- Издательство «Время», 2012 г.
- Время в этом романе о путешественнике, застигнутом вулканическим облаком на пути из Москвы в Копенгаген, движется настолько хаотично, что пространство начинает распадаться на составляющие, увлекая героя в разные измерения его собственного «я». В каком из этих измерений — подлинное «я», какое из многих «я» доберется в конце концов до цели и какова вообще цель нашего путешествия через пространство и время — решать читателю. Предупредить же его следует лишь об одном: о необходимости быть очень внимательным к словам — в новом романе Евгения Клюева они имеют особенно мало общего с действительностью.
…сначала приходил голос. Сна он не разрушал — скорее,
вплетался в сон, становясь одним из его волокон: «Скорый
поезд „Москва—Хельсинки“ прибывает к первой платформе. Стоянка поезда одна минута».
Потом прибывал и сам поезд — осторожно и медленно, как прибывает вода в аквариуме, когда наполняешь
его через тоненький резиновый шланг, стараясь не пугать
рыбок. Наконец поезд останавливался прямо посередине
сна: голубой поезд, пахнущий цветами, названий которых
здесь никто не знал. Наверное, их знали в хельсинках —
том загадочном месте, куда поезд направится ровно через
одну минуту и чье имя одновременно напоминает песенки
и лесенки… только напоминает, не будучи ни теми, ни другими, а будучи — тайной. Это там растут цветы, которыми благоухает голубой поезд, — в хельсинках, населенном
пункте иной страны, где живут иностранцы.
Слово иностранцы было прохладным и пугающим. На
всякий случай он долго не произносил этого слова при людях — после того как однажды в разговоре взрослых услышал про Зою с соседней улицы, 1-ой Залинейной: связалась
с иностранцем, вот дура-то, не понимает, что с иностранцами запрещено! Сам он, кстати, откуда-то еще раньше знал,
что запрещено, и даже стал побаиваться смотреть на Зою —
нечеловечески красивую девушку с печальным лицом. Чтобы, не дай Бог, не показать ей, что он все про иностранца
знает, не смутить ее. Впоследствии Зоин иностранец оказался черным великаном в белых штанах, а потом Зоя пропала:
шептались, будто великан Зою в свою иностранную страну
увез и там бросил, а у Зои родился черный ребенок, вот ужас-то. Страшнее черного ребенка он ничего себе представить
не мог, хоть мама, когда ей рассказали о черном ребенке,
и спросила: «Ну и что?»
Он испугался за маму.
Потом как-то выяснилось, что, конечно, не все иностранцы черные и что в Финляндии, столицей которой как раз
и были эти хельсинки-песенки-лесенки, иностранцы даже
белее нас. И что поезд не голубой, а зеленый, и никакими
цветами не пахнет. Однажды они с родителями приехали
из Ленинграда, от дяди Сережи, это было ночью, и скорый
поезд «Москва—Хельсинки» как раз стоял на противоположной платформе. И он подошел к поезду и увидел одного пожилого мужского иностранца, который курил трубку,
смотрел на него через открытое окно вагона и улыбался растерянной улыбкой. Пришлось вздрогнуть и быстро вернуться к родителям, разбиравшимся на платформе с тяжелыми
сумками: сумки предстояло дальше нести на себе — правда,
недалеко, десять минут пешком от вокзала.
Так что отныне, слыша сквозь сон скорый-поезд-Москва-Хельсинки-прибывает-к-первой-платформе-стоянка-поезда-одна-минута, он начинал представлять себе зеленый вагон
и пожилого мужского иностранца. И запах — не безымянных цветов, другой: легкий до неуловимости запах иного. Запах белых занавесок по бокам вагонного окна, серебряного
поручня от одного его конца до другого, золотой цифры на
двери купе — и дыма: пожилой мужской иностранец курил
трубку с черносливовым дымом.
«От тебя пахнет сухофруктами», — сказала мама, когда
он, спеша, подошел к сумкам и взялся за одну из них. Семеня за мамой, обернулся: пожилой мужской иностранец
чуть заметно помахал ему рукой и произнес что-то едва
слышное — наверное, на своем языке. На своем иностранном языке. Видимо, что-то важное. От этого сделалось холодно в животе.
Боже мой, сколько раз он потом, уже пятнадцати-, шестнадцати-, семнадцатилетним, близко к часу ночи прибегал
сюда, на первую платформу — и все пытался поймать тот
черносливовый дым из какого-нибудь вагона! И глазами искал по окнам растерянную улыбку. И мечтал уехать отсюда,
уехать ко всем чертям — вот, спрятаться между вагонами,
а там — на какой-нибудь багажной полке, за чемоданами…
И, не будучи обнаруженным, прибыть в Хельсинки, да.
И, разумеется, начать ослепительно новую жизнь, немедленно заведя себе пожилой возраст, растерянную
улыбку и черносливовую трубку.
А вот… много ли можно успеть за одну минуту?
Можно успеть сосчитать до шестидесяти.
Или можно успеть опустить стоп-кран. Тогда поезд простоит дольше, минут на пять-десять, пока стоп-кран снова
не поднимут. И за эти пять-десять минут… — за эти пятьдесять минут можно выпрыгнуть из поезда и убежать ко
всем чертям — вот, спрятаться в темных кустах, а там…
Нет, какая же все-таки чушь лезет в голову! Ни одну минуту, ни пять, ни десять не на что ему употребить: он только
что, три дня назад всего, был в этом городе, был и уехал,
и приедет опять — хорошо, не раньше, чем через полгода,
но приедет же! А потом — опять, и опять, и опять.
Происходящее же сейчас — оно… сверхпрограммное
такое происходящее, которое ни в коем случае не произошло бы, не начни далеко отсюда извергаться вулкан с бесчеловечным названием. Ему, вулкану, и надо сказать… не
спасибо, конечно, сказать, другое что-нибудь… за этот вот
сюрреалистический — тайный! — проезд через родной город в час ночи скорым поездом «Москва—Хельсинки».
Дело было в маме. Маме, так и живущей в десяти минутах пешком от вокзала. Маме, три дня назад отпраздновавшей свой восьмидесятилетний юбилей, но все еще бодрой
и невероятно дамистой… впрочем, дело сейчас не в этом.
Дело в том, что мама, узнай она о его маршруте, обязательно пришла бы к поезду. В час ночи. На одну минуту. Вынести такую встречу с мамой было бы невозможно. Как
и мысли о том, что после этого мама возвращается домой.
Без него. В час ночи. И плачет.
Так что проезд через Тверь задумывался именно как
тайный. Маме же он, понятно, наврал. На сей раз — что
едет сначала в Германию, а дальше — прямо в Копенгаген.
«Через Ютландию?» — подозрительно спросила географически подкованная мама. Понятное дело, через Ютландию! Ну и… стало быть, по маминым представлениям, сын
ее сидит сейчас в скором «Москва—Берлин», только что
отправившемся от Белорусского вокзала, между тем как на
самом-то деле уже через час сын этот будет в десяти минутах от дома. В десяти минутах ходьбы пешком. На той
самой, значит, первой платформе.
Он давно уже завел себе пожилой возраст. Завел растерянную улыбку. Не завел лишь черносливовой трубки, но
это, может быть, впереди. Пока он, стоя в тамбуре, курит
сигареты «Принц». Датские сигареты, не из Дании, конечно, привезенные: в Москве купленные. Почему, кстати,
купленные — непонятно, но определенно не потому, что
«соскучился по родному». «Принц» в Дании он почти никогда не курил — и не курил, скорее всего, из протеста:
не хотелось становиться датчанином уж до такой степени. Впрочем, о степени говорить было, пожалуй, поздно:
даже по паспорту он теперь датчанин. А не по паспорту…
не по паспорту чуть ли не того определеннее: не просто
датчанин, но еще и преподаватель датского языка… м-да,
датского языка в Дании. В стране, где национальным языком определяется все — весь твой статус, вся твоя история,
вся твоя жизнь. Иногда даже кажется, что от тебя тут и не
требуется ничего, кроме языка: выучил — и умирай себе
немедленно, ничего не надо больше, жизненная задача выполнена.
Но уж если ты датский выучил и не умер, а продолжаешь жить и преподаешь его… — тогда, выходит, ты датчанин в квадрате. Посему — кури «Принц», поддерживай
национальную экономику. Но, вообще-то, он и сам удивился, услышав, как говорит киоскерше: пачку «Принца»,
пожалуйста, красного. Странно, кстати, что он не сказал
этого по-датски: с него станется!
Ну и вот… он стоял в тамбуре и курил «Принц». И смотрел в темное окно, мимо которого просвистывали станции,
чьи названия он знал наизусть, причем хоть в прямом, хоть
в обратном порядке… интересно, сколько раз он уже проехал
по этой дороге — то электричками, то дальними поездами
с остановкой в Твери? На сей раз названий, правда, увидеть
не
удавалось: слишком скорый поезд… кстати, из «Сапсана», который еще быстрее, наверное, даже платформ не различишь.
Однако куда бы то ни было проездом через Тверь — это
в первый раз. Раньше, когда надо было в Ленинград или
в Таллинн (в те времена Таллинну вполне хватало и одного «н» — теперь же кажется, что и «т» надо бы удвоить, для
полной симметрии), беспечно ехал в Тверь, к родителям,
проводил у них сколько-нибудь времени — билет же до
Ленинграда или Таллина… пардон, Таллинна покупался
уже в Твери, там с этим просто было. Но так, чтобы стоянка-поезда-одна-минута…
В купе, кроме него, ехали швед (показалось, что где-то
виденный прежде) и норвежец, тоже застигнутые в пути
вулканическим облаком, плюс некий странный человек восточной наружности, говоривший на чрезмерно
грамматически правильном и потому тошнотворном английском. С ним ему, к счастью, пока не пришлось побеседовать (обстоятельно поздоровавшись и заняв свое место
у окна, тот принялся выстукивать что-то на своем ноутбуке
и до сих пор так и не оторвался от работы), а со шведом
и норвежцем уже перекинулся парой слов — по-датски, понятное дело… скандинавы этим особенно не заморочиваются: каждый говорит на своем языке — и все делают вид,
что прекрасно понимают друг друга.
И, в общем, понимают, чего ж.
Он ужасно не хотел заводить разговоров с соседями, но,
услышав шведский и норвежский, вздохнул: не выкрутиться.
Впрочем, на время выкрутился, потому-то и стоял в тамбуре, куря уже четвертого по счету «Принца». В тамбуре
ведь как: или кури — или не стой, не производи подозрительного впечатления. Правда, швед тоже был курящим:
курил возле вагона перед отправлением. Так что не ровен
час нагрянет — с обычным скандинавским «hvad sa?», которое на русский кроме как «ну чё?» не перевести. Может,
швед хотя бы мало курит… Да нет, курящие скандинавы —
это он по себе знал — курят в России как… да вот хоть как
эйяфьятлайокудли, причем не переставая удивляться дешевизне сигарет и стремясь, видимо, накуриться впрок.
А потому — жди шведа, значит.
— Hvad sa?
Шведа, конечно, звали Свен: как положено.
Они поговорили о вулканическом облаке и своих проблемах в связи с ним. Про нехорошее отношение Свена
к облаку пришлось узнать всё. В ходе этого неспешного повествования, поезд, постояв на тверской платформе отведенную ему минуту, поехал дальше. Сердце мягко упало на
дно живота.
До остервенения захотелось прирезать Свена, но, видит
Бог, было со-вер-шен-но нечем.
Вместе, чуть ли не в обнимку, прошли в купе.
Потом удалось, конечно, выбраться назад, в пустой проход: зажмурился, ткнулся лбом в стекло. Черт, черт, черт! Как
же получилось, что в Твери они так рано оказались? И который тогда теперь час… двенадцать тридцать. Конечно, все
давно изменилось в расписании поездов: чай, не Советский
Союз больше. А он-то размечтался: стоп-кран!..
Позвонила мама, спросила, как ему едется. Он вышел
в конспиративный тамбур и оттуда ответил, что едется хорошо и что в купе одни немцы. Мама успокоилась: по ее
мнению, ни воров, ни убийц среди немцев быть не могло.
Он, понятно, не стал ее разубеждать, пожелал спокойной
ночи. И снова стал смотреть в темноту. Названий станций
по направлению к Питеру он не знал — так что и не вглядывался. Просто регистрировал: тьма — маленький светлый прогон, станция, снова тьма — маленький светлый
прогон…
Мимо шел проводник в черных кудрях и золотых пуговицах — на лбу надпись: гарный хлопец. Приостановился,
чтобы улыбнуться интернациональной улыбкой, так что
пришлось поспешно закурить «Принца» — гарный хлопец
кивнул, все понял и бесстыдно сказал хай.
Ну, нехай хай.
От переизбытка дыма уже подташнивало. Поезд замедлил ход и притормозил у какой-то безразличной станции. «Лазурная» — проехало за окном. И — ударило прямо
в сердце. Даже вспомнилось откуда-то из пионерского детства: «Но сердце забьется/, Когда я увижу/ Калинин, Калинин, мой город родной». Получалось, не проехали еще!
Получалось, поезд в Клину приостанавливался: там вокзал
на тверской похож.
Нет, дело, конечно, не в том, что он так уж без памяти любит этот город. Отнюдь, как говорили в старые времена… — не очень, правда, понятно, что конкретно имея
в виду, но слово дивное. Тоски по месту былого обитания
под названием Калинин, Тверь, он никогда не испытывал,
по людям, очень некоторым, — да, но по очень некоторым.
Сам же город… наверное, сам город засел в нем настолько прочно, что никогда и не ощущался покинутым. Это
только сегодня почему-то вдруг необходимо было увидеть
вокзал, постоять на первой платформе. Причем необходимо — позарез. По-за-рез.
Поезд приближался к Твери: в окне был поселок Южный.
«Спасибо, Бог», — сказала душа.
В этом городе он прожил тридцать лет: детский сад, школа,
университет… Всего этого не будет видно в окно тамбура. Но
будет виден старый вокзал и дорога домой: прямо и направо.
Потом, когда поезд уже снова поедет, будут видны дома улицы Центральная, а дальше — маленький переезд, через который он ходил всю свою жизнь: это называлось «в город». Над
переездом с детства висели щиты со странными приказами
вроде «Стой!», «Пропусти поезд!», намекавшими на возможность бессмысленного состязания в силе между человеком
и железнодорожным транспортом…
Так вот, маленький переезд, в самом конце которого —
улица. Если бы их дом стоял на этой улице первым, его можно было бы даже увидеть — очень постаравшись, скажем.
Но первым стоял дом Кубышкиных, они давно переехали,
и особнячок принадлежал другой семье. За ним — дом Марковых и Булановых (булановская часть полностью сгорела
в конце восьмидесятых). А дальше, третьим по счету — так
прямо и называемый «родной дом». Дом, в котором он жил
с двенадцати лет и в который все они переехали из одного
близлежащего переулка… это дальше, совсем в глубине привокзального поселка, не видно из поезда.
И чего-то требовало от него оно все — требовало или
просило, непонятно.
Поезд — медленно, как в старом сне про аквариумный
шланг — подбирался к третьей платформе, для электричек на Москву, платформа довольно быстро должна была
перейти в первую.
«Скорый поезд „Москва—Хельсинки“» прибывает к первой платформе. Стоянка поезда одну минуту«, — услышал
он и скривился: новое время напомнило о себе простонародным винительным падежом, совершенно неуместным.
На этой платформе он — теперешний обладатель пожилого возраста, растерянной улыбки и паспорта другой
страны — знал каждый сантиметр.
Ровно напротив, как и пятьдесят лет назад, стоял поезд
из Ленинграда, напоминая всем вокруг о том, что существуют вещи, неотменяемые даже при смене государственных режимов, — например, расписание поездов. У одного
из вагонов копошилась около сумок только что ступившая
на тверскую землю семья: родители и мальчик лет шести-семи — вдруг повернувший голову в сторону скорого поезда «Москва—Хельсинки»…
Пришлось вздрогнуть и зажечь следующего «Принца».
Мальчик смотрел ему прямо в глаза.
Он попытался открыть дверь тамбура — дверь подалась.
Их разделяла только ширина платформы.
— Hej med dig, — сказал он негромко на совершенно
иностранном языке. Мальчик поспешно отвернулся.
А минута не кончалась.
И, значит, все еще оставалась возможность дернуть
стоп-кран.
Он оглянулся: стоп-кран находился близко — слева,
прямо на уровне глаз — и сделал шаг назад.