Андрей Шарый. Петербургский глобус (фрагмент)

Два эссе из книги

О книге Андрея Шарого «Петербургский глобус»

Дорога из Москвы в Петербург

Красный поезд с нумерацией вагонов, как объяснил вокзальный громкоговоритель, «со стороны Петербурга» доставил меня из одного русского мира в другой. Михаил Булгаков когда-то написал о Москве: «Этот город раскинул над
огромной страной свою пеструю шапку». По сравнению с
головным убором столицы Российской Федерации шапка
Санкт-Петербурга совсем не пестра, совсем не богата, совсем не высока: четыре-пять этажей Невского проспекта
заметно уступают вертикали зданий Тверской улицы почти
на всем ее протяжении. В Питере другая русская культура,
другая реальность, отраженная другой лексикой: тут вместо подъездов заходят в парадные; здесь в магазинах продают не батоны, а булки; у петербургских тротуаров нет
бордюра, есть поребрик. Троллейбусы в Петербурге заканчивают маршрут не на конечной, как в Москве, а на кольце; контролерам в этих троллейбусах демонстрируют не
проездной, а карточку. Несколько лет назад вышел в свет
московско-петербургский словарь на тысячу понятий, но
главное различие в этом словаре не указано: в Петербурге светлее ночи, белее лица, свежее ветра. Поездка из Москвы в Петербург — до сих пор еще и путешествие из одного
национального прошлого в другое: в зале Ленинградского
вокзала пассажиров провожает в дорогу белая голова Владимира Ильича; в зале Московского вокзала их встречает
черный бюст Петра Алексеевича.

Москвичи, как считается, недолюбливают Питер; петербуржцы, как считается, Москву презирают. Любой вечер в любой
питерско-московской компании сопровождается выяснением межгородских отношений. У меня свое понимание этого
спора. Во всем Старом Свете лишь немногие из десятков
больших нестоличных городов обладают, подобно Петербургу, столь ярким столичным норовом. Барселона, соперница
Мадрида? — пожалуй. Милан, конкурент Рима? — отчасти.
Может, Лион или Марсель? — элегантные города, но Парижу не чета. Мюнхен, Франкфурт? — теперь уже уступают
Берлину. По многим формальным параметрам и Петербург
проигрывает Москве, однако именно здесь главный в стране художественный музей; здесь лучший в стране театр, на
сцене которого танцует лучшая в стране балетная труппа.
Здесь самое глубокое метро, да еще с двойными дверями;
здесь самые парадные подъезды и самые проходные дворы;
здесь даже футбольная команда — не просто «Зенит», а
«клуб эпохи Ренессанса», как уверяют рекламные плакаты.
На административной карте страны Петербург не отмечен
красным кружочком, но именно он — зачастую столица:
русской культуры, русской интеллигентности, мрачного русского рока, веселого русского порно.

Петербургский компас настраивал почти три века назад Доминико Трезини, швейцарский архитектор, прежде многих
других иностранных мастеров взятый царем Петром на русскую службу. Тогда старая российская столица тонула в грязи, а на месте новой стояли преимущественно вода да болота. Трезини составил первый план Петербурга и заложил его
первые каменные храмы. Колокольня Петропавловского собора вознесшимся на сотню метров шпилем уравновеcила
пейзаж топкого невского берега. Кремлевский Иван Великий
с той поры надолго стал второй по росту русской «высоткой». Архитектура — тот случай, когда размер имеет значение: убедительный имперский ответ Кремль смог дать
Смольному только через двести пятьдесят лет, расставив по
московским холмам монументальные башни с пятиконечными звездами и золотыми пшеничными венцами вместо ангелов на верхотуре.

Теперь-то Москва, похоже, навсегда задавила Петербург
помпезным многоэтажием нового большого русского стиля. Ни мечты о «газпромовской высотке», ни жилой квартал «Премьер-палас» на Крестовском острове не сравняют
этот счет городской спеси. Ведь, помимо Останкинской, в
Москве есть еще пусть и недоделанный комплекс небоскребов
«Федерация», на западную башню которого, несмотря на запрет милиционеров, карабкался французский человек-паук.
В том же квартале Москва-Сити, кстати, имеется и архитектурный объект под названием «Город столиц». В городе всего два здания, соединенные стилобатной частью, эдакие русские twins: то, что повыше, 73-этажное, именуется «Москва»;
то, которое пониже, 62-этажное, именуется «Санкт-Петербург». Дистанцию, разницу между Москвой и Петербургом
проектанты из американского архитектурного бюро NBBJ определили в одиннадцать стеклобетонных этажей.

Внимательному гостю Петербурга подчас трудно избавиться
от впечатления: в этом городе иногда пользуются чужим
языком, чужими смыслами иногда подменяют свои, может,
оттого, что хотят быть не только Россией, но и самой Европой. Отсюда нарочитая небрежность в мелочах городского
наряда — вроде ненужной русскому глазу вывески Sphinx
над ресторанным залом, вроде непереводимого на английский пояснения tour-operator на витрине бюро путешествий.
Прохожим предлагается народный вариант новояза с английским акцентом, на котором, очевидно, и должен объясняться потребитель товаров и услуг столичного уровня: кафе
на Невском обещает «комбо-обед», торговый центр сулит
«шопинг подарков», банк предлагает «ипотечный хит-парад»,
бутик объявляет, что его коллекция «олвиз ин фэшн», косметический салон рекламирует себя как «сервис красоты».
Модная сеть петербургских парфюмерных магазинов, переползшая уже и в Москву, аж до Нижневартовска и Сыктывкара, именуется «Рив Гош». Rive Gouche — это вообще-то
парижский район на левом берегу Сены, где находится университет Сорбонна.

На зимней Дворцовой площади несколько лет назад я глазел на огромный каток, залитый компанией Bosco di Ciliegi на
радость молодым парам, кружившим по льду под звуки старорусского попурри. Каток появился у Александровской
колонны, напротив музея Эрмитаж, к раздражению его дирекции в частности и петербургской общественности в целом. Площадь потеряла строгость, заданную Бартоломео
Растрелли и Карло Росси ее архитектурному ансамблю, однако
в живости — это да! — приобрела. Той зимой с ограды Александрийского столпа исчезли около двадцати декоративных
деталей, в том числе несколько бронзовых гвардейских двуглавых орлов. Наивно предполагать, что они улетели.

Катки не только в Питере сражаются с площадями. В Вене
мне доводилось осваивать многоизвилистую зимнюю трассу напротив Ратхауса, строгой стройной ратуши, вроде бы к
развлечениям не располагающей. В Праге ледовая коробка
пряталась за Сословным театром, на сцене которого Вольфганг Амадей Моцарт дирижировал оркестром на премьере
«Дона Жуана». Дворцовая своим катком мерилась, конечно,
не с Веной и не с Прагой, а с Москвой, с Красной площадью.
И победила: льда залили на семьсот человек! Интуристов эта
коробка впечатляла: более чем европейских размеров каток
за очень европейскую плату. В итоге зимнюю битву на Дворцовой компания Bosco di Ciliegi проиграла, но свою четверть
Красной площади «Черешневому лесу» розничной торговли
удержать пока удалось.

Принято думать почему-то, что итальянцы, британцы и французы выстроили в России в основном один только исторический центр Петербурга. Верно, и благодаря их усилиям тоже
Петербург стал таким, каким его знают сейчас, — городом
благородного холодного камня, европейской макушкой страны, протянувшейся от Восточной Пруссии до самого краешка Северо-Восточной Азии. Благодаря иностранным таланту и старанию столица Российской империи оказалась столь
не похожей на другие русские города. Не только с архитектурной точки зрения: Петербург быстрее Архангельска, Москвы, Твери привыкал к иностранцам и иностранному влиянию. Петербург стоял и стоит — при всех царях, генсеках и
президентах — не только на Неве, но и на первой европейской линии России. Это знание, наверное, и дает петербуржцам ощущение большей, чем у остальных россиян, близости
к Европе, причем близости не только и не столько географической. Миссия, как известно, удел жителей приграничных
городов. В Калининграде, например, сопоставляют себя с
американцами: мы тоже земля переселенцев, межнациональный «плавильный котел», «Дикий Запад». Отсюда, мол, и
открытость миру. Оглянуться бы вокруг, посмотреть, во что
превратили некогда холеную немецкую землю. Жители
Владивостока о своем городе говорят как о «русском Сан-Франциско». Неправда: морская даль, может, и похожа, а все,
связанное с деятельностью человека, если и побуждает к
сравнениям, то к грустным для дальневосточников.

Заграница, конечно, построила в России не один только Петербург. Даже Кремлевскую крепость одевали в красный
камень иноземцы Антон Фрязин и Пьетро Антонио Соляри.
В России заведено и гордиться таким посторонним вмешательством («У нас работают лучшие из лучших»), и стыдиться его («Запад нам не указ»). Заемное легко прививается на
отечественной культурной почве, почти обязательно превращаясь в предмет гордости первооткрывателей. Да, Кремль
считается самой большой средневековой крепостью Европы.
Но знаменитые символы седой кремлевской старины, зубцы-мерлоны, стали знаменитыми задолго до перестройки Кремля. В Вероне не я один, конечно, видел замок, именуемый
ныне Старым, Castelvecchio. Его стены увенчаны такими же
зубчиками-бойницами. Молодым замок Вероны считался в
пору своего строительства, в XIV веке, когда Кремль оставался еще деревянным.

Это они, особенности национального мировосприятия, помещают Россию в центр вселенной. Одна из причин нарочитой
русскоцентричности — просторы страны, которая велика до
такой степени, что составляет целую цивилизацию, ни в ком
и ни в чем, кроме себя собой, не нуждаясь. Такая страна
переживет любую изоляцию, потому что Богом, судьбой и
народом обречена-де на особый цивилизационный путь. Вот
Россия и бредет — из Москвы в Петербург, по пути от хаотичного, центростремительного, как столичная городская карта, жизненного уклада, в центре которого всегда Кремль, —
к логично устроенной, циркулем, опытом, умом выверенной
европейской модели существования. Что же касается спора
двух самых больших русских городов, то он разрешен общественной практикой: Москва остается столицей, только правят в ней петербуржцы.

Кровавое воскресенье

Свои кровавые воскресенья есть в истории дюжины государств, и всем им — от Великобритании до Турции, от Соединенных Штатов до Польши — гордиться в этой связи совершенно нечем, ведь речь идет преимущественно об учиненных
властями расстрелах и погромах. «Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к тебе… Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию счастливой и славной, а имя твое запечатлеешь в сердцах наших и наших
потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовешься на нашу мольбу, — мы умрем здесь, на этой площади,
перед твоим дворцом… У нас только два пути: или к свободе и счастью, или в могилу…» — гласила петиция, которую
январским утром 1905 года петербургские рабочие понесли
своему царю. Список «главных нужд» составлял на заседаниях
«Собрания русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга» поп-социалист Георгий Гапон: Учредительное собрание на условиях всеобщего тайного голосования, амнистия политических заключенных, расширение гражданских
прав и свобод, замена косвенных налогов прямым подоходным, восьмичасовой рабочий день.

Очередное конкретное противоречие между трудом и капиталом наметилось месяцем раньше, когда на Путиловском
заводе по решению мастера Тетевякина уволили четырех рабочих, участников гапоновского кружка. Разрешить конфликт переговорами стороны не смогли, требования рабочих
из частных переросли в общие. Объявили всеобщую стачку,
и в воскресенье поутру сразу с шести окраин столицы к царскому дворцу направились народные колонны, демонстранты вели с собой детей и несли иконы. Министр внутренних
дел Петр Святополк-Мирский этот «марш несогласных» запретил. По воспоминаниям свидетеля совещаний у министра,
«ни у кого не было даже мысли о том, что придется останавливать движение рабочих силою, и еще менее о том, что
произойдет кровопролитие». Однако вечером в субботу градоначальник объявил в Петербурге военное положение.

Все это не помогло. На призыв профсоюза Гапона вручить
петицию царю — чтобы диалог пролетариата с верховной
властью стал прямым — откликнулись, по разным данным, от
20 до 140 тысяч человек. Отец Георгий был пассионарным
борцом за народное дело, мастером политической и христианской проповеди. Сохранилось множество свидетельств:
слушатели его речей доводили себя до исступления, до состояния мистического экстаза. Люди плакали, били кулаками в стены, обещали умереть «за правду», складывали пальцы крестиками, показывая, что требование перемен свято и
их клятва равносильна присяге на Библии. В священнике
видели пророка, посланного Богом для освобождения народа. Гапон при этом много лет поддерживал контакты с Департаментом полиции. Одни историки считают отца Георгия
полицейским агентом в рабочем движении, другие — агентом
рабочего движения в силовых, говоря современным языком,
структурах, который «хотел ворваться в лагерь врагов и взорвать его изнутри». Вероятно, Гапон был и тем и другим.

«С портретом царя перед собой шли рабочие массы Петербурга к царю. Во главе одного из потоков шел Гапон. Он
поднял крест — словно вел этих людей в землю обетованную». У Нарвских ворот народную колонну остановил эскадрон конных гренадеров и две роты 93-го пехотного Иркутского полка, за Троицким мостом выстроились части
Павловского полка, в Александровском саду — солдаты-преображенцы. Призывам полиции разойтись демонстранты не
вняли. Подтверждены гибель 130 и ранения 299 человек.
Вскоре после трагедии газета «Вперед» в ленинской статье
привела закрепившиеся в советской историографии сведения о 4600 жертвах. Оснований считать эти данные достоверными у историков нет.

Через два дня власть сделала первые административные
выводы. На новоучрежденный пост генерал-губернатора
столицы назначили генерал-майора Дмитрия Трепова, сына
бывшего петербургского градоначальника, известного тем,
что когда-то присяжные заседатели оправдали стрелявшую
в него террористку Веру Засулич. Еще через неделю император принял в Царском Селе рабочую депутацию: «Знаю,
что нелегка жизнь рабочего. Многое надо улучшить, но
имейте терпение. Вы сами по совести понимаете, что следует быть справедливыми и к вашим хозяевам и считаться с
условиями промышленности. Но мятежною толпою заявлять
о своих нуждах преступно. Я верю в честные чувства рабочих людей и непоколебимую преданность их, а потому прощаю им вину их». Императорская чета назначила 50 тысяч
рублей из личных средств для оказания помощи пострадавшим и членам семей погибших. Через десять месяцев, Манифестом 17 октября, Николай II даровал своим подданным
гражданские свободы. В течение нескольких лет, до помпезных торжеств 1913 года в честь трехсотлетия дома Романовых, император воздерживался от встреч с народом.

Вскоре после расстрела народной толпы Георгий Гапон, переодетый рабочим, бежал от преследования полиции в Женеву.
Его намерения поднять в Петербурге немедленное вооруженное восстание не воплотились в действия. В ту пору о Гапоне с восторгом отзывались Горький, Плеханов, Ленин. Надежда Крупская писала: «Гапон был живым куском нараставшей
в России революции, человеком, тесно связанным с рабочими массами, беззаветно верившими ему, и Ильич волновался
перед встречей с ним. Говоря о питерских рабочих, Гапон весь
загорался, кипел негодованием, возмущением против царя и
его приспешников». Ильич посоветовал Гапону «не слушать
лести» и «учиться». Они были ровесниками.

В конце 1905 года революционный священник вернулся из
эмиграции. В народе он по-прежнему пользовался невероятной популярностью. Гапон предложил руководству партии
эсеров организовать убийства премьер-министра Сергея
Витте и министра внутренних дел России Петра Дурново,
причем брался лично участвовать в совершении терактов.
Для осуществления этого плана Гапон возобновил контакты
с тайной полицией, о чем сообщил товарищам по борьбе.
Лидеры социалистов-революционеров сочли священника
провокатором, но, скорее всего, они просто опасались влияния батюшки в рабочем движении. Сам Гапон, судя по выводам биографов, не доверял ни полиции, ни партийным функционерам. Он считал себя особенной силой и незаменимым
народным вождем — хотя реальными возможностями возглавить рабочее движение не обладал и расчеты свои строил на
противостоянии охранного отделения и эсеров-террористов.

28 марта 1906 года активисты эсеровского Боевого рабочего союза заманили Гапона на пустующую дачу в поселке
Озерки; там священника задушили веревкой, а мертвое тело
повесили на вбитый в стену крюк. Полиция обнаружила труп
только месяц спустя. В начале мая Гапона похоронили на
тогдашнем Успенском кладбище при огромном стечении простого народа и под революционные песни. Среди траурных
венков был и такой: «Вождю 9 января от рабочих».

В «Кратком курсе истории ВКП(б)» Гапона назвали агентом-провокатором охранки; на него — наряду с «преступным
царским режимом» — и возложили ответственность за Кровавое воскресенье. Словосочетание «поп Гапон» стало определением предательства. Этому учили в советской школе;
сейчас на уроках истории Гапона не вспоминают. Поставленный на его могиле рабочими памятник разрушен, а сама
могила утеряна.

Врет, как очевидец

Вступление к книге Анатолия Лысенко «ТВ живьем и в записи»

О книге Анатолия Лысенко «ТВ живьем и в записи»

Ненавижу писать… В силу отвратительного почерка, который
уже через двадцать минут после написания не дает мне
возможности оценить глубину своих замечательных мыслей,
стараюсь писать красиво, то есть печатными буквами. А это
очень, очень медленно. Мысль начинает бунтовать, как водитель,
перед «Мерседесом» которого неторопливо ползет
говновоз, вызывая из памяти матерные слова на всех языках,
включая суахили и тувинский.

Как-то в институте один из сокурсников, отчаявшийся разобраться
в моем конспекте, не выдержал: «Лысый, это у тебя
китайская грамота». Мой друг Чжоу Дай Джан, присутствовавший
при этом, обиделся: «Китайская грамота красивая, четкая
и понятная. У Толи гибрид клинописи и азбуки Морзе». Через
много лет мой добрый знакомый, которому по роду службы
приходилось иметь дело с шифрами, подтвердил мнение Чжоу:
«Знаете, Толя, ощущение, что вы пишете шифром, меняя его
на каждой странице, а потом забываете ключ к шифру».

Печатать я вообще не умею. Подозреваю компьютер в устоявшемся
ироническом отношении ко мне, которое выражается
в гудении, урчании, мигании и темном экране — реакции на
мою якобы неправильную работу. Больше всего раздражает
подчеркивание в тексте неграмотных и корявых фраз, как будто
я сам не знаю, что малограмотный.

То ли дело диктовка… Кто-то работает за тебя, а ты поешь,
не думая о гласных, согласных, написании причастий и деепричастий,
а главное — о пунктуации. Последнее особенно важно,
потому что я пользуюсь исключительно тире и многоточием.
Применение мной остальных знаков препинания еще в школе вызывало у учительницы русского языка помутнение сознания,
переходящее в глубокий обморок.

Кроме того, в диктовке есть что-то неуловимо заманчивое
для людей, родившихся в этой стране в 1937 году и неплохо
знающих историю, — не оставляешь следов.

Многолетнее активное участие в воспитательно-пропагандистской
деятельности советского ТВ не может не вылиться
в устойчивый синдром вранья.

Вообще тяга к фантазии заложена у меня с детства благодаря
чтению лучших образцов русской и мировой литературы (спасибо
маме).

Умение придумывать отточено многолетней борьбой с учителями
и любимой бабусей, осуществлявшей повседневный
процесс моего воспитания и обладавшей проницательностью
Шерлока Холмса и мисс Марпл, вместе взятых.

Как вы понимаете, похмелье после такого коктейля тяжелое
и долго не проходящее.

Отсюда и сложность — было это или не было? И в какой степени
было или в каких размерах не было?

С учетом бегущего времени и догоняющего склероза у меня
и близких друзей — уточнить не у кого, и приходится доверять
самому себе. Что чревато…

Дневников никогда не вел. Во-первых, лень, во-вторых,
в жизни и так хватает вранья.

Смертельно завидовал и завидую тем, кто регулярно заполняет
страницы описанием каждого дня, каждой встречи и потом,
через много лет, подготовив всё это к печати, умиляется:
ну до чего же я умный! как я был прав! как я их сделал! Писать
по-другому, честно, не имеет смысла — это будет уже не книга
жизни, а книга жалоб. Вот и приходится врать. У моего любимого
автора Ежи Леца есть гениальная фраза (впрочем, как
и все): «Самому себе трудно сказать правду, даже когда знаешь
ее». Поэтому не писал и не пишу.

Дневник мне заменяет старый портфель, набитый блокнотами,
ежедневниками и клочками бумаги. Моя бабуля называла
это «твой мусор». Чего там только нет: чьи-то телефоны, интересные
факты, стихи, посвященные неведомо кому, цитаты,

списки книг, которые надо купить. Когда взялся за книгу, полез
в портфель и понял, что остаток жизни придется потратить на
расшифровку.

Память — штука для меня более надежная. Впрочем, парочка
клочков зацепила, и удалось расшифровать.

На бланке «Начальник строительства магистрали Москва—
Сургут» написано: «Батюшка, пощади!» К чему бы это? Год,
судя по всему, 1968–1969-й. Я тогда снимал репортаж о строительстве
этой железной дороги и застрял в Тюмени. Погода
была нелетная, надо было ждать, и меня поселили в вагоне
начальника строительства. К вечеру пошел в магазин. Гастроном
— стекляшка с убогим ассортиментом на прилавках, мужики
в ватниках, роящиеся у винного отдела. До закрытия еще
полчаса, но входная дверь перегорожена, и бабка-уборщица
шаркает по грязному полу не менее грязной тряпкой, норовя
попасть по ногам. Все как везде и всегда, за исключением одного.
В дверь гастронома среди других страждущих проходит
Алексей Николаевич Косыгин — член Политбюро и Предсовмина
(это для тех, кто уже не знает). Честно говоря, в первый
момент я решил, что или это двойник, или я тронулся. Народ,
проникнув в магазин, кидается к прилавкам, а он, стоя на месте,
с большим любопытством оглядывается (тут я вспомнил,
что на следующий день в Тюмени должен состояться какой-то
грандиозный актив и что мне рассказывали легенды о посещениях
Алексеем Николаевичем разных общественных мест без
помпы, местного начальства, с одним-двумя охранниками).

Стоящий человек почему-то вызвал у бабки повышенное раздражение.
«Ходют тут», — начала она, далее переходя на принятый
в этих кругах мат. Магазин закрыт — таков был краткий
перевод ее монолога. Видимо, Алексей Николаевич владел родной
речью достаточно, чтобы понять смысл сказанного. «Так
ведь еще минут двадцать осталось», — вежливо сказал он. Но
тут бабка совершенно озверела и во весь голос стала крыть Косыгина,
особенно упирая на его «шапку-пирожок» (нелюбовь
нашего народа к шляпам и прочим нестандартным головным
уборам общеизвестна). На крик начали оборачиваться люди
и, естественно, стали узнавать Косыгина (портреты его, как
и остальных членов Политбюро, висели везде и всегда). «Это
же Косыгин!» До бабки дошло не сразу, но когда дошло, она рухнула на колени с воплем: «Батюшка, пощади!» (Вот он русский
бунт, бессмысленный и беспощадный.) Громовой хохот, улыбка
Косыгина, бегущий на полусогнутых ногах, обливающийся
потом директор. Прилавки, которые за минуту наполнились
давно никем не виданными деликатесами. Говорят, на следующий
день поменялось руководство города. Может, и правда.
Алексей Николаевич был человеком крутым.

Вот и все, что за этим клочком бумажки. А как приятно было
бы в дневниках описать свою беседу с Предсовмина, ряд ценных
советов, данных Косыгину, принятые меры, благодарность
жителей…

Хорошо, что я не веду дневников.

Листок из блокнота. На нем рисунки, в которых с большой
долей фантазии можно признать танки и через весь лист надпись
«Мюр и Мерелизен», в скобках «мягкие сапоги».

Несколько дней ломал себе голову, что бы это значило. «Мюр
и Мерелизен» — это дореволюционное название магазина
ЦУМ. Но причем здесь сапоги и танки? И только, когда я уже
с облегчением заканчивал книгу, вспомнил, что в 1968 году
снимали мы с Олегом Корвяковым фильм «Баллада о Т-34».
Помогал нам во время съемок чей-то знакомый — никак не
вспомню его фамилию. В силу долголетней работы в оборонной
промышленности, он помог выйти на крупнейших танковых
конструкторов и танкостроителей. Учитывая, что в нашей
стране секретно все, а то, что не секретно, имело гриф «Для
служебного пользования», большинство наших героев сталкивалось
с телевизионщиками впервые в жизни. Они, считая,
что все согласовано, говорили с нами от всей души. Люди были
легендарные: Жозеф Яковлевич Котин, Николай Александрович
Астров, Сергей Нестерович Махонин, Юрий Евгеньевич
Максарев. В любой современной книге по истории отечественного
танкостроения им посвящены десятки и сотни страниц,
а тогда их фамилии знали единицы. «Мюр и Мерелизен» — это
название из рассказа Ж.Я.Котина — создателя тяжелых танков,
Героя, лауреата, генерала и т.д., и т.п.

Будучи главным конструктором Кировского завода, он докладывал
в Кремле о проекте нового танка. В кабинете Сталина на
столе был установлен его макет. Как реагирует вождь на представленную машину, было неясно. Он ходил по кабинету, попыхивая
трубкой, и, что особенно нервировало, по рассказу Жозефа
Яковлевича, у вождя были мягкие сапоги, и передвигался он
абсолютно бесшумно. Вдруг Сталин, не говоря ни слова, вышел
из кабинета. Все замерли. Члены Политбюро, по воспоминаниям
Ж. Котина, стали смотреть на макет и автора с определенным
осуждением. Прошли несколько минут, а для Ж. Котина
и его коллег это были несколько лет… и Сталин вернулся в кабинет
с большим перочинным ножом. Подойдя к макету, он очень
ловко отсоединил башню. Тут следует пояснить, что в тридцатые
годы тяжелые танки были многобашенными и предлагаемая
машина имела четыре башни: две сверху и две сбоку.

— Сколько эта башня весит, товарищ Котин? — спросил Сталин.

И, получив ответ, отсоединил еще одну башню, а затем, подумав,
и третью.

— Давайте сделаем так. Этот вес пусть пойдет на усиление
брони и увеличение вооружения. Нам нужен танк, а не «Мюр
и Мерелизен».

Надо сказать, что здание ЦУМа и по сей день украшают несколько
башенок.

Самое интересное, что на этом история многобашенных
танков и у нас, и за рубежом завершилась.

Почему я это включил в книгу? Рассказы наших героев были
безжалостно порезаны цензурой. Фильм, снятый на горючей
кинопленке, через несколько лет «смыли», то есть уничтожили.
И эта история осталась, наверное, только в моей памяти.

Еще один клочок — со словами «вечный милиционер». Тут
я сразу вспомнил, потому что история эта тянулась лет тридцать.

Телевидение всегда тщательно охранялось. Так что милиционеры
были неотъемлемой частью телевизионного пейзажа.
Служба непыльная. Большинство из нас они знали в лицо, поэтому
зверств с проверкой никто не устраивал. Кроме Цербера.
Так называли одного сержанта с глазами-пуговками, на лице
которого была смесь подозрительности и ненависти ко всем,
кого он должен был пропускать. Пропуск он рассматривал тягуче,
вглядываясь в лицо, потом в фотографию, и с глубоким
нежеланием говорил: «Проходите».

Наша первая встреча произошла на Шаболовке. Там пропуск
надо было предъявлять при входе на территорию, а потом при
входе в корпус, откуда велось вещание.

Случилось так, что пришедший на передачу какой-то ученый
умудрился на пути от внешних ворот к корпусу (это примерно
150 метров) потерять пропуск. Ученые, они все такие забывчивые.
На входе в корпус стоял Цербер, который, по-моему,
чувствовал себя и пограничником Карацупой, и его не менее
знаменитым пограничным псом Индусом.

Ученого в корпус он не пустил. Администратор Таня Зиновьева,
брошенная на поиск пропавшего выступающего, нашла
его у Цербера. Тот был неумолим. Предложение Тани взять
в залог ее пропуск, так как до начала передачи (эфир был живой)
оставалось три минуты, Цербер отверг. Более того, он
схватил Таню за руку с пропуском, чтобы и она не исчезла. Тогда
обезумевшая Татьяна укусила милицейскую руку и, рявкнув
на ученого: «За мной!» — бросилась в студию. Там гостя впихнули
на место, но тут в студию ворвался наш Цербер и стал его
вытаскивать. Редактор, выскочив в фойе, вопила: «Хулиган
в студии!» Все бросились туда, милиционера выкинули в фойе,
намяв бока, и передача состоялась.

На следующий день в редакции разбирался рапорт «О факте
покусания постового (фамилии не помню) администратором
Зиновьевой». Татьяне объявили выговор. Думаю, это был
единственный в истории страны выговор с формулировкой
«За покусание».

Когда нас перевели в Останкино, Цербер остался на Шаболовке.
Прошло несколько лет. Был какой-то актив, не помню
уж чему посвященный, и все выступающие дружно жаловались
на отсутствие хороших сценариев. Обычный актив — тоскливый,
как плохой сценарий. Народ дремал, шуршал газетами
и ждал с нетерпением окончания.

— Есть еще желающие выступать? — с дежурной интонацией
произнес председательствующий.

— Есть, — раздалось из зала.

И на сцену вышел Цербер. Зал оживился.

— Вот тут граждане жалуются, что не хватает сценариев, —
начал он. — Мы ведь стоим на посту и все видим. Каждый день
идут со студии… Выясняешь, что несут. А ведь все с портфелями, папками, сумками. И всегда одно. Это сценарии. Граждане,
ну откуда же взяться сценариям, если их каждый день
выносят?

Передать словами, что творилось в зале, я не могу. Как изящно
выразился один из присутствующих, «слезы, сопли и истерики».

На клочке написано «вечный милиционер», так что история
не заканчивается.

Прошло еще несколько лет. В концертной студии «Останкино», где сейчас расположен информационный комплекс
Первого канала, мы иногда проводили встречи с интересными
людьми. И вот как-то пригласили мы Владимира Райкова — врача,
серьезно занимавшегося вопросами гипноза. Удивительные
опыты, которые он проводил на сцене, вызывали в зале
неоднозначную реакцию, споры. И вдруг на сцене оказался
наш старый друг Цербер.

— Это всё жульничество! — безапелляционным тоном заявил
он. — У нас в деревне один вот так гипнотизировал, а потом
корова пропала.

Зал начал ржать, и это почему-то ужасно разозлило Райкова.
Он подошел к Церберу, проделал какие-то манипуляции, и наш
герой запел, закукарекал, залаял. Его уложили меж двух стульев
(опирался он на затылок и пятки), и два зрителя уселись
на него. Какой был в зале хохот!

Минут через десять Цербера привели в первоначальное состояние,
и он, подобрав выпавшие документы, с ужасом сбежал
со сцены. Больше в «Останкино» его никто не видел.

Но всё-таки вечный… Где-то в середине девяностых, придя
в очередной раз «побираться» в Минфин, я увидел на
проходной Цербера, постаревшего, но всё так же преисполненного
чувства глубокой подозрительности ко всем пришедшим.

— Ходят тут, ходят, а потом денег в бюджете не хватает.

Он посмотрел на фото, на меня, что-то в глазах мелькнуло…

— А сценариев хороших всё равно мало, — доверительно
шепнул я ему.

— Проходите, — устало сказал он.

Действительно, нас много, а на страже он один. Устаешь от
этого.

…По сей день, если мне попадется какая-нибудь история,
я записываю ключевые слова. Потом не могу вспомнить, зачем
я это записал. Так что «мусор» накапливается.

Я очень люблю поздравлять друзей и знакомых с днем рождения,
причем стараюсь делать это повеселее, ибо теплое «желаю
вам здоровья и успехов в труде и личной жизни» считаю
вежливой формулировкой мысли «да отвяжись ты от меня».

Надо сказать, что друзья и знакомые отвечают тоже неформально.
Например, помню поздравление на шестидесятилетие
тогдашнего председателя правительства Виктора Черномырдина.
Игорь Шабдурасулов, работавший в тот момент в правительстве,
прочитал официальное поздравление, а потом говорит:
«Отдельно Виктор Степанович просил передать тост: „За
нас с вами и за… (бог) с ними“».

Мои помощницы по Международной академии телевидения
и радио с помощью домашних собрали все поздравления.
И встал вопрос: а что с ними делать? Возникла идея разбросать
их по книге. Когда я прочитал поздравления, у меня начался
приступ диабета, настолько это оказалось «сладко». Хотя, наверное,
было бы странно иметь друзей, которые в день рождения
пишут тебе о том, какая ты бяка (тем более что ты сам
знаешь это лучше других), и желают всякие пакости.

Дочь, крупный специалист по диабету, сказала мне, что есть
лекарства, которые надо принять перед порцией сладкого,
и тогда большого вреда для здоровья не будет.

Так что, уважаемые читатели, предупреждаю (вместо лекарства):
66,6% сказанного в поздравлениях относится к доброте
моих друзей, 33,2% — к их вежливости и 0,2% — непосредственно
к адресату. Ведь надо в каждом искать что-то хорошее.

«Жить, жить…»

Рассказ из книги Романа Сенчина «На черной лестнице»

О книге Романа Сенчина «На черной лестнице»

Прошедшей весной почему то именно «Второе
дыхание» стало тем местом, где я проводил свои
дни. Чаще всего — с приятелем Володей. У обоих
нас не клеилась семейная жизнь (вроде бы есть
жены и дети, но на самом деле они нечто отдельное, почти враждебное), на работе еще осенью,
из-за этого мирового кризиса, возникла неопределенность (вроде бы числишься и даже зарплату
получаешь, хотя и пониженную раза в три, но зато туда можно вообще не ходить, и начальство даже радо, что не ходишь)… Как то все совсем мрачно было прошлой весной, и мы с Володей встречались на «Новокузнецкой» с утра, в начале
рабочего дня, и спускались во «Второе дыхание».

Тем для разговоров особых не возникало; были
мы с Володей знакомы лет двадцать, вместе учились в институте, работали в одной сфере, часто
пересекались, то похваляясь успехами, то жалуясь на трудности. И вот теперь, не очень уже молодыми (под сорок), оказались на грани пропасти — попадем под сокращение, и что тогда? Куда?
Таких, как мы, востребованных все девяностые и
почти все нулевые, было навалом, все мы были
при деле и вдруг стали лишними. Оставалось гадать, на время лишними или… Нет, профессия,
конечно, стала такой на время, а вот мы конкретно, тридцативосьмилетние, уставшие, не очень
уже креативные Роман и Владимир?..

— В Сети вчера вечером прочитал, — грустно
иронично делился Володя. — Из Питера целая
группа рекламщиков типа нас подалась в фермеры. Прикинь, им какой-то бизнесмен дал безвозмездно гектары, которые не использовал. Мол,
стройтесь, засевайте, свиней разводите…

Я зевнул, но не сонно, а нервно:

— И что?

— Да ничто. Начали строиться. Планы у них.

— Я лучше в дворники соглашусь, чем крестьянином…

— Кто тебя возьмет в дворники? Это таджикская мафия или какая там… Сторожа — ментовская.
Это раньше можно было в дворники и сторожа,
а теперь — хрен то там. — Владимир приподнял
пластиковый стаканчик с водкой, покрутил и поставил обратно на стол. — Теперь и в грузчики не
устроишься. Нету нам места…

— Тогда повешусь. Мне давно все надоело.

Владимир пристально посмотрел на меня; отозвался не как обычно, с иронией, а серьезно:

— Лучше не вешаться, а отравиться. Ноотропил
знаешь? Говорят, шесть таблеток — и всё. Даже не
успеешь помучиться. Паралич сердца.

— Мда, — покивал я, — травануться неплохо…
Хотя сейчас модно под поезда бросаться. На днях
в Германии какой то бывший миллиардер под поезд бросился. В Штатах тоже масса случаев.

— Не знаю. — Володя поморщился. — Под поезд, это как то… Наверно, лень просто было готовиться, а людям потом эти куски… Я бы лучше отравился все-таки… Что ж, давай пропустим по
капле…

Так обычно мы беседовали в рюмочной «Второе дыхание». Как жить в Москве, чем заняться,
если уволят, как прокормиться, не представляли.
Иногда то я, то Володя приносили с собой журнал
«Вакансии» и листали его, читали объявления,
выбирали, а в итоге неизменно приходили к выводу, что все эти вакансии не для нас. Всем нужны специалисты (от управляющих предприятиями
до сантехников), с опытом работы, желательно
до тридцати пяти лет…

Постепенно почти шутливые, по-пьяни брошенные слова о самоубийстве стали превращаться в довольно таки реальный план, и мы с увлечением отстаивали преимущества каждый своего
метода. Нам казалось, что это на самом деле единственный выход и даже необходимость: проглотить шесть таблеток ноотропила или забраться
куда-нибудь в глубь Лосиноостровского парка,
привязать на надежный сук петлю (я уже научился завязывать на галстуке этот специальный узел)
и сунуть в нее голову. Несколько секунд потрепыхаться, а дальше — блаженная пустота.

«Суици-ыд, — вспоминалась песня, — пусть будет легко-о!»

И фигня это все — жены, дети. Женам нужна
уже только наша зарплата, которой им всегда не
хватает (то одно, то другое, и все как бы исключительно на детей), а дети… Лет до пяти, хоть и плачущие, капризничающие, но они действительно
родные и дорогие существа, их приятно тискать,
целовать, можно часами любоваться ими, а теперь, когда им уже по семь двенадцать — чужие какие-то. И дальше, по всем приметам, чужесть эта
будет только сильнее.

Родителей жалко, если я с собой что-то сделаю.
Но, с другой стороны, когда мне было лет четырнадцать и они в очередной раз и как-то особенно
агрессивно на меня набросились с упреками, что
я ничего не делаю по дому, плохо учусь, с ними общаюсь через губу, я ответил: «А я не просил, чтобы рожали. Зачем вы меня родили? Я не просил».

Они тут же замолчали и с тех пор больше меня не
упрекали, а если им что-то от меня нужно было,
просили как об одолжении. И те полудетские слова я готов был повторить им и сейчас: «Я не просил»… Действительно, зачем родили? Чтобы мучился?

Вообще — это особенно отчетливо, остро осознавалось в душной нечистой рюмочной, — все
получилось неправильно, плохо. Как то катилась,
катилась жизнь незаметно и вроде бы сама собой,
как камень по пологому склону, и вот забуксовала.
А чтобы подтолкнуть ее, сил нет. Да и зачем,
в сущности, толкать, куда? К старости, немощи,
маразму, пенсии, на которую ни фига не купишь…

Нет, все-таки, наверное, лучше уйти теперь.
А что? Ничего исключительного. В мире ежедневно кончают с собой по нескольку десятков людей.
В месяц — тысячи, в год — десятки, а может, и сотни тысяч. Значит, это действительно выход и природа вложила в нас такую функцию. По существу,
никому я ничего здесь уже не обязан…

— Да и я тоже, — поддерживал Владимир, полысевший, порыхлевший по сравнению со студенческими годами, — я тоже никому не обязан. Пусть
расхлебывают, если хотят, а я — не хочу. Я не животное, за существованье бороться. И мне ничто
не интересно… Когда то думал, что секс — главное. Так, наверно, и есть, то есть должно быть. Но
что то совсем он вялый какой то стал, и после него чувство такое, что лучше б и не было.

— Ты секс с женой имеешь в виду?

— Ну да.

— У меня со своей так же… Любовниц для этого
заводят.

Володя вздохнул:

— Для любовниц деньги нужны. А главное —
энергия. А тут — утром на работу, вечером с работы. Теперь вот времени полно, зато денег… Да и
какой смысл вообще?.. Нет, куплю ноотропила,
и — на хрен.

— А я в Лосиноостроский парк с веревкой.

— Мда, Ромка… Ну, давай накатим по глотку.
Посетителей «Второго дыхания» мы особо не
разглядывали, правда, любой в тесном зальчике
волей неволей попадал в поле зрения. Да и кто
там мог быть интересный… В основном тихие, измученные алкоголем полубомжи, медленно, через
силу, казалось, набиравшиеся дешевой водкой;
они даже в компании почти не разговаривали, пили, словно противное, но необходимое лекарство, пережидали минут пятнадцать, а потом, насчитав на следующие пятьдесят граммов, подбредали к стойке… Заходили и быстро проглатывали
водку вполне благообразные мужички — бытовые
алкоголики… Иногда в рюмочную спускались пацаны музыканты с гитарами в чехлах, шумно, со
спорами брали водку или пиво, закуску, устраивались в углу и начинали галдеть, ржать, толкать
друг друга; очень они раздражали нас своей жизнерадостностью… Бывало, на лесенке появлялись
симпатичные, совсем молодые девушки, но тут
же, поняв, куда попали, вскрикивали: «Ф-фу!» —
и выбегали.

Пару раз мы видели там похожих на нас — неплохо одетых, еще нестарых. Тихо, но горячо они
что-то говорили друг другу, в чем то убеждали. Судя по всему, у них были те же проблемы, и они пытались найти пути их преодоления. Хотелось подойти и все им объяснить. Убедить, что нет выхода — только веревка и ноотропил…

Однажды наше внимание привлек высокий, метра два, мужчина. Грузноватый, одетый в черное,
в кожаной, несмотря на жару, куртке, волосы ниже
плеч, хотя такая прическа совсем не шла ему. Какой-то нелепый он был, как нынешний Оззи Осборн. И особенно странно он передвигался: на прямых ногах, шаркая, но не старчески, а точно робот
из фильма «Гостья из будущего». И шеей не двигал,
а поворачивал голову вместе со всем туловищем.

Еще когда он спускался по небольшой, но крутой лестнице в зал, и я, и Владимир на него посмотрели, а потом невольно, отвлекаясь от разговора, следили за ним.

Мужчина прошаркал к бару, заказал стаканчик
водки и два бутерброда с колбасой. Голос у него
был обычный — мягкий, типично московский тенорок, — и от этого я успокоился: в первый момент, когда увидел его, уже прилично подпивший,
решил, что это некто оттуда, куда мы с Володей
всё собираемся, но никак не отправляемся. Вот
устал слушать и пришел помочь. Стало жутко.

Но голос стер эту жуть, я продолжил излагать
Володе свою мысль:

— Знаешь, я в последнее время много читаю.
Что еще делать… Оказывается, вся литература,
философия, вообще культура доказывают одно:
жизнь — это цепь страданий. Одно страдание сменяет другое, и так бесконечно, до полного добивания человека. И в итоге человек ждет не дождется, когда же придет смерть избавление. Понимаешь? Ему уже невыносимо становится, ничего не
мило совершенно. А?

— Ну да, — кивнул Владимир. — И что?

— Что?! А смысл страданий какой? Смысл, а?

— Да никакого, наверно.

— Вот и я про то же. Для самоукрепления, чтоб
силы жить были, выдумывают тот свет, царство
небесное, прочую лабуду, а на самом деле…

— Ты прав. — Владимир протянул для чоканья
свой стаканчик. — Давай.

Мы выпили теплой горькой водки. Я шумно
выдохнул, помотал головой, обвел взглядом зальчик «Второго дыхания». «Вот она, наша могила».
И сказал вслух:

— По большому счету, Вов, мы свою миссию исполнили: в армии послужили, произвели по два
гражданина России, так или иначе их обеспечили… Ты кредит за квартиру успел выплатить? — 
Володя кивнул. — И я тоже… В целом — оправдали
свое пребывание. А остальное… Я не хочу больше
мучиться, не хочу бегать и искать… Меня завтра
выкинут с работы, и куда проситься?

— Да никуда. Только в крестьяне.

— Туда — нет! Лучше в петлю. В Лосиноостровский парк, на ближайший сук…

Наши разговоры шли по кругу. Мы встречались три четыре раза в неделю (почти каждый рабочий день) и говорили об одном и том же. Но
это, как ни странно, не надоедало.

— Я устал. Я не вынесу, если меня попрут на улицу, — бубнил Владимир слезливо.

— И я! Я тоже… Куда мне? — отвечал я. — Пять
лет учился на специалиста по рекламе, пятнадцать лет отработал, и хорошо отработал. Устраивал. И что? Одна дорога — на сук. Суици-ыд, — тихо запел зарычал, — пусть будет легко-о!
— Да давай отравимся, — в который раз заспорил Володя. — Шесть таблеток всего. И там. А вешаться… Обмочишься, язык вылезет синий. Еще
и столько всего обдумать успеешь, пока удушение
длиться будет. Я тут в Интернете просматривал
свидетельства выживших. Страшно. Зачем тебе?..

— А я хочу, чтоб страшно, — упрямился я. — Хочу
подумать. Я ни разу в жизни ни о чем всерьез не подумал. Жил и жил. Школу закончил, в институт поступил. Случайно почти. Прочитал где то, что за
рекламой будущее — и решил. И — дальше по инерции, по общему плану. Женился даже не думая. Хорошая девушка, небедная, неистеричка, и… Тогда
была неистеричка… Работал. Хорошо, считаю, работал, но ведь не думал. Не думал всерьез.

— Думать — вредно, — парировал Володя.

— За пять сек до черноты — полезно… Нет, не
знаю, как ты, а я вешаюсь. Вот тебе клык: только
меня официально увольняют в агентстве, беру веревку и еду в Лосиноостровский…

— А я глотаю колеса. Сегодня же куплю упаковку!

И мы подняли пластиковые стаканчики, чтобы
закрепить свои обещания водкой.

— В тайгу вас надо с зажигалкой и перочинным
ножиком, — раздалось от соседнего столика.

Мы обернулись.

Это сказал тот шаркающий мужчина. Сказал не
раздраженно и зло, а как то презрительно. Мы
с Владимиром даже и не сразу нашлись, что ему
ответить, хотя обычно быстро реагировали на
хамство.

А мужчина, не спрашивая разрешения, переставил на наш столик стаканчик и бумажную тарелку с бутербродом. И добавил, несколько объясняя свое вторжение в нашу беседу:

— Я раньше таким же был. Читал всяких жизнененавистников… Шопенгауэра, Леонида Андреева. Тоже мечтал с собой покончить. Правда, у меня причина была более весомая — полное отвращение к жизни. Не то что у вас: маленькая
напряженность на работе, и вы готовы. Я прав?

— Слушайте, — отозвался Владимир, — вас ни
кто не звал. Мы с другом беседуем, это наше личное дело…

Мужчина приподнял руку:

— Секундочку. Разрешите, я коротко расскажу,
а вы послушаете? Десять минут роли не сыграют,
а может быть, вам полезно окажется. Если желаете, я водки возьму.

— Да мы сами в состоянии. — И я шагнул к барной стойке, купил двести граммов и самую дорогую во «Втором дыхании» закуску — две порции
куриных грудок в панировке по шестьдесят шесть
рублей…

— Игорь, — сказал мужчина, когда чокались; мы
с Володей тоже, правда без охоты, представились.
Выпили по глотку, заели.

— Я без всяких прелюдий, — заговорил Игорь. — 
Услышал вот ваши слова и не смог промолчать.
Может быть, действительно полезно вам будет…
Мне пятьдесят два года, я по образованию архитектор, правда, никогда ничего не проектировал,
да и желания не было. Так, поступил по совету родителей, отучился… Вообще все делал без желания. С ранней юности жить не хотелось.

— Понятно, — усмехнулся Владимир.

— Нет, это сложно понять… У любого желания
должна быть причина, а у меня… — Мужчина покривил губы. — Виной этому была наша домашняя
библиотека. Много старых книг. Ницше, Фрейд,
Шопенгауэр, Селин… Как раз в мою юность издали
Сартра. И все эти книги однозначно утверждали,
что жить не стоит… Да, еще Есенин, конечно, Андреев — я их перечитывал раз по двадцать… У нас
была интеллигентная семья, и мои родители принимали мое состояние за наличие большого ума.
Но что такое ум? От ума должен быть толк, реализация. А что толку в том, что я сутками мог увлечен
но… нет, это не увлечение было, что то другое…
сутками читал Ницше? Знал наизусть почти всего
Есенина, из Андреева целые рассказы?.. Мда а…
Видимо, почувствовав, что нам надоедает слушать его, мужчина спохватился:

— Коротко говоря, однажды мои сослуживцы
утащили меня на Урал. Все тогда были туристами,
сплавлялись по рекам, на горы лазали… Уговорили. Сутки на поезде от Москвы, там два дня пешком с привалами у костра и рыбалкой… Видимо,
хотели помочь: видят, что человек в двадцать
шесть лет в таком состоянии и не выходит из него, и потащили в поход. Сплавляться я категорически отказался, пошел пешком вниз по реке.
Они должны были меня ждать… И по пути я заблудился, да так, что… — Игорь жестом предложил
выпить; мы выпили. — У меня с собой был рюкзак
с одеждой, к нему был привязан чайник, в карманах — бензиновая зажигалка, сигареты, перочинный нож… И семнадцать дней я бродил по тайге.
Этих семнадцати дней мне хватило, чтобы полюбить жизнь.

Владимир снова усмехнулся; рассказчик понимающе покачал головой.

— Да, на словах это смешно, а на деле… Вот, посмотрите. — Он неуклюже повернулся к нам спиной, поднял руками волосы, и мы увидели на его
шее большие, как от ожогов, шрамы. — Это я сам
себя. Такое же на ногах, на пояснице…

— В смысле? — спросил я.

Игорь уронил волосы, развернулся.

— Я срезал с себя куски, чтобы есть. Варил.
в чайнике. Пил бульон.

Внутри меня булькнуло; я сморщился, сдерживая тошноту.

— Срезал куски, рану бинтовал… Слава богу, не
задел артерии…

— Да вы гоните! — резко, словно проснувшись,
вскрикнул Владимир. — А заражение… Да и как
сам себе? Шок болевой… Что, совсем нечего было
есть? Лес же, грибы, ягоды…

— Какие грибы в июне… Мы в июне поехали.

— Ну, там, петли ставить на зайцев, рыбу ловить. Да и вообще… — Владимир стал раздражаться, но за этим раздражением чувствовался испуг. — Человек может прожить без еды сорок
дней. Доказано! А недавно вообще, я в Интернете
читал, один парень сто с чем то…

— Хорошо, — спокойно перебил мужчина, — по
пробуйте не поесть семнадцать дней… Ладно,
парни, я ничего не хочу вам доказывать. Петли,
крючок из еловой шишки — это все в книгах.
Я этого не умел и не умею. Я просто боролся за
свою жизнь. Когда я жил в удобной квартире, мне
она была не нужна, но когда попал в такую ситуацию… Я даже сам удивлялся, но я очень захотел жить. Шел и шептал: «Жить, жить…» Отрезал от
себя куски, чтобы жить. — Игорь один, не приглашая нас, допил из стаканчика и доел остатки бутерброда. — И вот — живу.

Мы молчали. Как то это нас с Владимиром
потрясло. Неожиданностью, скорее… Я долго
подбирал слова и, наконец-то подобрав, спросил:

— И как, нравится вам теперь жить? В таком…
м-м… в таком состоянии?

— Нравится. — Мужчина ответил без промедления, уверенно и даже с веселостью. — Стал бабником, и женщины, кстати, с удовольствием, несмотря на это, — потрогал себя за шею. — Еще в советское время открыл свое дело — кроссовки шили
очень хорошие, и некоторые спортсмены носили. Теперь стереосистемами торгую. Не жалуюсь.

— И ходите по таким норам? — хмыкнул Володя.

Он огляделся:

— Да, место не очень, но иногда спускаюсь. Я не
брезгливый. Да и живу рядом, напротив Третьяковки.

Еще помолчали. Расспрашивать Игоря о подробностях его плутания в тайге было неловко —
не пацаны же мы, жаждущие послушать про приключения. А он и не выказывал желания рассказывать больше. Постоял и стал прощаться:

— Что ж, до свидания. Извините, что побеспокоил. Просто не могу спокойно реагировать, когда говорят о готовности умереть. Поэтому и
встрял.

Слегка нагнулся, бросил пустой стаканчик и бумажную тарелку в коробку для мусора под столом
и пошаркал к выходу.

Минут через десять после его ухода Владимир
вдруг возмутился:

— Но другие ведь кончают! И я смогу. На хрен
мне все это!

— По-моему, — сказал я, — нагнал он просто. Как
это можно заблудиться, когда по реке идешь? Инвалид какой-нибудь с ЗИЛа, решил нам любовь
к жизни вернуть.

— Да на хрен мне его любовь! Куплю, блин, ноотропиков и закинусь.

…Прошло уже полгода с той встречи, и мы всё
еще живы. Впрочем, и поводов покончить с собой так и не появилось. После весеннего шока,
связанного с мировым финансовым кризисом,
фирмы успокоились и в рекламные конторы снова потекли заказы. Немного, но все же. И я, и Владимир работаем. Зарплаты не очень, с докризисными не сравнить, но — терпимые. На первоочередные потребности семей хватает.

Наши встречи во «Втором дыхании» прекратились. Иногда созваниваемся, спрашиваем друг
друга: «Как дела?» — и слышим: «Да так, более-менее. Живу».

2009

Купить книгу на Озоне

Питер Бенсон. Две коровы и фургон дури (фрагмент)

Глава из романа

О книге Питера Бенсона «Две коровы и фургон дури»

Какое-то время я работал помощником арбориста —
деревья подрезал — и однажды упал с дерева, да так
неудачно, что приземлился прямиком на чужую
собаку. А я чем виноват? Но собачонка с перепуга
тяпнула меня за ногу, а ее хозяйка долго гналась
за мной по улице, размахивая палкой. После этого
мне как-то расхотелось лазать по деревьям. Как ни
взгляну на дерево или лестницу, а то и просто на
пилу или даже топор, так пот и прошибет до самых
бровей. Вот я и сказал хозяину, что увольняюсь.
Хозяин был мужик что надо — в голове у него еще
стальная пластина вставлена, — так он мне пожелал
удачи и сказал, что, если я надумаю вернуться, он
меня с удовольствием возьмет. На следующей неделе
я нашел работу на свиной ферме. Хорошая работа
была — стой с утра до ночи, облокотясь на ворота, да
рассматривай окрестные поля, — да уж больно жалко
мне стало свинок. Они так жалостливо смотрели на
меня и хрюкали, как будто просили: «Выпусти нас,
дружок!» — и вот однажды вечером я и выпустил
шесть свиноматок. Они вышли за ворота и сначала
встали как вкопанные, не веря своему счастью,
только мигали белесыми ресницами, ну а потом
как припустили! Трясли на бегу жирными задницами,
хлопали ушами, а скоро все до единой исчезли
в зарослях кустарника у ясеневой рощи — поминай
их как звали! Я, понятное дело, сказал фермеру, что
не виноват, мол, занят был в сарае, ничего не видел,
да только он мне не поверил. Обругал по-черному
да еще пригрозил, что если когда-нибудь еще увидит
на своей земле, так застрелит до смерти из ружья.
И ружье показал. Серьезный человек этот фермер,
да только глупый, даже удивительно! Так я и пошел
своей дорогой и с тех пор назад не возвращался.

Я тогда жил дома в своей комнате под самой крышей.
Кровать у меня узкая, стены завешаны плакатами
с моделями мотоциклов, от комода попахивает
плесенью. На полу лежит вытертый ковер, а на окно
мама повесила занавески, которые мне совершенно
не нравятся. Окно моей комнаты, кстати, выходит на
наш луг, оттуда видна вся деревня — зеленые садики,
а за ними дома. Наша деревня называется Ашбритл,
но вы ее вряд ли знаете. Домики у нас небольшие,
палисаднички нарядные. Граница графства проходит
как раз по нашей дороге. Наша деревня не так проста,
как может показаться на первый взгляд, и имеет нрав
скверный, пугливый и подозрительный. Она живет
своим умом, у нее есть и сердце, и душа, и по ночам, особенно в ноябре, когда черноту ночи разгоняет лишь
сияние далеких звезд, легко представить себе усталого
прохожего, что бредет по тропе, ничего не подозревая,
а деревня наблюдает за ним, затаившись, и ждет. Ждет
момента, чтобы как-нибудь ему нагадить.

Мой отец работал садовником — он вообще
мастер на все руки, все умел: газоны постричь,
живые изгороди подровнять, мести дорожки, выращивать
овощи, красить сараи, класть стены и чинить
заборы. Отец тогда работал на шесть или семь человек
зараз, и у каждого большой дом, и теплица,
и джип, и он всегда делал свою работу на «отлично».
Может быть, он и не знал латинских названий цветов
и растений, которые выращивал, но землю любил
всей душой и работал четко и аккуратно. Ездил мой
папаша на старом, раздолбанном пикапе — подвеска
с пассажирской стороны давно сломалась, так что,
когда мы ехали на работу вместе, я всегда боялся,
что сползу с сиденья прямо на дорогу, а отец, чтобы
хоть немного выровнять машину, чуть не до пояса
высовывался из своего окна. Ему платили наличкой,
и по пятницам он отслюнивал себе двадцать пять
фунтиков, а остальное отдавал маме — она хранила
деньги в жестянке на холодильнике. Спорить с отцом
я не любил: ладони у него были размером с тарелку,
ботинки — с небольшую собачонку, из носа торчал
пучок черных волос, а свою рабочую куртку он не
менял по крайней мере лет пятнадцать. Нешуточный
мужик с нешуточным голосом. Сказанного им слова
уже не сдвинешь, лежит, точно валун среди поля, или
торчит, словно дерево.

Мама прибиралась у людей. Вытирала пыль,
полировала мебель, пылесосила, выносила мусор,
иногда ходила за покупками для одной из наших старух-
аристократок, которые и двух шагов не могли
сделать, чтобы не упасть и не сломать себе какуюнибудь
кость. Она ездила по деревне на велосипеде
— старой развалюхе с корзинкой на багажнике
и треугольниками полотна на заднем колесе, чтобы
юбка не попадала в спицы. Мамины руки пахли пчелиным
воском и пылью, и она всегда ходила дома
в переднике, даже когда смотрела телевизор. Она
никогда не повышала голоса, никогда не ругала нас
с Грейс, если мы возвращались домой поздно.

Моя сестра Грейс в то время училась в колледже
в Тонтоне, на кулинара, что ли. Что-то в этом
роде. Вообще-то в основном она жила в городе, но,
когда приезжала домой на каникулы, так и норовила
испробовать на нас новые рецепты: то говядину
в пиве со сливами приготовит, то цыпленка
с сушеными абрикосами, а то свинину с орехами.
Я как-то раз спросил, чего она возится так долго —
неужели мы курицу без абрикосов не схаваем, — но
она язвительно заметила, что, если мне не нравится
ее стряпня, в следующий раз она меня за стол не
пригласит. Я и заткнулся. Наша Грейс вообще на язык
остра, скажет, как отрежет. Это она в отца пошла.

И вот, через неделю после того, как меня прогнали
со свиной фермы, я сидел в своей комнате,
слушал радио, гладил нашу кошку сначала по шерсти,
а затем против и рассматривал поля и деревья за
окном. Нашу кошку зовут Золушка, между прочим, очень нервная кошатина, но сидеть у меня на коленях
ей всегда нравилось. Мне тогда стукнул двадцать
первый год, а впрочем, это не важно. Мне могло быть
и двадцать четыре. Или девятнадцать, никакой разницы.
Все равно то, что случилось, случилось бы.
В тот вечер отец вернулся с работы и сказал мне, что
мистер Эванс ищет себе помощника. Его молочная
ферма находилась в паре миль от маленькой деревни
Стоули, что стоит на холме над узкой речкой.

— Мистеру Эвансу нужен разнорабочий, — сказал
отец. — На тракторе поработать, корову подоить. Ты
доить-то умеешь?

— А то сам не знаешь! — сказал я.

— Ну тогда сходи к нему, поговори. Да поторопись,
а то он возьмет кого-нибудь другого.

Папаша у меня умеет донести до слушателей
очевидные факты. У мамы-то лучше выходит то, что
не так очевидно. Триста лет назад ее бы точно сожгли
на костре, но сначала выволокли бы из дома, обвинив
в неурожае капусты, испытали на центральной
площади и признали виновной во всех бедствиях,
что случились во всем приходе. Даже сейчас некоторые
соседки при виде мамы или нашей кошки переходят
на другую сторону дороги. Ну и черт с ними,
мою мать с детства обучала этому делу ее мать, моя
бабка, а ее — моя прабабка, и так до бесконечности,
история теряется в глубине веков. Когда я говорю
«этому делу», я имею в виду те тайные знаки, что
природа показывает нам ежедневно; в стародавние-то
времена все люди умели их распознавать, а нынче
позабыли. А еще у мамы иногда бывают предчувствия: это когда она точно знает, что произойдет. Ну,
типа интуиции или ясновидения. Моя мама умеет
немного колдовать, только она называет это дело
ворожбой. Когда-то мама сказала, что и на мне тоже
лежат древние знаки и что у меня с рождения дар,
только я сам его до поры не знаю. Она то и дело
намекает мне на подоплеку своей ворожбы — то
на какую-нибудь старую легенду, то на еще какой
смысл. И хотя мама не объяснила, зачем она купила
телячье сердце, пронзила его терновыми шипами
и спрятала в дымоходе, но накануне того дня, как
я собрался идти к мистеру Эвансу, она сказала так:

— Положи-ка себе в ботинки яблочные зернышки.

Идея зернышек состояла в том, что от потных
ног они должны прорасти, а их ростки будут значить,
что и моя жизнь пойдет в рост и всякое мое желание
исполнится. Я так и сделал — набил ботинки семечками
— и потащился к мистеру Эвансу.

Это оказался щуплый старик: вялый рот, глаза
водянистые, как болото, зубы мелкие, а говорил он
медленно, с трудом выговаривая слова. Отец мне
рассказал, что у мистера Эванса недавно случился
удар, поэтому он и ищет себе помощника, только
мне это было без разницы. Мне просто нужна была
работа. Так вот, его ферма занимала восемьдесят
пять акров земли — в основном пастбища, где
паслись его коровы-фризы и пара дюжин овец,
а еще там была небольшая роща, несколько дряхлых
сараев и длинный, низкий дом с маленькими
окнами и камином в каждой комнате. Мистер Эванс
жил в доме один; после того как он перечислил мои
обязанности, он указал на трейлер, что стоял в углу
двора, и сказал:

— Можешь жить там, если хочешь. Места немного,
но есть кровать и газовая плитка.

— Спасибо.

— Если тебе работа подходит.

— А можно взглянуть на трейлер?

— Можно.

Я отпер дверь и заглянул внутрь. Там действительно
было тесно, пахло мокрым деревом и гнилыми
яблоками. Окна грязные, на полу — слой дохлых
мух.

В углу, на месте сортира, стоял мешок старой
картошки, давший течь по краям. Но я вдруг вспомнил
про Рождество и как мне в шесть лет подарили
губную гармошку. Я так дунул в нее тогда, что на всю
жизнь вызвал у нашей кошки отвращение к музыке.

— Мне нужна помощь круглые сутки, — продолжал
мистер Эванс.

Он разговаривал тихо, со старомодной вежливостью,
но я знал, что он очень требовательный хозяин.
Ему нравилось, когда все делалось так, как он велит,
как делал его отец, а до отца — дед.

Я пару минут поразмышлял, мне неохота было
возвращаться домой, поэтому я сказал:

— Да, мне это подходит.

А он сказал:

— Хорошо. Можешь начать завтра.

Так что на следующий день я переехал к нему.
В трейлере не было электричества, зато был газ
в синем баллоне, он шипел, когда я зажигал горелку,
и как-то странно пах. Я подмел пол, вымыл окна,
выбросил гнилую картошку, а мистер Эванс дал
мне биотуалет и шланг для воды. Я поставил радио
около кровати, отдраил плитку и пошел посмотреть,
как он доит коров. Коровы привыкли к его рукам,
так что я просто наблюдал издалека. Старик всех
коров называл по имени: «Дейзи… Флоренс… Джо…
Кудряшка…» — и обращался с ними нежно и терпеливо.
Сначала ощупывал вымя, хорошенько обмывал
соски, гладил по ногам, шептал что-то, успокаивая
нервных и пугливых, а затем быстро и ловко надевал
доильные стаканы и смотрел, как первые струйки
молока бегут по прозрачным шлангам. И во время
дойки он все время проверял вымя, чтобы посмотреть,
опорожнилась корова или придется додаивать
ее вручную. Затем отсоединял аппарат, смазывал
соски йодом, потом ланолином, выпускал выдоенную
корову на улицу и запускал на ее место следующую.

Во время работы мистер Эванс слушал радио,
какую-то музыкальную программу с песнями прошлого
века, а иногда и сам им подпевал. Пару раз он
останавливался, чтобы перевести дух и дать отдохнуть
рукам, и тогда становилось понятно, что он,
в сущности, действительно довольно стар. Но остальное
время он работал как часы — быстро, споро, приятно
посмотреть! Видно было, что он любит свою
работу, любит коров, пульсирующий звук бегущего
по трубкам молока и чистый запах сена, молока
и коровьего навоза.

Он уже почти закончил, когда в сарай неторопливо
вошел кот, прошелся по стойлам, почесал бока о деревянные перегородки, дернул хвостом. Мистер
Эванс как будто ждал его.

— Ты что-то поздно явился сегодня, — сказал он и
пошел в маслобойню. Оттуда он вернулся с блюдцем
парного молока и поставил его на пол около двери. — 
Давай, дружок, пей, пока не остыло… — Вот самая
важная часть работы, — сказал мне мистер Эванс.

— Какая же?

— Ни в коем случае не забудь напоить молоком кота.

— Что же, — сказал я, — не забуду.

Когда мистер Эванс закончил, я вымыл стойла
и желоб, а старик тем временем продул водой шланги
и коллектор. После этого настало время провожать
стадо на пастбище. Коровьи копыта выбивали из
дороги мелкие облачка пыли, а вокруг моих буренок
кружилась целая туча оводов. Мир вокруг застыл,
озабоченно сморщился, как будто знал, что что-то
должно произойти, но не мог понять, хорошее, плохое
или серединка на половинку.

Я стоял и смотрел, как коровы разбрелись по
полю и начали щипать траву. Солнце садилось. Грачи
возились в кронах, каркали с веток и из разрушенных
гнезд. Взлохмаченные черные перья, серые лапы,
серые клювы — хулиганье на деревьях. Мне нравится,
как они кричат и как с ленцой летят домой,
но мне не нравится их характер. Нахальный и склочный.
Люди говорят, грачи вьют гнезда только около
денег. Если так, что они же забыли на этих деревьях?
Но люди вечно так говорят: скажут одно, а подразумевать
могут все, что угодно. Я вернулся к трейлеру,
оседлал мотоцикл и поехал в «Глобус».

Наш «Глобус» в Эппли — это бар, но вообще-то
он больше похож на жилой дом. Заходишь внутрь
и попадаешь в коридор, в углу толстуха с фиолетовыми
икрами наливает пиво из крана огромной
деревянной бочки. Можно прямо в коридоре и пить,
сидя на скамье, а можно пойти в комнату — там есть
мишень для игры в дартс. Хозяйка наша — женщина
серьезная: если кто чертыхнется или помянет недобрым
словом королеву, она в момент вышвырнет его
из бара. Я держусь от нее подальше, поэтому и в тот
раз взял свое пиво и пошел пить на крыльцо. Я уже
полчаса так сидел, когда приехал Спайк. Он тогда
работал на ферме, где выращивают черную смородину,
наверное, весь день опрыскивал кусты химикалиями,
потому что воняло от него за целую милю
и кашлял он чертовски. Он взял себе пинту пива
и огромными глотками осушил всю кружку, а потом
закрыл глаза и задумался. Мы со Спайком когда-то
вместе ходили в школу и вообще знаем друг друга
уже тысячу лет. Думаю, если бы я родился зайцем,
Спайк родился бы лисой, и мы могли бы встретиться
в каком-нибудь заброшенном карьере в лесу, чтобы
помериться силами. Я бы начал лупить его передними
лапами, а Спайк кружил бы вокруг меня, прыгая по
гранитным плитам, пока не вымотал все мои силы.
Спайк — жилистый, худощавый, с быстрыми глазами,
у него такой вид, словно он все время ждет от жизни
подвоха. У него еще вены на шее вздутые и одно ухо
кривое. Может, в детстве защемило дверью.

В тот вечер Спайк был подозрительно тихий —
наверное, замышлял очередную аферу. Он постоянно
строил какие-то невероятные планы, например, как
разбогатеть, да так, чтобы больше и близко не подходить
к смородиновым фермам или где там он подрабатывал
в последнее время. «Мне нужно-то совсем
немного — пара тысяч, и все, нет меня здесь…»

Сколько раз я это слышал? Сколько раз обсуждал
с ним сумасшедшие идеи? Черт-те сколько, вот что
я скажу. То он хотел отгонять старые машины на продажу
в Бристоль, то выковыривать окаменелости из
скал около Лайма, а то изобрести новый способ сбора
черной смородины или украсть стадо овец, которых
он заприметил на поле по дороге в Киттисфорд,
и загнать их знакомому чуваку в Уэльсе. Не думаю,
что у Спайка были знакомые уэльсцы, а впрочем,
чем черт не шутит! Я-то точно никого в тех краях не
знаю, а если бы и знал, даже не подумал продавать
им овец. И коз не стал бы им продавать. И коров.
И даже свиней. У меня вообще плохо с планами, они
мне ни к чему. Мне нравится работать на поле, нравится
сидеть у окошка трейлера и мечтать.

— Эй, Спайк, о чем задумался?

— Так, ни о чем. — Он скрутил себе папироску,
затянулся, оглядел тлеющий багровый кончик. Выпустил
дым мне в лицо.

Я отвернулся, и в этот момент к бару подъехали
на велосипедах мужчина и женщина. Они были
одеты в одинаковые оранжевые жилеты, а их велики
были с переметными сумками, на рулях — фары,
на спицах колес — катафоты. Велики выглядели по-боевому,
нечего сказать.

Мужчина взглянул на вывеску бара и спросил:

— Пропустим по одной?

— Давай, — сказала женщина, и они прислонили
велосипеды к стене и, извинившись, протиснулись
мимо нас.

Когда они исчезли внутри, Спайк сказал:

— Эл?

— Чего тебе? — сказал я.

— Ты умеешь хранить секреты?

— Не знаю, наверное. А что за секрет?

— Ну, я сам не знаю, может быть, это вообще и не
секрет. Пока не секрет. Но я кое-что сегодня увидел.

— Ты кое-что увидел?

— Да.

— И что же это было?

— Мы с хозяином поехали по делам в Клейхенгер.
Он хотел, чтобы я забрал трактор у старого Харриса
и отогнал назад. Знаешь это место?

— У Харриса с фермы Моут?

— Ну да, того самого. Так вот, я туда поехал на
автобусе. Соскочил там, завел трактор, еду обратно
по дороге, что проходит за холмом Хенитон.

— Так это же как раз рядом с нами!

— Вот именно! — Спайк подул на пиво. — Короче,
слушай. Еду я себе, и вдруг трактор заглох. Черт его
знает! Я слез, стал вручную заводить и в этот момент
заметил того чувака. Я вообще-то почти всех тут
знаю…

— Ну и что?

— А то, что он шел за деревьями, а на плече нес
инвентарь.

— Какой еще инвентарь?

— Обычный — грабли да мотыгу. С длинными
черенками. Вроде как знал, куда идет.

— Ты уверен?

— В чем?

— Ну что он знал, куда идет?

— Вроде да, но как я мог проверить? Я должен
был починить чертов трактор, а потом я завел его
и поехал своей дорогой. Вот только мужик этот с тех
пор у меня из головы не выходит. Я весь день про
него думал. Такой здоровый, черт, высоченный…
И знаешь, что самое странное? Вид у него какой-то
типа нездешний…

— И это весь твой секрет?

— Да нет, есть еще кое-что… — Спайк допил свое
пиво, а я тем временем прикончил свое. — Хочешь
повторить?

— Давай.

Он отправился за новой порцией, а я остался на
крыльце слушать блеяние овец на другой стороне
дороги. В вечернем воздухе дрожал зной, не хотел
отпускать уходящий день. Внутри бара хозяйка бранила
кого-то за разговоры о политике. Я еще немного
послушал, потом встал, вышел на дорогу и уставился
на изгородь. Тут из бара вышел Спайк, и мы с ним
зашли за дом и уселись на широкой скамье перед
столиком.

— Так ты говорил, что проезжал под холмом Хенитон,
— напомнил я.

— Точно. Вот я и решил разнюхать, что там делал
незнакомый чувак. В тот же вечер и отправился.

— Разнюхивать — твое любимое занятие, верно?

Он так взглянул на меня, что на секунду я испугался,
что он меня сейчас треснет. Спайк не из тех,
кто спускает людям шуточки о себе. Он ужасно
вспыльчивый, и, хотя потом быстро отходит и всегда
извиняется за то, что накостылял по шее, дразнить
его все равно нет смысла. У Спайка удар правой
такой, что мало не будет, и к тому же одним ударом
дело никогда не кончается. Но он спокойно ответил:

— Верно… — а потом рассказал, как оставил свой
трактор на придорожной парковке и отправился по
следу незнакомого чувака.

На ходу Спайк придумал себе готовую историю
— у него на все готова история. Что будто он
ищет двух овец, что отбились от хозяйского стада.
«А вы их, часом, не видели? Они вроде сюда наладились…»

Спайк нашел под деревьями тропу, по которой
шел незнакомец, и прошагал по ней с полмили. Пересек
ручей по небольшому каменному мосту, и тут
тропа разделилась на две. Одна шла вверх к коттеджу
на горе, другая уходила вниз, в лес.

— Там было как-то странно, — сказал Спайк. — 
Совсем тихо, понимаешь? Ни птиц не слышно, ни
ветерка, вообще ничего. Тихо, как в могиле. Я слышал
только свое дыхание да звук шагов. Тропа стала
совсем узкая, но нахоженная, словно ею часто пользуются.
Я уже думал повернуть назад, как вдруг коечто
услышал.

— Что ты услышал?

Спайк приложил к губам палец и понизил голос:

— Я нырнул в кусты и залег там. Тропа заканчивалась
на небольшой поляне. И там стоял тот самый
чувак — около высокого парника на обручах.

— Что? Такого, в котором выращивают овощи?

— Точно.

— А что он там делал?

— Хрен знает, — сказал Спайк. — Это нам с тобой
и предстоит выяснить. Он залез в парник, а я решил
сделать ноги. Мне не захотелось ошиваться там
одному. А получить от него кой-чего можно.

— Получить?

— Ага!

— И нам надо выяснить, что к чему?

— Конечно!

— А зачем?

— Ну, знаешь…

— Мы должны переться черт-те куда, потому что
какая-то горилла залезла в парник посреди леса?..

— Эй, я не говорил, что он горилла!

— Но ты же сказал, что от него можно получить!

— Ну и что? Получить можно не только в этом смысле
слова.

Спорить со Спайком, когда он входит в раж,
бессмысленно и даже опасно. Лучше всего дать ему
выговориться, поэтому я закрыл рот и молча слушал,
пока он снова и снова объяснял мне, что да, мы
именно это и собираемся сделать: выяснить, что та
горилла делала в парнике посреди леса.

— Мы?

— За тобой должок, забыл, Эл?

И правда. Пару месяцев назад мы со Спайком
выпивали в Веллингтоне, и я сказал одному придурку,
чтобы он прекратил молоть херню насчет моего
пива. Тот недоумок сказал, что я типа пью мочу, а не
пиво, вот я и приказал ему заткнуть пасть. Иногда
я открыто говорю людям, что думаю, а вот Спайк
предпочитает разговаривать кулаками. Его собственные
мозги, если не замышляют какую-нибудь
очередную пакость, обычно работают на холостом
ходу. Тогда еще кто-то сказал: «А ну повтори!» И я
сказал: «Да пожалуйста!» — и повторил. Спайк пил
в другом конце бара, но он всегда чувствует, когда
назревает буча, он и из самого Майнхеда почуял бы
неладное.

— У тебя все путем? — спросил он, неожиданно
появившись за моим плечом. В одной руке он держал
пустой стакан, а другую засунул в карман. Вид у него
был совсем расслабленный.

— Да, — сказал я.

— Это что, твой приятель? — спросил Спайк,
и недоумок, который обозвал мое пиво мочой, сделал
шаг назад.

— Мы просто болтали о пиве, — сказал я.

— А тебе чего в своем углу не сидится? Подраться
охота? — спросил его недоумок.

И Спайк сразу взвился прямо до потолка:

— Кому тут охота подраться?

Я не успел и слова вымолвить, как он схватил
недоумка за загривок, крутанул на сто восемьдесят
градусов и стал подталкивать к выходу. Не знаю
точно, что там произошло, но, когда я протолкался
к выходу, парень уже лежал на полу, а Спайк потирал
ушибленный кулак.

— Еще хочешь? — спросил он.

Парень помотал головой.

— А то давай добавлю.

— Забудь…

— Забудь?

— Ага…

И это не единственный раз, когда Спайк за меня
вступался. Однажды на ярмарке в Эппли один мужик
решил, что я пялюсь на его девчонку, и хотел проучить
меня, а в другой раз чья-то сестра спросила
меня, люблю ли я пастернак, а я ответил, что терпеть
его не могу. Да много чего можно припомнить.
А если вы спросите, почему Спайк меня защищал, так
я скажу, что у нас с ним было что-то вроде союза, ну,
знаете, как в американских фильмах, где два совершенно
разных типа вместе ищут сокровища. Спайк
по жизни сначала делает, а потом уже думает, а я
и шагу не ступлю, не обмозговав как следует. Он
идет напролом, а я выжидаю. Он говорит, я задаю
вопросы. Он зубами скрежещет, а я свои чищу по
утрам. Я езжу на «Хонде-250» — ударной помеси
кобылы с мотоциклом, а Спайк водит белый фургон
с рулем размером с блюдечко и включает музыку на
полную громкость. Он чуть не каждую неделю клеит
новую девчонку, проводит с ней выходные, а потом
заявляет, ему, дескать, надоело, и клеит другую. Я же
только смотрю на девчонок и слюнки глотаю. И если
честно, я сам удивляюсь, что мы с ним до сих пор не
разосрались.

— Иногда, — проворчал Спайк, — смотрю я на тебя
и думаю: а есть ли у тебя вообще яйца?

— В каком смысле?

— Сам знаешь, бля, в каком.

— Нет, не знаю.

— И вот я думаю…

— Что думаешь?

— Когда ты хочешь этим заняться?

— Чем «этим»?

— Ну, выяснить, что замышляет тот тип.

— Понятия не имею.

— Как насчет сегодня вечером? — спросил
Спайк. — Я как раз туда собираюсь.

— Сегодня вечером? — Как только я это произнес,
вдали раздалось хриплое карканье, позывные одинокого
ворона. Большой птицы, опасной черной птицы,
которой мама всегда советовала мне остерегаться.
Ведь у ворона раньше перья были белого цвета, но
после того, как он украл солнце, они обуглились
и почернели. Вы это знали? А когда он пролетает
в небе, на облаках остаются шрамы. — Берегись, —
прошептал я. — Будь осторожен.

— Чего мне бояться?

— Вoрона.

— Эл, чертов придурок, — презрительно бросил
Спайк, — ты идешь со мной или нет? Или хочешь
до старости прожить мокрой курицей?

— Иду, — сказал я, — только давай будем осторожны.

— Я всегда осторожен, — сказал Спайк. — Разве нет?

Я промолчал.

Купить книгу на Озоне

Мария Галина. Медведки

Отрывок из романа

Серого было очень трудно раскрутить. Я работал
с ним почти неделю. Он мялся и жался, говорил правильные
вещи, но я по жестам видел — врет. Я посадил
его за ноут и заставил пройти тест Брайана-Кеттелла.
А потом еще два вспомогательных, пока не докопался,
что к чему.

Он, Серый, меня очень зауважал.

Все-таки от этих психологических штучек есть
толк.

Я отмыл чашку от слипшихся остатков кофе и
сахара, налил себе чаю и сделал бутерброд с луком и
колбасой. Несмотря на то что клиент и правда оказался
легким, я чувствовал себя опустошенным. Непыльный
заработок, ни начальства, ни жесткого
графика, много свободного времени, но есть свои
недостатки.

А съезжу-ка я завтра на блошку. В прошлую субботу я видел у Жоры неплохую кузнецовскую тарелку
с синими принтами. Если она еще не ушла…

И еще надо будет положить деньги на телефон и
купить кофе в зернах.

Длинные вечера неприятны тем, что не знаешь,
чем себя занять.

С одной стороны, спать вроде еще рано, с другой
— и делать вроде особенно нечего.

Потертые корешки, коленкоровые переплеты,
тиснение. Очень достойного вида, очень. Когда я
только начал этим заниматься, я купил их на развале
в привокзальном скверике. Почти вся «Библиотека
приключений и научной фантастики», она же «рамочка». Рядом солидные скучных цветов собрания
сочинений — Дюма, Гюго, Бальзак, Диккенс. Выше —
разрозненные тома Британской энциклопедии, попавшие
ко мне совсем уж случайным и причудливым
образом. Я никогда их и не открывал, но они,
словно в благодарность за то, что оказались в тепле
и покое, старательно золотились корешками, сообщая
комнате уют и надежность. Спецлитература у
меня стояла во втором ряду, не бросаясь в глаза.

Я придвинул тарелку с бутербродом и чашку к
ноутбуку, извлек из архива текстовый файл, пристроил
блокнот слева на столе и начал прикидывать,
что к чему.

«Было раннее январское морозное утро. Бухта
поседела от инея. Мелкая рябь ласково лизала прибрежные
камни. Солнце еще не успело подняться и
только тронуло своими лучами вершины холмов и
морскую даль. Капитан проснулся раньше обыкновенного
и направился к морю».

Ну да, это можно взять за основу. Но, конечно,
придется подгонять под клиента. Переехал сюда откуда-то… хм… ну, предположим, с континента. Или вообще
из Америки? Ну да, почему бы нет. Это же классика,
такой себе маленький лорд Фаунтлерой. Они,
значит, с матерью бедствовали, перебивались всякой
поденной работой, а тут им выпало неожиданное наследство,
например, дядя помер и оставил трактир,
ну и… И вот они приезжают на побережье, он совсем
еще мальчик, и его третируют местные пацаны… смеются
над его выговором, и ему приходится драться.
Там, значит, есть заводила, противный такой, он в собак
швыряет камнями, когда они на цепи… точно, это
хороший штрих, а наш, значит, вступается, когда тот
швыряет камни в собачонку одной доброй женщины,
ну и… и они дерутся, они тузят друг друга на тропинке,
выбитой сотнями ног, и наш из последних
сил уже лезет и наконец побеждает… пыль набивается
в рот, он отчаянным движением…

Какое удовольствие работать для клиента без
спецпотребностей. Хотя и менее выгодно, конечно.

Тут к ним в трактир, значит, приходит загадочный
капитан, останавливается у них… и чего-то боится. Не
будем отступать от канона, но надо бы еще добавить
любовь, это всегда хорошо, подростковую, чистую
любовь, вот как раз когда он с этим деревенским задирой
друг друга возят по земле, и тут она… едет верхом,
на гнедой кобылке хороших кровей, амазонка, хлыстик,
это подбавит немного перцу, ей пятнадцать лет,
и она… смотрит на них презрительно, кобылка пятится,
и тут он, чувствуя на себе взгляд черных глаз — не
лошади, а девочки-подростка, — собирается с силами
и ка-ак врежет!.. и она смотрит на него, а он защищал
собачку, и она это видела, и они… начинают встречаться,
а сквайр против. Почему против? Потому что
она — дочка сквайра, вот почему!

Они встречаются у изгороди, лето, гудят шмели,
цветет дрок, что там еще у них цветет, они разговаривают,
все пронизано эротическим подтекстом, она
вроде бы и подсмеивается над ним, она такая дерзкая,
его, значит, слегка мучает, а он…

А сквайр — самодур и дурак, он их замечает, когда
они стоят, захваченные первой юношеской любовью,
и, чтобы не смотреть друг другу в глаза, разглядывают
нагретую солнцем серую изгородь, по
поперечной жердине, она вся в мелких таких трещинах,
ползет муравей, и они оба смотрят на этого
муравья, и он вдруг замечает, что муравей этот не
черный, как он всегда думал, а красноватый, и тут,
топая своими сапожищами, прибегает сквайр… как
ее зовут, эту девушку? Лиззи, нет, это простонародное
имя, Кейт, это уже получше, сразу ассоциации с
Кейт Мосс, такая горячая, длинноногая, этого, правда,
не видно, она в этой длинной, значит, юбке, ну и…
сквайр ему говорит — ты никто, не смей даже разговаривать
с моей дочкой… дочерью, он резко поворачивается,
уходит, чувствует, что она смотрит ему
вслед, потому что затылок и ямку сзади на шее жжет,
как будто ему в спину светит солнце, но на самом деле
заходящее солнце светит ему прямо в глаза, и он
ничего не видит, потому что глазам вдруг стало както
горячо, и щиплет.

Ага, приходит домой и говорит: «Мама, кто был
мой отец?»

Она молчит, но глаза ее наливаются слезами.

А кто, кстати, его отец?

Ну то есть он, конечно, может быть внебрачным
сыном сквайра, его мама была горничной у старой
леди, но тогда получается, что девушка ему сестра,
это не годится. Сквайр Трелони вообще какой-то
идиот, комический персонаж. Доктор Ливси ничего,
но зануда. Может, пускай это будет пират? О! Точно,
его какие-то печальные жизненные обстоятельства
побудили уйти в море, заняться разбоем, ну и… А тут
в морских приключениях их сталкивает судьба, и
они друг другу взаимно помогают, и слезы, и скупые
мужские признания, и выясняется, что наш герой
высокого рода и может жениться на дочке Трелони.
Доктор Ливси что-то знает, это точно.

Пальцы не успевали за мыслями, а мысли сами
собой цеплялись друг за дружку, как колесики в
хорошем устройстве, и между ними оставался еще
воздух, тот прекрасный зазор, в который проникает
что-то совсем не отсюда, из-за волшебного золотого
занавеса, канонический текст на экране ноутбука
стал преображаться, я напишу ему прекрасное
детство, своему герою, и прекрасную юность, с
мужскими приключениями, я проведу его через самый
опасный возраст, я перепишу все его детские
обиды, и, когда он это прочтет, настоящее детство
в его памяти постепенно будет вытесняться совсем
другим, придуманным, но от того не менее
реальным. В этом смысле у придуманного больше
шансов — мы почти всегда забываем реальное, но
помним выдумку.

Я напишу ему его настоящее детство, потому что
он мне симпатичен.

Пошлейшая, вообще-то, получается история. Но
истории, которые люди рассказывают сами себе в
уединении, почти все такие. Если человек нормален,
он естественным образом склоняется к расхожим
мелодраматическим сюжетам, иными словами, к пошлости.

Тем более никто ему глаза не откроет, потому
что он это никому не покажет. Наверняка. Это только
для него одного.

Моя работа очень интимна, интимней, чем, скажем,
у сексопатолога. Потому что она касается всех
сторон человеческой жизни, всех тайных мечтаний.

Если это не спецзаказ, конечно. Спецзаказы обычно
предполагают довольно узкий коридор возможностей.

Я все работал, работал, все тюкал пальцами по
клавишам и не заметил, что темнота за окном сначала
сделалась плотной и бесцветной, как вата, потом
расползлась, открыв кусочек зеленоватого холодного
неба. Я попытался сморгнуть резь в глазах, но она
не проходила, тогда я на всякий случай скинул на
флэшку резервную копию. Потом сварил два яйца в
мешочек и слопал их с бутербродом с сыром. Натянул
старые джинсы, пиджак прямо на свитер, взял
помятую хозяйственную сумку и пошел на маршрутку.
Удобней бы рюкзак, но человек с рюкзаком
слишком смахивает на иностранца. С такого могут
содрать вдвое… Впрочем, меня на блошке знают.
Просто привычка.

Блошка оказалась сегодня бедная. Одна-единственная
машина из области, раскрыв облезлый багажник,
торговала прялками и всяческими орудиями
домостроя, даже, кажется, тележными колесами.
Второразрядные дизайнеры обычно декорируют такими
штуками второразрядные кафешки. Еще сегодня
было много каслинского литья, но касли я недолюбливаю
за черноту и угрюмость.

На блошке все волнами. Весной, даже особенно
не стараясь, можно было найти мстёру, а иногда и
старое федоскино, облезлое, но все еще почтенное.
Потом шкатулки как-то сами собой рассосались, потом появились опять, но уже у перекупщиков и совсем
по другим ценам. Зато у старушек, что выстраиваются
у желтых потрескавшихся стен, заплескались,
как флаги, зеленые и коричневые гобелены
с оленями, дубовыми рощами и замками на холме.
А в конце лета прошла волна советского фарфора —
мальчики со своими овчарками, толстоногие купальщицы,
минималистские круглоголовые девочки
шестидесятых, анималистическая пластика, нежные
женоподобные всадники в буденовках, их вставшие
на дыбы серые в яблоках кони, чье причинное место
застенчиво зашлифовано до условного бугорка…

Потом фарфоровая армия ретировалась, и мальчика
с его остроухой овчаркой можно купить теперь
за сотню баксов, и то если очень повезет, а девочки
с мячиками как были дешевками, так и остались.

Сейчас было много столового фарфора. Я приценился
к мейсену с голубыми бабочками. Продавец
просил полтораста баксов, я сбил до девяноста, но,
пока я крутил тарелку в руках, раздумывая, брать
или не брать, подскочил незнакомый тип и сторговался
с продавцом. Может, стоило все-таки взять —
на будущее, подождать, пока она вырастет в цене, и
потом толкнуть?

Впрочем, почти тут же я натолкнулся на приятную
тарелку с цветочными мотивами, золото по
кобальту, за тридцатник, ну и взял, раз уж мейсен
уплыл. Продавец уверял, конечно, что тоже мейсен,
они все так говорят, но если это мейсен, то подозрительно
дешевый, а если нет, то я, похоже, переплатил.
Чтобы определиться, я показал тарелку Жоре,
который стоял на углу. На расстеленной газетке у
него лежало неплохое блюдо, модерн, рельефные
цветы и фрукты, четырехугольное, один угол как бы
заворачивается конвертиком. Блюдо было без клейма
и со склейкой, я покрутил его в руках, но как-то
не решился. Еще была неплохая супница, из семьдесят
восьмого сервиза, но без крышки. Крышки бьются
быстрее супниц.

Тарелка с принтами, он сказал, уже ушла. Жаль.
Там, на ней, был лев в зарослях, гривастый, с почти
человеческим лицом, как вообще тогда рисовали
львов.

— А, — он привычно повернул тарелку донышком
вверх. — И почем?

— За тридцатку. Похоже, паленый мейсен.

Он подумал.

— Ну, хочешь, я у тебя за семьдесят возьму?

— Нет, — сказал я, — не хочу.

— Хорошая вещь. Не расстраивайся.

— Я и не расстраиваюсь.

— Только это никакой не мейсен. Довоенный немецкий
шабах. Валлендорф.

— А скрещенные мечи?

— Это не мечи, а стилизованное дубль-вэ. У них
до войны было такое клеймо. Вот как это у тебя получается?
Нюх у тебя, что ли?

— Сам не знаю, — сказал я, — просто понравилось.

Завернул тарелку в мятую газету и положил в
сумку.

— Вот ты нам тут весь бизнес портишь, — дружелюбно
сказал мне в спину Жора.

На углу я купил в киоске пакетик с чипсами и колу
— очень вредная еда, сплошные калории и усилители
вкуса — и пошел к маршрутке. Тут неподалеку
автовокзал, народу набивается полным-полно, и я
всегда боюсь, что подавят мои покупки.

В конце концов, заработал я хотя бы на то, чтобы
один раз проехаться с комфортом, или нет?

Тачка и подкатила, чуть ли не чиркнув по бордюру,
серебристая «Мазда», я приоткрыл дверцу и сказал:

— Дачный переулок!

И назвал цену.

Я думал, он станет торговаться, но он молча кивнул.
Я захлопнул переднюю дверцу и сел сзади, а
сумку поставил на пол — некоторым не нравится,
когда большие сумки ставят на сиденье.

Пока я вертелся, пытаясь умоститься, «Мазда»
тронулась с места и поплыла вдоль желтых покосившихся
домишек, вдоль расстеленных у стен ковриков
и газет, на которых выстроились бэтмены, пластиковые
фигурки из киндер-сюрпризов, гипсовые
богоматери и пластиковые китайские кашпо. Сами
стены были увешаны, как флагами, разноцветными
махровыми полотенцами, восточными халатами,
плюшевыми ковриками, и я увидел уезжающую назад
прекрасную бордовую плюшевую скатерть, с
кистями и розами, но постеснялся сказать водителю,
чтобы притормозил.

Тут я сообразил, что водитель что-то говорит.

— Простите, — сказал я, — недослышал. Задумался.

— Вот мне интересно, кто-то садится спереди,
кто-то сзади. Почему?

— Что почему?

— Почему вы сели сзади? Боитесь? Ну да, самое
опасное вроде место считается, рядом с шофером,
один мой знакомый тачку тормознул, хотел сесть
спереди, ручку заело. Так он сел сзади, а на перекрестке в них «бээмвуха» врезалась. На полной скорости.
Все всмятку, у него ни царапинки.

— Не знаю, — сказал я честно, — не думаю, что я
боюсь. Просто…

Мама как раз тогда ехала сзади. На заднем сиденье.

— А я вам скажу, — он повернул руль, и «Мазда»
мягко выехала с булыжника на относительно гладкий
асфальт — тот, который спереди садится, он садится,
чтобы спереди обзор был. Чтобы видно все.
И чтобы с водителем можно было поболтать. Потому
что понимает, раз человек остановился, подобрал, то
не обязательно ради денег. Может, ему просто поговорить
хочется. А те, которые сзади… они скрытные.
Они одиночества ищут. Для них водила все равно что
автомат, ведет, и ладно. Неодушевленный предмет.

Я поднял глаза, пытаясь в зеркальце над водительским
местом рассмотреть говорившего. Увидел
серый глаз и небольшие залысины. Затылок у него
был крепкий, стриженый, небольшие уши плотно
прижаты к голове. Лет тридцать пять — сорок. Тоже
психолог, вот те на.

Он неуловимо напоминал моего последнего клиента.
Словно вывелась новая порода, все крепкие, все
коротко стриженные. Этот, правда, поговорить любит,
что скорее исключение. Обычно таким, чтобы
разговориться, нужно выпить. Снять зажимы.

Машинально отметил, что у него вроде нет слова-
паразита. Странно.

— А ведь что получается? — продолжал он. — Получается,
такие не уважают людей. А то и презирают.
Нет?

Может, из тех, что все время ищут ссоры? Тогда я
попал. Но руки, лежащие на руле, были спокойные, с
сильными пальцами и чистыми ногтями.

Такому не надо врать.

— Почему — не уважают? Бывают просто нелюдимые
люди. На то, чтобы поддерживать разговор с
незнакомым человеком, у них уходит слишком много
нервной энергии. Поэтому они стараются избегать
таких ситуаций. Скорее всего, бессознательно.

— «Нелюдимые люди», это как?

Я по-прежнему не видел его лица, и руки лежали
на руле, поэтому мне трудно было его вычислять.

— Несовместимое получается понятие, есть специальное
слово…

— Оксюморон.

— Вот. Отксюморон. Я же помню.

Не очень-то он помнил.

По стеклу потекли капли, в каждой, если всмотреться,
видна грязноватая улица с желтыми, розовыми
мокрыми домами. Со своего ложа восстали
«дворники» и мягко прошлись, сметая множество
миниатюрных миров.

Он молчал, но я уже не мог расслабиться — ждал,
что он вот-вот заговорит опять. Ладони тут же
взмокли, я вытер их о джинсы.

Зачем я сел вообще в машину? Дождался бы маршрутки.
Правда, вон какой дождь зарядил. И в сумке
хрупкие вещи.

— Вот вы, простите, кем работаете?

На этот счет у меня всегда заготовлен ответ.

— Редактором.

Редактор — удобная профессия. Никакая. И близко
к правде.

— Не писателем?

— Нет, — сказал я и почувствовал, что голос сделался
чуть тоньше, чем обычно, как всегда бывает,
когда человек врет.

— Жаль, — он вздохнул, и «дворники» эхом прошуршали
по стеклу, — потому что мне нужен писатель.
Он не просто так остановился, чтобы подобрать
меня.

Налоговый инспектор? Но зачем налоговому инспектору
подстерегать меня на блошке? Он мог просто
заявиться ко мне на дом, ну, не на дом… в общем,
мог, правда, непонятно, много из меня не выдоишь,
деньги по нынешним меркам, если честно, смешные.
Рэкетир? Опять же, какой смысл?

Или, что еще хуже, сумасшедший заказчик.

Открыть дверцу, выскочить на повороте? На светофоре?
Хрен с ней, с сумкой. Правда, тарелку валлендорфскую
жалко, хорошая тарелка. Впрочем, это
все ерунда. Раз за мной следил, значит, знает, где живу.
Тем более мы как раз вырулили на трассу, с одной
стороны железнодорожные пути, с другой —
плотная серая стена городской тюрьмы с проволокой
поверху и выцветшим щитом «Здесь могла быть
ваша реклама!», прямая трасса и никаких светофоров.
И три ряда машин.

— Тогда вам в Союз писателей надо. На Белинского.
Такой домик с башенкой. Там все — писатели.

— Мне не нужен домик с башенкой, — сказал
он, — мне нужны вы. А вы что, испугались? Я-то думал,
неформальная обстановка, то-се. Посмотреть
на вас хотелось, узнать поближе.

— Это вы зря. Я не люблю, когда на меня давят.

— Кто же на вас давит, Семен Александрович?
Я просто хотел предложить вам работу. Заказ.

— Если так, вы плохой психолог, — сказал я.

— Я вообще не психолог, — он снова вздохнул, и
на сей раз «дворники» не поддержали его, потому
что дождь закончился и в разрывах облаков холодно
сверкало небо, — это у нас вроде бы вы психолог,
нет? Уникум, можно сказать.

Точно. Сумасшедший заказчик. Меня несколько
раз пытались подрядить на особенное, тонкое, как
они обычно говорят, но никакой тонкости там нет и
в помине, просто короткое замыкание рефлексов,
одного безусловного, другого условного, что-то залипает
в голове.

— Я занят сейчас, — сказал я, — и заказы не беру.

— У меня спецзаказ.

Купить книгу на Озоне

На север, строго на север…

Глава из книги Бориса Романова «Мистические ритмы истории России»

О книге Бориса Романова «Мистические ритмы истории России»

Случайно ли вообще появление египетских сфинксов в Санкт-Петербурге? Какие невидимые космические нити связывают наш город с Древним Египтом? Известный петербургский астроном и исследователь
К. П. Бутусов в начале 1999 года опубликовал статью
«Космический смысл Санкт-Петербурга» («НП», 4 февраля
1999 года), в которой раскрыл удивительные связи географии столиц и истории мировых империй. Правда, он начинает свое исследование со времен Александра Македонского (IV век до н. э.), но мы увидим, что и более Древний
Египет вписывается в его концепцию.

Как известно, столица великой империи Александра
Македонского город Александрия, заложенный императором в 332–331 гг. до н. э., — столица Египта при Птолемеях, была политическим, экономическим и культурным
центром мирового значения. Сплавом египетской и эллинистической культур. Затем, в составе Римской империи
(с 30 г. до н. э.) и Византии (с IV века н. э.) Александрия
продолжала оставаться крупнейшим мировым культурно-экономическим центром, вторым после Рима. В IV веке
Рим пал, завоеванный варварами; в VII веке Александрия
была завоевана арабами. Так вот, Александрия, напоминает Бутусов, географически находится точно на 30-м меридиане — том самом, который в Санкт-Петербурге называется «Пулковским». Таким образом, его можно назвать
еще и «Александрийским». Мы же заметим, что и столица
Древнего Египта Фивы, и (еще точнее) Ахенатон (при Эхнатоне) также располагались вблизи этого нашего «Александрийско-Пулковского» меридиана.

С основанием императором Константином в 324–330 гг.
города Константинополя в качестве столицы Византийской
империи (и после падения Рима) эстафета политико-экономического и культурного центра античного мира переходит сюда. Константинополь также находится почти
точно (менее градуса) на нашем 30-м меридиане. Константинополь называли «золотым мостом между Востоком
и Западом». По степени интенсивности городской жизни,
по развитию культуры и политическому значению Византия долгое время опережала Западную Европу, так же как
в свое время Александрия, являясь мировым политическим
и культурным центром, мостом между культурами. Наи-
высшего расцвета Византия достигла в VI веке, а в
IX–X веках поддерживала оживленные торговые отношения с Киевской Русью. В 1204 году Византия была завоевана крестоносцами, а в 1453 году — турками.

В 957 году в Константинополе приняла крещение легендарная киевская княгиня Ольга, а в 989 году произошло
Крещение Киевской Руси. Эстафета политико-экономического, культурного и религиозного центра переместилась в
Киев, — снова точно на север по 30-му меридиану! Заметим при этом, что как Александрия, так и Константинополь,
и древний Киев являлись «мостами культур». В 1132 году
происходит распад Киевской Руси. Александрия была центром империи почти 300 лет и еще столько же сохраняла
свое важнейшее политико-экономическое, культурное и
религиозное значение. Константинополь со времени расцвета (VI век) и до падения также простоял почти 600 лет.
Киев от расцвета до распада был столицей почти 300 лет.

Затем почти на 600 лет, с XII по начало XVIII века эстафета «столиц восточноевропейских империй» временно перемещается в сторону от генерального 30-го меридиана, попадая сначала во Владимир, а потом в Москву. Эти
600 лет — время кровавых правителей, непрерывных войн
и больших смут (подчеркнем, в основном на религиозной
почве) не только в России, но и в остальной Европе. История как бы сделала загадочный зигзаг на географическом
поле.

Но в начале 1700-х гг. зигзаг вновь распрямляется.
16 (27 н. с.) мая, вновь точно на 30-м меридиане основан
Санкт-Петербург, через несколько лет наш город становится столицей Российской империи. Как и Александрия,
и Константинополь, и Киев он назван по имени своего основателя и расположен на берегу моря (Киев — речной
порт).

Теперь внимание, самое удивительное открытие К. Бутусова! ГЕОГРАФИЯ: Александрия находится на широте
чуть больше 31 градуса, Санкт-Петербург — на широте
чуть меньше 60 градусов. Между ними, почти точно,
28.5 градуса вдоль дуги нашего 30-го меридиана. ИСТОРИЯ: с момента основания Александрии до момента основания Санкт-Петербурга прошло 2035 лет. АСТРОНОМИЯ:
как известно, угловая скорость прецессии земной оси
составляет 1 градус за каждые 72 года. РЕЗУЛЬТАТ: за
2035 лет прецессия составила, таким образом, 28.3 градуса — почти точно угловое расстояние между Александрией и Петербургом! В связи с этим удивительным совпадением К. Бутусов пишет: «Можно с уверенностью говорить,
что передача политической и культурной эстафеты от
Александрии через Константинополь, Киев (и Москву —
которая „проглотила“ зигзаг 600 лет) к Петербургу направлялась космическими силами и была неотвратима независимо от воли людей…»

С марта 1918 года, когда столица «совдеповской» России снова была перенесена в Москву, начался новый ненормальный «зигзаг» истории. Словно какие-то деструктивные космические силы вмешались в историю с географией. Почти весь ХХ век прошел для России под знаком
воинствующего атеизма и противостояния двух систем. Но вот начался новый век, новое тысячелетие. Мне уже приходилось писать о том, что в 2012–2014 гг. Санкт-Петербург может стать все же столицей новой России, может
быть даже новой конституционной монархии (Конференция «Предназначение „Санкт-Петербурга“», 25 декабря
1999 г., газета «Вечерний Петербург», 22 апреля 2000 г.).
На это указывают те же ритмы, о которых мы говорили
выше. Не буду утомлять читателя сложными астрономическими выкладками, приведу только одну «подсказку». Выше мы рассказали о календарном цикле 96 лет, когда повторяются символы азиатских («китайского» и «персидского») календарей. Так вот, роковой 1917 год был годом
«Змеи» и «Всадника на белом коне». Те же символы повторятся в 2013 году. Вообще в 2012–2014 гг. сходятся несколько сильных планетных и календарных ритмов. Так,
в 2012 году заканчивается самый загадочный цикл Майя
(начавшийся в 3114 г. до н. э.). На 2014 год приходится самый большой календарный цикл совмещения азиатских
календарей 960 лет (когда повторяются не только символы
годов, но и их «стихии», цвета) — в отсчете от разделения
Восточной и Западной Церквей в 1054 году…

Можно сказать, что весь мир и Россию ожидают в
2012–2014 гг. величайшие перемены как в политико-экономической, так и в культурной, и в религиозной сферах.
Для России 1991–2012 гг. — это переходный период. Время перехода от СССР к новому социально-экономическому порядку и новой духовной идее. От 1832–1834 гг.,
от наших сфинксов, это будет 180 лет, ровно половина
круга Зодиака, считая, как это принято у астрологов со
времен Древнего Египта, что одному году соответствует
один градус зодиакального круга. Для нашего города период 1991–2014 гг. соответствует примерно «времени Петрограда» (1914–1924 гг.). Хотя город и переименован в
Санкт-Петербург в 1991 году, но полностью соответствовать своему историческому имени и предназначению он
начнет с 2012–2014 гг., хотя, конечно, 2003 год (300-летие)
был важной вехой на этом пути.

Надо сказать, что впервые идею о том, что мы переживаем с 1991 года «время Петрограда», высказал в своей
книге «Взлет и падение Симона Волхва» известный петербургский историк В. Никитин. Между прочим, там же он
назвал последнюю декаду марта 2000 года важнейшей в
истории новой России после 1991 года. То есть за три года
до события предугадал выборы нового президента (26 марта 2000 года) — с точностью чуть ли не дня! В той же книге он назвал египетских сфинксов «хранителями высшей
тайны Санкт-Петербурга» и предсказал, что тайна наших
сфинксов будет раскрыта весной 2000 года. Как видно, он
ошибся меньше чем на год — совсем немного для предсказания такого масштаба. Ведь сфинксы Аменхотепа III
скрывали свои тайны 167 лет! Планета переворотов, Уран
в марте—августе—декабре 2002 года вновь проходила точно тот же самый градус зодиака, который она проходила в
январе 1834 года и затем в январе 1918 года.

Теперь пора вернуться к началу нашего исследования:
в первой главе мы упоминали о том, что «наших» сфинксов сначала собиралась купить Франция, и что только
французская революция 1830 года помешала этому. Однако в 1829 году, кроме сфинксов, французское правительство по предложению того же известнейшего египтолога
Шампольона договорилось с халифом Египта (Мехмедом
Али) о покупке знаменитого уже тогда Луксорского обелиска. Каменного удлиненного гранитного монолита высотой
22 метра и весом 220 тонн, увенчанного малой копией пирамиды Хеопса и покрытого по всем четырем граням
множеством египетских иероглифов (эти надписи также
расшифровал Шампольон). Историки считают, что этот
обелиск установил при входе в храм Луксора фараон Рамзес II, — тот самый, при котором евреи под предводительством Моисея покинули Египет.

Так вот, 23 декабря 1833 года, после более чем двухгодичного, очень тяжелого пути, этот обелиск на специально
построенном для его перевозки во Франции судне «Луксор» прибыл в Париж. Еще три года ушло на поиски для
него подходящего пьедестала, и, наконец, 25 октября
1836 года, в присутствии королевской семьи и огромных
толп народа Луксорский обелиск был установлен в центре
площади Согласия, близ Елисейских полей и дворца Тюирильи. Это магический центр Парижа, «политический пуп
города», как называют его французы. В последние дни мая
1777 года, при торжественном открытии площади, в честь
свадьбы наследника престола и Марии Антуанетты, на
площади, когда начался фейерверк, в толпе возникла паника. В давке погибли десятки людей, сотни были искалечены. До 15 августа 1792 года в центре площади стояла
конная статуя Людовика XV, которую в тот день революционные толпы сбросили с пьедестала, а площадь переименовали в площадь Революции. Они установили на этом
месте колоссальную сидячую статую Свободы. Однако во
время революции эта статуя была в одну ночь разрушена
и загадочно исчезла. 10 мая 1793 года на этом месте установили гильотину, которая без устали «работала» до
1795 года. Только за время сорока семи дней Большого
террора в 1794 году было отсечено 1376 голов!

Итак, 23 декабря 1833 года Луксорский обелиск прибыл
в Париж и 25 октября 1836 года он был торжественно установлен в центре площади Согласия. Казалось бы, и место магическое, и история установки похожа на историю
установки в Санкт-Петербурге египетских сфинксов, и
древнеегипетская история от «нашего» Аменхотепа III и
его сына Эхнатона до Рамзеса II связана напрямую (историей Моисея и исхода евреев из Египта), — однако,
сколько не искал я связей дальнейшей истории Франции с
этими датами (23 декабря 1833 года и 25 октября 1836 года)
через циклы планет — не нашел! Ни «парижская коммуна» 1870 года, ни падение Парижа 14 июня 1940 года, ни
освобождение Парижа в августе 1944 года, ни «майская
студенческая революция» в Париже 1968 года, ни другие
важнейшие события истории Франции никак не связаны
космическими ритмами с Луксорским обелиском! Правда,
календарный цикл 12 лет (цикл Юпитера) действует (1848,
1860, 1872, 1884, 1896 и т. д. — знаменательные для Франции годы), но он действует и в обратную от 1836 года сторону — в этом ряду выделяются, например, 1812, 1800 годы — важнейшие войны Наполеона. Так что Луксорский
обелиск просто сам был установлен в этом календарном
ряду, — кстати, для Франции 1836 год больше ничем особенным и не выделялся.

Если говорить о событиях недавних лет, то, напомним,
сразу после того, как в 1995 году на этот обелиск в рекламных целях натянули огромный «презерватив», террористы провели в парижском метро серию терактов, взрывов, с многочисленными жертвами, — и СМИ дружно связали эти события. Однако сам 1995 год, опять же, не
связан с 1833-м или 1836-м никакими планетными или календарными циклами.

Почему? Наверное, все же потому, что Париж находится на 3-м, а не на 30-м географическом меридиане! Чудеса
происходят на меридиане Пирамид, только на столицы
этого меридиана действует вектор Сфинкса!

Купить книгу на Озоне

Лорен Оливер. Прежде чем я упаду (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Лорен Оливер «Прежде чем я упаду»

— Бип бип! — кричит Линдси.

Пару недель назад моя мама наорала на нее за то, что
она жмет на гудок в шесть пятьдесят пять каждое утро,
и Линдси придумала этот трюк.

— Иду! — откликаюсь я, хотя она прекрасно видит,
как я вываливаюсь из передней двери, одновременно на
тягивая куртку и запихивая в сумку скоросшиватель.

В последний момент меня ловит Иззи, моя восьмилетняя сестра.

— Что? — вихрем оборачиваюсь я.

У Иззи, как и положено младшей сестре, есть встроенный радар, с помощью которого она определяет, что
я занята, опаздываю или болтаю по телефону со своим
парнем. И тогда она сразу начинает меня доставать.

— Ты забыла перчатки, — сообщает она.

Вообще то у нее получается: «Ты забыла перфятки».
Она отказывается посещать логопеда и лечиться от шепелявости, хотя все одноклассники над ней смеются. Сестра утверждает, что ей нравится так говорить.

Я забираю у нее перчатки. Они кашемировые, и сестра наверняка перемазала их арахисовым маслом. Вечно
она копается в банках с этой дрянью.

— Сколько можно повторять, Иззи? — Я тыкаю ее
пальцем в лоб. — Не трогай мои вещи.

Она хихикает как идиотка, и я вынуждена затолкать
ее в дом и закрыть дверь. Если дать ей волю, она будет
таскаться за мной весь день как собачка.

Когда я наконец выметаюсь из дома, Линдси свешивается из окна Танка — это прозвище ее машины, огромного серебристого «рейнджровера». (Всякий раз, когда
мы катаемся в нем, кто-нибудь обязательно произносит
фразу: «Это не машина, а целый грузовик», а Линдси уверяет, что может столкнуться лоб в лоб со здоровенной
фурой и не получить ни царапинки.) По настоящему
свои машины есть только у нее и у Элли. Машина Элли —
миниатюрная черная «джетта», мы называем ее Крошкой. Иногда я одалживаю у мамы «аккорд»; бедняжке
Элоди приходится довольствоваться старым желтовато коричневым отцовским «фордом таурус», который
уже почти не заводится.

Воздух ледяной и неподвижный. Небо светло синее
без единого пятнышка. Солнце только взошло, слабое
и водянистое, как будто с трудом перевалило через горизонт и ленится умыться. Позже обещали метель, но
кто знает.

Я забираюсь на пассажирское сиденье. Линдси уже
курит и указывает сигаретой на кофе «Данкин донатс»,
купленный специально для меня.

— Рогалики? — спрашиваю я.

— На заднем сиденье.

— С кунжутом?

— Ясное дело.

Она трогается с подъездной дорожки и еще раз оглядывает меня.

— Симпатичная юбка.

— У тебя тоже.

Линдси кивает, принимая комплимент. На самом деле у нас одинаковые юбки. Два раза в год мы с Линдси,
Элли и Элоди нарочно одеваемся одинаково: в День Купидона и в Пижамный день на Неделе школьного духа,
потому что на прошлое Рождество купили чудесные комплекты в «Виктория сикрет». Мы три часа проспорили,
розовые или красные наряды выбрать — Линдси терпеть
не может розовый, а Элли только в нем и живет, — и наконец остановились на черных мини юбках и топиках с
красным мехом, которые откопали в распродажной корзине в «Нордстроме».

Как я уже сказала, только в эти два дня мы нарочно
одеваемся одинаково. Хотя, если честно, в нашей средней школе «Томас Джефферсон» все выглядят более
или менее одинаково. Официальной формы нет — это
муниципальная школа, — но все равно на девяти из десяти учениках джинсы «Севен», серые кроссовки «Нью беланс», белые футболки и цветные флисовые куртки
«Норт фейс». Даже парни и девушки одеваются одинаково, разве что у нас джинсы поуже и волосы мы укладываем каждый день. Это Коннектикут, здесь самое главное — не выделяться.

Я не утверждаю, что в нашей школе нет чудаков, —
конечно есть, но даже они чудаковаты на один лад. Экогики ездят в школу на велосипедах, носят одежду из конопли и никогда не моют голову, как будто дреды помогают сократить выброс парниковых газов. Примадонны
таскают большие бутылки лимонного чая, кутаются в
шарфы даже летом и не общаются с одноклассниками,
потому что «берегут голос». У членов Математической
лиги всегда в десять раз больше книг, чем у остальных,
они не брезгуют использовать свои шкафчики и всегда
насторожены, словно ждут крика «фу!».

Вообще то мне плевать. Иногда мы с Линдси строим
планы, как сбежим после выпуска и вломимся в нью-йоркский лофт, где обитает татуировщик, с которым знаком ее сводный брат, но в глубине души мне нравится
жить в Риджвью. Это успокаивает, если вы понимаете,
о чем я.

Линдси водит не особо аккуратно, любит выворачивать руль, останавливаться ни с того ни с сего, а потом
давить на газ. Я подаюсь вперед, пытаясь накрасить ресницы и не выколоть себе глаз.

— Патрик пожалеет, если не пришлет мне розу, — обещает Линдси.

Она пролетает мимо одного знака остановки и чуть
не ломает мне шею, резко тормозя возле следующего.
Патрик — ее блудный бойфренд. С начала учебного года они рекордные тринадцать раз расстались и помирились.

— Мне пришлось сидеть рядом с Робом, пока он заполнял заявку. — Я закатываю глаза. — Прямо раб на плантации!

Мы с Робом Кокраном встречаемся с октября, но я
влюбилась в него еще в шестом классе, когда он был слишком крутым, чтобы со мной общаться. Роб — моя первая любовь, по крайней мере первая настоящая любовь.
В третьем классе я целовалась с Кентом Макфуллером,
но это явно не считается, мы только обменялись колечками из одуванчиков и поиграли в мужа и жену.

— В прошлом году я получила двадцать две розы. — 
Линдси щелчком отправляет окурок в окно и наклоняется глотнуть кофе. — На этот раз должно быть двадцать
пять.

Каждый год перед Днем Купидона ученический совет
ставит у спортивного зала кабинку. В ней за два доллара
продаются валограммы для друзей — розы с маленькими записочками, — их затем разносят купидоны (обычно девятиклассницы или десятиклассницы, которые лип
нут к старшеклассникам).

— Мне хватит и пятнадцати, — замечаю я.

Очень важно, сколько роз ты получишь. По количеству цветков в руках легко определить, кто популярен,
а кто нет. Плохо, если тебе досталось меньше десяти, и
совсем унизительно, если меньше пяти, — обычно это
значит, что ты урод или тебя никто не знает. Либо и то
и другое вместе. Иногда ребята подбирают упавшие розы и добавляют в свои букеты, но это всегда заметно.

— Ну? — косится на меня Линдси. — Ты волнуешься?
Большой день. Ночь открытия. — Она смеется. — Извини за каламбур.

— Ерунда.

Я пожимаю плечами, отворачиваюсь к окну и гляжу, как стекло запотевает от дыхания.
Родители Роба уезжают на выходные, и пару недель
назад он предложил мне остаться у него на всю ночь. Было ясно, что на самом деле он хочет секса. Несколько
раз мы были на грани, но на заднем сиденье «БМВ» его
отца, в чужом подвале или в моей берлоге, пока родители спали наверху, мне всегда становилось не по себе.

Так что когда он предложил остаться на ночь, я согласилась без размышлений.
Линдси верещит и бьет ладонью по рулю.

— Ерунда? Ты серьезно? Моя детка выросла.

— Я тебя умоляю.

Мою шею заливает жаром, и я догадываюсь, что кожа наверняка пошла красными пятнами. Обычное дело,
когда я смущена. Никакие дерматологи, притирки и пудры не помогают. Когда я была помладше, ученики распевали: «Угадайте, что такое: красно-белое, чудное? Сэм
Кингстон!»

Я едва заметно качаю головой и протираю стекло.
Мир за окном сверкает, словно покрытый лаком.

— Кстати, напомни, когда вы с Патриком начали?
Месяца три назад?

— Да, но с тех пор мы наверстали упущенное время, — усмехается Линдси, подскакивая на сиденье.

— Фу, перестань!

— Не волнуйся, детка. Все будет хорошо.

— Не называй меня деткой.

Это одна из причин, по которой я рада, что решила
сегодня переспать с Робом: наконец-то Линдси и Элоди
перестанут надо мной потешаться. Слава богу, Элли до
сих пор девственница, а значит, я не буду последней. Иногда мне кажется, что в нашей четверке я вечная отстающая, вечный наблюдатель со стороны.

— Я же говорю, это ерунда.

— Тебе виднее.

Линдси заставила меня понервничать, и по дороге я
пересчитала все почтовые ящики. Неужели завтра мир
покажется другим? Неужели завтра я буду казаться другой? Надеюсь, что да.

Мы заезжаем за Элоди, и не успевает Линдси нажать
на гудок, как дверь распахивается и Элоди скачет по ледяной дорожке на трехдюймовых каблуках, как будто
ей не терпится сбежать из дома.

— У тебя соски от холода сквозь куртку не торчат? — 
спрашивает Линдси, когда Элоди забирается в машину.

Купить книгу на Озоне

Ю Несбё. Леопард (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Ю Несбё «Леопард»

Гипоксия

Она проснулась. Поморгала в кромешной темноте.
Широко разинула рот и задышала носом. Снова
моргнула. Почувствовала, как по щеке течет
слеза, растворяя соль от прежних слез. А вот
сглотнуть слюну не удалось, во рту было сухо.
Щеки словно что-то распирало изнутри. Казалось,
что от этого чужеродного тела во рту голова
ее вот-вот взорвется. Но что же это, что же это
такое, в конце концов? Первое, что она подумала,
когда очнулось, — ей вновь хочется забыться.
Провалиться в теплую и темную пропасть. Укол,
который он ей сделал, по-прежнему действовал,
но она знала, что боль скоро вернется, чувствовала
ее приближение по медленным, глухим
ударам: это биение пульса, это кровь толчками
проходит сквозь мозг. А где тот человек? Стоит
позади нее? Она задержала дыхание и прислушалась.
Ничего не услышала, но почувствовала
чье-то присутствие в комнате. Словно присутствие
леопарда. Кто-то рассказывал, будто леопард
крадется настолько беззвучно, что может
подобраться к тебе совершенно неслышно, что он
даже умеет регулировать свое дыхание, чтобы
дышать в такт с тобой. Задерживать дыхание
тогда, когда ты задерживаешь дыхание. Ей показалось, она чувствует тепло его тела. Чего он
ждет? Она вновь задышала. И ей показалось, что
в то же мгновение кто-то задышал ей в затылок.
Она развернулась, ударила, но удар пришелся
в пустоту. Съежилась, стараясь казаться меньше,
спрятаться. Бесполезно.

Сколько времени она пробыла в отключке?

Препарат действовал молниеносно. Все длилось
какую-то долю секунды. Но этого хватило, чтобы
дать ей почувствовать. Это было как обещание.
Обещание того, что будет дальше.

Инородное тело, лежавшее перед ней на столе,
было размером с бильярдный шар. Из блестящего
металла, испещренное маленькими дырочками,
геометрическими фигурами и какими-то знаками.
Из одной дырочки свисал красный шнур
с петелькой на конце, невольно наводивший на
мысль о Рождестве и о елке, которую предстояло
наряжать в доме у родителей 23 декабря, через
семь дней. Украшать блестящими шарами, фигурками
гномов, корзиночками, свечками и норвежским
флажком. А через восемь дней — петь «Как
прекрасна земля» и увидеть, как загорятся глаза
племянников, открывающих ее подарки. Теперь
бы она все сделала совсем по-другому. Все стало
бы иначе. Со всеми днями, которые она прожила
бы гораздо осмысленнее, гораздо правильнее,
наполняя их радостью, дыханием и любовью.
С городами, мимо которых она только проезжала,
куда она лишь собиралась. С мужчинами, которых
она встречала, и мужчиной, которого она еще не
встретила. С плодом, от которого она избавилась,
когда ей было семнадцать, с детьми, которые у нее
еще не родились. С днями, которые она выбросила
на ветер, потому что думала, что впереди у нее
вечность.

Но тут она перестала думать о чем бы то ни
было, кроме ножа, возникшего прямо перед ее
лицом. И мягкого голоса, который сказал ей, что
она должна взять этот шар в рот. И она это сделала,
конечно, — как же иначе. Сердце ее бешено
колотилось, но она раскрыла рот так широко,
как только смогла, и протолкнула шар внутрь,
и шнурок теперь свисал у нее изо рта. От металлического
шарика во рту появился горький
и соленый привкус, как от слез. А потом голову
ее запрокинули назад, и кожу обожгла сталь,
когда к горлу приставили нож. Потолок и комнату
освещал фонарик, прислоненный к стене в одном
из углов. Серый, голый бетон. Помимо фонарика
в комнате был еще белый пластиковый стол, два
стула, две пустые бутылки из-под пива и два
человека. Он и она. Она почувствовала запах кожаной
перчатки, когда его указательный палец
схватил красную петельку шнурка, свисавшего
изо рта. А в следующий миг ей показалось, что
голова ее взорвалась.

Шар увеличился в объеме и разрывал теперь ей
глотку изнутри. Попытки открыть рот как можно
шире не помогли — давление меньше не сделалось.
Он осмотрел ее открытый рот с сосредоточенным
и заинтересованным видом, такой бывает у зубного
врача, когда тот проверяет, правильно ли поставлены
брекеты. Он слегка улыбался — значит,
остался доволен.

Языком она ощутила, что из шара торчат какие-то
шипы, и это именно они давят на нёбо, нежную
слизистую внизу рта, десны, нёбный язычок. Она
попыталась что-то сказать. Он терпеливо слушал
невнятные звуки, вырывавшиеся у нее изо рта.
Кивнул, когда она сдалась и перестала говорить,
и вынул шприц. Капелька на кончике иглы сверкала
в свете карманного фонарика. Он прошептал
ей прямо в ухо: «Не трогай шнур».

А потом уколол ее в шею сбоку. И она отключилась
за какие-то секунды.

Моргая в темноте, она прислушивалась к своему
испуганному дыханию.

Надо что-то делать.

Она оперлась ладонями о сиденье стула, влажное
и холодное от ее собственного пота, и приподнялась.
Ее никто не остановил.

Мелкими шажками она прошла несколько метров,
пока не наткнулась на стену. Проковыляла
вдоль нее, дальше была какая-то гладкая, холодная
поверхность. Металлическая дверь. Она подергала
засов. Дверь не поддалась. Заперто. Конечно, дверь
заперта, а на что, собственно, было рассчитывать?
Это ей почудился смех или же он раздался в ее
собственной голове? Где тот человек? Почему он
затеял с ней эту игру?

Надо что-то предпринять. Надо подумать. Но
для того чтобы думать, необходимо избавиться
от этого металлического шара, не то от боли она
сойдет с ума. Она засунула большой и указательный
пальцы в уголки рта. Почувствовала шипы.
Попыталась засунуть пальцы под один из них.
Бесполезно. Подступил кашель и следом паника:
дышать было невозможно. Тут она сообразила,
что из-за этих шипов горло распухло изнутри,
и скоро она задохнется. Она принялась колотить
в железную дверь, попыталась крикнуть, но металлический
шар глушил звук. Она сдалась. Прислонилась к стене. Прислушалась. Ей почудилось или
же она действительно слышит чьи-то осторожные
шаги? Неужели он ходит по комнате, играя с ней
в жмурки? Или это ее собственная кровь пульсирует
в ушах? Стараясь не обращать внимания на
боль, она сжала рот. Ей только-только удалось загнать
шипы назад в шарик, но они снова заставили
ее широко распахнуть рот. Казалось, что шарик
пульсирует, что он превратился в сердце из железа,
стал частью ее самой.

Надо что-то предпринять. Надо подумать.

Пружины. Под этими шипами — пружины.

Шипы вылезли, когда он дернул за шнур.

«Не трогай шнур», — сказал он.

А почему? Что тогда будет?

Она сползла по стене и села. От бетонного пола
шел сырой холод. Снова захотелось крикнуть, но
она не посмела. Тишина. Молчание.

О, слова, что она сказала бы всем, кого любит, —
вместо слов, которыми просто заполняла молчание,
общаясь с теми, кто ей безразличен!

Нет никакого выхода, нет. Только она сама и эта
безумная боль, и голова вот-вот взорвется.

«Не трогай шнур».

А может быть, надо потянуть за него, и шипы
уберутся назад в шарик, и боль уйдет?

Мысли двигались по кругу. Сколько она уже
здесь? Два часа? Восемь часов? Двадцать минут?

Если бы все было так просто — потянуть за
шнур, — почему же она этого до сих пор не сделала?
Только потому, что тот человек, совершенно явно
сумасшедший, ей запретил? Может, это элемент
игры, чтобы обманом заставить ее терпеть эту
совершенно ненужную боль? Или же смысл игры
заключался в том, чтобы она, несмотря на предупреждение,
как раз и дернула бы за шнур, чтобы…

чтобы произошло что-то ужасное. А что может
произойти? Что это за шарик?

Да, это была игра, чудовищная игра. Потому
что деваться некуда. Боль становилась все
невыносимее, горло распухло, она вот-вот задохнется.

Она снова попыталась закричать, но крика не
получилось, только какой-то всхлип, и она моргала
и моргала, но слез не было.

Пальцы нащупали шнур, свисавший изо рта.
Осторожно потянули.

Она, разумеется, сожалела обо всем, чего не
успела сделать. Но если бы ее по какому-то недоразумению
вдруг переместили в какое-то совсем
другое место, не важно куда, она согласилась бы на
что угодно. Она просто хотела жить. Какой угодно
жизнью. Вот и все.

Она дернула за шнур.

Из шипов выскочили иглы. По семь сантиметров
каждая. Четыре прошили ее щеки, две вонзились
в гайморовы полости, две прошли в нос, две
пронзили подбородок. Одна проткнула насквозь
пищевод, а еще одна — правое глазное яблоко. Две
иголки прошли через заднее нёбо и достигли мозга.
Но непосредственной причиной смерти стало не это.
Из-за металлического шарика она не могла выплюнуть
кровь, хлынувшую из ран прямо в рот. Вместо
этого кровь устремилась в гортань и дальше,
в легкие. Из-за этого кислород перестал поступать
в кровь, что, в свою очередь, вызвало остановку
сердца и то, что судебный медик в своем отчете
назвал церебральной гипоксией, то есть нехваткой
кислорода в мозгу. Иными словами, Боргни Стем-Мюре
утонула.

Проясняющая темнота

18 декабря

Дни стали короче. На улице еще светло, но здесь,
в моей монтажной, вечная темнота. В ярком
свете настольной лампы люди глядят с фотографий
на стене раздражающе радостно, будто
ни о чем не догадываются. Они полны ожиданий,
точно даже не сомневаются, что впереди у них
долгая жизнь, раскинувшаяся во все стороны
спокойная гладь времени. Я их вырезал из газеты,
убрав выжимающие слезу рассказы о семье в шоке
и выкинув леденящие кровь описания найденного
трупа. Оставил только непременную фотографию,
отданную настырному журналисту
родственником или другом, — снимок, сделанный
в счастливый миг, когда она улыбалась, словно
была бессмертной.

Полиции известно немного. Пока. Но скоро
работенки у нее прибавится.

Что это такое, где оно сидит, — то, что
превращает человека в убийцу? Это что-то
врожденное, заложенное в некоем гене, наследственная
предрасположенность, которая у кого-
то есть, а у кого-то нет? Или же оно возникает
в силу необходимости, развиваясь по мере
углубления контактов с миром, — некая стратегия
выживания, спасающая жизнь болезнь,
рациональное безумие? Потому что если телесная
болезнь — это обстрел, лихорадочный
огонь, то безумие — это вынужденное отступление
в укрытие.

Лично я считаю, что способность убивать
изначально присуща каждому здоровому человеку. Наше существование — это битва за блага,
и тот, кто не может убить ближнего своего, не
имеет права на существование. Убить, что ни
говори, означает всего лишь приблизить неизбежное.
Смерть ни для кого не делает исключений,
что хорошо, поскольку жизнь есть боль
и страдание.

В этом смысле всякое убийство — акт милосердия.
Просто этого не понимаешь, пока
тебя греет солнце, вода, журча, приближается
к губам, и ты чувствуешь идиотскую жажду
жить с каждым ударом сердца и готов заплатить
за одно мгновение всем тем, чего добился
в течение жизни: достоинством, положением,
принципами. Именно тогда надо решительно
вмешаться, не обращая внимания на этот сбивающий
с толку, слепящий свет. Помочь оказаться
в холодной, преображающей темноте. И почувствовать
холодную суть. Истину. Ибо именно
ее я искал. Именно ее я нашел. То, что делает
человека убийцей.

А как же моя собственная жизнь, неужели
я тоже думаю, что она — бесконечная морская
гладь?

Вовсе нет. Вскоре и я окажусь на свалке
смерти, вместе с исполнителями других ролей
в этой пьеске. Но как бы ни разложился мой труп,
хоть даже до самого скелета, у него на губах все
равно будет играть улыбка. Именно ради этого
я сейчас живу, это единственное оправдание
моего существования, моя возможность очиститься,
освободиться от позора.

Но это только начало. А сейчас я выключаю
лампу и выхожу на дневной свет. Хотя день
и короток.

Купить книгу на Озоне

Практический урок

Отрывок из книги Стива Форбса и Элизабет Эймс «Спасет ли нас капитализм?»

О книге Стива Форбса и Элизабет Эймс «Спасет ли нас капитализм?»

Рынок — это люди, которые «голосуют» своими деньгами.

Во многих отношениях рынок схож с экосистемой. Невозможно отследить
все силы и факторы, двигающие его вперед. Подобно тому как не существует
человека, который мог бы полностью постигнуть все процессы и ресурсы,
задействованные при производстве карандаша, так и ни один человек,
включая самых умных «экспертов-всезнаек» и чиновников, не может до
конца знать, почему рынок какой-либо продукции функционирует именно
так, а не иначе.
Мы не первыми подмечаем одну особенность экономики, управляемой
государством. Например, если бы государство занималось производством
карандашей, то чиновники из министерства карандашной промышленности,
вероятно, заказывали бы слишком большое количество древесины в угоду
своим сторонникам из лесопромышленного комплекса. (Или, наоборот, они
бы заказывали слишком мало, соблюдая требования защитников окружающей
среды.) Работникам компаний, добывающих графит, переплачивали
бы в результате политического давления. Людям, занятым в производстве
карандашей, пришлось бы соблюдать целый ряд правил и инструкций, выдвигаемых
государством, некоторые из которых были бы важными, но
большая часть — спорными. Им бы пришлось тратить долгие часы на заполнение
специальных форм, доказывающих соответствие продукции требуемым
стандартам. Расходы выходили бы из-под контроля, как это часто
случается при выполнении государственных проектов. Цена на карандаши
соответствовала бы возросшим расходам. И никто не смог бы позволить
себе покупку таких карандашей. Карандаши были бы в избытке. А возможно,
министерство карандашной промышленности слишком сильно понизило бы
цену на них. В таком случае спрос превысил бы предложение и образовался
бы дефицит.

В этой книге мы покажем, что стремление политиков управлять рынками
неизменно приводит к описанным выше результатам. Примеры этого можно
наблюдать в странах, где государство управляет экономикой, — Венесуэле,
Северной Корее, Кубе и много лет назад в Советском Союзе, а также
в секторах нашей экономики, которые активно регулируются государством.
Чиновники и политики не понимают, что рынок сам распределяет имеющиеся
ресурсы оптимальным образом, исходя из существующих условий предложения
и спроса. Следовательно, их попытки сделать так, чтобы рынок
функционировал в соответствии с представлениями определенных людей,
как правило, не приводят к успеху.

Уго Чавес — президент Венесуэлы, постепенно приобретающий власть
диктатора, социалист и убежденный критик капитализма, ввел контроль над
ценами на сотни товаров для того, чтобы пища и предметы первой необходимости
были более доступными для малообеспеченных слоев населения.
Это блестящее решение сделало его популярным среди критиков капитализма
в США. Однако Уго Чавес не учел следующего: цена товара отражает
стоимость совершенных сделок и процессов, требуемых для его производства.
Цены, установленные президентом, возможно, обрадовали его политических
сторонников и подняли его рейтинг, но они не могли отразить реально существующих
затрат на производство товаров. В результате из-за низких цен
рынки сбыта этих товаров, как и вся экономика страны, вышли из строя.

Сегодня единственным местом в Венесуэле, где можно приобрести
множество важных товаров, является черный рынок, однако цены на них
в несколько раз выше, чем они были до введения контроля. Эта ситуация характерна для экономических решений, разработанных противниками
свободного рынка. Они почти никогда не пытаются решить проблемы или,
выражаясь языком профессиональных экономистов, исправить «дефекты
рынка». Вместо этого они создают еще более значительные дефекты.

Мой знакомый, недавно эмигрировавший из Болгарии в Соединенные
Штаты, так охарактеризовал систему здравоохранения, которой в Болгарии
управляет государство: «Медицинская помощь бесплатная, но получить ее
невозможно».

В этой книге мы покажем, что вмешательство государства редко решает
экономические проблемы, потому что оно политизирует их. Решения, принимаемые
правительством якобы для обеспечения справедливости, на самом
деле удовлетворяют желания власть имущих, а не реальные потребности
населения.

Вряд ли можно найти лучший пример, подтверждающий эту идею, чем
спасение Детройта и поглощение концерна General Motors государством.
В главе 2 мы обсудим, как General Motors могла снизить огромнейшие затраты
на оплату труда рабочим и разработать стратегию по восстановлению,
если бы администрация президента Обамы позволила рынку свободно функционировать;
в General Motors избрали бы традиционный для таких случаев
путь реструктуризации через процедуру банкротства. Но, учитывая, что государство
взяло на себя контроль над автоконцерном, GM не имела возможности
принять необходимые жесткие решения, которые бы способствовали
действительному оздоровлению.

Журналист газеты The Wall Street Journal Холман Дженкинс весной 2009 г.
написал о том, что истинным приоритетом нового главы GM, назначенного
правительством, Эдварда Уитэйкра, были не потребности рынка, а «уяснение
взаимоотношений GM с Вашингтоном». Решения Уитэйкра, вероятно,
продиктованы не стремлением удовлетворить потребности покупателей,
а желанием угодить своим политическим боссам, а также тем людям, которым
должны, в свою очередь, угодить последние, т. е. профессиональным
союзам.

Мы будем исследовать непредвиденные последствия вмешательства государства
в управление экономикой в главах 5 и 8.

Методы регулирования, используемые государством, — от контроля над
ценами до установления жесткого порядка ведения бухгалтерии — приводят
к разрушительным отклонениям в развитии экономики. Основной пример,
который мы рассмотрим подробно, касается здравоохранения. В главе 7 мы
покажем, как из-за участия государства на рынке медицинского страхования
и на определенных этапах регулирования этой сферы образовался сложный
рынок с быстро растущими ценами, который приносит пользу все меньшему
числу своих участников.

Попытки ограничения действия рыночных сил политическим путем в итоге
приводят к непредвиденным последствиям, которые причиняют ущерб тем,
кому они должны были помочь.

Деятельность правительств Соединенных Штатов и других стран, направленная
на создание более доступной и демократической системы здравоохранения,
привела только к повышению цен на медицинские услуги и государственному
нормированию данной сферы. К сожалению, экономические
принципы системы здравоохранения продолжают оставаться наименее изученными
в рамках рыночной экономики.
Почти настолько же неизученным является процесс создания материальных
благ при демократическом капитализме. В этом состоит основная тема главы 2,
в которой исследуются разрушительные и зачастую болезненные динамические
изменения, которые являются частью экономического развития. Как уже упоминалось
ранее, экономист Йозеф Шумпетер назвал этот процесс «творческим
разрушением». Именно технические достижения и предпринимательская деятельность,
которые формируют новые отрасли промышленности и создают
рабочие места, могут также вытеснять с рынка устаревшие отрасли.
Возьмем персональные компьютеры. Они полностью ликвидировали спрос
на пишущие машинки и, без сомнения, уничтожили тысячи рабочих мест.
Поэтому даже в благоприятное время обязательно будут происходить сокращения
в каких-либо компаниях. Предприятия и рабочие места, созданные
в условиях экономики капитализма, не всегда возникают в тех секторах, где
этого больше всего ожидают.
Вот, к примеру, свежий продукт, появление которого вызвано ростом популярности
персональных компьютеров, — iPod. Революционное инновационное
решение компании Apple (которая включает в себя не только плеер
iPod, но и программное обеспечение iTunes, работающее вместе с плеером),
стало иконой современной культуры. Благодаря этому изобретению, по подсчетам,
было создано 40 000 рабочих мест, и эта цифра не учитывает те рабочие
места, которые связаны с продажей бесчисленных аксессуаров для
iPod. Данная технология создала много преимуществ: с ее помощью покупатели
могут приобретать отдельные песни, а не дорогие музыкальные сборники
на CD, и слушать больше музыки. Теперь малоизвестные музыканты
могут получить доступ на рынок, не имея собственной звукозаписывающей
студии. Более того, инновационная технология создала новые возможности
за пределами музыкальной индустрии — появился новый способ продажи
и распространения видеоконтента, такого как кинофильмы и информационные
подкасты.

Тем не менее появление iPod пагубно сказалось на определенных сферах
бизнеса. Использование этого устройства ускорило рост популярности скачивания
музыки в сети Интернет, что разорило компании, торгующие музыкой,
и вынудило их ликвидироваться или кардинально изменить направление
своей деятельности. Звукозаписывающие студии и музыканты все чаще вынуждены
получать прибыль с продаж синглов, чем с более выгодных сборников
музыки на CD. Появление iPod также поставило определенные задачи
перед производителями традиционного акустического оборудования, которые
должны были адаптировать предлагаемую ими технику к новой технологии.

Эти изменения, несомненно, были неприятными для тех, на ком появление
iPod сказалось отрицательно. Но означает ли это, что было бы лучше,
если бы компания Apple никогда бы не разработала свое инновационное
решение? Если принять во внимание все преимущества, привнесенные новой
технологией, то мы, вероятно, согласимся, что iPod позитивно повлиял
не только на экономику, но и на общество в целом. Даже известные музыканты,
записывающие собственную музыку, признают, что перемены, будучи
разрушительными, также создают новые возможности.

Вопреки всеобщему представлению идея о создании iPod не возникла
каким-то волшебным образом в голове Стива Джобса. Подобно порталу
YouTube, устройству iport, разработанному Кэтрин Пэттон, карандашу и другим
многочисленным изобретениям, эта идея возникла как ответ на возникшую
потребность. В 2003 г. журналист Роб Уокер отметил в газете The New
York Times, что iPod появился не благодаря «выдающемуся научно-техническому
открытию», а в результате изобретения технических новинок другими
компаниями. Сам Джобс в этой статье признает, что он, по сути, собрал воедино
разрозненные компоненты. Подобные ситуации свойственны процессу
создания чего-либо, спонтанному и непредсказуемому, протекающему
на свободном рынке. Никто не может знать, где и как что-либо будет изобретено.

Именно потому, что многие люди не понимают, как в условиях свободного
рынка создаются материальные блага, капитализм имеет столь плохую
репутацию. В главе, посвященной глобализации, говорится, что экономические
обозреватели, которые сокрушаются по поводу «привлечения сторонних
ресурсов» и «дефицита торгового баланса», не могут понять, что торговля
с другими государствами в результате приносит миллиарды долларов, которые
возвращаются в экономику Соединенных Штатов в форме иностранных
инвестиций, позволяющих создать новые рабочие места. Торговля нашего
государства с Китаем, к примеру, формирует крупные денежные потоки,
которые Китай реинвестирует в государственные бумаги США. А такой инструмент,
как государственные казначейские облигации, — это своего рода инвестиция, которая позволяет администрации президента Обамы покрыть
огромные государственные расходы и поддерживать бюджет на плаву.

Следующий факт, которым пренебрегают критики капитализма, говорит
о том, что до текущего экономического спада уровень безработицы
в США в течение последних трех десятилетий только падал и в течение
большей части этого десятилетия был существенно ниже, чем в 1950-е гг.
и в начале 1960-х, находясь на отметке между 4 и 5%. И эта цифра верна
даже несмотря на то, что «доля работающих», т. е. отношение числа взрослых
людей к общему количеству трудовых ресурсов, сегодня выше, чем
40 лет назад.

За последние 30 лет вопреки тому, что миллионы рабочих мест были потеряны
из-за взлетов и падений определенных компаний и отраслей промышленности
в условиях демократического капитализма, в нашей стране
было создано более 40 млн новых рабочих мест. Общий доход населения
увеличился с $2 трлн до $12 трлн. Чистая стоимость американских домохозяйств
(т. е. стоимость имущества за вычетом обязательств, таких как долг
по ипотеке) существенно возросла, с $7,1 трлн до $51,5 трлн. В целом экономика
выросла до невиданных ранее масштабов. Уровень жизни в нашей
стране невероятно повысился.

В отличие от государственных программ, к осуществлению которых приступают
в сопровождении пресс-релизов и активной рекламы в СМИ, создание
новых рабочих мест и повышение благосостояния, вызванные к жизни
невидимой рукой рынка, как правило, происходят без официальных заявлений.
Никто не произносит громких речей и не подписывает законопроектов
в Овальном кабинете. Обычно все происходит само собой.

В условиях демократического капитализма недостатки и провалы заметнее,
чем созидание и развитие.

Мало кто понимает, что провал в бизнесе, представляющий собой обратную
сторону принятия рискованных решений и внедрения инноваций,
является элементом создания материальных благ при демократическом капитализме.
Никто не отрицает, что этот процесс может быть болезненным.
Между тем в книге мы обсудим, что последствия ограничений развития капитализма
намного хуже.
Некоторые люди, потерявшие работу во время экономического кризиса,
наверное, глубоко возмущены нашими словами. Однако далее мы покажем,
что нынешний финансовый кризис и экономический спад — это все что угодно, только не типичный пример творческого разрушения, происходящего
в условиях свободного рынка. Современная ситуация — это нечто совершенно
противоположное. Наиболее сокрушительные экономические потрясения
в истории никогда не были вызваны естественными циклами,
протекающими на свободном рынке; причиной их были чудовищные деформации,
связанные с тем, что государство подавляло нормальное его функционирование.

В условиях здоровой, открытой экономики, когда нарушается баланс,
т. е. появляется слишком много или становится слишком мало чего-либо,
рынок со временем самостоятельно исправляет эту ситуацию. Возьмем, к примеру,
мобильные телефоны. Когда-то они были настоящей редкостью и стоили
чрезвычайно дорого. Сейчас они есть у каждого. Абоненты мобильных
операторов больше не падают в обморок при виде счетов за связь. Цены
упали, и компании из этой индустрии как могут борются за то, чтобы получить
прибыль.

Рынок призван удовлетворять потребности и желания людей, что возможно
лишь при достаточной степени экономической свободы. Тем не менее,
когда государство налагает искусственные ограничения при помощи законов
или своего непосредственного участия, оно создает дисбаланс — деформацию,
— исправить которую рыночным силам не позволяют.

В результате может произойти то, что случилось с современной системой
здравоохранения, в которой руководящее положение занимает государство.
Или, если рассматривать экономику в более крупном масштабе, вмешательство
государства может привести к обвалу рынка, который мы наблюдали
в течение последних двух лет.

Государственная политика, вызывающая деформации рынка, сыграла свою
роль в каждой экономической катастрофе. Великая депрессия, например,
явилась чудовищным последствием введения Закона Смута—Хоули. Эта пошлина,
направленная на сохранение рабочих мест американцев, разожгла
настоящую торговую войну между Соединенными Штатами и другими странами,
которая крайне пагубно сказалась на занятости людей по всему миру.
И сегодня мы наблюдаем подобную ситуацию на рынке низкокачественного
ипотечного кредитования, результатом которой стал обвал финансового
рынка. И то и другое началось с масштабных деформаций рынка ипотеки,
спровоцированных ошибочной государственной политикой и деятельностью
громадных ипотечных корпораций Fannie Mae и Freddie Mac, созданных государством.

Цель создания этих гигантов была весьма достойной — стимулирование
рынка жилой недвижимости. Их необъятные размеры, значительно превосходящие
всех конкурентов в частном секторе, а также их связь с федеральным
правительством давали им возможность существенно влиять на ипотечный,
финансовый рынки и рынок жилой недвижимости, что привело финансовую
систему государства почти к полному краху.

Но все же наиболее пагубную роль в сложившейся ситуации сыграла
Федеральная резервная система, которая понизила размер процентной ставки
для того, чтобы дать толчок экономике после краха доткомов в начале
2000-х гг., но оказалось, что эта процентная ставка была слишком низкой
в течение слишком долгого времени. Если бы эта ошибка в денежной политике
не была допущена, то проблема на рынке жилой недвижимости никогда
бы не достигла того ужасающего масштаба.

Скорее всего, не свободный рынок не оправдал надежд Алана Гринспена,
а совсем наоборот — введение низких процентных ставок, а также политика,
направленная на ослабление доллара, которую он проводил, находясь на посту
главы Федерального резервного банка. Именно это негативно повлияло
на свободный рынок. Айн Рэнд никогда бы не согласилась с тем, что правительственная
организация, такая как Федеральная резервная система, может
наладить ситуацию в американской и мировой экономиках. Более того, она
бы не оставила без внимания то, что ключевым компонентом свободного
рынка является сильная, стабильная и надежная валюта.

Купить книгу на сайте издательства

Колхоз

Отрывок из книги Михаила Веллера «Мишахерезада»

Дорога в жизнь начиналась с водки с картошкой. Водку пили, картошку собирали, совмещение этих занятий называлось счастье труда.

На этой дороге меня и сбил автобус. Мы шли по обочине с поля на обед и любили Чехова. Чехов гениально сказал об идиотизме сельской жизни.

Автобус смахнул меня по касательной в левый бок и плечо. Я осознал толчок и полет, открутил высокое сальто и пришел на бок, сгруппировавшись. Когда я вскочил, зеленый автобус небыстро удалялся, вихляя. Потом мне сказали, что он был желтый с синим низом. Наложение цветов.

Во-первых, штаны у меня лопнули с боков по швам, и отворились спереди до колен, как отстегнутые флотские клеши. И я пошел, держа штаны руками. Во-вторых, я упал головой в двадцати сантиметрах от здорового валуна, и еще долго переживал. В-третьих, судьба посулила, что нет мне добра от сельскохозяйственных работ. В-четвертых, вместо обеда меня тошнило.

Колхоз предавался трем занятиям: а) спивался, б) разбегался, в) выполнял план. С первыми двумя пунктами он успешно справлялся сам, в третьем требовал помощи. Народ бросали на помощь. Вдохнув сельского воздуха, народ начинал спиваться и разбегаться.

Итак, по утрам бригадир ставил нам дневное задание. Корячась носом книзу, нерадивые рабы ковыряли из борозд картошку и бросали в ведра. Начиналась изжога. Сельский пекарь был редкий умелец. От его черных глиняных буханок аж скрючивало. А с наклоном жгло душу от пупка до ноздрей.

Наполненное ведро высыпали в ящик. Полный трехведерный ящик опорожнялся в тракторный прицеп. Это был небольшой, полутонный кузов. А трактор был типа мини-«Беларусь». Садовый ДТ-20. Простая колесная машина.

Это была дурацкая работа по дурацким расценкам. У земледельца вообще мало шансов разбогатеть. Но поправить свое положение можно.

— Пацаны, накидайте-ка мне кузовок картошечки получше, — сказал тракторист нам троим. Мы с Вовкой и Серегой держались вместе и в слабосильной команде делали что труднее. — Почище там, поровней!

И заржал. Он был рыжий, его звали Васькой, он был всегда поддат и всегда ржал. Иногда он ложился на полчаса поспать в траве у поля, а трактор вел по борозде от ящика до ящика один из нас. У руля ходил огромный люфт, а остальное примитивно.

— Вон там давай, там с верхнего края она посуше! — указывал и командовал он. Кому и тракторист начальство. Работяге по фиг дым. Накидали и забыли.

И вот вечерняя идиллия. Кусты, пруд, закат, деревянный дом на холме. В кустах сырость, пруд воняет, в доме на нарах лежим мы, соломенные тюфяки пролеживаем. Небогатый ужин внутри бурчит, не может перевариться. Заходит один:

— Там к вам пришли. Зовут.

— Кого — зовут?

— Говорят — Мишка, Серега и Вовка.

Отродясь к нам в этой деревне никто не приходил. Бить? Так мы и на танцы не ходили…

— Возьмем-ка лопаты, — рассудил Серега. — Не помешают.

И мы с лопатами наготове крадемся на полусогнутых. А за кустом сидит наш Вася и ржет:

— Так копать понравилось, что и за стол с лопа той?

Он распахнул ватник, как петух крылья, возве щая заветный час. За пояс были заткнуты четыре бутылки. Так матросы бросались под танк. Мы не поняли, откуда что зачем.

— Так картошка! — ржал Васька. — Старушке ссыпал в подпол, Егоровне! Считай, по два рубля мешок. Двадцатку дала. Я уже одну выпил. И похмелиться оставил. А это ваше. Вместе. Вы чо?

Мы растроганно впечатлились. Возбудились. Сгоношили закуску: хлеб, огурцы и томатную пасту. Газету подстелить и кружку на каждого.

Васька развел пузырь на троих, а себе по донышку:

— Пацаны, это вам, я уже!

Звяк, бульк, кряк, хэк! Хорошо пошла! Кто как, а я сто пятьдесят залпом пил впервые. Этот молотовский коктейль назывался «Охотничья» и градусов имел сорок три оборота.

Мы хрустнули огуречно, зажевали черняшкой, омокнутой в томат, и улыбнулись друг другу в теплом и ласковом мире.

— Хорошо пошла! — ржал Васька, и мы закурили,

вмазавшие мужики после работы. Дальше произошло неожиданное.

— Между первой и второй — промежуток небольшой! — объявил Васька и развел вторую бутылку.

Мы-то думали, что три оставшиеся он отдаст нам так. И мы распорядимся добром когда захотим. И отнюдь не сразу.

Наш матерый механизатор взялся за дело всерьез.

— За все хорошее! — провозгласил он, и мы выпили.

Пить оказалось делом нехитрым. Но мысль о последствиях пугала. Это была последняя отчетливая мысль.

Оказалось, что мы обсуждаем политику и проблемы сельского хозяйства. Расценки низкие, на трудодень хрен целых шиш десятых, начальство все берет себе, а народ ворует все остальное. А народ у нас — никого ничего не колебает.

— Васька, а у тебя почему трактор без аккумуляторов?

Трактор он если глушил, то всегда на взгорке, и заводился на свободном ходу.

— Да не дают мне аккумуляторов.

— Почему?

— Да я с аккумулятором вообще весь колхоз разворую! — ржал Васька. Третья бутылка не напугала нас совершенно.

— Пацаны, молотки, по-нашему держим!

У Сереги в руках образовалась битая гитара, собранная им буквально из щепок, найденных в кустах за клубом:

Мы с миленком целовались
От утра и до утра,
А картошку убирали
Из Москвы профессора! — 

со старательным чувством орали мы, поддавая удали на матерных строках. Мы обнимались и хотели все быть трактористами, а Васька убеждал, чтоб ноги здесь никого не было. Из последней бутылки наливали какой-то девице, она тянулась к Васькиному плечу и бесконечно канючила:

— Ва-а-ся-а, ну возьми меня на блядки!

— Уйди, дура!

— Ва-а-ся-а, ну пожалуйста-а, возьми на блядки разо-о-очек!..

Негодяй-Васька выставил пятую бутыль огненной воды. «Охотничья» была рыжей; как его чуб. Она таилась за ремнем на спине. Мы поняли, что смерть настала. Выпили и осознали смысл жизни в том, чтобы покататься на тракторе.

Мы разогнали его бегом, втроем вспрыгнули за руль, и через двадцать метров легли в кювет. Мы хохотали на всю ночную округу. Подошел Васька, отбрыкиваясь уже от двух девиц. Он пользовался успехом.

Я заблудился. Я чеканил строевой шаг туда и обратно по отрезку дороги, который вел из ниоткуда в никуда. Для поддержания сознания я орал строевые песни. Посередине моего маршрута плескалась лужа. Пересекая лужу, я опускался на колени и умывал лицо холодной водой. Последняя неубитая извилина в мозгу проводила реанимационные мероприятия.

Ночью я проснулся на нарах от жажды. Переполз в кухонную пристройку. Там наши уже кипятили чай на жестяной печурке. С такими лицами выползают из газовой камеры.

— Все муки ада!.. — сказал Серега.

— Долбаный колхоз!.. — сказал Вовка. — Даже краденое пропить толком не могут!.. — сказал я. До утра мы икали, рыгали, стонали и поздравляли друг друга с чудесным спасением.

Назавтра нас определили дергать турнепс. Бледный корнеплод упирался в земле, как противотанковая мина, и вылетал с бутылочным чмоком. Менее всего он напоминал что-либо съедобное. Им хотелось дубасить по голове ботаника, который его изобрел.

— Страшный сон, — сказал Серега.

— Хоть кормят досыта, — сказал Вовка.

А потом похолодало, мы ссыпали картошку в бурты и укрывали соломой, и если зимой ее не съели кабаны, и до весны она не померзла и не сгнила, то это ее, картошкино, счастье.