Тю…

Первого апреля Гоголю 200 лет, и в тот же день ждем «премьеру года» — фильм Вл. Бортко «Тарас Бульба». В связи с этим — просто несколько цитат из «Бульбы» и его украинского перевода (редакція Івана Малковича та Євгена Поповича на основі перекладу Миколи Садовського):

«И все, что ни было, садилось на коня. Словом, русский характер получил здесь могучий, широкий размах»
«І геть усі сідали на коней. Тут козацька вдача набувала шаленого, могутнього розмаху»;

«…и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы»
«…і завелося козацтво — цей широкий гуляцький заміс укра§ нсько§ натури»;

«Это было, точно, необыкновенное явленье русской силы»
«Це був справді надзвичайний вияв украi нсько§ сили»;

«…гулять напропалую, пить и бражничать, как только может один русский»
«…пити й гуляти так, як уміє тільки козак».

Хватит? Впрочем, когда совпадают культурные референции, перевод оказывается очень близок к оригиналу. Вот, например:
«Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове, всех потопить поганцев!»
«Не діждетесь, прокляті жиди! У Дніпро iх, панове! Усіх потопити, поганців!».

Нет, а правда, чей он, Гоголь, — наш или iхній, Николай або ж Мыкола? Да полно, уважаемые господа та шановне панове, не спорьте:
все равно через 100 лет не будет ни русской, ни украинской литературы, ни книжек вообще, а останутся только фильмы Вл. Бортко.
И про 300 лет Гоголю никто не вспомнит. Отака гірка думка.

Андрей Степанов

От чистого сердца

От чистого сердца

1 апреля Гоголю исполнится 200 лет

Уже в декабре в Белгородском Пушкинском музее прошла графическая выставка «Н. В. Гоголь: от портретов к „Портрету“»! Белгородский литературный музей проводит так называемые «музейные уроки» для школьников средних классов под названием знаменитой гоголевской пьесы «К нам едет ревизор» (именно так сформулировано в сообщении belfm.ru).

А вот в Екатеринбурге сроки установки памятника Гоголю до сих пор неизвестны. В Украинской национально-культурной автономии уральской столицы отмечают, что на изготовление монумента нужно больше средств, чем планировали. А средств пока тю-тю, как-то не так запланировали, и к юбилею точно не появится, а потом, надо верить, само рассосется. Может, и к лучшему.

В Красноярске двухсотлетие писателя стало темой ледяного парка в Ленинском районе. Это правильно! Одной из главных скульптурных композиций на елке возле ДК имени 1 Мая была ледяная горка «Вечера на хуторе близ Диканьки». Не обошлось и без костюмированной «Сорочинской ярмарки».

В высококультурном Челябинске грядет театральная декада «Гоголь на сцене челябинских театров»: «Женитьба» в ТЮЗе, «Игроки» в Камерном и «Панночка» в НХТ, выставка кукол спектакля «Мертвые души», конкурс миниатюр народных самодеятельных театров. В Краеведческом музее откроется выставка чиновничьего и поместного быта гоголевской эпохи, а юные поэты проведут встречу в кнайп-клубе «Буквари». Гоголю было бы крайне отрадно заглянуть в кнайп-клуб, да, может, он с небес и заглянет.

В Твери на юбилярах сэкономили: детский творческий конкурс «И строчка каждая рисунком хочет стать» посвящен одновременно 200-летию Николая Гоголя и 240-летию баснописца Крылова. «В конкурсе могут принять участие тверские школьники 8-16 лет. Работы должны быть посвящены героям произведений Н. Гоголя и И. Крылова. Они могут быть выполнены в любой технике, будь то рисунок, скульптура, паспарту и так далее».

Премьер президента России  В. Путин, губернатор В. Матвиенко, видный политик В. Тюльпанов, музыкант М. Шостакович, актриса Е. Боярская и прочие медиа-персоны выступили в жанре «и так далее»: на рождественских плясках в СПб то ли раскрасили, то ли просто подписали «гоголевские» («Хата», «Плетень», «Метель») картины, намалеванные местными художниками (чьи имена не скрываются, их можно обнаружить на сайте spbcarnival.ru). Картины эти, бодро позиционированные как «картина Путина», «картина Матвиенко», были проданы благодарным бизнесменам за нереальные миллионы. Ничего тут плохого нет, любые тинторетто и церетели имели подмастерий, и какой-нибудь Илья Кабаков не сам выпиливает лобзиком свои концептуальные каркасины. Авторство: понятие юридическое. Занятно, что авторам раздали не разных подмастерий: 25 из 31 работы вышли из-под одной кисти, что, конечно, есть решение сугубо халтурное. Ну да ладно: три звезды — честь им и хвала — рисовали сами: Сергей Шнуров, Ульяна Лопаткина и Анна Нетребко.

Важно вот что: верховная власть в проекте «Гоголь-200» упомянутым экшеном пока ограничилась. Потому в пустоту вопиют деятели культуры, желающие выгнать из библиотеки на Гоголевском бульваре в Москве библиотеку и учредить там музей Гоголя (хотя в библиотеке есть вполне милые мемориальные комнаты), потому не опоясываются улицы флажками с носатым профилем (как было то при двухсотлетии Пушкина), потому не поет Н. Басков избранные места из «Мертвых душ», и все это очень приятно.

Общественность отмечает и отметит юбилей любимого автора как умеет, без державной опеки. В Белгороде умеют по-своему, явно от чистого сердца, Леонид Парфенов обещал к юбилею четырехсерийный фильм, и это тоже будет от чистого сердца. Каждый из нас может созвать друзей на квартирник «Бал у городничего», друга на разборку «Кто у кого свинью увел» или подругу на перфоманс «Старосветские помещики».

Украинские коллеги суетятся, переводят Гоголя на украинский, уподобляясь его персонажам, заменяют в текстах «русский» на «казак»: молодцы, коллеги, и над ними мы посмеемся без малейшего зла.

Иван Желябов

Алексей Иванов: «Я не проект!»

Алексей Иванов:
«Я не проект!»

На II Санкт-Петербургском книжном салоне, что прошел в конце мая в выставочном комплексе «Ленэкспо», Алексей Иванов представлял свой свежайший роман «Блуда и МУДО», вышедший, как и все его книги последних лет, в издательстве «Азбука-классика». Несмотря на рискованное название (так, например, начальство «5-го канала» просто запретило упоминать «Блуду» в репортажах с Салона), а, может, и благодаря ему, книга о приключениях провинциального современного художника с замашками Казановы, спасающего, что твой Брюс Уиллис, местный Дом пионеров от алчных коррупционеров, пользовалась немалым успехом — как и сам автор. Роман презентовали два дня подряд и оба раза залы, где Иванов выступал перед публикой и журналистами, был битком. Злободневный (в том числе и по языку) плутовской и сатирический роман пришелся по вкусу и специалистам по словам, и широкой публике. «Блудо и МУДО» было подробно отрецензировано в № 4/5 «Прочтения», а сейчас мы предлагаем вам эксклюзивное интервью, в котором Алексей Иванов рассказал, каково это — быть автором бестселлеров в России, как складываются его отношения с издателями, критиками, кинопродюсерами, что он предпочитает из современной русской литературы и почему он категорически не желает помогать начинающим авторам.

— Алексей, есть большой соблазн отождествить вас с героем вашего романа Борисом Моржовым, тем более что биографии героя и автора явственно рифмуются. Как вы к такому отождествлению отнесётесь?

— Я отнесусь к этому с грустным смирением. Отождествлять героя и автора неправильно, но такое случается сплошь и рядом, всегда было и всегда будет. Причина очень проста. Такое отождествление — это низведение читателем писателя до своего уровня. Необходимая профанам профанация. Зачем по «Мастеру и Маргарите» рассуждать о роли добра и зла в мире? Чего доброго, вдруг окажется, что ты сам — какой-нибудь Степа Лиходеев. Гораздо проще объяснить поведение Воланда тем, что затюканный Булгаков ждал, что Сталин «сам придет и сам все даст» ему. А Христос-Иешуа простит Булгакова за сотрудничество с дьяволом, потому что «все люди добрые».

— Сколько в Моржове от вас?

— Как можно ответить на этот вопрос? В процентном отношении?

— Да.

— Пятьдесят. Как Моржов, я ношу очки, но, в отличие от Моржова, не пользуюсь биноклем. Дело-то не в общей пропорции, а в отношении к фундаментальным вещам.

— Вот важного, фундаментального в этом герое — сколько от автора?

— Ну хорошо, и здесь — пятьдесят процентов. Но теперь уже нужно говорить на конкретные темы. Считаю ли я жизненный уклад «дешевым порно»? Строю ли я свой фамильон? Согласен ли я с пониманием всеобщей невменяемости как Кризисом Вербальности? И так далее по тексту.

— Что явилось толчком к написанию романа?

— На это ответить невозможно. Мне многократно задают подобный вопрос, и я придумал такой ответ, который тиражирую столько, сколько меня спрашивают. Вот вы можете сказать, в какой точки окружности линия начинает поворачивать?.. Также и в жизни о появлении замысла невозможно сказать ничего определенного. Просто весь нажитый опыт постепенно трансформируется в замысел. Скажем, написать правду про пионерский лагерь мне хотелось ещё классе в седьмом — сразу по моему возвращению домой. При желании, и это событие можно считать толчком к написанию «Блуды». Это произошло около 30 июля 1984 года.

— Хорошо, но когда вы поняли, что уже делаете этот текст?

— Это произошло спустя несколько месяцев после того, как вышло «Золото бунта». Я подождал, как «Золото» отрефлексирует пресса, а потом пришла пора ответить издательству, что я планирую делать дальше.

— Означает ли это, что ваш издатель как-то давит на вас или просто рекомендует делать то-то и то-то?

— Не означает. Издательство на меня ни в коем случае не давит. Но люди же чисто по-человечески интересуются…

— И все же: вы можете писать роман год, два, или, написав, вообще решить его не печатать? Насколько вы свободны в своей профессиональной деятельности, в своих отношениях с издателем, в частности?

— Для меня это уже какой-то неуместный креатив — писать роман два года, а потом никому его не дать. Я поневоле наигрался в эти игрушки, когда меня и так не печатали. Мне хватит. Есть, конечно, более возвышенный вариант — как у Гоголя, например. Но Гоголь не роман писал, а переделывал человечество. Я же таких амбиций не имею. Да и вообще, трюк «а-ля Гоголь» прокатывает только один раз. Последующие его повторения смешны и нелепы. А ежели автор за два года написания романа не успел понять, что роман не получается,— значит, он не профессионал. Я абсолютно свободен в своих отношениях с издательством, но мне комфортнее знать, к какому примерно сроку я должен закончить новую вещь.

— То есть издательство все же ставит какие-то рамки?

— Сроки я назначаю себе сам. Издательство же иногда о чем-то просит — например, чуть-чуть поторопиться, чтобы презентовать новую книгу на каком-нибудь значимом мероприятии, а иногда и не просит. Но это всего лишь просьбы, а не ультиматумы. Ваши вопросы мне представляются завуалированным выяснением: Иванов — «писатель-проект» или сам по себе? Вы сформулируйте принципы организации «писателя-проекта»… Ритмичность выхода книг, их обилие (проект должен быть долгосрочным), сквозная тема (один и тот же жанр, один и тот же герой, один и тот же прием), удобный для массового читателя формат (небольшой объем книги; темы, которые тривиальны — или и без книги муссируются в прессе), сниженная планка стиля (личные изыски писателя могут оттолкнуть массового читателя) и так далее. Вплоть до литературных негров и синопсисов, которые сочиняют пиар-отделы издательства. Авторская серия — это не «писатель-проект». А впрочем, «проект» писатель или «не проект» — это вопрос веры, мотивации без мотива. Сейчас «Блуда» входит в десятку самых продаваемых книг России. А я планирую реализовывать другие, нелитературные замыслы. «Писатель-проект» не спрыгивает с лошади, которая вырвалась в лидеры.

— Насколько комфортно вам работать с редакторами? Если, например, сравнивать редакторов «ВАГРИУСа» и «Азбуки»?

— Я даже не знаю, кто у меня был редактором в «ВАГРИУСе». Там я был микробом, неразличимым без специальных приборов. В «Азбуке» же мне работать исключительно комфортно, поскольку к моему мнению прислушиваются. Все изменения, все правки согласовываются со мною. Если возникает недопонимание, то оно всегда разрешается к обоюдному удовольствию. Я и сам склонен к компромиссу, если меня убедят в неправоте моего упорства, и редакторы у меня всегда профессионалы, которые уважают мое мнение. Мне с редакторами очень повезло.

— А с прессой? Были ли рецензии, вызывавшие у вас стойкую неприязнь? Не то что понравилось — не понравилось, а просто критик совсем не понял, про что вещь, абсолютно не попал, дурак полный?

— Какой приятный вопрос! Облажать своих критиков — лучшая сатисфакция. Конечно, такие критики есть. И я с удовольствием назову их имена. Номер один — Лиза Новикова из газеты «Коммерсантъ». Просто цепной пес. Ты хоть с тортом приди — все равно искусает. Я слышал много доброго об Анне Наринской, но по отношению ко мне она проявила себя, извините, как сами знаете кто — сами знаете с кем. Я не считаю некорректным отзываться столь неуважительно, поскольку и к себе уважения не встретил. Долг платежом красен. Есть тарантулы и помельче. С грацией парового молота неутомимо долбит меня Екатерина Рубинштейн в «Родном Подмосковье». В Иркутске отыскался некий Саша Серый, который даже фамилию мне в вину поставил. Когда-то я, гуманитарий, работал в университете в лаборатории рекультивации почв, и моя начальница, глядя, как я с гением невежи гублю результаты её научных трудов, уважительно говорила: «Мир дураков богат и разнообразен…» Может, теперь этим критикам переквалифицироваться на рекультивацию? Пользы будет больше.

— Кто из критиков о вас лучше всего написал? Не просто: хороший парень, потому что написал обо мне приятное, а — тот, кто понял, кто интересно проинтерпретировал, найдя в текстах то, что автор, возможно, и сам не видел…

— Таких критиков тоже немало. Лев Данилкин как консервный нож вскрывает мое литературное подсознание — о котором я и сам не догадывался. Пугающе адекватен Борис Кузьминский. Наиболее созвучна мне Галина Ребель. Но она скорее литературовед, а не критик. Ее большие разборы вывешены на моем сайте. А вот в столичную прессу с темой Иванова ее пускают весьма неохотно — мое свиное рыло не для ихнего калашного ряда.

— Экранизации предлагают часто?

— Предлагают. Не знаю, «часто» это или «не часто». Смотря с кем сравнивать.

— Соглашаетесь?

— Принципиальное решение предлагает мой агент.

— То есть вы сами не принимаете участия в выборе кинопартнера?

— Нет, не принимаю.

— «Блуду и МУДО» уже предлагают экранизировать?

— Да вы что, книга вышла неделю назад.

— Но многие продюсеры скупают подходящий материал на корню, еще до публикации…

— Мне уже надоело зарабатывать на продаже прав. Права-то на экранизацию покупают, но кино не снимают. Я уже четыре раза был беременным, но ни разу не разродился. Надеюсь, хоть с «Блудой» получится так, что компания купит права и сразу начнет снимать.

— Сегодня вы один из самых популярных писателей в России при том, что еще два года назад ничто ничего подобного вроде не предвещало. Насколько ваше самоощущение изменилось вслед за изменениями в вашем социальном статусе?

— Самоощущение изменилось, конечно, крепко, потому что оно как раз от статуса по большей части и зависит. С одной стороны, прибавилось уверенности в себе, а с другой стороны больше стало и злости, потому что все равно многое не удается.

— Многое — это что?

— Некоторые проекты, закрутить которые мне до сих пор очень трудно.

— Что это за проекты?

— Об этом мне не хотелось бы сейчас распространяться.

— Вы сейчас, повторюсь, находитесь на вершине всероссийской популярности. Не хочу каркать, но с вершины обычно путь — только вниз. Вы об этом задумывались?

— Спасибо за комплимент, но, на мой взгляд, я далеко не на вершине. Мои тиражи не так велики, как, например, тиражи Марии Семеновой. Меня выбросили из «Букера», четырежды прокатили на «Нацбесте», не дали «Большую книгу». У меня нет ни одного кино, ни одного перевода. Никто ведь не назовёт Дмитрия Быкова «Василём», а я в интернет-магазинах то Сергей, то Анатолий. Так что непокоренных вершин хватает.

— Да, но права на перевод, я знаю, все же проданы…

— Да, права проданы. Но пока ничего не издано. Должно быть издано — в Швейцарии, в Голландии, в Польше, Эстонии, Сербии… Однако, это не Америка с Великобританией, не Франция, не Германия и не Италия.

— Премия у нас часто дается по соображениям внелитературным, и это известно всем. Неужели для вас это все важно: премии, тиражи?

— Да, важно. Тиражи — это и заработок, и показатель востребованности. А премии (за исключением «Большой книги») не столько заработок и показатель читаемости, сколько статус… Я хочу работать. Статус позволил бы мне реализовывать другие, более масштабные проекты, нежели те, что по силам сейчас.

— Мнение критики для вас важно?

— Литературная критика — это не раздача слонов, не суд и расправа, не самовыражение и не сведение вкусовых счетов, как сейчас принято, а механизм ввода текста в культурное пространство эпохи. Я хочу быть в этом культурном пространстве не только де-факто — по топ-листам, но и де-юре — по озвученным смыслам. Потому что я живу среди таких смыслов, культурного воплощения которых не встречаю. А претендовать на свое место в культуре не зазорно, без таких амбиций нужно распечатывать свои опусы на принтере и рассылать друзьям, а не лезть в издательство. Что-то я не слышал про писателей-скромняг, которые просили бы подсократить тиражи своих книг.

— Говорят, у вас до сих пор нет загранпаспорта…

— Правильно говорят. Но у меня и акваланга тоже нет.

— И вы ни разу не были заграницей.

— Не был.

— И не возникало никогда желания куда-то поехать?

— Время от времени такое желание возникает, но не очень сильное. Мне, боюсь, уже некогда ехать за границу просто туристом, а по делам пока не приглашают. Если какое-то дело потребует моего присутствия за пределами нашей необъятной родины, разумеется, я тут же оформлю загранпаспорт и помчусь, никуда не денусь.

— Герой «Блуды и МУДО» — художник. Какие у вас отношения с другими искусствами: кино, музыка, изо?

— В музыке я почти ничего не понимаю. Ну не научили меня в детстве ее слушать. От живописи, вообще от изобразительного искусства, я отошел, хотя по образованию искусствовед. По-прежнему мне очень интересна архитектура, стараюсь следить, что в ней происходит, что появляется нового. Ну, и очень интересно кино. И как искусство, и как развлечение.

— Не хотите попробовать себя в качестве писателя про искусство, про архитектуру, скажем?

— Хочу. Думаю, со временем обязательно попробую. Получится, конечно, опять чудо-юдо, но почему бы и нет?

— Что вам интересно из современной русской литературы? Я, например, увидел следы Пелевина в вашем последнем романе…

— В «Блуде» Пелевин — ложный след. Я специально бросил в кусты эту кошку, чтобы все гончие собаки побежали за ней. Это сказано не в обиду Виктору Олеговичу, потому что в виде таких кошек я использовал и Гоголя, и Набокова, и Ильфа с Петровым, а это — весьма уважаемая компания. В литературе же мне интересно все, что исходит от личного опыта самого человека, интересны мнения и убеждения тех персон, которые по праву заслужили общественное признание. А то, что вызвано к жизни повсеместной болтовней, меня не трогает — будь это нравы Голливуда, третий срок или тайны российского шоу-бизнеса. Мне нравится Дмитрий Быков. Он нахально, с шашкой наголо скачет туда, куда его никто не звал, и всех там рубит. Молодец, так и надо.

— Так как же вы относитесь к Пелевину?

— Пелевин — главное литературное имя эпохи. Мне чудится, что он сказал обо всем. Сейчас — просто забавы мастера. А может быть, под видом забав — спокойный и жёсткий поиск затаившегося, переменившего обличье Зверя, которого Пелевин все равно найдет, вытащит на свет и разорвет на клочки.

— Сорокин?

— Я боюсь, Сорокин стал заложником самого себя. Он не хочет или не может свернуть с той дороги, на движение по которой он потратил слишком много усилий. Хотя мне кажется, все дороги для него открыты. Опять же, ему виднее. Может, это моя оптика слишком поляризована для его текстов.

— А Славникова?

— При всем уважении к талантам Ольги Славниковой, ее мастерству, мне кажется, что она пошла на поводу у столичного формата. Роман «2017» — мертворожденная вещь. Славникова натянула изысканный фрак на экскаватор.

— Протежируете ли вы молодых писателей, читаете ли рукописи, которые вам присылают?

— Рукописи, разумеется, присылают, но помощи я никакой не оказываю. Отчасти из-за того, что у меня нет времени. Отчасти из-за того, что мои возможности не так велики, как кажется. В издательском мире я не авторитет. Да и вообще: меня мурыжили больше десяти лет, и я это выдержал. Литература — это еще и характер. С позиции такого опыта я не вижу причин убирать тернии с чьего-то пути. Но и высаживать тернии ни за что не стану. Хотя за такие слова обиженные авторы сами закидают меня репьями.

Беседовал Сергей Князев

Петер Розай. 15 000 душ

  • Перевод с нем. С. Панкова
  • СПб.: Симпозиум, 2006
  • Переплет, 220 с.
  • ISBN 5-89091-324-7
  • 1000 экз.

Похождения ревизора

Показалось: как большинство хороших книг, скучна. Оказалось: ничего подобного, всего лишь утомительна. Отнимает (будучи толщиной в ладонь, площадью — с нее же) поразительно много физического времени. Возмещает его, раздвигая пространство ума.

Густо написана и крепко переведена.

Является частью неизвестного нам целого — третьим по порядку крупным фрагментом, а всего их таких шесть. (На русском имеется — издан тоже «Симпозиумом» — еще и четвертый: «Мужчина & женщина», придется достать.)

Мировой рекорд по восклицательным знакам в прозе: тут их, наверное, целая тысяча. Обозначают как бы залпы адского фейерверка.

Поскольку герой перемещается по такой реальности, сквозь которую просвечивает ад. С этажа на этаж, пользуясь повествовательной техникой автора, как лифтом. Главы расположены на разных уровнях. Реальность все прозрачней, ад все видней, все слышней. Он совершенно настоящий, состоит из феноменов узнаваемо материальных и представляет собой акт распада, подобный акту Творения. Подобный Большому Взрыву обратной силы — или волне видений в агонизирующем мозгу.

Короче говоря, это действительно поэма Гоголя — прочитанная сквозь живопись Босха.

Или, верней, через телескоп с цветным фильтром из Босха, с линзами же — от Кафки.

Проигранная в воображении на скорости оригинала.

Николай Васильевич, я думаю, доволен — наконец-то хоть в Австрии кто-то догадался про знаменитый так называемый смех сквозь невидимые слезы: что это просто отвращение, смешанное с ужасом, и больше ничего.

С. Л.

По делу ли замочил старушку Раскольников?

Тема «классика сегодня» не сегодня, конечно, родилась. И всегда поднимали ее люди с проблемным, мрачноватым выражением лица, которое обещало народу в случае нерадивого отношения к классике если и не полное одичание, то определенно грядущую бездуховность. Про такое и подумать было страшно. Потому что для строителя коммунизма это был большой грех (прошу прощения за эклектику). Ссылались при этом обычно на речь Ленина на Третьем съезде комсомола. В ней сказано было что-то вроде того, что коммунистом может стать лишь тот, кто обогатит свою память знаниями всех богатств, которые выработало человечество. То есть классику надо было учить и укладывать в память. Это был как бы приказ партии. Дело поставили на государственную основу.

При этом в стиле жизнелюбивого конферанса тут и там звучали лозунги типа: «Наш современник Вильям Шекспир» (предложение Евстигнеева-режиссера в фильме «Берегись автомобиля» поставить «Вильяма нашего Шекспира» отсюда). Это звучало, с одной стороны, как заклинание и призыв, обращенный к не вполне еще осознавшим свое счастье массам, с другой — как отчет перед вышестоящими блюстителями. Так и жили.

В ходу был вульгарный социологизм, превративший Пушкина в борца с крепостным правом, а Гоголя — в борца со «свинцовыми мерзостями». Впрочем, последние, кажется, уже из Горького, но это не важно, потому что все классики занимались, в сущности, одним полезным делом: боролись с прошлым, которое для них было, разумеется, настоящим, и готовили приход социализма. Некоторые, вроде Достоевского, вписывались плохо, но и того как-то упаковали с биркой радетеля за униженных и оскорбленных. При этом роман «Бесы» в собрании сочинений долго не мог выйти из печати, так как эту провокацию упредили старые большевики, написав письмо Суслову.

Классику мумифицировали и покрывали «хрестоматийным глянцем», чем сто уже почти лет назад возмущался Маяковский, до того, впрочем, сбрасывавший классику с «парохода современности» (вот, кстати, еще одна главка о бытовании классики в нашем отечестве). Общаться с этой идеологически защемленной и одновременно выставленной напоказ натурой было практически невозможно. Помните у Кушнера:

Быть классиком — значит стоять на шкафу
Бессмысленным бюстом, топорща ключицы.
О, Гоголь, во сне ль это все, наяву?
Так чучело ставят: бекаса, сову.
Стоишь вместо птицы.
…………………………………………….
Быть классиком — в классе со шкафа смотреть
На школьников; им и запомнится Гоголь
Не странник, не праведник, даже не щеголь,
Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть.

Школьники в большинстве своем отчаянно скучали. Дочитать до конца «Войну и мир» был способен разве что один из десяти. Наиболее любознательные и продвинутые, прослышав каким-то образом, что Писарев написал разгромную статью про Пушкина, находили ее и на следующем уроке задавали каверзные и ехидные вопросы учителю. Не то что Пушкин им особенно не нравился, но приказ любить и поклоняться вызывал протест у свободолюбивых и непросвещенных умов. Пушкин был вроде начальника, а каждого начальника втайне хочется щелкнуть по носу.

У меня по литературе была пятерка, учительница во время своей болезни даже поручала мне вести вместо нее уроки, но и я многие книги, входившие в школьный курс, прочитал по-настоящему только в университете.

Все это я говорю к тому, чтобы мы не идеализировали недавнее еще прошлое и не думали, что столкнулись с чем-то до того не бывшим и новым. Новое в нынешней ситуации есть, но об этом чуть позже.

* * *

И все же в те годы классика худо-бедно была прочитана большинством или, по крайней мере, была на слуху, а для некоторой части общества и просто актуальна. Почему?

Скажу, как думаю: всем хорошим в себе мы обязаны советской власти. Это она объявила себя наследницей русской культуры, поэтому классику хорошо ли, плохо ли изучали в школе. Но поскольку изучали скверно и подло, интеллигенция вступила в борьбу за реприватизацию «золотого века», превратив литературу в аллегорию собственного межеумочного существования и отстаивая право на ее интерпретацию. Столетняя годовщина гибели Пушкина была оформлена как всенародный праздник, но люди, читавшие Пушкина, по большей части пребывали тогда в лагерях, а сам поэт получил неформальную прописку в трамвайных перебранках.

Классика была местом битвы: с одной стороны, государственный статус, с другой — предмет актуальной дешифровки. Сколько аллюзий находили мы в книгах Салтыкова-Щедрина и Гоголя, в пророческих «Бесах» Достоевского. Чаадаев в советские годы был запрещенным писателем, Блок долгое время тоже.

Власти, в сущности, боялись своих классиков. Спектакли по их произведениям нередко запрещались или же нещадно коверкались с целью вытравить всякую аналогию с современностью. При честном, не замыленном прочтении опасными оказывались «Борис Годунов» и «Ревизор», «Современная идиллия» и «Палата № 6», «Село Степанчиково» и пьесы Островского. Публика ломилась на такие спектакли, которые до того с ненавистью и подозрением просматривали партийные боссы.

На подозрении были не только отдельные произведения, но и имена. Если театр захотел ставить Салтыкова-Щедрина, жди подвоха. Имя задавало контекст и угол прочтения. Антисоветский. Вот такой, например, пассаж: «Царь называл его правым глазом своим, и правый глаз никогда царя не обманывал. Когда ему надлежало разбирать важную тяжбу, он призывал себе в помощь Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: „Сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но), по моей совести; сей виноват, по моей совести“, — и совесть его была всегда согласна с правдою и с совестью царскою». Намек понятен, он и сегодня более чем актуален. Недаром сейчас в ходу байка: «В одной маленькой стране было принято решение Шемякин суд переименовать в Басманный». Вообще, по мере того как власть в России крепчает, появляется надежда не только на возрождение современного фольклора, но и на новую актуализацию русской классики.

Однако приведенная мной цитата не из Щедрина. Нашел я ее у Карамзина в его почти не читаемой нынче исторической повести «Наталья, боярская дочь». Кстати, моя жена купила недавно двухтомник «Русская историческая повесть», в который вошли, в частности, произведения Жуковского, Батюшкова, Гоголя, Лескова, Короленко, Мережковского, Льва Толстого, Кузмина, Куприна, Брюсова, всего за шестьдесят рублей. Такова сегодня рыночная цена классики. Раньше чтение было делом престижным, и безграмотная мать уговаривала сына: «Читай, сынок, нынче без этого никак».

Вернусь, однако, к цитате и к временам не столь далеким. Так вот, стояло бы под этим абзацем имя Щедрина, он был бы тотчас вымаран. Карамзин считался автором лояльным и безопасным, уличить его в подкопе под советскую власть было труднее. Но со временем научились извлекать крамолу и из Карамзина. Да что там, и более древние и, казалось бы, совсем посторонние России авторы представляли при умелом прочтении угрозу. Мольер, например, или Аристофан.

Битва шла под ханжеским лозунгом всенародной любви, что одинаково устраивало обе стороны. Но как только в 90-е годы это противостояние исчезло, выяснилось, что классическая литература уступает по популярности детективам и любовным романам. Тайное стало явным, явное оказалось фикцией.

* * *

Разумеется, к классике обращались не только в поисках аллюзий. Это была еще и эмиграция в иную реальность, к полному человеку и интенсивным отношениям. Там любовь поверялась смертью, рассуждения о Боге были напряженны, глубоки и насущны, под их светом атеистическая советская риторика превращалась в прах. Там человек имелся в виду, не было положительных и отрицательных героев, как в сказочной литературе соцреализма, все сотканы из противоречий, каждый со своей болью и бездной. Это была еще и стихия русского языка, которая служила экологической защитой от советского новояза и партийных штампов.

Сам этот уход в литературу прошлого века был скрытым, домашним проявлением протеста против политической реальности. Слава богу, неподсудным.

И вот исчез госзаказ на русскую классику, она перестала быть идеологическим оружием партии, у интеллигенции больше не было нужды отвоевывать ее и защищать. Обе стороны о ней просто забыли.

Уже стало общим местом говорить о том, что наш литературоцентризм был вызван безвариантностью советской жизни. Но так оно и было. И вот ситуация изменилась. Открылись границы, люди стали путешествовать, уезжали работать за границу или эмигрировали, появилась возможность организовать свое дело, деньги снова стали реальностью, а не фикцией, вместе с ними в жизнь вернулись динамика и авантюрность. Наконец, в дома вошел Интернет.

И тут выяснилось, что дело не только в вульгарном социологизме, уродующем умы школьников и отвращающих эти умы от классики, и не только в государственной опеке. Да, читать на круг стали меньше, но это не относится исключительно к классике. У нее настоящих читателей и всегда было не много. От пяти до десяти процентов, я думаю. Они и остались. Другое дело, что этот круг читателей тает, попросту уходит из жизни, а пополняется ли он в достаточной мере новыми, неизвестно. Впрочем, может быть, и пополняется. В любом случае для рыночной статистики эти перемены неуследимы. К тому же у большинства читателей классики давно сложились домашние библиотеки.

Причин, отвлекающих людей от чтения, много, и они одинаковы во всех странах. Возросший темп жизни или тот же телевизор. Мы пережили долгий период дискредитации литературы (Слова) и упадка книгопечатания, то есть потеряли как минимум одно поколение читателей. Более того: разрушилась непрерывность читательской традиции. «Новые русские» — люди почти не читающие. Но ведь это значит, что навык чтения они не передадут и своим детям.

* * *

О детях давайте поговорим отдельно. Причины того, почему они мало и неохотно читают классику, не изменились со времен моего детства, но, скажем так, усугубились.

Прежде всего, это проблема языка. То, что для моего поколения было литературой прошлого века, для нынешнего поколения литература века позапрошлого. Литература же ХVIII (позапрошлого) века моему поколению была уже почти не знакома. В школе проходили, кажется, только пьесу Фонвизина и какое-то из стихотворений Ломоносова. Без большого успеха. Ну, еще Державин и дедушка Крылов, перешагнувшие все же в век ХIХ.

ХIХ век был нам ближе не только по языку. В обществе насаждался культ героев войны 1812 года, декабристов и народовольцев, культ Пушкина и лицейской дружбы. Очень успешно, потому что во всем этом был привкус необходимой для молодых романтики. Потому и быт ХIХ века казался нам чем-то недостижимым и привлекательным. Там жили наши герои, которых мы любили, вследствие чего поэтизировали и их быт.

Ничего подобного сегодня нет. Школьники старших классов были современниками уже двух чеченских войн, на которых потеряли, быть может, своих старших братьев или отцов. Для них и Отечественная война 1941-1945 годов далекое прошлое. Какой там Наполеон, при чем здесь Багратион и Денис Давыдов? Декабристы, известно теперь, были не правы, приди они к власти, дело закончилось бы, скорее всего, диктатурой. Ну и как вам тема урока «Пушкин — друг декабристов»? Народовольцы и вовсе оказались террористами.

Кроме того, нынешние молодые родились совсем в иной языковой среде и объясняются на русско-английском сленге, который, в свою очередь, мое поколение воспринимает с трудом. Для них гоголевский пасечник — человек, который что-то пасет, а гоголевские украинизмы нуждаются в подстрочном переводе. Как им объяснить, что такое инвалидные роты или инвалидные команды, например? То есть объяснить, конечно, можно, но литература Толстого и Гоголя не предполагала таких языковых препятствий. Наиболее современен язык Пушкина, но и его «Руслан и Людмила» нуждается в пересказе. Кстати, почему именно эта поэма задержалась в школьной программе?

По одному из статистических опросов около 70% молодых людей до двадцати лет выражают полное удовлетворение своей жизнью. Они воспитаны в другой философии, которую принес с собой воздух так или иначе нарождающегося капитализма. Удивительно ли, что многие из них дают такие характеристики школьным классикам: Чехов все время ноет, а Бунин только и делает, что пишет о несчастной любви? Философия страдания, культивировавшаяся в классической литературе, им чужда.

При опросе Левада-центра в 2002 году 1,58% респондентов сказали, что невинность они потеряли до 12 лет, 16,78% — между 13 и 15 годами, 44,25% — в 16-18 лет. Проституция стала обыденным явлением. К тому же многие дети школьного возраста живут в неполных семьях. Какие чувства они должны испытывать, читая «Даму с собачкой» Чехова или «Три рубля» Бунина? Они знают, что все подобные проблемы решаются сегодня проще и стремительней.

Вовсе не хочу присоединяться к старушкам, которые жалуются на распущенность молодежи. И чувство любви молодым, несомненно, знакомо. Но сексуальные связи для них явление обыденное и мимоходное, ничуть не предосудительное и к любви не имеющее прямого отношения. С чего бы им жалеть, например, героиню рассказа Бунина, молодую проститутку? Над чувствительностью же героя они, скорее всего, просто посмеются.

На одном из уроков по «Преступлению и наказанию» нетерпеливый ученик, утомленный рассуждениями о Боге и будучи не в силах ответить на вопрос, сколько человек убил Раскольников (следовало догадаться, что тот убил еще человека в себе), поднял руку и сказал: «Марья Васильевна, вы лучше скажите нам попросту: по делу он замочил старушку или нет?» При всей, на первый взгляд, дикости, вопрос этот скорее закономерен. Телевизор для этого парня — окно в мир, а там убивают ежесекундно. Поэтому право на убийство очевидно, тут вопросов нет. Но бывают убийцы малосимпатичные, этих следует осудить. А вот, например, герой «Брата» с обаятельной улыбкой и чистым взглядом. Или герои «Бригады». Те вообще настоящие мушкетеры: один за всех и все за одного. Раз убивают, значит, по делу.

* * *

Тема оказалась неисчерпаемой, но пора закругляться. Поэтому напоследок только несколько тезисов.

Развитие полуфабрикатной цивилизации привело к понижению общего эмоционального уровня. Чтение же требует большого душевного, а в иных случаях и духовного усилия. К этому многие сегодня неспособны.

Изучение классической литературы в школе никак не учитывает уровень психического и интеллектуального состояния ученика, то есть его способность воспринимать то или иное произведение. Ученик в силу возраста часто пребывает просто вне круга тех проблем, о которых повествует автор. Общения не выходит. Думаю, поэтому и я прочел большую часть программных произведений уже после школы.

Невозможно изучать литературу, не соотнося ее с реальным опытом современного подростка. Получается казусный разговор глухого с немым.

В маргинальном состоянии находится детская литература. Новых авторов очень мало, авторы недавнего прошлого не переиздаются. Между тем нельзя миновать этот мостик и сразу перелететь от русских и азербайджанских сказок к Достоевскому и Толстому.

Мое поколение, несмотря на агрессивный советский атеизм, жило еще в поле христианской культуры. Не знаю, что этому способствовало: верующие бабушки, та же литература или пусть кривая и пошлая, но все же симметричность коммунистической и христианской морали? Сегодня это поле перестало работать. Как читать литературу «золотого века», которая вся, так или иначе, замешена на христианстве?

Когда-то в наших университетах были историко-филологические факультеты. Уроки истории и литературы сегодня никак не связаны друг с другом. Не исключено, что их нужно соединить. Тогда будет меньше дат и маршрутов походов, а история благодаря литературе очеловечится. Нам всегда интересно узнать, как люди жили когда-то.

Что считать классикой? Может быть, надо сместить акценты и больше уделять внимания классической литературе ХХ века?

Время отбирает не только авторов шедевров, но и удобных, понятных собеседников. Клиповое сознание — реальность. Не уверен, что это такое уж зло. В любом случае Толстому прижиться здесь трудно. А Пушкин, у которого герой в «Капитанской дочке» на первой странице рождается и получает имя, а на пятой или шестой проигрывает крупную сумму и впервые напивается, вполне в собеседники годится. Может быть, и Достоевский со всеми своими неподъемными проблемами пробьется к нам благодаря бытовой, нервной, скандальной, патетической скороговорке своих героев, которая ближе нам, нежели эпически громоздкие построения Толстого?

Любой из нас остро и особенно воспринимает книгу, написанную его современником. Читателя с автором роднит уже то, что они пребывают в одной бытовой и исторической ситуации. Возможно, уроки по новейшей литературе должны составлять хотя бы половину всей программы?

Так что же, конец классике? Не уверен. Быть может, она явится нам отраженно или перейдет в полупассивный запас, как перешли уже многие произведения Средневековья и Античности. Ведь и не читавшие никогда античных авторов что-то да знают или слышали о греческих мифах. Однажды известный социолог чтения и переводчик Борис Дубин ответил на мой озабоченный вопрос о судьбе классики так:

«Меня не пугает, что будет с классикой. „Что сделали с Пушкиным? Что будет теперь с нашим Пушкиным?“ Ничего страшного не будет. За Пушкина я абсолютно спокоен. Всегда был и сейчас остаюсь.

Ну, будут такие вещи, которые со всеми творятся, когда под Баха танцуют на коньках, а Рембрандтом или Модильяни украшают рекламу. Ну, конечно, будет это и с Пушкиным, будут там какие-то строки поперек улицы на перетяжке висеть (строка Тарковского о бабочке висит же в метро). Но по сути ничего страшного не произойдет. Роль его — основополагающая. Не читают молодые? Он через другие зеркала высветится. Будет значим для каких-то других поэтов и писателей, которых эти молодые полуобразованные ребята уже будут читать как своих. Или каким-нибудь другим зеркалом откроется, может быть, биографическим, человеческим. Я думаю, тут все будет в порядке.

В культуре ничего не исчезает, но меняет место и масштаб, а значит — меняет функции».

Не могу сказать, что меня сильно радует перспектива читать строки Пушкина только на перетяжках поперек Невского или Тверской. Но и паниковать я тоже смысла не вижу. Другое дело, что само собой все не образуется. В Великобритании, например, существует государственная программа по вовлечению подростков в чтение. Надо бы узнать, что они там для этого делают?

Николай Крыщук

Олег Зайончковский. Прогулки в парке

  • Авторский сборник
  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 240 с.
  • ISBN 5-94282-404-5
  • 3000 экз.

В одной из своих книг Сергей Довлатов рассказывает о критике, уверявшем, что хорошую книгу грех не поругать: высокий уровень литератора настраивает на серьезное к нему отношение, а поскольку вряд ли найдутся авторы без недостатков… Плохую же, наоборот, ругать жалко и неловко — чего там: хорошо, если хоть какие-то, пусть даже и скромные достоинства отыщутся. Следуя совету этого критика, сборник Зайончковского «Прогулки в парке» надо ругать, и ругать безжалостно. Как минимум за то, что Зайончковский всего лишь очень хороший писатель, в то время как мог бы быть писателем выдающимся.

* * *

Последний, заключительный день Старого года подошел к своему завершению. Над городом пари́ла ясная зимняя ночь, и лишь обильно припушенные ресницами звезды выглядывали из-за ее покрывала, уверяя людей в том, что ни один человек не одинок на Земле, даже если сам он уверен в обратном. Невероятно теплая, не по-зимнему теплая погода уступила свое место погоде, куда более подходящей для ежегодного празднования новогодних торжеств; на дворовой площадке было так тихо, что, казалось, достаточно было бы ноге, обутой в суровый зимний ботинок, ступить на одном конце открытого пространства, чтобы звук этого шага тут же был услышан на стороне противоположной. Но дворовая площадь была пуста: городские жители, предвкушая полуночный бой курантов, все, как один, расположились у экранов своих телевизоров и уже приготовились откупоривать шампанское. Лишь симпатичной внешности ведьмочка нарушила тишину: вышла из парадного, хлопнув подъездной дверью, — чтобы через мгновенье скрыться из виду, запершись от посторонних взглядов в своем шикарном красном авто.

* * *

Так, или примерно так, скорее всего, начиналась бы гоголевская «Ночь перед рождеством», если бы ее писал Зайончковский. Ибо Зайончковский — это современный Гоголь; сдержанный, политкорректный, боящийся уронить лишнюю соплю в суп, но все-таки Гоголь.

Гоголь не только потому, что именно так, как у Зайончковского (как мне почему-то кажется) были бы написаны гоголевские тексты в наш политкорректный век, не жалующий яркости и оригинальности, но, главным образом потому, что собранные в книжке повести и рассказы — это истории о встрече с неизвестным в реалиях небольшого современного городка. Жители этого городка — а значит и герои историй Зайончковского — обычные, ничем не примечательные люди (не без лихости, но без лихости чрезмерной), и тем удивительнее то, что неожиданно, среди регулярной городской всепредопределенности с ними случаются удивительные именно своей неудивительностью, не мистические, во всяком случае, происшествия.

Гоголь — и в то же время не Гоголь. Уступая  Н. В. (Нашему Всему-2, надо полагать) в смелости и яркости образов и выражений, Зайончковский берет другим. Берет он — искуснейшим переплетением мотивов, умением противопоставить их (мотивы) так, чтобы они поддерживали и взаимоопределяли (мотивировали) друг друга. Так молоко, выдаваемое на работе героине повести «Люда», становится поводом заговорить утром, в начале рассказа, о кошке — с тем, чтобы сравнить ее успешность у кошачьих кавалеров с Людиной неуспешностью у кавалеров человечьих: таким образом ни одна деталь не остается лишней, все они, как уже было сказано, собираются в единое, весьма прихотливого плетения панно. Кроме того, нельзя не упомянуть и такие замечательные находки, как употребление слова «джойстик» относительно собачьего хвоста.

В том что касается трех включенных в книгу повестей (и вторая повесть — «Люда» — исключение, только подтверждающее правило), то это — очень тонко, с мельчайшей проработкой деталей выписанные детективные истории, лишенные, впрочем, такой совершенно необходимой части всякого традиционного детективного повествования, как рассказ о том, что же, в конце концов, случилось на самом деле. Читатель может с самого начала приготовиться к тому, что отгадки он не узнает никогда, — как, впрочем, не получит и ни одной версии по поводу того, что произошло там, за закрывающими свободный обзор кулисами. Возможных вариантов объяснения такой установки два: либо разгадка спрятана по традиционной набоковской схеме внутри каждого из отдельно взятых текстов (и эта возможность ставит меня как рецензента в крайне щекотливое положение, ибо разгадки в тексте я не нашел), либо — автор, Зайончковский, намеренно строит повествование так, чтобы достаточные для распутывания интриги мотивы находились за пределами известного, доведенного до сведения читателя, событийного пространства. Думая о Зайончковском как о выбравшем второй вариант, думаешь о нем в несколько раз лучше: пройтись по кромке сюжетной лини так, чтобы не выдать таящейся за ней фабулы и в то же время совершенно исключить всякую фабулу, противоречащую задуманной автором — вот трюк, действительно заслуживающий восхищения!..

Единственный, по-прежнему остающийся неразрешенным вопрос — по какому принципу сгруппированы составившие книгу тексты? Быть может, искать какой-то сложный, специальный авторский замысел в данном случае — все равно что искать следующий член последовательности «О, Д, Т, Ч», и решение гораздо проще, чем о нем можно бы было подумать? А может, никакой закономерности нет вообще и истории об обнаруженном во время ночной прогулки трупе, о долгое время откладываемом, но все же состоявшемся сватовстве и об еще одном, воистину удивительном происшествии, о котором так, впрочем, ничего толком и не удастся узнать — может, эти истории расставлены просто «как написалось»? Как бы там ни было, стоит набраться терпения и дождаться пришествия нового Гуковского: уж он-то нам, вне всякого сомнения, все наиподробнейшим образом разъяснит.

Дмитрий Трунченков

Джентльмен в поисках сюжета, или Сказки для взрослых

Мысль о трилогии пришла мне в самолете. Я тогда снимал «Медею» — фильм о варварском народном мире. И вдруг мне захотелось сделать фильм о мире столь же народном, но не варварском и не трагичном, а, наоборот, живом, веселом, где люди наслаждаются жизнью, радостями любви. Мне сразу же пришел на ум Боккаччо. Позже, в Йемене, снимая «Декамерон», я начал думать о «Цветке „Тысячи и одной ночи“», а в Неаполе о «Кентерберийских рассказах»…

Пьер Паоло Пазолини, из интервью

7 октября 1835 года Гоголь писал Пушкину: «Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русский чисто анекдот. …Духом будет комедия из пяти актов, и, клянусь, будет смешнее черта». Пушкин дал Гоголю сюжет, и явился «Ревизор», который действительно был смешнее черта.

В эпоху Возрождения мир так и кишел сюжетами. Старые мастера не стесняясь заимствовали их друг у друга и составляли сборники новелл. С сюжетами они обходились запросто: добавляли необходимые детали, меняли имена героев и географические названия. У каждого была своя манера. Боккаччо был скуп на излишние разглагольствования и ценил стройную композицию, Чосер, напротив, любил поговорить, порассуждать и вплетал в свои истории громадные отступления, порой не имеющие ничего общего с изначальным замыслом. Но ни один из них не мог предугадать, что через несколько столетий эти же самые сюжеты обретут вторую жизнь; что появится новый вид искусства, который способен будет передать всю прелесть творений старых мастеров (при условии, конечно, что за дело возьмется человек талантливый и честный).

К 1970 году Пьер Паоло Пазолини был уже живым классиком. Его карьера сложилась более чем удачно. «Евангелие от Матфея» критики признали лучшим фильмом на библейскую тему. Фильм «Теорема» вызвал скандал среди яростных приверженцев религии. За спиной были такие шедевры, как «Царь Эдип», «Свинарник», «Мама Рома». Но у Пазолини открылось второе дыхание. Он понял, что может снять нечто, способное затмить все прежние его работы.

Оставалось только найти подходящий сюжет. И Пазолини нашел его, и не один, а несколько десятков. Сокровищница мировой литературы раскрыла перед ним свои двери. Сказки «Тысячи и одной ночи», фантазии Боккаччо и Чосера явились к его услугам. Оставалось только перевести все это на язык кино и добавить в старые истории что-то новое. Насчет последнего Пазолини не беспокоился. С воображением у него все было в порядке.

Меньше всего режиссер хотел создать красивую картинку (к счастью, он работал не в Голливуде). Пазолини хотел сделать изображение насыщенным, показать свое видение Средневековья. Поэтому яркие образы у него получались очень реалистичными. Беззубые крестьяне, красавицы не первой свежести, нищие, отвратительные демоны; а кроме этого, предметы средневекового быта: ночные горшки, грязные постели, палатки кочевников — все так и бурлило на экране и переливалось через край. Современные голливудские фильмы, где каждый древний римлянин может похвастаться белозубой улыбкой, а его рабыня — силиконовым бюстом, никогда не дойдут до того уровня изображения реальности, который демонстрировал Пазолини.
Кентерберийские рассказы

Трилогию Пазолини называют эротическим произведением. Это не совсем так. Режиссер не показывает нам красоту женского тела. Он показывает просто женщин, которых ни в коем случае нельзя назвать моделями (в средневековом мире такого понятия вообще не существовало). Пазолини прежде всего было важно, чтобы женщины соответствовали его представлению о давно ушедших временах.

Кроме того, трилогия наполнена гомосексуальными мотивам. В фильме «Кентерберийские рассказы» пристав берет взятки у содомитов, хотя Чосер об этом не упоминал. В «Декамероне» мессер Чеппарелло показывает мальчику монету, в надежде на то, что тот удовлетворит его похоть (у Боккаччо также ничего подобного не было). В «Цветке…» придворный поэт завлекает в свой шатер трех юношей… Во всей трилогии гораздо больше обнаженных мужчин, чем женщин. И Пазолини нисколько не боялся демонстрировать чересчур натуралистичные сцены, зная, что они органично вплетутся в канву его творений.

Режиссер стремился охватить всю полноту жизни, он прекрасно понимал, что средневековые люди были отнюдь не ангелами. Но, демонстрируя всяческие проявления разврата, он хотел сказать и о том, что людям невозможно запретить стремиться к наслаждениям.

Однако не все было так безоблачно в мире, изображенном Пазолини. Смерть подкрадывалась к некоторым героям незаметно, утверждая свои права в трилогии жизни. Так и должно было быть. Там, где человек удовлетворяет самые низменные потребности, пусть даже воспетые великими мастерами, смерть — его неразлучный спутник.
Декамерон

С сюжетами, почерпнутыми из мировой сокровищницы, режиссер обошелся действительно вольно. Например, новеллу о Лизабетте («Декамерон») он лишил финала. Но это было его право. Пазолини создавал свой мир и распоряжался судьбами героев, как ему того хотелось.

И все же трилогия Пазолини — это еще и произведение о любви. Теорема, доказанная здесь режиссером, проста. Если двое любят друг друга и судьба отнесется к ним благосклонно, они будут вместе, какие бы невзгоды ни пришлось им пережить. Нур-эд-Дин обязательно найдет свою Зумурруд. Риккардо женится на Катерине. А вот жадный монах непременно попадет в ад, где черти испражняются грешниками.

В «Декамероне» и «Кентерберийских рассказах» Пазолини выступил и в качестве актера. В обоих случаях он играл творцов: в первом живописца Джотто, а во втором — самого Чосера. Оба его героя одержимы созданием своих великих произведений. Поэтому правильнее было бы сказать, что Пазолини играл самого себя — художника, который ищет новый сюжет для нового шедевра.

Новый шедевр не замедлил явиться, но это была уже не сказка о любви. У режиссера открылось третье дыхание, и фильм «Сало, или 120 дней Содома» шокровал без исключения всех, кому довелось посмотреть картину. А потом пришла смерть — жестокая и нелепая. Она снова подкралась незаметно, из-за угла, и не оставила ничего. Пазолини ушел, и кто знает, какие еще сюжеты он унес с собой навсегда.

Виталий Грушко