа оказалась приятной — из заваленного мусором пустыря перед домом за несколько часов его, Володиной, работы стал прорисовываться двор. Потом Володя чистил сараи, винный погреб, сжигал в углу двора остатки бочек, обломки мебели. И, разохотившись, решил расчистить пространство с другой стороны дома, где под окна сверху спускался виноградник. Он прошелся с топором вдоль лозы и вдруг почувствовал, что не может ее рубить. Хоть и мертвая сейчас, сухая, но не по себе как-то. Хрен с ним, пусть растет пока. Володя сходил в поселок к Юре, и тот в своем саду показал, как ремонтировать шпалеры, как поднимать и подвязывать лозу, подрезать переросшие или ненужные побеги и так далее. Володя слушал внимательно. Оказалось, ничего сверхъестественного — обыкновенная работа.

Володя отсчитал вверх от дома тридцать рядов и решил, что это и будут его владения. С первым столбом и установкой якоря он провозился целый день. Потом перебрал проволоку, подвязал, скрутил, где надо. Нормально. Потом вторая шпалера. Третья. Четвертая…

Жесткая каменистая земля под ногами и расползающаяся вокруг серая лоза, образующая гигантское, опутавшее всю гору, корневище какого-то фантастического подземного растения, вызывали у Володи ощущение легкого удушья. Уже пробивалась травка, утреннее солнце набирало летний жар, а бессмысленная Володина работа с проволокой, колья ми, каменистой — лопату не вгонишь — землей все
длилась и длилась. Володя почти не верил в эти жесткие плети.

И вот однажды, подняв с земли бесчувственную плеть, чтоб закрепить ее на нижней проволоке, Володя почувствовал что-то вроде слабого тока, идущего по лозе, — он увидел, точнее ощутил, набухшие почки. У Володи от неожиданности забилось сердце — лоза была живой. Через неделю набухшие почки начали прорываться бледной бахромой будущих листьев. А еще через неделю Володины виноградники зазеленели.

Володя прорежал побеги, чистил и рыхлил школку, связывал порвавшуюся проволоку на шпалерах и не мог остановиться.

Уже давно стояло лето. В поселке отцвели сады. Крохотная набережная по вечерам разносила по горам бухающую музыку из усилителей над кафе и шашлычными. Володя изредка спускался на набережную поужинать — стакан вина, шашлык — и полюбоваться на девушек и на молодых людей в белых пиджаках с закатанными рукавами. Володя смаковал предчувствие своей жизни на этой набережной — будущей жизни, пока же его время еще не пришло, сейчас ему нужно чистить виноградник, чтобы он окончательно не превратился в дикое месиво. В конце концов, еще только начало июня — весь сезон впереди.

Ко времени цветения виноградника Володя обработал сорок рядов вверх от дома. До верхней границы виноградника оставалось не так уж и далеко. А потом можно будет двигаться в сторону дороги. «Неофитский угар, — успокаивал себя Володя. — Это пройдет».

О том, что с ним происходит, Володя догадался только к середине лета, когда собственным занемогшим телом ощутил изнеможение в листьях — дождя не было с начала мая. Воды на полив из шланга хватало только на несколько рядов сразу за домом, и, поливая ближние ряды, Володя старался не глядеть в сторону сохнущих выше листьев, он прятал от них глаза, как от взглядов обделенных им детей. По нескольку раз в день он включал приемник слушать прогноз погоды. Дожди уже прошли в Симферополе, в Бахчисарае, в Феодосии, и даже — в Севастополе, а их место как заколдовали. Которую неделю дразнилось лежащее на перевале облако, оно то начинало тяжело переваливаться к морю, то снова заползало на гору. Однажды задремавший после обеда Володя почувствовал во сне, как потемнело в доме. Он открыл глаза — море и поселок уже накрыла фиолетовая тяжелая туча. Слышно было, как шумел под ветром виноградник. Володя выбежал во двор в тот момент, когда первые крупные капли начали сбивать в шарики пыль во дворе. И тут же все накрыл плотный, ровный ливень, море и поселок исчезли. И вместо того чтобы укрыться в доме, Володя побежал за дом, наверх. Дрожали и выворачивались под дожем листья, скатывалась сверху вода, блестел мелкий щебень, а немного погодя вода уже неслась сверху потоками, и Володя с ужасом увидел, как смывают они землю с тщательно перекопанных им школок. Ухватившись за отремонтированный недавно столб, Володя почувствовал, как легко, уже подмытый водой, пошел он под его рукой в сторону — глубже, глубже вкапывать надо было! Счастливый, промокший насквозь, проклинающий свою безмозглость Володя метался по винограднику, выискивая камни и укрепляя ими землю на крутых склонах.

Дождь, чуть ослабев, шел всю ночь. Володя спал беспокойно, слушая шелест и громыхание воды по железной крыше. Утро было ослепительным. Синее небо, ни ветерка, изредка вздрагивали листья, роняя капли. Только море тяжело раскачивало и с пушечным грохотом обрушивало на берег огромную волну. Володя со страхом начал обход виноградника — повреждения были, но не такие уж и страшные, как ему показалось вчера. До обеда подгребал он размытую землю, поднимал накренившиеся колья, а после обеда снова затянуло, и снова пошел дождь. И на следующий день, и на следующий — и так всю неделю. И когда установилась погода, просох виноградник, упруго колыхались разлапистые листья, под которыми зеленым горошком обозначились будущие виноградины, Володя наконец почувствовал себя выздоровевшим.

А уже нужно было делать вторую подрезку, прищипывание, очередную прополку, срезать волчки… Лето мчалось как сумасшедшее, и Володя не успевал за ним. В начале августа приезжала жена с дочкой — привезла документы на развод, она уже работала в банке и готовилась снова процветать; на Володю смотрела с изумлением: «Ну ты, оказывается, и куркуль!» Дочка терпеливо ходила за отцом по винограднику, трогала кисти и косила глазом в сторону моря. Ездили в Ялту, на Ай-Петри, гуляли по Ливадии, катались на арендованном Володей катере к Ласточкиному гнезду.

Володя слушал московские новости — их фирму перекупили какие-то барыги из Тюмени, Влада нашли убитым в его загородном доме, бывшая Володина квартира опечатана, был обыск, — и думал про утреннее открытие: в дальнем углу балки, за дорогой по винограду поползла белая плесень, надо срочно найти совхозного агронома, он недавно предупреждал Володю и предлагал какую-то жидкость для опрыскивания.

Через неделю жена с дочкой отплыли из Ялты в круиз по Средиземноморью, а слегка затосковавший от вынужденного безделья Володя вернулся, наконец, на виноградники. Виноград уже розовел, лиловел, гроздья наливались, и появилась новая забота — гонять с виноградника местных подростков и отдыхающих.

Как раз тогда и появились Сергей и Энвер. Два молодых армянина, как показалось Володе, ждали его во дворе.

— Вы хозяин?

— Да.

— Хотим предложить услуги по охране вашего хозяйства.

— То есть крышу? — спросил Володя.

Те усмехнулись.

— Если нравится, считайте, что крышу. И, кстати, крышу надежную. Но на самом деле мы ищем работу и временное жилье. А дом у вас просторный, думаем, не стесним. В их взглядах Володя не почувствовал знакомого по Владу и его браткам холодка.

— Ну что, живите, — сказал Володя.

Ситуация разъяснилась быстро — крымские татары. Сергей из Ташкента, Энвер с Урала. «Скоро все мы будем в Крыму, — сказал Сергей, — решение наверху уже почти принято». По вечерам ребята обходили виноградники, днем же неумело, но с воодушевлением пытались помогать Володе. Время от времени Сергей уезжал в Симферополь, иногда он принимал у себя на первом этаже гостей — церемонно вежливых и неразговорчивых мужчин.

— Не боишься их? — спросил встретившийся в поселке Юра.

— Да нет. Вроде хорошие ребята. Старательные.

— В том-то и дело. Оттяпают у нас Крым… А что с виноградом собираешься делать? Скоро убирать.

— Даже думать об этом боюсь.

Но все разрешилось само собой. Однажды к вечеру по дороге через виноградник спустилась старуха с детской коляской:

— Винограду не продадите?

— Да он вроде как еще не вполне созрел.

— Я знаю, как выбирать.

— Выбирайте.

Первым движением Володи было отказаться от предложенных денег, но он тут же устыдился: что за дешевый гонор — это ж плата за твою работу.

А на следующий вечер с горы уже спускался целый караван с тележками и колясками. Володя выделял им участки для сбора и потом, определив на глаз собранное, принимал деньги. Сергей с Энвером в это время гоняли подростков и молодух, пробиравшихся со своими тележками к винограднику в отдаленных местах.

Купоны почти ничего не стоили, и Володя брал их как некое условное обозначение его взаимоотношений с рыночными женщинами, но через неделю обнаружил, что безвесные почти бумажки начали образовывать вполне реальную сумму.

Как-то днем, выходя из магазина возле рынка, Володя увидел одну из своих постоянных клиенток и подошел поздороваться: «Почем виноград, хозяйка?» Женщина ответила, не поднимая головы, но тут же, с опозданием узнав голос, развернулась к замолчавшему покупателю. Володя смотрел в ее испуганное лицо и осмыслял услышанное, потом сказал: «С сегодняшнего дня цену утраиваю. Мне проволоку надо покупать, колья. Заборы делать. Скажите остальным». В тот же день он купил весы.

Ближе к вечеру с некоторым волнением Володя поглядывал на дорогу: придут или нет? Пришли. Все пришли. Теперь у Володи появилось новое занятие. По вечерам, завершив дневные дела, он включал в кабинете настольную лампу, выкладывал из карманов деньги и раскладывал их на столе. Первый этапом была сортировка: рубли — отдельно, купоны — отдельно, доллары — отдельно (однодолларовыми купюрами расплачивалась горластая молодуха, норовившая подобраться к винограднику возле дома: я же долларами плачу, имею право!). Потом он раскладывал купюры по достоинству и считал. И наступал самый волнующий момент — Володя разворачивал разграфленный лист и раскладывал на столе конверты с надписями — «Проволока», «Забор», «Колья», «Подкормка», «Столбы», «Дом», «Водопровод» и т. д. Он зачеркивал вчерашние цифры на конвертах и в соответствующих графах и вписывал новые. В середине сентября днем Володя, выйдя из виноградника на свою дорогу, наткнулся на черную «Волгу». Мотор выключен. В машине никого. На капоте оставлены пиджак и кожаная папка.

— Здесь я, здесь, — услышал Володя. Из кустов выходил пожилой мужчина. — Слышал, продаете этот виноград на рынке как столовый. Что ж нас не оповестили?

— А вы кто?

— Я с винзавода. Хочу прикупить у вас винограда.

— Сколько?

— Весь. Это, строго говоря, наши сорта. Но, извини, хозяин, по цене технического — минус наша техника и сборщики. Ну как?

— Надо прикинуть.

— А чего прикидывать. Вам и трети винограда не собрать. Пропадет. А я от такой мороки вас освобождаю. Вы говорите «да» и получаете деньги. И деньги приличные — я посмотрел уже… Хоть, извини, за такое хозяйствование руки надо обрывать.

Нанятые виноделом в поселке сборщики убрали вино- град за неделю. Вывезли девять машин. Тут же привезли деньги. Володя провел полночи, заново пересчитывая и переделывая свой бизнес-план.

А днем на пляже к расположившимся с вином и закуской Володе с Энвером и Сергеем подошел совхозный сварщик:

— Ну что, помещик? — обратился он к Володе. — Говорят, кинул тебя наш винодел, а? Куда только твои татары смотрели.

— Это так? — вскинулся Энвер.

— А вот ты и узнай, как, — сказал сварщик. — У вас же теперь везде свои люди.

— А, Володь? — спросил Энвер.

— Давайте.

Энверу с Сергеем понадобилось два дня.

— Тут есть еще два склона с таким же виноградом, — сказали они. — Винодел заплатил им в полтора раза больше. Володя с Сергеем поехали на завод.

— Я не ругаться приехал, — сказал Володя виноделу. — Сам на твои условия согласился. Моя вина. Но если рассчитываешь на мой виноград в следующем году, пришлешь столбы и проволоку для забора. И рабочих. Я привез расчет, сколько чего надо. Не поставишь забор, винограда не будет.

— А что ты с ним будешь делать — с бабушками на рынке торговать?

— А что, других винзаводов нет в Крыму?

— Да что ты в этом понимаешь?! Другие из твоего винограда бражку сделают, а не вино. Ты пойми, кроме меня сейчас никто с таким виноградом работать не сможет.

— Ну вот и хорошо, — сказал Володя. — Значит, договорились.

В начале октября случились две ночи с заморозками, и через неделю виноградник уже стоял огненно-красный. Море было еще теплым.

Зиму Володя прожил один. Сергей и Энвер обустраивались в Симферополе. На следующее лето приехал только Энвер. Сергей уже работал в крымском парламенте. Весной Володя нанял рабочих для обновления лозы за дорогой. Сам же с Энвером переделывал испорченные в прошлом году шпалеры. Неделю жил агроном, которого прислал Сергей, составили план работ на лето и осень. Лето оказалось влажное, дождливое, но, несмотря на это, осенью Володя сдал на завод четырнадцать машин.

— В следующем году догонишь до двадцати, — говорил винодел, обходя с Володей склон. — Еще года два-три, и восстановишь виноградник. Когда-то мы отсюда до сорока машин вывозили.

Но на следующий год собрали не двадцать, а семнадцать машин — в ночь с 20 на 21 августа трехчасовая гроза с градом и ураганным ветром уничтожила половину летних трудов Володи. Зато на подходе были участки с молодой лозой. В том же году Володя женился — стремительный июльский роман с отдыхающей в пансионате медсестрой Таней из Харькова продолжился в переписке, зимой она переехала к Володе.

…Шел четвертый Володин сезон. Отцветали виноградники, Володя работал наверху с рабочими, между рядами быстро шел Энвер: «Володя, у нас гости». На дороге перед домом стоял похожий на блестящее насекомое темно-малиновый джип. Во дворе, в тени виноградной беседки сидели трое и молча смотрели на идущего к ним Володю.

— Здравствуйте, — сказал Володя. — Зачем пожаловали?

— Мы покупатели, — выдержав паузу, сказал сидевший посередине.

— Так рано еще. Виноград только начал завязываться.

— А мы все покупаем. Дом, виноградники, дорогу, гору — все.

— А кто вам сказал, что я продаю?

— Придется. Во-первых, мы даем нормальную цену. Десять тысяч. Ты-то за девять купил. А во-вторых, по закону тебе вообще не имели права все это продавать. В любом случае хозяйство это будет нашим. Платим потому, что не хотим бумажной волокиты. Неделю тебе на размышления.

Ленивыми кинематографическими походками прошлись парни через двор, похлопали дверцами. За ними, взяв Володину машину, уехал в Симферополь Энвер. Володя с испуганной Таней пошли наверх к рабочим. Вечером приехали четверо молодых людей от Сергея, они был вежливы, немногословны, внесли тяжелые сумки в комнату Энвера, попросили отпустить рабочих и не выходить со двора. Двое из них сразу легли спать, а двое расположились по обе стороны от дома, с обзором на дорогу и балку. Свою принадлежность они и не маскировали: бандиты, боевики, охранники — оттенки уже не интересовали Володю. И так ясно — кончилось его виноградное счастье. Еще через два дня вернулся Энвер в сопровождении микроавтобуса, из которого вышли несколько человек.

— Дело плохо, Володя, — сказал Энвер. — Винзавод вступаться не будет, с ними уж договорились. Пока есть время, покажи виноградник этим, — он махнул головой на приехавших.

— Не могу, Энвер. Показывай сам. Извинись за меня и показывай.

Гости вернулись с виноградника к вечеру, потом осмотрели дом, подвалы, сараи, проверили водопровод. Таня с ненависть наблюдала за ними из летней кухни. За стол сели уже в темноте.

— Ну что, Владимир, — заговорил после паузы маленький сухонький старик с быстрыми живыми глазами, — не будем ходить вокруг да около. У нас к тебе предложение передать свое хозяйство в ведение нашего фонда за двадцать тысяч. Еще шестьдесят ты получишь в конверте. Пойми, по-другому не получится. Интересы столкнулись не здесь, а в Симферополе. Тут уже дело не только в виноградниках. Дело в интересах и перспективах. Если мы сейчас договоримся, все можно будет сделать через Сергея за неделю. Не договоримся — у тебя заберут всё. Совхоз действительно не имел права продавать виноградники. Документы на продажу будут аннулированы — симферопольские получат хозяйство бесплатно.

— А вы что же, — спросила Володина жена, с ненавистью глядя на старика, — вы разве не можете, как они?

— Нет, — улыбнулся старик Тане. — Сейчас нет. Может, года через два. А сейчас мы можем только с помощью вашего друга Сергея.

— Я подумаю, — сказал Володя.

— Конечно, — с понимаем кивнул старик. — Конечно, вы должны подумать.

На проводах, неожиданно многолюдных, к Володе подошел Юра:

— Ну что, выпьем с горя?

— Давай, Юр! Только честно скажу: горя не чувствую. Тяжело. Обидно. Но горя нет.

На рассвете Володя с Таней в «рафике» Сергея выезжали на верхнюю дорогу. Володя оглянулся, но дом и виноградники уже закрыл холм, прощально блеснуло только море. Володя прислушался к себе: было грустно, но и только. На коленях лежала тяжелая кожаная сумка, и там внутри, в тесно спеленутых банковскими ленточками бледно-зеленых листиках, текла виноградная кровь его будущего хозяйства.

P. S.

Через три года, осенью, оставив свои виноградники под Анапой на управляющего, Володя с Таней по двухнедельному туру отдыхали в Испании.

После завтрака Володя ждал на террасе Таню с полотенцами и слушал здешнего знакомого, сорокалетнего крепыша из Ярославля. Накануне тот разбил взятый напрокат мотоцикл и делился впечатлениями:

— Жаль, не видел ты, Володь, их рож, когда я выложил эти говеные две с половиной. Аж побелели, останавливать начали: с адвокатом, говорят, посоветуйтесь, экспертизу сделайте, проверьте правильность дорожных указателей… Да что я — мелочиться буду?! Разве объяснишь таким, что чувствует человек, когда на спидометре — под сто сорок, машина классная, трасса отутюженная… Да видел я, видел указатель этот, но кайф не хотел ломать. А как почувствовал, что не удерживаю, я руль отпустил и — в сторону. Там как раз кюветики с травой. И всего-то — плечо зашиб немного да рукав на куртке ободрал.

— Ну да. Это если не считать денег.

— А чего их считать. Они как бабы — уходят, приходят. Деньги надо презирать. Ненавидеть. Раньше, когда денег не было, люди людьми были. А сейчас — звери! За деньги на все пойдут. На все. Это я тебе говорю!

— Да деньги-то чем виноваты?

— А ты, я вижу, любишь их?

— Свои — да, — сказал Володя. — Свои — люблю.

Пер Петтерсон. Я проклинаю реку времени

  • Издательство «Текст», 2011 г.

Это было теперь уже много лет назад. Мама
долго чувствовала себя плохо. Все вокруг нее,
особенно мои братья, и отец тоже, так докучали
ей из-за этого своей тревогой, что в конце концов
она пошла к врачу, который всегда ее лечил,
который пользовал всю нашу семью от сотворения
мира и был, я думаю, уже древним стариком,
потому что я не помню времени, когда бы
мы не ходили к нему, но не помню и чтобы он
когда-нибудь был молод. Я и сам продолжал лечиться
у него, хотя давно жил довольно далеко.

Бегло осмотрев маму, старый семейный врач
тут же отправил ее на обследование в Акер, в городскую
больницу. После нескольких, полагаю,
болезненных, процедур в комнатах с белыми
стенами — или светло-зелеными, или цвета зеленого
яблока — в недрах огромного больничного
корпуса, стоявшего почти у кольцевой развязки
на Синсен, на той стороне реки, о которой мне
всегда нравилось думать как о нашей, восточной,
стороне Осло, маме велели ехать домой и две
недели ждать ответа. Когда результаты наконец
пришли, оказалось, что у нее рак желудка. Ее
первая мысль была такая: «Какого черта! Я годами,
пока дети не выросли, лежала ночами без
сна, боялась, что умру от рака легких, а он завелся
в желудке. Сколько времени даром убила!»

Вот такая она была. И она курила, как и
я смолю всю свою взрослую жизнь. Я отлично
знаю это ночное ощущение, когда лежишь,
сжавшись под одеялом, глаза пересохли и зудят,
ты пялишься в темноту, и этот противный пепел
во рту и есть вкус жизни, правда, меня больше
волновала моя судьба, а не что дети потеряют
отца.

Потом она просто сидела, с конвертом в руке,
за кухонным столом и смотрела в окно на этот
газон, и этот крашеный белый штакетник, эти
веревки для сушки белья, эти одинаковые серые
щитовые домики, на которые смотрела все эти
годы, и думала, как она думала почти все эти
годы, что все ей здесь поперек души на самом-
то деле. Ей не нравится повсеместный в этой
стране серый камень, не нравятся ельники и
высокогорные равнины, не нравятся горы. Сейчас
их не было видно, но она знала, что горы
везде и каждый день накладывают отпечаток на
людей, которые здесь, в Норвегии, живут.

Она встала, пошла в коридор, коротко поговорила
по телефону, вернулась и снова села за
стол ждать моего отца. Отец уже не первый год
был на пенсии, а она, на четырнадцать лет его
младше, работала, но сегодня у нее был выходной.
Или она взяла отгул.

Отец вечно куда-то уходил по своим делам, о
которых мама редко имела представление и плодов
которых никогда не видела, но если раньше
они с отцом, бывало, ссорились, то к тому времени
давно перестали — воцарилось перемирие.
Пока он не пытался командовать ее жизнью, ему
было дозволено спокойно распоряжаться своей.

Она стала даже защищать и выгораживать его.
Если я позволял себе поддакнуть ей и отпустить
в его сторону критическое замечание (в ложной
попытке выразить солидарность и поддержать
женское равноправие), то получал совет
заниматься своими делами. Тебе легко критиковать,
тебе все разжевали и в рот положили.
Шкет.

Тоже мне, баловень судьбы. Меня стремительно
затягивал развод. Первый, поэтому мне
казалось, что жизнь кончается. Бывали дни, когда
я не мог добраться от кухни до ванной, чтобы
хоть раз не опуститься на колени и постоять так,
прежде чем находил в себе силы идти дальше.

Когда отец вернулся домой, покончив с неотложным,
в его представлении, делом где-то в
Волеренга, откуда он родом, и где я появился
на свет на восьмой год после войны (туда он
частенько ездил, чтобы пообщаться с «ребятами
», мужиками того же возраста и положения,
«старперами», как они себя называли), мама по-
прежнему сидела в кухне за столом. Курила сигарету,
думаю, «Салем» или «Кули», — тем, кто
боится рака легких, достается сплошь ментол.

Отец стоял в дверях со старым портфелем
в руке, с таким же точно я ходил в школу в
шестом-седьмом классе, тогда все с такими ходили,
я так понимаю, это мой портфель и был.
То есть ему было уже лет двадцать пять.

— Я сегодня уезжаю, — сказала мама.

— Куда? — спросил отец.

— Домой.

— Домой? Сегодня? — спросил он. — Нам
стоит, наверно, сперва это обсудить? Мне надо
подумать.

— Обсуждать ничего не надо, — сказала ма-
ма. — Я уже заказала билет. Я только что получила
письмо из больницы в Акере. У меня рак.

— У тебя — рак?

— Да. Рак желудка. И мне надо съездить домой.

Мама называла «домом» Данию, то местечко
на севере этой небольшой страны, где она выросла,
хотя она прожила в Норвегии, в Осло,
ровно сорок лет.

— Так ты хочешь поехать одна? — спросил
он.

— Да, — сказала мама, — хочу одна. — Хотя
она знала, что теперь отец почувствует себя обиженным
и виноватым, в чем ей не было никакой
радости, наоборот, она считала, что он заслуживает
лучшего, после стольких-то лет, но
чувствовала, что у нее нет выбора. Она должна
ехать одна. — Я ненадолго, — сказала она. — На
несколько дней. И вернусь. Мне надо будет ложиться
в больницу. На операцию. По крайней
мере, я на это надеюсь. Я еду вечерним паромом.
— Она взглянула на часы на руке. — Он
отходит через три часа. Пойду-ка соберусь.

Они жили в щитовом малосемейном домике,
на первом этаже кухня и гостиная, на
втором — три небольшие спальни и крохотная
ванная. Я в этой квартире вырос. Знал в
ней каждую трещину на обоях, каждую щель в
полу, все до одного страшные закутки в подвале.
Это было жилье из категории доступного.
Если хорошенько долбануть по стене ногой,
она высунется у соседей.

Мама затушила сигарету в пепельнице и
встала. Отец по-прежнему стоял в дверях с
портфелем в руке. Вторую он нерешительно и
неловко протянул к маме. Отец всегда смущался
прикосновений, разве что в боксе, и мама
в этом отношении была такой же, но сейчас
она бережно, почти нежно подвинула мужа в
сторону, чтобы пройти. Он посторонился, но
так неохотно, так вяло, словно через силу, что
она поняла — он хотел посочувствовать ей, не
выражая этого словами. Но теперь уже поздно,
сказала она про себя, слишком поздно, сказала
она, однако он ее не слышал. Она же милостиво
позволила отцу задержать ее подольше,
чтобы он понял: после сорока лет совместной
жизни и четырех сыновей, один из которых
уже умер, их по-прежнему столь многое связывает,
что они могут жить в одном доме, в
одной квартире и сидеть и ждать друг друга, а
не нестись прочь сломя голову, когда случается
что-то важное.

Судно, на котором ей предстояло плыть, то самое
судно, на котором плавали мы все, если
наш путь лежал в этот край земной тверди, называлось
«Датчанин Хольгер». Под конец своих
дней, вскоре после маминой поездки, оно превратилось
в общагу для передержки иммигрантов
сперва в Стокгольме, позже, как я выяснил,
в Мальмё, а теперь уже много лет лежит грудой
металлолома в какой-то азиатской стране, в Индии
или Бангладеш, на пляже. Но в те дни «Датчанин
Хольгер» еще курсировал между Осло и
городом на севере Ютландии, малой родиной
моей мамы. Она любила этот корабль и считала
незаслуженной его дурную репутацию — его
звали то «Дотянем-Хольгер», то «Датчанин-с-
моргом», хотя он был куда безопаснее ходящих
сегодня по тому же маршруту плавучих казино,

где безумно велик риск упиться до безумия, а
что «Датчанина Хольгера» болтало в непогоду с
борта на борт, из-за чего пассажирам иной раз
приходилось поблевать, так это еще не значит,
будто он норовил пойти ко дну. Я сам блевал на
«Датчанине Хольгере», но не сдрейфил.

Маме нравилась команда корабля. В ненавязчивой
манере она постепенно перезнакомилась
почти со всем экипажем, благо размеры корабля
это позволяли, и они тоже запомнили, кто она,
узнавали, когда мама поднималась по трапу, и
здоровались с ней как со своей.

Быть может, в той поездке они обратили
внимание, что она необычно серьезна, приметили
это в ее манере держаться, смотреть по
сторонам; она часто улыбалась, хотя на самом
деле это была не улыбка как таковая (окружающие
видели, что улыбаться нечему), а привычка
укрываться за ее подобием, когда что-то маму
сильно увлекало и она уносилась мыслями далеко
от стоящих рядом. Мне кажется, именно
тогда она была еще и особенно красива. Маленьким
мальчиком я часто подолгу во все глаза
рассматривал ее, когда она не знала, что я в
комнате, или — это случалось чаще — успевала
об этом забыть, и я чувствовал себя одиноким
и брошенным. Хотя и своя радость в этом тоже
была, потому что мама выглядела точно как в
фильме, шедшем по телевизору, — как Грета
Гарбо в «Королеве Кристине», когда она в
конце картины стоит на корабле, изогнув стан,
вся в мечтах, уплывая к другим, более духовным
берегам, — и в это же время каким-то чудом
оказалась у нас на кухне, присела на минутку
на один из стульев из нержавейки с красным
сиденьем, в руках подрагивает сигарета, а перед
ней на столе — открытый, но не тронутый еще
кроссворд. Или как Ингрид Бергман в «Касабланке», потому что у моей мамы была такая
же прическа и так же выступали скулы, но она
никогда бы не сказала «думай ты за нас обоих»
ни Хамфри Богарту, ни кому-нибудь другому.

Если команда «Датчанина Хольгера» и заприметила
это или подумала, что мама как-то
иначе поприветствовала их, поднявшись по трапу
с маленьким коричневым чемоданчиком из
кожзаменителя, который я унаследовал и неизменно
беру с собой, куда бы ни ехал, то вслух
никто из них ничего не сказал, чему она была
рада, я думаю.

Спустившись в каюту, она положила чемодан
на столик, взяла стаканчик с полки для зубных
щеток и хорошенько его ополоснула, а потом
открыла чемодан и вытащила засунутую
среди одежды небольшую бутылку. Пол-литра
«Аппер-тен», виски, который она предпочитала
всему крепкому алкоголю и пила, я думаю,
гораздо чаще, чем мы привыкли считать. Хотя
это не нашего ума дело, но братья мои полагали
этот сорт дешевым пойлом, во всяком случае в
поездке, когда можно выгодно отовариться беспошлинными
напитками. Они ценили солодовый
виски, «Гленфиддич» или «Чивас Ригал» —
применительно к ассортименту беспошлинной
торговли на датских судах, и произносили целые
речи о том, с какой неподражаемой мягкостью
касается гортани односолодовый виски, и
прочую чушь в том же роде, и мы слегка подгнабливали
маму за ее плебейский вкус. Тогда
она окидывала нас ледяным взглядом и говорила
только: «И это мои сыновья? Эти снобы?» И
добавляла, что если грешишь, то никакой тебе
мягкости, должно обжигать. По правде, я был
с ней согласен и, чтобы оставаться честным с
собой, тоже покупал норвежский «Аппер-тен»,
когда отваживался зайти в монопольку. Этот
виски не был односолодовым и не касался гортани
с нежностью, но ошпаривал горло и вызывал
слезы на глазах, если ты не успевал мысленно
настроиться на первый глоток. Это вовсе
не значит, что виски был плохой, — но он был
дешевый.

Мама резким движением откупорила бутылку,
налила примерно четверть стакана и выпила в
два глотка — рот и глотку так опалило, что мама
долго кашляла и заодно всплакнула, раз все
равно больно. Потом она быстро сунула бутылку
снова в чемодан, поглубже, словно это контрабандный
товар, а под дверью с кандалами и
наручниками стоят таможенники, смыла слезы
над раковиной перед зеркалом, тщательно вытерла
лицо, походя одернула платье, как часто
делают слегка полноватые женщины, и отправилась
в судовой кафетерий, непритязательное
во всех отношениях заведение с таким же непритязательным
меню из нескольких блюд, как
она и хотела, потому что «Датчанин Хольгер»
был правильным кораблем.

С собой она взяла книгу, которую в тот момент
читала, — мама никогда не забывала сунуть ее
в сумку; она читала непрерывно, и если Гюнтер
Грасс в это время выпустил новую книгу, то, без
сомнения, именно эта книга — на немецком —
и была у мамы. Когда я почти сразу после
гимназии перестал читать все, написанное по-
немецки, по той простой причине, что теперь
этого не требовалось по программе, мама задала
мне перцу и окрестила интеллектуальным лодырем,
а я полез было защищаться и сказал, что
дело не в лени, а в моих принципах, ибо я —
антифашист. Она рассвирепела. Тыча мне в нос
дрожащий указательный палец, она сказала: да
что ты знаешь о Германии, о ее истории, о том,
что там на самом деле происходило? Тоже мне,
шкет. Она часто говорила так: шкет, говорила
она. Роста я действительно был небольшого, в
нее пошел, зато я был шустрый, сызмальства
этим отличался, а в прозвище «шкет» заложены
оба этих смысла, и что я не очень высокий, в
нее, и что я шустрый, в отца, и что она, возможно,
любит меня таким. По крайней мере, я на
это надеялся. Поэтому, когда они меня ругала
и одновременно обзывала «шкетом», я всерьез
не беспокоился. И о Германии я в момент той
беседы знал не так чтобы очень много. В этом
она была права.

Я не могу себе представить, чтобы ее тянуло
на общение тогда в кафетерии на «Датчанине
Хольгере», что она подсела за столик к кому-
то и завела беседу с попутчиками, то ли ее же
круга, то ли, наоборот, с людьми из совсем другого
теста, чтобы послушать, что они думают
о жизни, о чем мечтают, потому что различия
как раз всегда и интересны, это источник новых
возможностей, она всегда ими интересовалась,
да еще с большим прибытком для себя. Но на
этот раз она села одна за столик на двоих, молча
поела, за кофе вдумчиво читала, а когда чашка
опустела, сунула книгу под мышку и встала. Но,
уже оторвав себя от стула, она внезапно почувствовала
сильную слабость и решила, что сейчас
грохнется и больше уже не встанет. Она вцепилась
в край стола, мир качался как корабль,
она не понимала, как ей пересечь все помещение,
пройти мимо стойки стюарда и спуститься
вниз. Но все-таки в тот раз она справилась с
этим. Сделала глубокий вдох и с тихой решимостью
прошла между столов, вниз по лестнице и
к каюте, выражение ее лица я уже описывал, и
она лишь пару раз подержалась за стену, пока
высматривала на дверях вдоль длинного коридора
нужные цифры, а там вытащила ключи из
кармана, переступила порог и заперла за собой
дверь. Сев наконец на кровать, она налила приличную
порцию «Аппер-тена» в стаканчик для
полоскания рта и со слезами на глазах опорожнила
его в три поспешных глотка.

Павел Сутин. Девять дней (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Павла Сутина «Девять дней»

В половине девятого по волнистой, в глубоких трещинах,
асфальтированной дорожке, между кряжистых вязов проехал
новенький ПАЗ с табличкой «Ритуальный». Начинался
больничный день, в административный корпус сходились
старшие сестры со стопками историй болезни, через полчаса
у морга предстояло выстроиться веренице таких ПАЗов.
В патанатомии повизгивали по мелкой желтой плитке колесики
каталок, цокали женские каблуки, в коридоре курил
хлыщеватый молодой санитар с пирсингом. Накрашенная
медсестра открыла дверь в ординаторскую и сказала:

— Дмитрий Саныч, ну скоро?

* * *

Браверманн вошел в ординаторскую, сел за
стол и кивнул
Хлебову,
своему старшему ординатору: начинай. Тот доложил
семидесятилетнего народного артиста с раком простаты
и студентку с опухолью надпочечника, а ординатор
второго года — слесаря из Шатуры с гигантской многокамерной
кистой левой почки. Браверманн свою операцию
перепоручил Хлебову и быстро закончил конференцию,
можно сказать, скомкал.

Браверманн заведовал
онкоурологией шестой год, докторскую
защитил в тридцать четыре, опубликовал
две монографии
и статей без числа. Был он толстым, низкорослым,
облысел еще в институте, не водил машину и не читал
беллетристику.
Близкие друзья звали его «Бравик», но надо
сказать, что при взгляде на его дряблое, обрюзгшее лицо
трудно было представить, что у этого человека вообще есть
друзья.

Он ушел в кабинет,
достал из ящика стола початую пачку
«Мальборо» и какое-то время, сопя, смотрел на нее. Его первый
шеф сказал
ему в восемьдесят восьмом: лучше не кури,
я вот двадцать восемь лет курил, а потом стал
свое дыхание
в лифте слышать — и бросил.

Постучав, вошел Хлебов, спросил осторожно:

— Что-то случилось?

— Я сейчас уеду, у меня срочные дела. К трем вернусь. — 
Бравик сел и стал, кряхтя, надевать полуботинки. — Ты
как
составлял график? Почему Голованов идет в третью очередь?
Почему у тебя человека с диабетом подают в операционную
в третью очередь?!

График он исправил еще позавчера, и тогда же
выговорил
Хлебову.

— Голованова первым подают, — сказал
Хлебов. — У вас
дома что-то?

— Безобразие, безобразие… Больной с диабетом…

— Может,
такси вызвать?

— Не надо. — Бравик встал
и снял с плечиков пиджак. — 
Гулидов будет нефрэктомию делать — так ты ему помоги.
Я к трем вернусь.

* * *

Молоточки пишущей машинки «Оливетти» мягко отщелкивали:

поступил в 1-е травматологическое отделение ГКБ № 15 в экстренном
порядке 13.05.2009

В ординаторскую опять заглянула сестра.

— Дмитрий Саныч!

— Да-
да, заканчиваю…

констатирована в 5 ч. 35 мин. При патологоанатомическом
исследовании

— Только ваше заключение осталось.

— Не зуди под руку.

разрыв селезенки. Разрыв диафрагмы. Компрессионный перелом
второго грудного позвонка, перелом основания черепа

За стеной два санитара уложили в гроб труп в черном полиэтилене.

Патологоанатом выдернул из валика заключение, подписал
и протянул сестре.

— Держи.

* * *

Геннадий Валерьевич Сергеев, прозаик, «мастер психологических
этюдов», как написали про него когда-то в «Большом
городе», вышел за
руку
с сыном из подъезда. Сергеев
в свои сорок два был строен, хоть и немного подзаплыли
плечи и угадывался
живот. Лицо у него было спокойное, солидное, оно и в ранней
юности было таким же: голубые глаза
чуть навыкате, короткие рыжеватые волосы, большой лоб,
залысины, губы, о которых принято говорить «чувственные»,
и подбородок с желобком. Гена с Васеном опаздывали в садик,
с минуты на минуту начиналась зарядка. Васен сегодня
прокопался, укладывал
в пластиковый пакет
аппликацию,
над которой вчера корпел до одиннадцати, потом искали
чешки, потом выяснилось, что Васен не почистил зубы.

— Пап, в выходные к Никону на дачу поедем? Ты
говорил,
что поедем.

— Не к Никону, а к «дяде Никону». Не надо фамильярничать
со взрослыми.

Васен вытащил ладошку из отцовской руки. Когда подошли
к садику,
он спросил:

— А Бравик поедет?

Он еще не умел долго обижаться.

— Не Бравик, а «дядя Бравик».

— А Гаривас?

— Зайка, топай быстрее, — сказал
Гена, — уже зарядка
началась.

* * *

Майор Александр Анатольевич Лобода — мосластый,
темноволосый, в прошлом боксер-средневес — был опер потомственный,
его отец пришел в угро с фронта, в двадцать
три, как Володя Шарапов. Лобода окончил омскую «вышку»,
работал на земле, в ОБХСС, по карманникам, а последние
три года на Петровке. Характер у него был отцовский, прямолинейный, оттого-то, наверное, Лобода до сих пор ходил
в майорах.

На Петровке стояла плотная пробка, недалеко от проходной
маршрутка притерла «Волгу». Беззвучно переливался
бело-красно-фиолетовый фонарь гаишной машины. Инспектор,
положив папку на капот, писал протокол. Лобода
пошел к Страстному и столкнулся с Карякиным. Тот перехватил
кейс в правую руку, посмотрел на часы.

— Ты
куда это?

— К-к-константин Андреич, мне отъехать надо, — сказал
Лобода. — Вернусь к-
к-к обеду.

— У Щукина день рождения, — напомнил Карякин.

— Мы ему б-б-бензопилу купили. — Лобода поискал по карманам
сигареты. — Хорошая п-п-пила, шведская… Я к трем
б-б-буду.

— В час совещание у Смоковникова. А ты куда?

— На п-п-похороны. — Лобода, вытряхнул сигарету
из
смятой пачки, зажал в углу рта, стал
искать по карманам зажигалку.

— К-к-к трем вернусь.

— Родственник? — участливо спросил Карякин и поднес
Лободе зажигалку.

— Т-т-товарищ.

— Болен был?

— На м-м-машине разбился.

— Молодой?

— М-м-мой ровесник.

— Сань, ну, я сочувствую… Он сотрудник?

— Н-н-нет.

— Ты поезжай. Я что-нибудь придумаю, если Смоковников
спросит. Эх… — Карякин вздохнул. — Мы тут с женой
осенью были в Австрии, зашли как-то на кладбище. Католическое
кладбище, красивое — мрамор, распятия… Так я
обратил внимание: почти всем под девяносто. А у нас, ёкалэмэнэ,
на кладбищах сплошная молодежь.

* * *

Владимир Астафьевич Никоненко вел видавшую виды
«восьмерку» по Волоколамке. Внешность он имел примечательную:
сто девяносто два сантиметра, сто три килограмма,
литые плечи, небольшая круглая голова, короткий
прямой нос и стальные глаза. Друзья звали его Никон. В восемьдесят
пятом, на уборочной, Никон, Гена, Гаривас и Бравик
вечером пили вермут «Вишневый» и развлекались, подбирая
друг другу описания из трех книжек, которые взяли
с собой. Гена посвятил Бравику синдром Кляйнфельтера из
справочника по андрологии, Никон зачитал Гаривасу что-то
орлиноносое из Купера, Гаривас же
раскрыл О. Генри и нашел
про Никона такое: «большой, вежливый, опасный, как
пулемет».

Зазвонил телефон, Никон сказал:

— Слушаю… Здравствуй… Нет,
ты не успеешь, не рви
сердце. Тебе сюда десять часов лету. Мы похороним его, а ты
там за
его память выпей… Ольга-то? Ольга как Ольга. Нормально
держится Ольга, без истерик. Витьке сочинили чтото:
командировка, работа. На год, короче, папа уехал.

* * *

В приемной редакции журнала «Время и мир» тихо, как
обманутый ребенок, плакала щуплая темноволосая секретарша.
Вошел Владик Соловьев, замглавного, поставил перед
ней стакан с водой, тронул за
плечо и сказал:

— Ритуль, попей водички. И поехали, пора.
Он погладил секретаршу по голове и вышел. Зазвонил
телефон, девушка вытерла глаза, высморкалась в раскисшую
салфетку и подняла трубку.

— Журнал «Время и мир», здравствуйте… Нет,
его сегодня
не будет.

— Она, икнув, всхлипнула. — И завтра не будет.

* * *

Вадим Борисович Колокольцев по прозвищу Худой пробовал
перестроиться в правый ряд, чтобы свернуть на Пятницкое
шоссе. Вчера утром ему позвонил Бравик и сказал
незнакомым голосом: страшная беда у нас, Вовка разбился
на машине, умер два часа назад
в пятнадцатой больнице.
Худой минут десять оцепенело сидел на стуле, у него онемели
щеки, он включал и выключал настольную лампу. Потом
стал
звонить Гене, Никону, кричал в трубку: это не ошибка?
а Ольга знает? а Вите сказали? Он выбежал из дома, зачемто
поехал в пятнадцатую больницу, с Волгоградки позвонил
Бравику,
опять что-то кричал. Бравик оборвал: кончай истерику,
и так все с ума сходим, похоронами Никон занимается,
прощаться будем в Митинском крематории.

Колокольцев действительно был
худой:
узкоплечий, узколицый.
Он был радиоинженером, работал во
Фрязине,
в «ящике». Еще он был райдером, его хорошо знали в Терсколе,
Вербье и Гульмарге.

Внешняя сторона МКАД стояла, Худой кое-как пробрался
правым рядом с Ленинградки до Пятницкого шоссе, но теперь
ему преграждал съезд синий «Бентли». Худой включил поворотник,
попытался перестроиться, «Бентли» подал вперед и не
пустил. Худой посигналил, показал
рукой: будь человеком,
мне на съезд. «Бентли» не шелохнулся. Худой открыл правое
окно. У «Бентли» скользнуло вниз тонированное стекло, колко
глянул средних лет мужик с жестким лицом и седым ежиком.

— Тут такое дело, — громко сказал
Худой, подавшись
окну. — С этой машиной уже ничего никому не надо доказывать.
Уже можно уступать и пропускать.

Мужик шевельнул бровью, скупо усмехнулся, поднял
стекло и пропустил Худого на съезд.

* * *

В ритуальном зале крематория постамент обступили Никон,
Бравик, Милютин с женой Юлей, Гена, Владик, Рита,
Ольга с родителями. Никон огляделся, узнал Петю Приза из
«Большого города», Скальского из «Монитора», Штейнберга
из Минпечати. Наособь от остальных стояли пятеро мужчин
и две женщины с гвоздиками. Гена шепнул Бравику,
что это
одноклассники. Было еще человек десять с курса и три приятеля
Гариваса по шхельдинскому альплагерю. Никон вдруг
понял, что в зале нет Шевелева.

«Черт, — подумал он, — мы ж не позвонили… Все, он не
простит».

Полированный гроб был закрыт крышкой, так решил
Никон.

«Гроб пусть будет закрыт, — сказал
он накануне похоронному
агенту.

— Там ожоги, гематомы, нос сломан, это
никаким гримом не замазать».

«Какой гроб будете заказывать? — спросил агент. — Я так
понимаю, что сырую сосну с кумачовой обивкой вы не захотите». Он оказался
славным человеком, этот агент, и читал
«Время и мир»; когда услышал фамилию покойного, потрясенно
ткнул кулаком в лоб.

Строгая крематорская дама скорбно заговорила:

— Друзья, сегодня мы прощаемся с Владимиром Петровичем
Гаривасом. Трагедия вырвала из жизни яркого
и талантливого человека. Владимир Петрович получил
врачебное образование, но оставил медицину и стал
высокопрофессиональным
журналистом. Он создал и возглавил
об
щественно-политический журнал «Время и мир»
и в течение семнадцати лет бессменно был его главным
редактором. Профессиональная деятельность Владимира
Гариваса была отмечена признанием коллег и читателей…

— Зачем все это? — угрюмо сказал
Никон.

— Потерпи, это ненадолго, — не оборачиваясь, ответил
Бравик.

Никон мягко отстранил Бравика и прошел к постаменту.

— Вы извините, пожалуйста, — сказал
он даме. — Разрешите.

Дама растерянно отошла, Никон помолчал, потом сказал:

— Спасибо всем, что приехали. Поминки будут у Сергеевых.
Проходите, пожалуйста, прощайтесь.

Он шагнул к гробу и ладонью неловко огладил крышку.

Севак Арамазд. Армен (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Севака Арамазда «Армен»

Добравшись до тихой и безопасной поляны, молодой
человек по имени Армен остановился и прислушался, тяжело
дыша и внимательно глядя по сторонам. Сюда не доносилось
ни звука. Вытянувшиеся деревья самозабвенно
пили тишину заката, точно старались не уронить ни капли
льющегося с неба драгоценного света, который, тем
не менее, ускользал от них, падал на землю и рассыпался
в траве. Казалось, лес трепещет и содрогается каждым
листком. «Как я…» — мелькнуло у него в голове, и внезапно
он почувствовал лютый голод. Хотел положить рюкзак
на землю, но безотчетно рванулся вперед и на ходу дрожащей
рукой вытащил из рюкзака небольшой прозрачный
пакет с круглыми пирожками величиной с грецкий орех.
Он купил их при входе в село у сидевшей на обочине дороги
старухи, при этом ему бросилось в глаза сходство между
ее маленькой круглой фигурой и испеченными ею пирожками.
Сейчас, вспомнив изучающе-подозрительный взгляд
старухи, когда она протянула ему пакет, молодой человек
пожалел о своем неуместном великодушии и подумал, что,
не остановись он возле нее и не потеряй время на покупку,
он не встретил бы тех троих, что хотели его убить.

Дело в том, что в этом небольшом селе, приютившемся
в уголке лесистой долины, при невыясненных обстоятельствах
погиб двенадцатилетний мальчик, сын старосты
села, его тело нашли недалеко от ветхого и уже покинутого
жилища, в котором жил какой-то чужеземец; все решили,
что именно он убил ребенка — убил и скрылся. Молодой
человек случайно забрел сюда в поисках работы и узнал
об этом от местного мальчугана, когда попросил его указать
дом старосты, но тот, сбивчиво рассказав о случившемся,
испуганно повернулся и удрал. В тот же миг молодой
человек почуял, что в пустынности этого укрывшегося
в лесу маленького села таится засада, и решил было вернуться,
но в это время, преградив ему путь, из-за деревьев
вышли три свирепых типа и угрожающе двинулись на него.
То, что последовало за этим: шум, крики, брань, удары, обрушившиеся
на него со всех сторон, — было каким-то кошмаром,
от которого в памяти остались смутные, бессвязные
обрывки. Отчетливо помнил он лишь то, что во время
всей этой неразберихи его не покидало чувство глубокого,
непостижимого стыда и страх перед тем, что он может
упасть и это будет конец. А потом в какой-то момент драки
его ослепил блеск узкого лезвия, и он яростно набросился
на того, кто был с ножом, заломил ему руку, заставил выпустить
оружие из его обмякших потных пальцев и, не обращая
внимания на двух остальных, продолжавших осыпать
его ударами, подобрал нож и забросил его в гущу
деревьев. Один из нападавших тут же рванулся за ножом,
двое оставшихся опешили, не зная, что делать, и он, воспользовавшись
заминкой, подхватил упавший на землю
рюкзак и скрылся…

Молодой человек поднес пирожок ко рту, но ему почудился
звук шагов за спиной. Он тревожно оглянулся, однако
на тропинке никого не было, и только жужжание
нескольких кропотливых вечерних жуков на поляне нарушало
тишину леса. Внезапная мысль о том, что недавнее
происшествие — вовсе не недоразумение, а как бы неизбежное возмездие, вызвала в нем смутное и гнетущее чувство,
точно именно он стал причиной гибели ребенка. Он
вспомнил, как его уверения в невиновности наталкивались
на удручающее непонимание: те трое поначалу только
орали и угрожали, к действиям они перешли после того,
как его собственные объяснения неожиданно для него самого
стали звучать неубедительно и он, подавленный,
невольно опустил голову: в ту минуту ему показалось, что
он в самом деле убил ребенка…

— Им было ясно только одно: ребенка убил чужак… — 
прошептал молодой человек и с удивлением почувствовал,
что это, как ни странно, правда — независимо от того, что
произошло в действительности.

Вот, оказывается, что имеют в виду говоря «чужбина»:
это обреченность, причем неважно, виновен ты или нет.

Он сел на траву, не представляя, что делать дальше.
Впервые в жизни он со всей остротой осознал безвыходность
своего положения. Медленным взглядом обвел
окрестность: лес равнодушно молчал, погрузившись в себя
и словно чего-то ожидая… Чего?.. Того, что уже бывало
сотни, тысячи, бессчетное множество раз! Но это жизнь
леса, не имеющая к нему никакого отношения. И трава,
на которой он сейчас сидит, не имеет к нему отношения.
Так же, как и ничтожный муравей, который запутался в волосках
его запястья и мечется, ища выход. Глаза молодого
человека увлажнились…

Он родился в Армении, в затерянном среди высоких гор
маленьком селе Сар, где разбросанные дома почти сливаются
с утесами и валунами. Дом, в котором он появился
на свет и вырос — единственным ребенком своих родителей,
рухнул в одночасье в темную, ненастную осеннюю
ночь от неожиданного и страшного подземного толчка.
И сейчас, когда он вспомнил заплаканное лицо матери
и невыразимое отчаяние отца, молча и потерянно стоявших
над руинами, сердце его разрывалось на части. Показалось,
что причина их горя — только он и его беспомощность.
И горькое чувство, не покидавшее его с того дня,
как он попал в эту чужую и далекую страну, вспыхнуло
в нем с новой силой: он точно упал с непостижимой высоты
и приземлился здесь, в этом месте, представляющем
огромную ухабистую равнину, некое безымянное пространство,
как бы убегающее из-под ног одновременно
во все стороны. Он, всегда живший рядом с небом, выше
облаков, чуть ли не в обнимку с солнцем, слышавший ночной
шепот звезд, хватавший стремительный ветер за гриву,
растворявшийся в молчании бездонных пропастей,
оказавшись здесь, в этой стране, чувствует, что его четвертуют
четыре стороны света, что он расщепляется, рассеивается
в непроглядных туманах далеких горизонтов.
И тогда заплакал молодой человек по имени Армен, сидя
на глиняном полу этой страны, понимая, что это его судьба
и с нею — хочешь не хочешь — надо смириться. Так нашел
он способ не ропща переносить ее капризы в чужом
краю, и так было до сегодняшнего дня, до инцидента
в этом богом забытом селе, где ему открылось истинное
лицо чужбины, и он содрогнулся так, словно впервые заглянул
в глаза смерти…

Он отправил в рот и попробовал разжевать пирожок,
но тот, несмотря на аппетитный вид, оказался на удивление
черствым и твердым, как орех. От боли в деснах он
чуть не взвыл. Потом сиротливо съежился и лишь теперь
почувствовал, что все тело у него ноет от жестоких побоев.

Особенно сильно болел нос. Он осторожно ощупал его:
нос распух и был словно сдвинут в сторону. Ладонью вытер
губы — увидел кровь. Кровь была и на пирожке. Он
ощутил во рту вкус крови. И тут до него дошел истинный
смысл того, что произошло. Будто кто-то неведомый пытался
его унизить…

— Не выйдет! — глухо прошептал он, сплюнув красную
слюну и сжав губы.
Волна безудержного гнева поднималась в груди и наполняла
его какой-то непривычной силой. То была сила
жизни. Сила его жизни. Его сила. И никто не может отнять
у него эту силу…

Он еще немного посидел, потом легко вскочил на ноги
и решительной походкой продолжил путь.

* * *

Выйдя из лесу и проходя над мутной и хмурой рекой, отделявшей
лес от степи, он на минуту остановился на мосту
и осмотрелся. Далеко-далеко падающий шар солнца будто
с неслышным отсюда грохотом ударился о горизонт и рассыпался,
при этом его раскаленные лучи брызнули во все
стороны, наполнив бескрайнюю степь равнодушной пылью
вечернего безмолвия. Мир был так огромен, а путейдорог
в нем так много, что впору было отчаяться, и сердце
Армена сжалось от неясной тревоги: куда он попал, как
и зачем?.. В следующее мгновение он впервые ощутимо понял,
что погруженная в море теней земля кругла, и душу его
неожиданно переполнила радость: он открыт и для жизни,
и для смерти, и для победы, и для поражения…

Дойдя до первого перекрестка, он снова немного помешкал:
дороги, точно бесчисленные морщины, бороздили
темнеющее лицо страны. Где-то далеко отсюда едва угадывались
в наступающих сумерках поселки, села, города,
напоминающие то здесь, то там случайно выросшие в этой
бесплодной и бескрайней степи густые кустарники, и Армен
невольно вспомнил сидевшую на обочине дороги торговку
пирожками.

«Будто морщинистое лицо той старухи», — подумал он
о земле, по которой шел.

Слева от него по узкой и бугристой дороге двигалось
темное пятно. Непроизвольно Армен тоже повернул влево:
наверняка это человек, у которого можно что-то узнать.
Немного погодя навстречу ему из сумерек выплыло какоето
существо, припадавшее на одну сторону. По легкому покачиванию
вытянутого тела Армен догадался, что это собака.
Заметив человека, она замерла, потянула носом
воздух, а затем продолжила путь. По всей вероятности, это
был бродячий пес, побитый и голодный. «Как я…» — подумал
Армен и, остановившись, достал из рюкзака пирожок
и протянул его навстречу собаке. Та, к удивлению Армена,
сделав большой крюк, обошла его и равнодушно побежала
дальше; судя по всему, конечным пунктом ее маршрута
был лес, где она намеревалась переночевать. Армен посмотрел
ей вслед, и в следующий миг мурашки поползли у него
по телу: это был вовсе не бродячий пес, а самый настоящий
волк; остановившись на перекрестке, он тоже обернулся
и посмотрел на Армена сверкнувшими в полумраке глазами.
Некоторое время Армен и волк не сводили друг с друга
взгляда. Потом волк отвернулся и медленно удалился в сторону
прибрежных кустов, а Армен продолжил путь.

Солнце уже зашло, однако ало-оранжевое зарево все
еще освещало горизонт, и от этого вокруг казалось еще
темнее, чем было на самом деле. Армена не покидало чувство,
что он месит ногами уплотняющийся сумрак. Тишина
дороги поглощала звуки его шагов, которые, смешиваясь
с дыханием, порождали в нем приятное чувство
легкости непрерывного движения. Ноздри ему щекотала
терпкая смесь запахов им же поднимаемой пыли — явный
признак того, что он уверенно владеет дорогой. Он шел
вперед, не глядя под ноги, искусно обходя при этом рытвины
и ухабы, поскольку вырос среди скал и ущелий и здешние
дороги были для его привычных ступней детской
игрушкой. Внимательно глядя по сторонам, он всматривался
в каждый камень и кустик, ибо знал: он здесь не один,
степь незримо, но внимательно следит за каждым его движением.
И это чувство взаимопочитания согревало ему
душу…

Спустя немного времени слух его уловил какие-то новые
звуки. Обернувшись, он уставился в темноту: глухое,
мерное громыхание, словно доносившееся из-под земли,
постепенно приближалось, вскоре к нему присоединился
монотонно-ритмичный топот. Армен невольно затаил дыхание,
когда из темноты перед ним выросло нечто огромное,
фыркающее и вздыхающее, и в тот же миг он уловил
знакомый запах лошади и травы. Это была обычная крестьянская
телега, которую тащила лохматая лошадь.
На козлах развалился дюжий сельчанин; по-видимому, он
возвращался из леса. Поравнявшись с Арменом, телега
остановилась. Обрадованный Армен дружески поздоровался
с возницей и подчеркнуто любезно поинтересовался,
может ли тот подбросить его до ближайшего населенного
пункта. Возница не удостоил его ответом, он сидел молча
и неподвижно, его голова четко вырисовывалась на фоне
угасающего горизонта, но лица не было видно. Армен,
не мешкая, сел в телегу, и та тут же покатила дальше.

— В ваших краях много волков? — начал Армен разговор,
удобно устроившись на мягкой соломе. — Я только
что встретил одного. Сперва мне показалось, что это собака,
а пригляделся — волк… — Армен улыбнулся.

Возница никак не отреагировал. Видимо, это был угрюмый
и неразговорчивый сельский мужик, не склонный
к дружеским беседам.

Армен немного смутился, потом, вспомнив о пирожках,
извлек из пакета несколько штук и, придвинувшись к передку
телеги, благодарно протянул их вознице.

Возница не шевельнулся, не повернул головы. Армен
в недоумении отдернул руку, в голове у него пронеслась
мысль о том, что вот так же и волк отверг протянутый им
пирожок, и его охватило странное чувство. Армен проглотил
слюну и попытался получше разглядеть возницу,
но кроме лохматых, не знавших гребня волос и темного силуэта
ничего невозможно было разглядеть. Вскоре он забыл
о вознице и поднял глаза к небу, сгущавшийся мрак
которого словно стремился подчинить себе все пространство.
Армен невольно сравнил его с небом над родным селом
— высоким и бездонным, переливавшимся веселым
и ярким фейерверком бесчисленных звезд. Убаюканный
покачиванием телеги и монотонным топотом копыт, он
вскоре задремал, погрузившись в мир сладких сновидений
и согревающих душу воспоминаний…

Он проснулся в мучительной тревоге; приснилось, что
на лицо ему наброшена невидимая металлическая сеть,
от которой он не может освободиться: изо всех сил пытается
оттолкнуть ее руками, но запутывается в ней еще больше.
Армен откинулся на борт телеги, почувствовал острую
боль в спине и окончательно пришел в себя. Была уже глубокая
ночь. На непроглядном небе висела круглая, похожая
на фонарь луна. Степь затопили смутные тени, сумрак
и тишина, в которой скрип телеги казался каким-то потусторонним
звуком, доносящимся из неведомого далека.
В лицо им дул пронизывающий ветер, казалось, он идет
откуда-то сверху, чуть ли не с самой луны. Возница сидел
так же неподвижно, за все это время его поза совершенно
не изменилась. Черная, расплывчатая глыба его фигуры
выглядела еще более жутко и таинственно; скупой лунный
свет удивительным образом обтекал ее, и видна была лишь
огромная тень, отбрасываемая на дорогу. Внезапно тьма
вокруг стала еще непроглядней, будто телега въехала под
какие-то мрачные своды. С трудом повернув голову, Армен
увидел слева от себя большую гору, совершенно неуместную
на этой пустынной равнине. Вид у нее был странный:
неестественно острая вершина и зигзагообразные очертания
склонов, от которых исходил тусклый серебряный отблеск.

— Что это за гора? — повернулся Армен к вознице. — 
Вид у нее необычный…

Возница и на этот раз ничего не ответил. «Может быть,
он глухонемой?..» — подумал Армен. Его охватил страх,
сердце тревожно заколотилось. Ему захотелось вскочить
с места и встряхнуть возницу — зачем, он и сам не смог бы
объяснить, — когда телега резко свернула вправо и, немного
проехав, остановилась. Армен глянул в сторону возницы,
но перед ним был лишь непроницаемый мрак. Он, тем
не менее, хотел спросить у возницы что-то еще, но почувствовал,
что не может. Непроизвольно соскочил с телеги
и подошел к нему, чтобы хотя бы попрощаться, но телега
неожиданно тронулась с места. Армен замер, ему почудилось,
что он видит сквозь мрак большие и сверкающие глаза
возницы…

Какое-то время он ошарашенно смотрел вслед телеге,
которая словно растворилась в темноте. Не было слышно
ни скрипа, ни топота копыт. Армен сделал несколько шагов,
но с удивлением обнаружил, что тут нет дорог, только
бугристая равнина с небольшими курганами и колючим
кустарником. Армен пожал плечами и вернулся. Когда он
вышел на дорогу, перед ним снова возникла гора, чья смутная
тень властно возвышалась на фоне беззвездного неба;
она казалась недоступной и была похожа на гигантскую
колонну, подпирающую небосвод. Гора непреодолимо
притягивала его к себе. Он пересек дорогу, продрался через
кустарник и направился к ней. Подойдя ближе, ошеломленно
остановился: гора испускала тошнотворный запах,
от которого у него закружилась голова. Наверняка это
была мусорная свалка какого-то ближайшего города. Армена
развеселила неожиданная мысль: разве невозможно
разгрести эту гигантскую, зловонную кучу мусора? Конечно,
возможно. Если захотят, он мог бы это сделать. Один.
Без чьей-либо помощи. Он будет работать день и ночь,
пока от горы не останется и следа. Ее просто не будет, она
перестанет существовать, исчезнет вместе со своим смрадом.
И за всю работу ему заплатят столько, что вполне хватит
на ремонт отцовского дома… Эти мысли так окрылили
Армена, что он погрузился в мечты: представил обновленный
родительский дом — высокий, крепкий и светлый…

Он деловито подошел вплотную к подножию мусорной
горы. Внимательно всмотрелся — постепенно свалка стала
ему чем-то нравиться, даже вонь уже не казалась такой
невыносимой. «Это всего лишь запах… — подумал он, —
такой же, как любой другой…» Он похлопал ладонью
по нескольким разбитым бочкам, наполненным грязью
и какой-то маслянистой жидкостью, и те ответили глухим
звуком. «Она могла быть и больше…» — решил он, скользнув
взглядом от подножия до вершины горы. Из ближайшей
темной щели послышался шорох крысиной возни, потом
одна из крыс с отчаянным писком выскочила наружу
и испуганно метнулась прочь, а вслед за нею появилась
другая, более крупная, и яростно бросилась вдогонку. Первая
крыса с невероятной скоростью достигла вершины
горы и там исчезла; вторая же, на ходу передумав, вернулась,
смело пробежала недалеко от ног Армена и влезла
в какую-то черную круглую дыру. Ему сейчас нравились
даже эти крысы…

Определившись в своих дальнейших планах, он хотел
повернуть обратно, как вдруг ему почудились далекие человеческие
голоса. Обойдя бесформенные груды металла,
он вышел к противоположной стороне горы и остановился
у довольно большой воронки, глубокой и темной. Ничего
нельзя было разглядеть. Он хотел повернуть обратно, когда
снова услышал те же звуки, но уже отчетливее. Пройдя
по краю воронки, Армен обогнул ее и поднялся на окаменевший
песчаный пригорок. Взору его предстал залитый
лунным светом противоположный склон мусорной горы,
который он не мог видеть с дороги и который, казалось,
простирался до самого горизонта. Повсюду на этом пространстве
— снизу и почти до вершины — копошилось
множество людей. С превеликим усердием они рылись
в мусорной куче и время от времени издавали радостные
крики, находя что-то нужное: пустую бутылку, кусок материи,
книгу, ведро или штык лопаты… Это были нищие,
бездомные бродяги, пьяницы и наркоманы, убогие и увечные
люди, которых Армен иногда встречал во время своих
скитаний. Мужчины и женщины — молодые и старые,
больные и здоровые, в грязных лохмотьях, опустившиеся,
с одутловатыми лицами, с застывшим безразличием в глазах…
Армен нахмурился, наблюдая эту безрадостную картину.
Взгляд его остановился на пожилой женщине и мужчине
среднего роста, которые одновременно нашли нечто
похожее на одеяло и теперь орали друг на друга, желая завладеть
находкой. Женщина, по-видимому, пыталась доказать,
что она первая нашла одеяло, выкрикивая что-то
хриплым голосом. Мужчина утверждал обратное и осыпал
женщину проклятиями. Спор кончился тем, что к ним, хромая,
подошел человек с большой головой и внушительной
фигурой. В руке он держал за горлышки гроздь пустых бутылок.
Человек этот что-то сказал спорящим и торжественно
встал рядом с ними, сверкая глазами. Некоторое время
громила выжидал, с безучастным видом поглядывая
по сторонам, и вдруг схватил одеяло своей огромной ручищей
и стал стремительно спускаться по склону. Мужчина
бросился за ним, но споткнулся в скользкой жиже, упал
и скатился в какую-то яму. Женщина с воплями поспешила
ему на выручку. Она уселась рядом, положила его голову
себе на колени и принялась гладить его и успокаивать.
Мужчина вдруг резко вскочил и стал лихорадочно разгребать
то место, на которое упал. Вскоре он вытянул из-под
груды мусора кожаную безрукавку, издал ликующий крик
и подпрыгнул от радости. Какое-то время женщина смотрела
на безрукавку с грустной завистливой улыбкой, потом
уронила голову на колени и съежилась. Мужчина
немного подумал, бросил безрукавку ей на плечи и двинулся
к вершине, по пути с новой энергией разгребая мусор
толстой палкой, найденной неподалеку…

Армен опустил голову и уставился себе под ноги. Так
было надежнее: голоса людей, их крики, плач, смех теперь
словно доносились издалека. Расчистить это место, убрать
гору мусора — значит лишить этих людей последней надежды…

Он спустился с пригорка и вошел в заросли кустарника.
Остановившись у края дороги, бережно стряхнул с одежды
пыль и приставшие колючки и, прежде чем продолжить
путь, оглянулся: гора мусора незыблемо стояла между землей
и небом и, казалось, ничто не в силах нарушить ее безмятежный
и величественный покой…

Армен повернул голову, осторожно ощупал секретный
внутренний карман на поясе: те небольшие деньги, что он
заработал, очистив колодец в одном из крестьянских дворов,
были на месте. Он улыбнулся и закинул рюкзак на плечо.

Купить книгу на Озоне

Наталья Милявская. Адреналин (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Натальи Милявскаой «Адреналин»

Ночь. Москва. Огни.

Город опрокинут в низкое, сумрачное небо огромной
светящейся чашей.

Мелкая противная морось, зарядившая с утра, к вечеру
сошла на нет и оставила влажный город дрогнуть на промозглом
апрельском ветру. Мириады огней, витрины, подмигивающие
вывески, автомобильные фары, огромные
экраны, круглосуточно призывающие сделать покупки, расцветающие
гигантские неоновые цветы у входов в ночные
клубы — все это сливается в одну непрерывную светящуюся
карусель, отражается мокрыми проспектами, тонет в лужах
и разбрызгивается на тротуары проезжающими авто.
Огромный мегаполис, словно старый, страдающий бессонницей
зверь, мерно дышит в такт доносящейся из окон машин
музыке.

На календаре, исчерканном рукой нетерпеливого прожигателя
жизни, — четверг. Однако четверг — предвестник
пятницы, так отчего же не начать отмечать уже сегодня долгожданный
уикенд? Столики заняты, рестораны закрыты на
спецобслуживание, на парковках — аншлаг, официанты уже
к одиннадцати вечера изнывают от боли в спине… И в каждой
улыбке, в каждой фразе, в каждом хлопке пробки, салютом
вылетающей из бутылки шампанского — радостное
предчувствие неизбежно наваливающихся выходных.

Впрочем, в столице, кажется, всегда выходные…

Из дверей модного ресторанчика бабочкой выпархивает
златокудрая нимфа, затянутая в кремовое великолепие от
«Alexander McQueen». В меховом манто, чудом держащемся
на одном плече, нимфа входит в стеклянный лифт, спешащий
спустить ее с небес на бренную землю охраняемой стоянки.
Темнота за стеклом отражает безупречный изящный
силуэт.

Предупредительный человек в костюме, следящий за
комфортом гостей, нажимает на кнопку лифта. Двери плавно
соединяются… но сомкнуться им не дает цепкая женская
рука. Секунда — и в проеме возникает высокая фигура цвета
фуксии. Прямые белые волосы до лопаток, аппетитное
декольте, обрамленное стразами, наманикюренная рука,
вызывающе упертая в бок. Такие особы всегда попадают
в фотоотчеты со светских мероприятий.

Задержавшись на секунду в дверях лифта на нетвердых
каблуках хорошеньких замшевых туфелек, словно раздумывая,
вернуться ли ей в зал ресторана или уехать отсюда
к чертовой бабушке, блондинка делает шаг вперед, и еще
через пару секунд дверь лифта закрывается за ее спиной.

— Все козлы! — философски произносит блондинка в никуда
и лезет в сумочку за сигаретами.

Нимфа в манто критически осматривает вошедшую девицу.
Та, жонглируя сумочкой, пачкой сигарет и зажигалкой,
того и гляди зацепит каблуком подол шикарного платья
и растянется на полу во всю длину своего модельного роста.

И припечатается затылком о стеклянную стену.
Зажигалка блондинки щелкает буквально в миллиметре
от манто.

— Аккуратнее! — сдержанно произносит нимфа, отодвигаясь
от нетрезвой соседки к прозрачной стене лифта.

Блондинка с наслаждением затягивается, затем отвлекается
от сигареты, пытается сфокусировать взгляд, смотрит
в упор на соседку. В ее зрачках бескрайним морем плещется
алкоголь.

— Изв.. ик!… ните! — неожиданно низким голосом бросает
блондинка и выпускает в лицо нимфы порцию тяжелого
вишневого дыма.

Лифт движется вниз куда медленнее, чем этого бы хотелось
первой из дам. Стараясь вдыхать воздух маленькими
порциями, хозяйка манто равнодушно и надменно смотрит
сквозь стекло.

— Слышь, а туфли-то у тебя — с распродажи, что ли? — 
тычет сигариллой куда-то вниз вконец охамевшая блонда.

Растерявшись, нимфа смотрит себе под ноги — туфли,
которые надеты на ее изящные лапки, действительно, из
коллекции прошлого сезона.

Вот ведь зараза! Углядела!

— Что? — переспрашивает девушка в манто.

Лифт произносит «Блямс!» и прибывает на нижний этаж.
Блондинка поворачивается, подбирает подол шикарного
платья и выходит прочь развязной походкой. Покидая лифт
следом за пошатывающейся «фуксией», нимфа в манто шепчет
негромко «Сука!» и закатывает глаза.

Уже через мгновение ее встречает шофер, крепкий тип
с квадратной челюстью и цепким взглядом. Поддерживая
нимфу под локоть, чтобы она ненароком не хряпнулась
ножкой в апрельскую лужу, он доводит ее до негромко
урчащего автомобиля. Зябко передернув плечами, нимфа
забирается на заднее сиденье холеного «Infiniti FX 50».
Мужчина захлопывает за ней дверь и, обойдя покрытую
мелкими поблескивающими каплями машину, усаживается
за руль.

Очутившись в салоне автомобиля, девушка выуживает
из сумочки трезвонящий телефон.

— Да, пусичка. Уже уехала. Нет, там еще все продолжается,
но я так утомилась… — чирикает в трубку нимфа. — 
Да, все как в прошлом году. Абсолютно бездарный банкет…
И гости — просто трэш!

Выслушав какие-то комментарии в трубке, девушка расплывается
в улыбке.

— Хорошо! Буду ждать… Если не усну!

Вырулив за шлагбаум, автомобиль не спеша вливается
в поток движущихся по улицам машин. Нимфа, откинувшись
на сиденье, какое-то время лениво следит за
растекающимися за стеклом освещенными проспектами,
потом прикрывает глаза и проваливается в приятную
дремоту…

Часы на приборной доске показывают 23:49.

К действительности девушку возвращает резкий толчок
авто. Едва не влетев носом в переднее сиденье, нимфа растерянно
оглядывается по сторонам.

— Твою мать! — зло произносит мужчина за рулем.

— Николай, что случилось? — интересуется девушка,
всматриваясь сквозь лобовое стекло в ночь.

«Инфинити» стоит в узкой, практически не освещенной
улочке, по обеим сторонам которой уныло тянется бесконечная
вереница припаркованных авто. Вокруг — ни одной живой
души, далеко впереди одинокой луной светит фонарь.

Прямо под носом у здоровенного черного внедорожника
притулился крохотный «Mini Cooper Cabrio» ярко-красного,
почти алого цвета. В салоне автомобильчика темно, и что
делает человек за рулем — неясно.

— Курица! Ну точно курица! Руки оторвать! — продолжает
возмущаться водитель. Потом оборачивается, растерянно
разводит руками. — Извините, Полина Анатольевна.
Сначала она меня на проспекте пыталась обогнать, потом
вроде отстала, а теперь — нате, вырулила впереди из какогото
переулка, и по тормозам. Я ей чуть в задницу не въехал!

— С чего ты взял, что водитель — женщина?

— Так сквозь стекло видно было, когда по Страстному
бульвару ехали.

Девушка на заднем сиденье пожимает плечами, оглядывается,
пытаясь понять, где находится.
Николай, большой любитель сокращать дорогу, опять
повез ее какими-то переулками. И, разумеется, завез в неизвестную
глушь, в которой из-за припаркованных машин
одному-то внедорожнику протиснуться сложно, а уж разъехаться
с другим автомобилем просто немыслимо.

Нимфа недовольно качает головой. Красный автомобиль
впереди не подает признаков жизни.

— Так, а почему она стоит? — раздраженно спрашивает
Полина, разглядывая «мини-купер».

— А черт ее знает! — злится водитель. — Уснула. Обглоталась
чего-нибудь и вырубилась. Не знаю, — оглядывается
он, — может, попытаться назад сдать?

Позади, где-то очень далеко, маячат фары приближающегося
автомобиля. Водитель недовольно качает головой.
В этот самый момент водительская дверь красной машинки
распахивается, и на свежий воздух вылезает пошатывающаяся
женская фигура в платье цвета фуксии.

Хозяйка авто смотрит по сторонам, потом бросает
взгляд на стоящий впритирку внедорожник, затем, нырнув
на секунду в салон, достает сигарету и картинно закуривает.

— О! Я же говорил — курица! — припечатывает водитель.

— Блондинка!

Нимфа ошарашенно округляет рот.

— Это же эта… та самая телка, из ресторана! — тычет
она в стекло пальцем. — Я с ней в лифте столкнулась. Сучка
еще та!

Брови Полины возмущенно ползут вверх.

— Так, — секунду подумав, командует она. — Быстро выходи
из машины, и пусть эта корова убирается отсюда куда
хочет! Меня не волнует, что у нее стряслось — бензин кончился,
шарики за ролики заехали, еще что-то. Делай что хочешь,
но чтобы через минуту ее здесь не было!

Выслушав приказание, водитель глушит мотор и выходит
в ночь.

Облокотившись на крышу своего автомобиля, блондинка
невозмутимо дымит сигаретой. Интересно, отчего ей не
холодно ночью в таком открытом платье? Оглядев подошедшего
с ног до головы, она выпускает вверх очередное облачко
дыма и произносит:

— О! Клево! Техпомощь подъехала!

Глаза водителя оказываются ровно на уровне ее декольтированной
груди.

— Третий размер! — говорит девица, видя плохо скрываемый
интерес в глазах подошедшего мужчины.

— Что у вас с машиной? — интересуется тот резким деловым
тоном. Совершенно ясно, что грудастая девица пьяна
и не совсем вменяема. — Двигатель заглох? Или просто
бензин закончился?

— Да все у меня в порядке с бензином! — философски
замечает блондинка, глядя куда-то вверх. Потом взгляд ее
затуманивается, и она продолжает уже совсем странным тоном.

— В жизни у меня не все в порядке… Понимаешь?

И смотрит сверху вниз в глаза удивленного собеседника.

— Давайте я вам помогу… — произносит сбитый с толку
водитель «инфинити».

— Ты? Мне? — уточняет развязная блондинка. — Чем?

— То есть… — смущается мужчина. — Я не это имел
в виду… Я машинку вашу гляну, можно? Нам проехать
надо! — кивает он в сторону внедорожника, сквозь лобовое
стекло которого в происходящее зорко всматривается
его хозяйка.

— Ну да! — опять патетическим тоном произносит блондинка.

— Вас, мужиков, только машинки и интересуют!

Она стреляет куда-то в темноту бычком и, неожиданно
всплеснув руками, падает на грудь человека с квадратной
челюстью.

— Я приезжаю, а он там не один! — начинает голосить
девица на всю улицу. — Он там с какой-то сучкой! Сволочь
неблагодарная! А сам на прошлой неделе мне замуж предлагал!

Девица переходит на визг, дергается и душит мужчину
своей декольтированной грудью. Сбитый с толку водитель,
не зная, как реагировать на весь этот балаган, пытается отодрать
от себя истеричную даму в дорогом вечернем платье,
— но становится только хуже. Как только он стаскивает
ее руки со своей шеи, она немедленно вцепляется ему в волосы.

— Поедем, поедем! — кричит она ему в лицо. — Ты дашь
ему в морду! От меня! Обещаю, тебе ничего не будет. У него
охранник — тьфу, соплей перешибешь!

— Девушка, отстаньте от меня! — цедит мужчина, методично
выдирая ее пальцы из своей шевелюры.

Он мог бы скрутить ее одним движением — но совершенно
непонятно, чья это пассия. Сегодня ты выкрутишь ей
запястье, а завтра тебя возьмут за задницу неизвестные неприветливые
люди…

Хозяйка «инфинити» теряет терпение. Позади маячат
фары приближающегося авто — минута, и подъехавшие
люди начнут сигналить, пытаясь понять, что за странная
пробка образовалась на безлюдной улочке. Нимфа кусает
губы. Еще секунда — и она бросится вон из машины, чтобы
оттащить от своего водителя эту ополоумевшую белобрысую
бабу. Но в этот момент ситуация кардинально меняется
— и нимфа в меховом манто застывает каменным изваянием
на кожаном диване своей понтовой тачки.

Блондинка отпускает свою нечаянную жертву и буквально
отпрыгивает от мужчины куда-то назад. С двух сторон
улицы, синхронно шагая по лужам, из-за припаркованных
автомобилей появляются двое парней в темных плащах
и черных вязаных шапочках. И так же синхронно ночные
привидения вскидывают руки. Холодея, девушка в «инфинити
» видит блеск стали в руке того, кто слева, — а в это время
правый тип производит неуловимое движение кистью,
и в следующий миг мужчина возле красной машинки, как
раз собирающийся достать из кобуры оружие, странно вскидывает
голову, поворачивается вокруг своей оси и валится
навзничь на влажную мостовую.

Дальнейшая мизансцена больше напоминает сцену голливудского
боевика. Блондинка в «мини» уже вовсю жмет на
газ — и фонари ее авто через несколько секунд растворяются
в изгибах темной улочки. Тот тип, что справа, склоняется над
лежащим на мостовой водителем и, подхватив его под мышки,
оттаскивает к бордюру. А вот парень слева, все еще держащий
пистолет в вытянутой руке, разворачивается и идет к большому
темному авто, на заднем сиденье которого сжалась в комок
онемевшая от ужаса девушка в бежевом платье.

Хлопает дверь. Незнакомец в шапочке, усевшись за руль,
какое-то время молчит, глядя, как его подельник управляется
с водителем. Потом, не выпуская из руки пистолета, он
стягивает с головы шапку. Под вязаной тканью обнаруживается
копна светлых вьющихся волос. Блондин оборачивается
и весело произносит:

— Добрый вечер!

И улыбается ослепительной голливудской улыбкой.
В машине повисает пауза.

— Э… это ограбление? — треснувшим голосом спрашивает
нимфа. У нее зуб на зуб не попадает от ужаса.
Парень за рулем улыбается еще шире.

— Нет, что вы! Это похищение!

— Я… я буду кричать… — предупреждает нимфа, лихорадочно
соображая, что она может предпринять.

Справа на сиденье лежит сумочка, а в ней — спасительный
мобильник. Пытаясь выглядеть спокойной, она поправляет
манто, а затем ее рука словно случайно опускается рядом
с сумочкой.

— Кричите сколько влезет! — великодушно разрешает
парень. — Вокруг все равно ни души!

Кажется, он и не заметил, что его собеседница пытается
расстегнуть тугой замок лакированной сумочки. Он опускает
зеркальце над водительским сиденьем и поправляет
свою шикарную шевелюру.

Замок сумки поддается натиску трясущейся руки. Девушка
запускает внутрь руку, кончиками пальцев пытаясь
определить, куда завалился телефон. Еще мгновение, и она
нащупает его полированный бок… В этот момент блондин
поворачивается и заглядывает в наполненные ужасом девичьи
глаза.

— Мадмуазель, — произносит блондин тихо, — вы же не
хотите, чтобы я сделал пару дырок в вашей норке?

Мадмуазель, белея в сумраке салона мраморной статуей,
с ужасом видит круглое отверстие пистолетного ствола, направленного
точно ей в живот.

— Мм… — качает головой потерявшая дар речи девушка.

— Отлично! — с интонацией актера-бенефицианта подытоживает
блондин, снова расплывается в улыбке и поворачивает
ключ в замке зажигания.

Автомобиль проезжает вперед метров пять и останавливается.
Краем глаза окаменевшая жертва киднеппинга
видит, что из задней машины, уже давно светящей фарами
в затылок внедорожнику, выскакивает еще одна мужская
фигура в плаще и шапке. На пару с типом, который стоит
возле недвижного тела ее водителя-охранника, они шустро
втаскивают безвольное тело в стоящее сзади авто. А уже через
мгновенье дверь рядом с девушкой распахивается, и на
сиденье рядом материализуется второй парень. Шапка,
очки-линзы, вязаные перчатки-митенки на руках.

— Добрый вечер! — произносит очкарик и на манер
своего подельника улыбается очаровательной голливудской
улыбкой. — Позвольте?

В его пальцах нимфа видит невесть откуда взявшийся
черный шелковый платок, сложенный вчетверо.

Жужа Д. Резиновый бэби (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Жужи Д. «Резиновый бэби»

— Мениа савут Тук! — Она старалась кричать туда, где на
домофоне были дырочки кружком. Потом переложила тяжелую
сумку из одной руки в другую.

Пожужжал механизм, и дверь открылась.

Тук сняла обувь и поставила аккуратно за сапогами хозяйки.
Яркие, с золотой пряжкой на подъеме, они были в два
раза больше ее серых полуботинок. Тук вздохнула и пошла
по лестнице наверх.

Хозяйка стояла на пороге гостиной в халате, босиком,
с припухшими глазами, шелковой маской на лбу и бутылкой
«Перье» в руке.

— Слушай, нужно говорить: это я — Тук… А как тебя зовут,
я знаю.

— Очен короша. Спасиба.

— А то два года — меня зовут Тук… Меня зовут Тук… Будто
либо у меня провалы в памяти… Либо каждый день —
один и тот же день…

— Спасиба.

— И не опаздывай, пожалуйста.

— Очен кораша!

Хозяйка закатила глаза и ушла в ванную комнату.

Тук достала перчатки, ведро с чистящими средствами
и выставила его в коридор. Потом вытащила из кладовки
пылесос и залила воду в специальную емкость. Вздохнула.
Нет, хозяйке она не завидовала, она бы так не могла и не
хотела.

Поздно вставать с недовольным лицом, потом часа два-три
приводить себя в порядок, переодеваться, красить
лицо добрых сорок минут, никогда ничего не есть, постоянно
взвешиваться, говорить по телефону и иногда плакать,
давя в пепельнице очередную сигарету. Нет, это не
для нее.

Она не понимала и половины того, о чем говорила хозяйка,
и музыка, которая все время звучала в этом доме, кроме
тоски, у нее ничего не вызывала.

Нет, хотелось ей совсем другого.

Она увидела их в Кенсингтонском саду. Около месяца назад.
Догнала, когда бежала с автобусной остановки. Потом
плелась за ними и наблюдала. Мужчина и женщина. Лет, наверное,
по тридцать. В черной униформе лондонской полиции,
они не торопясь шли по парку — видимо, следили за
порядком. Чтобы владельцы собак водили своих любимцев
на поводке, убирали за ними, а велосипедисты ездили только
по дорожкам, специально для этого предназначенным,
и вообще, чтобы никто никому не мешал и не нарушал всеобщего
покоя.

Вот тогда Тук поняла, как бы она хотела жить.

Женщина была очень смешливой. Мужчина все время
ей что-то негромко говорил, а она, останавливаясь, кусала
травинку, глаза у нее постепенно расширялись, и она взрывалась
хохотом, показывая десны, наклоняясь вниз и разгибаясь
наверх.

Сегодня, например, они шли как-то особенно медленно,
то и дело останавливались. Было чудесное утро, на теневой
стороне газона чуть серебрилась инеем трава, и молодые
лебеди в пруду ощипывали свои серые детские перья, меняя
их на белые.

Черная форма, белые шашечки на тулье, тяжелые добротные
ботинки на толстой подошве, безукоризненно
вычищенные, — Тук нравилось все. Она даже поняла сегодня
одну из его шуток: он сказал, что собаки не могут
смотреть вверх. А женщина все хохотала и махала на него
рукой.

Тук бы тоже хотела так ходить по парку, по дорожкам,
между огромными каштанами, смотреть на первые лиловые
крокусы в траве у самого дворца и мелкие белые маргаритки.
Чтобы рядом с ней шел такой же говорливый мужчина,
и она смеялась его шуткам, и все бы расступались
перед ними с почтением и даже чуть со страхом… А по вечерам
она бы гладила свою форменную юбку и стирала белую
рубашку. Отрастила бы, наконец, волосы и забирала бы
в тугой пучок, под черную шляпку с такой замечательной
кокардой. Ей бы так же махали водитель маленькой очистительной
машины, и грузчики, что собирают черные пакеты
из мусорных баков, и совсем юные ребята на поливалке,
в кепках и зеленых куртках. Она бы знала по именам всех
садовников и дворников и тех двоих, что чистят пруд от мусора и водорослей два раза в год. И даже мужчины, что не
так давно мыли памятник Виктории, тоже бы кивали ей со
своих лестниц, и она бы кивала им в ответ.

Она бы даже поменяла свою походку, ходила бы медленно
и степенно.

Тук вздохнула опять и наконец включила пылесос. Он
заревел, а она, переступая автоматически, возила его туда-сюда
по толстому ковру, раздвигая легкую мебель и залезая
под тяжелую.

Сегодня у нее две квартиры. А до того час десять в автобусе,
а потом двадцать минут пешком через парк, чтобы не
тратиться на пересадку. Да еще много пришлось тащить —
у всех закончились химикаты, и нужно было вставать раньше,
чтобы забежать в «Tэскo» по дороге.

А вчера весь день шел дождь, и она, пока вернулась домой,
промочила свои парусиновые тапочки.

Тогда как они шли в длинных плащах со специальными
пакетами на шапках, и женщина так же смеялась, разводя
ладони, а мужчина воодушевленно рассказывал ей что-то.

Как же им повезло! Гуляй себе в одежде, которую тебе
выдали, дыши свежим воздухом, и при этом все к тебе с уважением!

Нужно возвращаться в школу и учить язык. А потом, если
повезет…

Она выключила пылесос, сходила на кухню, вернулась
оттуда с зубочисткой и стала вычищать щетку, вытягивая из
нее волосы и нитки, потом поменяла насадку и принялась
пылесосить щели и узкие подоконники, чуть приподнимая
деревянные жалюзи. Болела спина: пылесос тяжелый, и по
лестницам таскать его трудно.

Потом она мыла унитазы, раковины, душевые кабины
и ванную, полы в кухне. Стерла пыль со всех поверхностей
в доме, отшлифовала зеркала и сложила в специальную папку
разбросанные по дому бумаги — письма, счета и всевозможные
приглашения… Разложила чистую посуду из посудомоечной
машины, ополоснула и сложила в нее грязную.
Записала себе в маленький блокнот под страничкой Г. П. — 
купить «Ваниш»…

Антибактериальным средством «Деттол, четыре в одном,
с запахом розового грейпфрута» протерла все рабочие поверхности
кухни, вычистила плиту. Вымыла внутренности
духовки и микроволновой печи.

Если бы не ленилась и начала учить язык сразу, как только
прилетела из своего Чиангмэя, то сейчас, может быть,
уже ходила бы с таким же светловолосым мужчиной по парку,
в черных строгих колготках, прямой юбке до колен и широким
ремнем.

Ей стало жалко себя.

Сверху спустилась хозяйка, все еще босиком, в халате, но
с накрашенным лицом и сложной прической.

— Тук, будь добра, протри книги в шкафу. У меня сегодня
опять был насморк с утра, я уверена, что это реакция на
пыль! А чем это здесь так пахнет? Я тебя прошу, не покупай
больше это в синих бутылках, я уже, по-моему, говорила
тебе, что не переношу этот запах.

Тук кивнула, но бутылку не унесла, а поставила глубоко
под раковину. Наполнила ведро водой и, прихватив тряпку,
пошла к шкафу с книгами.

— И будь добра…

Тук оглянулась, поставила ведро на пол.

— …Напиши еще раз на бумажке свою фамилию и оставь
здесь — я выпишу тебе чек. Я, честное слово, никак не могу
ее запомнить.

Тук кивнула.

Если бы она была женщиной-полицейским, ее фамилию
бы не переспрашивали постоянно, они бы ее запомнили
и даже писали бы без ошибки.

Она составляла протертые книги в шкаф и воображала,
как достает из нагрудного кармана удостоверение, и люди,
признательно наклонившись, читают ее имя, фамилию
и робко разглядывают фотографию. Она смотрит на них
строго, а они шевелят губами, стараясь все запомнить,
чтобы не переспрашивать никогда. Она даже уронила тяжеленную
книгу себе на ногу, когда думала об этом.

А еще она бы не дышала постоянно этой химической гадостью…
Для мытья окон, выведения пятен, растворения
известкового налета, и жира, и ржавчины…

Она бы прогуливалась по парку вокруг клумб, детских
площадок, кафе и пруда с лебедями.

У нее был бы здоровый цвет лица, сильные ноги и крепкое
сердце.

Она научилась бы смеяться и чуть-чуть кокетничать, она
бы окрепла физически, перестала, наконец, горбиться и с первой
получки купила бы туфли на каблуке.

Наверное, даже научилась бы подзывать белок специальным
свистом. А летом бы носила черные очки.

Жизнь стала бы наконец раем…

Она сняла перчатки, помыла их, вывернула и повесила
сушить. Потом взяла лист бумаги и написала на нем — Tук
Паисарнпайак.

Снесла вниз мусорный мешок и позвала хозяйку. Та спустилась
все еще босиком и, топорща пальцы со свежим маникюром,
выписала ей чек.

* * *

На следующее утро Тук долго ждала автобуса.

В это же самое время в Кенсингтонском саду женщина-полицейский
указала мужчине на группу подростков с собакой,
ее напарник кивнул, и они направились туда. Подростки
натравливали пса на пожилого человека в плаще,
собака рвалась с цепи, человек в плаще кричал, а подростки
смеялись.

Пока Тук искала в сумке проездной, полицейские наконец
подошли к группе, мужчина в плаще начал объяснять
что-то, размахивая руками, а потом пошел по дорожке, то
и дело оглядываясь.

Тук провела проездным по валидатору у водительской
кабины. Машина запищала, и на ней зажегся зеленый огонек.
Тук прошла в салон и поднялась на второй этаж.

В Кенсингтонском саду женщина-полицейский стала задавать
подросткам вопросы и приготовилась записывать ответы,
когда один из них вдруг сделал шаг по направлению
к ней и со всего размаха ударил ее цепью по лицу. Полетела
в сторону специальная планшетка с блокнотом и фетровая
черная шапка, на парня с цепью брызнуло кровью.

Тук передвинулась к окну, уступая место высокому старику
в круглых очках с пакетом из «Холланд энд Барретт».

Мужчина-полицейский потянулся к кобуре, когда один
из подростков свистнул, собака прыгнула на полицейского,
впилась зубами ему в бок, а подросток ударил по затылку,
прямо под самые шашечки на тулье, большим разводным
ключом.

Автобус тряхнуло, старик неловко наступил Тук на ногу,
она вскрикнула и сморщилась.

У полицейского, лежащего щекой на зеленой траве, из
уха бежала струйка крови. Хозяин собаки с силой пнул его
по носу, и еще одна красная дорожка потянулась из носа.
Собака все еще рычала и трясла головой, не выпуская из
пасти бок полицейского, на котором болталась черная кобура.

Старик извинился, Тук кивнула и отвернулась к окну.

Подростки кольцом обступили лежащую пару. Женщина
еще дышала, когда один из подростков, стоя над ней,
метнул в нее нож, и остальные загоготали и достали свои
ножи.

Крепко держась за поручни, Тук спустилась вниз по крутой
лестнице, вышла на нужной остановке и зашагала через
парк. После каштановой аллеи она увидела далеко справа
группу подростков и услышала, как лает собака. Сильно
пахло скошенной травой.