- Гауте Хейволл. Язык огня / Пер. с норв., М. Алекшина, В. Дьяконова. — М.: АСТ: CORPUS, 2015. — 288 с.
В издательстве Corpus накануне Нового года выходит очень жаркий (во всех смыслах этого слова) роман норвежского писателя Гауте Хейволла «Язык огня». Книга основана на реальных событиях — череда пожаров действительно потрясла тихую Норвегию в конце 1970-х. Эта психологическая детективная драма в 2010 году получила престижную премию Brage.
В течение месяца загадочный преступник по ночам сжигает дома и сараи, не оставляя следов. Спустя тридцать лет в поселок своего детства приезжает автор — он хочет понять, что же произошло в тот страшный весенний месяц 1978 года. Он медленно реконструирует события, которые накладываются на воспоминания детства, и понимает — пожары не только изменили жизни жителей поселка, они каким-то образом повлияли и на него, и на его семью.Часть I
1
Несколько минут после полуночи 5 июня 1978 года Юханна Ватнели выключила свет на кухне и осторожно притворила дверь. Она прошла положенные четыре шага по холодному коридору и приоткрыла дверь в комнату, чтобы полоска света падала на серый шерстяной плед, которым укрывались даже летом. Там в темноте спал Улав, ее муж. Она на несколько секунд задержалась на пороге, слушая его тяжелое дыхание, а потом отправилась в крошечную ванную и, как обычно, включила воду тонкой струйкой. Она долго мыла лицо. В ванной было холодно, она стояла босиком на коврике, ощущая под ногами твердый пол. Она посмотрела в зеркало, прямо себе в глаза. Обычно она этого не делала, а теперь немного наклонилась вперед и долго вглядывалась в черные зрачки. Потом причесалась и выпила стакан холодный воды из-под крана. Наконец, она переодела трусы. Старые были пропитаны кровью. Она сложила их и замочила на ночь в тазу. Через голову она натянула ночную рубашку и тут же почувствовала резь в животе, в последнее время еще более острую, чем обычно, особенно когда она потягивалась или поднимала тяжести. Будто ножом режут.
Прежде чем потушить свет, она вынула челюсть, и та с бульканьем опустилась в стакан с водой на полочке под зеркалом, рядом с челюстью Улава.
И тут послышался звук автомобиля.
В гостиной было темно, но по окнам двигались странные блики, словно от слабого света в саду. Она спокойно подошла к окну и выглянула наружу. Яркая луна висела над верхушками деревьев на юге, и она увидела все еще цветущую вишню и, если бы не туман, разглядела бы весь пейзаж до самого озера Ливанне на западе. Автомобиль с выключенными фарами медленно проехал мимо дома к дороге на Мэсель. Совершенно черный, а может, красный. Было не видно. Он двигался очень медленно и наконец завернул за угол и исчез. Она постояла у окна и подождала минуту или две. Потом пошла в спальню.
— Улав, — прошептала она, — Улав.
Ответа не было, он, как всегда, спал крепко. Она снова поспешила в гостиную, больно ударилась бедром о ручку кресла, и, дойдя до окна, как раз застала возвращающийся темный автомобиль. Тот вывернул из-за угла и медленно проезжал прямо под стенами гостиной. Он, вероятно, развернулся возле дома Кнютсенов, но там никого не было, все вернулись в город накануне вечером, она сама видела, как они уезжали. Она слышала шорох шин снаружи. Тихий шум двигателя. Звук включенного радио. А потом автомобиль остановился. Она услышала, как открылась дверца, потом стало тихо. Сердце екнуло. Она опять зашла в спальню, включила свет и стала трясти мужа. На этот раз он проснулся, но не успел еще встать, как оба услышали громкий хлопок и звон стекла на кухне. Еще в коридоре она почувствовала резкий запах бензина. Одним движением она открыла дверь на кухню и наткнулась на стену огня. Кухня была охвачена пламенем. Видимо, все случилось за считаные секунды. Языки пламени лизали пол, стены, потолок и выли, как большое раненое животное. Она застыла в дверях. Где-то в глубине воя она распознала, будто слышала его раньше, звук трескающегося стекла. Она так и стояла, пока жар не стал невыносимым. Казалось, с лица сползает кожа — со лба и, через глаза, со щек, носа, рта.
И тут она его увидела. На короткое мгновение, всего на две, может, три секунды. Он стоял черной тенью под самым окном, по другую сторону огненного океана. Стоял как вкопанный. Она тоже. Потом он рванулся с места и исчез.
Коридор уже наполнился дымом, он полз по стене с кухни и стелился под потолком плотным туманом. Она на ощупь пробралась к телефону, сняла трубку и набрала номер Ингеманна в Скиннснесе — тот номер, который после недавних событий записала черным фломастером на бумажке. Пока палец крутил диск, она обдумывала, что скажет. «Это Юханна Ватнели. Наш дом горит».
Телефон молчал.
И тут же замкнуло электричество, щиток взорвался, из розетки у зеркала полетели искры, свет погас, и все погрузилось в полную темноту. Она схватила Улава за руку, и оба поспешили к входной двери. Прохладный ночной воздух попал в дом, и пожар тут же усилился. Они услышали несколько глухих хлопков, а потом рев, когда пламя ворвалось на второй этаж и тут же поднялось вдоль окон.
Я так много раз представлял себе этот пожар. Будто огонь ждал этого момента, этой ночи, этих минут. Он хотел вырваться в темноту, дотянуться до самого неба, осветить все и высвободиться. И вскоре он действительно высвободился. Несколько окон взорвались одновременно, посыпались стекла, и огонь вырвался наружу и озарил сад нереальным желтым светом. Никто не мог описать пожар, потому что там не было никого, кроме Улава и Юханны, но я все это хорошо себе представил. Я представил, как ближние к дому деревья сдвинулись еще плотнее в этом свете, как они словно бы собрались вместе и молчаливо и незаметно заскользили вглубь сада. Я представил, как Юханне пришлось тащить Улава пять ступенек вниз по лестнице, в высокую траву под старой вишней, поросшей плотным серым мхом, через сад до самой дороги, где она поняла, что они наконец в безопасности. Там они остановились и стали смотреть на дом, в котором жили с 1950 года. Они не проронили ни слова, да и сказать было нечего. Спустя одну или, может, две минуты она все-таки сорвалась с места, а Улав остался стоять в одной ночной рубашке. В блуждающем свете он напоминал ребенка. Рот приоткрыт, губы едва шевелятся, будто хотят произнести какое-то несуществующее слово. Юханна поспешила назад через сад, мимо кустов смородины и яблонь, стоявших в цвету еще несколько дней назад. Трава покрылась росой, и подол ее ночной рубашки намок до щиколоток. Стоя на лестнице, она ощутила волны чудовищного жара с кухни и со всей восточной части второго этажа.
И вошла в дом.
Из коридора уже ушла часть дыма, так что можно было разглядеть все еще закрытую дверь на кухню и широко распахнутую дверь в гостиную. Она сделала несколько осторожных шагов. Со всех сторон гремело и трещало, но ей нужно было наверх. При каждым шаге внизу живота чувствовалась резкая боль. Нож вынимали и вставляли обратно. Она схватилась за перила и подтянула себя наверх, до площадки между комнатами во втором этаже. Она открыла дверь в бывшую комнату Коре, там все было по-прежнему. Белая прибранная кровать стояла так, как все годы после его смерти. И шкаф, и стул, к которому он прислонял костыли, и фотография двоих детей, игравших у водопада, и ангел Господень, паривший над ними, — все было по-прежнему. И ее сумка, в которой было три тысячи крон, тоже на месте. Сумка лежала в верхнем ящике комода, до сих пор полного вещей Коре, но едва она заметила его старую рубашку — на ней был небольшой разрыв спереди, — как почувствовала, что сил спуститься у нее уже нет. Будто она вдруг сдалась от одного только вида рубашки. Сумка упала на пол, а она спокойно присела на кровать, почувствовала под собой пружины матраса, услышала их добрый, надежный скрип. Дым сочился сквозь трещины в полу, собирался в клубы и подымался к потолку. Казалось, прямо у нее на глазах из дыма медленно складывалась фигура: вырастали руки, ноги, неясные черты лица. Она наклонила голову и, беззвучно шевеля губами, произнесла молитву без начала и конца, только пару предложений. Но тут вдруг что-то громко и резко хлопнуло прямо у нее за спиной, она вышла из забытья, вскочила на ноги и попятилась. Когда она пришла в себя, фигура из дыма исчезла, зато вся комната затуманилась, стало трудно дышать. Она прижала к себе сумку и вы- шла в коридор. Потом поспешила вниз по лестнице и попала в облако плотного кислого дыма, разъедавшего лицо. Она понимала, что вся их одежда осталась в спальне, тлела там и вот-вот могла загореться. Горло сжалось, на нее навалилась тошнота, в глазах потемнело, но она точно знала, как добраться до двери. Последние метры пришлось идти на ощупь, но она ведь ходила здесь столько раз, что легко нашла входную дверь и вышла на крыльцо, где жар будто бы выдавил ее из дома и вытолкнул на несколько метров вперед. Легкие наполнились свежим, чистым ночным воздухом, и она опустилась на колени. Я представлял себе, как она стояла на коленях в траве, а свет вокруг нее менялся от желтого к белому, от оранжевого к красному. Она просидела, опустив лицо в траву, несколько секунд и постепенно пришла в себя. Наконец она поднялась на ноги, но никого не было видно — ни Улава, ни кого-то другого. Она поспешила вверх по склону к соседнему дому, ярко освещенному заревом пожара. И не успела постучать, как сосед выбежал на крыльцо. Его звали Одд Сивертсен. Он проснулся от яркого света. Она вцепилась в его руку, то ли удерживая его, то ли опираясь, чтобы не упасть. Она смогла только прошептать, но он разобрал каждое слово:
— Я не вижу Улава.
Одд Сивертсен кинулся в дом, чтобы позвонить, а Юханна побежала вниз по склону на дорогу. Теперь уже весь дом был охвачен огнем. Все громче становились треск и хлопки, отзывающиеся эхом над озером Ливанне и западными склонами. Гремело так, словно небо разверзлось. Языки пламени походили на огромных диких птиц, кружащихся друг над другом, пролетавших сквозь друг друга, словно они хотели разлететься в разные стороны, освободиться друг от друга, но никак не могли. Пожар за считаные минуты набрал силу и мощь. И тем не менее вокруг нее была удивительная тишина. Я хорошо себе это представляю. Вот дом, горящий в ночи. Первые минуты пожара, когда люди еще не вышли из него. И вокруг — тишина. Только пожар. Дом стоит в одиночестве, и некому его спасти. Он обречен на одиночество и разрушение. Пламя и дым словно всасываются самим небом, треск и гул отдаются эхом далеко вдали. Страшно, ужасно, немыслимо.
И при этом почти красиво.
Юханна позвала Улава. Сначала раз, потом два, потом четыре. Собственный голос, смешивающийся с гулом пламени, казался ей неприятным. Деревья словно плотнее прижались к дому. Они протягивали ветви. Полные любопытства и охваченные ужасом. Она подбежала к сараю, чувствуя, как боль ножом режет низ живота. Казалось, что в нем, будто в большом котле, проделали дыру, и из нее течет теплая кровь. Между домом и амбаром, освещенный ярким светом, стоял он. Ночная рубашка развевалась, хотя ветра не было и он стоял совершенно неподвижно. Приблизившись, она поняла, что ветер — это зловещее дыхание самого пожара, одновременно ледяное и обжигающее. Она потянула его за собой, они снова вышли на дорогу и стояли, прижавшись друг к другу, пока Одд Сивертсен бежал им навстречу. Он задыхался и выглядел очень расстроенным, когда остановился рядом со стариками. Попытался увести их от чудовищного жара, но не смог. Они хотели смотреть, как догорает их дом. Никто не проронил ни слова. Улав словно окаменел, но ночная рубашка смягчала его облик, белая ткань прохладно струилась по его плечам и рукам. Лица были светлые, ясные, чистые, словно с них стерся возраст. И тут внезапно огонь охватил старую вишню перед кухонным окном. Она всегда зацветала так рано, а Коре любил на нее забираться… Поздним летом вишня гнулась под тяжестью ягод, как мне рассказывали, и самые большие и сладкие всегда висели на концах веток. А сейчас между цветами и ветками пробежало короткое пламя, и немедленно особым светом загорелась вся крона. Тут же отчетливо раздался голос, правда, непонятно чей, Юханны или Улава: «Господи, Господи».
Я очень ясно все себе представлял. Это был восьмой пожар, время — чуть за половину первого ночи 5 июня 1978 года.
И тут приехала пожарная машина.
Они услышали сирены издалека, с Фьелльсгорьшлетты, может, еще дальше, от самого молельного дома в Браннсволле, а может, звук сирен доносился прямо от Скиннснеса? Вполне вероятно, поскольку его слышали даже возле церкви. В любом случае звуки сирены становились все громче, отчетливее и резче, а вскоре уже замаячили и синие мигалки, проносившиеся мимо старой песчаной литейной мастерской на краю озера Ливанне, мимо скотобойни, заправки «Шелл» и принадлежавшего священнику дома с балконом, мимо старой школы в Килене и магазина Каддеберга, пока наконец при въезде на пригорок в Ватнели скорость не снизилась.
Когда пожарная машина остановилась, из нее выпрыгнул молодой человек и подбежал к ним.
— Есть кто внутри?! — выкрикнул он.
— Они выбрались, — сказал Одд Сивертсен, но пожарный словно не услышал ответа. Он вернулся к машине, достал несколько рукавов, швырнул их на землю, и шланги, прокатившись немного вниз по дороге, замерли. Потом он открыл раздвижные двери, вынул и тоже бросил на землю пару топоров и шлем, который теперь покачивался на гравии. Затем он постоял недолго, опустив руки по швам и глядя на пламя. Несколько секунд он стоял рядом с Улавом, Юханной и Оддом Сивертсеном, словно они все вместе наблюдали за чем-то неведомым, которому вот-вот предстояло случиться.
Затем на большой скорости подъехало еще четыре автомобиля. Они остановились чуть позади пожарной машины, фары погасли, и к дому подбежали четверо одетых в черное мужчин.
— Там, возможно, остались люди, — прокричал молодой человек. На нем была тонкая белая рубашка, развевавшаяся на его худом теле. Он подсоединил два рукава к мощному насосу спереди пожарной машины, два других рукава были готовы принять воду. И в эту секунду что-то так громыхнуло в глубине пламени, что земля задрожала, и люди пригнулись, будто осколки снаряда попали им в животы. Кто-то засмеялся, только невозможно было разглядеть, кто именно, а Одд Сивертсен обнял Улава и Юханну и нежно, но в то же время твердо подтолкнул их от дома, вверх по склону. На этот раз они не возражали. Он завел их к себе в дом и набрал номер Кнюта Карлсена. Тот сразу же пришел вместе с женой, их разбудили сирены и чудовищное пламя, и в течение последующих часов было решено, что Улав и Юханна поселятся в цокольном этаже у Карлсенов, пока ситуация не разрешится.
Море огня волнами ходило по небу, но Улав и Юханна этого уже не видели. Свет менялся от белого к ржаво-красному и от фиолетового к оранжевому. Поистине феерическое зрелище. Сияющий дождь искр взметнулся вверх, когда рухнул каркас здания, несколько секунд парил в невесомости, прогорел и исчез. Листва на деревьях свернулась. Дикие огненные птицы пропали, они наконец-то смогли оторваться друг от друга. Теперь горело тихо, были видны высоко поднимающиеся языки пламени. Подъехало еще несколько автомобилей. Люди выходили, оставляя дверцы открытыми, плотнее запахивали на себе куртки и медленно подходили к пожарищу. Среди них был и мой отец. Я представлял себе, как он подъехал на голубом «датсуне», припарковался на небольшом расстоянии от дома и вышел, как и остальные, но мне никогда не удавалось как следует представить себе его лицо. Он был там, я знаю, он был перед горящим домом Улава и Юханны в ту ночь, но я не знаю, о чем он думал или с кем говорил, и никак не могу представить себе его лицо.
Сад покрылся пеплом, крупные хлопья долго парили в воздухе, прежде чем опуститься на деревья и припаркованные машины, словно снежинки. Мотоцикл завелся и исчез, унося двоих молодых людей. Один в шлеме, другой без.
Никто ничего не мог поделать. Дом Улава и Юханны сгорел дотла.
Остались только печные трубы. Большинство машин разъехались под утро. Дым висел тонким прозрачным туманом над садом и между деревьями. У двоих в подвальном этаже Кнюта Карлсена не было другой одежды, кроме ночных рубашек. А еще была сумка. И в ней три тысячи крон.
Детский мир. Рассказы
- Детский мир. Рассказы / Сост. Дмитрий Быков. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 432с.
По словам составителя сборника «Детский мир» Дмитрия Быкова, «маленький человек всегда покинут — это биологическая, непреодолимая драма детства. Все у него впервые, и грехи тоже впервые, и никто не может от них предостеречь».
Cовременные русские прозаики рассказывают в этом сборнике о пугающем детском опыте, в том числе — о своем личном. Эти рассказы уверенно разрушают миф о «розовом детстве»: первая любовь трагична, падать больно, жить, когда ты лишен опыта и знаний, страшно. Детство все воспринимает в полный рост, абсолютно всерьез, и потому проза о детстве обязана быть предельно серьезной — такой, как на страницах «Детского мира».Марина Степнова
ТудойОна говорила — тудой, сюдой.
Поставь платочек на голову, простудишься.
Тут все так говорили.
Странное место.
После крошечного гарнизонного городка на Южном Урале все казалось диким — школа в самом центре, рядом с оперным театром, сам оперный театр. Розы на улице. Огромные, лохматые, как спросонья. Абрикосы тоже на улице — и никто не рвет. Переспелые, шлепались прямо на тротуар — шерстяные оранжевые бомбы. С мякотью. Поначалу он не выдерживал, просто не выдерживал — набивал сперва полный рот, потом — полные карманы, неторопливые прохожие косились удивленно. Зачем рвать жерделу, мальчик, если на базаре за тридцать копеек можно купить отличную, просто отличную абрикосу? Лучше всех были ананасные — полупрозрачные, длинные, в зябкую крупную родинку. Действительно пахли ананасами, хоть и абрикосы. За такие, правда, просили копеек шестьдесят. Ведро вишни — пять рублей. Кило помидоров — пять копеек. Роза, почти черная — тоже пять копеек. За штуку. Но это если маленькая, на невысоком тонком стебле.
Охапкой — в ведре.
Немыслимо!
Они бродили по базару, взявшись за руки, бездумные, счастливые, маленькие, как в раю. Пробовали все подряд, тянули в рот мед, персики, груши, незнакомые слова. Она поучала, важничая. Переводила ему с райского на русский. Моале — это был мягкий сыр, белый, на вид совсем как творог, но пресный. Кушать надо с помидорами и с солью. Тут все говорили — кушать. Мэй, посторонись, ты что, не видишь — тут дети. Кушайте, кушайте, ребятки. Брынза — наоборот, соленая, твердая. Пористая, как котелец. Еще одно слово. Тут все строили из котельца. Рафинадно-белый городок. А ему казалось — не из сахара, а из брынзы. Коровья была вкусная, а вот овечья далеко и густо пахла рвотой. Бу-э-э. Гадость. Он так и не рискнул попробовать. Синими называли баклажаны, красными — помидоры. Даже не так — синенькие и красненькие. Тебе синеньких положить? Буро-серо-зеленая масса на тарелке. Печеные перцы. Уксус. Сливовое повидло, сваренное в тазу прямо во дворе. С дымком.
Она говорила — повидла.
Повидлу хочешь?
Белый хлеб, сливочное масло, горячее сливовое повидло, сверху — грецкие орехи.
Слопать ломоть — и айда, сайгачить по магале.
Еще одно слово.
Магала.
Россыпь карточных почти домишек, печное отопление, сваленный как попало человеческий сор, драный рубероид, саманные стены — крупный, спелый замес глины, соломы и говна. Хижины дяди Тома. Тенистые дворики заросли бусуйком. Мелкий синий виноград, курчавый, бросовый, душистый, вино из него давили прямо ногами, переливали, живое, багровое, в пятилитровые бутыли. Затыкали заботливо кукурузной кочерыжкой. Называется — чоклеж. Нет, не так, чоклеж — это была полая кукурузная солома, звонкие пустотелые былки. Страшное оскорбление, между прочим. За чоклеж можно было и в дюньдель получить. Не говоря уже про муля. Скажешь кому-то, что он — муль, все, убьют. Она делала круглые глаза, наклонялась близко-близко, так что он видел зеленые крапинки возле зрачков и волосы, светлые и темные вперемешку. Сливочное масло, медовая коврижка, какао с теплым топленым молоком.
Она жила на магале.
А он — в новой девятиэтажке. Сын советского офицера и врача. Гордость страны. Элита. Не белая, конечно, но бледно-бледно-серая прочная кость. Квартиру дали быстро — через полгода, до этого — снимали, мать была недовольна. Еще не хватало, деньги с книжки тратить. Гоняла отца ругаться, добиваться своего. Пойди и скажи, что тебе положено! А то опять раздадут все своим нацкадрам! Это была первая республика, в которой они служили. Мать волновалась. До этого все по РСФСР мотались. Все гарнизоны собрали. Есть на свете три дыры — Термез, Кушка и Мары.
А теперь вот — получите. Кишинев!
Получили. Двухкомнатную. Набережная, 39, кв. 130. Первый подъезд. Шестой этаж.
А им обещали дать свою квартиру, еще когда отец родился. Ее, разумеется, отец. Невысокий, щербатый, с заросшей сизой рожей. Вечно бухой хохотун. Вот уже и Вальке двенадцать лет, и старшой из армии вернулся, а все ждем.
Валя.
Ее звали Валя.
Валя с магалы.
Тоже две комнаты — каждая метров по восемь. Глиняные полы. Прохладно. Мать, отец, Валя, старший брат, жена старшего брата, ихнее дите. Так и говорили — ихнее дите. Он даже не разобрался, мальчик или девочка. Поди разберись, когда так орет. К трем годам поняли, в чем дело, — даун. Да куда уж денешь? Пускай ползает, все-таки нямур. Родня. Через стенку жил такой же кагал нямуров — двоюродных, стоюродных, незнамо какая гуща на киселе. Все орут, ругаются, трясут кулаками, обливаются холодной водой из колонки во дворе. Юг. Магала.
Еще во дворе жили старые евреи, бездетные. Дядя Моисей, слепой на один глаз, скорняк — иголка выскочила из швейной машины, и все, тю-тю. Но и с одним глазом кушмы такие шил, что очередь стояла. Из горкома приезжали даже. Шкурки болтались на веревке тут же, во дворе. Каракуль, смушка, смрад. Тетя Мина вынянчила по очереди всех дворовых младенцев — строгая. На базаре ее боялись. Вставала в воскресенье в четыре утра, в пять уже бродила среди прилавков, брала живую курицу, дула ей в попу. И вы за эту куру рубель просите? Не смешите! У нее же ж даже жопка не желтая! Валкий с недосыпа крестьянин хватал несчастную птицу, тоже дул ей в зад — сквозь бледные перья видна была кожа, не то желтая, не то белая — не разберешь. Тетя Мина втолковывала по-молдавски, какая должна быть настоящая, правильная кура, торговалась, пока продавец не уступал вовсе за бесценок, и она уходила, важная, выпив стаканчик вина, связка кур обреченно свисает головой вниз, в кошелке синенькие, красненькие, крепкие гогошары, бледный праж, боршч для замы. Он потом вычитал у Стругацких — боржч. Но нет, не то. Это был именно — боршч, кислый. Травка, которую добавляли в куриную лапшу, жирную, густую. Зама. С похмелья оттягивает — только в путь.
Ели вечером всем двором, на улице. Передавали тарелки, стаканы с вином, сдвигали табуретки, сверху — занозистая доска. Швыряли куски детям, кошкам, щенкам. Магала. Он тоже ел, сидел рядом с Валей, важный. Жевал с закрытым ртом, локти на клеенку не клал, говорил вежливо — спасибо. И — хлеб передайте, пожалуйста. Валина мать кричала через весь стол — вкусно тебе, женишок? Он кивал, стараясь не обижаться на женишка. Вкусно. Валя смеялась, болтала ногами, задевала его горячей коленкой, на правой голени — белый серпик шрама. Стеклом порезалась. Папка спьяну стекло высадил, оно в кроватку и упало. Давно, мне два года еще было. Папка лыбился тут же, будто незнамо какой подвиг совершил. Мэй, винца женишку нацедите! Пусть выпьет. Мужчина он или нет?
Как приезжему слабаку, вино ему разбавляли водой — марганцовка превращалась сперва в кровь, потом — в розовую акварельную воду. Домой он возвращался сытый, сонный, греб по линолеуму пыльными заплетающимися ногами. Отказывался от скучного, пресного ужина — макароны с сосисками. Ни перца, ни вкуса, ни огня. Мама сердилась. Опять таскался неизвестно где! Отец, ну что ты молчишь? Отец поднимал глаза над «Правдой», подмигивал еле заметно. Пусть себе гуляет. В доме было две «Правды» — мама тоже была коммунист. Заведующая отделением в больнице. Для души читали «Роман-газету», «Литературку». Ему выписывали «Костер». «Вечерний Кишинев» еще ничего был. Можно в руках подержать.
А у Вали никто ничего не читал и не выписывал. Зато у них был телевизор напрокат. Он даже не знал раньше, что такое бывает. Напрокат! Хотел спросить у матери, но она отмахнулась. Не морочь мне голову. Нормальные люди телевизоры покупают. Напрокат только голытьба берет.
Еще одно слово — голытьба.
До школы было пешком четверть часа. По сонным улицам, почти деревенским — сады, заборы, цепные псы. Они встречались на углу — Валя выныривала из своей магалы, махала ладошкой, варежкой, шапкой. Шапка была красная, с помпоном. Варежки тоже красные. На каждой — кривая, посеревшая от грязи снежинка. Обратно шли снова вместе — но уже не четверть часа, сколько угодно, болтали без умолку, забредали бог знает куда, в парки, проулки, часами торчали у автоматов с газировкой. С сиропом — три копейки, колючая, горькая — копейка. Самое интересное было — мыть стаканы, вдавливать в специальное жерло, пока не брызнет вода или взрослые не погонят. Они удирали, хохоча, держась за руки, у нее всегда были горячие руки, маленькие, горячие, твердые. Двенадцать лет. Валя. Он просто хотел быть рядом. Всегда. Всегда быть рядом. Или умереть. Больше он ничего не умел. Двенадцать лет.
Мать заметила первая — и попробовала принять меры. Он ведь был отличник, всегда. Не зубрила, просто ясная голова плюс дисциплина. Мать проверяла уроки каждый день, садилась рядом, просматривала все тетради, фиг ошибешься или надуешь — врач. Если чего-то не знала сама, дожидались отца, он приходил поздно, вкусно скрипел ремнями. Запах казармы, такой родной, медленно вытесняли скучные ароматы главка. Отец делал карьеру, шел в гору, но скучал по своим гарнизонам, по пыльным плацам, бравым крикам, крепким, нацеленным на врага, шишкам ракет. Алгебра, говоришь? Сейчас мы ее мигом расщелкаем. Вот сюда смотри, если это так, значит, это — непременно вот так. Хорошо объяснял, спокойно, понятно. Сам отличник боевой и политической.Судьба.
А Валя была троечница. И магала еще эта. Дурная компания. Там же алкашня одна. Отбросы. Ты что, хочешь, чтобы твой сын сел в четырнадцать лет, да?
Еще одно слово — алкашня.
Отец не хотел, чтобы он сел, поэтому сходил в школу, к директору, поговорил, скромно сияя колодками, чтобы приняли меры. Мальчик станет офицером или врачом. Ему нужно заниматься. Ясная голова. Судьба. Дисциплина. Вы же понимаете? Директор, крупный, львиноголовый старик, получивший первую медаль еще под Сталинградом, понимал. Магала портила ему всю отчетность. Старшего Валиного брата он еле дотянул до восьмого класса и с огромным облегчением выпихнул. Настоящий, полнокровный дебил. Ни ума, ни сердца. Потерпите, скоро выпускные, после этого обстановка сильно изменится. Можно, конечно, перевести вашего в параллельный класс. Отец вспомнил что-то такое, далекое, не рассказанное даже жене. Воронежская область, Бобровский район. Наденька. И отказался. Пусть доучатся вместе.
Их просто рассадили.
Надвигался восьмой класс, рубикон, после которого агнцы, отделенные от козлищ, дошлифовывали свое будущее: учебники по программе первого курса, репетиторы, гонка на аттестатах зрелости. Козлища рассеивались по ПТУ, техникумам, формировали собой будущий обслуживающий персонал. Самые слабые опускались вовсе на дно, кое-кто с шумным криминальным плеском. Элои и морлоки. Выбор предстояло сделать в четырнадцать лет. Без двух лет взрослые люди.
Он тяжко страдал от того, что они теперь сидели не вместе, хотя в утешение его наградили лучшей соседкой из всех возможных. Света Воропаева. Первая ученица класса, первая же, как положено, красавица. Девочка с золотыми волосами, капризная куколка, обеспечивавшая бесперебойные поллюции всей мужской половине 8 «Г». У нее был особый, из Прибалтики привезенный фартук, очень изящный, с большими крыльями из черного вдовьего газа, которые она вечно поправляла ловким передергиванием плечиков. Как дворняга блохастая, честное слово. Он, единственный свободный от морока, видел Воропаеву такой, какая она была на самом деле — тощая, нескладная, белесая девица с выпуклыми и пустыми, как у котенка, глазами. Золотые локоны, обвившие столько сердец, были двумя жидкими косицами, не очень удачно прикрывавшими оттопыренные уши. Как-то раз она дотронулась до него, пододвигая толстенный учебник литературы — влажная, словно надутая, сизоватая клешня. Он дернулся от отвращения, и Воропаева, расценившая эту дрожь самым приятным для себя образом, победительно улыбнулась. Они были пара. Два лучших в классе ученика. Идеальная комбинация для статусной случки.
Валя, задвинутая на камчатку, на самые отдаленные отроги класса, отчаянно ревновала, даже ревела от злости. Их отношения словно обрастали стремительной плотью — вспухший крупный рот, носик, налившийся нежной прозрачной краснотой, вздрагивающие плечи, удивительно хрупкие. Будто живая бабочка под пальцами. Он обнимал ее — дружески, она враждебно отклонялась, и воздух от этого мгновенного прикосновения трещал от почти видимых электрических искр. Отстань, нечего! Иди Светочку свою лапай ненаглядную! Он тряс головой оскорбленно, словно ему предлагали полакомиться из помойного ведра. Они торопливо мирились и снова отправлялись бродить по городу, подгоняемые временем, которого становилось все меньше и меньше, словно окончание восьмого класса должно было стать для каждого финальным рубежом, конечной станцией, за которой не будущее, а смерть. Теперь он хотел умереть не без нее, а за нее. Огромная разница. Четырнадцать лет — это не двенадцать.
Доруле. Еще одно слово. Не переводится. То, что я люблю и жалею больше всего на свете. То, что больше и лучше меня самого.
Переходные экзамены он сдал на отлично. Круглые пятерки. Он и Светка Воропаева закончили первыми в потоке. Валя, едва прохромавшая по этой сословной лестнице, отнесла свои скромные документы в профессионально-техническое училище номер восемь. Буду штукатуром, как мамка. Здравствуй, грусть.
На магале по этому поводу устроили огромный и шумный праздник — с фаршированными перцами, крошечными голубцами, плотно запеленутыми в виноградные листья. Еще одно слово — сэрмале. Тарелки на столе стояли в два ряда — как на свадьбе. Жареная свинина мирно соседствовала с кисло-сладким жарким из баранины, которое натушила тетя Мина. Впервые магала встретила его с холодком. Веселое, щекотное слово «женишок» не летало больше над столом, никто больше не хлопал его по плечу и не предлагал стакан вина. Все теперь были взрослые, все понимали — и они с Валей тоже. Тогда он плесканул себе сам — не разбавляя, синего, густого, а потом еще мутно-белого, из шаслы, которая росла тут же, первобытно соперничая с бусуйком за место под простодушным и толстым кишиневским солнцем. Валя посмотрела сочувственно и взяла его под столом за руку — ладонь у нее была все такая же, маленькая, горячая, твердая. Хоть что-то не менялось в медленно кружащемся мире. Хоть что-то в нем было навсегда.
Домой он вернулся заполночь, уже даже не пьяный, вообще никакой, небелковая форма существования тел. Мама плакала, придерживала его голову над унитазом. Какой ужас! Ужас! Отец, ну скажи хоть ты! Ему же всего четырнадцать лет! Нашатырю разведи ему лучше, — посоветовал отец, семейные трусы из черного сатина, крепкие ноги, никакого пуза. Полковник на генеральской должности в сорок лет. Пусть протрезвеет немного, поспит, а завтра поговорим.
Кровать крутилась, все крутилось вместе с ней и вокруг нее, огненными пятнами вспыхивали в темноте слова — муль, голытьба, епураш, гогошары. И еще почему-то тихим, испуганным шепотком бормотала на самое ухо Валя — нет, не сюдой, глупый, не сюдой, тудой. Потом Валя заплакала, превратилась в маму, и вообще все исчезло, без следа, словно голову ему быстро и мягко погрузили в непроницаемую чернильную жижу.
Пробуждение не хотелось вспоминать и через тридцать лет. Половина жизни прошла, господи. И никто не знает, большая или меньшая. Они все победили его, жизнь победила. Шуточки, как сказал отец, кончились. Пришло время выбирать. Он выбрал медицину и весь девятый и десятый классы просидел над химией и биологией, которые не особенно и любил. Отец откровенно обиделся, мать гордилась. Оба и не догадывались, что дело не в семейной династии, а в отличном медицинском институте, который был в Кишиневе, в отличие от военного училища. Выбери он службу — пришлось бы ехать учиться черт знает куда. Далеко от Вали.
Они встречались теперь все реже, все суше — новых слов становилось меньше, старые стремительно утрачивали вкус. Он боялся спросить про шепот, про ту ночь, было или не было? Она молчала, ПТУ придало ей неожиданной надменности, словно она не на штукатура училась, а готовилась к восшествию на престол. Он остался школьником в синей форме, она уже умела класть плитку. Пятнадцать лет. Колготки из толстого дешевого капрона, туфли на небольшом, но все-таки каблуке. Лифчик, мама дорогая, настоящий лифчик, розовые бретельки, которые она и не пыталась поправлять. Какой-то Гена, который умел курить взатяг. Что он мог предложить взамен, кроме выученной наизусть формулы фенилаланина? Теперь они ходили разными дорогами и в разное время.
Под Новый год он выпросил свидание — на магалу его больше не приглашали, телефона у Вали не было, пришлось караулить возле ПТУ. Будущие маляры и штукатуры, галдящий молодой пролетариат. Цыканье, цуканье, харчки, матерки. Он спрятал в карман дурацкую шапку, чтобы выглядеть хоть немного взрослее. Валя вышла с невысоким кривоногим орангутангом, усатым, на толстых плитах щек — самая настоящая крепкая щетина. Хочешь в парк Пушкина? Она согласилась с легким вздохом, как уступила бы ребенку, который канючит надоевшую сказку.
Они шли по аллее Классиков — два ряда продрогших бронзовых бюстов. Михай Эминеску, Василе Александри, Ион Крянгэ, бог еще знает какие столпы молдавской литературы, которой, если честно, никогда и не было. Говорили, что если посмотреть в профиль на Эминеску, то окаменевшие пряди его навеки откинутых волос составят профиль уже самого автора памятника. Всадник с двумя головами. Классики провожали всех желающих к самому центру творческого мироздания — к памятнику Пушкину, опекушинской, между прочим, работы. Маленький, грустный, курчавый. Он решил, что поцелует ее в первый раз именно тут — в сквозном бесснежном парке, под сенью и синью декабрьского вечера. Но сначала стихи. Доамне фереште, стихи! Всем нам когда-то было пятнадцать лет. К несчастью, это очень быстро проходит.
Она смотрела в сторону, в глубину, сквозь голые черные ветки, и в самой середине строфы вдруг сказала — жалко, что «стефании» зимой не продают, правда? «Стефания» — сладкие параллелепипеды, щедрые слои абрикосового джема, бисквита и шоколадной глазури. Все пирожные стоили 22 копейки, а «стефания» — 19. Еще одно слово — последнее.
На выходе из парка он попытался взять ее за плечи. Напрасно. Все напрасно. Десятый класс он заканчивал уже в Москве, отца, с отличием расщелкавшего Академию Генштаба, перевели в столицу, о чем родители, лопаясь от гордости, сообщили за новогодним столом. Вершина пищевой пирамиды. Самая высшая эволюционная ступень. Отец с праздничной салютной пальбой откупорил шампанского, потянулся зеленым горлышком к бокалу сына — пусть, пусть, он теперь взрослый, можно. Это на материн испуганный взгляд. После той далекой ночи она подозревала в нем будущего алкоголика, позор семьи. Умрешь под забором! Пусть. Лишь бы Валя. Не без нее, не за нее. Вместо.
* * *
Тридцать лет спустя он попал в Кишинев на пару дней, проездом. Другая страна, другой город, другой язык. Колючая ледяная латиница до неузнаваемости изменила круглый ласковый лепет его отрочества. Таксист, узнав, что он из Москвы, долго и сварливо жаловался на жизнь, вспоминал Советский Союз. Вот было времечко! Все просрали, гады. Посмотрел, ожидая сочувствия. Он отвернулся к окну. Гады были они с таксистом, других просто не существовало. Не стоит и искать. Улица Набережная чудом сохранила имя, все остальное невозможно было ни выговорить, ни узнать. Армянская, Болгарская, Пушкина, проспект Ленина. Все они умерли. Все. Осталась одна Валя.
Он свернул на ощупь, наугад, потом еще раз.
Магалы не было.
Старуха, все та же, кишиневская, важная, вышла из подъезда новой многоэтажки с ведром, полным воды. Газон зарос крепкими крестьянскими помидорами, болгарским перцем. Одуряюще пахло горячей ботвой. Он спросил так же, как шел, — наугад. Первая попавшаяся улица его детства. Дружбы двадцать один. Воронеж. Тула. Брянск. Барнаул.
«Нет, милый, — сказала старуха на южный распев. — Это тебе не сюдой. Это тебе — тудой».
И показала рукой — куда.
Григорьевскую премию получил Андрей Пермяков
Вчера в клубе «Грибоедов» прошел финал Григорьевской премии. Перед тем как объявить победителей, гостям предложили конкурс на знание отечественной поэзии. Угадать участников предыдущих премий нужно было с двух строчек. Знатокам полагалась футболка, на которой поэт Геннадий Григорьев был изображен в образе команданте.
Жюри конкурса расположилось на сцене. Помимо писателей Александра Етоева, Ольги Погодиной-Кузминой и Вадима Левенталя, там был замечен даже Дмитрий Пучков. Однако гораздо интереснее было смотреть на публику в зале — переговаривающееся море из писателей и поэтов, настолько плотное и бурлящее, что не выдерживали и падали вешалки для одежды. Татьяна Москвина, Павел Крусанов, Сергей Носов, Евгений Водолазкин, Даниэль Орлов и многие-многие. Словно ледокол, расчищал себе путь Михаил Елизаров, только что освободившийся после встречи с читателями в «Буквоеде на Восстания». На балконе, отдельно, занял место Захар Прилепин.
Сначала пятеро финалистов премии выступили в поэтическом слэме. Стихи, звучавшие со сцены, вызывали у зала бурную реакцию. «Браво!» кричали и Амираму Григорову, и Андрею Пермякову, и Захару Прилепину. Однако проникнуться воодушевлением публики было сложно. И «девственная невежественность» Катерины Кульбуш, и громогласность Амирама казались излишними, ненужными. А какая публика была вокруг! Так и хотелось сказать: «Чего вы, а? Хорошо же сидели!» Только экспрессия и образы Алексея Сычева хоть немного спасли ситуацию, напомнили, что вечер-то поэтический:
из пятки острова рябой,
и чем вернее, — тем окольней
маршрут практически любой.
Алексей победил в слэме, а Григорьевскую премию получил Андрей Пермяков. Фамилия говорящая, автор и впрямь из Перми. Рассказал, что стихи начал писать довольно поздно, после тридцати пяти. «В провинции на вменяемых поэтов приходят сотни человек. В Нижнем Новгороде, например, на вечере можно встретить 200–300 зрителей. А вот в Петербурге и Москве такого нет, приходят одни поэты. Но этот вечер показал, что все бывает не всегда так. Сегодня за нас искренне болели, было очень приятно», — поделился впечатлениями Андрей.
Атмосфера и правда сделала свое дело, вечер получился душевным, добрым, со своими и для своих. Но после «григорьевки» остается чувство ожидания и надежды на приход новой поэзии.
Срывая маски
- Ольга Буренина-Петрова. Цирк в пространстве культуры. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 432 с.
Когда в город приезжает цирк, то шатер обычно ставится на площади. В пространстве культуры же цирк располагается на перекрестке. Сколько в него вливается улиц и переулков: быт, нравы, телесность, праздники, литература, музыка, театр, фольклор… В детстве Ольга Буренина-Петрова жила с родителями в Кабуле и там имела возможность наблюдать тот самый древний уличный цирк, который сейчас уже мало где остался. Отчасти поэтому она решила написать историю цирка и посвятила этому семь лет.
Вернее, не только и не совсем историю. Скорее, философию и культурологию. Так как тема цирка необъятна, и рассказать «обо всем» совершенно немыслимо. Поэтому автор выбрал несколько важных нитей и, потянув за них, как из шляпы фокусника вытащил остальное.
Любой цирковой зритель старше пяти лет понимает, что цирк — это не только развлечение, но и очень серьезная штука. Артист ходит рядом со смертью, он творит чудеса и преодолевает тяготение, цирковые люди — особенные, необыкновенные. В этой книге показано, откуда появился такой цирк. Мы видим все его корни — мистические, космические. Акробат-эквилибрист выступает как инженер Вселенной, установивший у себя на носу иные, новые законы природы. «В каждой цирковой программе непременно присутствует мотив появления культурного героя, вступающего в борьбу с хаотическими природными силами». Новой Вселенной кажется и сам цирковой шатер, в котором все на своих местах и все целесообразно.
Вместе с автором мы двигаемся дальше и видим древнюю жестокость цирков, сохранившуюся до наших дней: в раннем христианстве мученики гибли на аренах, где устраивались гладиаторские бои, травли животных прекратились только в позапрошлом веке, а коррида существует и сейчас.
О возрождении «цирка как основы всех искусств», как «искусства затруднения и обнаженного приема» говорится в главе об авангарде. У футуристов был настоящий роман с цирком. В его объятиях они оказались потому, что в отличие от художника слова акробат, да и фокусник, наврать не имеет права. В свете этого особенно интересно читать о первых советских трюковых картинах («Похождения Октябрины», «Красные дьяволята» и других) и о каскадерах, выполнявших эти трюки, хорошо снимать которые тогда еще не умели. Вообще, литература и кинематограф 1920–1930-х годов были очарованы искусством цирка. На страницах книги Бурениной-Петровой часто цитируются Булгаков, Набоков, Олеша, Маяковский и другие авторы той эпохи. Доходило до того, что цирк с его древними корнями и «обнажением приема» становился в умах людей — одним из универсальных кодов новой эпохи: «В качестве „преувеличенного зрелища“ цирк нового времени должен был сделаться чем-то вроде международного языка — эсперанто, идо или волапюка».
Совершенно особая тема — звери в цирке: слоны, тигры, лошади — и их интереснейшие взаимоотношения с дрессировщиками-укротителями, а мартышек и медведей — с хозяевами. И речь тут пойдет не только о том, что бедных животных заставляют играть совершенно несвойственные им роли, как бы навязывая им антропоморфизм, но и, наоборот, о том, что зооморфными порой становятся артисты-люди… Поистине, цирк срывает маски.
Целая глава посвящена фокусникам и магам, граница между которыми очень размыта, а может быть, ее и нет (о чем-то таком мы всегда догадывались). Настоящий фокусник-маг демонстрирует сверхъестественное «мастерство внешнего и внутреннего тела» и вместе с тем вызывает в нас «взаимопроницаемость первобытного и современного мышления», то есть работает проводником между мирами, почти как шаман в племени.
Одним словом, в книге не забыт никто — ни дрессировщик, ни эксцентрик, ни канатоходец, ни жонглер, ни наездник, ни шпагоглотатель. Ни, конечно же, почтеннейшая публика, без которой ни один трюк не имел бы смысла.
Объявлены лауреаты литературной премии «Дебют»
В конкурсе «Дебюта» 2014 года не было номинации «Фантастика». Поступившие работы рассматривались в номинациях «Крупная проза» и «Малая проза». Поскольку фантастика, по мнению организаторов премии, полноценный вид литературы, романы, повести и рассказы этого жанра соревновались на равных с «чистой» прозой.
Это привело к неожиданному распределению мест среди романистов: Максим Матковский победил с психологической прозой, а Павел Токаренко — с фантастической антиутопией.
Лауреатами 2014 года также стали:
— в номинации «Малая проза»: Михаил (Моше) Шанин (г. Северодвинск) за подборку рассказов;
— в номинации «Поэзия»: Анастасия Афанасьева (г. Харьков, Украина) за книгу стихов «Отпечатки»;
— в номинации «Драматургия»: Ирина Васьковская (г. Екатеринбург) за пьесу «Галатея Собакина»;
— в номинации «Эссеистика»: Арслан Хасавов (с. Брагуны, Гудермесский р-н, Чеченская республика) за сборник эссе «Отвоевывать пространство».
Каждый из победителей получит денежную премии в размере — 1 млн. рублей.
Председателем жюри премии в этом году был писатель и литературный критик Павел Басинский, конкурсные работы также оценивали Юрий Буйда, Александр Кабанов, Владимир Новиков и Ярослава Пулинович.
Донна Тартт. Тайная история
- Донна Тартт. Тайная история: роман / Пер. с англ. Д. Бородкина, Н. Ленцман. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 590 с.
Романы Донны Тартт в ближайшее время займут лидирующие позиции в списке книг, мнением о которых читатели интересуются друг у друга с преувеличенным вниманием. Совсем недавно издательство Corpus презентовало «Щегла», а теперь вышел и дебютный роман писательницы «Тайная история», рассказывающий о студенческой жизни, преклонении перед античной культурой и дружбе, которая не выдерживает натиска современного мира.
ГЛАВА 2 Я надеялся, что в день нашего с Банни обеда будет прохладно,
так как мой лучший пиджак был из темного кусачего твида,
но в субботу, когда я проснулся, на улице уже стояла жара
и было понятно, что это только начало.— Ну и пекло сегодня будет, — сказала мне в коридоре уборщица,
когда я проходил мимо. — Бабье лето.Пиджак был роскошный (из ирландской шерсти, серый в темно-зеленую крапинку; я купил его в Сан-Франциско, выложив все, что скопил на летних подработках), но для такого жаркого дня он был явно
слишком теплым. Я надел его и отправился в ванную повязать галстук.У меня не было ни малейшего желания вступать в разговоры,
и я был неприятно удивлен, застав в ванной Джуди Пуви — стоя
у раковины, она чистила зубы. Джуди жила через пару комнат
от меня. Кажется, у нее сложилось представление, что, раз она
из Лос-Анджелеса, у нас должно быть много общего. Она подкарауливала меня в коридорах, чуть не силком выволакивала танцевать
на вечеринках и даже заявила своим подружкам, что собирается
со мной переспать (употребив при этом менее деликатное выражение). Она носила безумную одежду, красила волосы под седину
и разъезжала в красном «корвете» с буквами ДЖУДИ П. на калифорнийских номерах. Ее громкий голос разносился по общежитию, как крики какой-нибудь тропической птицы.— Привет, Ричард, — сказала она и сплюнула белую жижу. На ней были
обрезанные джинсы, причудливо разрисованные маркером, и спандексовый топик, открывавший натренированную аэробикой талию.— Привет, — буркнул я, углубившись в завязывание галстука.
— Здорово выглядишь.
— Спасибо.
— У тебя свидание?
— Чего?
— Говорю, куда собрался?
Я уже успел привыкнуть к ее расспросам.
— На обед.
— О! И с кем же?
— С Банни Коркораном.
— Ты знаешь Банни?
— Ну знаю. А ты?
— Еще бы. Мы с ним на истории искусства рядом сидели. Классный парень, с ним не соскучишься. Я вот только терпеть не могу
его приятеля. Мерзкий такой тип, тоже в очках, как его там?— Генри?
— Ага, он самый. По-моему, просто засранец.
Она наклонилась к зеркалу и принялась взбивать волосы, поворачивая голову и так и эдак. Ногти у нее были покрыты ядовито-
красным лаком, впрочем, по их непомерной длине можно было
заподозрить, что они накладные.— Мне он вообще-то нравится, — сказал я, почувствовав себя оскорбленным.
— А мне — нет.
Она разделила волосы на пробор при помощи ногтя указательного пальца.
— Вел себя со мной как последняя сволочь. И близнецы эти меня
тоже бесят.— Почему? Близнецы очень милые.
— Да ну? — сказала она, выпучив густо подведенный глаз на мое
отражение в зеркале. — Ладно, так и быть, расскажу. Короче,
в прошлом семестре я была на одной вечеринке — напилась
там, танцевала, как корова на льду, в общем, сам знаешь. Там
все, понятно, толкались как не знаю кто, а эта девица, ну близняшка, зачем-то шла через зал, и — бац! — я на нее налетела. Тут
она ни с того ни с сего что-то такое мне сказала, жутко грубое,
ну а я чисто на автомате плеснула ей пивом в лицо. Вечеринка
такая была — меня тогда уже раз шесть облили, но я ж не стала
из-за этого хай поднимать, правильно?Так вот, она давай возмущаться, и тут раз — откуда ни возьмись
ее брат и этот Генри, а главное, оба с таким видом, как будто вот-вот
по стенке меня размажут. — Она откинула волосы со лба, собрала
их в хвост и внимательно осмотрела себя в зеркале. — Короче,
я едва держусь на ногах, а эти двое на меня зверски так смотрят.
Выглядело это все стремно, но мне уже было все по фигу, так что
я просто послала их в жопу. — Она лучезарно улыбнулась. — Я там
пила «камикадзе». Всегда, когда пью «камикадзе», выходит какая-нибудь фигня. То машину помну, то в драку ввяжусь…— А дальше-то что?
Она пожала плечами:
— Говорю, я просто послала их в жопу. И близнец — тот начал
на меня орать так, как будто сейчас и вправду возьмет и убьет.
А этот Генри, он просто стоял, но его я испугалась еще больше,
чем близнеца. Так вот, там был один мой приятель, крутой такой,
из байкерской банды, весь в цепях и всей этой хрени, — Спайк
Ромни. Может, слышал?Я слышал. Собственно говоря, я даже его видел — на моей первой пятничной вечеринке. Это был гигантский боров, килограммов сто двадцать, не меньше, со шрамами на руках и стальными
нашлепками на носах мотоциклетных ботинок.— Короче, Спайк подходит, видит, что на меня наезжают, пихает
близнеца и говорит, чтоб тот отвалил. Я глазом не успела моргнуть,
как они оба на него набросились. Народ там пытался их разнять —
куча народу! — и ни хрена! Шесть человек не могли оттащить
этого Генри — сломал Спайку ключицу, два ребра, а лицо разворотил просто в мясо. Я Спайку говорила потом, что надо пойти в полицию, но у него самого тогда были проблемы, и вообще-то ему
нельзя было появляться на кампусе. Все равно фигово вышло. —
Она отпустила хвост, и волосы упали ей на плечи. — Я к чему:
Спайк, он здоровый. И вдобавок без тормозов. Так посмотреть, он
одной рукой мог бы задницу надрать этим умникам в костюмах
и галстучках.— Хмм, — произнес я, пытаясь удержаться от смеха. Забавно было
думать, что Генри сломал ключицу Спайку Ромни — Генри, в своих
круглых очочках и с книгами на пали под мышкой.— Тут не поймешь, — сказала Джуди. — Я думаю, когда такие все
из себя правильные люди срываются, у них реально крышу сносит. У меня вот отец такой.— Да, похоже на то, — ответил я, поправляя узел галстука.
— Ну, удачи, — равнодушно бросила она и направилась к двери,
но вдруг остановилась. — Слушай, а ты не запаришься в этом пиджаке?— Это мой единственный приличный.
— У меня там валяется один, хочешь примерить?
Я оторвался от зеркала. Джуди специализировалась на дизайне
театральных костюмов, и у нее в комнате было полно всякой
странной одежды.— Он твой?
— Я стащила его из костюмерной. Собиралась обрезать и сделать
что-то типа бюстье.Ну-ну, подумал я, но все равно пошел к ней.
Пиджак, вопреки ожиданиям, оказался замечательным —
Brooks Brothers, шелковый без подкладки, цвета слоновой кости
с полосками переливчатого зеленого. Он был мне слегка велик,
но в общем сидел неплохо.— Джуди, отличный пиджак, — произнес я, внимательно оглядывая обшлага. — Ты уверена, что он тебе не нужен?
— Можешь взять себе, — махнула рукой Джуди. — У меня все равно
нет на него времени. Дел по горло — шью костюмы для этой долбаной «Как вам это понравится». Премьера через три недели, просто
не знаю, куда деваться. Мне сейчас помогают первокурсники —
блин, смотрят на швейную машинку, как баран на новые ворота.— Кстати, старик, отличный пиджак, — заметил Банни, когда мы
выходили из такси. — Это ведь шелк?— Да. Его еще мой дед носил.
Двумя пальцами Банни ухватил меня за рукав и пощупал плотную желтоватую ткань.
— Классная вещь, — заключил он с важным видом. — Вот только
не совсем по сезону.— Разве?
— Не-а. Это ж Восточное побережье! У вас-то там, понятно, насчет
одежды сплошное laisser-faire1, но здесь у нас обычно не расхаживают в купальниках круглый год. Черное и синее, дружок, черное
и синее… только так. Позволь-ка, я открою дверь. Знаешь, думаю,
тебе здесь понравится. Конечно, не «Поло Лаундж», но для Вермонта ничего. Что скажешь?Это был маленький и очень изящный ресторан. Скатерти
на столиках сверкали белизной, окна эркеров выходили во внутренний садик: живые изгороди и увитые розами решетки, настурции вдоль дорожки из каменных плит. Посетители были
в основном средних лет и явно люди с достатком: похожие на провинциальных адвокатов румяные мужчины, в соответствии
с вермонтской модой носившие туфли на каучуковой подошве
и костюмы от Hickey Freeman; женщины в юбках из шалли, с перламутровой помадой на губах, по-своему вполне миловидные — ухоженные и неброско одетые. Когда мы входили, одна пара мельком
взглянула на нас. Я прекрасно понимал, какое впечатление мы
производим — два симпатичных паренька из колледжа, у обоих
богатые отцы и никаких забот. Хотя почти все дамы за столиками
годились мне в матери, одна-две выглядели очень привлекательно.
«А могло бы быть неплохо», — подумал я, представив себе этакую
моложавую матрону — одна в большом доме, делать особенно нечего, муж все время в разъездах по делам. Превосходные обеды,
деньги на карманные расходы, может быть, даже что-нибудь действительно серьезное, машина например…К нам незаметно подошел официант.
— Вы заказывали столик?
— На имя Коркорана, — бросил Банни, раскачиваясь на пятках
и засунув руки в карманы. — А куда же подевался Каспар?— Он в отпуске. Вернется через две недели.
— Рад за него! — сердечно сказал Банни.
— Я передам, что вы о нем спрашивали.
— Да, будьте добры, передайте!
— Каспар — отличный парень, здешний метрдотель, — пояснил
мне Банни, пока мы следовали за официантом к нашему столику. —
Большой такой, старый мужик с усами, австриец или вроде того.
К тому же, — он понизил голос до громкого шепота, — к тому же
он не голубой, веришь, нет? Может, замечал уже — голубые обожают работать в ресторанах. Я что имею в виду, буквально каждый
педрила…Я заметил, что шея нашего официанта неестественно напряглась.
— …который мне встречался, просто с ума сходил по хорошей еде.
Интересно, в чем тут дело? Может, что-то с психологией? Такое
впечатление, что…Я приложил палец к губам и кивком показал на спину официанта как раз в тот момент, когда он повернулся и метнул в нас невыразимо зловещий взгляд.
— Вас устраивает ваш столик, джентльмены?
— Да, конечно! — ответил Банни, расплывшись в улыбке.
С подчеркнутой, ядовитой вежливостью официант вручил нам
меню и удалился. Я опустился на стул и открыл меню на списке
вин. Лицо у меня горело. Банни отхлебнул глоток воды и, устраиваясь поудобнее, осмотрелся с довольным видом:— Место — просто класс.
— Хорошее место.
— Но до «Поло», конечно, далеко. — Он поставил локоть на стол
и пятерней откинул волосы со лба. — Ты часто там бываешь,
в «Поло» я имею в виду?— Не очень.
Я никогда и не слышал про этот ресторан, что, пожалуй, неудивительно — как я понимаю, он находился примерно в шестистах
километрах от моего городка.— В такие местечки тебя обычно приводит отец, — задумчиво сказал Банни. — Поговорить по-мужски и все такое. Вроде «Оук-бара»
в «Плазе». Мой отец водил туда меня и братьев, когда нам исполнялось восемнадцать, — «опрокинуть первую рюмку».Я единственный ребенок в семье, и братья и сестры знакомых
меня интересуют.— Братьев? А сколько их у тебя?
— Четверо. Тедди, Хью, Патрик и Брейди. — Он рассмеялся. —
Ужасно было, когда папаша меня туда привел, — как же, я ведь
младший сын, а это такое великое событие. Помню, он всю дорогу приговаривал: «Вот уж ты и до крепкого дорос», «Не успеешь
оглянуться, как окажешься на моем месте» и еще «Я-то, наверно,
скоро сыграю в ящик», в общем, всякую такую чушь. А я все это
время сидел и боялся пошевелиться. Где-то за месяц до того мы
с Клоуком, моим хорошим приятелем, выбрались из стен родного
Сент-Джерома в Нью-Йорк — посидеть в библиотеке над заданием
по истории. В итоге мы славно посидели в «Оук-баре» — счет был
просто огромный! — и улизнули, не заплатив. Ну, ты понимаешь,
ребячьи проделки, все дела — но вот я снова в этом баре, да еще
с отцом!— Они тебя узнали?
— Ага, — мрачно кивнул он. — Как я и думал. Но вели себя очень
прилично. Ничего не сказали, просто подсунули отцу старый счет
вместе с новым.Я попробовал представить себе эту сцену: поддатый пожилой
отец, одетый в тройку, сидит и греет в ладонях стакан со скотчем
или что там у него было… А напротив — Банни. Он выглядел располневшим, но это была полнота от избытка мышц, заплывших
жирком. Крупный парень, такие в средней школе обычно играют в американский футбол. Именно о таком сыне втайне мечтает каждый отец: большой добродушный сынуля, способный,
но в меру, отличный спортсмен, любитель похлопать собеседника
по плечу и рассказать бородатый анекдот.— А он заметил? Твой отец?
— Не-е. Он уже набрался под завяз. Если б я встал за стойку вместо
бармена, он и то б не заметил.Официант снова направился к нашему столику.
— А вот и Сладкая Попка ковыляет, — сказал Банни, углубляясь
в меню. — Ты уже выбрал, что будешь есть?
1 Здесь: попустительство (фр.).
1913. «Слово как таковое»
- 1913. «Слово как таковое»: К юбилейному году русского футуризма. — СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2015. — 528 c.
В издательстве Европейского университета вышел сборник с материалами международной конференции, приуроченной к столетию манифеста «Слово как таковое». В 1913 году на пороге Первой мировой войны ощущение неизбежности катастрофы оказало воздействие на развитие культуры. Русский футуризм к этому времени успел заразить все виды искусства. Именно в 1913 году появился манифест «Слово как таковое» и родилась заумь — логическое завершение начатого еще при символизме процесса освобождения поэтического слова от коммуникативной и нарративной функции.
Жан-Филипп Жаккар ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО И всегда в темноте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул…Анна Ахматова
1913 год — год особенный. И не только насыщенностью исторических и политических событий, но и насыщенностью событий, открытий и изобретений во всех областях человеческой деятельности. Вперемешку: в 1913 году посланные с Эйфелевой башни сигналы ловят на побережье озера Чад; в Габон приезжает доктор Швейцер; в Америке введены конвейерный принцип работы, банковская Федеральная резервная система и подоходный налог; швейцарская почта в Альпах начинает заменять лошадей автобусами; в это время Пикассо пишет картину «Скрипка», Кандинский — свои «импровизации»; Кафкa уже написал «Превращение», готовится к «Процессу»; выходит первое полное собрание стихотворений Малларме; начинается строение первого Гетеанума в Дорнахе; Шенберг дирижирует скандальный концерт в венском Музикферайне… 1913 — это «По направлению к Свану» Пруста и Панамский канал; «Алкоголи» Аполлинера, «Проза транссибирского экспресса» Сандрара и экранизация «Фантомаса»; «Воля мальчика» Фроста и прививка от туберкулеза; «Тотем и Табу» Фрейда и спектроскоп; феноменология Гуссерля и лампочка; велосипедное колесо Дюшана и беспосадочный перелет Ролана Гарроса через Средиземное море; смерть Соссюра и первый номер журнала «Революция» в Мюнхене; 8-я и 9-я «Сонаты» Скрябина и первые поезда через Летшберг; «Весна священная» Стравинского / Дягилева в Париже и… изобретение бюстгальтера и туши для ресниц.
Действительно, 1913 год — год особенный. На пороге Первой мировой войны Европа живет в ожидании катаклизмов: они примут эсхатологический характер год спустя — в тот год, что Анна Ахматова назовет началом «не календарного, настоящего ХХ века». Ощущение неизбежности катастрофы оказывает воздействие и на развитие культуры. Вероятно, ни один другой год в истории литературы, изобразительного искусства, музыки, архитектуры, а также прочих видов искусства (театр, балет, кинематограф) и интеллектуальной деятельности (философия, литературная критика) не может сравниться с тринадцатым по количеству и интенсивности культурных событий, произошедших в столь короткий срок во всех уголках Европы и за ее пределами.
В России в 1913 году вышли «Камень» Мандельштама, «Петербург» Белого, «Опавшие листья» Розанова, «Роза и Крест» Блока, «Уездное» Замятина… но и сборник «Помада», с первыми стихотворениями, составленными из слов, не имеющих «определенного значения» («Дыр бул щыл…»). Родилась заумь — логическое завершение процесса освобождения поэтического слова, начатого еще при символизме. 1913-й оказался, таким образом, самым футуристическим годом.
Конечно, в 1913 году футуризм был уже в полном разгаре, он был во всех умах и во всех газетах. Он уже успел заразить все виды искусства; «общественный вкус» уже получил по щекам; позади были такие вехи, как «Садок судей I», «Заклятие смехом», «Бобэоби пелись губы…» и др. Много чего уже было и в предыдущем 1912 году: в ноябре Маяковский впервые выступил в «Бродячей собаке»; на выставке «Мира искусства» были вывешены первые лучистые картины Ларионова; Давид Бурлюк прочитал свой доклад о кубизме (на который Бенуа ответил статьей «Кубизм или кукишизм?»); в декабре открылась выставка «Союза молодежи», вышел сборник «Пощечина общественному вкусу». Но радикализация, которой отмечается 1913 год, неслыханна: создание Интуитивной ассоциации эго-футуризма; вандализм Балашова в Третьяковской галерее и последующие диспуты; второй «Садок судей»; знаменитый третий сборник «Союза молодежи» при участии поэтов-гилейцев; «Требник троих»; «Дохлая луна»; «Утиное гнездышко дурных слов», «Взорваль», «Возропщем» и другие «продукции» Крученых; выставка «Мишень» и альманах группы Ларионова; конфискованная полицией книга К. Большакова «Le futur» с ларионовскими же лучистскими иллюстрациями; первая книга Маяковского «Я!»; «Первый в России вечер речетворцев»; «Первый всероссийский съезд футуристов»; сверхрадикальная книга Василиска Гнедова «Смерть искусству»; не говоря уже о многочисленных выставках, на открытии которых казалось, что предыдущая состоялась сто лет назад.
1913-й — год соединения словесного искусства с изобразительным. Именно в этом году, в апреле, был выдвинут в виде листовки лозунг-программа «Слово как таковое», а в тот же месяц вышла другая листовка: «Лучисты и будущники». Этой головокружительной весной были сняты последние препятствия на пути к беспредметности: уже в феврале оформленная Ларионовым «Помада» Крученых обозначила встречу «самовитого» слова (заумь) с живописью «самодовлеющей» (лучизм) — а через несколько месяцев, в начале декабря того же года, в театре Луна-Парк были поставлены нашумевшие «Трагедия» «Владимир Маяковский» и опера Крученых, Хлебникова, Матюшина и Малевича «Победа над солнцем» — кульминация этого года… за три недели до первого выступления студента Шкловского о «Воскрешении слова» в «Бродячей собаке». Накануне нового 1914 года от традиционного поэтического слова не осталось ничего.
Полное освобождение слова от всякой коммуникативной и нарративной функции, обозначенное в знаменитой «Декларации слова как такового» и усиленное сближение с изобразительным искусством (в историческом третьем сборнике «Союза молодежи»), открыло совершенно «новые пути слова» — заглавие программной статьи Крученых, включенной в коллективный сборник «Трое», оформленный Малевичем. С этой точки зрения, встреча в декабре 1913 года на сцене театра Луна-Парк зауми и первого черного квадрата (на занавесе оперы «Победа над солнцем») в ретроспекции приобретает особое значение для истории литературы и искусства ХХ века. Кончилась победой поэтов и художников двадцатилетняя героическая «борьба с тяготением» (заглавие давней статьи Евгения Ковтуна о Малевиче). Тут небезосновательно напрашивается аналогия с авиацией, вселяющая характерную для короткой, но чрезвычайно богатой на события эпохи веселость: в 1913 году (помимо первого перелета через Альпы, через Пиренеи, через Средиземное море, помимо первого полета головой вниз, первого суточного полета) была совершена первая в истории «мертвая петля» — русским летчиком Нестеровым. Но летчик совершил этот подвиг 28 августа, стало быть, чуть позже, чем футуристы совершили свою петлю.
Само собой, иногда падают аэропланы. Но, как известно, летчики бессмертны: так, в конце оперы «Победа над солнцем», после крушения самолета, на сцене появляется Авиатор, хохочет, говорит: «я жив только крылья немного потрепались да башмак вот», и поет военную песню, по окончании которой Силачи объявляют (последние слова оперы): «все хорошо, что / хорошо начинается / и не имеет конца / мир погибнет а нам нет / конца!» Нет конца и главной идее футуристов, родившейся в хаосе тринадцатого года, а именно — идеи «самовитого», «самодовлеющего» слова, «слова как такового». Как писал Владимир Марков в своем пионерском труде, история русского футуризма представляется «несовершенным и неупорядоченным проявлением эстетической идеи, согласно которой поэзия произрастает непосредственно из языка» — оттуда, от себя добавим, ее бессмертие.
Исследователи не раз обращали внимание на этот переломный год. Лет 40 назад, к примеру, в Париже вышло посвященное ему обширное издание в трех томах. В 2000 году в Мюнхене Феликс Филипп Ингольд выпустил фундаментальный труд об этом «Великом переломе». В 2012-м появилась беллетризованная хроника Флориана Иллиеса «1913. Лето целого века», ставшая мировым бестселлером. В 2013-м в Москве был издан иллюстрированный сборник-альбом «1913. Год отчета». Кафедра русской литературы Женевского университета тоже решила отметить 100-летие манифеста «Слово как таковое» и предложила бросить ретроспективный взгляд на русский футуризм. Была созвана большая конференция, в которой участвовали больше сорока исследователей из разных областей науки; конференция проходила с 10 по 13 апреля 2013 года в аудитории «Фердинанд де Соссюр», столетие смерти которого также отмечалось в том же году в Женевском университете. В течение четырех дней футуризм рассматривался в его синхроническом и диахроническом измерениях. Изучался как момент его рождения, так и его эстетическое становление от революции до наших дней. Во главу угла была поставлена проблема упомянутой «революции слова» с целью определить значение слова и текста в эстетике футуристов, а также те искажения и деформации, что претерпевает поэтический язык как внутри самого движения, так и за его пределами, и на основе этих посылок — оценить в более долгосрочной перспективе последствия этой поэтической революции, вспыхнувшей в тринадцатом году.
Эрик Аксл Сунд. Голодное пламя
- Эрик Аксл Сунд. Слабость Виктории Бергман. [Ч. 2]. Голодное пламя / Пер. со шведского Е. Тепляшиной. — М.: АСТ: Corpus, 2015. — 509 с.
В конце декабря в издательстве Corpus выходит вторая часть криминального романа-трилогии «Слабость Виктории Бергман», открывшаяся книгой «Девочка-ворона». Комиссар Жанетт Чильберг продолжает вычислять убивающего подростков садиста, ведь в этот раз жертвой чуть было не стал ее сын. В то же время психотерапевт София Цеттерлунд, с которой у Жанетт установилась хрупкая и удивительная связь, пытается проникнуть глубже в память и душу загадочной Виктории Бергман и выяснить, что же происходит во время ее собственных провалов в памяти, оставляющих за собой странные, зловещие следы.
«Грёна Лунд»
Комиссар уголовной полиции Жанетт Чильберг точно
помнила, где находилась, когда узнала, что на Свеавэген
убит премьер-министр Улоф Пальме.Она сидела в такси, на полпути в Фарсту, и мужчина
рядом с ней курил ментоловую сигарету. Тихий дождь,
дурнота — слишком много пива.Как Томас Равелли отразил мяч в пенальти в матче
с Румынией на чемпионате мира 1994 года, она смотрела
по черно-белому телевизору в баре на Курнхамнсторг.
Владелец бара тогда угощал всех пивом.Когда потерпел крушение паром «Эстония», она лежала с гриппом и смотрела «Крестного отца».
Более ранние воспоминания включали The Clash в Хувет, подкрашенный блеском для губ поцелуй на школьной
вечеринке в третьем классе и день, когда она в первый раз
отперла дверь дома в Гамла Эншеде и назвала его своим
домом.Но миг, когда исчез Юхан, она так и не могла вспомнить.
Там навсегда осталось черное пятно. Десять минут, которые стерлись из памяти. Которые украл алкаш из «Грёна Лунд». Переосвежившийся сантехник из
Флена, случайно заехавший в столицу.Шаг в сторону, взгляд вверх. Юхан и София висят
в корзине, поднимаются, и кружится голова, хотя Жанетт
прочно стоит на земле. Какое-то перевернутое головокружение. Снизу вверх, а не наоборот. Башня кажется
такой хрупкой, сиденья — примитивно сконструированными, и любая неисправность в воображении Жанетт
оборачивается катастрофой.И вдруг — звук разбившегося стекла.
Возбужденный голос.
Кто-то плачет. Корзина ползет все выше. Какой-то
мужчина угрожающе приближается к Жанетт, она отстраняется. Юхан, хохоча, что-то произносит.Скоро они окажутся в самой высокой точке.
— Убью, д-дьявол!
Кто-то толкает ее в спину. Жанетт видит, что мужчина не в состоянии контролировать свои движения.
Алкоголь сделал его ноги слишком длинными, суставы
закостеневшими, а оглушенную нервную систему —
слишком медлительной.Мужчина спотыкается и мешком валится на землю.
Жанетт поднимает взгляд. Косо свисают, болтаются
ноги Юхана и Софии.Корзина ненадолго останавливается.
Мужчина поднимается. Лицо в царапинах от камешков и асфальта.
Детский плач.
— Папа!
Малышка лет шести, в руке розовая сахарная вата.
— Пойдем, папочка! Я хочу домой.
Мужчина не отвечает. Он озирается в поисках противника, на которого можно было бы излить свое разочарование.
Жанетт, движимая полицейским рефлексом, действует не раздумывая. Она касается плеча мужчины
и произносит:— Послушайте, успокойтесь-ка.
Ее цель — направить мысли скандалиста по другому
пути. Увести его от недовольства.Мужчина оборачивается. Глаза мутные, красные.
Печальные и разочарованные, почти пристыженные.— Папа… — повторяет девочка, но мужчина не реагирует. Он таращится в никуда, взгляд расфокусирован.
— Ты еще кто такая? — Он стряхивает руку Жанетт. —
Пошла на хрен!У него изо рта пахнет чем-то едким, губы покрыты
тонкой белой пленкой.— Я только хотела…
В тот же миг Жанетт слышит, как корзина начинает
падение. Вопли смешанного со страхом восторга заставляют ее сбиться, потерять бдительность.Она видит Юхана — волосы дыбом, рот широко
открыт в громком крике.И видит Софию.
Она слышит девочку.
— Нет, папа! Нет!
И поэтому не замечает, как мужчина рядом с ней
заносит руку.Бутылка бьет Жанетт в висок, и в глазах чернеет.
Мыс Принца Эугена-Вальдемара
Подобно людям, которым всю жизнь капитально не везет, но которые все же не теряют надежды, Жанетт Чильберг в своей полицейской ипостаси испытывала стойкое
отвращение ко всему, от чего хоть немного веяло пессимизмом.Она никогда не сдавалась. Поэтому когда сержант
Шварц, словно провоцируя ее, принялся ныть о плохой
погоде, усталости и о том, что они застряли на месте
в поисках Юхана, последовала единственно возможная
реакция.Лицо Жанетт налилось краской.
— Ну и черт с тобой! Катись домой, все равно от тебя
толку ни хрена!Подействовало. Шварц попятился, как пристыженный пес, а Олунд индифферентно остался стоять. Жанетт так разозлилась, что рана под повязкой запульсировала.
Немного успокоившись, Жанетт со вздохом махнула
на Шварца обеими руками:— Понял? Ты свободен.
— Идем… — Олунд взял Шварца за локоть, намереваясь увести. Сделав несколько шагов, он обернулся к Жанетт, изобразив на лице оптимизм.
— Мы присоединимся к тем, на Бекхольмене. Может,
там от нас будет больше пользы?— Нет, не «мы». Шварц едет домой. Ясно?
Олунд молча кивнул в ответ, и вскоре Жанетт осталась одна.
Сейчас она стояла, широко раскрыв глаза и окоченев от холода, напротив кормы корабля-музея «Васа»,
и ждала Йенса Хуртига — тот, едва получив известие
об исчезновении Юхана, прервал отпуск, чтобы принять
участие в поисках.Увидев полицейскую машину без маркировки, медленно приближавшуюся со стороны Галэрпаркена, Жанетт поняла: это Хуртиг, а с ним кто-то еще. Свидетель,
который утверждает, что видел какого-то мальчика одного у воды вчера поздно вечером. Они с Хуртигом уже
говорили по рации, и Жанетт понимала: не стоит слишком надеяться на показания этого свидетеля. И все же
она убеждала себя не отказываться от надежды, будь та
надежда тщетная или нет.Жанетт попыталась собраться с мыслями и восстановить события последних часов.
Юхан и София исчезли, они просто внезапно пропали. Прождав полчаса, Жанетт начала действовать
в соответствии с инструкциями: по громкоговорителям
было объявлено о том, что Юхана ищут, а сама Жанетт
топталась, сама не своя, возле информационной стойки.
Завидев что-то, могущее иметь хоть какое-то отношение
к Юхану, Жанетт срывалась с места, но каждый раз ей
приходилось возвращаться к стойке. Незадолго до того,
как ее надежды окончательно пошли прахом, появились
охранники из службы безопасности парка — вместе
с ними Жанетт вернулась к беспорядочным поискам.
Они нашли Софию, лежащую на одной из гравийных
дорожек и окруженную толпой. Растолкав зевак, Жанетт
рассмотрела Софию. Лицо, которое совсем недавно было
сама свобода, теперь, казалось, только усиливало тревогу
и неопределенность. София была без сознания. Жанетт
сомневалась даже, что София сможет узнать ее. Сказать,
куда делся Юхан, она и подавно не в состоянии. Жанетт
не могла остаться с ней — надо было искать дальше.Прошло еще полчаса, прежде чем Жанетт связалась
с коллегами-полицейскими. Но ни она, ни те двадцать
с лишним полицейских, которые обследовали дно водоемов неподалеку от парка и прочесывали Юргорден, Юхана не обнаружили. Не обнаружила мальчика
и ни одна из оборудованных рацией машин, экипажам
которых раздали его приметы и которые патрулировали
центр города.И вот объявления снова звучат по всему парку. Сорок пять минут назад это не дало результатов.
Жанетт знала, что действовала правильно, но действовала как робот. Робот, парализованный чувствами.
Такой вот оксюморон. Жесткий, холодный и рациональный с виду, но управляемый хаотичными импульсами.
Злость, раздражение, страх, тревога, смятение и готовность покориться судьбе, которые она испытала в течение ночи, слиплись в один мутный ком.Осталось единственное отчетливое чувство — ощущение собственной никчемности.
И не только в том, что касается Юхана.
Жанетт думала о Софии.
Как она там?
Жанетт звонила ей несколько раз, но безрезультатно.
Если бы София знала что-нибудь о Юхане, она ведь позвонила бы? Или ей известно нечто такое, что ей надо
собраться с силами, чтобы сообщить об этом?Наплевать, подумала Жанетт и прогнала мысли,
на которых лучше не останавливаться. Надо сосредоточиться.Машина остановилась, и из нее вылез Хуртиг.
— Вот черт. Выглядит неважно. — Он кивнул на обмотанную бинтами голову Жанетт.
Жанетт знала, что все выглядит хуже, чем есть на самом деле. Рану от удара бутылкой зашили сразу, но бинт,
куртка и футболка были в крови.— Все нормально. И тебе не обязательно было отказываться от Квиккйокка из-за меня.
Хуртиг пожал плечами:
— Глупости. Да и что мне там делать? Снеговиков лепить?
В первый раз за двенадцать часов Жанетт улыбнулась:
— Далеко успел уехать?
— До Лонгселе. Надо было только спрыгнуть с перрона, сесть на автобус и вернуться в Стокгольм.
Они коротко обнялись. Ничего больше говорить
не надо. Жанетт знала: Хуртиг понимает, как она благодарна ему за то, что он приехал.Жанетт открыла дверцу со стороны пассажирского
сиденья и помогла выйти пожилой даме. Пока Хуртиг
показывал женщине фотографию Юхана, Жанетт поняла:
на свидетельство старухи полагаться не стоит. Та не смогла
даже сказать точно, какого цвета одежда была на Юхане.— Вы видели его именно здесь? — Жанетт указала
на каменистый берег возле мостков, где покачивался
пришвартованный плавучий маяк «Финнгрунд».Старуха кивнула. Она дрожала от холода.
— Он лежал среди камней, спал, я стала трясти его,
чтобы привести в чувство. Ну и ну, сказала я ему. Пьяный. Такой молодой — и уже…— Да-да. — Жанетт теряла терпение. — Он что-нибудь
говорил?— Да у него язык заплетался. Если и сказал что —
я не разобрала.Хуртиг вынул фотографию Юхана и показал женщине еще раз:
— Но вы все же не можете сказать точно, что видели
именно этого мальчика?— Ну, я говорила, что у него были волосы того же
цвета, но лицо… Трудно сказать. Он же пьяный был.Вздохнув, Жанетт пошла по подъездной дорожке
вдоль каменистого берега. «Пьяный? — подумала она. —
Юхан? Чушь собачья».Посмотрела на лежащий напротив Шеппсхольмен,
тонувший в болезненно-сером тумане.И откуда этот адский холод?
Жанетт спустилась к воде, шагнула на камни:
— Вот здесь он лежал? Вы уверены?
— Уверена, — решительно сказала женщина. —
Где-то здесь.Где-то здесь, подумала Жанетт, наблюдая, как почтенная дама протирает толстые стекла очков полой пальто.
Ее охватило разочарование. Единственное, что
у них есть, — эта вот полуслепая тетушка, которая,
как бы ни хотелось Жанетт надеяться на противоположное, просто плохой свидетель.Жанетт присела на корточки, ища доказательств
того, что Юхан был здесь. Лоскут одежды, сумку, ключи.
Что угодно.Но вокруг были только холодные камни, блестящие
от морских волн и дождевой воды.Хуртиг повернулся к женщине:
— А потом он отсюда ушел? К Юнибаккену?1
— Нет… — Женщина вынула из кармана пальто носовой платок и громко высморкалась. — Пошел, ноги
заплетались. Так напился, что еле держался прямо…Жанетт начала свирепеть:
— Но он ушел вон туда? К Юнибаккену?
Старуха кивнула и снова высморкалась.
В этот момент мимо них по Юргордсвэген проехала
машина спецтранспорта, судя по звуку сирены — куда-то в глубь острова.— Опять ложная тревога? — Хуртиг пристально посмотрел на Жанетт.
Та покачала головой. Она совсем упала духом.
Она уже в третий раз слышала сирену «скорой помощи», но ни в одной из тех машин не было Юхана.
— Я звоню Миккельсену, — сказала Жанетт.
— В уголовную полицию? — озадаченно уточнил Хуртиг.
— Да. На мой взгляд, он — лучший для подобных случаев. — Жанетт распрямилась и быстро зашагала по камням к дорожке, ведущей наверх.
— Ты имеешь в виду преступления против детей? —
Хуртиг тут же пожалел о сказанном. — Я хочу сказать —
мы ведь не знаем, в чем дело.— Может, и не против детей, но исключать такую версию нельзя. И это Миккельсен организовывал поиски
на Бекхольмене, в «Грёна Лунд» и на Вальдемарсудде.Хуртиг кивнул и с жалостью поглядел на нее.
Да брось, подумала Жанетт и отвернулась. На хрен
мне не нужно сочувствие. Я тогда совсем расклеюсь.— Я звоню ему.
Вынув мобильный телефон, Жанетт обнаружила, что
он разрядился, и в ту же минуту из машины Хуртига, припаркованной метрах в десяти, послышался треск рации.Жанетт все поняла, и тело словно налилось свинцом.
Как будто вся кровь стекла в ноги и потащила ее
под землю.Юхана нашли.
1 Юнибаккен — детский культурно-развлекательный центр, музей сказок на Юргордене.
Татьяна Москвина проведет «Урок литературы» в библиотеке Гоголя
В это воскресенье, 14 декабря, писатель, критик и редактор журнала «Время культуры. Петербург» Татьяна Москвина подведет итоги года в рамках проекта Библиотеки Гоголя «Урок литературы».
В Петербурге Татьяну Москвину уж точно знают все. Любое ее появление на публике — будь то презентация книги ее мемуаров «Жизнь советской девушки» или коллективного труда современных писателей «Русские дети» — сопровождается большим скоплением заинтересованных в культурном развитии города людей. Известная не только своими прозаическими и критическими текстами, но и активной гражданской позицией, Татьяна Москвина как никто другой может дать объективную картину литературного процесса, а также рассказать гостям встречи, на какие книги уходящего года нужно непременно обратить внимание.
Основная цель проекта, организованного коммуникационным бюро «Код города», — познакомить читателей с современной русской литературой. Свои уроки уже провели Линор Горалик, Вера Полозкова и Герман Садулаев.
Встреча пройдет 14 декабря в 16.00 по адресу: Среднеохтинский пр.,8.
Вход свободный.
Захар Прилепин. Летучие бурлаки
- Захар Прилепин. Летучие бурлаки. — М.: АСТ : Редакция Елены Шубиной, 2015. — 349 с.
В книгу «Летучие бурлаки» обладателя премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга» Захара Прилепина вошли его новые, не публиковавшиеся ранее эссе, написанные в последние три года: о «либералах» и «патриотах», о жизни, о литературе и кино.
ОДИН ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ МНОГОДЕТНОЙ СЕМЬИ
Утром мне надо уезжать в другой город. Средние двое детей прибаливают. Старшему надо добраться в гимназию — а она далеко.
Звоню в такси, заказываю, называю адрес, гимназия такая-то.
Через десять минут перезванивают:
— А вы что, ребёнка отправляете?
— Ну, как, — говорю, — ребёнка. Ему пятнадцать лет.
— Такси перевозит детей до шестнадцати лет только в сопровождении родителей.
Я не могу с ним ехать: опоздаю на поезд. Жена тоже — с кем она тогда оставит остальных дома?
— В нём метр семьдесят роста, он чемпион города по борьбе, он вообще не ребёнок, — говорю я. — Если вашего водителя будут обижать — он его защитит.
— Извините, нет.
Срочно ищу другое такси, но в городе уже пробки, никто не успевает.
Откладываю свой отъезд, гружу всех в машину. Старшего — в гимназию, средних — в поликлинику выписываться, младшую — в садик. Жена с нами.
Детских сидений у нас в машине нет. Потому что если мы поставим детские сиденья — мы не поместимся в один автомобиль. Нам нужно будет ездить на двух автомобилях.
Это очень полезный закон — про детские сиденья, но вообще он не учитывает интересы многодетных семей. Семьи, у которых четыре маленьких ребёнка, или пять, или шесть детей, передвигаться в автомобиле не имеют права. Они должны иметь два автомобиля или автобус.
Второй автомобиль, соответственно, должна вести жена; а если у неё грудной ребёнок орёт, привязанный к сиденью, то это ничего — его могут успокоить другие дети, двух, например, или четырёх лет. А чем им ещё заниматься в машине? Хотя они, конечно же, тоже привязаны к своим сиденьям, и им не очень удобно успокаивать самого младшего. Лучше они сами поорут вместе с ним. Рули, мама, рули.
За каждого не привязанного к сиденью ребёнка — штраф три тысячи рублей. У многодетных семей очень много ненужных денег, поэтому они могут отдать двенадцать—пятнадцать тысяч рублей в помощь ГИБДД.
…мои литературные гастроли сорвались, ну ладно, я и так не очень хотел ехать.
Тем более что у нас сегодня другое важное дело: мы, как многодетная семья, получили наконец участок под строительство — бесплатно, от государства.
Указ президента! По всей стране он не очень исполняется, а нам повезло.
Едем принимать и смотреть подарок гаранта.
Участок оказался соток на шесть меньше, чем было заявлено в президентском указе. Кому-то ушли наши соточки, ну, что поделаешь.
Другой неожиданностью стало его местонахождение.
В радужных мечтах я представлял двадцать соток на берегу реки, дети играют в траве, собака следит за ними, кот следит за собакой.
Увы, участок оказался в другом, то есть соседнем, городе.
По документам — в пригороде, а по факту — в городе. Почти посредине его.
Можно, конечно, туда переехать жить — по утрам нужно будет добираться до гимназии и садика уже не двадцать минут, а два часа — в чём есть несомненные плюсы: можно по дороге повторить уроки, да и вообще пообщаться с детьми. Или хотя бы с частью детей, потому что, как мы помним, передвигаться многодетные семьи могут только на двух автомобилях.
На выделенном нам участке нужно в течение то ли года, то ли трёх построить как минимум фундамент — а то государство участок заберёт обратно. Государство не любит, когда земля пустует без дела. Многодетные должны крутиться, а не лениться.
…возвращаемся домой, обсуждая с женой, чего бы нам такое построить на своём участке в соседнем городе. Она предлагает лечебницу для зверей.
— Видишь, как много участков нарезали многодетным? — поясняет она. — У всех многодетных есть животные. Все животные болеют. Они все пойдут лечиться к нам.
Я задумываюсь.
— А кто будет их лечить, этих зверей?
Теперь задумывается жена.
Она называет имя одной из наших дочерей.
— Ей же семь лет, — говорю я. — Она сможет приступить к своим обязанностям только через десять, минимум, лет.
Жена снова задумывается.
Мы закупаем продукты в магазине (я никогда не видел, чтоб кто-нибудь покупал в магазине столько продуктов, сколько покупаем мы: дети всё время едят) и торопимся в школу (старшего нужно отвезти с уроков на французский к репетитору), в садик (младшую нужно забрать) и, наконец, домой — со средними нужно учить уроки.
Знаете, сколько сейчас задают в школе уроков?
Если не знаете, то лучше вам об этом и не знать.
Иногда бывает по два творческих задания по одному предмету. То есть два — только по одному предмету, и ещё по одному творческому заданию по трём другим предметам.
Не считая основных уроков.
В этом году уже несколько раз родители на родительских собраниях пытались взбунтоваться: такой объём заданий выполнить физически невозможно!
«У нас работа, в конце концов!» — кричат родители.Министерство образования объясняет, что повышение требований к домашним заданиям преследует благую цель: родители должны больше времени проводить с детьми.
О, да.
Только тогда надо, чтобы родителей было четверо. Двое работают, двое делают уроки и творческие задания. Ребёнок, соответственно, должен быть один. Одного достаточно.
Минобраз желает нам только добра, но на самом деле они борются с демографией. После того как вы сделаете три тысячи творческих заданий за три года начальной школы, вы больше никогда не захотите иметь детей. Я не шучу.
Так что я требую привлечь чиновников Минобраза к судебной ответственности за вредительство в государственных масштабах.
Но пока привлекают нас.
Звонок из школы.
— У вашего сына очень большие проблемы.
(«Боже мой, — думаю. — Что я упустил? Когда это
случилось?»)— Он ведёт себя некорректно по отношению к одноклассникам, — поясняют мне. — И ещё он слушает русский рэп, это ужасно.
— Я приму меры, — говорю я (человек, ведущий себя некорректно по отношению к целым социальным группам и записавший три рэп-альбома и несколько совместок с культовыми русскими рэп-музыкантами).
— Примите меры, но тем временем мы примем свои, — мрачно обещают мне.
Некоторое время обсуждаем это с женой, но вообще нам некогда что-то обсуждать.
Я проверяю физику и французский у старшего, она колдует со средними. Младшая в это время старательно нам мешает: она ненавидит уроки, уроки мешают ей играть с братьями и сестрой.
— Давай кружиться? — предлагает она всем поочерёдно.
Потом требует есть (только что ела). Ворует карандаши, ластики, пеналы и портфели у старших (нагоняю её в момент распределения фломастеров по зимней обуви). Время от времени начинает орать, но мама (жена) это быстро пресекает. У нас не поорёшь. Наличие такого количества детей окончательно подорвало нашу веру в либерализм.
К девяти часам портфели собраны, все лежат в кроватях. Перед сном старшим можно почитать. Я читаю сказку Корнея Чуковского младшей.
…в час ночи я застаю жену на кухне: она клеит ежу иголки. Одно творческое задание осталось незаконченным. Она заканчивает его, зная, что завтра будет новое задание. Самосовершенствование родителей не должно иметь предела.
Между прочим, рисунок со стразами, поделку из картона и тряпичную куклу мы уже сделали. К тому же, пока жена клеила ежа, мы со старшим сыном ответили на дополнительную анкету — 200 вопросов, которые поставили бы в тупик клуб самых находчивых знатоков. Собственно, меня они ставили в тупик несравненно чаще, чем сына.
Я ответил на 20 вопросов, он на 170. Он привык. Ещё 10 вопросов остались неразрешимыми.
На следующее утро младшенькая проснулась в пять тридцать.
— Мамычка-а-а! Мамычка-а-а! — звала она жалобно. — Приди ко мне!
Мы пришли к ней оба.
Мы улыбались — а что нам ещё оставалось делать.
В то же утро я уехал, а со всеми перечисленными (и многочисленными дополнительными) проблемами осталась жена.
Она понимает, что у меня дела: мне нужно всех обхитрить, нарушить те законы, которые ещё можно нарушать, обмануть налоговую, совершить максимальное количество сомнительных и малоосмысленных поступков (написание этого текста — самый приличный из них), чтобы прокормить наш маленький род.
А моей любимой женщине нужно сделать невозможное: не сойти с ума.
Мир против нас. Такси нас не везёт, страж дорог штрафует, врач поликлиники идёт к больному ребёнку с 10 до 18 — и врача нужно ждать не сходя с места, школа требует справку о болезни ребёнка, даже если он пропустил один день — а чтобы получить справку, нужно потратить половину дня на поликлинику, забросив работу и все дела, что до государства… государство платит нам уморительные детские пособия, а больше я ничего про него не знаю.
Хотя нет, я догадываюсь, что мою жену, несмотря на два её образования, не возьмут ни на какую нормальную работу. Потому что кому нужны работники, у которых вся жизнь — череда непрестанных проблем.
Впрочем, нас же никто не заставлял так много рожать, верно? Надо было думать своей головой, правда ведь?
Наверное, надо уточнить, что я не пытался вас разжалобить. Я просто хотел предупредить, что если ещё кто-нибудь назовёт меня «буржуазным» — я возьму его за верхнюю пуговицу…
Ну, и оторву её. Самое малое, что я могу сделать в ответ.
…каждая многодетная семья чувствует себя как Конюхов в океане. Счастье в сердце и стихия вокруг.