Туре Ренберг. Шарлотта Исабель Хансен (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Туре Ренберга «Шарлотта Исабель Хансен»

«Газеты!» — подумал Ярле и рванул к газетному киоску. Ему не представилось возможности заглянуть к Эрнану и вынужденно купить «Дагбладет» и «Бер генс диденне», хотя на самом деле ему хотелось бы купить «Моргенбладет», поэтому придется купить их теперь. Должны же газеты поведать ему, что такое особенное происходит в этот субботний день.

Но Ярле остановился. Он увидел, что к газетному киоску тянется длинная очередь, и хорош же он будет, если его не окажется наготове в зале прибытия, когда она появится! Так поступить он не мог. Не мог он стоять и покупать газеты, когда она здесь появится. Может, это для нее первый в жизни полет на самолете?

Как знать?

Кто мог знать, что она, его дочь, пережила в этой жизни? Его же не было рядом, чтобы проследить, что бы она, его дочь, получала необходимые импульсы.

«В любом случае какой то безответственностью отдавал весь этот самолетный перелет, — думал он, возвращаясь от газетного киоска на прежнее место перед эскалаторами, на которых уже в скором времени должна будет показаться она. — Разве посылают таких букашек путешествовать по миру в одиночку? Чтобы впервые увидеться со своим законным отцом?

Разве это можно назвать ответственным поступком взрослого человека?» Ярле был настроен скептически. Если бы такое произошло в крестьянской среде в двадцатые годы, то мамашу пригвоздили бы к позорному столбу. Она была бы отвергнута местным сообществом. Люди на улице плевали бы ей вслед. А теперь? Теперь совсем другой коленкор. «Вот с этим- то мне и предстоит разбираться, — подумал он. — Как хочу, так рулю — и никаких забот. Какая бабенка безголовая, которая вдобавок ко всему додумалась искать информацию о том, кто же является отцом ее ребенка, при помощи анализа крови! Смехотворно. Возможно — возможно, — Анетта Хансен поступила таким образом потому, что она стеснялась или чувствовала себя неудобно», — подумал Ярле. В таком случае это было единственным смягчающим обстоятельством, которое приходило ему в голову.

Но вот настоящая бомба взорвалась через неделю после письма об анализе крови. Бомба, которая отмела прочь все сомнения и раскрыла ему глаза на то, из какой жидкой материи сделана та девица, с которой он однажды переспал. Исполненный волнения, ощущая даже некую дурноту, он все никак не мог до ждаться ответа из интеллектуального еженедельника «Моргенбладет» относительно своей рецензии на книгу о Прусте. Зная уже, что он является отцом ребенка. Так повелось, что по пути из читального зала он частенько заворачивал домой, чтобы заглянуть в почтовый ящик в середине дня. Но никогда ничего в нем не находил. Каждый день он придумывал доводы за и против того, чтобы позвонить в редакцию «Морген обладает», но чувствовал, что не стоит этого делать. Неужели он унизится до того, чтобы, как какой — нибудь первокурсник, надоедать им с вопросами, не получили ли они его рецензию на английскую книгу о Марселе Прусте и не нашлось ли у них тогда случайно времени ее прочитать?

«Марселе каком? — возможно, спросила бы та, что работает диспетчером на коммутаторе в „Морген бладет“. — Нет его, он сейчас как раз вышел». И Ярле, может быть, пришлось бы объяснить той невнимательной дамочке, что работает на коммутаторе в «Моргенбладет», что он не собирается разговаривать с Марселем Прустом, но что он написал o нем и интересуется, получили ли они его рецензию и прочитали ли ее, ну и, конечно, приняли ли они уже решение по этому вопросу.

Нет. Он чувствовал, что все таки не стоит им звонить. И вот он так ходил и ждал, осознавая, что является отцом, и это явилось причиной того, что в эти недели он больше бывал дома, чем обычно. И он всегда был на месте, когда приносили почту. И вот в один из таких дней почту принесли и плюхнули в ящик с тяжелым стуком. Как и в последний раз, когда он получил письмо относительно анализа крови, на котором в качестве отправителя значилось Управление полиции, он отреагировал моментально и бурно, увидев на конверте девический почерк. Сначала он поду мал, что это письмо от его дочери, но сразу же отмел эту мысль, поскольку почерк был как у пятнадцати летней девушки — как раз такой волнистый и домашний, какой только и увидишь у пятнадцатилетних девушек, — и поскольку сообразил, что девочка, которой должно исполниться семь лет, скорее всего, вообще еще не умеет ни писать, ни размышлять.

А когда он перевернул конверт, он увидел на обо роте: «Отправитель: Анетта Хансен».

Случилось то же, что и в прошлый раз.

Застигнутый врасплох и растерянный, он понес письмо в квартиру, положил на кухонный стол и смотрел на него не сводя глаз. Он смотрел на него, даже пока мыл руки. Он несколько раз обошел вокруг кухонного стола, глядя на него.

Потом он сел за стол. Попытался дышать ровнее. Вскрыл конверт и начал читать.

И что он мог на это сказать?

На то, что он читал.

Мир иногда представляется безумным местом.

Случается, что люди совершают идиотские по ступки.

Анетта Хансен написала свое коротенькое письмецо от руки. Это было в одно и то же время серди тое, горькое и отчетливо исполненное любви письмо. Она объясняла, что разочарована тем, что он не связался с ней после того, как получил анализ крови. Или хотя бы со своей дочерью, писала она. Она рас сказывала, что дочь восприняла новость о том, что у нее теперь есть новый отец, хорошо и что проблем в этой связи вряд ли можно ожидать, или так она во всяком случае думает. Но, писала она, их дочка пока еще такая маленькая, и «ты же знаешь, как бывает с детьми». Какой смысл заключался в этом предложении, Ярле был не в состоянии уяснить, но что оно не было обращено к его миру, было ясно как день. Далее она писала о разных финансовых и юридических процедурах, которые его ожидали и о которых она хотела его предупредить. Но самое главное, из-за чего она и взялась писать это письмо, было то, что она решила уехать на неделю, начиная с субботы 6 сентября включительно, на юг, так что теперь настало ему время показать себя мужчиной.

Это она так писала.

«Теперь настало время, — было там написано, — чтобы ты показал себя мужчиной».

Ярле отложил письмо в сторону. Невероятно. Он был поражен тем, что в 1997 году в Норвегии возможно так плохо владеть пером, как это демонстрировала Анетта Хансен. Будь это ребенок лет двенадцати или кто то из детишек Эрнана, но чтобы взрослая женщина излагала свои мысли столь непостижимо коряво и бессвязно!..

Мать его ребенка!

Невероятно.

Из письма мало что можно было почерпнуть на предмет собственной жизни Анетты Хансен, но было совершенно ясно, в чем заключалось ее намерение.

Она хотела, чтобы он показал себя мужчиной.

Анетта Хансен собиралась на юг. На неделю, начиная с субботы 6 сентября включительно. И теперь бы ла его очередь, как она выразилась. Она занималась ребенком все семь лет, как она написала, так что теперь настало время ей немного отдохнуть. И для него настало время, как она писала, познакомиться со своей дочерью. Так что пусть знает и пусть строит свои планы в соответствии с этим, что в 11:45 в субботу, 6 сентября 1997 года, она приземлится в Бергене. Билет уже куплен и оплачен, было там написано, «так что вот».

И придется ему заняться ею, последить за ней одну эту неделю. И они тогда «посмотрят, что из этого выйдет и как все получится и вообще», как там было написано.

На одну неделю?

Ребенок?

Сюда?

На целую неделю?

У него перехватило дыхание, он почувствовал, как сдавило грудь, и еще он почувствовал, насколько же он зол на эту придурковатую бабу, которой внезапно приспичило вторгнуться в его жизнь, сначала ошарашив его наличием дочери, которой скоро будет семь лет, а затем огорошив сообщением о том, что эту дочь уже собираются спровадить к нему, практически она уже тут, за углом, и что она собирается торчать здесь, у него, целую неделю. Каким местом она думала? Что у нее там вместо мозгов? Что на нее нашло? Да как это можно — отправиться как ни в чем не бывало на юг, а своего ребенка посадить в самолет, как если бы речь шла о кошке? И что это такое она еще написала в самом низу страницы? «PS: Малышка больше всего на свете любит сырки, если ей не дать сырки и батон, пререканиям конца не будет, она обожает танцевать, и, нам кажется, молока ей лучше помногу не давать».

Нам?

Кто, хотелось бы знать, эти мы?

Сырки?

Что, начать забивать холодильник сырками?

Батон?

Обожает танцевать?

Что за чертов придурок в этом дебильном мире мог вообразить, что он, Ярле Клепп, изучающий оно мастику Пруста и ожидающий ответа из «Морген бладет», вдруг начнет обожать танцы, держать у себя дома целую неделю семилетнюю девчонку, а в холодильнике — сырки?!!

А?

А?!

А какие ожидания заключались в постскриптуме номер два, приписанном под первым, о сырках, и ба тоне, и танцах?

«PSS: В четверг у девочки день рожденье!!!»

С тремя восклицательными знаками!!!

И на что это она намекала в постскриптуме но мер три, приписанном под вторым, о «день рожденье в четверг!!!»?

«PSSS: Нам ведь хорошо было тогда».

А?

А?!

Двумя неделями позже в аэропорту Бергена, Флесланне, Ярле развернул сложенный листок форма та А4. Удивительно тихим днем. Сначала на него неотрывно пялились четыре непохожие на настоящих птички. Все мерцало неяркой силой и напряженным ожиданием, в котором он не принимал участия, что, должен был он признать, его печалило. Так много осторожного горя, как пыльца, витало над миром сегодня, так много меланхоличного достоинства, — конечно же, это притягивало внимание Ярле Клеппа, и, конечно же, ему казалось досадным не быть сопричастным этому, примерно так же как ему в детстве невыносимо было стоять в школьном дворе и смотреть, как девчонки шепчутся и хихикают, сбившись в кучку у физкультурного зала, и понимать, что ему никогда не светит быть принятым в их кружок. Такие вещи всегда казались Ярле непростыми. В нем всегда присутствовало сильно выраженное желание быть частью происходящего. Особенно такого, что, как ему казалось, составляло самую гущу событий. А теперь, в эти годы, самая гуща событий была сосредоточена вокруг университета. Больше всего событий происходило во всех областях академической жизни. В центре происходящего разворачивались размышления Ярле о том, каким образом просвещенной интеллигенции предстоит спасти общество от идиотизма и упадка. В центре событий находилась кафедра литературоведения. В центре событий находилась редакция «Мор генбладет». В центре событий находились заповедные фьорды Хердис Снартему. Но что же это такое с этим тихим днем?

Что это такое?

Чего же это он не знает?

Ярле посмотрел на листок. За время поездки в автобусе тот смялся, Ярле попробовал его расправить, словно его замучила совесть из- за того, что тот не был гладким, чистым, аккуратным и нарядным, таким, ка кие, по его представлениям, должны нравиться маленьким девочкам.

Когда Ярле теперь, стоя в зале прибытия, озабоченный и в растрепанных чувствах, снова увидел то, что было на листке написано, ему показалось еще, что и надпись сделана недостаточно красиво.

До него окончательно дошло.

Совсем скоро появится она. Его дочь.

И честно говоря, он не был этому рад. Он пытался обрадоваться этому в соответствии с общепринятыми представлениями о том, как должны радоваться люди, если у них появляется ребенок. Но он не радовался. Он просто ну нисколечки не радовался. Он не чувствовал радости при мысли, что вот ему предстоит встретить своего собственного ребенка. Взять ее за руку. Повести ее с собой за руку, как это делают родители. Помочь ей, если она захочет

в туалет. Господи!

Разговаривать с ней о… о чем там разговаривают девочки семи лет? Господи! Говоря начистоту, ему хотелось бы, чтобы этого всего не было. Не хотел он иметь ребенка! Если уж быть до конца честным, он вообще не хотел иметь никакой дочери.

Но что он мог поделать?

Ярле снова посмотрел на свой листок.

Мамаша на юге, а девчонка — на пути сюда.

Наверху открылись двери.

Он вперил взор туда и поднял лист перед собой. Из дверей вышла маленькая, щупленькая светловолосая девочка. Руки она соединила перед собой, как будто в муфте. Она делала маленькие, коротенькие шажки ножками в белых кроссовках с красными полосками и смотрела в пол. Девочку привела приветливая стюардесса. Стюардесса присела на корточки, сказала что то девочке и показала на Ярле. Девочка остановилась, но не подняла глаз от пола, и Ярле смотрел, пока стюардесса разговаривала с девочкой, как мимо проходят другие пассажиры. Ярле увидел, что в руках его дочь держит оранжевую игрушечную лошадку, а за спиной у нее — розовый рюкзачок в форме яблока.

Скоро, не прошло и минуты, девочка начала поднимать лицо. Подбородок медленно оторвался от груди, глаза оторвались от пола, лоб разгладился, и она посмотрела на него.

Он сглотнул.

На шейке у нее висела табличка, скрывавшая украшенную пайетками девчоночью грудку: «Я лечу одна».

Боковым зрением Ярле видел, как старая дама в лиловой шляпке обнимает девочку лет четырнадцати, а может, пятнадцати. Он услышал, как девочка сказала: «О бабушка, бедная принцесса Диана!» — и он ощутил, как в теле забился какой то чужой ритм,

и он решился поднять руку и помахать.

Девочка спустилась по лестнице. Короткими шажками она шла ему навстречу.

Ярле опустил листок, чтобы тот оказался на вы соте ее глаз, чтобы она могла прочитать свое имя, если, конечно, она умеет читать.

«Шарлотта Исабель Хансен».

Серж Генсбур. Евгений Соколов

Предисловие Джейн Биркин к книге

Мысль написать «Евгения Соколова» пришла Сержу в ту пору, когда мы жили на улице Вермей, недалеко от Школы медицины. Это было очень удачно, потому что в сказке говорится о персонаже, которого весь Париж принимает за художника, тогда как на самом деле писать свои полотна — «газограммы» — он может только с помощью громкого пуканья. Весь бомонд объявил его гением — для Сержа это было прекрасной возможностью показать снобизм светской публики.

И то, что Школа медицины была рядом, очень ему помогало: там он черпал истории абсолютно невероятные. Был, например, один тип,
которого оперировали по поводу геморроя лет сто назад (здесь раздается лай нашего бульдога Доры), — я представляю себе эту операцию как урок анатомии у Рембрандта: все склонились над распростертым телом — и в то время, как врачи им занимались, он издал оглушительный звук и выпустил такой порыв ветра, что лопнул операционный стол и все окружающие оказались забрызганы экскрементами. Этот случай подсказал Сержу, как окончить книгу. Кроме того, он узнал там много интересно го о том, от какой пищи сильнее всего пучит желудок. Вся «гениальность» Соколова проистекает из его болезни, поэтому он и старается есть побольше бобов и всякой такой еды, которая вызывает усиленное брожение в желудке, тем самым помогая ему «творить». Есть в книге и история его любви к маленькой девочке, в Швейцарии, где он взялся исполнить заказ: разрисовать стены холла с бассейном на одной вилле — на него, как на великого художника, большой спрос, и он получает заказы — и Абигайль (кстати, это имя старшей из моих двоюродных сестер…) тоже в него влюбляется. Она глухонемая, и не слышит его пуканья. Между ними возникают отношения, а в неприятных запахах он обвиняет свою собаку, которая всегда при нем. У нас жил бультерьер по кличке Нана, у нее был такой же недостаток, как и у бульдогов: она беспрерывно пукала. Отсюда у Сержа и возникла идея с собакой в книге; когда Нана портила воздух, все говорили: «Какая гадость!», но когда это делал кто-то из нас, мы тоже предпочитали все сваливать на ни в чем неповинное животное. То же самое делает и Соколов, заведя себе бультерьера — такого же, как был у Сержа, — и когда история с Абигайль заканчивается неудачно, он хочет покончить с собой, понимая, что он, в сущности, обыкновенный обманщик. Он решает отравиться газом, засунув трубку себе в зад и выведя другой конец под маску противогаза, а во время похорон последним прощальным жестом по отношению к пришедшим с ним проститься становится взрыв в сундуке мертвеца (=гроб…), произошедший в тот момент, когда его уже начинают закапывать.

Я прекрасно помню, что когда Серж прочел мне свою книгу, он сказал «Понимаешь, мне здесь очень важен стиль, я написал ее на классическом французском, так, как написал бы Бенжамен Констан». В романе нет грубых слов, наоборот, там множество научных терминов, к которым я не очень привыкла. Он хотел отдать книгу только в Gallimard, и чтобы были три красных буквы NRF (Nouvelle Revue Francaise — «Новое французское обозрение», издающийся Gallimard литературный журнал, где печатались лучшие французские авторы — прим. перев.); конечно, это тоже снобизм, но в то же время и признак уважения к тому, что он делает, тем более, что в ту пору L’Homme à tete de chou («Человек с кочаном капусты вместо головы») и Melody Nelson еще не получили золотого диска. Серж был очень горд, когда Gallimard согласился, хотя, я думаю, они продали не много экземпляров: тех, кто прочел «Евгения Соколова», довольно мало. В Charlotte for Ever («Шарлотта навсегда»), фильме, который Серж снял о нашей дочери, он играет роль мошенника; это не случайность, что и в книге, и в фильме он разоблачает таких людей; мне кажется, что в романе речь идет о том, что Серж думал о самом себе: да, он блестящий рассказчик, ловко играет словами, у него к этому особый дар, даже талант, но в конечном итоге, это мало что стоит. Поэтому для меня в «Евгении Соколове» есть что-то, что меня глубоко трогает; да, разумеется, история забавная, хотя, в общем-то, и не очень; скорее это возможность натянуть нос, заморочить голову всем этим людям, особенно в среде художников, на всех этих выставках, где публика с ума сходит, «О, как красиво!», а ведь на самом деле это всего лишь пуканье! у Сержа была картина с великолепным названием «Очень плохие новости на звездном небосклоне», написанная Паулем Клее; он ведь прекрасно разбирался в живописи, учился в Школе изящных искусств и мечтал стать настоящим художником, но в то же время понимал, что его картины не то, чтобы совсем плохие, но что это не Бэкон, а значит, продолжать не стоит. И он все уничтожил. Но давняя мечта стать художником и желание посмеяться над этими персонажами с модных тусовок, над светской публикой и подтолкнуло
к написанию Евгения Соколова. И эта манера убивать себя, травить собственными газами, это просто форма ненависти к самому себе, и она опять-таки возвращает нас к герою книги. При этом роман написан вовсе не грубым языком, ведь Серж любил такие книги, как «Мадам Бовари» и «Адольф» Бенжамена Констана. В ту пору он не знал великого пианиста Соколова (теперь, когда я хожу на его концерты, я нахожу это совпадение забавным), но он непременно хотел, чтобы у героя было русское имя, как у него самого. Думаю, что в каком-то смысле, пусть не явно, но под именем героя он выводил самого себя.

Купить книгу на Озоне

Питоны о Питонах (фрагменты)

Отрывки из книги

О книге Питоны о Питонах«

Эрик Айдл изливает душу обо всех прочих

Терри Гиллиам

Гиллиам к нам пришел, когда мы делали «Не настраивайте ваш телевизор». По-моему, мы сидели в Теддингтоне, когда он просто возник ниоткуда. Его представил Хамфри Баркли, у Терри были с собой какие-то рисунки и наброски. Хамфри тоже рисовал карикатуры, притом очень недурно, и вот Гиллиам появился на каком-то нашем сборище не то в баре, не то в ресторане. В фантастическом пальто — в такой дубленке. У меня вспыхнула любовь с первого взгляда. Я тут же влюбился в его пальто, да и хозяин мне понравился. Он хотел к нам, и я его почему-то поддержал в этом желании, хотя раньше мы в нашу банду больше никого не пускали. Никому не позволяли даже писать для «Не настраивайте ваш телевизор». Были только Майк, Терри и я — мы сами все и сочиняли. Должно быть, меня он увлек по-настоящему — помню, Майк и Терри вообще не хотели с ним связываться. Миниатюры он сочинял не очень хорошие, но я почему-то сказал, что он должен остаться с нами. Он на меня очень большое впечатление произвел. Не знаю, как или почему, не могу объяснить — просто казалось, что это правильно. Я презрел все их возражения и уговорил согласиться — вот так он к нам и попал.

А потом нас с ним завербовали в программу Фрэнка Мьюира «У нас есть способы вас рассмешить» — ему там надо было сидеть и рисовать шаржи. Он рисовал, а я писал миниатюры.

Глава 2, в которой мы родились

Эрик Айдл

Я родился 29 марта 1943 года в больнице Хартон, Саут-Шилдз. Мама моя родилась в той же больнице, хотя, что примечательно, не одновременно со мной.

Я был дитя войны. Самые ранние мои воспоминания — объятый пламенем бомбардировщик «веллингтон» падает на поле возле моих яслей. «Летчик увидел деток и посадил самолет», — говорили нянечки. Помню, на меня натягивали противогаз с Мики-Маусом, отчего я теперь всю жизнь боюсь резиновых масок и одноименного грызуна.

Помню Рождества с мамой, которая под украшенной мишурой елкой плакала об отце. В 1941-м он ушел в Королевские ВВС и служил вторым стрелком-радистом как раз на «веллингтонах» и «ланкастерах», в Транспортном командовании. Воевал на нескольких ТВД, от Индии до Багам, и всю войну прошел без единой царапины. В декабре 1945-го, когда опасные годы остались за спиной, но никто еще не демобилизовался, он ехал на попутках домой в Саут-Шилдз. Канун Рождества, поезда переполнены, и военнослужащим сказали: ловите попутки, людей в форме кто угодно подвезет. И вот ему удалось втиснуться в кузов грузовика, который вез стальной прокат. Где-то под Дарлингтоном их подрезала другая машина, грузовик вынесло на обочину, а папу раздавило грузом. Он умер 23 декабря в больнице, мама была с ним. Мне тогда исполнилось два с половиной года. Рождество в моем детстве всегда было праздником со слезами на глазах.

Помню, все это было крайне мучительно. Мама на какое-то время пропала, у нее началась глубочайшая депрессия, и меня растила бабуля в Манчестере. Вообще-то, никакая она мне была не бабушка, а мамина тетка, и они жили в Суинтоне. Ее муж, которого я звал Папка, взял меня в цирк на стадион Белль-Вю в Манчестере — и оказалось, что в цирковых кругах мы едва ли не особы королевских кровей: моим прадедом был Генри Бертран, знаменитый в 1880–90-х годах шпрехшталмейстер и управляющий цирком. У меня до сих пор лежит его бумага для заметок — с его внушительным портретом в белой бабочке и фраке. На листках провозглашается, что он управляющий «Воздушных карликов Роби». Странно то, что и я оказался в цирке, к тому ж — воздушном, а сообразил не сразу.

В общем, приняли нас очень хорошо, провели за кулисы знакомиться с ужасающими клоунами — к Папке они отнеслись с уважением, а ко мне дружелюбно. Папка водил меня на разные представления варьете в «Манчестерский ипподром», я там видел Моркама и Уайза, «Нашу Грейси» (Грейси Филдз), Роба Уилтона, Джимми Эдвардза, Артура Аски, Нормана Эванза (комика-трансвестита), «Чокнутую банду» и разных прочих британских комиков. Но самым необычайным для меня были живые картины — на сцене полно красивых девушек, и все в чем мать родила. Я тогда впервые увидел голую женщину, и не одну, а целых двадцать пять. Номер назывался «Зимняя сцена» — падает снег, а на дамочках ничего, лишь пристойно расположенные драпировки. Играет оркестр, кто-то крайне торжественно декламирует дурацкий открыточный стишок, а девушки сидят неподвижно, потому как шевелиться не полагается. Шевельнешься — будут большие неприятности. Это незаконно. А вот если не шевелятся — нормально, судя по всему, и все им хлопали, как будто это было и впрямь искусство. Помню, я думал: «Это же, блядь, зашибись!» — и вот с тех самых пор я очень расположен к девушкам с голыми попами. Таковы мои корни в шоу-бизнесе: цирки, комедия и голозадые дамы.

Жизнь до Цирка

Грэм Чэпмен: Март 1964-го. Ее Величество Королева-Мать открывает новый корпус биохимии и физиологии в Больнице Св. Свитуна. Когда Ее Величество осмотрела корпус, меня как секретаря Студенческого союза, вместе с другими представителями студенчества, пригласили за ее стол на чаепитие. У Королевы-Матери был отличный цвет лица, и сама она оказалась до крайности обворожительна. Меня очень порадовало, что она предпочла пить чай со студентами, а не с кучкой старых пней в красных мантиях и дурацких шапочках с обвислыми полями.

За чаем я объяснил Ее Величеству, что мне предложили съездить в Новую Зеландию в составе труппы «Кембриджского цирка» — это капустник такой, — но это будет означать полугодичный перерыв в медицине, и родители громко тявкают против. Королевское Величество сказало: «Это чудесное место, вам надо поехать». Я процитировал ее родителям так, будто мне был отдан королевский приказ — и трюк сработал. Теперь мать могла зайти к мяснику и заявить: «О, Королева-Мать велела ему ехать».

Через десять минут я уже сидел в самолете на Крайстчёрч. Джон Клиз принял душ в Карачи, потерял часы, и самолет задержался на час, пока он их там искал. Я, в общем, не противился задержке — рядом сидел очень симпатичный моряк Британского содружества (4).

Глава 4. Это… «Воздушный цирк Монти Питона»

Майкл Пэйлин: Мы должны были начать съемки в июле и встречались достаточно регулярно, может, раз в два-три дня, собирали все в кучу. Так потом было всегда — и в других сезонах тоже. Мы устраивали встречи, приносили на них то, что успели насочинять. Но чем дальше мы углублялись, тем больше времени проводили порознь, собирая материал, и тем меньше — вместе, придавая выпускам окончательную форму. Но поначалу, пока мы не были уверены, что́ из этого всего вырастет, приходилось собираться и напоминать друг другу, куда мы движемся. Кроме того, надо подобрать название…

«Питоны» устраивали обсуждения будущего названия, имена сыпались одно за другим. Мы с Терри писали для «Комедийного театра» про зоопарк и его хранителя, который противостоит корпоративному захвату и так далее. Все это что-то слегка напоминает… В общем, одного персонажа там должен был играть Грэм Чэпмен, а нам нравилось имя Мегапод — подозреваю, Грэму оно тоже нравилось. Такой вот Мегапод вполне мог сочетаться с практически любым приятным дурацким названием. Поэтому мы повертели так и эдак: «Грошовое шоу Артура Мегапода», «Зоопарк Артура Мегапода», «Воздушный цирк Э.Л. Мокра», «Кошмарный Чеснок Мегапод», «Атомный цирк Мегапода», «Вазелиновый парад», «Паническое шоу Венеры Милосской» — были такие варианты. В какой-то момент мы почти пришли к единому мнению: «Сдобб, Трехнутт, Скрягг, Щеттини и Пиннок» — это была первая строка монолога, который Клиз исполнял в Кембридже, и на некоторое время это название стало у нас фаворитом. Кажется, было еще что-то в духе «Время растягивать сов» — тоже довольно популярное, а еще «Лошадь, ложка и миска». В общем, много названий в воздухе носилось. В какой-то момент на «Би-би-си» нашу программу называли «Воздушный цирк Барона фон Тука». В какой-то момент и мы ее так звали. Помню, костюмеры нас спрашивали: «А как вы ее назовете? У нас на этикетках уже три разных названия значатся, пора бы определиться». Этикетки у них были такие: «Лошадь, ложка и миска», «Время растягивать сов» и «Миг возвышения жабы». Последнее мне ужасно нравилось, это Джоунзи придумал.

Майкл Пэйлин: «Би-би-си» начали замечать, что вот, есть у них такая программа. Первые два сезона нам давали все карты в руки, а тут начали отсматривать материал, который, по их мнению, заходил слишком далеко. У нас было «Состязание „Резюмируй Пруста“» — в нем участникам велели назвать свои увлечения, и один сказал, что его хобби — «душить животных, гольф и мастурбация». На «Би-би-си» про это прослышали уже после того, как мы под раскаты хохота записали выпуск, и начальство уперлось: «мастурбацию» надо убирать. Иэну пришлось за шкирку приволочь нас в студию, чтобы мы вырезали это слово из пленки перед самым эфиром. Поэтому там такая кошмарная пауза, за ней слово «гольф» — и раскат дикого хохота.

Мы все отправились на ковер к Данкану Вуду — расселись вшестером за столом, принялись обсуждать мастурбацию и прочее. Помню, Терри очень разгорячился, говорит: «Ну что дурацкого в мастурбации? То есть, я мастурбирую, вы мастурбируете, мы все мастурбируем!» Я подумал тогда: господи, да эта встреча сейчас превратится в какое-то состязание по дрочке. Но, разумеется, в то время тема мастурбации была под запретом. О ней не говорили — с нею жили, то есть, ею занимались, но говорить о ней — ни-ни, а уж тем паче упоминать по телевизору. Такая вот поэтому была проблема. В третьем сезоне люди вроде Билла Коттона, которые раньше никогда не ходили на записи, вдруг стали объявляться средь бела дня на репетициях — проверить, чем это мы там занимаемся.

Грэм Чэпмен: Вот о чем, среди прочего, болит голова у руководства легкими развлечениями. Они думают: «Ой, если разрешить „Питонам“ три „черта“, один „ебаный“ и один „хуй“, Дику Эмери придется выделять как минимум два хуя», — они же совершенно не понимают, что это не наши методы работы. Если мы хотим употребить какое-то слово, значит, для этого есть причина, и слово это — неотъемлемая часть нами сочиненного. Например, в «Испанской инквизиции» есть только одно слово, которым можно завершить программу. Они там стараются побыстрее добраться до суда, играет такая музычка в духе «Дика Бартона», разумеется, они не успевают, все стоят и ждут Кардинала, затемнение — и слышится только: «Ёптыть». Другое слово бы сюда не встало. То есть, можно было бы сказать: «Ох блядь», — но вот «черт возьми», «какая досада» или еще что-нибудь из предлагавшегося не сработало бы (6).

Глава 5, в которой мы начинаем звездеть

«Монти Питон и Святой Грааль«

Терри Гиллиам: Да Грэм — алкаш! Не мог ни одной реплики Артура произнести. Договорит фразу и застывает — вот что происходило с Грэмом. Этот великий, величественный герой — на самом деле пьянь подзаборная, лыка не вяжет. Грэм был скалолазом, членом Клуба опасного спорта — он во всем этом участвовал, но стоило подойти к Мосту Смерти — и перейти на ту сторону не может. Как парализовало его. Вот совершенно. Джерри Харрисону, помрежу, пришлось надеть его костюм и поработать дублером. Смешно, что стоило забраться в какие-то горы, и тут-то вся правда наружу и вылезла: мы с Терри не умеем снимать кино, а Грэм не может взойти на мост!

Терри Джоунз: Я как-то крутился и хорохорился под девизом «Без паники» — это задолго до «Путеводителя автостопщика по Галактике». Но все пребывали в какой-то недодавленной панике, поголовно. Мы сами выбрали эту натуру — что, если вдуматься, чистое безумие. Если приехать и посмотреть на это место сейчас, оно и от дороги вроде недалеко, но технику до самой точки съемок не подвезешь, поэтому приходилось все тащить на себе — а это получасовой подъем. В общем, снимать там могли только сумасшедшие. Но все постепенно выровнялось. Кинопоказы по вечерам очень воодушевляли — все хотели посмотреть свежий материал. Но вот снимать его — это был кошмар, нам попросту не хватало времени, постоянно приходилось догонять часы.

Перед съемкой свадьбы внутри замка Дун, художник-постановщик нам показал, что он сделал с интерьером. Построил такие лестницы, смотрелись они отлично, мы сказали, что все годится. А наутро пришли снимать — и оказалось, что там больше ничего нет, только лестницы. Он нам говорит: «Так я же просто художник, а чтобы все заполнять — тут вам нужен декоратор». Мы-то думали, что он и флаги с драпировками нам повесит. И вместо того, чтобы снимать, мы с Терри пошли руководить втаскиванием столов в окна, развеской флагов и вообще декорированием. В такой момент невольно думаешь: «Секундочку, тут что-то не так». Мы не снимаем, а расставляем декорации — причем в такой момент, когда это сущий кошмар, ибо времени и так в обрез.

Майкл Пэйлин: Помню конец одного дня, когда мы долго ползали под замком на корточках, а Терри Гиллиам попросил нас посидеть так еще немного, потому что там падал луч солнца и очень красиво отражался от шлема Джона. Джон совершенно озверел: «Не собираюсь я ждать, когда у меня на этом блядском шлеме зайчик заиграет! Мы тут уже четыре часа ползаем, нам холодно. Чего ты ждешь? Чтоб у меня луна со звездами вокруг головы начали хороводы водить?»

Я и сам как-то разозлился. Мне восемь дублей пришлось играть «грязееда». Это такой персонаж в начале, который ползает в грязи, пока Джон с Грэмом едут по деревне. А потом мне надо встать и поесть грязи. Снимали-то этих двоих, но я исправно играл свою роль — ползал по мерзкой, вонючей жиже, засранной свиньями, а они говорят: хотим восьмой дубль. Джон такой: «Что за херня, зачем?» — а ему говорят: «Ну, у вас все отлично, но мы видим спину Майка». И тут уж я не выдержал: «Что? Моя спина вам вдруг мешает? Куда же вы все это время пялились?» У меня совсем башню сорвало — я подскочил, плюхнулся в грязь, засучил ногами — орал и визжал секунд пять. Стояла абсолютная тишина, а потом Джон и Грэм ни с того ни с сего зааплодировали. Джон сказал, что ничего подобного в жизни не видел, и тем более в моем исполнении. Потом пришел черед той сцены, где я действительно ем грязь. Реквизитор сказал: «Когда дело дойдет до грязи, не переживай, я туда добавлю шоколад, так что грязь будет только с виду, а на самом деле — вполне съедобно». Я говорю: «А как я отличу шоколад от грязи?» На это ответа не последовало. Поэтому жрать пришлось то, что было — по большей части шоколад, но и грязи примешалось. После пришлось ехать в шотландскую деревенскую клинику делать прививку от столбняка, и доктор до крайности изумился, увидев это существо — эдакий тюк тряпья в криво сидящем парике, которому нужна прививка, потому что он наелся грязи. По-моему, ему несколько скотчей пришлось по-быстрому глотнуть перед тем, как делать мне укол.

«Житие Брайана«

Терри Гиллиам: «Иисус Христос — жажда славы» — эта идея появилась во время рекламного тура «Святого Грааля». Как-то вечером мы кочевали в Амстердаме по барам, и, помню, Эрик сел где-то и выдал: «Иисус Христос — жажда славы». Мы со стульев попадали, так смешно было. С того все и началось — мы сразу поняли, что это хорошо, и у нас зашевелились всякие мысли о том, чтобы сделать что-нибудь о Христе и христианстве. Очень быстро мы сошлись, что Иисус был вполне нормальный, и над ним издеваться не надо, с ним действительно все в порядке. Так что мы создали Брайана — в параллель.

Джон Клиз: Говорят, Дельфонт забеспокоился, потому что один из его братьев финансировал «Иисуса из Назарета» и заработал на нем большой моральный капитал. Дельфонт вдруг подумал, что его станут неблагоприятно сравнивать с братом — дескать, продюсирует пародию. Поэтому он отступился и уплатил нам компенсацию. А еще частью сделки был параграф о неразглашении, о котором мы, «Питоны», шалунишки эдакие, всякий раз с немалым восторгом рассказывали, потому что параграфа о неразглашении наличия самого параграфа о неразглашении там не было. В общем, мы потеряли источник финансирования и несколько упали духом, поскольку думали, что на этом все и закончится. Но Эрик показал сценарий Джорджу Харрисону, своему хорошему другу, тот его прочел и сказал: «А знаете, я хочу это посмотреть». И пообещал деньги, и вдруг все снова завертелось.

Чаша жизни

Майкл Пэйлин: «Питон» просто плыл по течению, следовал тому, чем нам хотелось заниматься. Все диктовалось тем, кто и когда мог работать. После успеха «Брайана» мы почувствовали, что нам стоит держаться вместе, — мы произвели на свет нечто высококачественное, все были нами довольны, поэтому, думаю, сочинение еще одного «питоновского» фильма стояло первым пунктом у многих. Кроме, разве что, Терри Гиллиама, которому бы это ничего не принесло. Терри блистательно поработал главным художником, снял эпизод с летающей тарелкой, сам сыграл в «Брайане» — но он не занимался этим так же плотно, как остальные. Кажется, к тому времени он уже крепко задумался над продолжением «Бармаглота», которым стали «Бандиты времени». В 1980 году я снимал документалку о железных дорогах, мы с Терри только что закончили последние три «Травленые байки», на которых нам и пришлось остановиться — всего мы их сделали девять, и «Би-би-си», похоже, больше не хотело. Казалось, дорога «Питону» была открыта — надо скорее запускать новый фильм. Мы еще в 79-80-м начали о нем подумывать, так что «Смысл жизни» вызревал гораздо дольше прочих наших картин, мы изрядно над ним потрудились. Перепробовали кучу разных подходов к тому, как собрать воедино сюжет. Извели гору материала, который так и не пошел в дело. Корпели над «Смыслом жизни» мы изо всех сил. После «Жития Брайана» было совсем непонятно, куда двигаться дальше. Вообще-то, так мы тогда и думали: куда дальше? «Семь актов жизни» — рождение, жизнь, смерть — вот эта самая мысль, довольно грандиозная, показалась нам единственным возможным вариантом после «Жития Брайана». Мы никогда, вообще-то, и не думали, что можно откатиться назад и сделать более простое и камерное кино. Оно должно было быть о чем-то важном, в нем должны ставиться глобальные вопросы — об этом мы договорились в самом начале. Название «Третья мировая война „Монти Питона“» в какой-то момент забраковали — а оно было замечательное. Это очень точно отражает, в каком направлении мы тогда думали. После «Жития Брайана» у нас должно было быть нечто вроде «Истина по «Монти Питону«».

Смысл смерти

Эрик Айдл: Грэм умер на нашу двадцатую годовщину — блистательно подгадал момент. В начале того года я столкнулся с ним в Лос-Анджелесе, в торговом центре, и он мне сказал: «Мне очень повезло. Только что проверялся, на задней стенке горла нашли крошечную опухоль, будут оперировать». Потом была одна операция, за ней другая, третья… Я часто задавался вопросом, выжил бы он, если б опухоль не нашли, — иногда же тебя операции приканчивают. Он сам врач, наверное, был в курсе всего. По-моему, врачи — чушь собачья, они лишь практикуют. Я просто думаю, может, он прожил бы дольше, если б ему не сделали тех трех операций. Но рак рос, а это всегда кошмар. В последний раз я видел его в больнице — ему тогда делали то ли вторую, то ли третью уже операцию, и он был настроен оптимистично. Говорил, что подумывает открыть клинику долголетия — весьма иронично, если учитывать, что жить ему оставалось три недели. Но звучало хорошо, и повидаться тоже было славно.

И далее…

Джон Клиз: Когда мы собрались на юбилейную программу в честь тридцатилетия, Эрику вообще не хотелось никак в ней участвовать. Он не желал с нами работать, не желал ничего с нами обсуждать. Мы прикинули, что неловко будет, если Эрик не появится в программе, но создателям программы удалось его как-то убедить прочесть монолог собственного сочинения, который он сам же и записал у бассейна. Ощущение было — не только у нас, но и у продюсеров, — что вышло кривенько, и он, кажется, переписал его, но этим вклад Эрика в наш юбилей и ограничился. Ну а все мы получили массу удовольствия от работы друг с другом — как в сочинении, так и в исполнении. Нового материала было не очень много, в основном подводки к показу чего-то старого. Но мне показалось, что новый материал, который мы записали, был действительно очень смешон. Но когда его пустили в эфир, случилось несколько прискорбных вещей. Мне сдается, программу не очень здорово прорекламировали, и многие, кто иначе включил бы телевизоры ее посмотреть, этого просто не сделали. Во-вторых, на нее были странные рецензии. Я думаю, ни один рецензент целиком ее не посмотрел: они видели только отрывки, которые им разослали. Меня удивило, насколько негативны были эти отзывы. По-моему, все сочли, что материал слишком уж заезжен. Я же, к примеру, считал, что это развлечение не для всех, а лишь для поклонников «Питона» — если устраиваешь вечер «Питона», то на него собираются поклонники «Питона». Вот я и решил, что ради поклонников можно позволить себе и толику самолюбования, чего, разумеется, не было бы, если бы программа рассчитывалась на широкого зрителя. В общем, все вышло не очень успешно, и мне сдается, что мы тогда работали вместе в последний раз.

Артуро Перес-Реверте. Осада, или Шахматы со смертью (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Артуро Переса-Реверте «Осада, или Шахматы со смертью»

На шестнадцатом ударе привязанный к столу человек лишился чувств. Кожа на лице стала изжелта-прозрачной, голова свесилась бессильно. Свет масляной лампы со стены
обозначил дорожки слез на грязных щеках, кровяную прерывистую струйку из носа. Палач на секунду замер в нерешительности, одной рукой держа кнут, а другой обирая с
бровей капли пота, от которого уже насквозь вымокла его
рубаха. Потом повернулся к человеку, стоявшему позади, у
дверей, поднял на него виноватые собачьи глаза. Он и сам
похож на сторожевого пса — крупного, хорошей злобности, но туповатого.

Человек в дверях дважды пыхнул сигарой — и раскаленный уголек разгорелся ярче, бросил красноватый отблеск на
темный очерк лица.

— Опять не тот… — говорит он.

И про себя добавляет: «Свой предел всему положен». Но
вслух не произносит ничего, рассудив, что все равно без толку — не в коня корм. Да, у каждого свой порог, своя точка слома, надо только знать, где она, и уметь подвести к ней. Тонкий нюанс. Угадай, когда остановиться и как. Бросишь на весы на гран больше нужного — и все к черту пошло. Псу под
хвост. Зря старались. Только время потеряли. Выпалили вслепую, а настоящую цель, наверно, уже упустили. Пустые хлопоты, даром пролитый пот: этот остолоп с кнутом по-прежнему утирает его с бровей, чутко ожидая, прикажут продолжать
или нет.

— Дохлый номер.

Агент глядит оторопело, непонимающе. Его зовут Кадальсо. Отличное имя для человека его ремесла. Человек с сигарой в зубах отделился от дверного косяка, подошел к столу,
склонился над обеспамятевшим, вгляделся — недельная щетина, короста грязи на шее, на руках и на спине, меж вспухших лиловатых рубцов. Три — явно лишние. Может, четыре.
На двенадцатом ударе все стало ясно, однако следовало все
же убедиться непреложно. Впрочем, в любом случае жалоб и
нареканий не последует. Нищий как нищий, бродяга с перешейка. Один из того многочисленного отребья, которое войной и осадой занесло в город, как прибоем выносит на песок всякую дрянь.

— Это не он.

Кадальсо моргал, силясь уразуметь. Казалось, было видно,
как новое сведение медленно пробирается по чащобам его
дремучих мозгов.

— Если позволите, я бы мог…

— Сказано же тебе, болван, — это не он!

И все же, приблизившись совсем вплотную, оглядел арестанта еще раз, внимательно. Полуоткрытые глаза застыли,
остекленели. Но жив. Чего-чего, а трупов Рохелио Тисон навидался во множестве, живого от покойника как-нибудь да отличит. Бродяга дышит, хоть и слабо, и на шее, набухнув от
того, что голова свесилась, медленно бьется жилка. Склонясь
еще ниже, комиссар принюхался: заглушая вонь немытого
тела, витает парной кисловатый запах — обмочился под ударами. И еще — ледяной испарины, что пробирает человека
в минуты страха: ее, стынущую сейчас на меловом обморочном лице, никогда не спутаешь со звериным смрадом, которым несет от взопревшего человека с бичом. Тисон, брезгливо
сморщившись, попыхтел сигарой, обволокся целым облаком густого дыма, втянул его в ноздри, чтобы заглушить зловоние.

— Очнется — дашь ему какой-нибудь мелочи, — сказал он
уже от двери. — И предупреди, чтоб не болтал: вздумает жаловаться — пусть пеняет на себя. Так дешево не отделается,
освежуем, как кролика.

Бросил окурок на пол, придавил носком сапога. Взял со
стула круглую шляпу с невысокой тульей, трость, серый редингот и, толкнув дверь, вышел наружу, на залитый ослепительным светом берег, вдоль которого в отдалении, за Пуэрта-де-Тьерра, распластался Кадис, белый, как паруса корабля,
идущего под вынесенными далеко в море крепостными стенами.

Жужжат мухи. В этом году рано слетелись, на мертвечину.
Тело лежит на прежнем месте, по ту сторону дюны, на гребне которой левантинецвзвихривает песок. Стоя на коленях,
меж разведенных бедер убитой возится всему свету известная тетка Перехиль, местная повитуха, а в молодые годы —
проститутка из квартала Мерсед, давняя и надежная осведомительница комиссара, за которой он давеча посылал в город. Тисон больше доверяет ей и собственному природному чутью, чем безграмотному, продажному, вечно пьяному
коновалу, которого полиции положено привлекать себе в помощь в подобных делах. А их за последние три месяца было
уже два. Или четыре, если считать трактирщицу, зарезанную
мужем, и хозяйку пансиона, которую из ревности убил студент-постоялец. Только зачем же их считать: это дела совсем
другого рода, ясные с самого начала бытовые преступления,
совершенные, что называется, в состоянии умоисступления,
когда человек себя не помнит. Не то с этими девушками. Совсем другая история. Особенная. Ни на что не похожая и довольно жуткая.

— Нет, — говорит тетушка Перехиль, по нависшей тени
догадавшись, что у нее за спиной появился Тисон. — Нетронутая. Чиста и непорочна, какой мама родила.

Комиссар вглядывается в лицо погибшей — кляп во рту,
спутанные, растрепанные волосы забиты песком. На вид лет
четырнадцать или пятнадцать, тощеватая, худосочная. На утреннем солнцепеке кожа почернела и уже немного вздулась,
но это сущие пустяки по сравнению с тем, что представляет
собой ее спина, рассеченная кнутом до костей — вон они белеют меж сгустков запекшейся крови и волокон разорванных мышц.

— В точности как в прошлый раз, — заметила Перехиль.

Она одернула на убитой задранную юбку и поднялась,
отряхивая налипший песок. Потом подобрала валяющуюся
рядом шаль, накрыла истерзанную спину, согнав целый рой
обсевших ее мух. Шалька — из тонкой и редкой шерстяной
ткани, дешевенькая, как и вся прочая одежда девушки, которую, кстати, уже опознали: это служанка с постоялого двора,
что на полпути от Пуэрта-де-Тьерра к Кортадуре. Вчера днем
еще засветло вышла оттуда и направилась в город — проведать больную мать.

— А что ваш бродяга, сеньор комиссар?

В ответ Тисон только пожимает плечами. Тетушка Перехиль — крупная, рослая, мужеподобная, на славу вытрепана
не столько числом прожитых лет, сколько тяжкой жизнью.
Зубы во рту наперечет. Полуседые корни крашеных сальных
волос, выбившихся из-под черной косынки. Целая гирлянда
ладанок и медальонов на шее, длинные четки на поясе.

— Опять не то?.. А орал так, будто это он был.

Под суровым взглядом комиссара она осеклась, отвела
глаза.

— Помалкивай, а? Пока сама не заорала.

Повитуха уже сообразила, что лучше прикусить язык:
слишком давно уж она знакома с Тисоном, чтобы не понимать, когда он не склонен откровенничать. Вот как сейчас,
к примеру.

— Извиняйте, дон Рохелио. Это я так, в шутку…

— С мамашей своей шутить будешь, когда в аду свидитесь. — Тисон двумя пальцами выудил из жилетного кармана серебряный дуро и швырнул его повитухе. — Проваливай.

Комиссар в бессчетный раз за сегодняшний день огляделся по сторонам. Ветер давно уже занес песком следы, оставленные накануне. А счем не справился ветер, затоптали люди: с
той минуты, как погонщик мулов обнаружил труп и дал знать
на ближайшую венту, народу здесь перебывала уйма. Тисон
довольно долго сидел в неподвижности, тщательно перебирая в голове, не укрылось ли что от его внимания, но наконец
сдался и махнул рукой. И все же, углядев широкую борозду
на одном из склонов дюны, поросшем низким кустарником,
поднялся, подошел поближе и вот теперь сидит перед ней на
корточках, разглядывая вблизи. На миг возникает ощущение,
что это все уже было с ним, что он уже видел однажды, как
сидит здесь, всматривается в следы на песке. Голова тем не менее отказывается отчетливо воспроизводить это воспоминание. Может быть, это всего лишь один из тех редких снов,
которые по пробуждении кажутся неотличимыми от действительности, или еще какая-то невесть откуда взявшаяся и необъяснимая уверенность, что происходящее с тобой сейчас
уже происходило когда-то. Так или иначе, но комиссар выпрямляется, не придя ни к какому определенному выводу —
ни по поводу своих ощущений, ни относительно этого следа:
такую борозду мог оставить ветер или животное. Но могли,
конечно, и те, кто волок тело по песку.

Купить книгу на Озоне

Cалат Нисуаз

Отрывок из книги Ники Белоцерковской «Про еду. Про вино. Прованс»

О книге Ники Белоцерковской «Про еду. Про вино. Прованс»

Ницца стала частью Франции только в 1861 году,
так что считать знаменитый салат Нисуаз французским
и уж тем более прованским можно только
с довольно большой натяжкой.

Появился он, судя по всему, где-то на рубеже
XIX–XX веков или еще позднее, и достоверно проследить
его историю не представляется возможным
— столько вокруг него путаницы и противоречивых
версий,и,в отличие от других знаменитых
салатов — скажем, цезаря или волдорфа — автор его
неизвестен.

Начнем с того, что Нисуаз — это не только салат,
но и вяленые спелые маслины niçoise, да и
вообще кулинарный стиль niçoise — маслины, томаты
и анчоусы. Возможно, что салат появился
на волне курортной популярности Ниццы как
легкое летнее блюдо. Кто-то утверждает, что сам
Джордж Баланчин в свой монакский период
жизни приложил руку к его созданию, что вообще сдвигает даты его появления к 30- годам.

Мнений об обязательных ингредиентах нисуаза
— миллион, к этой неразберихе приложили
руку все известные (и не очень) гастрономы середины
ХХ века — рецепт этого салата был почти
обязателен для любой мало-мальски «приличной»
англоязычной кулинарной книги 50–70-х годов.

Консервированный тунец, лук, донышки артишоков,
зеленая фасоль, сладкий перец, отварной
молодой картофель, латук, яйца, заправка «винегрет» — у каждой составляющей свои противники
и сторонники. Все сходятся, пожалуй, только на
маслинах, анчоусах и помидорках черри. Особенно
достается отварному картофелю — пуристы
(если таковые возможны в столь запутанном вопросе)
утверждают, что в истинно французской
версии нет места сытным вареным овощам. Ну и
пусть утверждают, мы же будем руководствоваться
исключительно собственным вкусом.

Нисуаз от Ги Жедда

Лично я буду считать эту версию канонической! А вы —
как хотите!
Для этого салата лучше выбрать зелень с легкой горчинкой,
например, эскариол — вид цикория — сорта
«батавия» с широкими, похожими на курчавый латук,
листьями. Обратите внимание на заправку — она
отлично подойдет и для простых овощных салатов.
Абсолютно универсальная. Тунец на этой фотографии
«ушел» на дно — в консервированном виде он не
слишком фотогеничен.

На 4 порции:

кочан салата
4 помидора
200 г зеленой стручковой фасоли
лимонный сок или уксус для фасоли
150 г тунца в масле, жидкость слить,
рыбу разобрать на волокна
3 варенНых вкрутую яйца
3 крупных молодых луковицы, с белой
частью пера
8 филе соленых анчоусов в масле
1/2 красного сладкого перца
1 зубчик чеснока
2 ст.л. мелких черных маслин в масле,
лучше сухого засола — «niçoise» или «по-гречески»
пучок петрушки
2 ч.л. лимонного сока
оливковое масло

для заправки:

7 ст.л. оливкового масла
1 зубчик чеснока

7–8 листиков зеленого базилика
1,5 ст.л. винного уксуса
морская соль, молотый черный перец

  • Для заправки «винегрет» раздавить и мелко порубить
    чеснок, нарезать базилик и хорошо смешать все
    составляющие в миске. Дать настояться, пока готовится
    салат.
  • Фасоль отварить в большом количестве кипящей
    соленой воды 5–7 минут, откинуть на дуршлаг и сразу
    охладить в холодной воде или на льду.
  • Разогреть в сковороде 2 ст.л. оливкового масла, добавить
    раздавленный зубчик чеснока, слегка обжарить,
    затем фасоль и готовить 2–3 минуты до мягкости или
    1 минуту, если любите, чтоб фасоль хрустела. Посыпать
    петрушкой, снять с огня, дать полностью остыть, заправить
    оливковым маслом, 1 ч.л. винного уксуса или
    лимонным соком.
  • Салат разобрать на листья, помыть, хорошо обсушить
    полотенцем, большие листья порвать, маленькие
    оставить целиком. Помидоры разрезать пополам вдоль,
    потом каждую часть еще на 2–3. Яйца почистить и
    порезать на четвертинки. Лук тонко порезать, включая
    белую часть пера. Маслины обсушить бумажным полотенцем
    от масла и разрезать вдоль (если у вас маслины с
    косточкой, раздавить на разделочной доске скалкой или
    плоскостью широкого ножа, удалить косточки). Сладкий
    перец почистить и порезать на очень тонкие полоски.
    Слить жидкость с тунца, рыбу разобрать на волокна.
  • Выложить в салатник, расширяющийся кверху, слой
    салата, слой лука, слой помидоров, фасоль и перец, повторить
    слои несколько раз.
  • Перед подачей на стол еще раз хорошо перемешать
    вилкой «винегрет», попробовать, посолить и поперчить,
    заправить салат, выложить сверху тунец, яйца четвертинками,
    маслины и анчоусы. Еще раз поперчить и полить
    лимонным соком.
  • По своей живописности — абсолютный мой фаворит на
    обеденном столе!

10 советов по противодействию «черному пиару в Интернете»

Отрывок из книги Романа Масленникова «101 совет по PR»

О книге Романа Масленникова «101 совет по PR»

Находите в режиме реального времени негативные или ложные высказывания о Вас с помощью сервисов «Яндекс.Лента» или «Google Reader». Иногда достаточно просто обнаружить себя — быстро ответить автору, чтобы пресечь дальнейшее развитие.

Не платите за удаление информации с компроматных сайтов. Это их бизнес, не финансируйте его.

Не добавляйте «позитивных отзывов» на страничку с негативом. Это будет способствовать повышению популярности данного веб-ресурса, а значит — он будет на виду.

Создайте несколько официальных сайтов, связанных с Вашим товаром, услугами, топ-менеджерами. Ваша задача — с помощью SEO-технологий сделать так, чтобы по запросу в поисковой системе данные ресурсы оказались в топе выдачи поисковиков по запросу «название Вашей организации».

Управляйте позитивом, делайте так — чтобы его было больше, и он был «в топе», то есть в повестке дня по запросу — «название Вашей организации».

Для того, чтобы «негатив» был не на виду, ушел вниз — создайте не меньше 10 (по числу позиций поисковиков выдачи большинству пользователей) веб-страниц и продвигайте их «наверх» с помощью SEO-технологий. В наиболее простых в использовании SEO-сервисах: «Sape», «Миралинкс», «Сеопульт», — можно попробовать разобраться и самому.

Найдите положительные Интернет-публикации и держите их на глазах у большинства пользователей не только SEO-методами, но и с помощью контекстной рекламы (Яндекс.Директ, Ad Words, Бегун).

Создавайте позитивные странички с уникальным текстовым, графическим, аудио- и видео- содержанием на бесплатных и платных веб-ресурсах с управляемым контентом («Википедия», «Школа жизни», «Мой компас» и др.).

Правильно ведите поиск новых сотрудников (employment branding). Размещая вакансии на популярных «работных» сайтах, позаботьтесь о хорошем уникальном тексте в разделе «О компании». Уникальные тексты — основа SEO-методики.

Изучите выдачу поисковиков на Вашу организацию по запросу «отзывы» и определите, устраивает ли Вас результат. То же самое с именем торговой марки проделайте в рубриках: «новости», «блоги», «картинки» (фото) и «видео».

Не пытайтесь договориться с поисковиками — «убрать негативную (ложную, клеветническую информацию). Официально это сделать невозможно: поисковики — не СМИ. Но — и не прекращайте этого делать.

Купить книгу на сайте издательства

Приоткрытая дверь

Отрывок из книги Алана Филпса и Джона Лагутски «Дай мне шанс. История мальчика из дома ребенка»

О книге Алана Филпса и Джона Лагутски «Дай мне шанс. История мальчика из дома ребенка»

— Можно мне игрушку? Пожалуйста?

Ванин вопрос остался без ответа. В комнате было
много малышей, однако ни один из них не шевелился.
Воспитательница Настя бесшумно сновала между ними
и протирала мебель мокрой тряпкой. Ваня, не отрывая
глаз, следил за каждым ее движением. Однако Настя ни
разу не повернулась к нему. Теперь она шла к креслу-качалке,
которое никогда не качалось и в котором неподвижно
лежала крошечная Валерия. У девочки были
открыты глаза, но она ничего не видела. Настя тоже ее
будто не замечала. Она не посмотрела в ее сторону, не
коснулась ее, не сказала ей ни слова, словно та ничем
не отличалась от деревянных игрушек на полке. Но вот
тряпка слегка задела ее ножку — Валерия дернулась,
и на ее личике появилось испуганное выражение.

Ваня ждал, что Настя оглянется, когда закончит
вытирать пыль. Напрасная надежда — она направилась
к манежу, в котором слепой Толя безуспешно
искал игрушки, которых там не было. Заметив, что
дети грызут перила, Настя шикнула на них.

Она наклонилась протереть ходунки Игоря, на которых
он не мог передвигаться, так как они были намертво
прикреплены к манежу. Игорь выгнул спину
и стал биться головкой о манежную решетку, желая,
как понимал Ваня, привлечь к себе внимание Насти.
Ничего не вышло.

Во второй раз попросить игрушку Ваня не посмел.
Мало ли что ей взбредет в голову. В начале дежурства
она обычно была сердитой, но молчаливой, но после
перекура срывалась, кричала, а то и вовсе распускала
руки. Ваня своими глазами видел, как однажды она не
переложила, а спихнула Игоря с пеленального столика
в манеж, — синяк у него на голове потом не проходил
еще долго.

Ваня посмотрел на своего друга Андрея, сидевшего
напротив него за маленьким столиком, и испугался.
Тот с бессмысленным выражением лица
безостановочно раскачивался вперед-назад, как это
делают малыши в ходунках. Подобное могло продолжаться
целый день, а Ване так хотелось поговорить
с другом — больше было не с кем. Надо срочно что-то
предпринять. Ждать, когда Настя обернется, бесполезно.
Тем более что она стояла в другом углу комнаты
и складывала детскую одежду.

— Пожалуйста, Настя, дай нам игрушки, — проговорил
Ваня ей в спину.

Спина напряженно замерла. Ваня приготовился
выслушать гневную тираду. Затаив дыхание, он смотрел, как она медленно поворачивается, потом делает
пару шагов к шкафу с игрушками и снимает с верхней
полки ободранную матрешку. Ваня едва сдерживал радость,
когда Настя несла ему игрушку.

— На! И поделись с Андреем.

Настя швырнула деревянную матрешку на стол
между мальчиками. Андрей перестал раскачиваться,
но выражение его лица не изменилось.

Ваня сразу обнаружил, что нескольких маленьких
матрешек внутри большой не хватает, другие побиты,
однако заполучить хоть какую-то игрушку — пусть
даже сломанную — все же лучше, чем ничего. Он не
спеша расставил матрешек в ряд по росту перед Андреем.
Затем вновь спрятал их в большую матрешку.
Эту процедуру он повторил несколько раз, но Андрей
никак не реагировал на его старания.

— Давай, Андрей. Теперь твоя очередь, — шепотом,
но настойчиво произнес Ваня.

Андрей продолжал смотреть прямо перед собой.
Однако Ваня не собирался отступать:

— Я покачу к тебе одну матрешку, а ты ее поймаешь.

Матрешка покатилась по столу, стукнулась об Андрея
и упала на пол, но Андрей даже не пошевелился.
Ваня испугался, как бы Настя не услышала шум,
но, к счастью, она была полностью поглощена сортировкой
колготок.

— Андрей, надо просто протянуть руку. Давай еще
раз.

Он подержал матрешку перед лицом друга, и Андрей,
чуть повернув голову, пустыми глазами уставился
на деревянную игрушку.

— Так-то лучше. Давай еще раз.

И снова Андрей даже не шелохнулся, чтобы поймать
матрешку и позволил ей скатиться со стола на
пол. Но на этот раз Настя услышала стук.

— Опять игрушки на пол кидаете? Не умеете играть,
ничего не получите.

Она сердито подобрала рассыпавшихся матрешек.
Ваня в ужасе смотрел, как она убирает их обратно на
верхнюю полку. Затем уселась за свой стол и начала
заполнять какие-то бумаги.

Ваня опустил глаза на опустевший стол. Потом
перевел взгляд на Андрея, который смотрел в сторону
и снова раскачивался на стуле. В манеже Игорь все так
же ритмично бился головой о прутья решетки. В промежутках
между ударами до Вани доносилось тихое
мяуканье маленькой Валерии.

Взгляд Вани остановился на батарее под окном.
Он улыбнулся, подивившись ее приземистой форме,
вспомнив шероховатую поверхность металла и исходившее
от нее умиротворяющее тепло. Ему захотелось
слезть со стула и прикоснуться к батарее, однако
ползать по комнате ему разрешала только одна воспитательница
— его любимая Валентина Андреевна,
которую он называл Андреевночкой. А Настя, если
увидит, что он слезает со стула, заверещит как резаная.

Ваня вспомнил одно прекрасное утро, когда дверь
распахнулась и в группу вошел дяденька с чемоданчиком.
Он объявил, что будет чинить батарею. Ваня
сразу спросил его, кто он такой, и тот позволил ему
сидеть рядом и смотреть, как он работает. Я водопроводчик,
объяснил дяденька, и открыл чемоданчик,
в котором лежали инструменты.

Мальчик ахнул — за все пять лет своей жизни он еще
ни разу не видел таких интересных вещей. Водопроводчику понравился любознательный парнишка, и он дал
ему подержать гаечный ключ. Вытащив из чемоданчика
другой ключ, он принялся отвинчивать крепившие батарею
болты. Ваня следил за каждым его движением
и спрашивал название каждого инструмента, повторяя
их вслух, словно хотел запомнить. Водопроводчик
только весело хмыкал. Он разрешил Ване подержать
другой ключ. К счастью, дежурила Андреевночка, и она
не возражала, чтобы Ваня посидел возле водопроводчика.
Еще и сегодня, вспоминая тот прекрасный день,
Ваня улыбался. Потом из трубы неожиданно потекла
вода, и на полу образовалась лужа. Андреевночка побежала
за тряпкой, а водопроводчик крикнул Ване, чтобы
тот быстро достал ему из чемоданчика нужный ключ.

Ваня закрыл глаза и мысленно проиграл всю сцену.
Только теперь водопроводчиком был он сам, а его помощником
— Андрей, державший наготове ключ, который
мог понадобиться. «Быстрее, Андрей, — говорил
Ваня. — Давай сюда ключ. Иначе нам не удержать
воду!» Андрей протягивал ему ключ, а Ваня изо всех
сил затягивал гайку. Вода больше не капала, и Андреевночка
насухо вытирала пол. А Ваня-водопроводчик
собирал инструменты, укладывал их в блестящий металлический
чемоданчик и отправлялся чинить другую
батарею. Это было здорово!

Настя развернулась на стуле и встала. Ваня столько
времени провел, наблюдая за ней, что сразу понял —
она собирается устроить себе перерыв. Настя подошла
к висевшей на стене сумке и достала из нее пачку
сигарет. Порылась еще немного в кармане пальто,
отыскивая зажигалку. В зеркало она не посмотрелась
— не то что Таня, которая, выходя из комнаты,
всегда подкрашивала губы.

У Вани, пока он следил за Настей, громко билось
сердце. Он уже обратил внимание на то, что дверь
в соседнюю комнату была приоткрыта. Обычно ее
всегда плотно закрывали. Повезло! Настя, кажется,
ничего не заметила. Ваня встрепенулся, предчувствуя
приключение. Пока Насти не будет, он сможет подползти
к двери и заглянуть в другую комнату, которую
воспитательницы обычно называли «первой группой».
Ваня знал, что там есть другие дети. А вдруг он
найдет кого-нибудь, похожего на себя, с кем можно
поговорить? Андрей так и сидел с бессмысленным
выражением на лице. Даже если детей по соседству
нет, может, Ваня встретит там незнакомую добрую
воспитательницу? И она скажет ему что-нибудь ласковое?
Тогда ему будет что вспоминать во время
дневного сна.

Настя, с сигаретами в руках, помедлила и обвела
взглядом комнату. Ваня наклонил голову и затаил дыхание.
Неужели она прочитала его мысли и раскрыла
его план? Что она делает? Почему мешкает? Так, идет
к двери. Сердце у Вани почти выпрыгивало из груди.
Только бы не заметила приоткрытую дверь и не закрыла
ее, лишая Ваню надежды на приключение. Но
тут мальчик облегченно вздохнул: Настя сняла сумку
с крючка на стене. Случилось чудо. Она не обратила
внимания на открытую дверь. Ваня следил за воспитательницей,
пока та не вышла из комнаты. Когда она
уже была в коридоре, он услышал, как в замке повернулся
ключ.

Оставшись без присмотра, Ваня не стал медлить.
Сползая со стула, он не удержался и упал на пол,
больно при этом ударившись. Ползать ему было запрещено:
воспитатели говорили, что пол грязный
и Ваня обязательно потом заболеет. Он отогнал от
себя мысли о том, что устроит Настя, не застав его на
обычном месте, и, собрав силенки, пополз по скользкому
полу. Он уже был на середине комнаты, когда
из-за полуоткрытой двери до него донеслись прекрасные
звуки. Там кто-то пел. Ваня пополз еще быстрее.

Поднатужившись, он пошире отодвинул дверь.
Его ослепило яркое солнце, пробивавшееся в помещение
через тюлевые занавески, так что он разглядел
лишь высокий силуэт на фоне окна. Ваня прищурился
и разглядел молодую женщину, бережно укладывавшую
младенца в кроватку. Женщина казалась такой
ласковой, в ее движениях было столько заботы, что
Ваня глазам своим не верил. Потом она взяла на руки
другого ребенка, и Ваня обратил внимание, что женщина
одета не так, как другие воспитательницы, не
в белый халат, а в джинсы, туго обтягивавшие стройные
ноги. Волосы она распустила по плечам, а не собрала
их сзади в пучок, как обычно причесывались все
сотрудницы дома ребенка.

Ваня онемел. Он молча наблюдал за незнакомой
женщиной, словно боясь спугнуть волшебное видение.
Ему хотелось запечатлеть в памяти каждую подробность,
чтобы потом вспоминать их снова и снова.

Женщина ходила по комнате, укачивая ребенка,
и неожиданно их с Ваней взгляды встретились. Не
прерывая песни, она улыбнулась Ване. Не закричала,
не приказала убираться вон, а не произнесла ни слова
и улыбнулась. Это придало ему смелости, и он немного
продвинулся вперед. Как жалко, что ему нельзя
здесь остаться. Эта женщина была совсем другой. Неужели
она ему снится? Он совсем размечтался и вдруг
услышал громкий крик:

— Ваня! Немедленно назад! Тебе туда нельзя!

Ваня узнал голос. Настя вернулась с перекура.
И он пополз назад в свою «вторую группу». Настя
захлопнула дверь, подхватила мальчика под мышки,
протащила его через всю комнату и буквально бросила
на стул.

— Больше так не делай! — грозно сказала она, обдав
его неприятным запахом.

Наступил час обеда. Поварихи принесли две огромные
алюминиевые кастрюли, поднос, уставленный
мисками и бутылочками с коричневым супом,
и водрузили все это на стол возле двери. Ваня оглядел
поднос в поисках специального «угощения» — кусочка
хлеба. Детям хлеб не полагался, но Андреевночка
в свою смену неизменно приносила ему черного
хлебушка. Но сегодня дежурила Настя, а от нее
гостинцев не дождешься. Но может быть, повариха
вспомнила о нем и положила между бутылками кусочек?

Настя разложила по мискам десять порций картофельного
пюре и залила их овощным супом. Ваня
с Андреем всегда первыми получали еду и сейчас нетерпеливо
поглядывали на миски — они проголодались.
Андрей даже раскачиваться перестал. Но Настя
повернулась к Ване и громко отчеканила:

— Из-за плохого поведения получишь обед последним.
И дружок твой тоже подождет.
Расстроенный Ваня смотрел, как Настя несет миску
и садится на корточки около Игоря. Толкая его миской
в подбородок, она добивалась, чтобы он отклонил
назад голову, и вливала ему в рот большую ложку
похлебки. После первого же глотка Игорь закричал.
Даже Ване было ясно, что ему слишком горячо. Но
Настя, как будто ничего не видя, продолжала опрокидывать
ему в рот ложку за ложкой. Игорь извивался,
отворачивал голову и сжимал зубы.

— Ну, не хочешь, не надо, — сказала Настя, поднялась
и поставила миску на стол.

Потом вытащила из манежа Толю, посадила его на
стульчик и взяла другую миску. Ваня видел, как слепой
мальчик пытается понять, где он. Пока его пальчики
ощупывали стул, Настя откинула ему голову назад
и начала вливать в рот суп. Ложка двигалась все быстрее,
и Толя не успевал глотать. Стоило ему отвернуться,
чтобы перевести дух, как Настя рывком поворачивала
его голову обратно и продолжала впихивать
в него еду. Суп выливался изо рта и по подбородку
стекал на подстеленную тряпку. Тем не менее вскоре
миска опустела, и Настя двинулась дальше.

Теперь она взяла бутылочку с коричневым супом,
подошла к Валерии, лежавшей в кресле-качалке, и сунула
соску в крошечный девочкин ротик. Валерия
была до того слаба, что Ваня даже не слышал, как она
сосет.

— Давай, шевелись, — проговорила Настя и отвернулась
оглядеть комнату. Валерия сосала все медленнее,
потом совсем затихла, хотя бутылка была еще
почти полной. Но Настя нетерпеливо выдернула соску
изо рта малышки и отправилась дальше.

Голодный Ваня не мог оторвать от Насти глаз. Ему
очень хотелось получить свой кусочек хлеба. Может
быть, если он вежливо попросит… Нет, сегодня не
получится. Как он и предполагал, когда Настя поставила
перед мальчиками миски и положила ложки, никакого
хлеба ему не дали.

— И не пачкаться мне! — потребовала она.

Ваня и Андрей молча хлебали холодную протертую
бурду.

Мальчики еще не доели, а Настя уже начала одного
за другим перетаскивать детей на пеленальный стол
и менять им мокрые колготки на сухие. Ни одного не
приласкала, ни одному не сказала доброго словечка.
Потом понесла всех в соседнюю комнату, укладывать
в кроватки. Наступило время послеобеденного сна.

Ваня ненавидел валяться в кровати. С тоской ожидая
своей очереди, он старался придумать хоть что-нибудь,
желая оттянуть неизбежное. В дни, когда
дежурила Андреевночка, она позволяла ему немного
посидеть рядом с собой после того, как уложит остальных,
и разучивала с ним песенку или стихотворение.
Однако сегодня был Настин день. Она уже унесла
Андрея. Ваня растягивал последние ложки жижи, напряженно
раздумывая, о чем бы заговорить с Настей.
Когда она наклонилась над ним, он спросил:

— Ты купила ковер, да?

Настя была потрясена:

— Откуда ты знаешь про ковер?

— Слышал, как ты говорила с врачом. Ты сказала,
что видела на рынке ковер, и хочешь после смены его
купить.

— Ишь ты, шустрый какой. Ну да, я купила ковер.
Пошла да купила.

— Красивый?

— Очень.

Настя молча взяла Ваню на руки.

— А что такое рынок?

— Место, где покупают всякие вещи. А тебе пора
спать.

— Но я не хочу спать!

Ни слова не говоря, Настя потащила его за собой.
Положила в кроватку и закрыла за собой дверь. Ване
только и оставалось, что смотреть сквозь прутья кровати
на потрескавшуюся крашеную стену да водить
по трещинам пальчиком. Огромный промежуток
времени, которое он должен провести в молчании,
ничего не делая, давил на него страшным грузом. Он
знал: когда его освободят, уже стемнеет. Другие дети
вели себя беспокойно. Из кроваток, выстроенных
вдоль стен, доносились стоны и плач.

Ваня постарался мысленно отгородиться от жалобных
всхлипываний и сосредоточиться на великом
приключении, пережитом утром, пока Настя ходила
курить. Он вызвал в памяти образ молодой женщины
с распущенными волосами, которая нежно держала на
руках младенца и что-то напевала этому счастливчику.
Ване припомнилось, как она улыбнулась, и он представил,
будто песенка предназначалась ему. Кто же
она, эта незнакомая женщина? Почему она одета не
так, как остальные воспитательницы? Почему не накричала
на него и не отшлепала за то, что он ушел из
своей группы? Но как ни ломал он себе голову, ответа
на эту загадку не находил.

Устав размышлять, Ваня решил мысленно поиграть.
Вообразил набор матрешек, только на этот
раз все оказались на месте и были новенькими, без
единой царапинки. Для начала он расставил их на
столе от самой маленькой, с его мизинчик, до самой
большой, ростом почти с Валерию. Матрешек было
так много, что они загромоздили всю поверхность
стола, а с Ваниной стороны стола образовали стену,
за которой Ваня спрятался от Андрея. Андрей рассмеялся.

Купить книгу на Озоне

Ольга Грушина. Жизнь Суханова в сновидениях

Отрывок из романа

О книге Ольги Грушиной «Жизнь Суханова в сновидениях»

Возвращение отца из Горького ожидалось летом тридцать восьмого, но тщетно. Он нужен своему заводу, повторяла Надежда Суханова; но, по мере того как времена года перетекали одно в другое, уверенности в ее голосе поубавилось, и Анатолий стал замечать у нее в глазах мимолетное пугливое выражение, которое со временем в них поселилось. Несколько раз, неизменно по дням рождения, они с отцом перекрикивались сквозь треск телефонных линий. Голос Павла Суханова, преодолевая расстояние в четыреста тридцать девять километров, долетал до сына приглушенным и каким-то рассеянным, будто запылившись по дороге, но всегда довольно бодрым, а иногда даже с нотками нетерпеливой гордости — интонацией, для него новой.

Один такой разговор особенно запомнился Анатолию.

— Я вплотную приблизился к важному открытию, которое изменит весь ход развития авиации,— сказал сыну Павел Суханов, но в подробности посвящать не стал.— До поры до времени лучше об этом помалкивать,— загадочно говорил он, и Анатолий слышал, как его голос смягчает улыбка.

Это было летом тридцать девятого, а осенью того же года что-то произошло. Однажды телефон в арбатской коммуналке зазвонил непривычно рано, и мать, как-то сиротливо шлепая по полу босыми ногами, выбежала в коридор. Дверь осталась распахнутой настежь, и я, еще укутанный ватными сновидениями, смотрел в полудреме, как она снимает трубку. В то утро свет был похож на парное молоко — такой же белый и туманный, и очертания ее ночной сорочки будто таяли в воздухе перед моим сонным взором. Мать задала какой-то короткий, сдавленный вопрос, молча выслушала ответ и прикрыла рот ладонью, словно пряча зевок. Позже она медленно вернулась в комнату и опустилась ко мне на матрас. Глаза ее смотрели в одну точку.

— Плохие новости,— сказала она, и ее рука затрепетала над моей головой, как пуганая птица, не решавшаяся сесть.— Папа наш захворал, придется ему полежать в больнице.

Болезнь у него затяжная, но не опасная, продолжала она,— вроде как грипп с осложнениями. Через пару месяцев его поставят на ноги.

— Звонить он пока не сможет, но это ничего, будем ему письма писать, хорошо? — говорила она с притворным оживлением, не глядя мне в глаза.

Мне было всего десять, и я по малолетству не заподозрил ее во лжи.

В течение последующих двух лет выписка отца из неведомой больницы постоянно откладывалась, хотя, по маминым заверениям, он шел на поправку. Нам он, естественно, писал, но все его письма терялись на почте. Когда началась война, мы вместе с тысячами других людей, совершавших исход на восток, почти сразу уехали из Москвы, так и не дождавшись от него известий. Потом, уже весной сорок второго, я узнал, что он наконец-то выздоровел, скоро вернется и будет работать на важном оборонном предприятии в Подмосковье. Между нами протянулась ниточка писем, непредсказуемыx и случайныx, как и вся переписка военного времени, но на сей раз, после безысходных лет молчания, писем настоящих. Каждое драгоценное послание мама читала вслух, крепко сжимая в руке, словно не веря в его существование, и часто прерываясь, иногда явно пропуская одну-две строчки и только пробегая их покрасневшими глазами. Эти письма согревали меня новой надеждой. Я верил, что после такой долгой разлуки наша встреча уже совсем близка, и, вдохновляясь своими недавно обнаруженными способностями, часами пытался запечатлеть на обрывках оберточной бумаги, на полях газет, на старых конвертах, на всем, что попадало мне под руку, каждую запомнившуюся деталь его облика, его присутствия: как он смеялся, жестикулировал, двигался, как выставлял вперед подбородок, когда слушал, как надежно, тепло и хорошо делалось моему сердцу, когда его большие ладони ложились мне на плечи… Последнее письмо пришло в октябре сорок третьего, когда мы уже собирались возвращаться домой. Ему было известно, что мы вот-вот приедем. Он писал, что приготовил для нас чудесный сюрприз — он наконец-то сделал свое величайшее открытие. На маму, похоже, накатила дурнота.

Город лоснился от дождя и мокрого снега, когда, в два часа пополудни шестнадцатого ноября, мы сошли с переполненного поезда и, спотыкаясь, двинулись по перрону. Предыдущей ночью, когда мы часами ждали на каком-то темном, безымянном полустанке, я написал папино имя на закопченном окне, но утром кто-то опустил оконную раму, и под ворвавшимся внутpь дождем буквы засочились вниз грязными струйками, медленно делаясь неразличимыми.

На вокзале нас никто не встречал.

— Ладно, ничего, сами как-нибудь, ничего страшного,— приговаривала мама тонким, дрожащим голосом, за который мне было стыдно.

Вещей у нас было немного: сумка, набитая одеждой, еще одна —с кухонной утварью, громоздкий абажур, с которым мать не пожелала расстаться, да толстая папка с моими рисунками и акварелями — мое заветное сокровище, которое я прятал под пальто, прижимая к груди и всю дорогу представляя себе, как разложу их перед отцом на столе и с замирающим от страха и радости сердцем стану ждать его приговора. Город разворачивался передо мной, как мучительно заедающая кинопленка, которой, казалось, не будет конца. Но кое-как конец все же наступил, и вот мы уже шагали по родной арбатской улице, поскальзываясь на блестящей мостовой под тяжестью своих пожитков.

На безлюдной улице так тихо, что мне слышно жидкое эхо наших хлюпающих шагов. Почти все окна в окружающих домах темны, некоторые даже заколочены— но я уже вижу, что в доме, который впереди,— в нашем доме,— окна на пятом этаже, на нашем этаже, залиты светом, так ярко, так смело, что из них едва не выплескивается осязаемое счастье,— и тут… Возможно ли это? Да, в окне появляется силуэт высокого, широкоплечего мужчины, и, подходя все ближе и ближе, так близко, что мне уже приходится запрокидывать голову до боли в шее, я вижу, что это он, в самом деле он — он стоит и ждет нас, он улыбается, и все это так похоже на повторяющийся сон, который снился мне не один год, что я даже чуть-чуть боюсь проснуться. И словно в ответ моим мыслям человек в окне, мой отец, поднимает руку, приветствуя нас, а потом распахивает залитое дождем окно и ловким движением впрыгивает на подоконник, и я, не обращая внимания на мамин испуганный вдох, лихорадочно пытаюсь угадать слова, которые он нам сейчас прокричит,— первые живые слова, которые я услышу от него за многие годы.

Но отец ничего не кричит. B следующее мгновение, все так же радостно улыбаясь, он делает с подоконника шаг вперед — шаг в никуда.

У меня заходится сердце, огромное, пустое и оглушительное, как рев чудовищного водопада, и все, что я знаю и люблю, все, во что верю, зависает в растерянном, непостижимом равновесии. Потом моя мать с каким-то сдавленным воплем хватает меня за голову и резко утыкает лицом в свое пальто, больно вдавливая пуговицу прямо мне в щеку, и, внезапно погружаясь в драповую темноту, я закрываю глаза и вдыхаю острый дух отсыревшей ткани и слабый — застарелого дыма и копченого мяса: многослойные запахи дождя, падающего на ненавистный город, и ночного поезда без пункта назначения. И пока я стою не двигаясь и, кажется, не дыша, мое ощущение жизни в настоящем времени, мое чувство реальности, самая память о себе рассыпаются в прах, как пустые оболочки вымерших существ, и мир откатывается прочь от моего рассудка.

Потом на смену дождю пришел снег, покалывая голую шею и руки Анатолия холодными иголками, и откуда- то набежали люди, и все стали кричать, и сам он тоже куда-то побежал, все быстрее и быстрее, обеими руками прижимая к груди папку с рисунками; и были шарахавшиеся от него темнеющие улицы, и какая-то старуха, вскрикнувшая от испуга на углу, а потом разразившаяся проклятьями ему в спину, и лохматая, тихо скулившая дворняга, надолго за ним увязавшаяся, и после чей-то тихий двор, где с голых веток, и со всех карнизов, и со всех подоконников нудно, безостановочно капала вода,— и мир накренился и снова мягко ускользнул, как уносимый течением бумажный кораблик, неумело сложенный детской рукой…

В этом дворе и нашел его через несколько часов Сашка Морозов: неподвижно сидя прямо на земле, он провожал взглядом клочки бумаги, тонущие в потоках воды. Без умолку разговаривая громким голосом, Сашка решительно обнял его за плечи и куда-то повел, и там тоже были люди—кого-то он, наверное, знал, кого-то нет; той ночью их с матерью усадили в машину и отвезли за реку, в незнакомый дом со множеством смежных клетушек, переходящих одна в другую как цепочка из мышеловок. Ему запомнились низкие давящие потолки, уродливые коричневые с красными зигзагами обои в коридоре и огромная ржавая ванна на нелепо растопыренных звериных лапах. Тощая востроносая женщина неловко суетилась вокруг него, совала ему чашку еле теплого бульона и все время приговаривала «бедняжечка мой»; а неулыбчивый мальчик с соломенными волосами, на вид лет десяти, таращился блестевшими от любопытства глазами и ходил за ним как привязанный, будто ждал, что Анатолий в любую минуту выкинет что-нибудь необыкновенное.

Мальчику этому Анатолий за ненадобностью отдал все свои уцелевшие рисунки. У этих безымянных, бесполезных людей они с матерью пробыли довольно долго— вероятно, несколько дней, а то и неделю, потому что уже при них неотступная, отупляющая скорбь, которая сковала его так, что он утратил счет времени, начала мало-помалу, вздох за вздохом, его отпускать, и как-то вечером он уже сидел рядом с матерью и, с сухими глазами и непонятной бесчувственностью, повторял: «Ну, будет, будет», пока она с отчаянным облегчением рыдала ему в плечо. Этой же ночью они ушли по заснеженной Москве обратно к себе на Арбат.

Никаких следов приготовленного отцом сюрприза он так и не нашел. Среди скудного отцовского имущества не было и намека на важное открытие. В письменном столе хранились аккуратные стопки технических справочников, вставленная в рамку фотография НадеждыСергеевны еще молодой, трогательно стеснительной девушкой и томик Пушкина с закладками и двумя энергичными восклицательными знаками, начертанными красным карандашом на полях возле фразы «Ученый без дарования подобен тому бедному мулле, который изрезал и съел Коран, думая исполниться духа Магометова».

Марина Палей. Хор (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марины Палей «Хор»

1

Ее пощадили тогда — единственную из восьми — нет, девяти девушек и молодых женщин, — потому что, как Андерс понял много позже, она с рождения была наделена этим баснословным свойством, воздвигавшим стену между ней — и неугодной ей волей. Он осознал это, может быть, запоздало, равно как и тот факт, что сама она, конечно, тоже не прозревала ничего необычного в своей природе. Но, даже если смутно и догадывалась, то все равно: обстоятельства после той страшной ночи сложились для нее так, что — с целью выжить самой и устроить свое потомство на неродной, не сразу приютившей ее земле — она вынуждена была всечасно притаиваться, честно притираться, приноравливаться, с терпеливым старанием обезличиваться — то есть соскабливать всякую зазубринку своего нрава, сглаживать малейший проскок нездешней интонации, убивать в себе память о шуме и запахе чужого и чуждого здесь леса — и так далее — вплоть до безраздельного слияния с фоном. Как именно? А так — до полного своего растворения в этом скудном заоконном ландшафте.

Oна, двадцатидвухлетняя в год их встречи, видимо, и впрямь не многое тогда о себе знала и — что вытекает из новых условий — предпочла бы знать еще меньше. Кроме того, она ничего не скрывала от мужа, так что Андерс ни разу не имел основания упрекнуть ее в неискренности. Но человек устроен неразумно — причем, в первую очередь, для себя самого: он отдает себе отчет только в своих внешних особенностях, только в этой элементарной разнице экстерьера, внятной для органов зрения и осязания, он уверен полностью, — что же касается сокрытой от глаз, истинной своей сущности, то жена Андерса, например, смутно считала, что все другие имеют внутри абсолютно тот же, что и она, состав, с таким же «общепринятым» (и «общепонятным») набором — пристрастий, притязаний, неприязней, прихотей и капризов. То есть если внешне эти другие ведут себя иначе, то потому лишь, что как-то иначе, более сдержанно, что ли, с детства воспитаны — или от природы обладают более сильным, способным к самообузданию, нравом.

Так же считал и Андерс.

Однако той ночью, более десятка лет назад, ему было не до анализа: в его лоб оказался вжат ствол трофейного «вальтера», и Андерс почувствовал смерть не то чтобы «близко» — обыденно. Черным чудом одомашненная волчица, смерть оказалась удручающе бытовой, даже словно бы кухонной. Андерс почувствовал тошноту, наотмашь сраженный этим — может быть, главным — человеческим унижением, природу которого в дальнейшем не взялся бы разъяснять даже себе, — однако чем-то похожим на то, каким потчует красавица-актриса, когда ждешь от нее «призывно мерцающих тайн» — и счастлив погибнуть за эти межгалактические загадки, — а она, приведя вас к себе в чертоги — лучезарясь, светло улыбаясь — по-хозяйски расторопно несет вам непритязательные свои разгадки: пылесосы, кондомы, аборты, супы.

…«Вальтер» тогда оказался и впрямь, что и говорить, близко — дуло люто скособочило его кожу; скрюченные пальцы, нацеленные на убийство, словно двоились — их было около дюжины, этих пальцев-щупалец, — хотя, что за разница, хватило бы и обычного набора. Из года в год, изо дня в день, маниакально возвращаясь к ночи чудовищного кровопролития, Андерс внушал себе (а потом уж и принуждал себя к этому самовнушению), что тогда на них свалилось не просто везение — нет, нет и нет! — но так проявила себя именно предначертанность их любви. Поэтому как раз с кровавой сцены в хлеву, который, до вторжения победителей, казался влюбленному Андерсу, конечно, библейским (а ферма герра Цоллера — конечно, садом Эдемским), — он и начал отсчет их совместного lichte weg. (Кстати сказать, этот светлый путь длился, если быть точным, и Андерс всегда таковым был, пять лет и одиннадцать месяцев.)

Безусловно: только заботами Провидения, только заблаговременно все рассчитавшей судьбой можно было бы объяснить невероятный поворот дела, когда она, его будущая жена, не издав ни единого звука (они еще слаще бы распалили багрово-сизые, лаковые от натуги гениталии ратоборца, которые тот, с жуткой неторопливостью, выпростал из-под клацнувшего ремня), — будущая жена Андерса, встав на цыпочки и не издав ни единого звука, поднесла к очам этого обезумевшего воителя реденькую щепоть своих побелевших пальцев. Это был простой жест, первое, что пришло ей в голову, чтобы чем угодно отвлечь ратника, накаченного под завязку водкой и звериной яростью, — она, возлюбленная Андерса, поднесла свою щепоть к его мутно-кровавым очам — потом плавно повела их, его бычьи очи, словно за ниточки, — вбок, вбок, вбок — и установила четко на Андерсе; затем она сказала: смотри, это мой муж; после чего, властно и осторожно, стараясь не замараться об армейскую гимнастерку легионера, потянула ниточки вниз, сфокусировала его разъезжавшиеся зрачки точно в центре своего впалого живота и сказала: я — беременна.

Она произнесла обе фразы на языке ворвавшихся с рассветом триумфаторов. Андерс догадался о смысле, еще бы он, даже никогда прежде не слышавший этого языка, не догадался — хотя она, его возлюбленная, назвала события, которые произойдут только через несколько месяцев. Андерсу было невероятно странно, что она, его любовь, так уверенно издает эти неведомые ему звуки, причем нечто саднящее (и страшное) заключалось в том, что этот чужой, абсолютно чужой, чужеземный вояка понимал ее совсем без труда. Это было наречие легионов, уже не подвластных ни земным, ни Божьим законам, — обезумевших легионов, в которых высшие военные чины, усредненные с низшими водкой, жаждой крови, предельно оголенными звериными желаниями — были ничем от последних не отличимы, — разве что, формально, поношенными нашивками. Это был язык, ввергший в бессловесный ужас все местное население — детское, стариковское, женское — полностью безоружное, готовое к непредставимому.

А она, любовь Андерса, больше не сказала ничего — и осталась стоять, как стояла, — нагая, лишь в маленьком белом бюстгальтере. Дамские часики с кожаным потертым ремешком и крестик старинного серебра, втоптанные в навозную жижу минутой раньше, не соблазнили и даже не отвлекли воинов, изголодавшихся по женскому мясу. Крепдешиновое платье, уже лишенное рукавов-фонариков, словно бы без оторванных своих рук, жертвенно распласталось под хвостом коровы с вывороченными кишками; коровье сердце еще продолжало сокращаться — оно было хорошо видно в дыре, прорубленной меж ее ребер; крепдешин ярко голубел под ее хвостом, на него медленно вытекал предсмертный коровий кал — а рядом лениво, но с должным напором молодости, мочилась, открыто глядя в сторону женщин, ватага ждавших очереди. 

2

…Живот у нее оказался девический, как было сказано, впалый — даже чуть более впалый, чем это бывает у быстро вытянувшихся отроковиц, — живот с мелким, словно обиженно закусившим нижнюю губку пупком. Через пять с половиной суток, когда они — Андерс и его будущая жена — наконец остались наедине и возмечтали оставаться так до самой смерти, Андерс признался, что ее, раздетую, он испугался больше, чем «вальтера». Загипнотизированный, как и тот легионер, щепотью ее белых и словно бы намагниченных пальцев, он отвел тогда взгляд чуть ниже — и резко обмяк, сраженный навылет наготой ее тела («готового к анатомии», — как он, рыдая, честно сформулировал свое впечатление на немецком — то есть на единственно общем для них языке). Однако она истолковала это признание, скорее всего, иначе, а может, плохо его поняла, потому что сначала тихо смеялась (и тени от свечи — там, в погребе крестьян из предместья Эрлау — метались, как ласточки), а затем успокоилась, но, еще икая от смеха (и, как всегда, мило путая времена и артикли), сказала, что в ее местах двадцатипятилетний парень вряд ли бы испугался голой бабы, даже если бы был воспитан строгими католиками, как Андерс, — или, к примеру, как до войны воспитывались украинские hloptsy всего в сотне километров к западу от ее полесского села. Но ты — не какая-нибудь, — с нежным упрямством возразил Андерс, — а кроме того, ты не баба. Но она лишь плечом повела: эта дискуссия была ей неинтересна. 

3

До самого последнего своего дня Андерс так и не вытравил из обихода собственных трезвых мыслей одну, нетрезвую, словно приблудную, которой отчаянно стыдился, словно средневекового суеверия (оно было бы не к лицу служащему крупнейшей национальной страховой компании). Мысль эта была довольно проста и сводилась к следующему: разгадай он вовремя скрытый смысл происходившего там, в хлеву, на ферме герра Цоллера, то, возможно, мог бы затем избежать этой глухой, узкой, словно тоннель, дороги, ступив на которую, он слишком поздно понял, что для него на этом пути, уже до самого конца, не будет ни поворотов, ни ответвлений, ни возможности заднего хода, ни даже мизерных послаблений, касательных скорости к этому концу приближения.

Но тогда, через двое суток после бегства из предместья Клауфбаха, с фермы герра Цоллера, уже готовые довериться временной безопасности в погребе Греты и Ганса Шиффер, поначалу напуганной, но доброжелательной крестьянской четы из Эрлау (на которую Андерс сумел воздействовать своими почтительными манерами, почти безакцентным немецким и половиной стопки постельного белья, которой снабдил его герр Цоллер), ему и ей, вздрагивавшим и беспрерывно молившимся, оставалось уповать лишь на чудо.

Андерс, по счастью, сохранил при себе нидерландский паспорт, но оба понимали, что если у нее, остарбайтерки, на руках окажется даже более-менее приемлемая европейская «липа» (даже самого лучшего, нейтрального, то есть шведского или швейцарского происхождения), то сама она, в качестве «свободной женщины», неизбежно предстанет пред милующие или карающие очи голодного до всего сразу восточноевропейского победителя. И потом, через две недели, когда оказалось, что война закончилась, и родственник крестьянской четы, пожилой саксонский нотариус, сумел (за оставшуюся половину бельевой стопки) раздобыть потрепанный билет Польской студенческой корпорации, где не требовалась фотография, но зато значилось, что она (там было поставлено польское имя) носит, как и Андерс, фамилию ван Риддердейк, ибо является его законной супругой с тысяча девятьсот сорокового года, то есть с тех пор, как их брак был зарегистрирован муниципалитетом города Утрехта (куда невеста прежде приезжала в качестве туристки) — и такая же пометка была сделана в паспорте Андерса, благо, что умельцев подобного дела за годы войны развелось в изобилии, — и они двинулись — пешком, попутными грузовиками, телегами, товарными вагонами — к западной границе советской оккупационной зоны, о которой они слышали что-то смутное, противоречивое, но всегда жуткое, — Андерс сразу же начал целенаправленно вытравлять из памяти события прошлого — и ее, свою любовь, свою жену перед Богом, призывал к тому же.

Они обязаны были всю свою волю, силы, весь свой ум, свою изворотливость — сосредоточить целиком в одной точке, — той, когда эти волшебные, призрачные бумажки попадут наконец в ручищи хрипло дышащего бойца на контрольно-пропускном пункте.

…Последние пятьдесят километров им посчастливилось проехать на собственном велосипеде — вполне еще ходком, купленном в каком-то живописном предместье за три из шести пачек американских сигарет, которые они чудом обнаружили в подорванном «виллисе».

Купить книгу на Озоне

Джонни Депп. Предисловие к биографии Хантера Томпсона

«Купи билет, мотай сюда». Слова эти гудят в моем черепе. Словами этими жил наш Добрый Доктор, с ними, видит Бог, и умер. Он диктовал, творил, создавал, управлял, требовал, манипулировал, заставлял, держал фортуну за ежик короткой стрижки и разжал пясть, лишь когда для этого созрел. В том и суть. Когда ОН созрел. Так оно и было.

Мы же теперь без него. Но не остались ни с чем, куда там. Для множества гонзо-фанов, к которым отношусь и я, живы его слова и словечки, его книги и книжки, его мысли и прозрения, его юмор, его истина. У тех из нас, кому посчастливилось общаться с ним, постоянно подвергаясь опасности скорчиться в припадке неудержимого хохота, хранятся в памяти греющие душу картины, медленно исчезает его ухмылка чеширского кота. Мы помним, как он вел нас за собою и с удивлением убеждаемся, что всегда направлялся в верном направлении, каким бы безумным оно поначалу ни казалось. Да, Добрый Доктор все предвидел.

В моем мозгу запечатлены миллионы осколков, мелких приключений, которые мне посчастливилось пережить сообща, а иной раз и чудом выжить вместе с ним. Он был и остается братом, другом, героем, отцом и сыном, учителем и однокашником, подельником в злодеяниях. Товарищем во грехе. Грех наш — смех наш.

Встретился я с Хантером в декабре 1995-го, познакомил нас один из общих друзей. Я отдыхал тогда в Аспене, штат Колорадо. Давно уже я стал почитателем не только «Книги Вегаса», как ее всегда называл Хантер, но и каждого отдельного слова, вышвырнутого им на страницы. Как-то ближе к ночи, около одиннадцати, нянчился я с рюмашкой за одним из задних столиков таверны в Вуди-Крик, чуть ли не носом клевал, как вдруг меня заставил встрепенуться жуткий шум. Головы всех присутствующих дернулись в сторону входа. Разговоры прервались, ровное жужжание голосов сменилось воплями. Какой-то длинный хмырь размахивал чем-то вроде сабли, от него вправо и влево отскакивали испуганные посетители бара. Хриплый голос весьма серьезно обещал выпустить на пол если не кишки, то их содержимое из каждой свиньи, попавшейся ему под ноги на пути к бару. Я понял, что началось наше назначенное на этот вечер рандеву.

Высокий, стройный, на голове какого-то индейского вида вязаный головной убор, спускающийся на плечи, физиономия украшена «авиаторскими» очками. Он выкинул в мою сторону массивную лапу, и я вложил в нее свою ладонь, ответив тем же, что и принял, чувствуя, как зарождается долгая и крепкая дружба.

Хантер плюхнулся на стул, бухнул на стол свое вооружение: немалый скотогонный электроштырь и массивный полицейский дротиковый электропарализатор «Тазер». И с этого момента стартовали-покатились пресловутые добрые времена. Мы выпили, добавили, еще добавили, поговорили о том о сем, выяснили, что оба выплеснулись в широкий мир с необъятных просторов «кровавого края Кентукки». Этот факт спровоцировал Хантера на словоизвержения по поводу рыцарства благородных южан, перешедшие в панегирик нашему земляку Кассиусу Клею. Через некоторое время мы оттянулись в его укрепленную резиденцию «Сова» неподалеку от питейного заведения, где к половине третьего ночи дошли до нужной кондиции и разнесли из сверкающего никелем дробовика пропановые баллоны. Как я позже узнал, этот подвиг засчитался мне как испытание для вступления в клуб «Остряков острее острого».

Прошло некоторое время. Я трудился в Нью-Йорке над «Донни Браско», когда однажды в половине шестого утра у меня зазвонил телефон.

— Джонни? Хантер. Слушай, тут речь идет об экранизации моей «Книги Вегаса»… Тебя не заинтересует? Хочешь меня сыграть?

Спросонья я соображал туго, но чего ж тут не сообразить. Голос Хантера поторапливал с ответом.

— Ты меня слышишь? Ну, как ты к этому относишься?

Как я мог к этому отнестись… Конечно же, с восторгом! О чем еще мечтать? Собственно, я об этом и мечтать-то не смел, потому что не мыслил этого возможным. Мы потолковали о деталях: где, когда, с кем, как… и все такое. Тут, правда, выяснилось, что речь об экранизации ведут пока что очень немногие. То есть, скорее всего, только мы с ним. Ни сценария, ни режиссера, ни продюсера… Пока, во всяком случае. Он зондировал на будущее. Он так делал часто. Смысл этого занятия никому, кроме него, не был ясен, но Хантер видел дальше — что скрывается там, за поворотом. Даже посреди полнейшего хаоса он чуял, куда рухнут осколки.

Мы без споров согласились, что мне придется провести с ним чрезмерно длительное, вредное для здоровья время. Тогда мы уже стали закадычными друзьями, немало пережили вместе, к примеру, трехчасовую встречу с народом в гадюшнике «Вайпер Рум» в Лос-Анджелесе.

Я заехал к Хантеру, ничего о предстоящем мероприятии не ведая, но он сразу же выкрутил мне руки ультиматумом: или я еду с ним, или он плюнет на эту лавочку. Потом под руку ему подвернулся Джон Кьюсак — и его постигла та же судьба. Мы втроем покатили — точнее, поползли — к клубу в каком-то кабриолете, наверняка прокатном. Мы пыхтели по Сансет-бульвару в компании надувной куклы в человеческий рост, Доктор Томпсон сверкал очками и расплескивал из стакана виски. Сверхкультурная компания! Когда мы начали замедляться на парковку, он по каким-то, одному ему ведомым, признакам понял, что наступил момент, чтобы швырнуть безответную куклу через борт на мостовую. Взвыли тормоза, завопил благим матом «безутешный» Хантер, и разверзся пандемониум. Скрежетало железо, скрипели тормоза, орали люди… Мы, естественно, в центре внимания. Миг — и мир обезумел.

Объединившись с пустотелой секс-бомбой, мы мирно проникли в клуб, паиньками вышли на сцену. Остаток вечера прошел без происшествий, но путевой хохмы мне хватило с лихвой.

Тем временем фильм по «Вегасу» приобретал реальные очертания, пришло для меня время влезть в душу моего героя. Я полетел в Аспен, и Хантер встретил меня в аэропорту в открытом красном «шевроле» 1971 года по имени «Красная акула». Вещи мои направились в подвал, ставший мне домом на достаточно долгий срок, чтобы я успел подружиться с обитавшими там скромными бурыми паучихами.

Днем и ночью, часов не наблюдая, торчали мы с ним в его «командно-штабном бункере», трепались о чем угодно — от политики переходили к оружию, далее к нашему родному штату, обсуждали губную помаду, музыку, Гитлера-живописца, литературу и спорт, спорт, спорт… Затронули его любимые и нелюбимые виды спорта. Смотрели баскетбол — чаще всего, футбол — тоже немало. Я спросил, нравился ли ему когда-нибудь бейсбол, на что он без раздумий ответил:

— Не-а. Как будто куча старых жидовин на крыльце с пеной у рта базарят, базарят, базарят — вот тебе твой бейсбол.

Годом позже мы заключили пари во время чемпионата мира по европейскому футболу — Франция против Бразилии. Он не сомневался, что Бразилия размажет Францию по полю. Я принял пари, поставили тысячу баксов. Все оставшееся до матча время задирали друг друга. В итоге я выиграл. Он тут же выписал чек и прислал мне с письмом следующего содержания:

Ну, полкан, ясное дело, вся эта гребаная игрёнка прокуплена. Но все ж не ожидал я, что эти сраные полуметисы такие идиоты. Они вели себя как тупые болваны, все поле обхезали и свою блянскую нацию опозорили перед всем миром. Для меня еще одно доказательство, что не хер любителям совать свои сопливые носы в игру, в которой они ни уха ни рыла не педрят.

Короче, поимей свои $1000.

И спасибо тебе большое.

Скоро вернусь.

Док.

Щедрость его изумляла. Ни разу он не попытался увильнуть от нескончаемого множества моих вопросов. Всегда терпелив, доступен, открыт. Детально описывал свои подвиги, переживания, вплоть до самых личных, чего вовсе не был обязан делать. Чем больше времени я с ним проводил, тем сильнее к нему привязывался. Мы почти не разлучались, и мне это не надоедало, наоборот. Связь между нами лишь крепла.

Я порой поддразнивал его, что мы становимся извращенным вариантом парочки Эдгар Берген — Чарли Маккарти, и это его несколько коробило. В то же время я вживался в его личную одежду «вегасовского» периода, усваивал манеру поведения, манеру одеваться: «авиаторские» очки, степная шляпа, шорты, спортивные носки, кроссовки «Конверс», мундштук с сигаретой плотно сжат зубами. Я снимал шляпу и проветривал «купол», и он просил меня прикрыться. Мы выскакивали из дому цирковой парой клоунов-близнецов, рыскали по округе парой фрагментов одного сценария. Я бы его в святые записал за неиссякаемую терпимость к моему копанью в его жизни. Лучшего друга и вообразить невозможно.

Много, много довелось мне пережить вместе с Хантером, слишком много, чтобы даже мельком упомянуть здесь. Много неповторимого — я сознавал, что подобного пережить мне уже не придется во всю оставшуюся жизнь. Фантастика становилась реальностью, роились лучшие моменты жизни — к счастью, я понимал это.

Скажу как любитель: лишь от вас самого зависит, надуют ли, обсчитают ли вас, верите ли вы в миф. Надо понять, что его путь и его метод — это лишь его путь и метод, что он двадцать четыре часа в сутки жил и дышал тем, что писал. Некоторые могут, судя по жизни Хантера, по окружающим его легендам, по его путешествиям, вообразить дока психом, срывающим цветы удовольствия, или, как он сам выражался, «стареющим наркоторчком». Заверяю вас, это не так. Я знаю, что Хантер — истинный джентльмен с Юга, зачарованный рыцарь в сияющих доспехах. Он же вечный пацан, сорванец-шалунишка. Неутомимый правдоискатель. Сверхчувствительный медиум, чудесным образом выявляющий глубинные слои истины, скрытой наслоениями лжи, которой мы привыкли верить.

Хантер — гений, революционизировавший журналистику так же, как Марлон Брандо преобразил актерское действо; он столь же значим, как Дилан, Керуак, как «Стоунз». И он, бесспорно, самый верный и чуткий друг, которого я когда-либо имел счастье встретить. Мне повезло, я стал членом избранного братства тех, кто знает о нем больше, чем остальные. Он — воплощенная элегантность. Мне его не хватает. Мне его не хватало и при жизни. Но, друг Доктор, мы еще увидимся.

Полковник Депп.

Лос-Анджелес.