Татьяна Москвина. Жизнь советской девушки. Биороман

Татьяна Москвина. Жизнь советской девушки. Биороман

  • Татьяна Москвина. Жизнь советской девушки. Биороман. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014. — 347 с.

    В конце сентября в Редакции Елены Шубиной выходит автобиография известного журналиста, писателя, театрального критика Татьяны Москвиной. Книга «Жизнь советской девушки. Биороман» продолжает издательскую серию «На последнем дыхании», которую открыли «100 писем к Сереже» Карины Добротворской. Предельная искренность как обязательное условие мемуаров проявляется здесь и в описании ленинградского быта 1960–1980-х годов, и в трудном пути к самой себе.

    Увертюра

    Я пишу для тебя

    Я не могла понять, зачем и для кого буду писать эту
    книгу, пока не увидела её.

    Случайно на улице, шла мимо. Девушка лет восемнадцати в мешковатом чёрном пальто, длинные русые
    волосы, кое-как подстриженная чёлка. Что-то нелепое
    в фигуре. И в манерах. Что-то категорически не совпадающее с реальностью, порывистое и ужасно трогательное.

    Она не видела меня, увлечённая своей книжкой
    или своими мечтами.

    Она смотрела куда-то серо-голубыми северными
    глазами, а я замерла в узнавании… Я так хорошо знала
    этот зачарованный рассеянный взгляд, эти обкусанные
    ногти, эти бедные разбитые туфли.

    Я всем нутром ощущала, как она талантлива и как
    несчастна. И я знала, что ещё долго-долго придётся ей
    быть талантливой — неизвестно, в чём, — и несчастной, а это уж слишком ясно, отчего.

    Это женский мутант.

    Это результат жестокого эксперимента по внедрению духа в природу.

    Это женщина, которой досталась искорка творческого разума.

    Это я.

    Это я несколько десятилетий тому назад — с отчаянным туманом в голове, зачитавшаяся до одури, бредущая по городу…

    Видимо, такие всегда были, есть и будут — наверное, существует норма в процентах. Я думаю, процентов пять—семь от общего числа…

    Или уже больше?

    Или всё-таки меньше?

    Я не знаю. Но мне хотелось бы написать книгу,
    которая помогла бы этой девушке выстоять в жизненной борьбе — выстоять и, быть может, победить.

    На этом месте многие читатели могут и надуться.
    Скажут — а что, если у нас ногти не обкусанные
    и взгляд не зачарованный, и если мы вообще мужчины
    средних лет, так что же, нам и книжку эту читать не
    разрешается?

    Что вы, что вы. Сегодня я приглашаю всех! Я же
    буду рассказывать о своей жизни, а это вызывает
    аппетит у многих. Я сама с наслаждением читала
    жизнеописания людей, с которыми не имела ничего
    общего ни по полу, ни по возрасту, ни по судьбе —
    но чем дальше от себя, тем даже лучше, своё-то мы
    и так знаем.

    Пусть ко мне на огонёк приходят самые разные
    люди, пожалуйста. Я говорю лишь о внутреннем послании, о письме «неведомой подруге» или ученице, которую никогда, наверное, не встречу в реальности, — это
    я сама восемнадцати лет, возродившаяся вновь, сейчас,
    в этом мире.

    Мне кажется, ей сейчас горько, трудно, странно.
    Её мысли и намерения путаются. Она не знает, что ей
    делать, куда идти, где её путь. Мир жарко и пошло
    наваливается на душу, бормочет бредовое и сбивает
    с толку — а настоящих друзей мало. Почти нет. Их
    может не быть вообще, так бывает…

    Я окликаю тебя.

    — Эй, ты! Да, да, ты, с толстой книжкой в руке,
    в стоптанных туфельках, с туманной, гудящей от слов
    головой!

    Тебе кажется, что ты одна — и это так, ты одна,
    но… ты не одна.

    Побудь со мной.

    Послушай меня.

    Я расскажу, как долго и трудно я шла к самой себе.
    И ещё неизвестно, пришла ли. Из моей нелепой жизни
    нельзя вывести никакого урока, но что-то понять из
    неё — мне кажется — можно.

    Я вас не боюсь

    Моя первая книжка, сборник эссе «Похвала плохому
    шоколаду», вышла в 2003 году, из чего, как вы понимаете, следует, что автор удосужился собрать свои
    сочинения в книгу, уже «отмотав срок» в сорок пять
    лет. В следующем, 2004 году появился мой первый
    роман, «Смерть это все мужчины», и я стала считаться
    писателем, которым, конечно, была от рождения, чего
    мир просто не знал.

    Но почему так поздно? Что это за литературный
    дебют такой — в сорок шесть лет?

    Я могу предъявить высокому суду всякие черновики, рукописные и машинописные, разных лет —
    простите, я писала, писала… только никому не показывала и ничего не завершала.

    Тут дело, конечно, не в семье (муж, двое детей),
    которая брала силы, но уж не настолько, чтоб не смочь
    написать книжку.

    (Каждый день по страничке — через год будет
    книжка!)

    И не в трудностях самого процесса (всё ж таки
    молотить на машинке было очень утомительно). Но
    вела же я исправную критическую деятельность, сочиняла статьи, иногда довольно большие. Бывало, что
    я писала от руки, и рука дико уставала. Тем не менее
    я написала за три дня пьесу «Рождение богов», зелёной
    шариковой ручкой, в припадке вдохновения. Стало
    быть, и это не оправдание. Даже без верной Софьи
    Андреевны (жена Толстого переписывала его сочинения, но у меня не может быть жены, я сама жена!) давно
    могла бы ты, девушка, написать свою «Войну и мир».

    Ну, так в чём же дело?

    Дело в ужасе перед людьми, перед их мнением.

    Я боялась всеми кишочками души оказаться отвергнутой и осмеянной. Это сейчас внутри выросло что-то вроде дерева и оделось корой, правда, не особо прочной. А до «великого одеревенения» моя душевная природа состояла, как тело матерого бойца, из ран, ожогов,
    синяков, обморожений и прочих злополучий, в разных
    стадиях заживления…

    В детской жизни было два горестных случая. То
    есть их было двести двадцать два, но эти запомнились
    острей всех.

    Меня отдали в школу — ещё семи лет не было —
    зачем сидеть в детском саду смышлёному ребёнку,
    который свободно читает и пишет. Трудности в общении со сверстниками, некоторую угрюмую отъединённость от мира, чрезмерную ранимость просто не заметили. (Я всегда была скрытной — коренное свойство
    натуры.)

    Так вот, школы я испугалась. Так испугалась, что
    несколько раз на людях описалась от страха. Дети смеялись — учительница, добрейшая Тамара Львовна,
    взяла меня под защиту. Ничего очень уж страшного не
    было, травли там или постоянного издевательства, дети
    были неплохие, потом я подружилась с некоторыми
    и защитилась ими от стаи. Но забыть ощущение позора трудно.

    Дома ничего не сказала.

    Второй случай. Меня в начальных классах оставляли на продлёнку, часов до шести в школе — делать
    уроки, читать под надзором. И кормили ещё какой-то
    дрянью. Так ужасна была жареная картошка, отвратительная, горького вкуса — а я-то выросла на гениальной бабушкиной стряпне, — что я не могла это есть
    и потихоньку выбрасывала несъедобные дольки под
    стол. Кухонная работница заметила самоволку и стала
    возмущённо орать. Крупная злая бабища, а я тогда
    была маленькая, тихая, с косичками. Она заставила
    меня лезть под стол и собирать эту горькую невыносимую картошку, и я не посмела сопротивляться. Через
    шесть лет — смогла, всему школьном режиму смогла
    дать отпор, о чём расскажу, а тогда сил не набрала ещё.
    Полезла под стол, ползала там среди школьниковых
    ног, собирала картошку, они смеялись, ух как они смеялись! Помню атомную смесь жаркого красного стыда
    и солёных изобильных слёз.

    Я думаю, надолго остался ужас — сделать что-то
    не то, над чем будут смеяться. Но его больше нет.

    Страх перед насмешками и осуждением людским
    ушёл вместе с другими человеческими свойствами, из
    которых более всего мне жаль чудесной способности
    любить на ровном месте. Она, эта способность, очень
    скрасила мне жизнь.

    Я не боюсь людей. Наверное, я их больше не
    люблю — и оттого совсем не боюсь.

    Я кровно приварена к семье, легко отдам жизнь за
    детей, многие люди меня восхищают, есть те, кто дорог
    и симпатичен. Но любви больше нет — надорвалась,
    устала я любить.

    (Мне кажется, если быть честными и посмотреть
    внимательно и строго вглубь жизни — уходит любовь-
    то, утекает от нас…)

    Ну, об этом мы ещё поговорим, а сейчас важно то,
    что отдельная русская женщина совершенно распустилась и осмелела. И собирается рассказать о своей жизни,
    дерзко выкрикивая «я вас не боюсь!»

    И чего мне бояться? Я научилась жить среди равнодушия, без горячей заботы о себе, без подарков судьбы, в беспокойстве и раздражении постоянном. Когда
    меня оскорбляют, мне больно, но через два—три дня
    всё проходит. Женщины часто воспринимают триаду
    «деньги—слава—любовь» как возможную защиту от
    холода и боли (любовь тоже боль, но иного рода) —
    однако я выучилась жить и с холодом и с болью. Я терплю холод, как почтальон в старину, отправленный в
    дальнее поселение с важным письмом, я терплю боль,
    как терпит её человек с вылезшим гвоздём в ботинке,
    который ежеминутно терзает пятку, — и ботинок
    почему-то нельзя снять.

    Тем более что радость хоть не каждый день, как
    солнце на Севере, но согревает душу.

    Пока что — всё терпимо.

    Зря я так боялась.

    Я что-то знаю?

    Я, я, я, я… Забавно придумала Рената Литвинова имечко для своей глухой героини в сочинении «Обладать
    и принадлежать» — Яя. Внутри нас действительно
    живёт какая-то «Яя», и любит она про себя сказки сказывать и приговоры приговаривать.

    Над этим посмеивался гениальный Шварц Евгений Львович в гениальных своих дневниках (которые
    до сих пор вроде бы полностью не расшифрованы), где
    писал без придумок, с натуры — людей, годы, жизнь.
    У него есть пассаж про художника Лебедева, который
    любил самые обычные свои движения сопровождать
    торжественным «У меня есть такое свойство…».

    «У меня есть такое свойство — я терпеть не могу
    винегрета…»

    Ох ты батюшки, свойство у него.

    Думаю, и вы встречали немало таких людей, важно
    сообщающих нам совершенные пустяки, как рельефные, полные смысла личные «свойства».

    «Я пью только зелёный чай».

    «Я плохо сплю в поезде».

    «Не люблю печёнку!»

    Ну а что, собственно, нам говорят про человека
    подобные «свойства»? Ничего. Разве что помогают
    притереться к индивиду, если судьба его к вам привела-приткнула. Если он ваш гость, к примеру, — ладно,
    заварим ему зелёного чаю. Не дадим печёнки. Мы
    гуманисты.

    Другое дело, если человек заявит что-то из области ментальных пристрастий.

    «Почти не читаю художественной литературы, она
    меня утомляет, мне скучно».

    «Русский рок? Нет, не перевариваю, увольте».

    «Сейчас хожу только в Студию театрального искусства Женовача — это лучшее, что есть в Москве».

    Уже ничего, можно какой-то разговор затеять.

    Поспорить хотя бы, правда, те воображаемые фразы,
    что я привела, рисуют портрет довольно категоричного, намеренно ограниченного человека, и спорить
    с ним будет трудно.

    Но я веду к чему? К тому, что самоопределение
    через набор свойств — чаще всего маленький Яя-театр.
    Человеку хочется построить и сыграть цельный художественный образ себя. А потом его ещё и проанализировать! Не только перевоплотиться в образ себя, но
    и рассказать о нём. Выполнить одновременно функции художественного творчества и критического анализа!

    Поразительно, но многие с этим справляются
    отлично. (Никто не сообщает только одного — каков
    его обычный процент лжи в рассказе о себе, никто
    и никогда.) Так что, общаясь с человеком, имеешь дело
    с двумя существами: с ним и с его художественным
    образом.

    Крайний вариант такого раздвоения изумительно
    сыграл актёр Сергей Русскин в роли Иудушки Головлёва («Господа Г.» по роману Щедрина «Господа Головлёвы», театр «Русская антреприза имени А. Миронова», Петербург). Иудушка — бездушный выродок, он
    родился дефективным, бесчувственным к людям, с сильными, хищными первобытными инстинктами, что-то
    ужасное есть в этой полной бабьей фигуре с адскими
    ледяными глазами, что-то от нелюдя, тролля, болотной
    нежити. Но он сам считает себя прилежным христианином, образцовым человеком, близким к ангелу!
    Он обирает ближних с неумолимостью насекомого,
    и при этом слово «бог» не сходит с его уст, принимаются смиренные позы, он сам себе кажется прекрасным, благородным, справедливым, добродетельным!

    Ага, скажете вы, но придумка себя идёт изнутри —
    есть же «объективные показатели».

    Хорошо. Я смотрю на себя в зеркало — вижу
    немолодую женщину среднего роста, очень крупную,
    полную, с огромной грудью и животом. При этом
    у меня тонкие запястья, щиколотки и шея. Осветлённые волосы обстрижены и не доходят до плеч, глаза
    зелёные, но многие утверждают, что голубые —
    странный, не разгаданный мной эффект. Слева в углу
    губ большая родинка с явной перспективой на бородавку. В разных странах мира меня принимали только
    за русскую. Лишь однажды — за польку! Помню, как
    ленфильмовский гример Коля, когда я пришла на
    грим для картины «Мания Жизели», посмотрел в зеркало и сказал: «А что её гримировать? Хорошее русское лицо». Подумал и добавил: «Типа Крупской».

    Хорошее русское лицо типа Крупской. Хорошее,
    нормальное русское чудище женского рода.

    Но там, внутри себя, я же ничего этого не чувствую! Ни веса, ни возраста, ни цвета глаз, ни родинки — ничего…
    Внутри меня обитает та, чьего имени я не знаю
    и называю её Мать — Тьма, великая Тьмать, и моё тело
    нужно только для поддержки её временных границ.

    Она заперта во мне. Она где-то есть в полной
    мере не во мне, как где-то есть океан, но она есть и во
    мне — она меня создала, и я не могу не отзываться,
    когда она зовёт.

    Тьмать доходит до головы, но там она всевластия
    уже не имеет. Туда она протекает во время сна полностью, а с пробуждением медленно и неохотно утекает,
    оставляя густые, тёмные, долго высыхающие следы.
    Там, в голове, неравномерный свет — то блистающий
    и острый, то спокойный и мерцающий. Иногда он так
    разрастается, что чудится, будто заливает он всю Тьмать,
    затаившуюся внизу, в родовых глубинах. Но уж оттуда
    её не изгонишь, не вытравишь ничем и никогда!

    А среди борений света и тьмы, кто там поёт
    и чирикает?

    Да так. Какая-то птичка. Вот залетела и поет.
    И я её спрашиваю утром: ну что, как дела? Будем жить?
    И она отвечает: да-да! Будем жить-жить!

    Птица моя капризница — то запечалится вдруг, то
    развеселится. Но вообще-то она питается радостью
    и дарит мне ощущением полёта, хотя где она там летает — уму непостижимо…

    Но кто же здесь я?

    А вот всё это хозяйство вместе и есть я. Всё это
    хозяйство, да притом в динамическом развитии от
    нуля до наших дней.

    Об этом и расскажет вам мой «биороман».

    Буду писать спокойно и просто.

    Занавес, занавес, поднимайте занавес — я готова.