- Издательство «Время», 2012 г.
- Неприятное происшествие: утром в воскресенье герой понял, что умер.
За свидетельством о смерти пришлось отправиться самому. Название
нового романа известного петербургского писателя Николая Крыщука
отсылает нас к электронному извещению о компьютерном вирусе. Но
это лишь знак времени. Нам предстоит побывать не только в разных
исторических пространствах, но и задуматься о разнице между жизнью
и смертью, мнимой смертью и мнимой жизнью, и даже почувствовать,
что смерть может быть избавлением от… Не будем продолжать:
прекрасно и стремительно выстроенный сюжет — одно из главных
достоинств этой блестящей и глубокой книги.
Неприятное происшествие
Утром в воскресенье
Сразу не повезло — я умер утром в воскресенье. В тот самый час, когда люди не могут сосредоточиться на обстоятельствах чужой жизни. Тем более смерти. Зарываются лицом в птичьи перья и не хотят просыпаться. А вдруг того
коврика, где вышитая крестиком Аленушка, уже нет? Или
комплимент начальнику получился слишком язвительным? И вообще, желудок после грибной подливки камнем
под сердцем лежит. Может быть, рак? Тьфу-тьфу-тьфу!..
Не выговаривается. Тьфу-тьфу-тьфу!.. Язык, паралитик!
Неужели и впрямь пора вставать?
Ну вот, а тут я со своей смертью. Никаких, естественно,
ресурсов для потрясения.
И мне бы, конечно, нужно было быть деликатнее, но,
видно, сил уже не хватило. Плафон сложил свой рисунок
сначала словом «Зина», потом — «Зоя». И стало ужасно тоскливо. Я подумал, что ступеньки, по которым я столько лет
поднимался к своему семейному счастью, истерлись задолго до моего рождения. По ним скользили еще какие-нибудь
очаровательные фантоши прошлого века и напевали нечто
из итальянской оперы, тоже уверенные в своей красоте
и бессмертии. И от этой ничего не значащей и, скорее всего, надуманной картинки, мне вдруг стало так кисло.
Проигранная жизнь крутилась песенкой: «Слава-Слава-Слава-Славочка, мы посидим на лавочке…» Потом: «Ах,
лава-лава-лава лавочка, разбил мне сердце Славочка…»
Подворотня сужалась, и в ней не горел свет. Потом
из темноты проявились какие-то бандиты и все кричали,
но никто не хотел ударить. Потом один все же ударил,
а в руках у меня очутилась слепая монетка, подаренная
на коктебельском пляже заранее обожаемой женщиной.
Все, чего в этой женщине хотелось, было покрыто цветочками — осенними, фиолетовыми и серебристыми. Она,
выкормыш мой, оказывается, решила уже стариться и надела закрытый купальник. Я дрался из-за нее. …А монетка? Классики, конечно, и в этом соврали. Какая там вся
жизнь в хронологическом порядке? И одной картинки
не слепить.
Вошла матушка. Лица на ней не было. Стала пробовать
землю из цветочного горшка, разминать ее пальцами
и нюхать. Потом заметила меня.
— Макаронов-то, сыночка, уже нет. Вчерашние все пережарились. А киномеханика, о котором ты спрашивал,
звали Петей.
Киномеханик Петя был влюблен в нее пятьдесят лет назад, благодаря чему мама получила в деревне начальное
кинематографическое образование. Потом уже начались
университеты с моим отцом.
Я вдруг подумал, что, может быть, Петя — мой отец?
Попробовал представить его. И не смог. Он освежал голову
сырой травой и никак не хотел задумываться о планах продолжения рода. Сознание его было сосредоточено на расшнурованной маминой груди и не желало принимать
в себя никого лишнего и нового. Меня, то есть. А я, натурально, умирал, и все эти фантазии уже не имели смысла.
Ну вот, и как это все случилось? Утро в окне. Просыпается жена — крохотулечка моя, мой мизинчик. Ныряет
в халат и бормочет безадресно: «Никто не обещал». Затем
ко мне уже:
— Кофе будешь?
Я, разумеется, в силу известных обстоятельств молчу.
Тогда она нажимает мне на глаз и говорит ласково:
— Ты меня слышишь?
А я в роль выгрался, мне буквально ни до чего. Она сообразила, вероятно, что дело на этот раз не только в моей
утренней энтропии. Зовет детей.
— Вставайте! Или вас опять холодной водой поднимать? Отец преставился.
Оба вскочили, реагируя на такой чрезвычайный крик,
чешутся и зевают. Привыкают к свету.
— Достал-таки. Я так и знала. Он вообще всегда умел
выбрать время.
Сын пошутил:
— И место.
— Вот теперь сами с ним и разбирайтесь. Удумал тоже.
Позер и есть позер.
Понимаю, не дадут они мне мою смерть почувствовать.
Я ведь еще тепленький, некогда было. И жалко при этом,
что не смогу уже никогда вступить с ними в неформальные
отношения.
И вдруг увидел — они ведь тоже все умрут. Утро на лицах отметилось алебастром, птички в глазных зыбках плавают в разные стороны. Нет, не преждевременность,
не подстерегающая в полдень, допустим, катастрофа,
но сам факт неизбежности смерти стал до того очевиден.
И все заговорили вдруг как у Метерлинка, задвигались
как у Виктюка… Не то что ближе и дороже они стали мне
(куда уж?), не то что жалко их стало, но печаль в мое сердце вкралась (печаль, вот слово, которое надо было искать).
Имени у этого не было. А такие, например, слова и картины: морось, немой скандал, записная книжка на скамейке
под дождем, балабуда… И еще почему-то: заснуть в неизвестном падеже на коленях у мамы. И — мы пойдем с тобой знакомым словом «перелесок»…
Носки с дырочкой на правом, пахнущие вчерашним
днем, я забыл выкинуть в таз. И обои над столом, ободранные, не покрасил.
— Учитесь! — фраза, как всегда у жены, на первый
взгляд бессмысленная, но значительная.
Мы познакомились в троллейбусном парке, и троллейбусы текли, текли, куда нам хочется. Цветок желтой акации упал ей на колени. Я схватил его зубами и жевал, ненатурально переживая страсть.
Сейчас жена была в зеленом халатике и необыкновенно
расстроенная. Одновременно подметала пол и глотала
вишни из компота, выплевывая косточки в ладошку. Как
я любил эту ее небрезгливость, когда был жив!
Дети переминались босиком на холодном полу, выращивая в себе сочувствие. Я бы тут же отослал их надеть
что-нибудь, но кто я уже? Дорогая моя не посмела указать,
чтобы не нарушить скорбного все же момента.
— Эй, недоглядки, — пробормотал я, — тапки наденьте.
— В сущности… — сказала жена и заплакала.
Дети голодно сосредоточились на апельсине и тоже
плакали. Я лежал, как положено, и переживал трагедию.
«Действительно, — думал, — не каждый день я могу им
предоставить повод для такой полноты ощущений. Пусть
поплачут. Слезы, говорят, облегчают».
— В общем, я с этим не согласна! Так всякий может,
если захочет. А расхлебывать опять мне.
— Ну что теперь с него взять? Ты, ей-богу! — сказал
старший.
Старший и младший — это, вообще говоря, наша домашняя шутка. Потому что старший старше младшего минут на пять. Свое близняшество они используют сполна,
по всем правилам нового времени. Например, один выслушивает по телефону хриплые, поющие признания девушки, обращенные не к нему, и отвечает индифферентно,
оскорбительно не помня подробностей, другой рядом беззвучно корчится. Кажется, они дублируют друг друга уже
и при интимных свиданиях. На меня не похожи — я был
мучительнее и однозначней. Но может быть, у них еще все
впереди?
Жена, как это с ней бывает, стала слепоглухонемая.
— А я почему должна знать? Он сам все затеял, ну вот
и пусть!
— Мать, опомнись, он помер.
— Не надо мне только рассказывать!
Не скрою, обидно мне стало, что обо мне говорят в третьем лице. Будто я уже умер.
А будто уже нет?
Так или иначе, понял я, что без официального подтверждения мне на тот свет не отправиться. Сами они палец о палец не ударят. А я, надо сказать, в деле оформления
исхода щепетилен до формализма. С момента таинственного исчезновения отца это превратилось в пунктик, теперь же, когда расход людей пущен на самотек и не подлежит уже никакому учету, пунктик стал настоящей идеей
фикс, без преувеличения, главной задачей жизни. Я, как
это ни смешно, в глубине души ждал этого момента. И вот
час настал. Идти за подтверждением собственной смерти
предстояло мне самому. Это было даже по-своему логично.
Прихожу, например, к такой-то и говорю:
— Так и так. Мне справочка нужна. Свидетельство
о смерти. Гражданин, в скобках имя, и нам пожелал долго
жить.
— Это замечательно, — отвечает стерва и почесывает
локоть, который, как замечено, стареет у женщин первым. — Это замечательно, что он умер таким молодым
и добрым и, судя по вашим глазам, даже с мафией не связан. Но вот, не сочтите меня формалисткой, покойник подозрительно похож на вас.
— То есть что значит, подозрительно похож? Это
я и есть. Мне только справку надо.
— Тогда вопрос решается просто. Вызываем милицию
и обсуждаем это досконально.
У меня переживания. Мне, можно сказать, ни до чего.
Могу ли я с человеком в погонах обсуждать такую интимную проблему, как уход из этого мира?
Но вышло все не так…
Осенняя прелюдия
Дежурная по летальным исходам
Улица подняла меня вместе с другим податливым народом
и вынесла к каналу, под поеденные морозом липы. Деревья
тут же начали обдувать гнилой свежестью; одновременно,
передернувшись, они успевали стряхивать с себя растерянную птичью мелочь и свистящим шепотом подавать команды торопящимся в стойло облакам. Во всем этом угадывался некий смысл, мне уже недоступный.
В эту пору воздух даже в городе отдает палой грушей
и забродившей ягодой. Раньше мне всегда был приятен
этот привкус сезонного разложения, сырой дух корней, который манил еще наших предков, питающихся дохлой рыбой, камбием или объедками от пира хищников. Мой род
шел, вероятно, прямо от них, а не от предков-охотников.
Вид убитой птицы, опирающейся на крылья, как на костыли, невыносим; для счастья сбывшегося инстинкта мне
хватало застигнутого под низкой еловой кроной боровика.
Но сейчас не было во мне безотчетного ликования.
Я шел по осени, как по большой продуктовой камере,
в которую холод запустили с опозданием, если, конечно,
не имели в виду приготовить какой-нибудь чукотский деликатес с душком, вроде копальхена. Под ноги то и дело
попадались возбужденные, подергивающие шеями собаки, и этот ветер, горящие с утра фонари… Что может
быть тоскливее осеннего дня, зернистого, с криминальными, как на газетной фотографии, тенями!
Я обнаружил себя с открытым ртом над мальчиком, который проталкивал по инкрустированному льдом ручью
щепку, груженную стеклышками. Весь экран моего зрения
занимала его голова. Волосы сбегались к середине воронкой, рисунок, космический по затее, я понял это впервые
и неизвестно чему обрадовался. Покатый спуск от воронки
вел к родничку. Зачем стервец сдернул свою шапку арбузной раскраски? Родничок пульсировал, как у младенца,
и дымился. Попади сюда крупная градина, и прекрасная
возможность жизни упущена навсегда. Не будет ни гения,
ни любви, и пузыри звуков, уже и теперь таинственные,
как послания инопланетян, никогда не превратятся в речь.
Я содрогнулся от этой более чем вероятной и жестокой шалости судьбы.
Выходит, смерть с первого дня ерошила пух на этой незатянувшейся полынье, и в каждом материнском поцелуе
таился ее смех?
Но тут полынья на моих глазах затянулась, взгляд утратил рентгеновскую проницательность, потные волосы продолжали, впрочем, слегка дымиться. Недавний младенец
тихо выговаривал проклятия.
— Тоже мне еще камарилья! — прокряхтел он.
Я смотрел на него, как когда-то на египетские рисунки,
пытаясь понять, чем заняты эти застигнутые врасплох, грациозные, с острыми плечами и осетинской талией, глядящие мимо меня человечки?
Родители, по-разному убранные каракулем, дежурили
в стороне. Мама, пряча ладони в седой каракулевой муфте,
сказала:
— Попала в Интернете на статью. Автора забыла. «Самостеснение Толстого». Очень интересно.
— Что это значит? — спросил муж в каракулевом пирожке.
— В смысле?
— Стеснительность или стесненность?
— Самоумаление, я думаю.
— Которое паче гордости?
— Ну разумеется.
— Сеня, — позвал отец, — суши весла. Выгул закончился.
— Па-па! — закричал пузырь, как будто только и ждал
этой сцены, и тут же получил легкий пинок ногой и забился в театральных конвульсиях, обкладывая голову мокрыми листьями.
— А мне потом стирать, — сказала жена, посмотрев
на мужа с любовной укоризной.
— У нас же техника.
— Сынок, вставай. Ну! — сказала мать и запела весело,
больше для мужа: — Наша жизнь — не игра, собираться
пора. — Потом засунула руку за воротник Сени: — Вспотел, вымок. Это годится?
Отец, с намерением высморкаться, достал из кармана
платок, из которого посыпалась мелочь, мимикрируя в палой листве. Со зверьковой проворностью мальчик бросился выгребать клад.
— Что упало — то пропало, — бормотал он. — Суки-прибауки.
В отчаянии от этой завалившейся за подкладку божьего
пиджака сцены я бросился по вычитанному адресу, как
будто там меня ждало спасение. По бокам, обгоняя, неслись
листья. Казалось, это мелькают пятки белок и уток, которые сами почему-то решили оставаться невидимками.