Мария Ануфриева. Медведь

Мария Ануфриева. Медведь

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Роман «Медведь» — дебютная книга Марии Ануфриевой, уже нашедшая отклики в литературной среде: «От прозы Марии Ануфриевой невозможно оторваться. Это очень страшно, потому что очень точно и очень правдиво. Но ужас не раздавливает, а мобилизует, потому что автор настоящий художник» (Александр Мелихов). Счастливая жизнь героев книги перевернулась в один миг. Он пошел на встречу с друзьями и не вернулся. Она искала его и нашла в реанимации без сознания. Ее домом становится белый больничный коридор, где она день за днем ждет выхода врачей, просит о чуде и пытается распутать клубок трагических событий, о которых он не может ей рассказать. Эта история никого не оставит равнодушным.

Белый коридор. Железные стулья. Большое окно почти до пола
ничего — коридор, стулья да окно, что в них примечательного.

В замкнутом белом больничном мирке они могуть превратиться в целую Вселенную. Кроме
коридора, стульев и окна в ней нет ничего материального. Есть только ожид
надежда на врачей, и вера в чудо, и тошнота, и головокружение, и тревога.

Они вызывают дрожь в груди, бьющуюся невидимой птицей. Взмахнет крыльями — и заходит
ходуном все внутри, притаится — и тут же все окаменеет и замрет вместе с ней в ожидании: что там, за раскрытыми дверями, где ровны
грохот каталок, разрывающий тишину.

Но на тишине с кислым запахом нельзя остановить взгляд, нельзя к ней прикоснуться, чтобы
почувствовать реальность и не полететь в пропасть безумия, которая раскрывается под ногами, когда в одну секунду рушится твой мир. Коридор, стулья да окно ощутимы, за них можно
ухватиться, сделать своими союзниками и выстроить вокруг себя Вселенную.

Моя больничная Вселенная не расширялась и была не бесконечна, но в ней билась жизнь —
самое главное, самое ценное, что может быть у человека. Это было не первое и не последнее мое утро здесь. Сотрудница в окошке справочной службы, сверившись с пухлой разлинованной
тетрадкой, уже ворчливо сказала мне ставшую привычной фразу:

— Жив, жив, но состояние крайне тяжелое, кома третьей степени, температура 37,7.

На словах «крайне тяжелое» ее голос приобретал немного другую, скорбную окраску. Это профессиональное, выработанное годами, иногда она сопровождала слова сокрушенным
покачиванием головы. Я мечтала о том, что однажды подойду, назову имя, а она скажет:

— Стабильно тяжелое.

И это будет праздник! Ведь, оказывается, между тяжелым и крайне тяжелым состоянием — целая пропасть. Тяжелое состояние — это победа.

Потом все как обычно. Я выходила из холла первого этажа, где располагалась справочная, на
улицу. Шестнадцать этажей серого монолитного здания больницы сливались с таким же серым небом, а с него медленно и беззвучно падали большие серые хлопья снега, покрывая маленький больничный двор. Больница, небо и снег были единым целым — крайне тяжелым.

Чуть дальше шумела оживленная городская улица, кипела цветная жизнь, но я не собиралась покидать это серо-белое больничное царство и выходила для того лишь, чтобы снова войти.
Пересекая двор, смотрела налево: вот он, мой коридор возле дверей реанимации, куда надо
попасть. Рано утром дальше окошка справочной с центрального входа в больницу не пускают, но
по одному из пандусов можно подняться в приемный покой и попытаться проникнуть внутрь.

Надо очень быстро, по-деловому, не оглядываясь, пройти мимо охраны, на всякий случай делая вид, что разговариваешь по телефону. Если окликнут, сказать:
«У меня родственник к вам поступил, оформляется тут, в приемном, сейчас найду его, отдам документы и выйду». Затем быстро затеряться в белых коридорах и вновь занять свое место на
холодном подоконнике в большой больнице.

Даже не подоконник это был, а бетонный выступ огромного больничного окна, очень низко, почти
у пола. Рядом стояли сетчатые железные стулья, иногда я пересаживалась на один из них, но на подоконнике было удобнее. Сидя на стуле, трудно прятать лицо от проходящих мимо по коридору надо куда-то смотреть: на людей, в пол или в стену. А я не знала, куда деть глаза, я хотела их
просто закрыть. Пересев на низкий выступ, можно было отвернуться к окну и остаться наедине с собой и с ним. Все эти дни я разговаривала с ним, рассказывала о том, что сижу рядом, в белом коридоре, куда отлучалась и что удалось узнать, ведь он сам наверняка даже не понял, что случилось за пару секунд, перевернувших жизнь: свет фар, удар и темнота.

Все эти дни я просила об одном:

— Не умирай, Медведь!

Ведь говорят же, что мысль материальна. Может быть, в этом есть доля правды. Может быть,
пока ты говоришь с человеком, он и живет, борется, цепляется за жизнь вопреки всему.

Временами я раскачивалась из стороны в сторону. Как младенец успокаивается и затихает на
руках качающей его матери, так горюющий человек, раскачивая сам себя, подчиняется
усыпляющей силе размеренных движений, которые притупляют боль. Он словно сам становится
маятником. Разве у маятника могут быть навязчивые мысли, страх, горе? Он просто маятник, существующий для того, чтобы качаться, качаться, качаться — ровно, бесперебойно. Маятник не
может сойти с ума…

Только не разжимать ладонь, ни на минуту, ни в коем случае нельзя было этого делать!
В ладони — икона Ксении Блаженной. Я ходила с ней днем, научившись все делать одной
свободной рукой. Ночью спала, положив руку с иконой под подушку, боясь во сне разжать ладонь и выпустить ее, прервав свою непрерывную мольбу Богу вернуть его. Временами со всей силы сжимала икону, чтобы ее ребристые деревянные края как можно больнее впечатывались,
врезались в ладонь. Когда становилось совсем больно, и на коже появлялись кровоподтеки, я
представляла его забинтованную голову на больничной подушке, собирала боль в один луч и мысленно направляла его туда, в реанимацию.— Реакция на боль минимальная, — сообщали
врачи.

Я делала больно себе, чтобы передать эту физическую боль ему — на расстоянии, может, он
почувствует ее как разряд, как сигнал к действию: еще, еще немного напрягись, преодолей свое полубытие, ты еще можешь вернуться.

Если бы хоть день возвратить из прошлой, вчерашней жизни. Да какой там день, хоть час, хоть десять минут! Чтобы сказать, как я его люблю. Не в холодную, враждебную пустоту палаты
увитому трубками человеку под белой простыней. А ему — в футбольной форме на стадионе, за
рулем машины, вернувшемуся поздно вечером с работы. Ему, Медведю.

— Не умирай, ты сильный, я верю в тебя. Только не умирай, Медведь!

Есть люди, будто наделенные внешними и внутренними чертами животных. Бывает, увидишь
впервые человека и тут же понимаешь: вылитый лис, настоящий волчара, этот — осторожный барсук, ну а вот — благородный лев. Друзья с детства звали его Медведем. Я настолько свыклась
с этим прозвищем, что и сама так его называла. Откуда оно появилось? Он и впрямь был похож на медведя — спокойный, неторопливый, основательный. Спортсмен, на футбольном поле
быстрый и, как принято говорить, резкий, но как только заканчивалась игра, тут же превращался в добродушного увальня. Разозлить его сложно, но если уж справишься с этой задачей —
несдобровать. Потом он всегда остывал и начинал виновато урчать. Именно урчать, другого
слова и не подберешь:

— Машенька, прости. Когда он шел на попятную и начинал урчать, тут уже можно было просить все что хочешь. Я пользовалась этой мягкостью его характера и просила все, что мне угодно, не
угодно и просто пришло в голову сию минуту. Когда, предъявив паспорт, я получила в казенном окошке его обручальное кольцо, все в засохшей крови, я попросила:

— Не умирай, Медведь, ты ведь не можешь умереть, правда? Ты ведь выжил. Все говорят, что
здесь хорошие врачи, они спасут тебя. И Бог — он не может от нас отвернуться. Держись, не умирай. Ты только не умирай, Медведь!

Я надела на палец кольцо и посмотрела на руку — два обручальных кольца, одно над другим. Тут же почувствовала, что под ногами у меня пропасть и безумие.

Надо собраться, отключить эмоции. Выяснить, что с ним произошло. Попасть в палату. Увидеть.
Постоять рядом. Вырвать у смерти. Плохое всегда случается мгновенно, но и мгновения бывают разные. Когда падаешь сам, в какие-то доли секунды еще успеваешь удивиться, огорчиться,
осознать факт падения и даже, возможно, сгруппироваться, смягчая удар. Когда опрокидывает, швыряет наземь, оглушает взрывная волна, у тебя нет и доли секунды, чтобы осознать, что
происходит. Такой взрывной волной стало для меня случившееся с ним. Мгновенность крайней, самой последней степени. Только что все было — и мечты, и планы, и Машенька, прости, и вопрос: куда поедем летом — днем, а вечером он встретился с друзьями и просто не вернулся
домой. В окошке, где выдают вещи и документы попавших в больницу скорой помощи, я
расписывалась в получении ошметков счастья и благополучия. Расписывалась и не могла поверить, что белый коридор и табличка над дверью «Хирургическая реанимация» — наяву. И я здесь — тоже наяву. И что мне делать с этой явью? Но что-то делать надо, чтобы вернуть его, заслужить его, получить его. Обратно. Живого!

— Ты только не умирай, Медведь!

Можно ли дать определение человеку одним словом, исчерпывающе, до дна?
В средней школе на уроках литературы, потрясая стопкой разлинованных тетрадок в зеленых
обложках, учитель ругала не отличающихся богатством словарного запаса учеников: «Что, опять фантазии не хватило? Сто раз вам повторять надо: нельзя называть героя в сочинении хорошим» Ведь что такое — хороший? Это ничего! Мама у вас дома хорошая, а у героя Михаила Юрьевича Лермонтова много других характеристик. Еще раз почитаю про «хорошего» — выше тройки в
четверти не получите!» Я на всю жизнь запомнила, что слово «хороший» не применимо к
литературным героям, хотя сложностей с прилагательными у меня никогда не было. Потом начались студенческие годы.

— Представьте, что вы едете в трамвае, а напротив вас сел человек. Опишите его, во всех
деталях, в мельчайших черточках его характера, которые не должны
ускользнуть от вас. Только избегайте штампов вроде «хороший», — говорил преподаватель.
А дальше была работа, когда я писала, писала и писала за других, и всегда избегала в описаниях человеческих свойств слова «хороший». Это было не сложно, я ведь знала много слов, отвечающих на вопрос: какой? Прошло время, и я узнала, что хороший — это и есть то главноес лово, которое дает нам исчерпывающее представление о человеке. Хороший — это больше, чем добрый, смелый, справедливый, благородный. Хороший — это все, но не ничего. И множество
слов не заменит простого, но не пустого слова — хороший.

Я поняла это, когда встретила Медведя. Он оказался очень хорошим.

Впервые я увидела его возле станции метро «Горьковская». Он стоял в стороне от толпы, воротник пальто был поднят. Стоял, нахохлившись, улыбаясь и краснея. Когда он смущался, у него всегда проступал румянец, а смущался он часто.

Кончик моего шарфа то и дело касался рукава его пальто, потому что с Невы дул сильный ветер. Желтые листья покрывали Александровский парк. Мы пошли в кафе, чтобы обсудить дело,
которое и стало причиной встречи: надо вычитать его диссертацию и автореферат на предмет
синтаксических ошибок и стилистических неточностей. До сих пор не могу понять, зачем это потребовалось, — писал он грамотно. Наверное, по-настоящему образованные люди не могут
позволить себе быть асами в одном и неряхами в другом.

Я с рвением взялась за дело и, за неимением существенных ошибок, поправила несущественные. Позже выяснилось, что последние и не ошибки вовсе, а профессионализмы. Корявые, но тем не
менее правильные.

— Ничего страшного, Машенька, — урчал он в трубку. — Не переживай. Ну ты же не могла знать.
Потом мы опять встретились, я смотрела на его крепкие Руки и чувствовала, что меня ждет что-то
большое. Я всегда это чувствую. Не обладая такими полезными в жизни качествами, как женское кокетство и мудрость, я вывалила все, что было на душе:

— Мне уже двадцать семь лет, и куда уходит время, непонятно. Семьи нет, жилья своего нет,
детей нет, а так хочется. И ничего я не умею, кроме как буквы в слова складывать, да и то сомнительное это умение. Таких умельцев и без меня хватает. Он слушал, кивал и говорил, что
все непременно будет: и дом, и семья, и ребенок:

— Все будет хорошо, Машенька. Через три месяца после знакомства с Медведем мне позвонила
бабуля, у которой я была прописана в области, и сказала, что надо либо выписываться, несмотря на заплаченные деньги, либо платить втрое больше за год, и вообще в качестве бонуса ей нужно сорок килограммов картошки, потому что она больна и не может выйти из дома.

— Не проще ли деньгами? — спросил Медведь.

— Нет, сказано же картошкой, деньги и так, само собой разумеется, — уныло отвечала я.

Мы купили картошку и поехали по Московскому шоссе. Бабуля встретила нас
жизнеутверждающим румянцем, фуфайкой нараспашку и двумя ведрами воды, только что лихо поднятыми из колодца.

— Приехали? Картошечку привезли? Ну вот и ладненько, вот и молодцы. А ты, милочка,
симпатичная такая, с Украины, что ли?

На лице Медведя заиграли желваки, а я ответила, что нет, не с Украины. Впрочем, никакой
разницы нет: если ты из города — столицы Карелии, что в семи часах езды, и живешь в
Петербурге почти десять лет, для некоторых коренных петербуржцев ты все равно лимита, второй сорт, даже если сами они давно живут в деревне.

— А мальчик твой что, не хочет ли на тебе жениться? Или не нужна ты ему, без жилья-то? — не унималась бабуля.