Ю Несбё. Тараканы

  • Издательство «Иностранка», 2012 г.
  • «Тараканы» — второе дело в яркой и скандальной карьере обаятельного сыщика-одиночки Харри Холе, но своей запутанностью и изощренностью оно ничуть не уступает его более поздним достижениям.

    Посол Норвегии найден убитым в бангкокском борделе. В Осло спешат замять скандал и командируют в Таиланд инспектора полиции Харри Холе: ему предстоит провести расследование как можно более конфиденциально. Оказавшись в злачных местах Бангкока, среди опиумных домов и стрип-баров, Харри постепенно обнаруживает, что в деле с убийством далеко не все так очевидно, как казалось вначале. Тараканы шуршат за плинтусами. Кто-то притаился во тьме, и этот кто-то не выносит дневного света.

  • Перевод с норвежского Т. Чесноковой

Загорается зеленый свет, и рев машин, мотоциклов
и туктуков — трехколесных мопедов-такси —
нарастает, так что Дим слышит, как дребезжат
стекла универмага «Робертсон». Ее машина тоже
трогается с места, и витрина с длинным красным
шелковым платьем остается далеко позади, растворяясь
в вечерних сумерках.

Она взяла такси. Ехала не в каком-то там битком
набитом автобусе, не в проржавевшем туктуке,
а на настоящем такси, с кондиционером, и за рулем
сидел немногословный шофер. Она с наслаждением
опустила голову на подголовник. Никаких
проблем. Мимо пронесся мопед, девчушка на заднем
сиденье вцепилась в парня в красной футболке
и шлеме с забралом: ее пустой взгляд скользнул
по такси. Держись крепче, подумала Дим.

На улице Рамы IV шофер оказался в хвосте
у грузовика, тот дымил прямо на них, да так, что
из-за черного густого выхлопа не удавалось разглядеть
номер. Благодаря кондиционеру запах
быстро выветрился. Правда, не до конца. Она
слегка помахала рукой перед носом, демонстрируя
свое отвращение, и шофер, посмотрев в зеркальце,
рванул вперед. Никаких проблем.

Так было не всегда. Она выросла в семье,
где было шесть девочек. Слишком много, считал отец. Ей едва исполнилось семь лет, когда они
стояли на проезжей дороге, кашляя от желтой
пыли, и махали вслед повозке, подпрыгивающей
вдоль коричневого канала и увозящей их старшую
сестру. Ей дали с собой чистое белье, билет
на поезд до Бангкока и адрес в Патпонге, записанный
на обороте визитной карточки, и она, уезжая,
плакала в три ручья, а Дим махала ей вслед
так отчаянно, что чуть рука не отвалилась. Мать
погладила младшую по головке, сказав, что все
непросто, но, с другой стороны, не так уж и плохо.
Во всяком случае, их сестре не придется стать
квай и ходить по дворам, пока не выйдут замуж,
по примеру матери. К тому же мисс Вонг обещала
позаботиться о девочке. Отец кивнул, и, сплюнув
бетель сквозь почерневшие зубы, добавил, что
фаранги в барах хорошо платят за новеньких.

Дим не поняла, кто такие квай, но спрашивать
не стала. Конечно же она знала, что это слово обозначает
быка. Как и многие другие в этих местах,
они не имели средств, чтобы завести себе быка,
так что брали животное лишь на время, чтобы
вспахать поле для риса. Позднее она узнает, что
девушка, которая ходит с быком по дворам, тоже
называется квай и что ее услуги тоже продаются.
Таков обычай: может, ей повезет и она встретит
крестьянина, который захочет оставить ее у себя,
пока она еще не старая.

Однажды, когда Дим исполнилось пятнадцать,
отец окликнул ее, приближаясь к дочке по рисовому
полю: в руках он держал шапку, и солнце светило
ему в спину. Она ответила не сразу и, разогнувшись,
посмотрела на зеленые холмы вокруг
их крохотного дворика, а потом, закрыв глаза, прислушалась к пению птицы-трубача в кронах
деревьев и вдохнула аромат эвкалипта и гевеи. Она
знала, что пришел ее черед.

В первый год они жили в одной комнате вчетвером:
четыре девочки делили друг с другом все —
постель, еду и одежду. Важнее всего было последнее,
поскольку без красивого наряда невозможно
заполучить хороших клиентов. Она научилась
танцевать, улыбаться, умела теперь различать,
кто хочет просто выпить с ней, а кто — переспать.
Отец договорился с мисс Вонг, что деньги будут
посылаться домой, поэтому первые годы она прозябала
в нужде, но мисс Вонг была ею довольна
и постепенно стала оставлять ей больше.

У мисс Вонг имелись причины быть довольной,
ведь Дим вкалывала как проклятая и ее клиенты
охотно покупали выпивку. И мисс Вонг была бы
рада и дальше оставить ее у себя. Однажды какойто
японец даже вознамерился жениться на Дим,
но отступил, когда она попросила купить ей
билет на самолет. Еще один, американец, брал ее
с собой в Пхукет, потом оплатил обратную поездку
и купил ей кольцо с бриллиантом. Кольцо она заложила
в ломбард на следующий день после отъезда
американца.

Некоторые платили мало и посылали ее ко всем
чертям, если она пыталась возражать; другие ябедничали
мисс Вонг, когда Дим не соглашалась выделывать
все, что они ей велели. Они не понимали,
что мисс Вонг уже получила свое из тех денег,
что они заплатили в баре за услуги Дим, и теперь
девушка сама себе хозяйка. Хозяйка. Она вспомнила
о красном платье в витрине магазина. Мать
говорила правду: все непросто, но не так уж и плохо.

И она старалась сохранять невинную улыбку
и веселый смех. Клиентам нравилось. Наверное,
потому она и получила работу по объявлению
Ван Ли в газете «Тай Рат», в разделе G. R.O., или
«Guest Relation Officer». Ван Ли — низкорослый,
почти черный китаец, владелец мотеля на Сукхумвит-
роуд, клиентами его были в основном иностранцы
с весьма специфическими пожеланиями,
но не настолько уж особыми, чтобы она не смогла
их ублажить. Откровенно говоря, ей это нравилось
даже больше, чем бесконечные танцульки в баре.
К тому же Ван Ли хорошо платил. Единственное
неудобство, пожалуй, в том, что приходилось долго
добираться в его мотель из квартиры в Банглапху.

Проклятые пробки! В очередной раз, когда они
встали, она сказала шоферу, что выйдет здесь,
пусть даже придется пересечь шесть полос, чтобы
добраться до мотеля на другой стороне улицы.
Покинув такси, она ощутила, как воздух окутал ее,
словно горячее влажное полотенце. Она двинулась
вперед, зажав рот рукой, зная, что это не поможет,
в Бангкоке всегда такой воздух, но по крайней мере
так меньше воняет.

Она пробиралась между машинами: отпрянула
в сторону от пикапа с полным кузовом парней,
которые свистели ей вслед, еле увернулась
от «тойоты». Наконец она на тротуаре.

Ван Ли поднял глаза, когда она вошла в пустой холл.

— Сегодня вечером спокойно? — спросила она.

Он раздраженно кивнул. В последний год такое
случалось частенько.

— Ты уже поужинала?

— Да, — солгала она. Ей не хотелось есть водянистую
лапшу, которую он варил в задней комнатенке.

— Придется подождать, — сказал он. — Фаранг
сперва хочет поспать; он позвонит, когда проснется.
Она застонала.

— Ты ведь знаешь, Ли, мне надо вернуться
в бар до полуночи.

Он бросил взгляд на часы.

— Дадим ему один час.

Пожав плечами, она села. Если бы она зароптала
год назад, он просто вышвырнул бы ее вон,
но теперь он нуждался в деньгах. Конечно, она
могла бы и уйти, но тогда эта долгая поездка оказалась
бы совершенно бесполезной. А кроме того,
она была обязана Ли, он ведь не худший сутенер
из тех, на кого ей приходилось работать.

Выкурив три сигареты, она пригубила горького
китайского чая и подошла к зеркалу, наводя марафет.

— Пойду разбужу его, — сказала она.

— Гм. Коньки с собой?

Она потрясла сумкой.

Ее каблуки вязли в гравии, покрывавшем
открытую площадку между низенькими номерами
мотеля. Номер 120 находился в глубине патио, никакой
машины у двери она не увидела, но в окне горел
свет. Наверное, фаранг уже проснулся. Легкий бриз
приподнял ее короткую юбку, но прохлады не принес.
Она тосковала по муссону, по дождям. А ведь
после нескольких недель наводнения, после покрытых
илом улиц и заплесневелого белья она будет
снова тосковать по знойным безветренным месяцам.

Легонько постучав в дверь, она примерила
застенчивую улыбку, а на языке уже вертелся
вопрос: «Как вас зовут?» Никто не отвечал. Она
снова постучала, взглянув на часы. Наверняка
можно будет поторговаться о том красном платье,
скостить цену на сотню батов, хоть даже
и в «Робертсоне». Повертев дверную ручку, она
с изумлением обнаружила, что дверь не заперта.

Клиент лежал на кровати ничком и спал — это
бросилось в глаза сразу. Потом она заметила голубое
поблескивание прозрачной рукоятки ножа,
торчащего из спины в ярко-желтом пиджаке.
Трудно сказать, какая мысль первой пронеслась
в голове Дим, но одна из них наверняка была о том,
что долгая поездка из Банглапху оказалась-таки
напрасной. А потом Дим закричала. Но крик утонул
в громком гудении трейлера на Сукхумвитроуд,
которому не давал повернуть зазевавшийся
туктук.

* * *

— «Национальный театр», — объявил по громкоговорителю
гнусавый, сонный голос, прежде
чем двери открылись, и Дагфинн Торхус шагнул
из трамвая в промозглое, холодное зимнее предрассветное
утро. Мороз щипал свежевыбритые
щеки, и в тусклом неоновом свете белел выдыхаемый
пар.

Шла первая неделя января, и он знал, что
потом станет легче: льды скуют фьорд и воздух
сделается менее влажным. Он начал подниматься по Драмменсвейен, к Министерству иностранных
дел. Мимо проехало несколько одиноких такси,
в целом же улицы были почти пустынны. Часы
на фасаде концерна «Йенсидиге», светящиеся
красным на фоне черного зимнего неба, показывали
шесть.

На входе он достал пропуск. «Начальник
отдела», — было написано над фотографией молодого
Дагфинна Торхуса, на десять лет моложе
нынешнего, смотрящего в объектив фотоаппарата
целеустремленным взглядом из-за очков в стальной
оправе и выставив вперед подбородок. Он
провел пропуском по считывающему устройству,
набрал код и толкнул тяжелую стеклянную дверь
на площади Виктория-террас.

Далеко не все двери открывались столь же легко
в те времена, как он двадцатипятилетним юношей
пришел сюда работать, а было это почти тридцать
лет назад. В «дипшколе» — так назывались
мидовские курсы для стажеров — он выделялся
своим эстердальским диалектом и «деревенскими
замашками», как говорил один его однокурсник
из Бэрума. Другие стажеры были политологами,
экономистами, юристами, их родители имели высшее
образование и были политиками или частью
той мидовской верхушки, куда стремились их дети.
А он — простой крестьянский парень, выпускник
провинциального сельскохозяйственного института.
Не то чтобы это было так важно лично для
него, но он понимал: для дальнейшей карьеры ему
нужны настоящие друзья. Дагфинн Торхус осваивал
социальные коды и вкалывал больше других,
чтобы уравновесить собственный статус. Но, несмотря
на различия, всех их объединяло одно: смутное представление о том, кем они станут. Ясным было
только направление: наверх.

Вздохнув, Торхус кивнул охраннику, когда тот протянул ему в стеклянное окошко газеты и конверт.

— Кто на месте?

— Вы, как всегда, первый, Торхус. Конверт —
из курьерской службы, его доставили ночью.

Торхус поднимался на лифте, следя за тем, как
гаснут и загораются цифры этажей. Ему представлялось,
что каждый этаж здания символизирует
этап его карьеры, и каждое утро все эти этапы
вновь проходили перед его взором.

Первый этаж — первые два года стажерства,
долгие, ни к чему не обязывающие дискуссии
о политике и истории, уроки французского, который
стоил ему невероятных мучений.

Второй этаж — консульский департамент.
Первые два года Торхус провел в Канберре, потом
еще три — в Мехико-Сити. Чудесные города, грех
жаловаться. Разумеется, он бы предпочел Лондон
и Нью-Йорк, но то были слишком уж престижные
места, туда стремились попасть все. Так что
он решил не воспринимать такой поворот карьеры
как поражение.

Третий этаж — снова служба в Норвегии, уже
без солидных надбавок за работу за рубежом
и за квартиру, позволявших жить в относительной
роскоши. Он встретил Берит, она забеременела,
а когда подошло время для новой загранкомандировки,
они ждали уже второго. Берит
родилась в тех же краях, что и он, и каждый
день говорила по телефону со своей матерью. Он решил немного подождать, работал не жалея сил,
писал километровые отчеты о торговых отношениях
с развивающимися странами, сочинял речи
для министра иностранных дел, заслуживая
похвалу на верхних этажах. Нигде в госаппарате
не существовало такой жесткой конкуренции, как
в МИДе, и ни в одном другом месте иерархия не
была настолько наглядной. На работу Дагфинн
Торхус шел как солдат в атаку: пригнув голову,
не показывая спину и открывая огонь, едва ктото
окажется на мушке. Впрочем, пару раз его
дружески похлопали по плечу, и тогда он понял,
что «замечен», и попытался объяснить Берит, что
сейчас самое время отправиться в командировку
в Париж или Лондон, но тут она впервые за всю их
тихую семейную жизнь заартачилась. И он сдался.

Дальше — четвертый этаж, новые отчеты
и наконец должность секретаря, небольшая прибавка
к окладу и место в департаменте кадров
на втором этаже.

Получить работу в мидовском департаменте
кадров — знаковое событие, оно обычно означало,
что путь наверх открыт. Но что-то не сложилось.
Департамент кадров совместно с консульским
департаментом рекомендовали соискателей
на различные посты в загранаппарате, то есть
непосредственно влияли на карьерный рост
остальных коллег. Возможно, он подписал не тот
приказ, не дал кому-то хода, а этот человек потом
стал его начальником, и теперь в его руках те невидимые
нити, которые правят жизнью Дагфинна
Торхуса и других мидовских сотрудников.

Как бы то ни было, движение наверх как-то
незаметно прекратилось, и в одно прекрасное утро он вдруг увидел в зеркале ванной типичного
начальника департамента, бюрократа средней
руки, которому никогда уже не подняться на пятый
этаж за оставшийся какой-то десяток лет до пенсии.
Если, конечно, не совершить подвига, который
все заметят. Но подобные подвиги плохи тем, что
за них если не повысят в должности, то наверняка
выгонят с работы.

Так что оставалось лишь вести себя как прежде,
пытаясь хоть в чем-то опередить других.
Каждое утро он первым являлся на работу и преспокойно
успевал просмотреть газеты и факсы
и уже имел готовые выводы, когда остальные
коллеги еще только протирали глаза на летучках.
Целеустремленность успела войти в его плоть
и кровь.

Он открыл дверь кабинета и замешкался
на мгновение, прежде чем включить свет. У этого
тоже была своя история — история о налобном
фонарике. Причем, увы, просочившаяся наружу
и гулявшая, он знал, по всему МИДу. Много лет
назад норвежский посол в США вернулся на некоторое
время в Осло и как-то ранним утром позвонил
Торхусу, спросив, что тот думает о ночном выступлении
президента Картера. Торхус только-только
вошел в свой кабинет и еще не успел ознакомиться
со свежими газетами и факсами, а потому не сумел
дать немедленного ответа. Как и следовало ожидать,
день был загублен. Дальше — больше. На следующее
утро посол позвонил снова, как раз в тот
момент, когда Торхус развернул газету, и спросил,
каким образом ночные события могут повлиять
на положение на Ближнем Востоке. Назавтра
послу снова потребовались какие-то ответы.

И Торхус тоже пролепетал что-то невразумительное
за недостатком информации.

Он начал приходить на работу еще раньше, чем
прежде, но у посла, похоже, было седьмое чувство,
поскольку каждое утро его звонок раздавался
именно в тот момент, когда Торхус только садился
за стол.

Так продолжалось, пока начальник департамента,
случайно узнав, что посол живет в маленьком
отеле «Акер» прямо напротив МИДа, не догадался,
в чем дело. Всем было известно, что посол
любит вставать ни свет ни заря. Он не мог не заметить,
что свет в кабинете Торхуса загорается
раньше, чем в других, и решил разыграть пунктуального
чиновника. Тогда Торхус купил себе налобный
фонарик и на следующее утро успел просмотреть
все газеты и факсы, не зажигая люстры.
И сидел так с налобником почти три недели, пока
посол не сдался.

Но теперь Дагфинну Торхусу было наплевать
на шутника посла. Он открыл конверт, в нем оказалась
расшифровка шифрограммы под грифом
«совершенно секретно». Прочитав сообщение, он
пролил кофе на докладные записки, лежавшие
на столе. Короткий текст оставлял простор для
фантазии, но суть заключалась в следующем:
посол Норвегии в Таиланде, Атле Мольнес, найден
с ножом в спине в одном из борделей Бангкока.

Торхус перечитал сообщение еще раз, прежде
чем отложить его в сторону.

Атле Мольнес, бывший политик и член Христианской
народной партии, бывший председатель
комитета по финансам, стал теперь бывшим
и во всех остальных отношениях. Это казалось столь невероятным, что Торхус невольно бросил
взгляд в сторону отеля «Акер» — не притаился ли
там кто за гардинами? Но отправителем сообщения
являлось норвежское посольство в Бангкоке.
Торхус чертыхнулся. Ну почему это случилось
именно теперь и именно в Бангкоке? Не следует ли
сперва известить Аскильсена? Нет, тот сам скоро
обо всем узнает. Торхус посмотрел на часы и поднял
телефонную трубку, чтобы позвонить министру
иностранных дел.

Бьярне Мёллер осторожно постучал в дверь и
вошел. Голоса в переговорной утихли, все повернулись
в его сторону.

— Бьярне Мёллер, руководитель убойного отдела,
— представила его глава Управления полиции
и жестом пригласила садиться.

— Мёллер, а это статс-секретарь Бьёрн Аскильсен
из канцелярии премьер-министра и Дагфинн
Торхус, начальник департамента МИДа.

Мёллер кивнул, выдвинул стул и попытался
засунуть свои длиннющие ноги под большой
овальный дубовый стол. Кажется, он уже видел
моложавое, веселое лицо Аскильсена по телевизору.
Неужели он и впрямь из канцелярии премьер-
министра? Значит, неприятности случились
немаленькие.

— Прекрасно, что вы смогли так быстро
прийти, — произнес, картавя, статс-секретарь,
нетерпеливо барабаня пальцами по столу. — Ханне,
расскажи ему вкратце, о чем мы здесь говорили.

Начальник Управления полиции позвонила Мёллеру
двадцать минут назад и без всяких объяснений
велела явиться в МИД в течение четверти часа.

— Атле Мольнес найден мертвым в Бангкоке.
Предположительно он был убит, — начала она.
Мёллер увидел, как начальник департамента
МИДа при этих словах закатил глаза за очками
в стальной оправе. Выслушав историю до конца,
Мёллер понял его реакцию. Надо быть полицейским,
чтобы сказать про человека, найденного
с ножом, точащим из спины слева от лопатки
и вошедшим сквозь левое легкое в сердце, что тот
«предположительно убит».

— Его нашла в гостиничном номере женщина…

— В борделе, — поправил ее чиновник в стальных
очках. — И нашла его проститутка…

— Я беседовала с коллегой из Бангкока, — продолжала
начальница. — Он человек разумный
и обещал пока не предавать это дело огласке.

Мёллер спросил было, зачем так тянуть с этой
самой оглаской, ведь оперативное освещение
в прессе часто помогало полиции получить нужные
сведения, пока люди кое-что помнят и следы
еще свежие. Но что-то подсказывало ему, что
подобный вопрос сочтут слишком наивным. Вместо
этого Мёллер поинтересовался, как долго они
рассчитывают все это скрывать.

— Надеемся, что долго, до тех пор, пока не сложится
приемлемая версия, — ответил Аскильсен.

— Та, что мы имеем на сегодня, не годится.
Та, что имеем? Мёллер ухмыльнулся. Так, значит,
подлинную версию уже рассмотрели и отбросили.
Как новоиспеченный начальник отдела,
Мёллер до сих пор был избавлен от общения
с политиками, однако он знал: чем выше у человека
должность, тем опаснее для него не знать
реальной картины жизни.

— Как я понимаю, имеющаяся версия довольно
неприятна, но что значит «не годится»?

Начальница предостерегающе взглянула на
Мёллера. Статс-секретарь слабо улыбнулся.

Лоуренс Блок. Вор под кроватью

  • Издательство «Иностранка», 2012 г.
  • В профессии вора немало привлекательных сторон: никто
    тобой не командует, не нужны никакие лицензии, не надо
    платить налоги, даже инфляция вору не страшна, ведь сто-
    имость украденного все время повышается, компенсируя
    растущие расходы. Недостатков, впрочем, тоже хватает, и
    главный — неминуемое наказание. Лучший способ не по-
    пасться — свести риск к минимуму, в чем букинист-интел-
    лектуал и вор-джентльмен Берни Роденбарр весьма преуспел.
    Но когда на сцену выходят госпожа Судьба и мистер Совпа-
    дение, успешный вор вынужден стать сыщиком, чтобы, найдя
    настоящего преступника, снять с себя подозрения в двойном
    убийстве и причастности к третьему, совершенному прямо
    у него на глазах.
  • Перевод с английского Антонины Галль

— Этот человек, — с ненавистью выдохнул
Мартин Джилмартин, — полный… нет, он абсолютный…
в общем, законченный… — Марти
покачал головой. — У меня просто нет слов!..

— Да, друг мой, со словами у тебя действительно
неважно, — согласился я. — По крайней
мере, с существительными. С прилагательными
ты еще кое-как справляешься, но что касается
существительных…

— Ну так помоги мне, Бернард, — с мольбой
в голосе произнес Марти. — Кто лучше тебя
сможет подобрать нужное определение, le mot
juste? И в конце концов, это твоя работа.

— Неужели?

— А то нет! Ты же торгуешь книгами, а что
такое книга? Набор слов. Ну да, конечно, в ней
есть еще бумага, ткань обложки и коленкор,
пущенный на переплет, но, если бы дело было
только в этом, стали бы мы покупать больше
одной книги? Разумеется, нет, согласен? Так
что прикол именно в словах, в тех шестидесяти,
восьмидесяти или ста тысячах слов, что составляют
ее содержание.

— Увы, случается по двести, а то и по триста
тысяч слов, — вздохнул я.

Недавно я закончил чтение романа Джорджа
Гиссинга «Новая Граб-стрит» и теперь размышлял
об описанных в нем не самых знаменитых
викторианских литераторах, которые в начале
прошлого века под нажимом своих издателей
кропали бесконечные романы с продолжениями.
Этакие сериалы в прозе: три тома, если не
больше, — видимо, читателям в то время было
совершенно нечем себя занять.

— Нет, так много мне не надо, — сказал Марти. — 
Всего одно слово, Берни, но меткое, такое, чтоб
выявило всю отвратительную сущность этого
человека. Подвело черту под бездной его падения.

— Он обвел глазами комнату и понизил
голос: — Нет! Пусть оно заклеймит мерзавца
Крэндела Раундтри Мейпса позором на веки вечные,
пусть пригвоздит его к позорному столбу!

— Навозный жук, — предложил я.

— Слишком слабо.

— Ну, тогда червяк? Крыса? — Марти так
отчаянно мотал головой, что я решил оставить
животный мир в покое. — Негодяй?

— Чуть ближе, Берни, но все равно недостаточно
сильно. Конечно, он негодяй, но не простой,
а по крайней мере в кубе.

— Мерзавец?

— Лучше, но…

Я нахмурился, пытаясь представить себе страницу
словаря синонимов. Негодяй, мерзавец…

— Ну, тогда, может, «подонок» будет в самый
раз?

— Что ж, если больше ничего не приходит тебе
в голову, — огорченно сказал Марти, — придется
остановиться на этом. В принципе «подонок» —
довольно удачное определение. От него веет
гнилью, гнилью веков, и это хорошо. Ведь подлость
стара как мир, времена меняются, а людские
пороки остаются прежними. Что касается
прогнившего насквозь ублюдка Крэндела, так
от него за версту разит тухлятиной! — Марти
поднял бокал и деликатно вдохнул тонкими
ноздрями запах выдержанного бренди. — Н-да,
видимо, подонок — наилучшее определение для
протухшего говноеда по имени Крэндел Раундтри
Мейпс.

Я начал что-то говорить, но вдруг Марти
поднял руку, пораженный. Глаза его округлились.

— Берни, — прошептал он, — ты слышал, что
я только что сказал?

— Ну да, говноед.

— Вот! Именно это слово я и искал! Оно
в точности передает характер ублюдка Мейпса.

Интересно, откуда оно взялось? Нет, этимология
мне понятна, я имею в виду, откуда это слово
всплыло в моей голове? Оно же нынче не в ходу!

— Ну ты-то только что употребил его!

— Точно, хотя не помню, чтобы когда-либо
раньше его слышал. Чудеса! — Лицо Марти расплылось
в довольной ухмылке. — Не иначе как
на меня сошло божественное вдохновение. — 
Он с удовлетворением откинулся на спинку кресла
и наградил себя еще одним глотком благородного
напитка.

Я тоже, хоть, может быть, и незаслуженно,
отхлебнул бренди из своего бокала. Оно наполнило
рот жидким золотом, медом пролилось
в горло и согрело каждую клеточку моего тела,
переполняя при этом душу чистым восторгом.

Мне не надо было садиться за руль, не надо
было работать за станком, поэтому я пробормотал:
«Какого черта!» — и отпил еще глоток восхитительного
«огненного вина».

Мы ужинали в «Притворщиках», закрытом частном
клубе в «Грамерси-парк», на сто процентов
таком же благородном, как бренди, что искрился
в наших бокалах. В клуб принимали актеров,
писателей и всех, кто так или иначе был связан
с искусством. Марти Джилмартин, к примеру,
попал туда через дверь, именуемую «меценат».

— Нам катастрофически не хватает членов, —
поделился он со мной как-то раз, — так что основным критерием для приема нынче является лишь
наличие пульса и чековой книжки, хотя по виду
иных господ у них нет ни того ни другого. Может,
ты согласишься войти в наш клуб, а, Берни? Ты
когда-нибудь видел «Кошек»? Если мюзикл тебе
понравился, попадешь в категорию «театральный
меценат». Ну а если нет, то «критик».

Я тогда решил не подавать заявления, поскольку не знал, принимают ли в клуб лиц с криминальным прошлым. Однако, когда Марти приглашал меня отужинать в клубе, я всегда соглашался с большой охотой. Еда была приличная,
выпивка — первосортная, а обслуживание —
выше всяких похвал. И хотя по дороге я проходил
дюжину ресторанов, где кормили не хуже, а даже
лучше, чем в «Притворщиках», им не хватало
самого главного: зачарованного духа средневекового замка, смеси истории и традиций, которая пропитывала атмосферу «Притворщиков».
И конечно же компании моего друга Марти —
его-то я был рад видеть в любой обстановке.

Мой друг Марти — джентльмен, так сказать,
«в возрасте», но выглядит он как мечта молодых
оболтусов, что запоем читают «Эсквайр»: высокий, юношески стройный, с ровным загаром
на обветренном, благородном лице и шапкой
густых волос цвета старого серебра. Он всегда
чисто выбрит, ухожен и напомажен, его лицо
украшают аккуратно подстриженные усы, он
одевается элегантно, но неброско. У него достаточно средств, чтобы безбедно провести старость,
не ударяя при этом палец о палец, но он
все равно занимается поисками перспективных
инвестиций и не упускает возможности поучаствовать
в авантюрах, когда таковые встречаются
на его жизненном пути.

Марти, само собой разумеется, покровительствует
театру. Каким образом? Ну, он посещает
массу театральных постановок, как на Бродвее,
так и в его окрестностях, и время от времени
вкладывает пару сот баксов в модную пьеску.
Но если откровенно, то на самом деле Марти
больше привлекают молоденькие актрисы-инженю,
в которых он ищет (и иногда даже находит)
зачатки самых разнообразных талантов.
Марти оплачивает их расходы и по возможности
пристраивает к делу, а девицы за это оттачивают
на нем свои таланты.

Какие таланты, спросите вы? Марти многое
мог бы вам рассказать, да только он не из таких.
У него рот всегда на замке. Этот человек —
воплощенная осторожность.

Надо заметить, что познакомились мы при
обстоятельствах, не слишком располагающих
к дружбе: Марти собрал внушительную коллекцию
бейсбольных карточек, а я их украл.

Конечно, на самом деле все несколько сложнее:
я и понятия не имел про его коллекцию,
знал только, что они с женой собираются в театр
в определенный вечер, и планировал заглянуть
на огонек, когда дома никого не будет. В итоге
карточки исчезли, Марти (у него вечно проблемы с наличкой) заявил в полицию о пропаже
коллекции и получил страховку. Впоследствии
я продал карточки за круглую сумму (повторяю,
все в этой истории очень сложно и запутанно) —
такую круглую, кстати, что смог выкупить целое
здание, в котором нынче размещается мой книжный магазин. Это само по себе замечательно, но
еще приятнее то, что мы с Марти подружились
и теперь время от времени вместе проворачиваем кое-какие делишки.

Как раз в связи с такими делишками Марти
и пригласил меня в ресторан. Наверное, вы не
удивитесь, что жертвой нашего преступного
сговора в этот раз оказался уже упоминавшийся
выше Крэндел Раундтри Мейпс, теперь известный под именем Говноед.

— Проклятый Говноед! — с чувством воскликнул
Марти. — И ежу ясно, что ему с самого
начала было наплевать на девушку! Начхать с
высокой колокольни, понимаешь, Берни?! У него
не было ни малейшего намерения ни развивать
ее таланты, ни способствовать ее карьере.
Все, что его волновало, — постель, постель
и еще раз постель. И что же? Он соблазнил мою
бедняжку, сбил с пути истинного, запудрил мозги, — этот навозный жук, червяк, негодяй, мерзавец, подонок…

— Говноед? — подсказал я.

— Именно! Представь себе, Берни, он же ей
в отцы годится!

— Он что, твоего возраста, Марти?

— Ну, может быть, на пару лет моложе…

— Вот ублюдок.

— А я говорил тебе, что он к тому же еще
и женат?

— Да он просто свинья!

Марти, к слову, счастливо живет со своей
женой уже много лет, но я решил не упоминать
этот факт именно сейчас.

К тому времени я уже понял, куда клонит мой
друг, поэтому откинулся на спинку стула и позволил
ему пересказать мне во всех подробностях
историю о содеянном Мейпсом отвратительном
преступлении. Через какое-то время наши
бокалы опустели, и официант, пожилой херувим
с роскошными черными кудрями и небольшим
пивным брюшком, незаметно забрал их со стола
и заменил полными. Толпа посетителей редела,
но Марти все с тем же энтузиазмом продолжал
вещать про свою Марисоль («Какое красивое имя,
правда, Берни? По-испански оно означает „море
и солнце“, mar y sol!.. Ее мать — пуэрториканка,
а отец — из какой-то прибалтийской страны со
смешным названием, как там… Море и солнце…
в этом она вся, моя девочка!»). По словам Марти
выходило, что его Марисоль была необыкновенно
талантлива, а также безумно красива «и
к тому же невинна как дитя». «Глянула на меня
своими глазищами, — уверял он, — так сердце
прямо зашлось!» Он увидел ее в показательном
спектакле «Три сестры» по пьесе Чехова. Спектакль,
мягко говоря, оставлял желать лучшего,
но Марисоль настолько поразила Марти своей
игрой, что он буквально раскалился добела от
восторга, чего с ним не случалось уже много лет.

И конечно, после спектакля он рванул за
кулисы и пригласил красотку Марисоль на обед,
чтобы обсудить ее будущую карьеру, а еще через
пару дней — в театр на премьеру спектакля,
который она непременно должна была посмотреть,
ну а остальное вы можете додумать сами.
Ежемесячный чек на небольшую сумму, несущественную
для финансового благополучия семьи
Марти, для бедной девушки означал свободу от
ненавистной работы официанткой, возможность
посещать больше прослушиваний и заниматься
развитием своего таланта. Ну а Марти
стал захаживать (что в этом удивительного?) в ее
квартирку в Адской Кухне в конце дня — «sinq
a sept», как называют такие визиты утонченные
французы, а иногда и пораньше, хотя и с той же
целью, которую ньюйоркцы цинично именуют
«дневной перепих».

— Вначале она снимала убогую каморку
в Южном Бруклине, — с чувством говорил
Марти. — Бедняжке приходилось по часу
париться в метро, чтобы добраться до приличного
района. Теперь-то она живет в пяти минутах
ходьбы от дюжины театров, так удобно!
Ее новая квартирка также располагалась
в пяти минутах езды от квартиры самого Марти
и еще ближе к его офису, так что, действительно,
удобно было всем.

Марти совсем потерял голову, и девушка
вроде бы отвечала ему взаимностью. В новой,
шикарно обставленной спальне ее студии на 46-й
улице Марти показал ей кое-какие приемчики,
о которых более молодые любовники Марисоль
понятия не имели, и с удовлетворением констатировал, что произвел на свою даму неизгладимое
впечатление. Тупая сила и энергия молодости не
шли ни в какое сравнение с изощренным искусством искушенного в любовных делах маэстро.

Да, время, проведенное ими вместе за прикрытыми
жалюзи, можно было сравнить разве
что с пребыванием в райском саду, единственное,
чего не хватало, — так это Змия, но и он
не преминул явиться, не заставив себя ждать. Кто
это был? Не кто иной, как признанный Говноед
Крэндел Мейпс. Не буду утомлять вас деталями,
сам Марти чуть не уморил меня ими насмерть,
скажу только, что вскоре заплаканная Марисоль
бросилась на шею потрясенному Марти и,
захлебываясь слезами, призналась, что не сможет
больше встречаться с ним. Она благодарила
Марти за все, что он для нее сделал, а главное, за
то, что он подарил ей себя, но при этом твердила,
что отдала свое сердце другому, с которым она
надеется провести остаток дней и, желательно,
всю вечность после смерти.

Как выяснил убитый горем Марти, счастливчиком,
укравшим сердце Марисоль, был вышеупомянутый
Говноед.

— Маленькая дурочка уверена, что он бросит
ради нее семью и женится на ней. — Марти воздел
руки к небу. — Да у него каждые полгода
новая девчонка, Берни, вот что обидно! Может
быть, одна или две протянули по году, но никак
не больше. И все эти старлетки свято верили, что
он оставит жену и рухнет к их ногам. Конечно,
рано или поздно он действительно оставит свою
жену, но совсем иным способом — богатой вдовой,
Берни, и произойдет это очень скоро, если
подлец не перестанет трахаться как кролик! Он
же помрет от сердечного приступа, если будет
продолжать в том же духе! Впрочем, я очень
надеюсь, что сама природа разделается с ним за
меня.

Марти немного злился, но я не виню его —
Мейпс не был каким-то безликим злодеем.
Марти знал его, и знал достаточно хорошо. Они
встречались в театре и на прослушиваниях юных
дарований, и даже как-то раз Марти с Эдной
ездили к Мейпсу в гости, в его особняк в районе
Ривердейл. Мейпсы тогда устраивали прием по
случаю сбора пожертвований в помощь «Театру
чудаков» Эверетта Куинтона, их как раз выселили
из обжитого здания на Шеридан-сквер.

— Мы заплатили по паре сот баксов за ужин и за
закрытую вечеринку с представлением, — вспоминал
Марти. — Ну а затем они всеми силами постарались
выжать из нас еще по нескольку тысяч «на
развитие театра». Ужин был неплох, хотя вино —
так себе, но я обожаю Куинтона, это такой мощный
талант, что я отстегнул ему круглую сумму без всяких
уговоров. Ну и Эдна осталась довольна — ей
так понравился дом! Нас провели по всем этажам,
кроме винных подвалов и чердака, мы побывали
везде, включая спальни, уверяю тебя. В хозяйской
спальне на стене висел морской пейзаж.

— Вряд ли это была работа Тернера.

Марти презрительно тряхнул головой:

— Какой Тернер? Я же говорю тебе, обстановка
этого дома — так себе, как и вина. Просто обычный
морской пейзаж с корабликом на горизонте.
Однако одна деталь привлекла мое внимание —
картина висела немного криво.

— Ну и Говноед!

Марти поднял бровь.

— Я не ханжа и не зануда, — сказал он, — но
меня напрягает, когда я вижу, что картина висит
не под прямым углом. Это неправильно. Впрочем,
обычно я стараюсь не поправлять картины
в чужих спальнях.

— А в этот раз не сумел с собой справиться?

— Я немного отстал, Берни, дождался, когда
все гости выйдут из комнаты, а затем подошел
к картине. Помнишь строки Кольриджа: «И не
плеснет равнина вод, / Небес не дрогнет лик. /
Иль нарисован океан / И нарисован бриг»?

Я узнал строчки из «Сказания о Старом
Мореходе», поэме, которая, в отличие от подавляющего
большинства классических произведений,
заучиваемых нами в школе, не вызывала
у меня отвращения.

— «…Кругом вода, но как трещит / От сухости
доска! / Кругом вода, но не испить / Ни капли,
ни глотка».

Марти одобрительно кивнул:

— Правильно, хотя большинство моих знакомых
цитирует последние строчки так: «Ни
одного глотка».

— Они не правы, — пожал я плечами, — как не
право большинство людей в отношении большинства
вещей. Но о чем же поведал тебе нарисованный
бриг, плывущий по нарисованному океану?

— Ни о чем, — откликнулся Мартин Джилмартин.

— Однако то, что я нашел за ним, сказало
мне многое, и весьма красноречиво…

Карин Альвтеген. Стыд

  • Издательство «Иностранка», 2012 г.
  • Что может быть общего у успешной, состоятельной, элегантной
    Моники — главного врача одной из стокгольмских клиник — и озлобленной на весь свет, почти обездвиженной ожирением Май-Бритт?
    Однако у каждой в прошлом — своя мучительная и постыдная тайна, предопределившая жизнь и той и другой, лишившая их права на
    счастье и любовь, заставляющая снова и снова лгать себе и другим,
    запутывающая все больше и больше их взаимоотношения с миром
    и наконец толкающая на преступление. Стремительное, словно
    в триллере, развитие событий неумолимо подталкивает женщин навстречу друг другу и неожиданной и драматической развязке.
  • Перевод со шведского Аси Лавруши
  • Купить книгу на Озоне

Письмо она заметила случайно, хотя в действительности
это была заслуга Сабы. Корзину
для почты под щелью в двери привинтил
кто-то из службы социальной помощи;
непонятно, зачем понадобилось тратить на это
деньги и время. То есть они, конечно, думали, что
так она сможет самостоятельно брать почту, но она
не получала никакой почты — поэтому средства
налогоплательщиков просто выбросили на ветер!
И это сейчас, когда на всем стараются сэкономить.
Разумеется, время от времени приходили банковские
извещения и тому подобное, но ничего срочного
там не было, так что расходы по устройству
корзины были совершенно неоправданны. Газеты
ее не интересовали, ей хватало ужасов, о которых
говорили в новостях. А на пенсию она покупала другое.
То, что можно съесть.

И вдруг в корзине оказалось письмо.

В белом конверте, с написанным от руки адресом.

Саба сидела у двери и, высунув язык, разглядывала белый чужой предмет, наверное, собаку привлек незнакомый запах.

Очки остались на столе в гостиной, и какое-то
время она раздумывала, стоит ли садиться в кресло.
Из-за веса, который она набрала в последние годы,
ей стало трудно вставать, поэтому она старалась
лишний раз не садиться, и никогда не садилась,
если знала, что у нее мало времени.

— Может, прогуляешься, пока хозяйка на ногах,
а?

Саба повертела головой, посмотрела на нее, но
особого желания гулять не выразила. Подвинув
кресло к балконной двери, Май-Бритт убедилась,
что крюк в пределах досягаемости. С его помощью
она могла, не вставая, дотянуться до двери. Люди из
социалки устроили так, что Саба могла сама выходить
во двор — квартира располагалась на первом
этаже, и они открутили одну из балконных балясин.
Похоже, скоро им придется убрать еще одну, потому
что Саба уже с трудом пролезала в отверстие.

Когда она садилась, на ее лице появилась гримаса
боли. Колени с трудом выдерживали вес тела. Наверное,
нужно купить новое кресло, повыше. Садиться
на диван она уже не может. Последний раз
пришлось вызывать бригаду экстренной помощи,
или как она там называется. Они приехали и помогли
ей встать. Два здоровых мужика.

Они трогали ее руками, и она ничего не могла
сделать.

Но больше она не позволит так себя унижать.
Как же омерзительны были эти прикосновения.
Отвращение от одной мысли о них не позволяло
ей приближаться к дивану. Плохо, конечно, что ей
приходится впускать всех этих людишек в квартиру,
но иначе ей бы пришлось самой выходить на улицу,
а это еще хуже. Ей не хотелось признавать это, но
она зависит от этих людей.

Они врывались в ее квартиру. Вечно новые лица,
их имена ее не интересовали, и у каждого был собственный
ключ. Они быстро нажимали на звонок —
она не успевала ответить, как дверь распахивалась.
Они понятия не имели, что означает «неприкосновенность».
Потом они заполняли квартиру пылесосами
и ведрами, а холодильник — укоризненными
взглядами.

Как же ты умудрилась запихнуть в себя все, что мы
купили вчера?

Удивительно, как быстро меняется отношение
к тебе, если у тебя появляются лишние килограммы.
Людям кажется, что объем мозга сокращается
с той же скоростью, с которой увеличивается
тело. Тучные люди гораздо глупее стройных — так,
похоже, думают все. Она позволяла им так считать —
и беззастенчиво использовала эту их тупость ради
собственной выгоды, всегда точно зная, что нужно
предпринять, чтобы добиться желаемого. Она же
толстая! Инвалид по ожирению. Она не отвечает
за свои поступки, она не соображает! Они всем
своим видом давали это понять, когда находились
рядом.

Пятнадцать лет назад они уговаривали ее переехать
в специально оборудованный дом для инвалидов.
Якобы там легче выходить на улицу. А кто
сказал, что она хочет выходить на улицу? Во всяком
случае, не она, Май-Бритт. Отказавшись, она по
требовала, чтобы квартиру приспособили к ее размерам.
И они поменяли ванну на просторный душ,
потому что вечно вопили о важности гигиены. Как
будто она маленькая.

Письмо было без обратного адреса. Повертев его
в руках, она прочитала на конверте: пересылка.
Кому, скажите, могла прийти в голову идея послать
письмо туда, где прошло ее детство? Она еще раз перечитала
адрес и почувствовала укол совести. Дом,
наверное, совсем обветшал. А сад зарос. Гордость
родителей. Именно там они проводили время, свободное
от занятий в Общине.

Ей их очень не хватало. Они оставили после себя
невозможную пустоту.

— Знаешь, Саба, а тебе бы понравились мои родители.
Жаль, что вы не успели познакомиться.

Но возвращаться туда она не собиралась. Не выдержала
бы стыда, если земляки увидели, во что
она превратилась, поэтому дом лишился хозяина.
К тому же он стоит в такой глуши, что особенно
много за него все равно не дали бы. А письмо, наверное,
переслали Хедманы. Они больше не пытались
связываться с ней по поводу продажи и не предлагали
хотя бы забрать имущество, но она подозревала,
что они по-прежнему иногда туда наведываются.
Ради собственного же спокойствия. Ведь не
очень приятно жить по соседству с заброшенным
домом. А может, они потихоньку вынесли оттуда
все, что можно, и от излишних контактов их теперь
удерживает нечистая совесть. А что, сейчас такие
времена, никому нельзя доверять.

Она огляделась в поисках чего-нибудь, чем можно
было открыть конверт. В узкое отверстие ее палец
не пролезал. А наконечник крюка, как всегда, пригодился.

Письмо было написано от руки на линованном
листе с дырочками, вырванном, судя по всему, из
блокнота.

Привет, Майсан!

Майсан?
Она сглотнула. Где-то очень глубоко в окаменевшей
памяти что-то шевельнулось.

Она тут же почувствовала острое желание сунуть
что-нибудь в рот, что-нибудь проглотить. Осмотрелась
по сторонам, но ничего съедобного в пределах
досягаемости не обнаружила.

Она боролась с искушением перевернуть лист
и посмотреть, кто написал письмо. Или наоборот —
выбросить не читая.

Сколько лет прошло с тех пор, как ее называли
уменьшительным именем.

Кто посмел проникнуть к ней сквозь почтовую
щель, явиться без приглашения из далекого прошлого?

Тебе, наверное, интересно, почему я решила
написать тебе через столько лет. Честно говоря,
сначала я сомневалась, сто́ит ли это делать, но
потом все же решилась. Причина наверняка покажется
тебе еще более странной, но я скажу
правду. Недавно мне приснился удивительный сон. Он был очень яркий, мне снилась ты,
а проснувшись, я услышала внутренний голос,
который говорил, что я должна написать тебе.
Многое пережив, я в конце концов научилась
прислушиваться к спонтанным импульсам. Так
что сказано — сделано…

Не знаю, что тебе известно обо мне, и не
знаю, какой будет моя дальнейшая жизнь. Могу
только предполагать, что дома обо мне говорили
разное, и не стану осуждать тебя, если
ты не поддерживаешь контактов с моими родственниками
или другими людьми из нашего
тогдашнего окружения. Как ты догадываешься,
у меня было достаточно времени для размышлений,
я много думала о нашем детстве, обо
всем, что мы взяли с собой во взрослую жизнь,
и о том, как это повлияло на наши судьбы. Поэтому
мне очень интересно узнать, как ты живешь
сейчас! Я искренне надеюсь, что все проблемы
благополучно разрешились и у тебя все
хорошо. Поскольку я не знаю, где ты живешь
и как тебя зовут после замужества (никак не
могу вспомнить фамилию Йорана!), то отправляю
письмо на адрес твоих родителей. Если
этому письму суждено найти тебя, оно тебя
найдет. В противном случае оно немного попутешествует,
поддерживая работу почты, для
которой, как я понимаю, наступили трудные
времена.

В общем, поживем — увидим…
Всем сердцем надеюсь, что вопреки всем трудностям,
которые выпали на твою долю в юности,
твоя жизнь сложилась удачно. Пожалуй, только
в зрелом возрасте я в полной мере осознала, как
трудно тебе пришлось. Желаю тебе всего самого
доброго!

Дай знать о себе, если хочешь.

Твоя старинная лучшая подруга

Ванья Турен

Май-Бритт резко поднялась с кресла. Внезапный
порыв гнева придал ее движениям дополнительную
стремительность. Это что еще за чушь?

Вопреки трудностям, которые выпали на твою долю
в юности?

Неслыханная наглость. Да кто она такая, что
позволяет себе утверждения подобного рода! Она
снова взяла письмо и прочитала указанный в конце
адрес, взгляд задержался на последних словах. Исправительное
учреждение «Виреберг».

Сама Май-Бритт с трудом припоминала ее, к тому
же та, оказывается, пишет из тюрьмы — и, несмотря
на это, считает себя вправе судить о чужом детстве
и о чужих родителях.

Оказавшись на кухне, она распахнула холодильник.
На столе стояла упаковка какао. Быстро отрезав
кусок масла, Май-Бритт обмакнула его в коричневый
порошок.

Закрыла глаза и, когда масло начало таять во рту,
почувствовала, что ей становится легче.

Ее родители делали для нее все, что было в их
силах. Они любили ее! Кто может знать об этом
лучше ее самой?

Она скомкала бумагу. Надо запретить отправлять
письма в адрес тех, кто не хочет их получать.
Она не понимала, что нужно той женщине, но оставить
подобное хамство без ответа тоже не могла.
Придется ответить хотя бы для того, чтобы оправдать
родителей. Мысль о том, что ей предстоит
против собственной воли вступить в контакт с тем,
кто находится вне этой квартиры, заставила МайБритт
отрезать еще один кусок масла. Это вызов.
Открытая атака. Она провела столько лет в добровольной
изоляции — но теперь барьер, возведенный
с огромным трудом, разрушен.

Ванья.

В памяти почти ничего не осталось.

Но, впрочем, если напрячься, возникают какието
разрозненные картинки. Они вроде бы дружили,
но подробности вспомнить не удавалось. Она
смутно припоминала какой-то бестолковый дом
и сад, которые скорее напоминали свалку. Ничего
общего с их образцовым домом и садом. А еще родители,
которые почему-то отказывались идти туда
в гости — вот, пожалуйста, еще одно подтверждение
их правоты! Сколько же всего им пришлось пережить.
Как всегда при мысли о родителях, к горлу
подкатил комок. Она ведь была очень трудным ребенком,
но они не сдавались, они делали все, чтобы
помочь ей найти правильный путь, а она доставляла
им одни неприятности. И теперь, спустя тридцать
лет, эта женщина интересуется, как повлияло
детство на них обеих, как будто пытается найти
соучастника ее собственного краха, ищет, на кого
бы возложить вину. Кто из них в тюрьме? Является
сюда со своими инсинуациями и жалобами, а сама
при этом сидит за решеткой. Интересно за что.

Май-Бритт оперлась на кухонный стол, боль
в позвоночнике снова заявила о себе. Резкий приступ,
от которого потемнело в глазах.

Хотя лучше всего вообще ничего не знать. Похоронить
эту Ванью в прошлом, и пусть эта пыль сама
уляжется.

Она посмотрела на кухонные часы. Эти люди
приходят, конечно, не строго по расписанию, но
в ближайшие час-два кто-нибудь из них должен появиться.
Май-Бритт снова открыла холодильник.
Как и всякий раз, когда то, о чем она не желала
знать, пыталось протиснуться в ее сознание.

Надо затолкать что-то в себя, заглушить крик,
рвущийся изнутри.

Кэтрин Мадженди. Над горой играет свет

  • Издательство «Иностранка», 2011 г.
  • Созданный современной американской писательницей и поэтессой Кэтрин Мадженди неповторимый, волшебный мир расположен в глухих уголках восточных штатов, наполнен дыханием гор и леса и населен образами детства и тенями ушедших, которые то и дело вмешиваются в ход повествования.

    …Вирджиния Кейт возвращается в родные места, чтобы похоронить мать и распорядиться наследством, — а на самом деле ей предстоит правильно распорядиться собственными счастливыми и горькими воспоминаниями, осмыслить судьбу трех поколений женщин ее семьи, понять и простить.
  • Перевод с английского М. Макаровой
  • Купить книгу на Озоне

Про сейчас

Вся моя усталость улетает в окошко, едва там,
на горе, я вижу в зыбком туманном мареве
бабушку Фейт. Такая же, как прежде, будто
пламя пожара совершенно ее не коснулось, цела
и невредима и настойчиво манит меня, чтобы
о чем-то попросить. Всю жизнь бабушка о чем-то
шепотом меня просила.

Я высовываю руку из окна машины, мама всегда
так делала, и кричу:

— Эге-ге-гей!

Потом еще громче кричу летящему во тьме филину:

— Я Вирджиния Кейт, совсем чокнутая!

Филин парит с распростертыми крыльями, высматривает
себе ужин. Чушь. Какая из меня чокнутая.
Я мчусь в ночи в своем мышастом «субару», отягощая
собой бесплотную тьму. Колеса того и гляди
оторвутся от дороги, и я полечу, как филин. Даже
если выпустить из рук руль, машина сама найдет
путь к небольшой низине, прикорнувшей под сенью
горы. А в выдвижной и ненужной мне пепельнице
лежит онемевший мобильник, я его отключила
и запихала в самую глубь пепельницы, с глаз долой.
При теперешнем моем состоянии выслушивать еще
какие-нибудь ужасы…

Последним из услышанных был звонок от дяди
Ионы: «Поезжай домой и забери свою маму». Конечно,
я отвратительно долго не звонила в Западную
Вирджинию, домой, но после слов дяди помчалась,
не дождавшись рассвета, не дав себе времени
эти слова осмыслить.

«У нас в горах призраки и духи постоянно толкутся
среди живых, — часто говорила бабушка. — Все
норовят что-то подсказать, предупредить, если какая
поджидает напасть. А то и намекнут, что и как
надо делать. Но главное им, чтоб каждого помнили,
не забывали».

Мама про такое рассказывала редко, чтобы не
тревожить. Она говорила, что от подобных поминаний
человек там спотыкается и падает. Теперь
я понимаю, что она имела в виду, а в детстве до меня
не доходило.

Я кладу руку на дневник, который получила от
нее полмесяца назад. Надо было ехать сразу, но помешала
вредность, неистребимый гонор. Накручивала
себя: пусть не воображает, что стоит ей поманить
пальчиком, и я примчусь, да, примчусь, хоть
она выставила меня тогда, совсем еще девчонку, которой
так нужна была мать. Я, как пес, зубами вцепилась
в ее слова, я гнула свою линию.

Мама писала:

Я знаю, тебе хотелось бы почитать бабушкин
дневник, ведь вы с ней одного поля ягоды. Я сделала
кое-где пометки. Она записывала не все, пришлось
восполнить некоторые пробелы. Приезжай скорее.
Мне нужно о многом тебе рассказать. В коротеньких
пометках всего не объяснишь.

Я ей ответила:

Дорогая мама, я страшно занята. Можешь отправить
свой сувенир почтой (высылаю чек, на бандероль
хватит и даже останется). И ты посмела мне
написать после стольких лет молчания, возомнила,
что я все прощу. В данный момент мне больше нечего
тебе сказать. Вирджиния Кейт

Дневник я открыла только через неделю. И то
потому, что бабушка качала головой, доставала своими
немыми укорами.

А теперь меня гложет раскаяние. Мама не написала,
что больна, что так больна. Откуда мне было
знать? Мамины пометки все бы изменили, мое отношение
к ней. Я уже почти у границы Западной
Вирджинии, но что с того? Слишком поздно для нас
с мамой.

В бабушкином дневнике история моих родителей.
Как появилась я. Между страниц я нашла три фотографии:
сама бабушка, со мной на коленях, мама,
семнадцатилетняя барышня, и карточка мамы
и папы, свадебная, 1954 год. Ладонь так и горит,
когда я глажу кожаную обложку, и в этот момент
сбоку проносится указатель: «Добро пожаловать
в Западную Вирджинию». Мне призывов дорожных
указателей не требуется. Меня зовет моя гора. Я бесконечно
тосковала по всем этим хребтам и отрогам,
даже когда об этом не догадывалась. Они потаенно
жили во мне, в моем сердце, пульсировали в жилах,
в крови. Они меня ждали.

Между графством Покахонтас и графством Саммерс,
вот где родилась моя мама, где жила бабушка
Фейт, там же и умерла, у себя на горе. Я, задрав
голову, нахожу взглядом свое наследственное владение.
В нем все наши тайны и секреты, все наши
жизненные потери и обретения.

Девчонкой мама, чумазая непоседа, сбега́ла на
гору, потом явился мой папа и увел ее. Вижу это
будто наяву. Старый домик на горе, к нему поднимается
папа, сейчас постучится в дверь.

Отгоняю воспоминания, главное сосредоточиться
на том, что предстоит сделать.

Адрес мне дал дядя Иона, нашла легко, это
близко от шоссе. И вот я паркую машину и захожу,
за мамой, шагаю с поднятой головой, громко топаю.
Никого. Я тут одна.

— Ты не одна, я с тобой, — говорит бабушка.

Я смотрю, что сталось с мамой, и радуюсь, что
она заставила дядю Иону проделать эту процедуру
до моего приезда. Теперешнее небытие мамы становится
еще более ощутимым, когда я кладу ее на
соседнее сиденье и разворачиваюсь в сторону белого
домика, где мы все когда-то жили, откуда мама
постепенно, друг за другом, выпускала нас, и наконец
никого у нее не осталось. Я везу ее по извивам
петляющей дороги, балансируя между горой и воспоминаниями.
Ну вот, приехала. Знакомая парочка
холмов, сторожат нашу низину; я сворачиваю на
грунтовую подъездную аллею, свет фар бежит впереди.

Тут все как прежде.

Гора, милая моя сестра, ждет, такая загадочная
при лунном свете, по-прежнему высоченная. Выйдя
из машины, жадно вдыхаю чистый летний воздух,
слушаю лягушачий галдеж и писк ночной мошкары
и вспоминаю одинокую неприкаянную девчонку,
из которой вырастет вполне перспективная женщина.
Прижав маму к груди, вхожу в дом моего детства,
и меня мигом окружают призраки тысяч обид,
привязанностей, желаний, чьих-то жизней. Я еще
крепче прижимаю маму, боюсь уронить, и говорю:

— Мам, я опять приехала домой.

Но она не говорит в ответ «Ладно, поживи немного».

— На этот раз ты не сможешь меня выгнать, мама.

Еще как сможет. Дважды ведь выгоняла.
Чуть ли не бегом пробираюсь по сумеречному
дому в свою комнату. Соображаю плохо, будто
в каком-то трансе. Боже, тут все как было раньше.
Ставлю маму на комод, шепчу: «Вот сюда. Побудь
здесь, мамочка». Разворачиваюсь и снова на улицу,
к машине. На свежем воздухе мозги слегка прочищаются.
Затаскиваю к себе сумки, распаковывать
их что-то не тянет. Сразу, как вошла, тянет уехать,
и побыстрее.

Распахиваю настежь окно и вдыхаю запахи
земли и детства. Ветерок вздыбливает волосы, теребит
пряди. Горы вдалеке — невнятные тени, и —
только чтобы разозлить маму — я кричу:

— Привет! Не забыли меня? Вот я и дома!

И мне слышится:

— Поживи немного, Вирджиния Кейт.

Возможно, это только шепоток листьев, шум ветра,
но я улыбаюсь: вдруг мне не померещилось? Я с
притворной храбростью открываю дневник там,
где лежит фото родителей, и при лунном свете читаю
аккуратные, с наклоном, записи бабушки и неразборчивые,
наспех, пометки мамы.

Наши матери, и мамы наших матерей, и праматери
повторяли жизни своих предшественниц,
даже когда пути их вроде бы не совпадали. А у меня
и впрямь все иначе.

Как только закрыла дневник, ветер сильно толкнул
меня в грудь, с тумбочки что-то брякнулось.
Это фотография в рамке из палочек от фруктового
мороженого, ее мне смастерил Мика. К рукам
приливает жар, они слегка дрожат. На снимке мы,
Мика, Энди и я, глупо улыбаемся. Щелкнули нас на
Пасху. Всех троих тогда принарядили, а потом мы
разулись, ноги босые и грязные, и мой ненавистный
капор вот-вот свалится. До чего счастливые,
даже защемило сердце.

— Лезь на чердак, малявочка, — призывает бабушка,
— там полно всего.

Поставив фото на тумбочку, выхожу в коридор.
Карабкаюсь по чердачной лестнице. Знакомый дребезжащий
скрип ступенек, знакомое громкое их
нытье. Старый папин фонарик на месте, висит на
гвозде у входа, я зажигаю его и осматриваюсь. Коробки
с рождественскими украшениями, коробки
с книгами, коробки без подписи, а вот коробка, на
которой черными чернилами крупно выведено: Пасха.

В ней завернутое в бумагу мамино зеленое платье
и шляпка с широкими полями, в круглой коробке,
и белые перчатки. И вмиг пред глазами: мама скользящей
походкой идет по проходу церкви, и все смотрят
только на нее, и свет от лампочек меркнет в лучах
ее сияния. Я прижимаю мамино платье к лицу,
нюхаю. «Шалимар». До сих пор не выветрились.
Быстро прячу все назад, пока не нахлынули другие
воспоминания, шквал воспоминаний.

Направив лучик фонаря на угол, высвечиваю белую
коробку, всю измызганную грязными пальцами.
Моя Особая, в ней мои секреты, памятные вещицы.
Пробравшись в угол, поднимаю ее и нежно прижимаю
к груди, будто ребенка. Особую коробку забираю
с собой. И вновь бреду по шатким ступеням,
тащу клад из фотографий и прочих сокровищ, волоку
в свою комнату. Ну вот, теперь точно не уеду,
пока все-все не вспомню.

Разбираю чемодан, заглядываю в комод, там
тоже мое детское барахло. Под белыми хлопковыми
трусиками целый клад: письма, записочки
и гладкие речные камушки, так и лежат с тех пор.
В шкафчике из кедрового дерева два платья, которые
я надевала только по настоянию мамы. Достаю
туфли с ремешками-застежками, и тут сквозь мою
печаль пробиваются всполохи света.

Комнату заполоняет прошлое, будто мы снова
все вместе. В горле першит, я задыхаюсь от призрачной
невидимой пыли. Слезы тут как тут, вот
этого не надо, плакать некогда. Бабушка Фейт велела
вспоминать, а не реветь. Она догадывается
о правде и о том, какую боль эта правда может причинить,
если трусливо от нее прятаться. Мама теперь
это тоже знает, наверняка.

Осипшим голосом я бормочу:

— Плачут только неженки. Или маленькие девочки
с хвостиками.

Хорохорюсь я для духов, они же за мной наблюдают.
Пусть видят, что я не размазня. Пусть убедятся.

Вываливаю на стеганое одеяло всю коробку, сокровища
детства. Лезу в бумажные пакеты, открываю
коробку из-под сигар, заглядываю в конверты,
Пасха. Я, взрослая тетка, еле сдерживая слезы, с маниакальной
дотошностью ворошу вереницу лет.
Ворвавшийся ветер расшвыривает мои сокровища.
Я слышу смех. И мне кажется, что все это было
всегда, ничему нет ни начала, ни конца.

Сколько же тут у меня всего! Детские рисунки,
старый папин пленочный аппарат, кипа снимков,
зеркальце с серебряной ручкой, набор для волос
(только расчески, щетки нету), школьные тетрадки,
речные и морские камни, письма, толстенные дневники,
длинные космы испанского мха, обманы
и признания, остовы сухих кленовых листьев, огорчения,
красная помада, утраты, влюбленности, черный
уголек. Все-все наружу, из самых потаенных
уголков.

И остальное тоже подлежит изъятию из темных
тайников, даже урна с прахом, наполненная маминой
неукротимой душой. Мама часто говорила, что
не желает, чтобы ее видели в безобразном виде,
а нет ничего безобразней трупа, считала она. Потому
и заставила дядю Иону кремировать ее до того,
как с ней кто-то захочет попрощаться. Непременно
до, вот такая у меня мамуля.

Я торопливо тасую снимки и наконец нахожу
вот этот: бабушка на фоне своего огорода. С мамой
на руках, совсем еще крохой. Неугомонный виргинский
ветер, тот самый, минутой раньше разметавший
по одеялу мои девчоночьи секреты, крепко
прижимает подол платья к ногам бабушки, длинным
и стройным. Солнце за ее спиной, и поэтому
четко получился контур фигуры. Если бы фото
ожило, бабушка перестала бы сдерживать улыбку,
это точно. Она взывает ко мне. Мы с нею связаны
одной кровью, и еще любовью к словам и поиску
правды. Вот она и выбрала в рассказчицы меня.
Я сумею ее понять. Я смогу.

Прямо сейчас и начну, пока еще не потускнел
лунный луч, пока я еще не соскользнула с него в мамины
объятия, в кольцо ее рук, рук когда-то меня
оттолкнувших, и ведь никаких объяснений почему.
Во всяком случае, объяснения были совсем не те,
которые я хотела услышать.

— Истории становятся былью, когда их рассказывают,
— шепчет бабушка.

Запахло яблоками и хлебом, только что из печи.
Я жадно вдыхаю и никак не могу надышаться.
Гляжу в раскрытое окно, надеюсь, что с неба сорвется
на счастье звезда. Далеко-далеко в ночной
тьме вспыхнул свет — идет гроза? Осени, вёсны
и лета, вот бы как представить свою жизнь. Не
люблю видеть мир в мертвенно-холодном зимнем
свете. Это у меня от мамы.

Устраиваюсь на кровати, скрестив ноги по-турецки,
духи помогают моим рукам нащупать то,
что нужно. Я погружаю пальцы в россыпь детских
секретов. Начать надо, конечно, с мамы и папы,
с того, как они встретились. Начало их истории —
это начало меня. Слышу шум голосов, будто стрекот
стрекоз и цикад.

Я расскажу про наши жизни, про свою жизнь,
хочется оправдать надежды бабушки Фейт. Из окна
своего детства я смотрю на луну и звезды, на мою
гору, на тот отрезок жизни, которая еще впереди,
и на тот, что уже прожит. Духи подсовывают мне
нужные подсказки, и я выбираюсь на верную тропу,
ведущую до самого верха.

Жизнь моя начинается сызнова.

Сесилия Ахерн. Время моей Жизни

  • Издательство «Иностранка», 2011 г.
  • Тридцатилетняя Люси влачит жалкое существовании: неинтересная работа, одиночество, а главное — разлука с любимым. Блейк, ведущий телешоу о путешествиях и кулинарии, бросил ее, и теперь Люси видит его только по телевизору. Обеспеченные родители, с которыми у нее очень напряженные отношения, подписывают контракт: их дочь наконец-то должна встретиться со своей жизнью и взглянуть в лицо реальности. Это лицо оказывается непривлекательным — жалкий субъект появляется в ее жизни и рубит правду-матку ей прямо в глаза. Ту самую правду, которую она так долго гнала от себя…
  • Купить электронную книгу на Литресе

Глава первая

Уважаемая Люси Силчестер.
Встреча назначена на понедельник 30 мая
2011 г.

Дальше я читать не стала. Какой смысл, я и так
сразу могла сказать, от кого это. Вернувшись с работы
домой, в свою съемную квартирку-студию, я увидела
на полу конверт ровно на полпути от входной двери
к кухне, как раз там, где оставила след рождественская
елка — она дала крен на правый бок и приземлилась
тут два года назад, подпалив при посадке ковролин.

Это заурядное фабричное изделие мой мелочно-
бережливый домовладелец выбрал за дешевизну,
и похоже, на нем потопталось не меньше
народу, чем на тестикулах мозаичного быка в миланской
галерее Виктора-Эммануила II. Как уверяет
легенда, покрутишься на них на одной ножке,
загадаешь желание — оно и сбудется.

Почти такой же ковролин у нас в офисе. Но там
он вполне уместен, ибо босиком по нему никто не ходит, а топчут его хорошо обутые ноги, степенно
передвигаясь от рабочего места к ксероксу, от ксерокса
к кофемашине, от кофемашины к аварийному
выходу на служебную лестницу, где можно
покурить исподтишка: представьте, это единственное
место, где не срабатывает пожарная сигнализация.
Я всегда участвовала в поисках убежища для
курильщиков, и всякий раз, как враг засекал нас, мы
искали новое. Нынешнее наше пристанище обнаружить
несложно — на полу лежат груды окурков.
Жадные губы в нервическом, горестном порыве
втянули невесомые сигаретные души в легкие.
Там они теперь и витают, меж тем как земные их
останки раздавлены и отвергнуты. Место это, подобно
всякому святилищу, где курят фимиам, почитаемо
более, чем любое другое в нашем здании.
Более, чем кофемашина, чем дверь на улицу в шесть
вечера, и много более, чем стул у стола Эдны Ларсон
— нашей начальницы, которая пожирает благие
намерения, как неисправный автомат, что заглатывает
монеты, но отказывается выплюнуть взамен
плитку шоколада.

Письмо лежало на прожженном месте. Кремовый
плотный конверт, где крупными четкими буквами напечатано мое имя, а сбоку золотое тиснение
— три соединенные вместе спирали.

Тройная спираль жизни. Кельтский символ непрерывности
цикла: жизнь—смерть—новая жизнь.
Я уже получила два таких письма и успела посмотреть
в Интернете, что кроется за этой символикой.
На оба приглашения я не откликнулась. И не позвонила
по указанному номеру, чтобы отклонить
или перенести встречу. Я проигнорировала их, положила
под сукно — точнее, под то, что осталось от
сукна после падения елки, — и забыла о них. Нет,
на самом деле не забыла. Невозможно забыть, что
ты сделал, если знаешь, что делать этого не следовало.
Мысли о содеянном слоняются у тебя в голове,
как вор, присматривающий место будущего
преступления. Крадутся, как тени, и шарахаются
прочь, едва ты захочешь дать им отпор. Мелькают
в толпе, притворяясь знакомыми лицами и тут же
исчезая. Их так же невозможно обнаружить, как
противного паренька из детской книжки-игрушки
«Где Уолли?», спрятанного на картинках среди кучи
других персонажей. Надежно укрывшись в глубинах
сознания, дурные поступки всегда готовы напомнить
о себе.

Месяц прошел с тех пор, как я проигнорировала
второе письмо, и вот очередное послание с приглашением
на встречу, и ни слова упрека, почему я уже
дважды не пришла. Так же поступает моя мама —
вежливо не желает замечать мои недостатки. И в
итоге я оказываюсь еще хуже, чем есть.

Держа послание за край, я разглядывала его, все
больше клоня голову, — конверт неудержимо обвисал.
Кот на него написал, как и на прошлое письмо.
Смешно, в самом деле. Но я кота не винила. Жить
в центре города и держать животное в многоэтажном
доме, где это запрещено, да еще уходить на целый
день на работу — значит лишить его всякого
шанса вольготно отправлять естественные надобности.
Пытаясь избавиться от чувства вины, я развесила
по всей студии фотографии в рамках: трава,
море, почтовые ящики, холмы, дороги, парк, другие
коты и Джин Келли. Ясно, что звезду «Поющих
под дождем» я повесила уже для себя, но все
прочее — в надежде, что у кота исчезнут ненужные
устремления вовне: дышать свежим воздухом, завести
друзей и любовные интрижки. Исполнять песни
и пляски.

Поскольку меня не бывало дома с восьми утра
до восьми вечера пять дней в неделю, а иногда меня
не бывало там сутками, я приучила кота «очищать
организм», как выразился кошачий наставник, в лоток.
Короче сказать, кот привык писать на бумагу,
и письмо на полу повергло его в замешательство.
Теперь он смущенно бродил из угла в угол. Знал,
что не прав.

Ненавижу котов, но этого — люблю. Я назвала
его Мистер Пэн в честь знаменитого Питера, мальчика,
умеющего летать. Мой Мистер Пэн мало похож
на мальчика, который никогда не повзрослеет,
да к тому же, в отличие от прототипа, он, как ни
странно, явно не научится летать. Однако между
ними, несомненно, есть известное сходство.

Я нашла его как-то вечером в переулке рядом
с домом, возле мусорного бака. Звуки, которые он
издавал, говорили о том, что ему плохо. Впрочем,
возможно, это мне было плохо. А уж что я делала вечером
в том переулке под проливным дождем — мое
личное дело. В бежевом плаще, да, в бежевом плаще
и после изрядного количества выпитой текилы,
в глубоком трауре по утраченному бойфренду, я попыталась
вести себя точно так, как Одри Хепберн
в «Завтраке у Тиффани»: взывала горячо и страстно
«Кис-кис!», чисто, трепетно и безнадежно.

Потом выяснилось, что моему найденышу две
недели от роду и он гермафродит. И мать его, и ее
хозяин, или оба они от него отказались. Ветеринар
сообщил мне, что в котенке более выражено мужское
начало, но, несмотря на это, давая младенцу
имя, я нервничала, словно на мне лежала ответственность:
какого пола будет это создание.

Я вспомнила о своем разбитом сердце. О том,
что прежний начальник, убежденный, что я беременна,
не утвердил мое назначение на следующую
должность. Хотя все дело было в том, что я отравилась
в выходные, на ежегодном банкете в отеле
«Тюдор», где принято есть кабанятину, — знал ли
он, что у меня потом целый месяц кишки сводило?
И меня тошнило. Вспомнила, как поздним вечером
меня облапал в метро уличный бродяга. А на работе,
когда я в кои-то веки настояла на своем мнении,
коллеги-мужчины сказали, что я стерва. Вот
я и решила, что моему котенку все же лучше быть
котом, а не кошкой. Жить будет проще. Думаю,
впрочем, это было неверное решение. Потому что,
когда я изредка называю кота Самантой или Элизой,
животное вскидывает голову и глядит на меня
с явной благодарностью, а потом устраивается,
точно в гнезде, в одной из моих туфель и с тоской смотрит на ее высокий каблук, как на символ всего
того прекрасного, чего оно лишено.

Но я отвлеклась. Вернемся к письму.

На сей раз мне придется принять приглашение.
Это уже неизбежно. Игнорировать отправительницу
и дальше просто невозможно. Я не хочу,
чтобы она обиделась.

Держа листок за край, я снова прочитала послание.

Уважаемая Люси Силчестер.
Встреча назначена на понедельник 30 мая 2011 г.
С искренним уважением
Жизнь.

Жизнь. Ну да, разумеется.

Моя жизнь хочет со мной встретиться. Последнее
время ей приходилось нелегко, я уделяла ей мало
внимания. Я отводила глаза в сторону, например,
в сторону своих друзей: интересовалась их проблемами.
Или проблемами на работе. Или своим авто,
пребывающим в поистине бедственном состоянии.
Все, словом, в таком роде. Я напрочь, абсолютно забросила
свою жизнь. И теперь она пишет, взывая
ко мне, и сделать в этом случае можно только одно.
Пойти и встретиться с ней лицом к лицу.

Глава вторая

Прежде я уже слышала, что подобные вещи
случаются, а потому не особенно драматизировала
ситуацию. Я вообще не из тех,
кто склонен впадать в нервическую восторженность
или ажитацию. И удивить меня не слишком просто.
Думаю, это оттого, что я верю — произойти может
что угодно. Из чего как будто бы следует, что я доверчива,
но нет, отнюдь. Правильнее сказать так:
я лишь принимаю то, что есть. Все, что есть. И потому,
хоть мне и было странно, что моя жизнь пишет
мне письма, ничего поразительного я в этом не
находила. Скорее нечто обременительное. Я знала,
что в ближайшем будущем потребуется уделить ей
толику внимания, а именно это мне было трудно —
в противном случае она бы и не писала.

Я сбила ножом лед с дверцы морозильника и извлекла
оттуда упаковку картофельной запеканки
с мясом. Ожидая, когда микроволновка скажет
«пинг», я съела тост. Потом йогурт. Потом слизнула
то, что осталось на крышке от йогурта. Потом я решила, что письмо — это повод открыть бутылку
«Пино Гриджо» за 3.99 евро. Я сбила остатки льда
с дверцы морозилки, а Мистер Пэн побежал прятаться
в розовые резиновые сапоги с сердечками —
грязные сапоги, испачканные на музыкальном
фестивале еще три года назад. Бутылка, которую
я извлекла из морозилки, покоилась там давненько,
поскольку я о ней совсем забыла, и алкоголь превратился
в глыбу льда. На место этой бутылки я положила
новую. О ней я уж не забуду. Не должна. Ведь
это последняя из «винно-запасного погреба», что
под коробкой из-под печенья. И кстати, о печенье.
Я ведь, пока ждала пинг-сигнала, съела еще и два
двойных шоколадных печенья. А потом микроволновка
пингнула. Я вывалила густое, неаппетитное,
холодное в глубине своей месиво на тарелку: ждать
еще полминуты не было сил. Не присев, устроилась
у стойки и принялась объедать запеканку с краев,
где она была погорячее.

А раньше я готовила. Почти каждый вечер. Или
готовил мой бойфренд. Мы любили это занятие.
Жили мы в огромном помещении бывшей хлебопекарни
с решетчатыми — от пола до потолка — окнами
и голыми краснокирпичными стенами. Кухня
переходила в столовую. Получилось большое удобное
пространство, и здесь часто собирались наши
друзья. Блейку нравилось готовить, нравилось развлекаться,
он любил, когда к нам приходили друзья,
а порой и родственники. Его радовало, что все эти
десять—пятнадцать человек смеются, болтают, едят
и спорят. Запахи, пар над кастрюлями, восторженные
охи-ахи едоков. Стоя посреди кухни, он безупречно,
мастерски рассказывал очередную байку,
одновременно нарезал лук и добавлял красного вина в говядину по-бургундски или фламбировал
десерт «Аляска». Он никогда ничего не отмерял,
делал все на глазок. Обладал врожденным вкусом.
Во всем. Писал книги о кулинарии и путешествиях,
потому что любил хорошую еду и дальние
странствия. Он был рисковый и отважный. Мы никогда
не сидели дома на выходных, карабкались то
на одну гору, то на другую, а летом ездили в такие
страны, о которых я раньше и не слыхала. Дважды
мы прыгали с парашютом и трижды на банджи. Он
был идеален.

И он умер.

Шучу, шучу, он в полном порядке. Жив-здоров.
Я знаю, это злая шутка, но мне смешно. Нет, он не
умер, он жив и по-прежнему идеален.

Но я от него ушла.

Теперь у него свое телешоу. Он заключил контракт,
еще когда мы были вместе. На канале путешествий,
который мы вечно с ним смотрели, и сейчас я время
от времени включаю телевизор и гляжу, как он идет
по Великой Китайской стене или, сидя в лодке гдето
в Таиланде, ест рисовую лапшу.

И всякий раз он безупречно произносит текст
и безупречно выглядит — даже если неделю лазил
по горам, пробирался по лесам и не брился, —
и всякий раз он смотрит напоследок прямо в камеру
и говорит: «Хорошо бы мы были здесь вместе!»

Это слоган передачи. Он говорит мне это из
недели в неделю, из месяца в месяц с тех пор, как мы расстались. Он чуть не плакал, уверяя меня по телефону,
что придумал это именно для меня, и слова
его предназначены мне и никому иному. Он хотел,
чтобы я вернулась. Звонил каждый день. Потом
через день. Потом раз в неделю, и я знала, что он
хватается за трубку, а потом принуждает себя подождать
еще чуть-чуть, но это стоит ему огромных
усилий. Наконец он перестал звонить и стал присылать
мне имейлы. Длинные и очень подробные,
о том, где он был и как он по мне тоскует. Они были
ужасно грустные и одинокие, эти письма, читать их
было просто невыносимо. И я перестала ему отвечать.
Тогда письма стали короче. Меньше эмоций,
меньше подробностей, но с неизменной просьбой,
чтобы я вернулась. Иногда я чувствовала, что готова
поддаться на уговоры — когда красивый, замечательный
мужчина настойчиво умоляет тебя принять
его любовь, трудно ее отвергать, но, впрочем,
то были минуты слабости, когда я сама испытывала
приступы одиночества. Он был мне не нужен. Нет,
у меня не было никого другого, о чем я говорила
ему сотни раз, хотя, наверное, проще было бы сделать
вид, что этот другой есть. Но никто другой
мне тоже не нужен. На самом деле. Я просто захотела
остановиться на время. Прекратить что-либо
делать и куда-либо двигаться.

Я ушла с работы, устроилась в компанию бытовой
техники на вдвое меньшую зарплату. Я сняла
эту студию, которая раза в четыре меньше, чем
прежнее наше жилье. Нашла кота. Кое-кто, возможно,
скажет, что я украла его/ее, но все равно,
он мой. Я навещаю родителей, когда этого никак
нельзя избежать, встречаюсь с друзьями, но лишь
в те вечера, когда нет шанса столкнуться с Блейком. А это несложно, он теперь непрерывно в разъездах.
Я не скучаю по нему, а если все-таки скучаю,
то включаю телевизор и получаю свою порцию
Блейка. Я не переживаю из-за бывшей работы, так
только, чуть-чуть из-за денег, когда мне нравится
какая-нибудь вещь — в магазине или в журнале. Но
я просто ухожу из магазина или просто переворачиваю
страницу. Я не скучаю по путешествиям. По
нашим вечеринкам.

Я вовсе не несчастная.

Вовсе нет.

О’кей, я соврала.

Это он от меня ушел.

Питер Бенсон. Две коровы и фургон дури (фрагмент)

Глава из романа

О книге Питера Бенсона «Две коровы и фургон дури»

Какое-то время я работал помощником арбориста —
деревья подрезал — и однажды упал с дерева, да так
неудачно, что приземлился прямиком на чужую
собаку. А я чем виноват? Но собачонка с перепуга
тяпнула меня за ногу, а ее хозяйка долго гналась
за мной по улице, размахивая палкой. После этого
мне как-то расхотелось лазать по деревьям. Как ни
взгляну на дерево или лестницу, а то и просто на
пилу или даже топор, так пот и прошибет до самых
бровей. Вот я и сказал хозяину, что увольняюсь.
Хозяин был мужик что надо — в голове у него еще
стальная пластина вставлена, — так он мне пожелал
удачи и сказал, что, если я надумаю вернуться, он
меня с удовольствием возьмет. На следующей неделе
я нашел работу на свиной ферме. Хорошая работа
была — стой с утра до ночи, облокотясь на ворота, да
рассматривай окрестные поля, — да уж больно жалко
мне стало свинок. Они так жалостливо смотрели на
меня и хрюкали, как будто просили: «Выпусти нас,
дружок!» — и вот однажды вечером я и выпустил
шесть свиноматок. Они вышли за ворота и сначала
встали как вкопанные, не веря своему счастью,
только мигали белесыми ресницами, ну а потом
как припустили! Трясли на бегу жирными задницами,
хлопали ушами, а скоро все до единой исчезли
в зарослях кустарника у ясеневой рощи — поминай
их как звали! Я, понятное дело, сказал фермеру, что
не виноват, мол, занят был в сарае, ничего не видел,
да только он мне не поверил. Обругал по-черному
да еще пригрозил, что если когда-нибудь еще увидит
на своей земле, так застрелит до смерти из ружья.
И ружье показал. Серьезный человек этот фермер,
да только глупый, даже удивительно! Так я и пошел
своей дорогой и с тех пор назад не возвращался.

Я тогда жил дома в своей комнате под самой крышей.
Кровать у меня узкая, стены завешаны плакатами
с моделями мотоциклов, от комода попахивает
плесенью. На полу лежит вытертый ковер, а на окно
мама повесила занавески, которые мне совершенно
не нравятся. Окно моей комнаты, кстати, выходит на
наш луг, оттуда видна вся деревня — зеленые садики,
а за ними дома. Наша деревня называется Ашбритл,
но вы ее вряд ли знаете. Домики у нас небольшие,
палисаднички нарядные. Граница графства проходит
как раз по нашей дороге. Наша деревня не так проста,
как может показаться на первый взгляд, и имеет нрав
скверный, пугливый и подозрительный. Она живет
своим умом, у нее есть и сердце, и душа, и по ночам, особенно в ноябре, когда черноту ночи разгоняет лишь
сияние далеких звезд, легко представить себе усталого
прохожего, что бредет по тропе, ничего не подозревая,
а деревня наблюдает за ним, затаившись, и ждет. Ждет
момента, чтобы как-нибудь ему нагадить.

Мой отец работал садовником — он вообще
мастер на все руки, все умел: газоны постричь,
живые изгороди подровнять, мести дорожки, выращивать
овощи, красить сараи, класть стены и чинить
заборы. Отец тогда работал на шесть или семь человек
зараз, и у каждого большой дом, и теплица,
и джип, и он всегда делал свою работу на «отлично».
Может быть, он и не знал латинских названий цветов
и растений, которые выращивал, но землю любил
всей душой и работал четко и аккуратно. Ездил мой
папаша на старом, раздолбанном пикапе — подвеска
с пассажирской стороны давно сломалась, так что,
когда мы ехали на работу вместе, я всегда боялся,
что сползу с сиденья прямо на дорогу, а отец, чтобы
хоть немного выровнять машину, чуть не до пояса
высовывался из своего окна. Ему платили наличкой,
и по пятницам он отслюнивал себе двадцать пять
фунтиков, а остальное отдавал маме — она хранила
деньги в жестянке на холодильнике. Спорить с отцом
я не любил: ладони у него были размером с тарелку,
ботинки — с небольшую собачонку, из носа торчал
пучок черных волос, а свою рабочую куртку он не
менял по крайней мере лет пятнадцать. Нешуточный
мужик с нешуточным голосом. Сказанного им слова
уже не сдвинешь, лежит, точно валун среди поля, или
торчит, словно дерево.

Мама прибиралась у людей. Вытирала пыль,
полировала мебель, пылесосила, выносила мусор,
иногда ходила за покупками для одной из наших старух-
аристократок, которые и двух шагов не могли
сделать, чтобы не упасть и не сломать себе какуюнибудь
кость. Она ездила по деревне на велосипеде
— старой развалюхе с корзинкой на багажнике
и треугольниками полотна на заднем колесе, чтобы
юбка не попадала в спицы. Мамины руки пахли пчелиным
воском и пылью, и она всегда ходила дома
в переднике, даже когда смотрела телевизор. Она
никогда не повышала голоса, никогда не ругала нас
с Грейс, если мы возвращались домой поздно.

Моя сестра Грейс в то время училась в колледже
в Тонтоне, на кулинара, что ли. Что-то в этом
роде. Вообще-то в основном она жила в городе, но,
когда приезжала домой на каникулы, так и норовила
испробовать на нас новые рецепты: то говядину
в пиве со сливами приготовит, то цыпленка
с сушеными абрикосами, а то свинину с орехами.
Я как-то раз спросил, чего она возится так долго —
неужели мы курицу без абрикосов не схаваем, — но
она язвительно заметила, что, если мне не нравится
ее стряпня, в следующий раз она меня за стол не
пригласит. Я и заткнулся. Наша Грейс вообще на язык
остра, скажет, как отрежет. Это она в отца пошла.

И вот, через неделю после того, как меня прогнали
со свиной фермы, я сидел в своей комнате,
слушал радио, гладил нашу кошку сначала по шерсти,
а затем против и рассматривал поля и деревья за
окном. Нашу кошку зовут Золушка, между прочим, очень нервная кошатина, но сидеть у меня на коленях
ей всегда нравилось. Мне тогда стукнул двадцать
первый год, а впрочем, это не важно. Мне могло быть
и двадцать четыре. Или девятнадцать, никакой разницы.
Все равно то, что случилось, случилось бы.
В тот вечер отец вернулся с работы и сказал мне, что
мистер Эванс ищет себе помощника. Его молочная
ферма находилась в паре миль от маленькой деревни
Стоули, что стоит на холме над узкой речкой.

— Мистеру Эвансу нужен разнорабочий, — сказал
отец. — На тракторе поработать, корову подоить. Ты
доить-то умеешь?

— А то сам не знаешь! — сказал я.

— Ну тогда сходи к нему, поговори. Да поторопись,
а то он возьмет кого-нибудь другого.

Папаша у меня умеет донести до слушателей
очевидные факты. У мамы-то лучше выходит то, что
не так очевидно. Триста лет назад ее бы точно сожгли
на костре, но сначала выволокли бы из дома, обвинив
в неурожае капусты, испытали на центральной
площади и признали виновной во всех бедствиях,
что случились во всем приходе. Даже сейчас некоторые
соседки при виде мамы или нашей кошки переходят
на другую сторону дороги. Ну и черт с ними,
мою мать с детства обучала этому делу ее мать, моя
бабка, а ее — моя прабабка, и так до бесконечности,
история теряется в глубине веков. Когда я говорю
«этому делу», я имею в виду те тайные знаки, что
природа показывает нам ежедневно; в стародавние-то
времена все люди умели их распознавать, а нынче
позабыли. А еще у мамы иногда бывают предчувствия: это когда она точно знает, что произойдет. Ну,
типа интуиции или ясновидения. Моя мама умеет
немного колдовать, только она называет это дело
ворожбой. Когда-то мама сказала, что и на мне тоже
лежат древние знаки и что у меня с рождения дар,
только я сам его до поры не знаю. Она то и дело
намекает мне на подоплеку своей ворожбы — то
на какую-нибудь старую легенду, то на еще какой
смысл. И хотя мама не объяснила, зачем она купила
телячье сердце, пронзила его терновыми шипами
и спрятала в дымоходе, но накануне того дня, как
я собрался идти к мистеру Эвансу, она сказала так:

— Положи-ка себе в ботинки яблочные зернышки.

Идея зернышек состояла в том, что от потных
ног они должны прорасти, а их ростки будут значить,
что и моя жизнь пойдет в рост и всякое мое желание
исполнится. Я так и сделал — набил ботинки семечками
— и потащился к мистеру Эвансу.

Это оказался щуплый старик: вялый рот, глаза
водянистые, как болото, зубы мелкие, а говорил он
медленно, с трудом выговаривая слова. Отец мне
рассказал, что у мистера Эванса недавно случился
удар, поэтому он и ищет себе помощника, только
мне это было без разницы. Мне просто нужна была
работа. Так вот, его ферма занимала восемьдесят
пять акров земли — в основном пастбища, где
паслись его коровы-фризы и пара дюжин овец,
а еще там была небольшая роща, несколько дряхлых
сараев и длинный, низкий дом с маленькими
окнами и камином в каждой комнате. Мистер Эванс
жил в доме один; после того как он перечислил мои
обязанности, он указал на трейлер, что стоял в углу
двора, и сказал:

— Можешь жить там, если хочешь. Места немного,
но есть кровать и газовая плитка.

— Спасибо.

— Если тебе работа подходит.

— А можно взглянуть на трейлер?

— Можно.

Я отпер дверь и заглянул внутрь. Там действительно
было тесно, пахло мокрым деревом и гнилыми
яблоками. Окна грязные, на полу — слой дохлых
мух.

В углу, на месте сортира, стоял мешок старой
картошки, давший течь по краям. Но я вдруг вспомнил
про Рождество и как мне в шесть лет подарили
губную гармошку. Я так дунул в нее тогда, что на всю
жизнь вызвал у нашей кошки отвращение к музыке.

— Мне нужна помощь круглые сутки, — продолжал
мистер Эванс.

Он разговаривал тихо, со старомодной вежливостью,
но я знал, что он очень требовательный хозяин.
Ему нравилось, когда все делалось так, как он велит,
как делал его отец, а до отца — дед.

Я пару минут поразмышлял, мне неохота было
возвращаться домой, поэтому я сказал:

— Да, мне это подходит.

А он сказал:

— Хорошо. Можешь начать завтра.

Так что на следующий день я переехал к нему.
В трейлере не было электричества, зато был газ
в синем баллоне, он шипел, когда я зажигал горелку,
и как-то странно пах. Я подмел пол, вымыл окна,
выбросил гнилую картошку, а мистер Эванс дал
мне биотуалет и шланг для воды. Я поставил радио
около кровати, отдраил плитку и пошел посмотреть,
как он доит коров. Коровы привыкли к его рукам,
так что я просто наблюдал издалека. Старик всех
коров называл по имени: «Дейзи… Флоренс… Джо…
Кудряшка…» — и обращался с ними нежно и терпеливо.
Сначала ощупывал вымя, хорошенько обмывал
соски, гладил по ногам, шептал что-то, успокаивая
нервных и пугливых, а затем быстро и ловко надевал
доильные стаканы и смотрел, как первые струйки
молока бегут по прозрачным шлангам. И во время
дойки он все время проверял вымя, чтобы посмотреть,
опорожнилась корова или придется додаивать
ее вручную. Затем отсоединял аппарат, смазывал
соски йодом, потом ланолином, выпускал выдоенную
корову на улицу и запускал на ее место следующую.

Во время работы мистер Эванс слушал радио,
какую-то музыкальную программу с песнями прошлого
века, а иногда и сам им подпевал. Пару раз он
останавливался, чтобы перевести дух и дать отдохнуть
рукам, и тогда становилось понятно, что он,
в сущности, действительно довольно стар. Но остальное
время он работал как часы — быстро, споро, приятно
посмотреть! Видно было, что он любит свою
работу, любит коров, пульсирующий звук бегущего
по трубкам молока и чистый запах сена, молока
и коровьего навоза.

Он уже почти закончил, когда в сарай неторопливо
вошел кот, прошелся по стойлам, почесал бока о деревянные перегородки, дернул хвостом. Мистер
Эванс как будто ждал его.

— Ты что-то поздно явился сегодня, — сказал он и
пошел в маслобойню. Оттуда он вернулся с блюдцем
парного молока и поставил его на пол около двери. — 
Давай, дружок, пей, пока не остыло… — Вот самая
важная часть работы, — сказал мне мистер Эванс.

— Какая же?

— Ни в коем случае не забудь напоить молоком кота.

— Что же, — сказал я, — не забуду.

Когда мистер Эванс закончил, я вымыл стойла
и желоб, а старик тем временем продул водой шланги
и коллектор. После этого настало время провожать
стадо на пастбище. Коровьи копыта выбивали из
дороги мелкие облачка пыли, а вокруг моих буренок
кружилась целая туча оводов. Мир вокруг застыл,
озабоченно сморщился, как будто знал, что что-то
должно произойти, но не мог понять, хорошее, плохое
или серединка на половинку.

Я стоял и смотрел, как коровы разбрелись по
полю и начали щипать траву. Солнце садилось. Грачи
возились в кронах, каркали с веток и из разрушенных
гнезд. Взлохмаченные черные перья, серые лапы,
серые клювы — хулиганье на деревьях. Мне нравится,
как они кричат и как с ленцой летят домой,
но мне не нравится их характер. Нахальный и склочный.
Люди говорят, грачи вьют гнезда только около
денег. Если так, что они же забыли на этих деревьях?
Но люди вечно так говорят: скажут одно, а подразумевать
могут все, что угодно. Я вернулся к трейлеру,
оседлал мотоцикл и поехал в «Глобус».

Наш «Глобус» в Эппли — это бар, но вообще-то
он больше похож на жилой дом. Заходишь внутрь
и попадаешь в коридор, в углу толстуха с фиолетовыми
икрами наливает пиво из крана огромной
деревянной бочки. Можно прямо в коридоре и пить,
сидя на скамье, а можно пойти в комнату — там есть
мишень для игры в дартс. Хозяйка наша — женщина
серьезная: если кто чертыхнется или помянет недобрым
словом королеву, она в момент вышвырнет его
из бара. Я держусь от нее подальше, поэтому и в тот
раз взял свое пиво и пошел пить на крыльцо. Я уже
полчаса так сидел, когда приехал Спайк. Он тогда
работал на ферме, где выращивают черную смородину,
наверное, весь день опрыскивал кусты химикалиями,
потому что воняло от него за целую милю
и кашлял он чертовски. Он взял себе пинту пива
и огромными глотками осушил всю кружку, а потом
закрыл глаза и задумался. Мы со Спайком когда-то
вместе ходили в школу и вообще знаем друг друга
уже тысячу лет. Думаю, если бы я родился зайцем,
Спайк родился бы лисой, и мы могли бы встретиться
в каком-нибудь заброшенном карьере в лесу, чтобы
помериться силами. Я бы начал лупить его передними
лапами, а Спайк кружил бы вокруг меня, прыгая по
гранитным плитам, пока не вымотал все мои силы.
Спайк — жилистый, худощавый, с быстрыми глазами,
у него такой вид, словно он все время ждет от жизни
подвоха. У него еще вены на шее вздутые и одно ухо
кривое. Может, в детстве защемило дверью.

В тот вечер Спайк был подозрительно тихий —
наверное, замышлял очередную аферу. Он постоянно
строил какие-то невероятные планы, например, как
разбогатеть, да так, чтобы больше и близко не подходить
к смородиновым фермам или где там он подрабатывал
в последнее время. «Мне нужно-то совсем
немного — пара тысяч, и все, нет меня здесь…»

Сколько раз я это слышал? Сколько раз обсуждал
с ним сумасшедшие идеи? Черт-те сколько, вот что
я скажу. То он хотел отгонять старые машины на продажу
в Бристоль, то выковыривать окаменелости из
скал около Лайма, а то изобрести новый способ сбора
черной смородины или украсть стадо овец, которых
он заприметил на поле по дороге в Киттисфорд,
и загнать их знакомому чуваку в Уэльсе. Не думаю,
что у Спайка были знакомые уэльсцы, а впрочем,
чем черт не шутит! Я-то точно никого в тех краях не
знаю, а если бы и знал, даже не подумал продавать
им овец. И коз не стал бы им продавать. И коров.
И даже свиней. У меня вообще плохо с планами, они
мне ни к чему. Мне нравится работать на поле, нравится
сидеть у окошка трейлера и мечтать.

— Эй, Спайк, о чем задумался?

— Так, ни о чем. — Он скрутил себе папироску,
затянулся, оглядел тлеющий багровый кончик. Выпустил
дым мне в лицо.

Я отвернулся, и в этот момент к бару подъехали
на велосипедах мужчина и женщина. Они были
одеты в одинаковые оранжевые жилеты, а их велики
были с переметными сумками, на рулях — фары,
на спицах колес — катафоты. Велики выглядели по-боевому,
нечего сказать.

Мужчина взглянул на вывеску бара и спросил:

— Пропустим по одной?

— Давай, — сказала женщина, и они прислонили
велосипеды к стене и, извинившись, протиснулись
мимо нас.

Когда они исчезли внутри, Спайк сказал:

— Эл?

— Чего тебе? — сказал я.

— Ты умеешь хранить секреты?

— Не знаю, наверное. А что за секрет?

— Ну, я сам не знаю, может быть, это вообще и не
секрет. Пока не секрет. Но я кое-что сегодня увидел.

— Ты кое-что увидел?

— Да.

— И что же это было?

— Мы с хозяином поехали по делам в Клейхенгер.
Он хотел, чтобы я забрал трактор у старого Харриса
и отогнал назад. Знаешь это место?

— У Харриса с фермы Моут?

— Ну да, того самого. Так вот, я туда поехал на
автобусе. Соскочил там, завел трактор, еду обратно
по дороге, что проходит за холмом Хенитон.

— Так это же как раз рядом с нами!

— Вот именно! — Спайк подул на пиво. — Короче,
слушай. Еду я себе, и вдруг трактор заглох. Черт его
знает! Я слез, стал вручную заводить и в этот момент
заметил того чувака. Я вообще-то почти всех тут
знаю…

— Ну и что?

— А то, что он шел за деревьями, а на плече нес
инвентарь.

— Какой еще инвентарь?

— Обычный — грабли да мотыгу. С длинными
черенками. Вроде как знал, куда идет.

— Ты уверен?

— В чем?

— Ну что он знал, куда идет?

— Вроде да, но как я мог проверить? Я должен
был починить чертов трактор, а потом я завел его
и поехал своей дорогой. Вот только мужик этот с тех
пор у меня из головы не выходит. Я весь день про
него думал. Такой здоровый, черт, высоченный…
И знаешь, что самое странное? Вид у него какой-то
типа нездешний…

— И это весь твой секрет?

— Да нет, есть еще кое-что… — Спайк допил свое
пиво, а я тем временем прикончил свое. — Хочешь
повторить?

— Давай.

Он отправился за новой порцией, а я остался на
крыльце слушать блеяние овец на другой стороне
дороги. В вечернем воздухе дрожал зной, не хотел
отпускать уходящий день. Внутри бара хозяйка бранила
кого-то за разговоры о политике. Я еще немного
послушал, потом встал, вышел на дорогу и уставился
на изгородь. Тут из бара вышел Спайк, и мы с ним
зашли за дом и уселись на широкой скамье перед
столиком.

— Так ты говорил, что проезжал под холмом Хенитон,
— напомнил я.

— Точно. Вот я и решил разнюхать, что там делал
незнакомый чувак. В тот же вечер и отправился.

— Разнюхивать — твое любимое занятие, верно?

Он так взглянул на меня, что на секунду я испугался,
что он меня сейчас треснет. Спайк не из тех,
кто спускает людям шуточки о себе. Он ужасно
вспыльчивый, и, хотя потом быстро отходит и всегда
извиняется за то, что накостылял по шее, дразнить
его все равно нет смысла. У Спайка удар правой
такой, что мало не будет, и к тому же одним ударом
дело никогда не кончается. Но он спокойно ответил:

— Верно… — а потом рассказал, как оставил свой
трактор на придорожной парковке и отправился по
следу незнакомого чувака.

На ходу Спайк придумал себе готовую историю
— у него на все готова история. Что будто он
ищет двух овец, что отбились от хозяйского стада.
«А вы их, часом, не видели? Они вроде сюда наладились…»

Спайк нашел под деревьями тропу, по которой
шел незнакомец, и прошагал по ней с полмили. Пересек
ручей по небольшому каменному мосту, и тут
тропа разделилась на две. Одна шла вверх к коттеджу
на горе, другая уходила вниз, в лес.

— Там было как-то странно, — сказал Спайк. — 
Совсем тихо, понимаешь? Ни птиц не слышно, ни
ветерка, вообще ничего. Тихо, как в могиле. Я слышал
только свое дыхание да звук шагов. Тропа стала
совсем узкая, но нахоженная, словно ею часто пользуются.
Я уже думал повернуть назад, как вдруг коечто
услышал.

— Что ты услышал?

Спайк приложил к губам палец и понизил голос:

— Я нырнул в кусты и залег там. Тропа заканчивалась
на небольшой поляне. И там стоял тот самый
чувак — около высокого парника на обручах.

— Что? Такого, в котором выращивают овощи?

— Точно.

— А что он там делал?

— Хрен знает, — сказал Спайк. — Это нам с тобой
и предстоит выяснить. Он залез в парник, а я решил
сделать ноги. Мне не захотелось ошиваться там
одному. А получить от него кой-чего можно.

— Получить?

— Ага!

— И нам надо выяснить, что к чему?

— Конечно!

— А зачем?

— Ну, знаешь…

— Мы должны переться черт-те куда, потому что
какая-то горилла залезла в парник посреди леса?..

— Эй, я не говорил, что он горилла!

— Но ты же сказал, что от него можно получить!

— Ну и что? Получить можно не только в этом смысле
слова.

Спорить со Спайком, когда он входит в раж,
бессмысленно и даже опасно. Лучше всего дать ему
выговориться, поэтому я закрыл рот и молча слушал,
пока он снова и снова объяснял мне, что да, мы
именно это и собираемся сделать: выяснить, что та
горилла делала в парнике посреди леса.

— Мы?

— За тобой должок, забыл, Эл?

И правда. Пару месяцев назад мы со Спайком
выпивали в Веллингтоне, и я сказал одному придурку,
чтобы он прекратил молоть херню насчет моего
пива. Тот недоумок сказал, что я типа пью мочу, а не
пиво, вот я и приказал ему заткнуть пасть. Иногда
я открыто говорю людям, что думаю, а вот Спайк
предпочитает разговаривать кулаками. Его собственные
мозги, если не замышляют какую-нибудь
очередную пакость, обычно работают на холостом
ходу. Тогда еще кто-то сказал: «А ну повтори!» И я
сказал: «Да пожалуйста!» — и повторил. Спайк пил
в другом конце бара, но он всегда чувствует, когда
назревает буча, он и из самого Майнхеда почуял бы
неладное.

— У тебя все путем? — спросил он, неожиданно
появившись за моим плечом. В одной руке он держал
пустой стакан, а другую засунул в карман. Вид у него
был совсем расслабленный.

— Да, — сказал я.

— Это что, твой приятель? — спросил Спайк,
и недоумок, который обозвал мое пиво мочой, сделал
шаг назад.

— Мы просто болтали о пиве, — сказал я.

— А тебе чего в своем углу не сидится? Подраться
охота? — спросил его недоумок.

И Спайк сразу взвился прямо до потолка:

— Кому тут охота подраться?

Я не успел и слова вымолвить, как он схватил
недоумка за загривок, крутанул на сто восемьдесят
градусов и стал подталкивать к выходу. Не знаю
точно, что там произошло, но, когда я протолкался
к выходу, парень уже лежал на полу, а Спайк потирал
ушибленный кулак.

— Еще хочешь? — спросил он.

Парень помотал головой.

— А то давай добавлю.

— Забудь…

— Забудь?

— Ага…

И это не единственный раз, когда Спайк за меня
вступался. Однажды на ярмарке в Эппли один мужик
решил, что я пялюсь на его девчонку, и хотел проучить
меня, а в другой раз чья-то сестра спросила
меня, люблю ли я пастернак, а я ответил, что терпеть
его не могу. Да много чего можно припомнить.
А если вы спросите, почему Спайк меня защищал, так
я скажу, что у нас с ним было что-то вроде союза, ну,
знаете, как в американских фильмах, где два совершенно
разных типа вместе ищут сокровища. Спайк
по жизни сначала делает, а потом уже думает, а я
и шагу не ступлю, не обмозговав как следует. Он
идет напролом, а я выжидаю. Он говорит, я задаю
вопросы. Он зубами скрежещет, а я свои чищу по
утрам. Я езжу на «Хонде-250» — ударной помеси
кобылы с мотоциклом, а Спайк водит белый фургон
с рулем размером с блюдечко и включает музыку на
полную громкость. Он чуть не каждую неделю клеит
новую девчонку, проводит с ней выходные, а потом
заявляет, ему, дескать, надоело, и клеит другую. Я же
только смотрю на девчонок и слюнки глотаю. И если
честно, я сам удивляюсь, что мы с ним до сих пор не
разосрались.

— Иногда, — проворчал Спайк, — смотрю я на тебя
и думаю: а есть ли у тебя вообще яйца?

— В каком смысле?

— Сам знаешь, бля, в каком.

— Нет, не знаю.

— И вот я думаю…

— Что думаешь?

— Когда ты хочешь этим заняться?

— Чем «этим»?

— Ну, выяснить, что замышляет тот тип.

— Понятия не имею.

— Как насчет сегодня вечером? — спросил
Спайк. — Я как раз туда собираюсь.

— Сегодня вечером? — Как только я это произнес,
вдали раздалось хриплое карканье, позывные одинокого
ворона. Большой птицы, опасной черной птицы,
которой мама всегда советовала мне остерегаться.
Ведь у ворона раньше перья были белого цвета, но
после того, как он украл солнце, они обуглились
и почернели. Вы это знали? А когда он пролетает
в небе, на облаках остаются шрамы. — Берегись, —
прошептал я. — Будь осторожен.

— Чего мне бояться?

— Вoрона.

— Эл, чертов придурок, — презрительно бросил
Спайк, — ты идешь со мной или нет? Или хочешь
до старости прожить мокрой курицей?

— Иду, — сказал я, — только давай будем осторожны.

— Я всегда осторожен, — сказал Спайк. — Разве нет?

Я промолчал.

Купить книгу на Озоне

Ю Несбё. Леопард (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Ю Несбё «Леопард»

Гипоксия

Она проснулась. Поморгала в кромешной темноте.
Широко разинула рот и задышала носом. Снова
моргнула. Почувствовала, как по щеке течет
слеза, растворяя соль от прежних слез. А вот
сглотнуть слюну не удалось, во рту было сухо.
Щеки словно что-то распирало изнутри. Казалось,
что от этого чужеродного тела во рту голова
ее вот-вот взорвется. Но что же это, что же это
такое, в конце концов? Первое, что она подумала,
когда очнулось, — ей вновь хочется забыться.
Провалиться в теплую и темную пропасть. Укол,
который он ей сделал, по-прежнему действовал,
но она знала, что боль скоро вернется, чувствовала
ее приближение по медленным, глухим
ударам: это биение пульса, это кровь толчками
проходит сквозь мозг. А где тот человек? Стоит
позади нее? Она задержала дыхание и прислушалась.
Ничего не услышала, но почувствовала
чье-то присутствие в комнате. Словно присутствие
леопарда. Кто-то рассказывал, будто леопард
крадется настолько беззвучно, что может
подобраться к тебе совершенно неслышно, что он
даже умеет регулировать свое дыхание, чтобы
дышать в такт с тобой. Задерживать дыхание
тогда, когда ты задерживаешь дыхание. Ей показалось, она чувствует тепло его тела. Чего он
ждет? Она вновь задышала. И ей показалось, что
в то же мгновение кто-то задышал ей в затылок.
Она развернулась, ударила, но удар пришелся
в пустоту. Съежилась, стараясь казаться меньше,
спрятаться. Бесполезно.

Сколько времени она пробыла в отключке?

Препарат действовал молниеносно. Все длилось
какую-то долю секунды. Но этого хватило, чтобы
дать ей почувствовать. Это было как обещание.
Обещание того, что будет дальше.

Инородное тело, лежавшее перед ней на столе,
было размером с бильярдный шар. Из блестящего
металла, испещренное маленькими дырочками,
геометрическими фигурами и какими-то знаками.
Из одной дырочки свисал красный шнур
с петелькой на конце, невольно наводивший на
мысль о Рождестве и о елке, которую предстояло
наряжать в доме у родителей 23 декабря, через
семь дней. Украшать блестящими шарами, фигурками
гномов, корзиночками, свечками и норвежским
флажком. А через восемь дней — петь «Как
прекрасна земля» и увидеть, как загорятся глаза
племянников, открывающих ее подарки. Теперь
бы она все сделала совсем по-другому. Все стало
бы иначе. Со всеми днями, которые она прожила
бы гораздо осмысленнее, гораздо правильнее,
наполняя их радостью, дыханием и любовью.
С городами, мимо которых она только проезжала,
куда она лишь собиралась. С мужчинами, которых
она встречала, и мужчиной, которого она еще не
встретила. С плодом, от которого она избавилась,
когда ей было семнадцать, с детьми, которые у нее
еще не родились. С днями, которые она выбросила
на ветер, потому что думала, что впереди у нее
вечность.

Но тут она перестала думать о чем бы то ни
было, кроме ножа, возникшего прямо перед ее
лицом. И мягкого голоса, который сказал ей, что
она должна взять этот шар в рот. И она это сделала,
конечно, — как же иначе. Сердце ее бешено
колотилось, но она раскрыла рот так широко,
как только смогла, и протолкнула шар внутрь,
и шнурок теперь свисал у нее изо рта. От металлического
шарика во рту появился горький
и соленый привкус, как от слез. А потом голову
ее запрокинули назад, и кожу обожгла сталь,
когда к горлу приставили нож. Потолок и комнату
освещал фонарик, прислоненный к стене в одном
из углов. Серый, голый бетон. Помимо фонарика
в комнате был еще белый пластиковый стол, два
стула, две пустые бутылки из-под пива и два
человека. Он и она. Она почувствовала запах кожаной
перчатки, когда его указательный палец
схватил красную петельку шнурка, свисавшего
изо рта. А в следующий миг ей показалось, что
голова ее взорвалась.

Шар увеличился в объеме и разрывал теперь ей
глотку изнутри. Попытки открыть рот как можно
шире не помогли — давление меньше не сделалось.
Он осмотрел ее открытый рот с сосредоточенным
и заинтересованным видом, такой бывает у зубного
врача, когда тот проверяет, правильно ли поставлены
брекеты. Он слегка улыбался — значит,
остался доволен.

Языком она ощутила, что из шара торчат какие-то
шипы, и это именно они давят на нёбо, нежную
слизистую внизу рта, десны, нёбный язычок. Она
попыталась что-то сказать. Он терпеливо слушал
невнятные звуки, вырывавшиеся у нее изо рта.
Кивнул, когда она сдалась и перестала говорить,
и вынул шприц. Капелька на кончике иглы сверкала
в свете карманного фонарика. Он прошептал
ей прямо в ухо: «Не трогай шнур».

А потом уколол ее в шею сбоку. И она отключилась
за какие-то секунды.

Моргая в темноте, она прислушивалась к своему
испуганному дыханию.

Надо что-то делать.

Она оперлась ладонями о сиденье стула, влажное
и холодное от ее собственного пота, и приподнялась.
Ее никто не остановил.

Мелкими шажками она прошла несколько метров,
пока не наткнулась на стену. Проковыляла
вдоль нее, дальше была какая-то гладкая, холодная
поверхность. Металлическая дверь. Она подергала
засов. Дверь не поддалась. Заперто. Конечно, дверь
заперта, а на что, собственно, было рассчитывать?
Это ей почудился смех или же он раздался в ее
собственной голове? Где тот человек? Почему он
затеял с ней эту игру?

Надо что-то предпринять. Надо подумать. Но
для того чтобы думать, необходимо избавиться
от этого металлического шара, не то от боли она
сойдет с ума. Она засунула большой и указательный
пальцы в уголки рта. Почувствовала шипы.
Попыталась засунуть пальцы под один из них.
Бесполезно. Подступил кашель и следом паника:
дышать было невозможно. Тут она сообразила,
что из-за этих шипов горло распухло изнутри,
и скоро она задохнется. Она принялась колотить
в железную дверь, попыталась крикнуть, но металлический
шар глушил звук. Она сдалась. Прислонилась к стене. Прислушалась. Ей почудилось или
же она действительно слышит чьи-то осторожные
шаги? Неужели он ходит по комнате, играя с ней
в жмурки? Или это ее собственная кровь пульсирует
в ушах? Стараясь не обращать внимания на
боль, она сжала рот. Ей только-только удалось загнать
шипы назад в шарик, но они снова заставили
ее широко распахнуть рот. Казалось, что шарик
пульсирует, что он превратился в сердце из железа,
стал частью ее самой.

Надо что-то предпринять. Надо подумать.

Пружины. Под этими шипами — пружины.

Шипы вылезли, когда он дернул за шнур.

«Не трогай шнур», — сказал он.

А почему? Что тогда будет?

Она сползла по стене и села. От бетонного пола
шел сырой холод. Снова захотелось крикнуть, но
она не посмела. Тишина. Молчание.

О, слова, что она сказала бы всем, кого любит, —
вместо слов, которыми просто заполняла молчание,
общаясь с теми, кто ей безразличен!

Нет никакого выхода, нет. Только она сама и эта
безумная боль, и голова вот-вот взорвется.

«Не трогай шнур».

А может быть, надо потянуть за него, и шипы
уберутся назад в шарик, и боль уйдет?

Мысли двигались по кругу. Сколько она уже
здесь? Два часа? Восемь часов? Двадцать минут?

Если бы все было так просто — потянуть за
шнур, — почему же она этого до сих пор не сделала?
Только потому, что тот человек, совершенно явно
сумасшедший, ей запретил? Может, это элемент
игры, чтобы обманом заставить ее терпеть эту
совершенно ненужную боль? Или же смысл игры
заключался в том, чтобы она, несмотря на предупреждение,
как раз и дернула бы за шнур, чтобы…

чтобы произошло что-то ужасное. А что может
произойти? Что это за шарик?

Да, это была игра, чудовищная игра. Потому
что деваться некуда. Боль становилась все
невыносимее, горло распухло, она вот-вот задохнется.

Она снова попыталась закричать, но крика не
получилось, только какой-то всхлип, и она моргала
и моргала, но слез не было.

Пальцы нащупали шнур, свисавший изо рта.
Осторожно потянули.

Она, разумеется, сожалела обо всем, чего не
успела сделать. Но если бы ее по какому-то недоразумению
вдруг переместили в какое-то совсем
другое место, не важно куда, она согласилась бы на
что угодно. Она просто хотела жить. Какой угодно
жизнью. Вот и все.

Она дернула за шнур.

Из шипов выскочили иглы. По семь сантиметров
каждая. Четыре прошили ее щеки, две вонзились
в гайморовы полости, две прошли в нос, две
пронзили подбородок. Одна проткнула насквозь
пищевод, а еще одна — правое глазное яблоко. Две
иголки прошли через заднее нёбо и достигли мозга.
Но непосредственной причиной смерти стало не это.
Из-за металлического шарика она не могла выплюнуть
кровь, хлынувшую из ран прямо в рот. Вместо
этого кровь устремилась в гортань и дальше,
в легкие. Из-за этого кислород перестал поступать
в кровь, что, в свою очередь, вызвало остановку
сердца и то, что судебный медик в своем отчете
назвал церебральной гипоксией, то есть нехваткой
кислорода в мозгу. Иными словами, Боргни Стем-Мюре
утонула.

Проясняющая темнота

18 декабря

Дни стали короче. На улице еще светло, но здесь,
в моей монтажной, вечная темнота. В ярком
свете настольной лампы люди глядят с фотографий
на стене раздражающе радостно, будто
ни о чем не догадываются. Они полны ожиданий,
точно даже не сомневаются, что впереди у них
долгая жизнь, раскинувшаяся во все стороны
спокойная гладь времени. Я их вырезал из газеты,
убрав выжимающие слезу рассказы о семье в шоке
и выкинув леденящие кровь описания найденного
трупа. Оставил только непременную фотографию,
отданную настырному журналисту
родственником или другом, — снимок, сделанный
в счастливый миг, когда она улыбалась, словно
была бессмертной.

Полиции известно немного. Пока. Но скоро
работенки у нее прибавится.

Что это такое, где оно сидит, — то, что
превращает человека в убийцу? Это что-то
врожденное, заложенное в некоем гене, наследственная
предрасположенность, которая у кого-
то есть, а у кого-то нет? Или же оно возникает
в силу необходимости, развиваясь по мере
углубления контактов с миром, — некая стратегия
выживания, спасающая жизнь болезнь,
рациональное безумие? Потому что если телесная
болезнь — это обстрел, лихорадочный
огонь, то безумие — это вынужденное отступление
в укрытие.

Лично я считаю, что способность убивать
изначально присуща каждому здоровому человеку. Наше существование — это битва за блага,
и тот, кто не может убить ближнего своего, не
имеет права на существование. Убить, что ни
говори, означает всего лишь приблизить неизбежное.
Смерть ни для кого не делает исключений,
что хорошо, поскольку жизнь есть боль
и страдание.

В этом смысле всякое убийство — акт милосердия.
Просто этого не понимаешь, пока
тебя греет солнце, вода, журча, приближается
к губам, и ты чувствуешь идиотскую жажду
жить с каждым ударом сердца и готов заплатить
за одно мгновение всем тем, чего добился
в течение жизни: достоинством, положением,
принципами. Именно тогда надо решительно
вмешаться, не обращая внимания на этот сбивающий
с толку, слепящий свет. Помочь оказаться
в холодной, преображающей темноте. И почувствовать
холодную суть. Истину. Ибо именно
ее я искал. Именно ее я нашел. То, что делает
человека убийцей.

А как же моя собственная жизнь, неужели
я тоже думаю, что она — бесконечная морская
гладь?

Вовсе нет. Вскоре и я окажусь на свалке
смерти, вместе с исполнителями других ролей
в этой пьеске. Но как бы ни разложился мой труп,
хоть даже до самого скелета, у него на губах все
равно будет играть улыбка. Именно ради этого
я сейчас живу, это единственное оправдание
моего существования, моя возможность очиститься,
освободиться от позора.

Но это только начало. А сейчас я выключаю
лампу и выхожу на дневной свет. Хотя день
и короток.

Купить книгу на Озоне

Новая серия издательства «Иностранка»

Новая серия книг издательства «Иностранка» называется «О чем говорят женщины». Серия включает мировые бестселлеры в жанре «женская проза».

В книгах читательницы знакомятся с образами женщин разных возрастов и профессий, социальных групп и религий… Но все героини едины в искреннем порыве определить свое место в жизни: найти любовь, создать семью, состояться в карьере. Книги серии «О чем говорят женщины» покорили мир тонкими сюжетными линиями и неординарными образами, в них прописана вечная истина женской природы: несмотря на новомодные тенденции века высоких технологий, женщины так и остались подвластны незыблемым постулатам — чувствам и любви.

Авторы серии — Одри Дивон, Мюриель Барбери, Кайса Ингемарсон, Вероник Олми — успели громко заявить о себе на мировой литературной арене. Мировые бестселлеры в жанре «женская проза»

Сэм Сэвидж. Крик зеленого ленивца (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Сэма Сэвиджа «Крик зеленого ленивца»

Уважаемый мистер Фонтини,

Должен вас уведомить. Шпаклевщик представил
счет за реставрацию потолка на кухне. Это
был, как, разумеется, не ускользнуло от вашего
внимания, довольно-таки солидный кус потолка,
больше, собственно, тех целых потолков, какими,
увы, многим бедным людям приходится
довольствоваться в своих жилых помещениях.
Более того, это уже повторный случай, что соответственно
усугубляет для меня бремя оплаты.
У меня не безграничный источник средств. Это
подтвердят вам многие. Короче, я не могу восполнять
чужие денежные средства в размере $400 из
моего собственного кармана. Прилагаю копию
вышеупомянутого счета для вашего ознакомления.
Будьте любезны его погасить в срок ближайшей
арендной платы.

Искренне ваш
Эндрю Уиттакер,
компания Уиттакера.

* * *

Милая Джолли,

Чек меньше, чем ты рассчитывала, но тут уж ничего
не поделаешь. Что бы там ни значилось в договоре
о разводе, ты не хуже меня знаешь, что мое имущество
не является «собственностью, приносящей
доход». Уже когда ты уезжала, все это трещало по
швам, а теперь до того заложено-перезаложено,
пришло в такой упадок, что еле-еле мне самому
дает возможность держать на плаву мой утлый челн,
покуда его мотает на океане говна, притом что он
убог и обременен лишь самыми скромными, насущными
пожитками. (То есть, я хочу сказать, убог мой
челн; океан говна, конечно, могуч и безграничен).
Говоря «пришло в упадок», я имею в виду — разваливается
на части. Миссис Крамб на той неделе
пыталась открыть окно у себя в спальне, и оно вывалилось
на улицу. Теперь ей придется вставить пластиковые
окна, куда она денется, а пока суд да дело,
я вынужден на двадцать баксов сбавить ей квартирную
плату. Что ни месяц возникают новые пустоты,
неостановимое кровотечение, буквально. Две квартиры
по Аэропорт-Драйв всё еще не сданы, хоть
я из кожи лезу вон, вплоть до того, что оплачиваю
бессрочное объявление в газете. Снаружи сорок градусов
жары, а я не решаюсь включить кондиционер.
Деньги, какие посылаю, я извлек, «перенаправил» —
таков, я думаю, официальный термин — из фонда
для содержания и ремонта. А ты сама прекрасно
понимаешь, что чем больше я его ужму сейчас, тем
меньше будут в дальнейшем мои доходы. Рекомендую
тебе над этим поразмыслить. Если позвонит
Тодд Фендер, я брошу трубку.

Они спилили высокий вяз, тот, что стоял напротив
через улицу. Последний вяз во всем квартале.
Когда пильщики убрались, я перешел через дорогу
и постоял на широком белом пне, глядя на наш дом,
жарящийся на солнце, лишенный благодатной тени.
И поразился даже — какой же у него неинтересный,
скучный вид.

Вот, пожалуй, и все. Меня уже не спрашивают,
как ты там и как мои дела. Наоборот, я ловлю на
себе взгляды немого сострадания, я прямо в нем купаюсь.
И на ходу я взмахиваю руками — лихо и бодро,
по-моему, — чтоб всех сбить с толку и смутить.
В былые времена я поигрывал бы стеком с набалдашником
слоновой кости, и, глядя на меня, народ
бы говорил: «Вот, идет сочинитель». А теперь он говорит…
Да, что он говорит?

Искренне твой
Энди.

* * *

Просторное уютное жилище! 1730 Южн. Сполдинг.
Дом на две кв. В кажд. кв. 2 ванные комн., с 1 ван.
в кажд. Удобства. Стирка/сушка. Свежепокрашено.
Ковер. Просторное старинное зд-е с множ-ом
усоверш-ний. Из верхн. кв. вид на небольшой пруд.
Центр. Несколько минут до автобусн. лин. $187
плюс оплата жилищн. услуг.

* * *

Милый Марк,

Сколько лет, сколько зим, я по пальцам сосчитал,
неужели уже одиннадцать? Обещали не терять друг
друга из виду, и вот… Думаю, и в ваши «Новости
востока» кое-что просачивается, доходит из наших
милых мест. Мне лично вполне хватает воскресного
приложения к здешнему «Каррент», чтобы
следить за твоей карьерой (вот, написал и хмыкаю
вслух, припомнив, как слово «карьера» считалось
ругательным в нашей хулиганской компашке, но
хмыканье мое тронуто печалью). Как-то «Новости
востока» поместили фотографию: ты на мотоцикле.
Машина, конечно, великолепная, никогда не видывал
столько хрома сразу. Хотел было послать эту
фотографию тебе, но подумал: ведь у тебя, наверно,
существует для вырезок собственное бюро. Всякий
раз, когда встречаю в печати твое имя, милый Марк,
или вижу восторженную рецензию на твой очередной
роман, к сердцу подступает жаркая волна радости
за успехи старого приятеля, радости, к которой,
должен признаться, примешивается и легкая доля
личного удовлетворения. А почему бы нет? В конце
концов, кто, как не я, вел нашу милую компашку по
пути экспериментов, которые ты и другие, включая
хитрюгу Вилли, довели потом до такого совершенства.
Я считаю себя искрой, из которой возгорелось
пламя. Жаль только, что плодотворная идея — брать
киногероев и непосредственно внедрять в роман —
так теперь опошлена иными горевоплотителями,
лишенными твоего таланта. Следует ли нам зачислить
в их круг и нашего Вилли? Что-то я за него побаиваюсь.

Но постой. Я ведь пишу тебе не для того, чтоб
ворошить старое или — переиначим фразу — перебирать
ворох старья. У меня есть друг в беде. Не
то чтобы друг из плоти и крови, хоть и таких, увы,
хватает. Я имею в виду «Мыло», художественный
журнал, небольшое литературное издание — я его
основатель и издатель — с двумя ежегодными приложениями:
«Мыло-экспресс» и «Лучшее в «Мыле».
Думаю, ты слышал толки о нас в разной полупочтенной
прессе, хоть и не подозревая, может быть,
о моей причастности (я не сую на обложку свое
имя), а возможно, даже заметил соответственное
упоминание в «Американ аспект» несколько лет
тому назад, в рецензии на «Лунный свет и лунную
тьму» Троя Соккала, где «неомодернисткие потуги»

«Мыла» противопоставляются — сочувственно, со
знаком плюс — «мрачному натиску» соккаловского
направления «Навоза и слизи». Конечно, они почти
всё на свете перепутали: никаким соперничеством
между «Мылом» и Соккалом даже и не пахнет,
а направление «Н. и с.» существует исключительно
в воображении Соккала. Я послал тебе тогда же не
сколько экземпляров журнала, но подтверждения
не получил. Не дошли, наверно.

Позволь тебе представить несколько наших, так
сказать, открытий. Это мы впервые опубликовали
душераздирающий травелог Сары Баркет «Сортиры
Анапурны», равно как и роман Ролфа Кеппеля
Зена «Шарикоподшипник». Оба произведения
были затем подхвачены крупными нью-йоркскими
издательствами, и с немалым успехом. Уверен, что
хотя бы эти названия тебе знакомы, если даже книг
ты не читал. (Должен, к сожалению, констатировать,
что читателю приходится тщательно исследовать
микроскопический шрифт страницы копирайтов,
чтобы дознаться о нашей роли при извлечении на
свет этих авторов, по правде говоря, жалких провинциалов
и с манерами подстать.) Зеркальная поэзия
Мириам Уильдеркамп тоже регулярно появлялась
на наших страницах в те поры, когда другие даже
не смотрели в ее сторону. Новейшее наше открытие
— Дальберг Стинт, который, полагаю, скоро
взметнет в литературе огромную волну. И все это
вдобавок к собственным моим рассказам, обзорам,
небольшим стихам на случай. Я издаю этот журнал,
можно сказать, единолично вот уже семь лет. Все
это время я перебарываю мертвящее равнодушие
вокруг, прямо-таки с паундовской яростью отстаивая
хоть какие-никакие стандарты. И могу с гордостью отметить, что кое-что нам удалось встряхнуть,
в положительном смысле этого слова.

Тем не менее очевидно, что предприятие, подобное
«Мылу», не может выжить на одной подписке.
Мне приходилось отрывать несчетные часы от собственного
творчества и обивать пороги с шапкою
в руке ради частных и общественных пожертвований.
Никогда их не хватало, и выживали мы только
за счет того, что заимствовали средства из моих
личных фондов. Мы с Джолли даже регулярно продавали
выпечку в Университетском парке, и был
период, когда нас это выручало, но с тех пор я лишился
ее поддержки, не только ее пекарского дара,
но и печатания на машинке и бухгалтерских услуг.
Вот уже два года, как она переехала в Нью-Йорк,
в Бруклин, изучать театральное искусство, несмотря
на то что прежде ни малейшего интереса к тетральному
искусству она не проявляла. Тем временем отношения
мои со здешней «творческой средой» совсем
закисли, отчасти, возможно, потому, что рядом
нет искрометной Джолли, которая умела вовремя
меня окоротить. Есть у меня, что греха таить, эта
страсть к вспышкам ненужной откровенности. Но
корень-то проблемы, думаю, в том, что постепенно
эти людишки сообразили, что я вовсе не собираюсь
отдавать мое «Мыло» под свалку для их посредственных
поделок. Дело до того дошло, что наши «Новости
искусства» считают своим долгом регулярно
перемывать «Мылу» косточки, полоскать «Мыло»
в своем «Ежемесячном обзоре», обзывая его то Шилом, то Сортирным мылом, то прочими неостроумными
прозвищами. Уже по одному этому ты легко
себе представишь, с чем нам тут приходится сталкиваться.
Иной раз и позавидуешь тем, кто живет себе
в Нью-Йорке.

При нынешней экономике — никсоновские
ребята явно не в состоянии с ней сладить — лично
мой доход сократился, прямо-таки съежился, а расходы
вздулись. Если не предпринять решительных
ходов, «Мыло» обречено будет катиться под откос.
И тут уж не спасет никакая выпечка. И вот, милый
Марк, я подхожу к самой сути моего слишком путаного
письма. Я наметил кое-что весьма значительное
на грядущую весну. Планы пока эскизны, но мне уже
видится некий симпозиум, плюс семинар, плюс отдых,
плюс писательская колония этак в апреле, как
раз когда появятся нарциссы. Моя идея — собрать
первоклассные таланты со всей округи и свести их
с платящей за билеты публикой для субботне-воскресных
семинаров и лекций. Как ты знаешь, народ,
посещающий подобные мероприятия, обыкновенно
не сильно разбирается в том, кто есть кто в литературном
мире (большинство, боюсь, не слыхивало
о Честере Силле или о Мэри Коллингвуд, а кстати, оба
обещали быть), так что было бы здорово заполучить
хоть одну фигуру «национального масштаба». А должен
тебе сказать, что после тарарама вокруг твоей
«Тайной жизни Эха» ты, безусловно, таковой фигурой
как раз являешься! Ну так как? Приедешь? К звучному
«Да» ты, я надеюсь, присовокупишь яркие идеи
для нашей программы, безусловно у тебя имеющиеся.
Пока ничто еще не закреплено.

Твой старый друг
Эндрю Уиттакер.

P. S. Ни я, ни журнал, к сожалению, не сумеем оплатить
тебе твое пребывание и даже покрыть дорожные
расходы. Мне очень неловко. Ты найдешь,
однако, в моем доме уютное пристанище и, когда
схлынут толпы, добрую компанию для полуночных
бесед. Знаю, тебя не отпугнет, если я честно скажу,
что рассчитываю на нелицеприятный разговор по
поводу кое-каких твоих недавних опытов.

* * *

Пакость, пакость. Ложь, подхалимство, идиотство. Эти
льстивые фразы. И как можно дойти до такой низости?
А нужна-то мне всего-навсего дверца, чтоб уйти,
удрать хотя бы на время от этого мира. В детстве бывало
— спрячусь в большой кладовке при родительской
спальне, свернусь калачиком в темноте, запах нафталина
лезет в нос, на буграх сижу, а это мамины туфли.

* * *

Уважаемая миссис Бруд,

Вот уже семь месяцев, как я от вас не получал арендной
платы. Дважды я посылал вам вежливые уведомления. В них не говорилось о расторжении контракта,
не содержалось сердитых слов, никто вам
не угрожал принятием законных мер и грубым выдворением.
В свете всего этого вы легко можете себе
представить мое удивление, когда сегодня утром
я вскрыл ваш конверт и выпал из него вовсе не чек,
отнюдь не денежный перевод. Нет, то, что выпорхнуло
на пол, был ваш поразительный ответ. Мадам,
позвольте мне припомнить обстоятельства наших
прений, когда вы пришли ко мне пять месяцев тому
назад, уже при двухмесячном сроке своей задолженности.
Вы были расстроены, вы были даже, можно
сказать, убиты, а поскольку я не Скрудж и бессердечно
не деру три шкуры со своих арендаторов, я не
оставил вас на пороге под дождем, я пригласил вас
в дом, я предложил вам сесть. Все стулья были заняты
моими бумагами и книгами, и мы вынуждены были
разделить тот краешек тахты, который был еще свободен.
Вы промокли, вы тряслись от холода. Я принес
вам стаканчик мартини и немного орешков. Я терпеливо
выслушал рассказ о несчастном случае, постигшем
вашего супруга при пользовании электроблендером,
и о связанных с ним медицинских расходах,
как и рассказ о несправедливом аресте вашего сына
и связанных с ним юридических расходах. Растроганный,
я произносил сочувственные банальности,
обычные в подобных обстоятельствах. Однако, прося
вас не беспокоиться, мог ли я хотя бы отдаленно
себе представить, что вы это примете за разрешение
впредь и вовеки жить на квартире у меня бесплатно!

Что же до вашего нынешнего письма, я решительно
не постигаю смысла вашего утверждения, что, если
я стану настаивать на покрытии задолженности, вы
будете «вынуждены все рассказать супругу». Рассказать
супругу — но что?? Что законный хозяин дома,
в котором вы проживаете, хотел бы получить скромную
плату? И что вы хотите сказать своей фразой
«если вы пожелаете снова меня увидеть»? На что это
вы намекаете? Вы плакали. Вы сидели на моей тахте.
И разве это не совершенно естественно, что я был
в высшей степени смущен? Я обнял вас, как обнимал
бы плачущего ребенка. Я бормотал: «Ну, ну, да
ладно, ладно». И если я себе позволил погладить вас
по голове и отвести от ваших губ взмокшую седеющую
прядь запачканным в чернилах пальцем — после
того, как вы, можно сказать, свалились на мою
голову, — в этом не было (смею ли признаться?) решительно
никакой сексуальности. Просто я считал,
что эти жесты придадут веса тем словам сочувствия,
каковые, приведись мне вновь их произнесть, будут
исключительно формальны. Возместите, пожалуйста,
7 x $350 = $2450.

Искренне ваш
Эндрю Уиттакер,
компания Уиттакера.

Уважаемый автор,

Благодарим за то, что предоставили нам лестную
возможность ознакомиться с вашей рукописью. После долгих размышлений мы, к сожалению, сочли,
что в настоящее время не сможем ее использовать.

Издатели «Мыла».

* * *

Милая Джолли,

Почему я никогда не задумывался над тем, что творилось
с папой? Давление у него подскакивало так,
что глаза лезли на лоб, из-за кожной болезни спина
и ягодицы так чесались, что он, бывало, стоит на
кухне и скребется металлической лопаткой, пока
рубашка не пойдет кровавыми полосами, и вдобавок
он взял манеру за ужином напиваться до бесчувствия.
Мама норовит, бывало, отдернуть тарелку,
едва завидит, что он клюет носом, но иной раз он
все же плюхался лицом в котлеты с картошкой или
что там она еще наготовила, в яблочный сок, свиные
отбивные, ну, я не знаю, прежде чем она успеет
их подхватить, но чаще он сползал бочком со стула.
Мне даже в голову не приходило, что эта грустная
комедия как-то связана с тем, что2 он думал весь
день, что2 он весь день вынужден был делать. Просто
я считал, что это в порядке вещей, так в жизни
мужчины и должно быть. А теперь все это происходит
и со мной. Я хочу сказать — теперь у меня у самого
такая жизнь. Сегодня вымогаю у жильцов задержанную
ренту, выслушивая их слезные жалобы
на то, что засорился, видите ли, толчок, нет спасу от
мышей, не греют печки, обвалился потолок. Вот не
понимаю я этих людей. Они что, нарочно перелезают
в исподнее, чтоб открыть на звонок? Или так
им сподручней демонстративно чесаться, пока я говорю?
Назавтра я вишу на телефоне, стараюсь уломать
каких-то мастеров, чтобы работали в кредит.
А когда нахожу кого-нибудь, он так омерзительно
халтурит, что мне приходится идти и все за ним
перелопачивать, сам не знаю как, но я, по крайней
мере, работаю задешево. Как тебе такая моя эпитафия:
«Он работал задешево»? А когда проклятая
штуковина опять ломается, они ведь мне звонят,
они мне угрожают. Нет, я кончу тем, что тоже буду
повсюду таскать с собою пистолет, как папа. А есть
же еще эти крутые парни — есть банки, электросеть,
телефонный узел, особенно телефонный узел.
Мне часто снится: бегу, а меня преследуют люди
в доспехах. Сам себя пугаю мыслью, что того гляди
с воем выскочу на улицу. Или возьму папин пистолет,
войду себе спокойно через стеклянную дверь
в какую-нибудь контору и — бабах! Бах-бах-бах!
И так неделя за неделей, я совершенно выбиваюсь
из сил. Псориаза пока нет, голова моя покуда смело
парит над блюдом жареной колбасы, но я измучен,
выпотрошен, я изведен. Когда наконец попадаю домой,
я валюсь на диван, и грудь у меня ходит ходуном,
как после тяжелой физической работы. Может,
хоть позвонила бы как-нибудь.

Энди.

* * *

Уютный дом для спокойной семейной жизни!
Чарлз корт 73. Одноэтажный дом для одного семейства
в живописной округе. 2 ванные ком. 1 ванна.
Просторные клад-ки. Плотн. ограда. Мощен. двор.
Освещен. парковка. 10 мин. ходьбы до магазинов
и заправочн стан-и. $275 + жилищн. расходы.

* * *

Дорогая мама,

Надеюсь, что, когда до тебя дойдет это письмо, ты
уже совсем поправишься. Что правда, то правда, насморк
ужасно неприятная штука, и со стороны Элен
было некрасиво смеяться над тобой и прятать твои
бумажные платочки клинекс, если, конечно, все так
и обстояло на самом деле. И несмотря на все твои
намеки, я-то как раз прекрасно понимаю, какую
скуку может нагонять живая изгородь, если кроме
нее не на чем взгляд остановить. Однако я убежден,
что, если бы ты всмотрелась повнимательней, постаралась
бы увидеть каждый листок отдельно, а не как
часть общей массы, все они тебе бы показались куда
увлекательней, чем ты предполагала, и скрашивали
бы твои мирные вечера. Я всегда считал, что людям
бывает скучно по той простой причине, что они не
всматриваются в детали. Я надеялся в этом месяце
приехать, но мой шевроленок, кажется, опять забарахлил.
Что-то там у него с радиатором, что ли, и при нашей нынешней дикой жаре он вскипает даже
от коротеньких бросков до магазина. Я спрашивал
Клару насчет твоего фена. Она говорит, что его не
помнит. Как только смогу, повезу тебя кататься.
Махнем на Вудхейвен, сходим на могилу Уинстона.
Знаю, ты останешься довольна, и я, конечно, тоже.
Кстати, ты совершенно несправедливо считаешь,
что мне всегда было «с высокой горы плевать» на
Уинстона. Я даже говорил с его преподобием Стадфишем
как раз на прошлой неделе. Он пообещал
рассмотреть этот вопрос, хоть с ходу предупредил,
что законы церкви на сей счет весьма суровы. Впрочем,
едва ли тебя это обескуражит, поскольку он
всегда недолюбливал Уинстона после того, что2 он
себе позволил на свадьбе Пег, в смысле, что он, Уинстон,
себе позволил. Не знаю, послужит ли для тебя
эта мысль хотя бы легким утешением, но я лично
убежден, что, где бы сейчас ни пребывал Уинстон,
ему там хорошо.

Целую крепко.
Энди.

* * *

Самое первое мое воспоминание: мама расчесывает
волосы. Сухо, жарко, и в бледных сумерках
я вижу искры, блошками прыгающие с волос на
щетку. Яркими такими блошками. То был мой первый
смутный промельк догадки о том, какую роль
играет в нашей жизни электричество. Самое мое
раннее воспоминание — мамины руки. Чистый
алебастр. Белые, в синих прожилках. Тонкие, в синих
прожилках руки, выдающие аристократизм.
Лежу, среди шелков и кружев, в плетеной корзине
на крыльце. Она разговаривает по телефону — с кем,
интересно? — и говорит (мне ясно помнятся слова,
хотя, конечно, тогда еще несколько месяцев оставалось
до той поры, когда мой словарь достаточно обогатился
и я смог понять их смысл, а пока суд да дело,
я мог просто их твердить, молча, как бы про себя
выпевая): «Пришлите окорок, немножечко картошки,
два фунта спаржи, кварту молока, коробку
„Тайда“». Часто оглядываюсь назад, на это воспоминание,
и диву даюсь, как это люди могли заказывать
еду и прочее по телефону. А, говна пирога.

* * *

Уважаемый мистер Полтавский,

В ответ на ваш вопрос о требованиях, предъявляемых
к предлагаемому материалу, посылаю вам
список наших стандартных правил. Хорошо бы побольше
авторов интересовалось нашими условиями,
прежде чем посылать никуда не годную ерунду, тем
самым губя понапрасну мое и свое собственное
время. Отдельное спасибо за то, что присовокупили
конверт со своим адресом и почтовой маркой, чего
тоже далеко не от каждого из вас дождешься.

* * *

Руководство по предложению материала для опубликования в нашем журнале.

«Мыло» — общенациональный журнал, посвященный
всем видам художественной литературы, включая
рассказы, стихи, рецензии и эссе. Мы регулярно
издаем по шесть номеров в год плюс ежегодные антологии.
Среди наших авторов есть и опытные мастера
с мировым именем, и талантливые новички. Хотя мы
всячески приветствуем художников, пролагающих
новые пути как по части формы, так и по части содержания,
однако при публикации не руководствуемся
никакими иными критериями, кроме художественного
совершенства. В суровом климате нынешней
американской словесности, при несдержанных эмоциональных
всплесках, с одной стороны (пережитки
так называемого движения битников), и бесформенных
грудах псевдомодернистского хлама — с другой,
«Мыло» идет своим срединным курсом. Мы не публикуем материалов на случай, поздравительных открыток в стихах, вышивок по ткани. Сатира приветствуется, однако при персональных выпадах правило
гласит: поменьше грязи. Непристойность допустима,
но не до#&769;лжно запускать ею в ныне здравствующее
лицо. Оригинальность необходима. Действующие
лица не могут именоваться N или Х. Манифесты
должны отстаивать позиции, о которых прежде никто
не слыхивал. Мы не публикуем произведений ни
на одном иностранном языке. Иностранные фразы могут быть разбросаны там и сям по тексту, если же
они идут косяком, ваша работа будет отвергнута как
претенциозный вздор. Все материалы должны быть
напечатаны с двойным интервалом. Страницы в многостраничных
рукописях следует нумеровать. В качестве
вознаграждения автор получает два номера
журнала бесплатно и двадцатипроцентную скидку
на все номера сверх того в неограниченном количестве.
Автор должен соблюдать два главных правила.
Главное правило № 1: не посылай свой единственный
экземпляр. Главное правило № 2: присовокупляй
конверт с маркой и своим адресом. Одновременное
нарушение обоих правил обречет вас на полное уничтожение
ваших трудов.

* * *

Дорогая миссис Лессеп,

Благодарим вас за то, что предоставили нам возможность
прочесть во второй раз «Вербины сапожки».
После долгих размышлений мы сочли, что это произведение
по-прежнему не соответствует нашим
требованиям. Простите, но вы, ошибочно поняв
нашу фразу «в настоящее время не соответствует
нашим требованиям», сочли, что снова можете его
прислать. В издательском мире слова «в настоящее
время» означают «никогда».

Э. Уиттакер,
издатель «Мыла».

Купить книгу на Озоне

Абилио Эстевес. Спящий мореплаватель (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Абилио Эстевеса «Спящий мореплаватель»

Благородное дерево

Это был старый дом на безымянном пляже. Старый
двухэтажный дом, построенный, как говорили,
из благородного орегонского дерева.
Сначала он принадлежал богатому человеку
с севера, доктору Сэмюелю О’Рифи, врачу, закончившему
Нортвестернский университет в
Чикаго, уроженцу Куба-Сити, деревушки на юге
Висконсина, вблизи от границ с Айовой и Иллинойсом,
в самом сердце Среднего Запада. Потом,
когда 5 апреля 1954 года врач загадочным образом
умер, не оставив потомства, по щедрому
завещанию дом отошел в собственность семьи
Годинес из Сантьяго-де-лас-Вегас, небольшого
поселка в центре провинции Гавана.

Персонажи, которых мы встретим на этих страницах,
называли дом по-разному. Чаще всего они
называли его домом, виллой или бунгало. В действительности у них не было заведено всегда
называть его каким-то специальным словом.
Единственное, что объединяло их, когда они говорили
о старом доме, как бы они его ни называли, —
это чувство благоговения. В любом случае они говорили
о нем пылко и почтительно, как говорят об
очень личном, о собственных достоинствах и недостатках,
о прекрасных и даже об ужасных тайнах.

И, говоря откровенно, без дома, без его удачного
местоположения и без его истории этот
рассказ, безусловно, был бы другим.

Его упрямое присутствие на берегу залива
сделало возможными события, которые произошли
и которые не произошли, события счастливые
и печальные, которых, как и следовало
ожидать, было гораздо больше.

Дом пережил шестьдесят лет, полных бедствий,
бессчетные дни под солнцем и ливнями,
непрерывные мучения, доставляемые едкой
морской солью, три или четыре более или менее
провалившиеся революции, одно временное
правительство и двадцать два президента, среди
которых были недолговечные, а были постоянные,
как соль.

И если старый дом пережил все эти превратности
судьбы и еще шестьдесят с лишком зим, когда
бушуют циклоны и ураганные ветры, то это не
только благодаря счастливому соседству с холмом
и грамотно рассчитанному расстоянию между
опорными сваями. Нужно, наверное, принимать
в расчет и дерево, привезенное из далеких лесов.

Дорога в белых зарослях

Чтобы добраться до дома, нужно было пройти
полтора километра по очень плохой дороге.
Когда-то, много лет назад, это была прекрасная
мощеная дорога, обсаженная королевскими
пальмами, морским виноградом, казуаринами,
олеандрами и даже розами, но сейчас она была
заброшена совершенно. Постепенно, так, что
даже никто не заметил, так же постепенно, как
происходили кубинские бедствия, дорога к дому
превратилась в тропу среди белых зарослей.

Те, кого это непосредственно касалось, члены
семьи Годинес, смирились с этим постепенным
запустением и даже допустили его по двум важным
причинам. Во-первых, потому что знали,
что с этим ничего нельзя поделать, потому
что у них, естественно, не было на это средств.
«Теперь все принадлежит Государству», — повторял
Полковник-Садовник с бессильной улыбкой
и жестом, означавшим: «Вы мне не верили,
а я всегда это говорил». И добавлял, пожимая
плечами: «Проблемы, которые не имеют решения, не проблемы».

Во-вторых, потому что в некотором смысле их
даже радовало то, что труднопроходимая тропа
отрезала их от мира и от жизни, от которой они
предпочитали держаться подальше, как можно
дальше. Как будто разбитая дорога была границей, даже уже не в пространстве, а во времени,
способной защитить их от встрясок истории, которой они не могли управлять и которую к тому же не могли и не хотели понять.

Только дети, и то потому, что у них не было
другого выхода, когда шли в школу в Бауту,
должны были пройти пешком полтора километра до шоссе на Баракоа, чтобы там сесть в автобус, принадлежавший когда-то Грейхаундской
корпорации (в двадцатых годах этот автобус, наверное, ездил по маршруту Калгари — Сент-Пол, Миннесота). Автобус, такой же разбитый, как и дорога, высаживал их у всегда свежевыкрашенных дверей ресторана «Китайский колокол».

Путь назад был более приятным. Обычно они
возвращались с Хуаном Милагро, на менее древнем, времен Второй мировой, джипе, который
увертывался от рытвин и колдобин и поднимал
столб белой пыли, осыпая ею морской виноград,
так что он в конце концов стал похож на растительность с какой-то невообразимой планеты.

Циклон с именем актрисы,
балерины и писательницы

Справедливо, чтобы это повествование тоже начиналось
с ощущения опасности, раз уж история, которая здесь рассказывается, иногда любопытная
и почти всегда запутанная, совпадает
с моментом, когда ураган готовился обрушить
свое неистовство на гаванские берега.

Очень мощный, говорили, ураган. Национальный
центр ураганов во Флориде решил назвать
его «Кэтрин». Поэтому этот рассказ будет
правдивым рассказом о том, как на маленьком
пляже люди переживали тот, казалось, бесконечный
катаклизм. И эта книга начинается не только
с фотографии, дома и дороги, но и с циклона. 

1977

Этот незабываемый и печально известный год
был отмечен малым количеством радостных событий
и бесчисленными несчастьями, которые
он с собой принес. В том числе климатического
порядка. Сначала тянулись долгие месяцы засухи,
и тотальное отсутствие дождя наводило
на мысль, что механизм, регулирующий движение
туч и Земли, сломался. Только и разговоров
было что о растрескавшейся земле, выжженных
лесах и погибших, словно после опустошающего
набега вредителей или серной бури, урожаях целых
полей. До тех пор пока в один прекрасный
день капризы погоды не переменились, и, как
это всегда происходит, не переменились кардинально:
теперь нескончаемые ливни заливали
все и вся.

Циклоны не давали передышки. Они нагрянули
раньше обычного, в начале августа. Едва
один рассеивался над болотами Луизианы, можно
было с уверенностью утверждать, что следующий
уже собирается над просторами Атлантики.
Выражениями, словно заимствованными из устрашающих
предсказаний евангелистов, метеорологи
говорили о небывалых временах, когда океанские
воды чрезмерно нагреваются. Карибские
острова, от Тринидада до Кубы, самого большого
из них, терзали ураганные ветра и ливни. Порывы
достигали трехсот километров в час, ветер сносил
на своем пути не только деревья, животных
и лодки, но и дома, здания и целые деревни.

И маленькие антильские реки выросли в четыре-
пять раз, затопив поля и города. На Гаити,
самом пострадавшем и обездоленном из островов,
погибло около тысячи человек. Опасались,
что остров Тортуга, бывший некогда прибежищем
пиратов и буканьеров, исчезнет с навигационных
карт.

Вечернее небо

Мамина почувствовала стеснение в груди, что
она истолковала как предчувствие (Мамина
имела чрезвычайно разнообразный, и роковой,
опыт в области предчувствий), и просипела надтреснутым
голосом, с трудом вырывавшимся из
ее беззубого рта:

— Циклоны — как несчастья. — И после секундного
раздумья со смехом, призванным, вероятно,
не оставить предчувствию шансов, добавила:
— Никогда не приходят поодиночке.

Наступила полночь, и часы в гостиной пробили
четыре раза. Андреа, которая была тут же,
рядом с Маминой, вздрогнула. Ее всегда заставали
врасплох эти старинные, бьющие невпопад
часы. Она на мгновенье застыла, прикинула,
сколько должно быть времени на самом
деле и сколько раз должны были пробить часы,
и только потом подумала о том, что сказала
Мамина, и несколько раз молча кивнула головой.
Это была ее привычка вот так несколько
раз кивнуть головой, прежде чем заговорить,
словно она хотела таким образом подкрепить
правдивость того, что собиралась сказать. Она
вздохнула. Вздыхала она тоже часто и говорила,
что жизнь уходит из человека со слезами и вздохами.
И этот вздох служил не только для придания
эффекта сказанному, это была декларация
жизненной позиции:

— Проблема в том, моя дорогая, что в этот дом
несчастья приходят и без циклонов.

Что можно было добавить после двух столь
недвусмысленных заявлений? И они замолчали,
даже не взглянув друг на друга. И каждая вновь
услышала в голове удары часов и невеселую,
резкую фразу, сказанную собеседницей.

Они ловко связывали кресла на террасе
между собой и привязывали их к оконным решеткам крепкими узлами, которым могли бы
позавидовать многие моряки. Слишком много
лет циклонов, узлов и канатов. Время от времени
они с недоверием поглядывали на вечернее небо.
И убеждались, что их опасения не напрасны.

Небо было темным, красным, низкие, грозные
тучи плыли по нему как стая гигантских
птиц. Казалось, что тучи, выстроенные в боевом
порядке, пытаются взбаламутить море, но безуспешно.
Несмотря на тучи, море было спокойно
тем ложным спокойствием, которое так хорошо
знакомо всем жителям побережья. Время от
времени налетал бестолковый шквальный ветер.
Первые ветры перед бурей не пригибали к земле
казуарины и морской виноград и не рассеивали
зной, а, наоборот, поддавали жару, словно раздувая
раскаленные угли. Невозможно было
угадать, в какой точке земли или ада зарождались
эти горячие шквалы, долетавшие сюда «как
волчий вой». Полковник-Садовник, который в
жизни не видел волка и уж тем более не слышал
его воя, всегда говорил о «волках», когда ветер
свистел в крыше дома.

Незадолго до прихода циклона жара становилась
невыносимой и гораздо более влажной. От
моря исходил привычный запах дохлой рыбы.
И поскольку в той некрасивой бухте или в той
стране (которую кому-то пришло в голову назвать
Кубой) всегда находилось место самому
худшему, циклонам предшествовали брызжущие
кипятком дожди, капли которых, как крошечные искры, обжигали, попадая на кожу.
Москиты и комары окончательно заполоняли
пляж, видимо стремясь воспользоваться этим
последним моментом, словно знали, что, когда
поднимется настоящий ураган, он сметет и их.

Мамина снова сказала:

— Ненавижу циклоны и несчастья. Представляешь,
до чего я наивна, в мои-то годы.

Она помогла Андреа привязать последнее
кресло и подняла керосиновую лампу, потому
что электричество давно выключилось. В доме
зажгли самодельные керосиновые горелки и две
или три керосиновые же лампы, оставшиеся со
времен изобилия. Едва задувал ветерок, можно
было ожидать, что свет выключится. Оливеро,
который со своим грустным чувством юмора
беззлобно издевался надо всем и вся, говорил,
смеясь, что проводов просто нет, что они давно
пришли в негодность, как все остальное, и что
электричество распространяется прямо по воздуху,
как крики, голоса и эхо.

— Циклоны, несчастья, — повторила Мамина,
которая все еще чувствовала стеснение в груди
и странное желание плакать.

— А самое страшное, — подтвердила Андреа,
несколько раз кивнув и вздохнув, — что одинединственный
циклон приносит множество несчастий.

— Хватит ныть, сейчас не время для нытья, —
отозвался из темноты своим страшным басом
Полковник-Садовник.

Он появился, словно привидение. Высокая,
не отбрасывающая тени фигура с мангровой
палкой вела за собой корову.

Мамина и Андреа забыли о дурных предчувствиях,
многозначительных фразах и почувствовали
желание расхохотаться. Полковник шел
из угольного сарая. Он закрыл его как можно
крепче и постарался защитить дрова от воды,
чтобы они не так намокли, хотя и был уверен,
что его усилия напрасны: если приближающийся
циклон будет таким, как о нем говорят,
то угольный сарай ничто не защитит. Хотя бы
Мамито, корова, будет в безопасности, ей-то уж
найдется место среди добрых христиан, ведь
для того она их и кормит, с риском для себя
между прочим.

Полковник помог животному подняться по
ступеням, разделявшим дом и двор, и провел
ее через всю террасу в гостиную. Человек и корова
остановились посреди гостиной, словно
сбившись с пути. Андреа посветила лампой.
Мамина сдвинула мебель, освобождая дорогу,
и Полковник отвел корову в бывшую уборную
для прислуги, за кухней, в которой теперь
держали всякий хлам. Там уже были куры.
Животные с трудом умещались в бывшей уборной
и не могли пошевелиться, но, по крайней
мере, здесь им не угрожала непогода.

— Она нервничает, — заметил Полковник, —
вы, конечно, понимаете, что это значит: если корова
беспокоится, это к плохой погоде…

— Ей неудобно, бедное животное, — вздохнув,
сказала Андреа без иронии.

— Что же, оставить ее в сарае? Если я ее там
оставлю, завтра ее найдут за тысячу миль отсюда,
где-нибудь в Алабаме. — Он провел своими почерневшими,
огромными ручищами по волосам
и наставительно поднял указательный палец. — 
Возможно, бедная корова была бы даже счастливее
в Алабаме. Там родился Нат Кинг Коул.

Андреа не ответила. Даже не взглянула. Ей
было не до шуток, которые к тому же и не были
шутками и предвещали ссору, а к ней она не
была готова. Не была она расположена и подыгрывать,
даже притворно, прячась за улыбкой.
Сопровождаемая своими тремя кошками, она
пошла обратно, невольно отмечая следы грязи,
угольной пыли и мокрого песка, оставленные
коровой на полу гостиной. Она снова несколько
раз вздохнула и кивнула головой. И снова испытала
желание, которое последнее время часто
испытывала, оказаться подальше от этого дома
и от этой бухты. Не только в пространстве, но
и во времени.

— Если бы заново прожить жизнь… — пробормотала
она, так тихо, что никто ее не услышал.

Андреа и Мамина проверили каждое окно,
удостоверившись, что все они накрепко заложены
железными засовами. Заодно они удостоверились
в том, что все спят.

Мино спал полулежа в своем кресле, слышно
было его сонное сопение. Дверь Висенты де
Пауль была закрыта, она имела обыкновение
запираться, когда спит. Валерию они тоже не
видели, но слышали, как она дышит во сне под
москитной сеткой и бормочет что-то, что явно не
имеет отношения к этой реальности. Беспокоясь
за ребят, Андреа поднялась в бывшую обсерваторию
доктора О’Рифи, где спали Яфет и Немой
Болтун, каждый под своей москитной сеткой.

Мамина волновалась за Оливеро:

— Сегодня ночью надо было ему перебраться
в дом, ночевать в его хибарке, так близко к берегу,
уже опасно. В любой момент он может проснуться
по горло в воде.

Андреа считала, что пока еще рано волноваться,
в конце концов, только сегодня вечером
девушка из службы погоды сказала, что циклон
не ожидается немедленно.

— Да и не в том дело, что сказала девушка
из службы погоды, это видно по небу, по морю,
чего-то же стоят годы жизни на берегу. Циклон
еще не готов. Этот медленный, а, как известно,
медленные самые страшные. Он еще подождет
пару дней, может, три, а может, даже уйдет на
Багамы или к полуострову Юкатан, дай-то бог.
И прости меня, Господи, что я желаю зла другим,
вернее, не зла другим, а блага себе и своей семье,
довольно с нас того, что мы натерпелись и терпим.
Они вернулись на кухню, где все было в порядке.
Воды было запасено достаточно на неделю,
довольно было рису, яиц и фасоли, потому
что Полковника можно было упрекнуть в чем
угодно, но как снабженец он творил чудеса.

— Завтра будет новый день, — сказала
Мамина, задвигая засов на дверях.

— Да, будет. Это единственное, что можно
с уверенностью и без опасений повторять каждый
вечер с тех пор, как существует этот мир,
и с тех пор, как существуют циклоны. — Андреа,
вздохнув, энергично кивнула.

— Не обольщайтесь, — возразил Полковник
басом. — Если все так пойдет, однажды вечером
мы скажем: «Завтра не будет нового дня». — И он
с силой захлопнул дверь бывшей уборной, где
укрывались куры и корова. — Как его назвали?

— Кого?

— Циклон, кого же еще.

Мамина все еще ощущала тяжесть в груди,
дурное предчувствие, когда поднималась, ступенька
за ступенькой, по лестнице.

— Откуда же взяться силам в девяносто лет.

— В девяносто один.

— Спасибо.

Мария де Мегара, собака Мамины, поднималась
за ней, волоча груди по полу. Мария де Мегара, ее
бедная немецкая овчарка, такая же старая, глухая,
ослепшая, усталая, как и ее хозяйка.

Андреа вытерла грязные следы, оставленные
Мамито, коровой, на деревянном полу гостиной.

— Да, я знаю, что не важно, как назвали этот
циклон и назовут все будущие, циклоны как несчастья,
какая разница, как они называются.