Живые, или Беспокойники города Питера

  • Живые, или Беспокойники города Питера. — СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2015. — 496 с.

    Книга «Живые» — о мертвых. Своего рода мартиролог культурных героев новейшей петербургской мифологии. Здесь двадцать одно имя. Их выбор обусловлен в первую очередь тем, что эти люди до сих пор пребывают в наших мыслях и разговорах, продолжают незримо участвовать в нашей жизни и влиять на наши поступки — они не хотят уходить. Они и есть те самые хармсовские беспокойники. Вторая причина — тот след, который эти люди оставили в культурном пространстве Петербурга и всего русского мира. Тексты об этих героях написаны как свидетельства очевидцев и участников событий. Большинство из этих свидетельств носят эксклюзивный характер, что способно обеспечить читателю желанный эффект присутствия.

    Наль Подольский

    Олег Григорьев


    Продавец маков продавал раков

    Он постоянно носил с собой толстую тетрадь. Девяносто шесть листов «в клеточку» и коричневый коленкоровый переплет, слегка прилипающий к пальцам.
    В школьно-письменной торговле такие тетради назывались «общими». В этой тетради Олег Григорьев
    записывал свои стихи — дома и во время блужданий
    по городу, в гостях и на литературных тусовках. Когда
    очередная тетрадь приближалась к заполнению, в ней
    накапливалось много интересного.

    Если в компании его просили что-нибудь почитать,
    он не ломался, как некоторые другие поэты, и соглашался либо сразу, либо со второй просьбы. И тотчас в
    его руках появлялась коричневая тетрадь, она возникала сама собой, словно бы ниоткуда — он извлекал ее из
    внутреннего кармана пиджака почему-то всегда незаметно для окружающих.

    Однажды художник Владимир Гоосс праздновал
    день рождения в своей мастерской на улице Чайковского, по соседству с «Большим домом», и именинник попросил Олега почитать стихи. Тот едва успел раскрыть
    свою тетрадь и выбрать подходящий текст, как пришел
    опоздавший Лев Звягин, фотограф, с девушкой и фотокамерой. У девушки была хорошая улыбка, а Лева был
    по-хорошему, добродушно пьян. Кроме того, иногда он
    икал, стесняясь и прикрывая рот ладонью. Дальнейший
    сценарий напоминал пьесы Хармса.

    ОЛЕГ (читает).

    ЛЕВА (икает). Извини.

    ОЛЕГ. Что ты, пустяки. (Читает.)

    ЛЕВА (икает). Ох, извини пожалуйста.

    ОЛЕГ (сухо). Да, конечно. (Читает.)

    ЛЕВА (икает).

    ОЛЕГ. Тебе нужно выпить. Иногда помогает.

    (Все наливают, выпивают и ждут результата.)

    ЛЕВА (сидит молча).

    ОЛЕГ (с радостной улыбкой). Ну, вот видишь — помогло. (Читает.)

    ЛЕВА (икает). Не помогло.

    ОЛЕГ. Ты меня достал.

    ЛЕВА. Я же не нарочно.

    ОЛЕГ. Я понимаю. Но мне придется начать сначала.
    (Читает сначала.)

    ЛЕВА (икает).

    ОЛЕГ. Слушай, да сделай же с собой что-нибудь!
    Попей холодной воды, умойся, что ли.

    ЛЕВА (отходит к умывальнику, плещется, возвращается к столу, сидит молча).

    ОЛЕГ (читает, непроизвольно ускоряя темп и
    искоса поглядывая на ЛЕВУ).

    ЛЕВА (икает).

    ОЛЕГ. Да постучите ему по спине! И посильнее.

    (ЛЕВЕ стучат по спине.)

    ОЛЕГ (после паузы начинает читать).

    ЛЕВА (икает).

    ОЛЕГ. Ну, знаешь! Да в конце концов, зажми себе
    рот и нос, перестань дышать и умри, как мужчина!
    Я не буду читать. (Тетрадь со стихами исчезает из
    его рук.)

    Кончилось тем, что девушка Левы, несмотря ни на
    что не потерявшая своей хорошей улыбки, увела его
    домой. Гости уговорили Олега все-таки почитать, и он
    читал много и с удовольствием. Но раздражение у него
    тем не менее осталось. Оно-то и послужило позднее
    источником скандала.

    Олега с Гооссом роднило то, что оба владели искусством скандала и подходили к нему как к художественному произведению. Оба умели спровоцировать
    скандал буквально «из ничего» и точно чувствовали
    динамику его развития. Но технологии у них были разные. Гоосс, выбрав жертву, умел найти у нее слабое место и наиболее обидные слова, от которых человек сразу
    же был готов лезть на стену. А Олег произносил почти
    случайные фразы, но с интонацией, делавшей их для
    объекта крайне оскорбительными. Гоосс затевал скандал из любопытства и в процессе его развития оставался спокойным, а Олег — от раздражения, и далее подпитывал действие своими эмоциями.

    В тот вечер Олег начал вдруг пристально разглядывать одного из гостей, а затем произнес недовольно и с
    расстановкой:

    — Ты похож на ассирийца.

    Тот был действительно смуглым, черноволосым, волосатым и бородатым. Он взбесился мгновенно и после
    нескольких вводных слов надел на голову Олега миску
    с салатом. По лицу и плечам Олега поползли ручейки
    сметаны, и всем нам было невдомек, с чего это бородач
    вдруг так взбеленился. По-моему, и сам Олег не ожидал
    такого эффекта.

    Все уже были пьяны, и возникла бестолковая потасовка. «Ассирийца» побили, да и другим тоже досталось. В том числе и Олегу, которому кто-то из заступников локтем нечаянно разбил нос.

    Гоосс потом комментировал инцидент так:

    — Это же западло, обижаться и обижать Григорьева.
    Все равно что пнуть сапогом юродивого.

    Вообще говоря, я время от времени сталкивался с
    отношением к Олегу как к юродивому, и отчасти он это
    сам провоцировал.

    Когда страсти утихли и кончилась выпивка, наиболее утомленные гости стали пристраиваться подремать — кто сидя, кто полулежа, потому что в маленькой
    мастерской спальных мест почти не было. А у окна в
    коридоре стояла большая корзина, короб, плетеный из
    ивовых прутьев, величиной с письменный стол. Такие
    корзины в те времена использовались для сбора листьев
    в садах, и Гоосс зачем-то притащил ее в мастерскую.
    В ней он держал всякое тряпье — занавески, одеяла,
    куски холста. Вот в этой-то корзине и угнездился поспать Олег. Я обнаружил его в ней на рассвете, проходя
    мимо и услышав сопение. Он спал по-детски упоенно и
    безмятежно; в нем вообще было много детского. И когда я вспоминаю Олега, чаще всего он мне видится спящим в большой плетеной корзине.

    Разбуженный светом позднего ноябрьского утра,
    Олег вылез из своего гнезда и удалился, когда все еще
    спали. Испытывая жгучую необходимость опохмелиться, он, по причине территориальной близости, направился прямо в тогда еще не сгоревший Союз писателей.
    Его пиджачок хранил следы ночного праздника — потеки сметаны, винные пятна и кровь, свою и чужую. Вид
    он имел всклокоченный.

    Первым, кого он встретил, был Михаил Дудин.

    — Михаил Александрович, одолжите треху, — на
    вежливые предисловия у Олега сил не было.

    Дудин пожалел — то ли треху, то ли бессмертную
    Олегову душу. Треху не дал и взамен прочитал нотацию:

    — Как не стыдно, Олег, вы и так в таком виде…
    и т. д. и т. п.

    Это было ошибкой, и Дудин тогда не мог и предположить, во что она ему обойдется.

    Олег униженно выслушал отповедь, затаил на Дудина хамство и пошел дальше. Следующим судьба послала ему Михаила Жванецкого. Тот, умудренный знанием
    жизни, едва увидев Олега, протянул ему пять рублей.
    По тогдашним ценам это означало почти две бутылки
    портвейна.

    Прошло года два или три. Случился очередной юбилей Победы, в Союзе писателей по этому поводу состоялось какое-то официальное действо, и после него,
    вечером, в ресторане было полно народу. Войдя в зал,
    соседний с буфетом, я стал свидетелем неприличного
    скандального зрелища. Зрители кучковались у стен,
    а в центре возвышалась фигура Михаила Дудина, казавшаяся монументальной. Он был в хорошо отглаженном темном костюме, при галстуке, и на груди сияли
    ордена и медали. А вокруг него мелким бесом вился маленький и пьяный Олег Григорьев.

    — Михаил Александрович, дай! Дай хоть один! —
    отчаянно взывал Олег и тянулся рукой к орденам Дудина. — Таким, как я, не дают. А тебе еще дадут, ты только
    попроси, дадут сколько угодно. Дай, Михаил Александрович! Ну хоть один дай!

    Лицо Дудина все больше багровело, наводя на мысль
    о близком инфаркте.

    — Михаил Александрович, ну, пожалуйста, дай! — не
    унимался Олег. — Ты же знаешь, мне никогда не дадут,
    а тебе дадут прямо завтра. Дай хоть один!

    Кругом стояли писатели и поэты, в том числе достаточно известные, одни снисходительно улыбались, другие делали вид, что не замечают происходящего, и никто не попытался прекратить это безобразие.

    Олег прекрасно знал, что таким, как он, орденов
    не дают. Более того, как и многие из его знакомых, он
    подозревал, что и физически-то существует лишь по
    чьему-то недосмотру. Поэтому он тянулся к законной,
    государственной культуре в надежде получить некую
    индульгенцию. Но у официоза на Григорьева была
    устойчивая реакция отторжения. От него веяло абсурдом, черным юмором и обэриутами. Издание в Детгизе
    первых книжек Олега, совсем маленьких, стоило увольнения редактору Марине Титовой и инфаркта Агнии
    Барто, которая во время какого-то заседания вступила
    в спор с Сергеем Михалковым, отстаивая право Григорьева публиковаться.

    А тем временем стихи Григорьева переписывают и
    повторяют наизусть взрослые и дети. Четверостишие,
    написанное еще в 1961 году, за десять лет до первой
    публикации Олега:

    Я спросил электрика Петрова:

    — Для чего ты намотал на шею провод?

    Ничего Петров не отвечает,

    Только тихо ботами качает, —

    знает каждый второклассник.

    Устное распространение текстов идет по законам
    фольклора — в процессе передачи отдельные слова и
    строчки изменяются. Любые стихи с «черным юмором»
    входят в моду, и часто их, даже самые глупые и никудышные, незаслуженно приписывают Григорьеву. Ничего не поделаешь — все это проявления народной любви. Как тут не вспомнить реплику Николая Первого из
    известной пьесы Булгакова:

    — Я понимаю, что это не Пушкин. Но объясните
    мне, почему нынче любую пакость обязательно приписывают Пушкину?

    Дети принимали его стихи «на ура», потому что они
    разительно отличались от идеологически выдержанной
    советской печатной продукции. Им нравилась внутренняя логика Олега, логика детской страшилки, они чуяли
    в нем «своего». Вот короткая «сказочка» из самой первой книжки Олега.

    Маша и Петя играли в прятки. Они спрятались
    в большую трубу. Потом пришли рабочие. Они подняли трубу и сбросили ее в реку. Но Маша и Петя
    не утонули, потому что они сидели в другой трубе.

    Для партийного чиновника «брать слово» было естественно, как дышать воздухом. Для любого же нормального ребенка, как и для Олега, словосочетание
    «взять слово» звучало откровенной глупостью.

    Председатель Вова

    Хотел взять слово.

    Пока вставал, потерял слово.

    Встал со стула

    И сел снова.

    Потом встал опять,

    Что-то хотел сказать.

    Но решил промолчать

    И не сказал ни слова.

    Потом встал.

    Потом сел.

    Сел — встал,

    Сел — встал,

    Сел — встал,

    И сел снова.

    Устал

    И упал,

    Так и не взяв слова.

    Обратите внимание — во всем этом стихотворении нет
    ни одного прилагательного. Григорьев их вообще, как и
    сравнения, употребляет крайне редко. Ничего лишнего, только самое необходимое. Прежде всего действие.
    У Григорьева очевидный талант драматурга, у него драматургия — в каждой строчке. Умение с первых слов,
    «с затакта», начать действие, обозначить конфликт и
    расставить акценты — редкий дар, ценившийся превыше
    всего среди сценаристов, например, в Голливуде.

    Фольклорная подоснова Григорьева — не только
    фольклор городской и детский, но и лагерный. Жизнь
    вынудила Олега с ним познакомиться. Именно от лагерного фольклора идет запредельный лаконизм Олега.
    Еще Синявский в «Голосе из хора» проводил аналогии
    между лагерным фольклором и готической литературой и искусством, отмечая в том и другом «перепончатость», иногда создающую ощущение конспективности.
    В витраже главное — скелет рисунка, он определяет
    сущность, а вставлять цветные стеклышки каждый
    мысленно может сам.

    Итак, стихи Григорьева предельно лаконичны, аскетичны, суровы — настолько, что можно усомниться: да вообще, поэзия ли это? Нет никаких красот — ни словесных,
    ни воображаемых зрительно, ни эпитетов, ни аффектации, ни романтики, ни лирики, по крайней мере в привычном понимании. О том, что такое поэзия, можно говорить
    и спорить бесконечно, но главным все же было и остается
    наличие или отсутствие поэтического образа. Таких образов, как «утро туманное, утро седое» или «оленей косящий бег», вы у Григорьева не найдете, он строит образ
    совершенно иначе, через действие. Но при этом его образы высекают ничуть не меньше впечатлений.

    О, как нехотя летели журавли куда-то вдаль. Не
    хотели, а летели.

    Или:

    Нисколько не удивился,

    Звонарь когда удавился.

    Закрутил веревку в удавку

    И ушел в переплавку.

    И вот я главный звонарь!

    Колокол — звуковой фонарь.

    Он расходует слова скупо, как ценный материал,
    и не тратит ни слова отдельно на подачу образа. Образ
    возникает в процессе действия.

    — Ну как тебе на ветке? —

    Спросила птица в клетке.

    — На ветке, как и в клетке,

    Только прутья редки.

    Звездное вещество «белых карликов» состоит из одних только атомных ядер и потому обладает чудовищной
    плотностью. Григорьев уплотняет текст, очищая слова
    от шелухи подробностей, от всякого декора, оставляя
    только ядра, заставляя их выполнять максимально возможное количество функций.

    Вот первая строчка всем известного стихотворения:
    «Продавец маков продавал раков». Это прежде всего,
    поэтический образ (по-григорьевски), но одновременно — и завязка сюжета, и начало конфликта, и введение
    в формальный звуковой рисунок стиха.

    Из-за лаконичности текстов и полифункциональности слов стихи Григорьева часто кажутся конспективны-
    ми, и это не вызывает внутреннего протеста не только у
    взрослых, но и у детей. Ибо именно в силу этих качеств
    в детском восприятии стихи Олега подобны волшебной
    коробочке, из которой время от времени можно доставать все новые вещи.

    В любом стихе Григорьева обязательно присутствует улыбка. Она бывает разная — веселая, грустная,
    мрачная, насмешливая, даже злая. И еще одна специфическая улыбка, не обозначающая никакого юмора —
    «зэковская» улыбка, по которой бывшие заключенные
    опознают друг друга.

    Людей стало много-много,

    Надо было спасаться.

    Собрал сухарей я в дорогу,

    И посох взял, опираться.

    — Когда вернешься? — спросила мама.

    — Когда людей станет мало.

    Арестовывали Олега дважды. В первый раз — в начале семидесятых. Не нужно думать, что КГБ гонялось за ним специально. Процесс над Бродским открыл
    «зеленый свет» преследованию «поэтов-тунеядцев»,
    и Григорьев идеально вписывался в этот стереотип. Уже
    одним своим видом, манерами и лексиконом он раздражал любого милиционера, и случайное задержание автоматически привело к ссылке «на стройки народного
    хозяйства» в Вологодскую область. Сценарий был тот
    же, что у Бродского, только срок поменьше — два года.
    Второй раз он был арестован «за дебош» в 1989 году
    и дело кончилось, к счастью, условным сроком. Судьба уберегла Олега от фактической, лагерной отсидки,
    но предоставила ему возможность ощутить на себе все
    репрессивные процедуры и ознакомиться с лагерным
    фольклором «из первых рук».

    Олег воспринимал жизнь как явление суровое и не
    ждал от нее ни доброты, ни снисхождения. И тем более
    не ждал ничего хорошего от любых государственных
    инстанций. В какую бы скверную переделку он ни попал, ему не приходило в голову обратиться за помощью
    в больницу или травмпункт, не говоря уже о милиции.
    Но он с легкостью мог попросить помощи у случайных
    людей, и часто ему помогали. Это было одно из его
    странных свойств — способность вызывать у незнакомых людей как беспричинное раздражение, так и немотивированную симпатию.

А железо ползет

Отрывок из романа Наля Подольского «Время культурного бешенства»

Весна года сто пятьдесят первого от сотворения «Черного квадрата» выдалась ранняя. Уже в марте началось повсеместное таяние снегов. Танковая колонна к этому времени добралась до Зеленогорска, но весенняя распутица не замедлила движения машин.

Поначалу вся информация о продвижении танков засекречивалась, но с начала весны секретность была снята специальным штабным предписанием, ибо полный отчет о поведении боевых машин все равно ежедневно появлялся в Интернете. Плюс к тому распространялись всякие фантастические слухи.

То, чего так опасались военные, не случилось — среди населения Петербурга не возникло ничего похожего на панику. Сводки региональных новостей по телевидению заканчивались примерно так: «За истекшие сутки механизированная колонна преодолела расстояние 395 метров, то есть на 12 метров меньше, чем в предыдущий день. Завтра в Петербурге температура около девяти градусов, ветер слабый, мокрый снег, дождь».

Сознание обывателя мгновенно приспособилось воспринимать танки равнодушно, как привычную бытовую реальность, и тот факт, что более миллиона тонн никем не управляемого железа ползло к их городу, рядовых петербуржцев не беспокоил. У этой старой техники, надо думать, есть свои счеты с начальством, вот начальство пускай с ней и разбирается. И только малую часть горожан самовольство, казалось бы, уже мертвых машин, задело за живое. Среду людей творческих — поэтов, музыкантов, художников и прочих служителей муз марш железа привел в состояние активного брожения. В этой легко возбудимой прослойке общества считалось доказанным, что великое переселение машин было инициировано грандиозным балетным спектаклем и «Черным квадратом». И коль скоро искусство побудило огромную массу металла к движению, то, несомненно, и остановить эту массу можно также с помощью искусства. Художник, которому это удастся, станет знаменит и велик. А поскольку никто не знает, чем именно можно заклясть железо, у каждого теплилась надежда, что у него есть шанс. А вдруг во мне живет что-то такое, о чем я и сам не знаю?

Практические шаги первыми начали предпринимать живописцы, убежденные в максимальной авторитетности своего вида искусства. Они, обычно в сопровождении друзей и поклонников, привозили свои полотна, кто — из старых запасов, а кто — написанные специально для танков, выискивали брешь в оцеплении и, проникнув внутрь колонны, выставляли свои творения среди танков. Солдатам подполковника Квасникова прибавилось работы — теперь им приходилось гонять не только вакумистов с их букетиками, но и живописцев с картинами. Многие художники утверждали, что танки явно положительно реагировали на их произведения, и если бы не окаянные солдаты, колонна наверняка бы остановилась.

Такой не вполне легальный способ предъявления танковому и человеческому сообществам своего творчества, хотя и причинял определенные неудобства, вносил в жизнь художников привкус остроты и романтики. Они чувствовали себя веселыми контрабандистами, что служило дополнительным источников вдохновения. Тем не менее выездная деятельность живописцев вскоре была легализована по инициативе губернатора.

По странному совпадению двадцать первый век в Петербурге забавным образом повторял восемнадцатый век в России — все сменявшие друг друга губернаторы были женщины. Горожане к этому настолько привыкли, что уже не могли и представить в губернаторском кресле существо мужского пола. Средства массовой информации, в грамматическом смысле, превратили слово «губернатор» в существительное женского рода. Та губернатор, что пребывала у кормила власти в году сто пятьдесят первом от сотворения «Черного квадрата», как и ее предшественницы, покровительствовала искусствам. И ей не понравилось, что одного из ее любимчиков солдаты выдворили из бронеколонны, не дав ему даже распаковать полотна.

Решающий разговор на эту тему состоялся на ежегодном весеннем губернаторском балу а Шереметевском дворце, проходившем под девизом «Петербург — столица авангарда». В числе гостей было несколько многозвездных генералов, количество коих в городе и, соответственно, на балах тоже, возрастало по мере продвижения танков на юг. И вот у одного из них, небрежно обмахиваясь веером, губернатор спросила рассеянным тоном:

— А скажите, почему там, на шоссе, ваш подполковник обижает художников? Уверяю вас, они абсолютно безвредны.

— Это не мой подполковник, — улыбнулся генерал, — мы из совершенно различных ведомств.

— Неужели? — Удивилась она. — Ну и что с того, что ведомства разные? Здравый смысл ведь один, не так ли?

Этого оказалось достаточно. Генерал провел беседу с подполковником, завершив ее словами:

— Мы с вами из разных ведомств, но надеюсь, здравый смысл у нас один и тот же?

— Слушаюсь, — уморенный бессонными ночами подполковник согласно кивнул. Его занимало только одно: как остановить эти проклятые танки, и было глубоко наплевать на художников, вакумистов и всех прочих сумасшедших, которые норовят превратить критическую ситуацию в повод для развлечений.

Впрочем, правильное понимание здравого смысла пошло подполковнику на пользу: вскоре он превратился в полковника Квасникова, а художники были допущены к общению с танками.

Дабы живописцы не устраивали толкучки и не собачились из-за мест в первых рядах колонны, полковник поручил поддержание порядка проныре-прапорщику. Тот раздавал живописцам бирки с номерами, означавшими номер ряда. Понятно, что за престижные первые ряды прапорщик получал подношения коньяком и колбасами. Полковник смотрел на это сквозь пальцы, ибо прапорщик отлично справлялся со своими функциями, и художники полковнику не докучали.

Вслед за художниками на Приморское шоссе повалили музыканты, поэты, артисты и всякая шушера неопределимого творческого профиля. Почувствовав себя чем-то вроде директора Дворца культуры на свежем воздухе, полковник утешался тем, что рано или поздно все это кончится. Но поскольку в ФСБ даром хлеб не едят, он не терял бдительности, помня о постоянной угрозе вражеских провокаций. Прапорщик был обязан оперативно докладывать обо всех потенциально вредительских художественных изделиях и акциях.

Первой жертвой военной цензуры стала скульптура из собачьих какашек, принесенная достаточно известным в Петербурге художником. И сколько он ни уверял, что сия скульптура есть самое значимое художество в защиту окружающей среды, полковник остался непреклонен. Его письменный вердикт гласил: «Экспонат из собачьего дерьма с экспозиции снять».

Следующий, более серьезный скандальчик был связан с балетным холдингом. В мае, когда головной танк миновал поселок Комарово, на передовой появились юные выпускницы ГАС (Государственной Академии Стриптиза), дочернего предприятия Мариинского театра. Повертев попками перед прапорщиком, они получили бирку с престижным номером первым и незамедлительно начали свое шоу перед головным танком, под одобрительный свист и вой зрителей. Заинтересовавшись причиной ажиотажа, полковник посадил голых девиц в грузовик и выдворил за пределы дислокации вверенной ему танковой колонны. Стриптизерши предъявили дипломы своего достославного ВУЗа и угрожали ябедой, с намеком на статью «Враг балета», но полковник не счел их аргументацию значимой.

В Петербурге девицы пробились со своими жалобами на прием к губернатору. И вот тут-то она продемонстрировала, что умеет не только помахивать веером. Своим личным указом она сформировала Военно-полевой худсовет (ВПХ) в который вошли три академика, по одному от Эрмитажа, Русского музея и Мариинского театра. Четвертым членом «тройки» и ее председателем с правом решающего голоса был назначен полковник Квасников.

У губернатора были все основания быть довольной собой: одним коротким указом, достойным пера императора Павла, она навела порядок в танковой колонне, упрочила свои отношения с ФСБ, отметилась знаком «плюс» в Министерстве обороны и указала художественным корпорациям их истинное положение в системе иерархии власти. Поняв, что решающее мгновение упущено, все три твердыни изящных искусств молча стерпели полученную оплеуху и направили свою профессуру на Приморское шоссе.

Стихийный фестиваль искусств, происходящий меж танков и самоходок, на их продвижение влияния не оказывал — телеметрические системы наблюдения не фиксировали изменений скорости машин. Но некое возбуждение железа чувствовалось. Впервые, после ненастной осени и начала безумного железного похода, на броне снова стали появляться огни святого Эльма. И военные, и ученые считали это простым совпадением, связанным с наступлением теплого времени года, а художники поголовно верили, что активность железа порождена искусством.

Из действующих лиц нашего повествования два человека считали усмирение железа своим кровным делом: полковник Квасников и бывший сержант бронетанковых войск, а ныне свободный художник Виконт.

Полковник был сторонником решительных силовых действий. Деликатные, спокойные методы разборки танков на части, например с применением газорезки или тепловых углекислотных лазеров, грозили растянуть удовольствие на два — три года. Полковник считал самым разумным поставить перед подрывниками четкую боевую задачу — все это ржавое железное старье поочередно разнести на куски и вывезти по частям. Но увы — столь внятная и практичная идея полковника натолкнулась на глухое сопротивление губернатора.

— Нет, нет, — жестко уперлась она, — никаких бомбежек, никакой пиротехники.

— А что вы станете делать, когда они войдут в город и начнут сносить дома? — попытался ее образумить полковник.

— Об этом не беспокойтесь, в Петербург я их не пущу. Если дойдет до этого, я просто велю развести мосты.

— Вы уверены, что это их остановит? Кислород им не нужен, могут форсировать Неву и по дну.

— Вы это серьезно? Тогда мобилизуем буксирный флот, пусть их стащат в залив. Под водой-то, небось, прыти у них поубавится.

Не зная, как ее урезонить, полковник перешел на доверительный тон:

— Вынужден вам признаться, нам до сих пор неизвестно, кто за всем этим стоит. И точно так же неизвестно, какие еще трюки у них в запасе.

— Вот именно поэтому я и прошу вас воздержаться от слишком агрессивных действий, — закруглила разговор губернатор.

В отличие от полковника, Виконт был уверен, что разведки и диверсии здесь ни при чем. Источником безобразия был несомненно Казимир Малевич, и его же надо было использовать в качестве противоядия. Клин клином вышибают.

Сначала Виконт испробовал простейший, можно сказать, детский ход, не особенно, впрочем, надеясь на успех. Он закупил в Русском музее пачку дешевых репродукций «Черного квадрата» и разместил их на пути танковой колонны на столбах и заборах с таким расчетом, чтобы увести машины к Финскому заливу, если они, конечно, клюнут на эту наживку. Но увы, железяки не обратили на репродукции никакого внимания.

— Я так и думал. Их на мякине не проведешь, они хотят подлинник, — Виконт деловито сплюнул на землю. — Ладно, будет им подлинник.

Жизнь бронеколонны постепенно устоялась и усилиями полковника приобрела солидную размеренность. Отчасти она напоминала муравейник со множеством обитателей, каждый из коих выполнял собственную, свойственную только ему, функцию. Особенно это сходство усиливалось по ночам, при свете факелов святого Эльма. В авангарде художники выставляли картины, поэты, сменяя друг друга, читали стихи, музыканты играли на своих инструментах. За обочинами толпились зрители, среди них шныряли коробейники, разнося выпивку и закуску. Солдаты следили за тем, главным образом, чтобы зрители не пробирались в колонну. А в арьергарде денно и нощно трудились воентехники, в поисках безопасных и скорых способов расчленения старой боевой техники.

Дни шли за днями, художники сменяли друг друга, но ни одно из множества предъявленных произведений искусства не произвело на машины решительного впечатления, хотя, как казалось, художественная атмосфера привносила в их поведение некоторую нервозность. Выражалась она в небольших отклонениях от прямолинейности движения и колебаниях скорости. Многие художники, поначалу полные оптимизма и надежды на выигрышный билет, пали духом и стали сомневаться, существует ли в этой лотерее выигрышный билет вообще. Ответ на этот вопрос был получен в конце мая, когда танки добрались до поселка Репино.

К этому времени испытать на военных машинах магию своего искусства успели служители муз разнообразных направлений и профилей. Вне этих творческих акций оказались фотографы, и по двум причинам. Во-первых, даже самые гениальные из них не решались предположить, что танки станут разглядывать фотоработы. А во-вторых, и это было главным препятствием, для фотографии в колонне просто не было выставочного пространства. Раскладывать снимки прямо на броне полковник категорически запретил. Невозможность выставляться среди машин фотографы компенсировали массированными съемками, которые происходили практически непрерывно.

И вот в один прекрасный весенний день на передовую прибыл знаменитый фотограф Ч. За последние десять лет на его работах все чаще появлялась канцелярская кнопка. Обыкновенная кнопка устаревшего образца, железный кругляк с выбитым пуансоном и отогнутым под прямым углом острием-клином. Постепенно это изделие стало пронизывать (прокалывать) почти все снимки мастера. Мелкие кнопки вскоре перестали его устраивать, и Ч. заказал крупномасштабную кнопку, величиной с кастрюлю. Этот объект стал неизменным атрибутом всех его съемок, да и самого фотографа, как такового. Широкая публика смутно понимала концептуальный смысл кнопки и ее эстетическую нагрузку, но зато к ней привыкла, и многие поклонники Ч. не представляли, как возможна художественная фотография без кнопки.

Появление Ч. перед танками было обставлено зрелищно. Впереди вышагивал сам маэстро, отягченный кофром с аппаратурой. Вслед за ним шли гуськом три модели женского пола. А в арьергарде маленького отряда четыре ассистента катили трехметровую канцелярскую кнопку.

Приезжие живописцы из Набережных Челнов, не дожидаясь приказа, сами освободили площадку перед головным танком. Установив кнопку наилучшим образом, мэтр приступил к съемкам. Фотосессия длилась несколько часов с короткими паузами. Модели в предписанном порядке раздевались, переодевались и принимали на кнопке запланированные мастером позы. Кнопку же вертели и переворачивали так и этак, и к концу рабочего дня она оказалась полностью воткнутой в землю, благо, в асфальте дыр было предостаточно. В таком виде кнопка являла собой просто круглую площадку, нечто вроде плоского подиума, на котором и были сделаны заключительные кадры.

Упаковав аппаратуру, мастер присел на складной стульчик передохнуть и распить со своими моделями и ассистентами вполне заслуженную бутылку коньяка. И в этот самый момент на площадку влетел до крайности возбужденный полковник, которого все привыкли считать образцом невозмутимости. Оказалось, за последние пятнадцать минут телеметрические системы зафиксировали прекращение движения машин.

Осмотрев место действия, полковник пришел к выводу, что кнопка, пронзившая грунт своим метровым шипом, не хочет (или не может) ползти вместе с танками, а головной танк не хочет давить железную кнопку.

Последовавшие затем сцены всеобщего ликования были столь колоритны, что уморенному работой фотографу пришлось снова извлечь из кофра фотокамеру.

Возможно, инцидент с походом железа на Петербург был бы исчерпан, если бы, борясь за свой престиж, в дело не вмешался Мариинский театр.

О книге Наля Подольского «Время культурного бешенства»

Павел Крусанов, Наль Подольский, Андрей Хлобыстин, Сергей Коровин. Беспокойники города Питера

  • СПб.: Амфора, 2006
  • Твердый переплет, 303 с., ил.
  • ISBN 5-367-00173-4
  • Тираж: 5000 экз.

Живее тех живых!

В издательстве «Амфора» вышел сборник биографических эссе Павла Крусанова, Наля Подольского и их коллег «Беспокойники города Питера», героями которых стали наши, к сожалению, ушедшие из жизни друзья и знакомые: музыканты, поэты, переводчики, художники и фотографы…

Школьником я собирал книги из серии «Жизнь замечательных людей», и мне, по большому счету, было абсолютно неважно, кем именно являлись герои книг: с равным удовольствием я поглощал биографии мореплавателей и философов, изобретателей и военачальников, русских писателей и советских наркомов, действительно великих и лишь представленных таковыми… Суть была в другом: меня интересовало взаимодействие человека и окружающей его среды, конфликт личного и общественного, противоречие между желаемым и достижимым, соотношение намерений и обстоятельств, — словом, все те малозаметные на первый взгляд подробности, которые (а вовсе не постулаты надуманной марксистской идеологии), в конечном счете, и превращали жизни этих людей в жития.

Позднее повышенный интерес к книжкам с разлинованными на неравные разноцветные прямоугольники серийными обложками как-то угас, однако породившее этот интерес внимание к проблеме личности в социуме у меня сохранилось, хотя и переместилось в иные сферы, в частности, трансформировалось в тягу к энциклопедизму (не как сумме познаний, а как художественному методу), — тем более что круг общения и само время недвусмысленно рекомендовали становиться хроникером событий и летописцем эпохи. Но у энциклопедического подхода есть один минус: объективность, он не предполагает личного взгляда на людей и порожденные ими события. Книга Крусанова, Подольского и К°, напротив, фиксирует внимание именно на субъективных ощущениях, мимолетных воспоминаниях, анекдотических порой бытовых зарисовках, мелких штрихах, частных случаях, иногда пунктиках и слабостях, присущих любым, даже самым титаническим фигурам современности.

В книгу вошли четырнадцать очерков, или, если угодно, эссе, поскольку фигура автора в них не менее значима, чем личность героя. Что касается близкой мне «музыкальной» части этого труда, то ее автор, известный беллетрист Павел Крусанов — сам выходец из этой среды и с миром питерского рок-н-ролла самого увлекательного периода — конца 70-х и первой половины 80-х — знаком из первых рук. Честно говоря, эту часть я перечитал уже трижды, всякий раз находя какие-то трогательные подробности нашего коллективного бытия тех времен, которые Крусанов — с присущей поэтам цепкостью памяти на достоверные мелочи — запомнил и изложил на бумаге. Ордановский и Свинья, Майк и Цой, наконец, почти всегда ускользающий от оценивающего глаза стороннего наблюдателя неисправимый романтик и мифотворец-мистификатор Курехин — все они и в самом деле хорошо отвечают понятию «беспокойники», изобретенному Даниилом Хармсом (который и сам был беспокойником почище многих).

Беспокойники в нашем случае — это далекие звезды, свет которых продолжает доходить до нас через годы и расстояния, люди, которые, даже покинув этот мир, продолжают деятельно вмешиваться в его реальное существование. Подростки на бульварах поют под гитару Майка и Цоя; музыканты, начавшие карьеру на заре третьего тысячелетия, записывают альбом с песнями Ордановского, которого нет с нами больше двадцати лет; фестиваль S.K.I.F. имени Курехина уже десятилетие остается чуть ли не единственным лучом света в темном царстве топорной московской попсы, притягивая все светлое и живое, что есть в нашей жизни; Андрей Панов, своей жизнью и смертью доказавший, что можно быть известным и в то же время не стать подонком, перевешивает на весах Истории мишурную пыль и гламурную плесень дутых телевизионных celebrities во главе с карикатурной Ксюшей.

Я был меньше знаком со ставшими героями этой книги художниками, за исключением разве что Тимура Петровича Новикова, который всегда служил связующим звеном между миром рок-н-ролла и альтернативной живописи и даже сам как-то музицировал в представлениях курехинской «Поп-Механики», куда втянул многих коллег по цеху, что превратило ее в поистине мультикультурное явление.

Особняком в этой книге возвышается и еще одна фигура: Сергей Хренов был не только виртуозным переводчиком и потрясающим журналистом, статьи которого, написанные как бы даже играючи, походя, в значительной степени повлияли на мой собственный стиль и слог, но и настоящим философом, сродни великим древним китайцам, мудрым и непостижимым как сама Вечность.

Думаю, давая своей книге название «Беспокойники города Питера», ее авторы знали, что делают. Если полистать современную глянцевую прессу или потратить пару недель на бессмысленно цветной телевизор, можно предположить, что героев этой книги нет и никогда не было. Если же побродить по улицам, заглянуть в мастерские художников и маленькие галереи, в рок-н-ролльные клубы и музыкальные магазинчики, внимательно вслушиваясь в трехсотлетнее бормотание вечного города-подростка, станет ясно, что они-то как раз и живы — в отличие от тех, кто мнят себя героями нашего циничного времени. Sapienti sat*.

* Sapienti sat (лат.) — умному достаточно

Андрей Бурлака