- Мередит Маран. Зачем мы пишем: известные писатели о своей профессии. — М.: Манн, Иванов и Фербер, 2014. — 272 с.
В этой книге собраны истории двадцати авторов, признанных во всем мире, но известных российскому читателю в большинстве своем по экранизациям либо книгам с советами начинающим писателям. Все они, преуспевшие не только в художественном, но и в коммерческом плане, рассказали о своем пути к издателю и широкой аудитории. Открытие новых имен при чтении книги гарантировано.
Глава 20 Себастьян Юнгер
Его книги пользуются невероятным успехом — на сегодняшний день у него четыре бестселлера; его документальный фильм потрясает до глубины души — фильм «Рестрепо»
стал номинантом «Оскара» и получил Большой приз на кинофестивале «Сандэнс» в 2010 году. Однако не имеет никакого
значения, сколько еще книг он напишет и сколько фильмов
снимет, — Себастьян Юнгер навсегда останется в памяти читателя и зрителя благодаря своей первой книге и ее воплощению на экране. Кто из нас не употреблял выражения «идеальный
шторм»? Кто, услышав его, сразу не вспомнит замечательный
кадр: Джордж Клуни, стоящий за рулем рыболовного судна —
такого крошечного, почти игрушечного, на фоне гигантских
волн?Еще одно выражение, которое навсегда будет связано с Себастьяном Юнгером, — типичный военный репортер. Юнгер вел репортажи из самых страшных горячих точек мира,
в том числе из Нигерии и Афганистана, откуда посылал свои
заметки даже в Vanity Fair. На основе афганского материала
он вместе с близким другом и коллегой Тимом Хетерингтоном
сделал документальный фильм «Рестрепо». Хетерингтон погиб в Ливии в 2011 году — убит выстрелом из миномета, когда
вел репортаж с первой линии обстрела во время гражданской
войны. Говоря со мной о смерти ближайшего друга, Юнгер
произнес: «Кабы не милость Божия, так шел бы и я».Себастьян Юнгер Почему я пишу Во время работы над текстом у меня возникает измененное
состояние сознания.Я за рабочим столом. Обычно звучит какая-нибудь музыка, стоит чашка кофе. Раньше, когда я курил, рядом находились пепельница и сигареты; когда я старался воздерживаться
от курения, во рту всегда была жвачка «Никоретте».Поскольку я не пишу беллетристики, я обычно не напрягаю
мозг в поисках блестящих идей. Мои «блестящие идеи» приходят из мира. Я их собираю, но необходимости их продумывать
у меня не возникает. Все, что мне нужно сделать, — это воспринять увиденное и услышанное, то есть рассказы очевидцев, обнаруженные мною свидетельства человеческой деятельности,
и перевести весь материал в формат последовательного текста, который люди захотят прочитать. Это странная алхимия,
разновидность магии. Если все сделаешь правильно, то читать будут.Когда я напишу хорошую фразу, параграф или главу —
я всегда осознаю, что они удачны, и знаю, что люди это прочитают. Это знание очень воодушевляет, как будто ты говоришь
себе: «Боже, я делаю это. Я снова сделал то, что сработает».
У меня было полно неудач, поэтому я всегда знаю, когда делаю
что-то плохо, — такой текст я удаляю безжалостно.Но когда текст хорош… это как отличное свидание. Создание удачного текста — немыслимо захватывающий процесс:
тебя будто пробивает электрическим током, и это ни с чем
не сравнимое ощущение.Вверх по дереву без весла Первый роман я написал в седьмом классе, писал от руки
в зеленой с белым тетради для сочинений. Мой учитель прочитал его вслух всему классу, главу за главой. Неудивительно,
что у меня не было друзей.Я не думал о писательстве как профессии до того, как окончил колледж. Я сделал хорошую выпускную работу и, пока
писал ее, испытывал эмоциональный подъем. Потом переехал
в Бостон и время от времени работал фрилансером для изданий вроде Boston Phoenix. Опубликовал несколько коротких
рассказов. Потом нашел агента, но в следующие десять лет он
не заработал на мне ни цента. Я не достиг никакой критической
массы ни в творческом, ни в финансовом плане. Я прорубался
сквозь густой подлесок с тупым ножом. За десятилетие, что
я писал и писал, я заработал пять тысяч долларов. А трудился
я очень много и хорошо узнал, что значит что-то делать без
гарантированного результата. Или вообще без результата!Я брался за любую работу, пытаясь понять, чем мне заняться. Работал в баре. На стройке. Потом смог получить несколько заданий от редактора City Paper, и мои статьи привлекли
какое-то внимание. Затем, ближе к тридцати годам, я получил
работу альпиниста в компании, специализирующейся на посадке, лечении и вырубке деревьев. Она мне очень нравилась.
Это потрясающая и очень опасная работа. Нужно было быть
крайне аккуратным и, как обезьяна, ловким. Там, кстати, я заработал хорошие деньги. В некоторые дни доходило до тысячи долларов. В другие дни приносил домой сотню. Однажды
я наткнулся на свою бензопилу, когда был на дереве, и поранил
ногу. Мне было тридцать лет. Пока я поправлялся, в голову
пришла идея написать книгу об опасных профессиях. Люди
постоянно гибнут на низкооплачиваемых, часто неуважаемых,
производственных работах. Мы редко думаем о тех, кто выполняет такую работу, хотя вся страна от них зависит.Я написал план будущей книги, назвав ее «Идеальный
шторм». Книга о рыбацком судне, затонувшем во время сильного шторма у Глостера — города, в котором я жил. Я вручил
план своему агенту и уехал в Боснию. Для себя я решил так:
если мой агент продаст идею книги, то я сочту, что успел прибежать к базе и стал лучшим игроком в бейсбол; если не продаст — я стану военным корреспондентом. Поэтому я спокойно полетел в Вену и сел там на поезд, идущий в Загреб. Причем
никакого задания у меня не было. Я просто присоединился
к группе независимых журналистов. Идея была очень простая:
спрыгнешь с обрыва — научишься летать.Я очутился сразу в центре невероятных мировых событий.
У меня было немного сэкономленных денег, жил я скромно,
в компании с другими независимыми репортерами; мы все делали сообща, а расходы делили. В Загребе хорошая еда, великолепная местность, очень красивые женщины, и в войне все
было ясно: кто прав, а кто нет. Лучше и быть не может, когда
тебе тридцать.Я начал записывать радиорепортажи — тридцатисекундные голосовые отрывки для различных радиосетей. Мне ничего не платили, но это были настоящие доклады с места событий. Писал множество статей, бóльшая часть которых так
и осталась неопубликованной. Одну напечатали в Christian
Science Monitor.Однажды, это был уже 1994 год, один из парней, с которыми я вместе жил, побежал за мной с криком: «Эй, послушай,
тебе факс пришел». Факс оказался от моего агента. Жаль, я его
не сохранил. Там было написано: «Продал твою книгу, надо
вернуться домой». Я даже расстроился — совсем не хотел
уезжать. Но агент выторговал мне аванс в тридцать пять тысяч долларов, поэтому, конечно, я вернулся. На самом деле ту
книгу я написал бы и за десять баксов.На работу над ней ушло три года. Я жил в неотапливаемом
летнем домике родителей на Кейп-Код. Продолжал заниматься деревьями, потому что понимал необходимость запасного плана.Идеальный шторм В журналистике есть четкая грань между фактами и вымыслом. К соблюдению ее я отношусь очень серьезно. Журналист
не имеет права на вымысел, он не изобретает сюжета и не придумывает диалогов — он точно описывает все как есть.На середине работы над «Идеальным штормом» я столкнулся с ужасающей дилеммой. Я писал книгу о пропавшем
судне. Но как только рыбацкое судно отошло от берега, я потерял нить. Что писать о судне, которое неизвестно где? В чем
действие? О чем люди говорят друг с другом? Каково умирать
на корабле в шторм? Посреди повествования образовалась огромная дыра, и я не мог заполнить ее вымыслом.Все, что я знал о работе писателя, пришло от чтения хороших работ других авторов — Тобиаса Вулффа, Питера Матти-
сена, Джона Макфи, Ричарда Престона. Кстати, Престон столкнулся с такой же проблемой в «Горячей зоне». Его главный
герой умирает, отсюда возникают дыры в повествовании. Престон заполняет их, используя конструкции с вводными словами, указывающими на невысокую степень достоверности:
«Мы не знаем, но возможно, он и сказал это… пожалуй, он
так и поступил… У нас есть определенные сведения, что у него
была температура выше сорока градусов, вот почему он мог
и чувствовать это…»Для меня это был выход: предложить читателям возможные варианты сценария и не врать. Оставаясь честным
по отношению к фактологическому материалу, я просто рассмотрю вероятные ситуации, что безусловно соответствовало
всем правилам журналистики. Поэтому я разыскал суда, пережившие шторм, и начал изучать их переговоры по радиосвязи.
Теперь я мог написать: «Мы не ведаем, что случилось с моими
ребятами на том судне, но знаем, что происходило на этом корабле». Я взял интервью у парня, пережившего подобную ситуацию на тонущем судне. Он рассказал мне, что, по его мнению,
могло происходить с экипажем «Андреа Гейл», а я с его слов
пересказал это читателю. Я заполнил пустоту, не нарушая правил и не прибегая к фантазии. Решение возникшей проблемы
стало для меня очень значимым делом.Успех приносит радость и страдания «Идеальный шторм» вышел весной 1997 года. Издатель возлагал на нее определенные надежды, но никто не представлял,
что будет такой большой успех. Книга держалась в списках
бестселлеров в течение трех или четырех лет, какое-то время
она занимала первую строчку. Студия Warner Bros. купила
за приличные деньги сценарий, сделанный на ее основе. Создалось ощущение, будто передо мной были распахнуты все
двери. На самом деле — не более чем фантазия писателя.Я очень гордился своей книгой, но переход от частного
лица к личности, находящейся в центре всеобщего внимания,
был весьма мучительным. Я боялся публичных выступлений,
но мне пришлось участвовать в туре по поддержке книги, говорить каждый день, иногда перед тысячами людей. Кажется,
я был тогда совершенно окаменевшим.У средств массовой информации есть эта странная черта.
Если они решают, что ты им нравишься, они рисуют нереалистичный портрет, которому никто не может соответствовать. Мой рост — полтора метра, и люди, которых я встречал,
постоянно говорили: «Я думал, ты под два метра». Что в моей
книге есть такого, что делало меня высоким? Развернувшаяся
суета вокруг меня лишь увеличила во мне чувство неуверенности. Из-за этого я много занимался болезненным самоанализом. Я чувствовал, что внутренне съеживаюсь. Каждый день
я чувствовал себя жалким. Лучше так и не стало.Все ожидали от меня второй книги, но я не совершил этой
ошибки и не стал писать сразу. Я вернулся к репортажам для
журналов, ездил в Косово, Либерию, Кашмир, Афганистан,
Нигерию, Чад и другие места. Писал о реальных событиях
порой с безнадежным исходом. Мы, журналисты, делали свое
дело, привлекая тем самым внимание всего мира, что потенциально могло спасти многие жизни. Мне посчастливилось работать рядом с очень опытными репортерами, но если я писал
о Сьерре-Леоне в гламурный журнал Vanity Fair, то моя статья
чаще привлекала внимание из-за моей популярности как автора известной книги.Наркотик Я приехал в Сараево в 1993 году с группой независимых
журналистов, чтобы освещать происходящие там страшные
события. За три недели я прошел путь от официанта до военного корреспондента. Ничто не сравнится с чувством, которое
испытываешь, когда впервые видишь напечатанным свое имя.К тому времени, как достигаешь уровня автора, чье имя
красуется в списках Times, литературная работа становится
просто частью бизнеса. Есть превосходные, умнейшие книги,
никогда не попадающие в никакие списки, и есть полнейший
мусор, всегда в них присутствующий. Это знает любой писатель. Ни для кого не секрет, что ни твое присутствие в списках,
ни время, которое ты там продержался, не являются полным
отражением качества твоей работы.Бывают моменты — и во время военных действий,
и сидя за рабочим столом, — когда трудно поверить, что все
пропущенное через тебя может превратиться в страницу текста. Это проделки Всевышнего, или как там его назвать, не знаю,
но вы точно пишете так, словно кто-то водит вашей рукой.То, о чем я говорю, хорошо известно музыкантам-исполнителям: они часто удивляются после выступления, что понятия
не имеют, почему так сыграли и откуда взялась эта мощь. Спортсмены, устанавливающие мировые рекорды, тоже признаются:
«Я выступил далеко за пределами своих возможностей, совершенно не знаю, что это было». Такое случается и с писателями.
Мы все жаждем обрести подобное состояние. Это и есть наш
наркотик. Увидеть свое имя в списке Times? Ну что вы! Это
слишком никчемно. Пустой опыт. Даже нельзя сравнивать.Писатели против читателей Я всегда отделяю себя от читателей, когда работаю. Я отлично знаю, что пишу для них, и много делаю ради учета их
интересов — стараюсь, чтобы текст был и доступным, и востребованным.Но в то же время я пытаюсь отстраниться от мысли, что
меня может волновать их мнение. Я пишу для себя. Я изучаю
мир, и литературный труд — мой способ его исследовать. Нельзя знать вкусы людей, невозможно угодить каждому. Никто
не мог предсказать, что «Идеальный шторм» будет хитом. Попавшее в шторм рыболовное судно? Издатели не знают. Читатели не знают. Никто не знает.В каждой моей книге есть эпизоды, над которыми я думаю:
«Не могу это оставить, ведь потеряю половину читателей».
В «Идеальном шторме» таким местом стало доскональное описание, как движется волна. Кто захочет такое читать? Но я сказал себе: «История этого требует». Гигантские волны утопили
судно; ты должен объяснить, почему и как это произошло«.В конце концов, если никто не будет читать скучные подробные описания, так тому и быть. Я всегда могу вернуться к своим
деревьям, если моя затея с писанием книг провалится. Точно
не конец жизни. Я еще только собираюсь написать свою лучшую книгу. И я буду включать темы и описания, которым читатели обычно противятся, — просто нужно быть более внимательным к языку изложения и более тщательно прорабатывать
все фразы. Я заставлю их съесть этот шпинат. Сам я не люблю
шпинат, но если добавить немного чеснока, то съем.Почему я стараюсь писать хорошо Сейчас я знаю: у меня есть своя аудитория, поэтому на мне
огромная ответственность писать хорошо.Я почувствовал потребность в этом, когда начал работать
над «Войной». О последних двух войнах написана сотня книг;
кто я такой, чтобы добавлять свой голос в этот хор? Поэтому
возникла необходимость написать что-то сильное и полезное.
Что-то нужное людям. Мне захотелось создать невероятно
глубокую вещь.«Война» написана за шесть месяцев. Работа над ней сдвинула во мне какие-то очень мощные эмоциональные пласты.
Я был слишком переполнен тем, о чем писал. Отсюда чувство огромной внутренней ответственности. Никогда — ни до,
ни после — мне не приходилось испытывать ничего подобного. Каждую ночь мне снился Афганистан, я снова был с тем
взводом. Подобное состояние ответственности я испытал
и при работе над фильмом «Рестрепо».Я пытался понять, как делается безупречный текст. Я знаю, что
такое хороший текст, когда читаю произведения других авторов
и даже когда перечитываю собственные. Самое лучшее, до чего
я додумался, заключалось в представлении о ритме. Проза должна быть ритмичной. Нужно искать верный ритм для отдельного
словосочетания, отдельного предложения, отдельного абзаца.Когда ритм сбивается, читатель с трудом воспринимает
содержание. В этом смысле проза близка к музыке. Следует
придерживаться внутреннего ритма, тогда текст будет «сам
читаться». Это одна из тех особенностей нашей работы, которой практически невозможно научить других. Как научить
человека слышать музыку, если у него нет слуха? Внутренний
ритм слова — это ДНК прозы. Вот что такое хорошая литературная работа.Я уделяю огромное внимание языку. Он действительно для
меня важен. С таким отношением пишешь намного дольше,
но это того стоит.
6 книг, которые странно читать летом
Когда за окном кружит метель, а снежные хлопья танцуют «Вальс цветов», многие достают с полок книги Гофмана, Диккенса, Андерсена и О. Генри, однако читать одно и то же из года в год — привычка так себе. Гораздо полезнее экспериментировать, пополняя домашнюю библиотеку новыми находками. «Прочтение» выбрало шесть книг, которые странно читать летом. Длинные каникулы позволят вам познакомиться с каждой.
Линор Горалик «Агата возвращается домой»
От небольшого рассказа Линор Горалик кидает то в жар, то в холод подобно тому, как маленькая Агата прислоняется сначала к раскаленной батарее, а потом — к ледяному окну. Это отнюдь не славная святочная история, а поучительная сказка для взрослых о том, что игры с нечистой силой не приводят ни к чему хорошему: бесовское наваждение исчезает и остается лишь болезненная лихорадка. Диву даешься, как Горалик умудряется создавать атмосферу волшебного хоррора и рождественского саспенса.
«Агате так невыносимо одиноко, что она не может ступить ни шагу. Ей кажется, что только что она была в сказочном дворце, — опасном, но полном волшебства, мрачном, но роскошном, волнующем, полном обещаний, — а сейчас она просто стоит одна в чащобе, пижамные штаны пропитались снегом до колена».
Елена Катишонок «Против часовой стрелки»
Во второй части семейной саги писательницы действие не случайно происходит зимой: испокон веков это время года ассоциируется с последним этапом человеческой жизни. Парадоксально, но изображенная Еленой Катишонок старость не пугает, а, наоборот, притягивает, поскольку этот период жизни поворачивает время назад. Старики понимают: они отставляют этот мир, уступая новую весну следующим поколениям. Так забытье оборачивается легкостью человеческого бытия.
«Пришел Новый год, и был праздничный стол у Левочки и, конечно же, «Голубой огонек». Похорошевшая Алла Пугачева громко пела и трясла красиво растрепанной шевелюрой, держа микрофон, похожий на эскимо. И были подарки «от Деда Мороза», которые вручала Милочка…
Не было рядом сестры.
Нас только я».
Фэнни Флэгг «Жареные зеленые помидоры в кафе „Полустанок“»
Зима — самое лучшее время для того, чтобы подвести итоги и начать жизнь с чистого листа. Книга Фэнни Флэгг рассказывает о женщине, которая смогла преодолеть «сезонную» депрессию. Она слышит истории об убийстве, нетрадиционной любви и других странных вещах, о которых ей, приличной американке, и не подобало бы знать. Роман намекает на то, что переосмыслить вечные ценности никогда не поздно и не бесполезно. Это книга о бунтарстве, на которое каждому стоит найти время.
«Живешь, стараешься, а потом, после стольких лет жизни, выясняется, что вовсе не так и важно, хорошо ты себя вела или плохо. Девочки из колледжа, которые прошли огонь, воду и медные трубы, отнюдь не закончили свои дни на задворках общества, и никто их не презирал, как предполагала Эвелин».
Юрий Буйда «Синяя кровь»
Роман Юрия Буйды представляет собой причудливое собрание сказочных героев всех времен и народов, порой напоминающее безудержную фантазию сумасшедшего кинорежиссера. Героиня — Спящая красавица — руководит фантасмагорическим действом, в результате которого чудо становится сильнее реальности. Она превращает неприглядную обыденность в выдуманный мир, в котором только и возможно существование. В общем, леденящая воображение сказка, которая длится круглый год.
«Благодаря Иде, благодаря ее историям маленький скучный городок оживал, его образ приобретал глубину, а его история, наполнявшаяся людьми и событиями, — драматизм. <…> Страсти бушевали, кровь лилась, свершались подвиги святости — такой была настоящая жизнь Чудова, по версии Иды…»
Милорад Павич «Пейзаж, нарисованный чаем»
Полные любовного томления эротические сцены, неотличимые друг от друга метафоры, намеренная афористичность и форма романа-кроссворда — «Пейзаж, нарисованный чаем» расставляет сети, в которых увязает воображение. Перед глазами возникает средневековая таверна, темная, шумная и порой даже опасная. Разбираться в сюжетных перипетиях, связанных с судьбой главного героя, — все равно что пытаться уследить за разворачивающимся во время долгого зимнего чаепития разговором: запомнить многое все равно не удастся, зато на душе хорошо.
«— Нельзя верить каждому слову буквально. <…> Песня — она и есть песня: как вода, никогда не стоит на месте и, подобно воде, идет от уст к устам. Не стоит думать, что она способна всегда утолить ту же жажду и погасить тот же огонь. Нам говорят, что мы видим звезды, которых давно нет, но не знают того, что и вода, которую мы пьем, давно выпита».
Александр Григоренко «Мэбэт»
Герой романа «Мэбэт» — сверхчеловек из древнего таежного племени. Он не только охотится на медведей, покрывает свой чум оленьими шкурами и ездит на нартах, но и отправляется в далекое путешествие по потустороннему миру, в котором его поджидает немыслимое количество испытаний. Прочувствовать все тяготы жизни в тайге удастся в полной мере в период, когда сугробы и метель не просто декорация.
«Засвистело что-то — сначала далеко и тонко, будто пурга выводит злую песню на дырявых ровдугах, покрывающих бедные чумы, — потом нестерпимо пронзительно, так что Мэбэт, бросив пальму, скорчился и зажал обеими ладонями уши. Свист двоился, троился, множился — и вместе с ним назревала в небе чернота. Раздробившись на бесчисленные точки, она бросилась на любимца божьего».
Томас Фостер. Искусство чтения: как понимать книги
- Томас Фостер. Искусство чтения: как понимать книги / Пер. с англ. Марии Сухотиной. — М. : Манн, Иванов и Фербер, 2015. — 304 c.
Профессор Томас Фостер рассказывает о том, как нужно понимать особый язык литературы, наполненный символами, параллелями и взаимосвязями. На примере произведений классиков, известных каждому: Шекспира, Гете, Достоевского, Оруэлла, Хэмингуэя, Набокова и других — он учит видеть то, что скрыто между строк. Книга предназначена для книголюбов, начинающих писателей, журналистов и литературных критиков.
ГЛАВА
2Прошу к столу!
Еда, она же причащениеЗнаете анекдот про Зигмунда Фрейда? Однажды кто-то из студентов, или ассистентов, или прочих поклонников решил подразнить мэтра и отвесил шуточку насчет его любви к сигарам. Дескать, сигара — явный фаллический символ и т. д. На что Фрейд сказал: «Иногда сигара — это просто сигара». Не знаю, была ли эта история на самом деле, да оно и неважно. Пожалуй, я бы даже предпочел, чтоб она оказалась выдумкой: ведь у подобных апокрифов есть своя житейская правда. Однако же бывают сигары, которые просто сигары, а бывают и не просто.
То же самое с едой, причем и в жизни, и в литературе. Иногда еда — это всего лишь еда, и ты просто сидишь за столом с другими людьми. Но иногда в приеме пищи нужно поискать скрытый смысл. Как минимум раз или два в семестр я прерываю разговор о рассказе или пьесе, чтобы назидательно и многозначительно произнести (будто выделить жирным шрифтом): когда люди вместе едят или пьют, они причащаются. В ответ часто вижу скандализированные взгляды: похоже, у большинства студентов глагол «причащаться» ассоциируется только со святым причастием. Конечно, это значение слова очень важное, но не единственное; к тому же у христианской церкви нет монополии на идею и процедуру причащения. Почти в любой религии можно найти сакральные обряды или общественные церемонии, при которых единоверцы собираются и совместно вкушают некую пищу. И вот мне приходится объяснять, что сношение не обязательно бывает половое (по крайней мере раньше это слово понималось не только в сексуальном смысле), а причащение не всегда бывает церковное. По крайней мере в литературе акт причащения может выглядеть и трактоваться по-разному.
Вот что важно помнить о любом ритуале причастия: в реальной жизни, если мы делим с кем-то трапезу, это обычно символизирует мир и взаимопонимание. Ведь в тот момент, когда двое вместе преломляют хлеб, они уж точно не ломают друг другу руки и ноги. На обед мы чаще всего зовем друзей — кроме тех случаев, когда надо подольститься к врагу или к начальнику. Вообще, человеку важно, в чьей компании он ест. Если кто-то нам неприятен, мы вполне можем отклонить его приглашение на ужин. Принятие пищи — очень интимный процесс, и мы предпочитаем делить его лишь с теми людьми, в чьем обществе нам легко и удобно. Конечно, это правило нарушается не реже, чем любое другое. Например, вождь племени (или глава мафиозного клана) может пригласить врагов на пир, а затем убить их. Но такие поступки в большинстве культур считаются дурным тоном. Обычно же, деля трапезу с другим человеком, мы словно бы говорим: «Я с тобой, я хорошо к тебе отношусь, отныне мы не чужие». А это своего рода причастие.
В литературе все точно так же, только в художественном тексте добавляется еще один момент: описывать еду и ее поглощение сложно и далеко не всегда интересно. И если автор все же на это пошел и включил в повествование сцену застолья, значит, у него была веская причина. Обычно такие эпизоды нужны, чтобы показать, как выстраиваются отношения персонажей.
Или не выстраиваются. Как ни крути, еда — она и есть еда: что такого можно сказать о жареном цыпленке, чего до тебя еще никто не видел, не слышал, не придумал? А обед — он и есть обед, только застольные манеры немного отличаются в разных культурах. Если персонажей поместили в эту зауряднейшую, до зевоты обыденную ситуацию, то явно не для того, чтобы просто живописать мясо, вилки и графины.Так каким же бывает причащение? И что оно дает?
Да что угодно.
Возьмем один пример, который уж никак не спутаешь со святым причастием. У Генри Филдинга* в романе «История Тома Джонса, найденыша» есть сцена ужина; как выразился один мой студент, «в церкви такого точно не покажут». Том Джонс и его спутница миссис Уотерс ужинают в таверне. За едой они жмурятся от удовольствия, причмокивают, покусывают, посасывают косточки, облизывают пальцы, постанывают, шумно глотают — трудно представить более откровенную, вызывающую и эротичную трапезу. Это, в общем-то, проходной эпизод в романе; он и вправду весьма далек от традиционных представлений о причастии. Однако в нем описывается совместное действо, разделенное на двоих. Герой и героиня набрасываются на еду, но на самом деле мечтают впиться зубами друг в друга, вкусить плоть. Вот уж действительно — всепоглощающая страсть!
А в экранизации «Тома Джонса» с Альбертом Финни в главной роли (1963) добавился еще один фактор. Режиссер Тони Ричардсон не мог снять постельную сцену. Тогда в кино еще была довольно жесткая цензура. И вот, вместо того чтобы показать собственно секс, он представил в виде секса нечто другое. Эротический эпизод оказался жарче, чем большинство откровенных постельных киношных сцен! После того как актер с актрисой перестают урчать, причмокивать, обсасывать куриные ножки и хлюпать элем, зритель сам готов откинуться на подушку и закурить. Но ведь подобное выражение физической тяги друг к другу и есть своего рода причастие — очень интимное и абсолютно не божественное. Я хочу быть с тобой, ты хочешь быть со мной; давай разделим это желание. Словом, акт причащения не обязательно бывает святым или даже просто благопристойным.
Возьмем более умеренный случай. Раймонд Карвер** написал рассказ «Собор» (1981) — о человеке, у которого множество проблем и предрассудков. Герой испытывает неприязнь к инвалидам, представителям разных меньшинств, вообще ко всем, кто отличается от него самого, и ревнует жену к любой частичке ее прошлого. Зачем создавать героя с такой кучей пунктиков и заморочек? Конечно же, чтобы дать ему шанс преодолеть комплексы. Может, у него и не получится; но шанс быть должен. Таков закон Запада. Когда наш безымянный рассказчик объявляет, что к ним в гости вот-вот заявится слепой друг его жены, мы сразу понимаем — он категорически против. По всей видимости, ему надо будет разобраться с собственными предрассудками. В итоге он справляется с задачей: рисует собор вместе с незрячим гостем, чтобы тот понял, как вообще выглядят соборы. Для этого им нужно соприкоснуться и даже взяться за руки — чего повествователь никак не смог бы сделать в начале истории. Итак, перед автором стоит задача: показать, как неприятный, ограниченный, предубежденный субъект из начала рассказа становится человеком, который держит слепого за руку в конце рассказа. Как это сделать? С помощью еды.
Все мои тренеры перед игрой с превосходящей командой всегда говорили: они тоже суют ноги в штанины одну за другой, как обычные люди. В сущности, тренеры могли бы сказать: эти супермены заглатывают спагетти, как обычные люди. Или не спагетти, а мясной рулет — им ужинают герои Карвера. Когда рассказчик видит, как ест слепой гость — деловито, ловко, с аппетитом; словом, нормально, — в нем зарождается невольное уважение. Все трое: муж, жена и слепой — накидываются на мясо с картофелем и овощами, и в ходе совместной трапезы неприязнь повествователя потихоньку слабеет. Он обнаруживает нечто общее, объединяющее его и этого слепца: еду как неотъемлемую часть жизни, — и испытывает чувство сопричастности.
А как насчет косячка, который они курят после ужина?
Ну да, сигарета с марихуаной — это вам не просфоры с церковным вином. Но если мыслить символически, так ли велика разница? Учтите, я не говорю, что для преодоления общественных барьеров нужны наркотики. Однако наши герои совместно принимают некое вещество — практически совершают ритуал. Их действия опять же говорят: «Я с тобой, мы разделяем этот момент, мы сейчас друг другу не посторонние». Тут уже есть основа для взаимного доверия. Как бы то ни было, алкоголь за ужином и марихуана после него помогают автору расслабиться и подготавливают почву для дальнейшего преображения. Теперь он может включиться в общее дело и нарисовать собор (а именно в соборах, кстати, и происходит настоящее причастие).
А если персонажи не едят? А если за едой вспыхивает ссора или трапезы не случается вообще?
Что ж, итоги бывают разные, но принцип один. Когда застолье проходит благополучно, это обещает сопричастность и понимание. Когда что-то не получается, это недобрый знак. Вспомните телесериалы, там такое бывает сплошь и рядом. Двое обедают, затем появляется незваный третий, и один из двоих или оба отказываются есть. Они кладут салфетки на тарелку, или говорят, что вдруг потеряли аппетит, или просто встают из-за стола и уходят. И мы тут же понимаем, как они относятся к вновь прибывшему. Вспомните фильмы, где солдат, например, делит паек с товарищем или мальчишка отдает половину бутерброда бездомной собаке. В подобных сценах так явно прочитывается идея преданности, братства и щедрости, что сразу осознаешь, насколько знаковую роль для нас играет дружеское преломление хлеба. А если двое делят пищу на наших глазах, но мы знаем: один из них замышляет или подготавливает убийство другого? В таких случаях отвращение к убийце усиливается из-за того, что нарушено очень строгое табу: нельзя причинять зло сотрапезникам.
Или вот, к примеру, роман Энн Тайлер*** «Обед в ресторане „Тоска по дому“» (1982). Мать раз за разом пытается организовать семейный обед, но что-то все время мешает. Кто-то не может прийти, кого-то куда-то вызывают, происходят разные мелкие неурядицы. И лишь после смерти матери дети собираются за столом в ресторане и наконец обедают все вместе. Можно смело сказать, что они символически разделяют ее плоть и кровь. Жизнь и смерть матери становятся частью их общего опыта.
Если хотите полностью прочувствовать силу застольных сцен, откройте рассказ Джеймса Джойса**** «Мертвые» (1914). Этот прекрасный текст весь построен вокруг званого ужина в день Богоявления — двенадцатый день рождественских праздников. Пока герои танцуют и едят, перед нами развертывается драма необузданных желаний и порывов, заключаются стратегические союзы, обостряются противостояния. Главному герою, Габриэлю Конрою, предстоит обнаружить, что он ничуть не лучше остальных. Весь вечер его самооценка страдает от уколов и ударов, ясно показывающих: он такой же, как все прочие, и занимает в мире столь же скромное место. Чтобы мы как следует прониклись атмосферой, Джойс любовно выписывает стол и блюда на нем:
Жирный подрумяненный гусь лежал на одном конце стола, а на другом конце, на подстилке из гофрированной бумаги, усыпанной зеленью петрушки, лежал большой окорок, уже без кожи, обсыпанный толчеными сухарями, с бумажной бахромой вокруг кости; и рядом — ростбиф с пряностями. Между этими солидными яствами вдоль по всему столу двумя параллельными рядами вытянулись тарелки с десертом: две маленькие башенки из красного и желтого желе; плоское блюдо с кубиками бланманже и красного мармелада; большое зеленое блюдо в форме листа с ручкой в виде стебля, на котором были разложены горстки темно-красного изюма и горки очищенного миндаля, и другое такое же блюдо, на котором лежал слипшийся засахаренный инжир; соусник с кремом, посыпанным сверху тертым мускатным орехом; небольшая вазочка с конфетами — шоколадными и еще другими, в обертках из золотой и серебряной бумаги; узкая стеклянная ваза, из которой торчало несколько длинных стеблей сельдерея. В центре стола, по бокам подноса, на котором возвышалась пирамида из апельсинов и яблок, словно часовые на страже, стояли два старинных пузатых хрустальных графинчика, один — с портвейном, другой — с темным хересом. На опущенной крышке рояля дожидался своей очереди пудинг на огромном желтом блюде, а за ним три батареи бутылок — с портером, элем и минеральной водой, подобранных по цвету мундира: первые два в черном с красными и коричневыми ярлыками, последняя и не очень многочисленная — в белом с зелеными косыми перевязями*****.
Мало кто из авторов расписывает еду столь тщательно и подробно, при этом так явно напирая на военные метафоры: «часовые на страже», «параллельные ряды», «батареи», «мундиры», «перевязи». Блюда стоят, будто солдаты в строю — готовые к бою. Конечно же, подобный пассаж создается с умыслом, с какой-то тайной целью. Джойс есть Джойс: у него этих целей как минимум пять (одной для гения маловато). Однако самая главная задача — втянуть читателей в изображаемый момент, словно мы сами уселись за стол. Мы должны полностью убедиться в реальности этого ужина. Кроме того, Джойсу нужно передать напряженную, искрящую атмосферу вечера: до еды и даже за столом то и дело происходят стычки и разногласия, кто-то затевает спор, кто-то в него втягивается, кто-то к кому-то примыкает. Все эти раздоры особенно неуместно выглядят при вкушении великолепной — и, по идее, умиротворяющей — праздничной трапезы. У Джойса есть очень простой и очень важный мотив: он хочет, чтобы мы ощутили себя причастными к действу. Да, можно было бы просто позабавиться над пьянчужкой Фредди Малинсом и его полоумной мамашей; пропустить разговоры про оперу и певцов, которых мы никогда не слышали; усмехнуться флирту молодых гостей; отмахнуться от неуютного чувства, охватывающего Габриэля, когда ему приходится говорить благодарственную речь в конце ужина. Но нам не дают «держать дистанцию»: из-за кропотливо прорисованной обстановки кажется, будто сам сидишь за этим столом. И вот мы замечаем — даже чуть раньше, чем сам Габриэль, потому что он весь погружен в свой внутренний мир: все мы здесь едины, все к чему-то приобщены.
А приобщены мы все к смерти. Каждый сидящий за этим столом, от старой больной тети Джулии до юного музыканта, рано или поздно умрет. Пусть еще не сегодня, но неизбежно. Стоит лишь осознать этот факт (а нам проще, чем Габриэлю: ведь мы с самого начала знаем, что рассказ называется «Мертвые», тогда как для него ужин не снабжен заголовком), и все становится на свои места. По сравнению с нашей смертностью, уделом и малых, и великих мира сего, разница в образе жизни — второстепенная деталь. Когда в конце рассказа выпадает снег (ему посвящены прекрасные и трогательные строки), он «ложится легко на живых и мертвых». Ну конечно же, думаем мы, — ведь снег, он как смерть. Мы уже готовы и ждем — после того причастия, которое дал нам вкусить Джойс. Причастия не к смерти, но к тому, что идет до нее: к жизни.
* Филдинг, Генри (1707–1754) — английский прозаик и драматург.
** Карвер, Раймонд (1938–1988) — американский поэт и прозаик, один из крупнейших мастеров короткой прозы ХХ в.
*** Тайлер, Энн (род. 1941) — современная американская писательница, лауреат Пулитцеровской премии.
**** Джойс, Джеймс (1882–1941) — ирландский поэт и писатель-модернист.
***** Пер. О. П. Холмской. — М. : Известия, 1982.
Ксения Драгунская. Секрет русского камамбера
- Ксения Драгунская. Секрет русского камамбера. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 352 с.
В новом сборнике рассказов драматурга и прозаика Ксении Драгунской все куда-то едут или в крайнем случае собираются: пастух отправляется в Москву учиться на поэта, тихоокеанский туземец прибывает в российскую глушь переждать обещанный на родном острове ураган, москвичи путешествуют по русскому бездорожью без определенной цели, но с любовью к родине и соотечественникам, а извилистыми коридорами московских коммуналок персонажи легко и неожиданно выходят к морю. «Прочтение» публикует рассказ «Триста грамм» о невероятных приключениях француза в Ярославской области и поиске сыродельни, где изготовлялся русский камамбер.
ТРИСТА ГРАММ
У выезда на трассу мы поняли, что забыли
Франсуа.Вот это да. Настоящие чудеса русского гостеприимства. Чтобы осознать происходящее —
полное отсутствие Франсуа в нашей машине,
взявшей курс на Москву, — нам пришлось остановиться и помолчать, глядя друг на друга. Потом
начали ругаться.Больше всех возмущался Володя-патриот, который сперва нос воротил, рифмовал «Европа-жопа» и говорил, что раз француз, то уж непременно гомик. Нашёл гомика, молодец. За те
двое суток, что Франсуа был с нами, ему сто раз
звонили девушки, и он всем говорил «salut, ma
belle» или «salut, ma petite».А уж финтифлюшек финифтевых, глиняных
бус и фенечек из бересты накупил килограмма
два, всем «ма птитам» и «ма белям».— Что за коллективное помрачение рассудка?
Как можно забыть человека? — возмущался Володя.— А «Франсуа» и «Фирс» — однокоренные
слова? — спросил Вася.Смешно, конечно, но не так чтобы вот прямо
очень…Особенно учитывая необходимость пилить
обратно километров пятьдесят.— Последняя водка была плохая, — подвёл
базу Гоша. — Не надо было в магазине у Петровны брать, надо было в «Магните» взять больше,
так нет, решили трезвость разводить, потом, вестимо, побежали к Петровне, и вот вам результат.— Да при чём тут водка? — пожал плечами Володя. — Девчонки-то не пили.
Как мило! Получилось, что это именно мы
с Нюрой забыли Франсуа. Как какую-нибудь
куртку или зонтик забыли Франсуа в деревне
Усладки.Деревенский дом Димы и Ксюши был последней точкой, финальным аккордом в ностальгическом путешествии по любимейшим дорогам Р104
и Р156, маршрутом Сергиев Посад — Калязин —
Углич — Ростов Великий. И вот решили зарулить
к Диме и Ксю — баня, речка, коллекция самоваров и утюгов. Пока топилась баня, все квасили
в резной беседке. Нарисовалась какая-то местная девушка, студентка педагогического колледжа, будущая учительница французского языка.
Франсуа принялся исправлять её произношение,
лимонничал-миндальничал, подливал вина, блестел карими глазами и намеревался по приглашению будущего педагога идти ночью на костёр.
В деревне нет Дома культуры, и молодёжь по ночам тусуется у костра на краю леса, танцует под
автомагнитолу.Нам же надо было вернуть дочку Нюры и Васи
обратно, бабушке с дедушкой, чтобы на следующее утро они вместе уехали отдыхать. Тогда при
помощи будущего педагога мы предложили Франсуа такой финт ушами — он остаётся на костёр,
наслаждается Россией, мы уезжаем ночевать
к Нюре и Васе, а завтра днём, по дороге в Москву,
забираем его. Дима и Ксю — гостеприимные и надёжные люди, приютят француза, устроят ему
ночлег на мансарде и утром накормят завтраком.
Пусть уж оттянется напоследок, несчастный банковский служащий из французской провинции,
щедро решил Володя, чья неприязнь к жителям
Европы под влиянием миляги Франсуа сменилась
чем-то вроде сочувствия. Бедные, несчастные
жители растленной Европы…И мы уехали. Сдали девочку. Посидели на верандочке. Легли спать. Утром собрались не спеша
и двинули в Москву, начисто забыв о Франсуа.
Спокойно проехали поворот на деревню Усладки.
Точно коллективное помрачение рассудка.— А почему он нам не звонит? — спросила
Нюра.Мобик разрядился — или деликатный человек, сидит и ждёт, когда мы приедем, или, может,
ему там очень нравится, или вообще спит после
костра.Набрав номер Франсуа, я дала всем послушать
«абонент в сети не зарегистрирован». Скорее
всего, в деревне просто дохлая сеть, но почему-то
нам всем стало несколько не по себе.Гоша развернулся, и мы поехали обратно.
Франсуа нам прислал Жан-Пьер, мой парижский приятель-режиссёр, поставивший мою пьесу «Русский камамбер». Написал в фейсбуке —
дальняя родня моей жены, парень из крохотного южного городка, банковский работник, всю
жизнь мечтал поехать в Россию, наконец скроил — Москва и Питер плюс хотел бы в Ярославскую область, в глушь. Жан-Пьер трогательно
написал русское слово «глушь» — «glouche». Конечно, отвезём в глушь! Мы с Гошей обожаем таскать гостей по закоулкам, к тому же в Ярославской области осело навалом друзей, «летних людей», деревенских дачников. Нюра и Вася. Дима и Ксю.И мы погнали!
В качестве гостинца Франсуа преподнёс нам
какой-то особенно злокозненный камамбер, провонявший весь самолёт, гостиничные номера
и принявшийся за наш автомобиль. Инспектор,
остановивший нас для проверки документов, поспешил попрощаться.Между Угличем и Калязином очень красиво,
и ужасно жалко, что невозможно объяснить дивные названия деревень вроде Волковойни или
Выпуково.Когда мы говорили между собой, Франсуа пытался повторять, и у него вышло чудесное слово
«послюшай».Иногда он спрашивал названия рек и опять
с радостным удивлением смотрел по сторонам.А Гоша сказал:
— Самое лучшее, что есть в России, — лето.
Если бы за нами была погоня, то нас бы нашли
по клочкам с неуклюжими рисунками. Они остаются после нас везде, где мы перекусываем. По-французски говорю я плохо, но понимаю вполне
сносно и перевожу Гоше. Франсуа же не очень
силён в английском. Когда словами объяснить
невозможно, мы рисуем.Причина интереса Франсуа к Ярославской
глуши выходила такая.В самом начале прошлого века прапрадед
Франсуа приехал в Россию кем-то вроде технолога
на сырный заводик помещика Мышляткина («Мёшьляткин», — прилежно выговаривает Франсуа),
в большом селе у реки.«Делали русский камамбер?» — шучу я.
«Да, верно! — он радуется. — Русский камамбер!»
И хохочет. Француз, хохочущий громко, как
немец.Приехали к Нюре и Васе, а у них в гостях Володя.
Патриотизм в сочетании с упёртостью довели его до мазохизма — Володя ездит на «ладе-калине». Вот она стоит, не на шутку занемогшая,
рядом — замусоленная картонка с маслянистыми деталями «калининого» организма. Володя
тоже довольно замусоленный, но смотрит на
Франсуа «как солдат на вошь». Наверное, считает всех мужчин со свежевымытыми волосами
гомиками. Володя — оголтелый натурал, а что не
женат ни разу в свои сорок с лишним, так это
потому, что честный и бескомпромиссный.
Ждёт большой настоящей любви — вот-вот откуда ни возьмись появится юная, тонкая как
тростинка девушка с русой косой и лучистыми
глазами, хорошо зарабатывающая и прекрасно
готовящая, скромная и целомудренная, жаждущая рожать до упаду. И чем старше и облезлее
становится наш жених, тем крепче верит в волшебную встречу.«Сказала мать — бывает всё, сынок…»
После ужина Франсуа достал планшет, и, подбирая слова и рисуя на листочках, мы погрузились
в историю прапрадедушки-сыродела в России.Прапрадедушка женился, обрусел, пошли дети, жили припеваючи, революцию толком не заметили. В конце весны 1918 года по реке пришёл
пароходик с пулемётом, дали очередь по колокольне, матросы и солдаты спели и сплясали, дали
ещё очередь по дому мельника, пароходик ушёл.Все удивились, но жили дальше. Жена и дети
прапрадедушки, помещик Мышляткин с семьёй и все жители села плакали и служили панихиду в конце июля того же года. И опять жили
дальше.Осенью приехали два комиссара, посадили
помещика Мышляткина на телегу и повезли. Старая нянька помещиковых детей с пальто в руках
бежала за телегой, норовила укрыть барина тёплым. А он бодрился и говорил:— Это ничего, дружок, скоро вернусь.
Не вернулся.
Прапрадедушка с семейством ринулся на
историческую родину. Ненадолго. Чисто пересидеть, пока уймутся эти шутники с пулемётами.Прабабушка, старшая дочь прапрадедушки,
очень не хотела уезжать. Родина. Закаты над рекой. Грибы-ягоды. Жених и подружки. Считала
себя русской всю жизнь.В детстве Франсуа несколько раз возили к прабабушке — она жила в приюте для стариков, салфеточки и иконки, называла «дружок» (дГужёкь,
говорит Франсуа). Учила русским стишкам, названиям цветов и ягод. Ничего не понял. Показывала картинки, старые фото… Почему-то прабабушка чувствовала, что вся эта русская история
может быть интересна именно Франсуа, а не кому-то другому из многочисленных правнуков.Франсуа душевный, ответственный. Он всё
сканировал.Черно-белое, старое — деревянный дом с мезонином, сад, люди на ступеньках, чудесные дети.
Вот эта девочка — прабабушка.Володя возит по экрану толстыми пальцами —
ему понадобилось рассмотреть, какие именно
бусы на девочке. Говорит, похожи на рябиновые,
и радуется как дитя.А вот и сам помещик Мышляткин — усатый
толстяк в белой шляпе, с добрым, бабьим лицом.Ай да Франсуа! У него полный планшет ушедшей жизни!
— Это тема, это целая тема, — бубнит Володя.
Любитель старины, он так тронут вниманием
Франсуа к своим русским корням, в таком восторге от фотографий, что смотрит на Франсуа
дружелюбно, почти ласково.Прапрадедушка, скучая по России, написал
целый трактат об особенностях и секретах выработки французских сыров в условиях центральной России.Володя застонал. Да и мы все тоже воодушевились.
— Это надо перевести и напечатать!
— Бесценные свидетельства!
— Это надо в музей Мологи, в Рыбинск!
— Да в любой журнал!
— Так у тебя одна шестнадцатая русской крови? — подсчитал Вася.
Мы ещё раз пересчитали. Да, одна шестнадцатая. А это, между прочим, грамм триста.
Теперь Володя глядит на Франсуа конкретно
с нежностью. Вот-вот погладит или поцелует.Франсуа слегка отодвигается от него.
— Это возможно, что мы поищем дом? —
спросил Франсуа. — Вот у меня и адрес…Сканированный конверт — прабабушка переписывалась с друзьями, пока можно было. Пошехонский уезд…
Тут мы немножко подзамялись.
Мы все, наша компания, дачники и их гости,
худо-бедно знаем историю этого края, и нам понятно, где этот бревенчатый дом с мезонином.Мы задумались и молчали, а Франсуа смотрел
на нас.Теперь предстояло решить, что лучше — сказать гостю грустную правду или изо всех сил изображать желание искать заветный дом.
— Да ладно вам, честное слово, — сказал
Гоша. — Он же собирался как-то в эту поездку,
именно в Ярославскую губернию. Что он, карту
не видел, что ли?— И почему мы должны стесняться истории
своей страны? — прищурился Володя.Правда, давайте не стесняться. Давайте рванём в Рыбинск, наймём катер, съездим на море
и скажем ему:— ПослЮшай…
Краткая лекция о Молого-Шекснинском междуречье, знаменитом сочностью своих трав и процветающей молочной промышленностью.
На этом месте решили построить море. Человек, особенно большевик, может всё. Затопили
кучу сёл и несколько малых городов, всего семьсот населённых пунктов. Теперь тут местное море, никчёмная мелководная лужа, на дне
лужи — дороги, деревни, храмы, кладбища и русский камамбер. Ничего не попишешь, кроме документальной пьесы или очень художественного
сценария. А потом, безрезультатно помыкавшись
по продюсерам, с надеждой и ненавистью глядя
в их загорелые лица, можно с чистым сердцем завернуть в эти сценарии, в листочки, в бессмысленные страдания соотечественников жирную
верхневолжскую воблу.У нас не принято вспоминать плохое. Кто прошлое помянет, тому глаз вон, вот какая хорошая
поговорка. Было и прошло, делов-то…Это наша родина, земля Октября, тут постоянно идёт какое-то истребление, если повезёт, то
бескровное, тихое, исподволь, вот и секрет русского камамбера, похоже, утрачен навсегда-навсегда, ничего не поделаешь — только пить, петь
и плакать…Такие пироги, droujoque.
Но мы решили этого не говорить, по трём серьёзным причинам.
1. Это непатриотично — не надо грузить интуриста мрачными страницами истории края. Всё-таки двести погибших при заполнении водохранилища — это не шутка. Не говоря уже об умирающих на стройке политзэках, тела которых (чтобы
не снижать темпов труда) бросали в опалубку ГЭС.2. Это неделикатно — человек приехал издалека на родину прабабушки, а ему такой облом.
Ещё неизвестно, как он отреагирует. Расстроится. Французы — они такие трепетные…3. ЛЕНЬ! Жарко и лень долго и плохо говорить
по-французски.Мы сказали, что деревянные дома плохо сохраняются, а обстановка всегда пожароопасная
и вероятность увидеть прапрадедушкин дом с мезонином ничтожно мала.Но мы постараемся.
И ещё сутки мы ездим вокруг до около.
Старые булыжники, мощёная дорога в лесу.
Едем медленно, переваливась по булыжникам,
слыша кузнечиков и птичек… Какой светлый
лес… Хорошая дорога приведёт нас куда-то. На
пустошь, где ничего нет, так, поляна и старые сосны, они будут делать вид, что всё хорошо, —
здравствуйте, ребята. Деревья будут зубы заговаривать, и только кипрей не отведёт глаз, подаст
знак — был дом, осталось пепелище, подойди, не
бойся, наклонись, погляди, подбери осколок чашки, жили люди, пили чай…Дорога не кончается и не кончается, только
становится уже, серые осины выкуривают, выживают, теснят берёзы, темнеет, и по обочинам — болото. Канавы с болотной жижей. Ясно,
чем кончится дорога — она просто уйдёт под воду
без предупреждения.Мы останавливаемся. Мухи и слепни принимают машину за корову и сердятся, что не получается укусить.
С трудом, рискуя съехать в болото, разворачиваемся.
На берегу речки — заброшенный храм с травой на куполе. Он весь опутан железками и трубами, словно пророс ими. Видно, пытались приспособить подо что-то хозяйственное, не получилось, махнули рукой, ушли. Земля отчаялась
докричаться до людей, привлечь их внимание
и любовь и живёт сиротой. Поля зарастают берёзками, а яблони в заброшенных садах не понимают, что не нужны, и зацветают в мае и родят в августе…Мы ездим в поисках лежащего на дне дома
чокнутого французского сыродела.Франсуа несколько приуныл, как будто догадался о чём-то. Но мы приехали к Диме и Ксюше,
хлопнули по рюмашке под исключительно вкусные малосольные огурцы… В углу беседки шевелилась картонная коробка, полная мурчащих пёстрых котят. Франсуа миловался с котятами, фоткал их, пытался инстаграмить и снова повеселел.А там и предстоящая баня и хихикающий педагог…
Если приезжать летом, то можно жить здесь
светлую сказку про ёжиков, карасей, котят и местных пьяноватых дуралеев. А если остаться навсегда — то тёмную историю с нищетой, поножовщиной и мрачным алкоголизмом.Мы въехали в Усладки. Без солнца деревня казалась хмурой и недоверчивой. Дома смотрели
косо.Димины ворота закрыты. Праздник закончился, кончается русское лето.
В беседке идеальный порядок, сидит трезвый
и злой Дима с чашкой чаю. Он явно не в духе,
а Ксюша и вовсе не выходит сказать «здрасьте»,
только слышно, что на веранде гремят кастрюли,
грохочет мебель и со страшной силой хлопает
дверь в избу, как будто там очень сердится кто-то
очень большой.Дима рассказывает.
Из чувства ответственности, чтобы Франсуа
никто не обидел, он тоже попёрся на костёр. На
машине поехали на опушку леса. Играла музыка,
молодёжь разминалась пивком. Подъехали ребята на тракторе. Издалека раскланялись уважительно с Франсуа. Он по наущению Димы покивал им. Минут через десять парни сгрудились
в кучку и наехали: хули не здороваешься путём?
Мы не сидели, так на нас теперь надо как на говно смотреть? Да ты сам-то, у тебя статья «хулиганка», нашёл с чего жопу рвать…Вы глазки-то разуйте, сказал им Дима. Мужик
по-русски не шарит ни граммули, гость он наш из
Франции. Обознатушки.Пацаны пригляделись и стали бурно извиняться: пойми, брателло, думали, Лёхи Годзиллы
шурин с зоны откинулся, а тут вот, значит, что…
Ну дела…Стали со страшной силой брататься с Франсуа, фоткаться в обнимку, учить матерным словам, выпивать.
Дима при помощи будущего педагога объяснил, что парни обознались в темноте и что среди
местных парней считается престижным посидеть в тюрьме. Не сидел — вроде как и не мужик. Диму, дачника, за человека считают только
потому, что у него одиннадцать приводов в милицию и он может хорошо насовать, если что.
Вот как.У них на всю братию была одна гранёная рюмка. Франсуа удивился этому, и один из трактористов спросил:
— А во Франции что, каждый со своей рюмкой на блядки идёт?
Словом — пили с трактористами, купались ночью в речке (Франсуа утопил мобик с русской
симкой), а потом ещё, прихватив будущего педагога с подружками, гоняли на машине по лесу.Димина «мазда» застряла между сосен. Не
прошла. Налицо помятость крыла и ремонт.Дима смотрит не очень дружественно. Нет
в его взгляде обычной приветливости и веселья.Хорошо, действительно, Франсуа оставили
мы. Но по лесу на машине скакать тоже мы, что
ли, заставляли?— А Франсуа где?
Дима не спеша обводит нас глазами.
— Откуда я знаю, — с усталым раздражением
говорит он. — С трактористами ночью уехал.Возле дома местного тракториста — трактора
и телеги, порванная собачья цепь.— Хозяева! — бодро выкликает Володя, стуча
в окно. Никто не отвечает, и он толкает тёмную
дверь на крыльце.В пустой комнате, в «зале», стоит новогодняя
ёлка, порыжевшая, с поникшими ветками, игрушки и хвоя на полу. В углу — ёлка, на стене — плазма, на пустом деревянном столе — миска свежих
огурцов.Ёлка.
Плазма.
Огурцы.
В этом есть что-то жуткое и смешное. Непонятно, что делать.
Съесть огурец? Позвонить в МЧС?
Очень тихо, и слышится кряхтенье трактора.
Мы выскакиваем из избы.Пахнет осенью. По деревенской улице летит
взмыленный трактор. В телеге — гора опревших,
использованных дубовых веников. Они пахнут
осенью. Трактор несётся вприпрыжку, осеняя
август запахом октября.На вениках валяются как попало тела мертвецки пьяных трактористов и их подруг.
Трактор резко тормозит. Со стороны пассажира, скромно потупившись, спрыгивает будущий педагог. На ней рябиновые бусы. И толстовка Франсуа.
Франсуа покидает место водителя. За ночь он
изрядно обрусел — щетина превратилась в настоящую бороду, он босой, в расстёгнутой до
пупа рваной рубахе, в руках топор и грязные
шампуры…Мы стоим и молча смотрим на него. А он длинно сплёвывает и говорит сдержанно, по-пацански:
— Нормально отдохнули…
Подмигивает нам и хозяином идёт в избу, толкнув дверь плечом…
Хатльгрим Хельгасон. Женщина при 1000 °С
- Хатльгрим Хельгасон. Женщина при 1000 °С / Пер. с исланд. О. Маркеловой. — М.: АСТ: CORPUS, 2015. — 574 с.
«Женщина при 1000 °С» Хатльгрима Хельгасона — это история жизни нескольких поколений европейских народов, рассказанная от лица женщины, которая и в старости говорит и чувствует, словно потрясенный подросток. Вплетенная в мировую, исландская история XX века предстает перед читателем триллером, а чувственный язык повествования позволяет увидеть уникальный авторский стиль.
3
Г-н Бьёрнссон
1929Я родилась осенью 1929 года в железном сарае на Исафьорде. Тогда мне присобачили это странное имя — Хербьёрг Марья, — которое было мне не к лицу, а самому себе и подавно. В нем смешались язычество и христианство, подобно воде и маслу; эти две сестры меня до сих пор спорят.
Мама хотела назвать меня в честь своей матери — Вербьёрг, — но бабушка и слышать об этом не желала: «Ну и куда ребенку с таким именем? В рыбацкий поселок, что ли?» По ее словам, жизнь рыбаков была «чистый ад», и она бранила свою мать за то, что та назвала ее именем, заставляющим вспоминать о рыболовных вершах. Сама бабушка Вербьёрг выходила в море 17 сезонов: на Бьяртнэйар1 и Оддбьяртнскер, зимой, весной и осенью — «в самую наимерзопакостнейшую погоду, которую только выдумали в морском аду, а на суше порой бывало еще гаже!».
Однако отец в своем письме на Исафьорд предложил заменить «Вербьёрг» на «Хербьёрг», а мама все-таки не настолько ненавидела его, чтоб пренебречь этой идеей. А сама бы я лучше выбрала для себя имя прабабушки по материнской линии — великой Блоумэй Эфемии Бергсвейнсдоттир с Бьяртнэй. Она была единственной женщиной за всю историю Исландии с таким именем, и лишь в двадцатом веке у нее появились две тезки, но она к тому времени уже полвека как была в могиле. Одна из этих тезок была ткачихой: ткала гобелены и жила далеко в сараюшке на Хетлисхейди. А другая Блоумэй ушла от нас в молодом возрасте, однако по-прежнему живет на самом крайнем хуторе на Склоне Сознания и является мне порой на грани сна и яви. Из всех островов в Брейдафьорде мне очень долго нравился остров Блоумэй — Цветочный остров, — хотя его до сих пор не открыли.
На самом деле людям надо давать имена как при рождении, так и перед смертью. Пусть мы сами выберем себе имя, которое будет произнесено во время наших похорон и потом целую вечность будет начертано на могиле. Я так и вижу перед собой: «Блоумэй Хансдоттир (1929–2009)».
В те времена никто не носил двойные имена, но маме, умнице и красавице, перед моим рождением было видение: ей явилась ее крестная в горной ложбине на той стороне фьорда она сидела там на скальном уступе, и в ней было примерно 120 метров роста. Поэтому ее имя прибавили к моему, и это, разумеется, обеспечило ее покровительство. По крайней мере, я добралась до той вершины жизни, какую представляет собой старость в постели.
Имя «Мария» смягчает суровость «Хербьёрг»; и вряд ли когда-либо вместе поселялись две более несхожие женщины: языческая дева Хербьёрг похерила свою невинность во имя ратных утех2, а Дева Мария отдавала себя лишь Господу.
Мне не дали отчества, оканчивающегося на «-доттир», какое полагалось мне по праву всех исландских женщин; нет, мое должно было заканчиваться на «-сон». Семья моего отца, у которого в роду были сплошные министры да послы, не вылезала из-за границы, а там никто не понимает что такое отчество — там у всех одни фамилии. Таким образом, весь наш род оказался привязан к одному человеку: нам всем пришлось носить отчество дедушки Свейна (который в конце концов стал первым президентом Исландии). Это привело к тому, что больше никто в этой семье не сделал себе имя, и с тех пор министров да президентов в роду уже не было. Дедушка поднялся на самую вершину, а нам, его детям и внукам, было уготовано судьбой топать вниз по склону. Трудно сохранить достоинство, если твой путь все время лежит вниз. Но, разумеется, когда-нибудь дорога окончательно спустится в низину, а оттуда семейство Бьёрнссонов снова отправится в гору.
Домашние на Свепнэйар звали меня Хера, но когда родители впервые взяли меня в Копенгаген к семье отца, в семилетнем возрасте, кухарка Хелле, родом из Ютландии, не могла выговорить это имя и стала звать меня «Herre» либо «Den Lille Herre»3. Дядюшке Пюти (Свейну — брату отца) это показалось чрезвычайно забавным, и он с тех пор так и звал меня: «Герр Бьёрнссон». Когда наступал час обеда, он находил удовольствие в том, чтобы позвать меня так: «Господин Бьёрнссон, прошу к столу!». Поначалу такие шутки обижали меня, тем более что и внешне я была похожа на мальчишку, но прозвище закрепилось за мной, и со временем я привыкла к нему. Так из «унгфру» вышел «герр».
В маленькой забегаловке у синего моря все внимание обратилось ко мне, когда я вернулась на родину в пятидесятых годах после долгой жизни за границей: молодая шикарная дама в макияже и с worldly ways4 — вылитая Мерилин Монро — со свитой из восемнадцати человек и именем, похожим на сценический псевдоним. «Также на вечере присутствовала фрекен Герра Бьёрнссон — внучка первого президента Исландии, которая всюду привлекает к себе внимание своей откровенностью и заграничным шиком. Недавно Герра возвратилась на родину из-за рубежа, долгое время прожив в Нью-Йорке и Южной Америке». Так мое несчастливое имя все-таки принесло мне хоть какую-то удачу.
4
Лóвушка-Соловушка
2009Ага, вот и наша Лова, маленькая дрянь. Как раскрывшийся цветок белой розы из утреннего мрака.
— Доброе утро, Герра! Как жизнь?
— Ах, не мучь ты меня этикеточными вопросами!
За окном посерело — наступал рассвет. Этот день будет серым, как и все его братья. Датчане называют это Daggry5.
— Ты давно встала? Новости смотрела?
— Да… Как все рухнуло — до сих пор обломки в воздухе летают…
Она снимает пальто, шаль и шапку. И вздыхает… Этот придурок ветер, который только и знает, что шататься по взморью, — он такой холодный, так что лучше куковать в помещении: одной в гараже, когда вместо шапки у тебя парик, а вместо печки — ноутбук. Если б я была юношей, озабоченным телесно, но чистым душой, я бы первым делом женилась на этой девушке. Потому что она — сама доброта и ласка. И у нее божественный румянец на щеках. У кого не сходит румянец со щек — те верны остаются всегда. А я сама с самого начала была изменчиво-бледной и вот теперь сижу тут, желтая, как мумия, в сером парике и саванно-белой сорочке. Как еврей в газовой камере, где нет газа.
— Есть хочешь? — спрашивает Ловушка-Соловушка. Она зажигает свет в кухонном закутке и шарит своим клювиком на полках и в шкафах, что находятся справа по борту от моего покрытого одеялом судна.
— Овсянку, как обычно? — так она спрашивает каждое утро, наклоняясь к недомерку холодильнику, который отдала мне Доура и который порой не дает мне спать по ночам своим ледяным урчанием. Надо признать, что у малютки Ловы немного широковаты бедра, а ноги — как стволы сорокалетних берез. Очевидно, это из-за того, что у девчушки еще не было мужика, она до сих пор бездетна и живет у матери. Вот о чем мужчины думают, если такую красоту и доброту пропускают мимо? И такую гладкую, мягкую кожу…
— Ну, а у тебя-то как дела? Как выходные провела? Кого-нибудь закадрила? — спрашиваю я, не прекращая шуршать клавиатурой, затем перевожу дух. Для легочника такая фраза — очень длинная.
— А? — держа в руке сине-белый пакет молока, переспрашивает она как дурочка. (Хотя почему «как»? Она часто именно ею и бывает.)
— Ну, ты куда-нибудь ходила? Развеяться? — спрашиваю я, не поднимая глаз. Ей-богу, по-моему, у меня в голосе уже какие-то предсмертные хрипы.
— Поразвлечься? Да нет, я маме помогала. Она вешала в гостиной новые шторы. А потом мы съездили в деревню, в воскресенье, в смысле вчера, к бабушке в гости. Она на Утесе живет, на востоке.
— Лова, родная, ты про себя-то не забывай, — я делаю паузу, чтобы перевести дух, затем продолжаю: — Не трать ты свою молодость на старух вроде меня. Детородный возраст проходит быстро.
Я так люблю ее, что не жалею голосовых связок, горла и легких. После этого кружится голова, как будто позади глаз жужжит целый рой мух, а потом они все садятся на зрительные нервы и сообща сжимают их мертвой мушиной хваткой. Ах, ах, счастье.
— Детородный?
— Да… Мухи его залягай, он мне еще и отвечает?!
— Кто?
— Да Пекарь!
— Пекарь?
— Да, его зовут Пекарь. Ох и распалила же я его!
— У тебя много друзей, — говорит малютка Лова и принимается копошиться у машинки и раковины.
— Ага, их у меня уже больше семисот.
— Как? Семьсот?
— Ну да. На «Фейсбуке».
— Так ты и на «Фейсбуке» есть? Я и не знала. Посмотреть можно?
Она подходит ко мне, благоухая духами, а я призываю свою страничку из зачарованного царства Интернета.
— Вау, какая фотка шикарная! А где это ты?
— В Байресе, на танцах.
— Байрес?
— Ну, Буэнос-Айрес.
— И что? А это твой статус?.. is killing dicks? Ха-ха!
— Да, это я на английский так перевела «бью баклуши».
Вчера вечером я от безделья маялась.
— Ха-ха! Ой, а тут написано, что у тебя только сто сорок три друга, а ты сказала семьсот.
— Ну это ж я. У меня всякие страницы есть.
— Несколько страниц на «Фейсбуке»? А разве так можно?
— По-моему, в нашем мире это не запрещено.
Лова радостно переспрашивает и снова уходит на кухню. Просто удивительно, как мне делается хорошо, когда рядом кто-то занят работой. Это во мне говорит аристократизм. Я по рождению наполовину с моря, наполовину с гор, поэтому рано научилась раздвигать ноги. А моя чрезвычайно датская бабушка со стороны отца была первостатейной рабовладелицей, хотя сама трудилась больше всех. Она была самой первой нашей «первой леди». Перед каждым банкетом она нервно ходила по залу с полудня до самого вечера, с одной папиросой во рту, с другой в руке, пытаясь ничего не забыть и правильно всех рассадить. Всего должно было хватать на всех, все должно было идти как положено. Иначе — гибель для страны. Если американский посол подавится рыбьей костью, плакал план Маршалла. Бабушка знала, что переговоры сами по себе, в сущности, значат мало: «Det hele ligger på gaffelen! 6 »
Дедушка ни за что не стал бы президентом, если бы не бабушка Георгия (наверно, ему все-таки кто-то должен был это сказать). Она была настоящей аристократкой: создавала приятную атмосферу для всех — и для знатных, и для незнатных, — обладала тем, что датчане зовут takt og tone7, и очаровывала даже таких пропойц, как Эйзенхауэр.
Как прекрасно было политическое чутье того времени, избравшее представительствовать за новорожденную республику именно этих супругов: он — исландец, она — датчанка. В этом была некая вежливость по отношению к прежней стране-повелительнице. Политический союз с датчанами мы уже расторгли, однако продолжали состоять с ними в браке.
5
Пекарь
2009Пекарь Матаву живет в Хараре, столице бывшей Родезии, которая теперь называется Зимбабве, как сказано в Википедии. Ему около тридцати, он таскает канистры с бензином, сам черен, как нефть, скулы у него, как у эскимоса, а сердце из нежнейшего сливочного сыра. Мальчишка-пекарь с ума сходит по старухам вроде меня. Он так и жаждет этих сорока килограмм пораженной раком женской плоти, которые насчитываются в вашей покорной слуге. Вот что он пишет, по-английски:
«Хэллоу, Линда!
Спасибо за имэйл. Он хороший. Смотрю на твою фотографию — и она хорошая. Твое лицо как льдинка. Хорошо, что твоя сломанная нога заживает. А еще хорошо уехать из города, если такое случилось. Твои северные глаза сопровождают меня на работу по утрам, как льдисто-голубой кот.
Сбор денег идет хорошо. Вчера я достал два доллара, позавчера — три. Надеюсь накопить на следующее лето. Там не очень холодно?
Сейчас я рассказать парням на станция про тебя. Она все согласились, что ты красота. Один, который приехал на машине, сказал, что помнит тебя по конкурс. Он сказал, что Исландия красивые женщины, потому что женщины лучше сохраняются в холодном месте.
С любовью, Пекарь».
Он копит деньги на поездку в Исландию. Нищеброд. Очень старается учить исландский язык, глотает замороженные существительные и спрягает ледяные глаголы, словно силач запрягает норовистых коней. В доказательство любви Линда требует от своих ухажеров как минимум того, чтоб они освоили язык: у нее по всему миру — учащиеся заочных курсов. Все ради Исландии! У Линды отчество Пьетюрсдоттир, она в 1988 году стала Мисс Мира. Из озорства я решила воспользоваться ее именем и портретом, когда молодой санитар Боас (который сейчас уехал учиться за рубеж) создал для меня такой почтовый ящик: lindapmissworld88@gmail.com. С этим связано множество интересных историй, которые позволяют мне скоротать долгие темные осенние вечера.
Пекарь — неудержимый романтик, однако он свободен от западных стереотипов, которыми я за 50 лет на международном рынке любви накушалась по горло. Недавно он написал:
«Когда твоя любовь далеко, мы в моя страна говорим, что человек ест цветы с тоски. И это я делаю ради тебя, Линда. Я съесть за тебя сегодня красная роза, которую нашел в парке. Вчера я съесть белую гвоздику, которую мама принести с рынка. Завтра я съесть подсолнух из нашего сада».
Грустно будет, когда он узнает о смерти королевы красоты, а ее мне, разумеется, придется рано или поздно разыграть. Тогда в Хараре отобедают букетами и венками.
1 Небольшой архипелаг в южной части Брейдафьорда.
2 Значение компонентов имени «Хербьёрг»: her — «войско», björg — «спасение».
3 Букв.: «Маленький господин» (датск.).
4 Светскими манерами (англ.).
5 Рассвет (датск.).
6 Все висит на кончике вилки (датск.).
7 Тактичность и верный тон (датск.).
Уже завтра Дому книги исполняется 95 лет!
В честь дня рождения 19 декабря старейший книжный магазин Петербурга подготовил программу мероприятий для гостей, гвоздем которой станет официальное открытие праздника в 15.00 и вручение директору магазина Татьяне Гугнавой символического ключа от здания. Эта церемония реконструирует аналогичные события 95-летней давности. В завершение церемонии состоится презентация эксклюзивного издания, подготовленного специально к этому дню.
С 11.00 до 19.00 каждый гость праздника сможет принять участие в литературном квесте по магазину, получить в подарок собственный портрет-шарж в образе известного литературного героя, сфотографироваться на фоне исторического вида Дома книги.
Кроме того, в этот день гостей ждет встреча с соучредителем и продюсером Aurora Fashion Week Артемом Балаевым, который расскажет пришедшим о книгах, посвященных моде. Лекция начнется в Зале искусств в 18.00.
Завершится праздничная программа в честь дня рождения Дома книги в 20.00 церемонией награждения победителей творческих конкурсов на лучший образ любимого книжного магазина. Самые интересные конкурсные работы в номинации «Лучшая история» будут опубликованы в юбилейном издании.

Игорь Голомшток. Занятие для старого городового
- Игорь Голомшток. Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 346 с.
В Редакции Елены Шубиной вышли воспоминания искусствоведа Игоря Голомштока о двух периодах его жизни: до и после эмиграции. Близкий друг Андрея Синявского и его соавтор по первой советской монографии о Пикассо, Голомшток рассказывает о круге советских диссидентов, их судьбах и собственной работе на радиостанциях и университетских кафедрах Великобритании.
Глава 7
Синявские, Хлебный переулок, Север
Вернувшись в 1955 году в Москву после годичной поездки
с передвижными выставками, я обнаружил, что у моей старой приятельницы Майи Розановой-Кругликовой начался
бурный роман с Андреем Донатовичем Синявским. Вскоре они поженились и Майя переехала к Андрею.Они жили тогда у Синявского в доме № 9 в Хлебном
переулке: комната в коммунальной квартире плюс подвальчик, который Андрей превратил в рабочий кабинет и куда
скрывался от докучливых гостей. Сюда как-то привела
меня Розанова, и я тут прижился.Сначала мы с Синявским, если можно так выразиться,
принюхивались друг к другу. Ведь жили мы среди людей,
в массе своей чужих, часто опасных, и только внутренним
чутьем, по каким-то трудноуловимым признакам распознавали родственные души. Бродский пишет в своих воспоминаниях, что в его компании выбирали друзей по признаку — Фолкнер или Хемингуэй? Наше поколение в таком отборе было вынуждено руководствоваться не только
эстетическими, но и политическими признаками. В том
и в другом у нас было много общего. Отец Синявского,
бросив свое дворянство в огонь революции, вступил в партию кадетов, при советской власти сидел (как и мой отец),
был сослан, и если бы нас спросили — Пикассо или Герасимов, Платонов или Бабаевский? — наши ответы бы совпали.Синявский работал тогда научным сотрудником Института мировой литературы им. Горького и преподавал
в театральном училище МХАТа. По вечерам в Хлебном собиралась веселая компания. Приходил с гитарой Володя
Высоцкий, который учился тогда в училище, где преподавал хозяин дома, кто-то еще из его учеников, его старый
друг и коллега Андрей Меньшутин с женой — добрейшей
Лидией… Под водочку и скромный закусон распевались
блатные песни.Высоцкий, как я понимаю, тогда еще своих собственных песен не сочинял. Он пел старые лагерные — «Течет
реченька…», «Летит паровоз…», но пел, так растягивая интонации, придавая трагическим ситуациям такой надрыв,
что старые песни обретали совершенно новое звучание —
звучание его собственных — будущих — песен. И еще
удивительнее были его рассказы-импровизации — своего
рода театр одного актера — о космонавтах, о трех медведях, которые «сидели на ветке золотой, один из них был
маленький, другой качал ногой», и этот, качающий ногой,
был Владимир Ильич Ленин, а медведица — Надежда Константиновна Крупская. Это было так смешно, что от хохота у меня потом болели затылочные мышцы. Не знаю, сохранились ли записи этих импровизаций — я потом никогда их не слышал, но, если они пропали, это было бы
большой потерей для театрального искусства.Синявский, обычно замкнутый, скорее молчаливый
в обществе, тут расслаблялся и с вдохновением распевал
«Абрашка Терц схватил большие деньги…». Имя «Абрам
Терц» он взял в качестве псевдонима для своего подпольного творчества. Почему? — но об этом сам Синявский написал в своем романе «Спокойной ночи».Где-то в 1955 или 1956 году он начал читать свои подпольные сочинения — «Пхенц», «Суд идет», «Горол Любимов» и другие — очень узкому кругу друзей. Но о том, что
он пересылает свои рукописи за рубеж, знали только Меньшутины, Даниэли и я. К чему это привело, хорошо известно, но об этом еще речь впереди.* * *
Интересы Синявского выходили далеко за пределы его литературных исследований в институте. В их сферу входили
церковный раскол XVI века, православные ереси, искусство русского и европейского авангарда, блатные песни —
жанр, который он считал неотъемлемой частью народного
фольклора и который в какой-то степени даже занял его
место в советское время. Майя работала тогда в области архитектурной реставрации, в частности, принимала участие
в реставрации храма Василия Блаженного, интересовалась
народным прикладным искусством и древнерусской церковной архитектурой. Их интересы во многом совпадали,
и это влекло их на Русский Север, тогда еще не затронутый
советской цивилизацией.Свое первое путешествие по реке Мезени Синявские
совершили в 1957 году. На следующий год они пригласили
с собой меня. В Москве мы приобрели лодочный мотор,
в деревне где-то под Вологдой купили у рыбака старую
лодку и под трещание вечно глохшего мотора отправились
вверх по течению Мезени.В верховьях реки на сотни километров виднелись по
берегам брошенные деревни: пустые добротные избы-пятистенки, полуразрушенные, изгаженные старые церкви… В некоторых таких храмах еще стояли древние разрозненные иконостасы, а части их и настенные иконы валялись на полу, покрытые толстым слоем птичьего помета.
Майя очищала их от грязи и навоза, проводила ваткой со
скипидаром по их черным поверхностям, и под ними часто проглядывало письмо XVI–XVII веков.В низовьях реки в деревнях еще обитала часть их прежнего населения, но и тут — пустые избы, церкви со сбитыми крестами, разрушенными куполами, сквозь которые
дожди и снега, в зависимости от времени года, поливали
и засыпали сохранившиеся в них доски с иконописью. Местное население использовало их для хозяйственных нужд.
Иконами забивали дыры, на них рубили капусту, ими прикрывали бочки с соленьями (наш друг Коля Кишилов, работавший реставратором в Третьяковской галерее и в более
поздние времена отправляющийся в экспедиции за иконами, в одной из деревень увидел окно, забитое иконой лицевой стороной наружу — под ее глухой черной поверхностью обнаружился «Спас» XIII века: сейчас эта икона
украшает зал древнерусской живописи Третьяковки). Но
старшее поколение, в основном старушки, относилось
к иконам более бережно. Так однажды Синявские в одной
избе увидели икону древнего письма и предложили ее купить. «Нет, — сказала хозяйка, — если для храма, то я так
отдам». «Не для храма», — сказал Андрей, и мы удалились
несолоно хлебавши.В те времена еще не наступил иконный Клондайк, настоящие разбой и грабеж на виртуальном пространстве
Древней Руси. Не могу удержаться, чтобы не отклониться
в сторону, не забежать вперед и не поведать в связи с этим
о печальной истории музея в Каргополе.Это было в начале шестидесятых годов. Во время одного из наших путешествий по Северу (уже без Синявских)
мы заехали в город Каргополь. На центральной площади
в бывшем городском соборе размещался краеведческий музей. Тут были собраны предметы народного искусства из
мест, бывших до революции центрами художественных
промыслов Севера: прялки, шитье, кружева, расписные
подносы и туески, иконы… Более богатого собрания народного прикладного искусства я больше не встречал. Директором был коренастый мужичок лет пятидесяти (звали
его, кажется, Николай Иванович). Мы зашли к нему в кабинет посоветоваться о нашем дальнейшем маршруте. Во
время разговора вошли двое мальчишек, очевидно, из
юных следопытов: «Николай Иванович, мы иконы принесли». Две большие доски из иконостаса XVII века. «Положите под шкаф», — сказал директор, не обернувшись.Декабрь 1965 года: организованный А. Есениным-Вольпиным митинг на площади Пушкина под лозунгами «Уважайте Советскую Конституцию» и «Требуем гласности
суда над Синявским и Даниэлем». Мы решили на время
увезти совершенно издерганную Синявскую в Каргополь
от допросов, от КГБ, от шума, поднятого процессом, чтобы она немного пришла в себя. Поехали вчетвером: Майя,
я и наши старые друзья Глеб Поспелов и его жена Маша
Реформатская. Естественно, прежде всего мы пошли в музей. То, что мы тут увидели, было похоже на страшный сон.
Никакого искусства тут не было. Один зал был отведен фотографиям каргопольского хора, получившего какую-то
премию, в другом экспонировались зуб мамонта, чучело
зайца, еще какие-то предметы местной флоры и фауны и т.
д. Розанова со свойственной ей любознательностью помчалась к директору узнать, что случилось. Новая директриса растерялась: «Ничего не знаю. Идите в отдел культуры
горкома». Мы отправились в горком, благо он находился
рядом — на другой стороне площади. Начальник отдела
культуры тов. Носова встретила нас враждебно: «Какие
иконы? Ничего не было. Что вам надо и кто вы такие?» На
эти вопросы Глеб достал из кармана красную книжечку, на
обложке которой было начертано золотыми буквами: МИНИСТЕРСТВО КУЛЬТУРЫ СССР (Глеб работал в Научно-исследовательском институте истории искусств при
этом министерстве). При виде такого документа тов. Носова сникла: «Товарищи… Да, вышла неприятная история…» История вырисовывалась поистине удивительная.Бывший директор был человек скромный. Ну, выпивал
немного, зато детей отправил учиться в Ленинград, надо
было их содержать, а зарплата была мизерная. И Николай
Иванович (будем называть его так) начал распродавать экспонаты музея. Сначала поштучно, а потом оптом: из Москвы приезжали, загружали машины и увозили работы —
кто для своих коллекций, а кто для продажи. Самое поразительное в этой истории заключается в том, что деньги от
продажи музея не покрывали его достаточно скромных
нужд. Но кроме директорства он был еще председателем
охотничьего общества, которое строило в лесу какие-то
домики для охотников. И вот на махинациях с этими домиками он и попался. Разбазаривание музейных коллекций почему-то никого не интересовало. И тут комедийный характер событий оборачивается трагедией. Николай
Иванович сжег все инвентарные книги, достал из витрины
старый пистолет, вышел из музея и застрелился, оставив
после себя записку: «Прошу похоронить меня как собаку,
а шубу отдать тому, кто меня похоронит».Но пора вернуться к моему путешествию с Синявскими.
Главным интересом Андрея были не столько иконы,
сколько книги. Когда-то жившие в этих местах старообрядцы устраивали в подвалах своих домов так называемые
скрытни, где обитал какой-нибудь ушедший от мира и неправедной, с точки зрения сторонников старого обряда,
церкви монах и занимался переписыванием книг. Один из
таких скрытней Синявские обнаружили еще во время их
первого путешествия, и теперь они снова пришли сюда, захватив с собой и меня. Это было большое, во всю площадь
избы, помещение без окон, с низким потолком, буквально
заваленное бумажной продукцией. Рукописные жития,
апокрифы, старопечатные Библии, Четьи минеи, старообрядческие молитвенники — все это кучами громоздилось
на полу как ненужный хлам. Потомки этих книголюбов,
еще жившие в избе, никакого интереса к книгам не проявляли, ценности их не видели и использовали только как
бумагу для цигарок. «За пятерку — сколько унесешь!» Мы
грузили эти сокровища в лодку, а потом, уже в крупных населенных пунктах в низовьях Мезени, Синявские по почте
отправляли их на Хлебный.Я тогда больше интересовался нидерландскими художниками XV века, чем древнерусскими памятниками.
На остановках ловил рыбу, в деревнях с интересом прислушивался к разговорам Синявского со стариками —
о прошлом, о жизни, о вере, с приятным удивлением созерцал жизнь этих местных людей с их традиционным
устойчивым бытом, с прочными моральными устоями,
с готовностью всегда помочь ближнему. Как будто из Советского Союза мы попали в сохранившийся каким-то чудом обломок старой Руси. Когда у нас ломался мотор, чуть
ли не половина мужского населения деревни собиралась
вокруг этой чертовой машинки, чтобы привести ее в порядок. Деньги за работу они брать отказывались. Такой же
отказ мы получали, когда хотели заплатить за ночлег
(обычно на сеновале), за молоко, за скромное угощение.
Майя, наученная прошлым опытом, возила с собой фотоаппарат «Момент», который делал снимок и тут же выдавал карточку. Однажды утром, когда мы спустились с сеновала, перед нами открылось зрелище умилительное. По
всей улице на завалинках, скромно потупившись, чинно
сидели старухи в черных, очевидно, лучших своих платьях, молодухи в нарядах, некоторые в кокошниках, с детьми, причесанными, помытыми, принаряженными. «Сними их», — толкнула Майю локтем в бок наша хозяйка.
В избах, как правило, на месте прежних иконостасов были
приклеены семейные фотографии: молодожены, умершие
близкие, бравые солдаты — снимки, присланные из армии. Но Майя была первым фотографом, появившимся
в этих местах за много лет.* * *
Синявские заразили меня Севером. С тех пор каждое лето
за редким исключением я с разными компаниями отправлялся в путешествия по Двине, Вычегде, Слуди… Как-то на
суденышке, перевозящем сено, мы добрались до Соловков — в первый год, когда с этого зловещего места был
снят запрет на его посещение посторонними. Здесь царили тогда хаос и запустение. В соборе Петра и Павла через
какую-то дыру в стене нам удалось спуститься в нижние
помещения — коридоры, кучи сваленных лозунгов, плакатов, поломанной мебели, пустые комнаты — то ли кабинеты следователей, то ли камеры для допрашиваемых… Но
больше всего меня поразил здесь сортир: за дверцей поднималась длинная лестница, а наверху, как царский трон,
стоял массивный унитаз. Очевидно, это заведение предназначалось для личного пользования если не начальника лагеря, то кого-то из высокого начальства.В последние годы перед эмиграцией излюбленным местом моих летних поездок был район Шимозера в Коми
ССР. Из поезда Ленинград — Архангельск надо было выйти на каком-то полустанке (название я забыл), а потом
идти пешком пятьдесят километров, таща на себе тяжелые
рюкзаки с продуктами. Во время войны через этот район
проходила дорога, по которой шло снабжение осажденного Ленинграда. За годы войны ее сильно растрясло, и восстанавливать ее не стали. Вместо этого район просто ликвидировали. Когда мы спрашивали у местного населения,
как дойти до места, нам отвечали: «А, Шимозеро? Советской власти там нет». Советской власти там действительно
не было: не было электричества, радио, почты, магазинов — все коммуникации с этим районом были отрезаны.
По рассказам местного населения, была и другая причина
таких мер: где-то тут были расположены секретные подземные аэродромы. Никаких следов их присутствия не
было заметно, только днем с неба раздавался такой грохот,
что рыбы в озере на полметра выскакивали из воды: очевидно, это брали барьер высоты реактивные самолеты.Жили здесь вепсы — угро-финская народность со своим языком и даже когда-то письменностью. Их не выселяли, их просто лишили всего необходимого для жизни. Молодые с семьями разъехались кто куда, остались немногие
старики. В большой деревне, в которой мы обычно останавливались, жил только один старик, на другой стороне
озера — две старухи. Старик ловил в озере щук — гигантских, двухметровых (таких я никогда больше не видел),
сушил их в печке, а зимами по снежку на санках вез свою
добычу продавать. Обратно он привозил соль, спички,
чай, сахар, чем, помимо рыбы, снабжал своих подопечных
старух.Может быть, моя любовь к Северу подогревалась воспоминаниями о Колыме. Хотя природа северной России
была мало похожа на колымскую лесотундру, но то же безлюдье, те же просторы вызывали ощущение если не свободы, то воли. Хотя лагерей и уголовщины в Коми АССР
тоже было предостаточно.
Призрачно все
- Майкл Каннингем. Снежная королева / Пер. с англ. Д. Карельского. — М.: АСТ: Corpus, 2014 — 352 с.
Творческая история одного из заметнейших американских прозаиков Майкла Каннингема — это тот частный случай, когда библиографию автора смело можно разделить на «до» и «после». До романа «Часы». И после романа «Часы», за который в 1999 году Каннингем получил Пулитцеровскую премию. «Снежная королева», изданная в русском переводе этой осенью, относится к категории «после».
Гомосексуализм, наркотики, болезнь, одиночество — излюбленные темы писателя не обойдены стороной и в новом романе. Открытый гей, Каннингем уверен, что люди с нетрадиционной ориентацией среди нас и не принимать их такими, какие они есть, и уж тем более отрицать этот факт не имеет смысла. Концентрация социальных аспектов, затронутых в «Снежной королеве», на удивление не напрягает. Возможно, потому, что, являясь декорациями, обстоятельства, в которых существуют герои, носят не определяющий характер.
Баррет Микс, расставшись с очередным возлюбленным, «узрел Небесный свет над Центральным парком». Это событие, ставшее лейтмотивом книги, настолько впечатлило его, что он не смог рассказать о видении даже своему брату Тайлеру, от которого сроду не имел никаких тайн.
Хотя он пережил нечто в высшей степени необычное… он не получил указаний, не воспринял ни вести, ни заповеди и наутро остался ровно тем же, кем был накануне вечером.
Но вопрос: кем же он был вчера? Вдруг в нем действительно произошла какая-то едва пока уловимая перемена — или он просто стал внимательнее относиться к частностям нынешнего своего бытия? Ответить на это трудно.Тайлер же, погруженный в творческую депрессию, которая ко всему прочему усугублялась смертельной болезнью его жены, занимался созданием музыкального шедевра и был не настолько чуток, чтобы это заметить.
Каннингем описывает несколько эпизодов жизни бесприютных ньюйоркцев, которые с трудом представляют, чего ждут от жизни, не имея возможности хоть на мгновение остановить время, чтобы подумать. В отличие от своих героев, автор очень ловко управляется с часами, то забегая вперед, то замедляя повествование, то вовсе не обозначая времени действия.
Все бы очень даже ничего, если бы не разжеванная метафора о снежной королеве, вынесенная в заголовок. И эпиграф взят из одноименной сказки Андерсена, и несколько раз в тексте читателю указывают на имеющиеся параллели.
С этим последним порывом в глаз Тайлеру залетает соринка или, может быть, не соринка, а микроскопический кусочек льда, совсем крошечный, не больше самого мелкого осколка разбитого стекла. Тайлер трет глаз, но соринка не выходит, она прочно засела у него в роговице.
И конечно, в конце романа герой чудесным образом вспоминает об осколке. Был ли он на самом деле, не разберешь. Навязывание идеи раздражает — становится той самой пылинкой, которую ты готов вырвать вместе с глазом, лишь бы унять зуд.
Действие в книге застыло, словно скованное льдом, никакие изменения сюжета не придают истории динамики. Традиционное обращение Каннингема к интертексту в этот раз не срабатывает, а понимание того, зачем введенная метафора вообще нужна, зависит от фантазии читателя.
Язык романа приятный, но не задорный. Спокойствие обманчиво: зима тревоги — скорее, чем зима шоколадных посиделок у камина. Так, наверное, стоит писать об увядании. Не повышая голоса, соблюдая интонационные паузы. Не нарушая обволакивающей тишины.
«Снежная королева» достойна прочтения. Достоин роман, наверное, и всех громких слов, произнесенных критиками, но читать его следует до «Часов». Потому что он навсегда останется в категории «после».
Отечественные записки
- Связь времен: альманах-ежегодник. — Сан-Хосе, 2013. — 360 с.
Словесность родина, и ваша, и моя.
Дмитрий Бобышев
Формат альманаха один из самых камерных в литературном искусстве. Это своеобразный круглый стол, за которым встречаются, чтобы сверить часы. В случае «Связи времен» приведенная метафора получает дополнительный игровой оттенок, ведь часовые пояса живущих в городах Европы, Израиля и США авторов издания самые различные. Пятый по счету выпуск альманаха-ежегодника, который ориентируется на эмигрантских писателей, эссеистов, литературоведов и художников-графиков, включил в себя более шестидесяти имен.
Приветственно кивая известным широкому читателю персонам — Дмитрию Бобышеву, Соломону Волкову, Марине Гарбер, Валентине Синкевич, Вадиму Крейду, — иногда останавливаешься рядом с незнакомым автором.
Не в этом полушарии живу,
Не сплю ночами, по реке плыву,
Которая впадает в чье-то море
Зеленое, соленое, и вскоре
Теряется. Во сне и наяву
Со мной всё те же голоса и лица,
Обрывки фраз, измятые страницы,
Понятные лишь избранным, своим,
Которыми любим и не судим,И не приговорен. (В каком апреле
Пробьется та трава, что не успели
Измять, скосить, потом собрать в копну
И сжечь по осени?) Не обману
Надежды их на новое прощанье,
На свет дневной, на бабочек в ночи,
Летящих на неровное дыханье
Оплывшей, догорающей свечи.Сара Азарнова
Вслушаться в интонации произведений помогает структура книги. Вот на 95-й странице размещается иллюстрация Юрия Крупы к сборнику Игоря Михлевича-Каплана, следом закономерно идут стихи поэта, одно из которых имеет посвящение названному художнику. Несколько страниц спустя — эссе того же автора о творчестве Марины Гарбер и интервью с писательницей, которое предваряет публикацию ее текстов. Будучи критиком, Гарбер в свою очередь представляет вдумчивый анализ поэзии Михаэля Шерба. Его подборка — следующая по ходу чтения альманаха.
«Связь времен» — во всех смыслах говорящее название. Не только принцип последовательности подтверждает это, но и разделы «Литературные очерки и воспоминания» и «Юбилейные поэтические страницы».
…Что мне делать? Я чувствую кровью,
Как болит за моею спиной
Между сосен лыжня в Подмосковье,
Что оставлена в жизни иной.На ненастье, наверное, в теле
Ноют волны, волнуется вал,
Что на берег несет в Коктебеле
Сердолик и агат, и опал.Пропишите мне эту неволю
Вперемешку с бедой и виной.
Я рожден исторической болью
В чуждый век на чужбине родной.…Бьют наотмашь в России куранты.
Время ночи. Не наш это час.
Мы и там уже все эмигранты —
Государство покинуло нас.Отрывок из стихотворения «Вечер в Бостоне» всецело представляет своего автора — поэта, журналиста, переводчика Рудольфа Ольшевского, чья лирика пронизана размышлениями о тайнах жизни, цели человеческого пути и обращениями к Богу. Публикация его произведений в этом выпуске приурочена к 75-летию со дня рождения мастера слова.
В продолжение разделов также подготовлены материалы к 90-летиям Сергея Голлербаха, А.П. Межирова, к 95-летию эмигранта второй волны Ивана Елагина, 125-летию поэта Натальи Крандиевской-Толстой, жены Алексея Толстого. Личное отношение пишущего оживляет образы, воссоздает контекст для того, чтобы за звучащими в стихах историями виделась эпоха. Та эпоха, которая принудила авторов альманаха к поиску второго дома.
Первым, впрочем, навсегда остается сама поэзия. «Связь времен» во главе с редактором и издателем Раисой Резник каждый год дает повод совершить это сентиментальное путешествие на родину.
Грядет новое время, или 6 высказываний Михаила Елизарова
В воскресенье в Петербурге выступил Михаил Елизаров. Он представил сборник «Русский жестокий рассказ», составленный Владимиром Сорокиным, и упомянул, что сам Владимир Георгиевич вряд ли имеет к этому большое отношение. Высокий, под два метра ростом, Елизаров признался, что на своих концертах страшно волнуется и никогда не допустит присутствия в зале родителей.
О творческих планах
К сожалению, у меня не получается писать быстро. Я бы очень хотел быть плодовитым и создавать по книжке в год. Когда я приехал в Москву, я позволил себе такой темп и за три года чудовищно выдохся. После «Библиотекаря» накидал четыре книги и сдох. Все-таки нужно отдыхать и набирать новый материал.
О снисхождении к писателям
Будьте добрее к людям, которые что-то сочиняют. Художественная природа хрупкая, как очень слабое молекулярное соединение. Лишний комментарий, который вы написали: «Ну, прочел — фуфло, исписался» — может ранить больнее, чем гнусная критическая статья. Если вы будете плевать в колодец, то потом около него и окажетесь. Останетесь вместе с Дмитрием Быковым, Людмилой Улицкой — очень специфическими людьми. Вам станет так тоскливо в окружении одних новостей и духовных скреп. Поэтому берегите художника, прощайте ему промахи, если вы его когда-то любили. Он живой человек.
О смене художественных ориентиров
До последнего времени мы в литературе существовали в состоянии постмодерна, и все было дозволено. Это очень комфортная среда, где любую небрежность можно было списать на аллюзии или интертекст. Вместе с войной на Донбассе внезапно вернулся модерн. Это очень конкретная четкая литература. В модерне люди умирают всерьез, по-настоящему. Какая там «Теллурия» на Донбассе?! Там вполне работает «Обитель» Захара. Он раньше всех понял, что наступает модерн и предложил советский роман. «Советский» в моем понимании — это хорошо, это великая писательская школа, мастерство.
О Викторе Пелевине
Роман Пелевина «Любовь к трем цукербринам» я воспринял спокойнее, но не потому что он хуже написан. Он создавался для прежней среды, а ее больше нет. Наше поле зрения поменялось, хотим мы этого или нет. Теперь мы каждый день видим войну, предательство, которое происходит в Кремле, рыла чиновников, которые что-то мямлят, подставляют миллионы людей, всех нас. Все шутки и условности сыплются к чертовой матери. Остается настоящее — модерн.
О Захаре Прилепине
Захар Прилепин — единственный из всей нашей среды, кому нетрудно сказать доброе слово о коллеге. Это его фантастическое человеческое качество и за это ему низкий поклон. Вот стоишь ты с плохим настроением, а Захар подойдет и скажет: «Ты так классно написал!» И становится легче. Хороший человек.
О вере
Я человек верующий, особенно когда лечу в самолете. Там я читаю все молитвы, которые в течение моей наземной жизни пропустил и не прочел. В самолете я просто службу «выстаиваю». Как сели на борт, сразу и начинаю. Так что я верующий, наверное. С погрешностью, что пока гром не грянет, я не перекрещусь. Но гремит-то часто.