Отвлекаясь от сюжета

— Откуда ты знаешь про дело Дрейфуса? —
спросила меня как-то приятельница.

— Естественно, из книжки «Дорога уходит вдаль».

— И я тоже. Правда смешно?

Действительно, забавно: знаменитый эпизод из французской истории мы узнали из русской книги нашего детства и запомнили на всю жизнь, хотя трилогия А. Бруштейн вовсе не про Францию, а про растущую еврейскую девочку из города Вильно в конце XIX века.

А откуда мы знаем про страховое агентство Ллойда? Имя Ллойда знакомо всем, кто читал Диккенса и Дюма, только мы его не замечаем, следя за перипетиями сюжета и сопереживая злоключениям бедной Флоренс Домби и Эдмона Дантеса.

Как-то в середине 90-х я лежала в больнице и мне совершенно нечего было читать. Медсестра сжалилась и дала забытый кем-то роман Золя «Дамское счастье». Перед этим в последний раз я брала в руки Золя где-то на первом курсе, он показался мне скучным и устаревшим, но делать было нечего. И случилось чудо: оказалось, что в этом романе самое интересное сегодня — вовсе не любовная коллизия, не история Золушки, а бизнес-история: точное и умное описание становления крупной универсальной торговой фирмы. По этой книжке можно изучать основы маркетинга и менеджмента; это отличный сборник кейсов для бизнес-школ. Великий маркетолог Филипп Котлер еще не родился, а Золя уже описал все 5P современной теории маркетинга.

С тех пор, невольно во многих, казалось бы, давно прочитанных книгах мне стали видны экономические истории и детали, которые ничего не говорили homo sovetikus, но зато чрезвычайно интересны и полезны для тех, кто живет и работает сегодня в новой экономике России.
Давайте пробежимся по читаному-перечитаному.

Про земское (читай муниципальное) самоуправление — «Анна Каренина» Толстого. Помните, чем там занимался Левин? Не помните? Перечитайте — очень познавательно.

Про фондовый рынок — «Финансист» Драйзера. Драйзер — экономический писатель, сюжет в его романах малоинтересен и довольно стандартен, а вот экономические механизмы изложены точно и увлекательно.

Про банковское дело и про банкиров писали много, но самая увлекательная история — это, конечно, методичное доведение до банкротства банка барона Данглара. Граф Монте-Кристо, если помните, заранее объяснил Данглару, как можно обрушить даже очень крупный и надежный банк. История некоторых российских банков за последнее двадцатилетие вполне подтверждает аналитические выводы незабвенного графа.

«Граф Монте-Кристо» — вообще замечательная книга: там про все есть — и про торговое мореплавание, и про страхование кораблей, и про сбор компромата как способ борьбы с врагами и конкурентами, и про систему правосудия, и про информационные войны с применением черного пиара (вспомните историю разоблачения графа де Морсер!).

Более современный пример банковского кейса — замечательный детектив Дика Фрэнсиса «Банкир». Там подробно изложена практика и теория кредитования, при этом увлекательнейшее чтение с лихо закрученным сюжетом.

Особый интерес у меня вызывает описание механизмов страхования и страховых компаний, поскольку я работаю в этой области экономики. Беглых упоминаний в западной литературе очень много, особенно в английской и американской, поскольку для них страхование — неотъ? емлемая часть экономики, что-то вроде чистки зубов для бизнеса — как же, дескать, без страховки на все, что движется и не движется? Страховые комиссары, страховые агенты, служба безопасности страховых компаний, попытки страхового мошенничества и их разоблачение — везде и всюду, особенно в детективах.

Длинных историй про страхование мне встретилось немного. Одна из них в старой доброй «Саге о Форсайтах»: Сомс, член правления «одного из богатейших страховых предприятий», распутывает мошенничество исполнительного директора общества со страхованием контрактов. Особенно часто эта история стала вспоминаться в последний год, с тех пор, как у нас было введено обязательное страхование договоров по государственному контракту…

Другая страховая история лежит в основе знаменитого в 70-80-х годах прошлого века «Аэропорта» Артура Хейли. Хейли по уровню, конечно, не Голсуорси и не Диккенс, но писатель чрезвычайно популярный, книжку эту тогда читали все. Но сегодня она стала актуальна и в России, потому что теперь и у нас любой отчаявшийся человек может застраховать свою жизнь на крупную сумму, а потом подстроить авиакатастрофу или еще что-нибудь в этом роде, чтобы, покончив с собой, обеспечить свою семью. Как предотвратить подобные происшествия, сохранив при этом гуманную составляющую страхового бизнеса, как проводить предварительную оценку страхового риска, как и кому продавать страховые полисы — все эти вопросы каждый день решают теперь и наши, российские, страховщики.

И настоящее потрясение испытываешь, осознав, что наисовременнейшую теорию проектной и, более того, матричной структуры управления впервые разработал и внедрил Антон Семенович Макаренко в колонии для несовершеннолетних правонарушителей. Честное слово — прочитайте «Педагогическую поэму», там подробно изложена система, включающая в себя и вертикальное управление, и образование временных «сводных отрядов», то есть проектной команды, созданной на временной основе для выполнения конкретной комплексной задачи. В современном менеджменте матричная структура управления считается наиболее эффективной. Антон Семенович тоже так думал, только его никто не слушал… а потом и читать перестали.

А. Макаренко «Педагогическая поэма»

К весне двадцать третьего года мы подошли к очень важному усложнению системы отрядов. Это усложнение, собственно говоря, было самым важным изобретением нашего коллектива за все тринадцать лет нашей истории. Только оно позволило нашим отрядам слиться в настоящий, крепкий и единый коллектив, в котором была рабочая и организационная дифференциация, демократия общего собрания, приказ и подчинение товарища товарищу, но в котором не образовалось аристократии —
командной касты.

Это изобретение было — сводный отряд…. Совет командиров всегда старался проводить через нагрузку комсвод? отряда всех колонистов, кроме самых неудачных. Это было справедливо, потому что командование сводным отрядом связано было с большой ответственностью и заботами. Благодаря такой системе большинство колонистов участвовало не только в рабочей функции, но и в функции организаторской.

А. Дюма «Граф Монте-Кристо»

— Да конечно, — продолжал Монте-Кристо, — на мой взгляд, есть три категории богатства… Я называю первостепенным состоянием такое, которое слагается из ценностей, находящихся под рукой: земли, рудники, государственные бумаги таких держав, как Франция, Австрия и Англия, если только эти ценности, рудники и бумаги составляют в общем сумму в сто миллионов. Второстепенным состоянием я называю промышленные предприятия, акционерные компании, наместничества и княжества, дающие не более полутора миллиона годового дохода, при капитале не свыше пятидесяти миллионов. Наконец, третьестепенное состояние — это капиталы, пущенные в оборот, доходы, зависящие от чужой воли или игры случая… словом, дела, зависящие от удачи, которую можно назвать низшей силой, если ее сравнивать с высшей силой — силой природы; они составляют в общем фиктивный или действительный капитал миллионов в пятнадцать…

Татьяна Гуковская

«Глубина текста» и ее топологический смысл

Исследования показали, что применительно к классической литературе понятие «глубина текста» имеет не только метафорический, но и буквальный — топологический — смысл.

Понятие «глубина текста» связано с ортогональностью осей чтения и понимания: наличие «глубины» как реального свойства исключает одновременность чтения и понимания. Синхронизировать их и интегрировать в одно целое при наличии «глубины» невозможно. Движение вдоль текста (чтение), если текст обладает «глубиной», не дает возможности его понимать, то есть читающий не успевает актуализировать все коннотации, приуроченные к каждой из точек линейного текста. Необходимы остановки чтения и уход в глубину, внутрь текста, где обнаруживается собственная структура и собственное содержание. Так возникают комментарии, но это не комментарии элементов линейного текста («Париж — столица Франции»), а описание элементов глубинной структуры текста, выходящей на поверхность, в линейный текст, а в конечном счете и всей этой глубинной структуры текста, скрытой под линейным текстом. Собственно «структура текста», изученная московско-тартуской школой (и основанная на приложении лингвистических понятий «синтагма» и «парадигма» к тексту литературных произведений), относится именно к этой «глубине», противопоставленной «поверхности». Примером, поясняющим эти теоретические положения, является комментированное издание рассказа Поля Морана «Я жгу Москву» (см.: Золотоносов М. Слово и Тело: Сексуальные аспекты, универсалии, интерпретации русского культурного текста XIX — ХХ веков. М., 1999. С. 161-359).

Самым заметным внешним признаком этого комментария является то, что он в 14 раз превышает по объему сам комментируемый рассказ. Это означает, что словесные затраты на описание глубинного текста потребовались значительные — гораздо большие, чем сам линейный текст. И это, на наш взгляд, закономерно, поскольку глубинная структура, если она есть, представляет собой сложное и многосвязное явление — более сложное и разветвленное, нежели линейный текст. За время, прошедшее с публикации того комментария, автору пришлось еще однажды делать подобную работу — это комментарий к рассказу А. П. Чехова «Открытие», который вошел в книгу «Другой Чехов: По ту сторону принципа женофобии», готовящуюся к изданию в 2007 году. Кстати, здесь соотношение исходного литературного текста и комментария примерно такое же, как и в первом случае: 1 : 14.

Выявление и описание «глубинного текста» — самое увлекательное, что существует в литературоведческой работе, поскольку речь ведь идет не просто о структуре, но именно о тексте, имеющем свой сюжет, своих специфических персонажей и т. п. И этот «глубинный текст» оказывается неким скрытым, но чуть ли не более «подлинным» текстом, который надо открыть, в чем и состоит пафос исследовательской работы.

Кстати, впервые с «глубиной текста» автор столкнулся лет двадцать назад в связи с анализом структуры «Бесов». Результаты были оформлены в виде статьи (Золотоносов М. «Случайный человек» в «Бесах»: генезис, структура, семантика // Содержательность форм в художественной литературе: Межвузовский сборник. Куйбышев, 1989. С. 61-84), но на подобные «братские могилы» провинциальных научных трудов никто и никогда не обращал и не обращает внимания. Статья, естественно, осталась незамеченной, однако в ней были зафиксированы весьма существенные свойства, характерные для определенной модификации «глубинного текста», и именно результаты того исследования нам хотелось бы представить подробнее в этой статье.

Развитие текста Достоевского (а его проследить нетрудно, поскольку сохранились все подготовительные материалы) шло из исходной точки, в которой были статично противопоставлены два персонажа — мужчина и женщина. Дальнейший процесс привел к выделению из этих двух персонажей неких ипостасей, свойства которых и идеология позволяли бы создать динамику отношений и сюжет линейного текста. Так мужской персонаж разделился на Князя и Учителя, а женский персонаж — на Красавицу и Воспитанницу. В подготовительных материалах последовательно возникают отношения Учителя и Князя с Воспитанницей и Красавицей, которые актуализируют два устойчивых сюжетных мотива: плотской, «низкой» любви и платонической, «высокой». Именно эта оппозиция и потребовала разделения одного женского образа на два, соответственно должен был разделиться и исходный мужской персонаж.

Рассмотрим четыре примера, связанных с «Бесами», которые мы рассматриваем как единство подготовительных материалов и окончательного (дефинитивного) текста.

  1. В подготовительных материалах в образе Красавицы объединены будущие Лизавета Николаевна и Марья Игнатьевна Шатова. Поэтому варианты поведения Красавицы соответствуют поведению обеих героинь окончательного текста романа (здесь и далее опускаем подтверждающие цитаты).
  2. Дарья Павловна и Марья Игнатьевна Шатова в подготовительных материалах объединены под именем Воспитанницы.
  3. В подготовительных материалах Шатов и Картузов (многие качества которого потом отдаются Лебядкину) функционально заменяют друг друга в отношениях с Красавицей.
  4. Марья Тимофеевна (Хромоножка) и Дарья Павловна занимают одинаковую позицию по отношению к Шатову, Князю и Картузову (Лебядкину).

Из этих примеров можно сделать некоторые выводы. Прежде всего, выясняется наличие двух типов связи между персонажами окончательного текста, рассмотренного совместно с подготовительными материалами: либо они связаны через общий протообраз, в котором синтезированы свойства характера и поступки, впоследствии распределенные между несколькими персонажами (примеры 1 и 2), либо персонажи окончательного варианта в ситуациях, описанных в подготовительных материалах, функционально заменяют друг друга (примеры 3 и 4).

Так, например, Шатов и Картузов восходят к Учителю, фигура которого возникает на самом раннем этапе работы над романом — в наброске под названием «Зависть», в котором появляются А. Б. (затем Князь), Воспитанница, Учитель и чуть позже Красавица. Учитель возникает как антипод А. Б. (Князя) в качестве защитника женской чести: сначала только Воспитанницы (имеющей «брюхо» от Князя), а затем и Красавицы. Примечательно, что именно в тот момент, когда в наброске возникает Красавица (11, 59; ссылки даются по изданию: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972-1986; при цитатах указываются цифрами том и страница), от Учителя отделяется ипостась, специально связанная с Красавицей, — «сосед Картузов, пишущий стихи Красавице» (11, 60), который «вмешивается в историю Князя с Воспитанницей в интересах Кбармасзиной» (11, 61), как именовалась Красавица еще в наброске «Картузов», предшествовавшем «Зависти».

Важнейшей особенностью творческого процесса Достоевского является то, что различные варианты как характеров, так и сюжетных связей между ними, сочиненные в процессе подготовительной работы, не отбрасываются, а накапливаются и по мере накопления требуют новых и новых персонажей, в которых сохраняющиеся варианты могли бы быть овеществлены. Скажем, сохраняются оба варианта отношений Воспитанница — Шатов (Шапошников), где первая выступает и как сестра, и как невеста Шатова. Первый вариант кристаллизуется в «Дарью Павловну», второй — в «Марью Игнатьевну Шатову». С заменой Шатова на Лебядкина (а протообраз у них общий) Воспитанница реализуется как Хромоножка — сестра Лебядкина и как Лиза Тушина — несостоявшаяся (воображаемая) невеста Лебядкина. В результате в романе возникают комплексы персонажей с идентичной внутренней структурой:

Шатов — Дарья Павловна
Лебядкин — Хромоножка
(брат — сестра)

Ставрогин — Лизавета Николаевна — Маврикий Николаевич Лебядкин
Ставрогин — Марья Игнатьевна — Шатов
(первая пара — любовники, вторая пара — муж и жена,
как состоявшиеся, так и не состоявшиеся)

Ставрогин — Хромоножка
Ставрогин — Дарья Павловна
(отношения платонической любви)

Описанный процесс с неизбежностью породил «случайность» персонажей. Исходные образы расщепляются, поскольку один персонаж не в состоянии выполнить все сюжетные функции, и от этого свойства (идеологические, социальные, психологические) распределяются между персонажами, при этом остаются и маловероятные (с точки зрения нормы) наборы свойств — то, что традиционно именуется «обратными общими местами». Главное, что характеры персонажей определяются не одним лишь окончательным текстом, но всей длинной «родословной», начало берущей именно в подготовительных материалах.

В «Зависти» Учитель «вырастает в красоте <…> кончает идеалом красоты» (11, 60), в то время как Князь олицетворяет противоположный нравственный полюс, «ненавидит Учителя» (11, 60), бьет его по лицу.

Нетрудно увидеть знакомые по тексту романа «Бесы» сюжетные положения. Однако сравнение показывает, что они не просто «перевернуты» (в романе Шатов бьет Ставрогина по лицу), а перераспределены, в результате чего в характере Ставрогина соединены в противоречивую комбинацию и плотская любовь (в двух вариантах — с Лизой и Марьей Шатовой), и «христианская» (11, 208), причем тоже в двух вариантах: церковный брак с женой-девушкой Марьей Тимофеевной и отношения с Дарьей Павловной.

Особенного внимания заслуживает реакция Ставрогина на удар кулаком, неожиданно нанесенный Шатовым. Эта реакция — классический пример «обратного общего места». Хроникер даже специально подчеркнул в своем рассказе, что Ставрогин в силу особенностей своей натуры должен был убить Шатова (10, 164). Однако вместо этого Ставрогин «схватил Шатова обеими руками за плечи; но тотчас же, в тот же почти миг, отдернул свои обе руки назад и скрестил их у себя за спиной» (10, 166).

Странная реакция Ставрогина в окончательном тексте романа остается необъясненной. Объяснение дают подготовительные материалы, в которых, наоборот, Князь дает Шатову пощечину (причина та же, что и в дефинитивном тексте: связь с Воспитанницей), а Шатов ее сносит. Перевертыш психологических характеристик Шатова и Князя приводит к тому, что в дефинитивном тексте романа бьет Ставрогина Шатов, причем Достоевский комбинирует этот перевертыш с кротким характером получившего пощечину персонажа, сформировавшимся еще в подготовительных матриалах. Но то, что было логично для характера Шатова, пропагандиста личности Христа, или для Князя, который «снес пощечину», потому что являлся лицом романическим и загадочным, новым человеком «безмерной высоты» (см. 11, 131), заменяющим Голубова (11, 136), то совершенно алогично и парадоксально для характера Ставрогина.

Однако парадоксальность эта снимается, если дефинитивный текст рассматривать в системе (сумме) с подготовительными материалами, которые создают «глубину текста». То есть возникает метасюжет, который включает не перипетии поверхностного (линейного) текста, а различные фазы процесса развития персонажей, их выделения из нескольких исходных протообразов, и именно на основе анализа суммарного текста открывается структура поверхностный текст — глубинный текст, которая характеризует сочинение Достоевского как метароман. Только с учетом того, что «Бесы» надо рассматривать как такой метароман, можно объяснить загадочную фразу Хромоножки: «Прочь, самозванец! <…> Я моего князя жена, не боюсь твоего ножа!» (10, 219). Содержащиеся в подготовительных материалах наброски характера Князя (и само это имя — Князь) как «нового человека», почитающего личность Христа за жизненный идеал (именно на этой стадии эволюции образа Князя и возникла Хромоножка), разъясняют смысл этой странной фразы. Хромоножка словно читала подготовительные материалы и помнит о них, внося их в дефинитивный текст. Другой пример: в дефинитивном тексте Лебядкин говорит Ставрогину, что хочет завещать свой скелет в академию «с тем, однако, чтобы на лбу его был наклеен на веки веков ярлык со словами: „Раскаявшийся вольнодумец“» (10, 209). Эта странная для Лебядкина фраза объясняется генезисом персонажа из Учителя — Картузова, и не случайно, например, Шатов, также генетически восходящий к Учителю, «радикально изменил некоторые из прежних социалистических своих убеждений и перескочил в противоположную крайность» (10, 27).

Существенной чертой «глубинного текста» «Бесов» как метаромана (в указанном выше смысле) является его «сюжетность», и если трансформировать текст подготовительных материалов в некое связное повествование, то выглядело бы оно так: вдруг Хромоножка превращается в жену Князя и сестру Картузова; вдруг Воспитанница становится сестрой Шатова и т. д. Эти «вдруг» подготовительных материалов, на уровне черновой работы свидетельствующие о развитии замысла и накоплении вариантов, Достоевским часто не отбрасываются, а превращаются в неожиданности, зафиксированные в «поверхностном» тексте: вдруг высняется, что сестра Лебядкина — жена Ставрогина, вдруг к Шатову является его жена со ставрогинским ребенком, вдруг Шатов дает пощечину Ставрогину и т. д. Все это следы соединения в тексте различных сюжетных вариантов, альтернатив.

Таким образом, Достоевский производит «сборку» различных вариантов, создаваемых в процессе работы. Возникает аналогия со «слоистой» структурой поведения индивида, в которой обнаруживаются «в застывшем виде различные законченные уже фазы развития. Генетическая многоплановость личности, содержащей в себе пласты различной древности, сообщает ей необычайно сложное строение…» (Выготский Л. С. История развития высших психических функций // Выготский  Л. С. Собр. соч.: В 6 т. М., 1983. Т. 3. С. 63). Так же устроен персонаж Достоевского: развитие культурного индивида и развитие персонажа у Достоевского в процессе художественного творчества имеют общие черты органического развития, идущего «по законам напластования и надстройки новых этажей над старыми» (Там же. С. 140). Можно предположить, что возникающая «глубина текста» вызвана именно органикой процесса творчества.

Противоположный вариант творчества — использование стереотипов, литературных штампов. Именно такова современная литература, лишенная глубины текста в указанном смысле. Отсутствует как органика процесса творчества, подмененная игрой со стереотипами, так и ортогональность «чтения» и «понимания». В текстах В. Пелевина или Б. Акунина «понимать» нечего, все исчерпывается «чтением». Характерный пример — новейший роман В. Пелевина «Ампир В» (2006), который нам недавно пришлось рецензировать. Если применять топологический образ, то все сводится к тому, что рассказ объемом в четыре страницы растягивали в роман объемом 408 страниц; в результате получилась очень тонкая пленка, лишенная глубины, к тому же ткань во многих местах порвалась, образовались дырки, которые видны по всему тексту, а на конец материала и вовсе не хватило. Сам Пелевин использование стереотипов и штампов осмыслил таким образом: «Наступила эпоха цитат из массовой культуры, то есть предметом цитирования становятся прежние заимствования и цитаты, которые оторваны от первоисточника и истерты до абсолютной анонимности». Такова почти вся современная русская проза.

Михаил Золотоносов

Мысли о русской историографии

…Цивилизации меняют свой облик. В принципе не исключено, что когда-нибудь наша цивилизация отвернется от истории. Историкам стоило бы над этим подумать. Дурно истолкованная история, если не остеречься, может в конце концов возбудить недоверие и к истории лучше понятой. Но если нам суждено до этого дойти, это совершится ценою глубокого разрыва с нашими самыми устойчивыми интеллектуальными традициями.

Марк Блок

В стремлении познать историческое прошлое российского народа современный читатель, не обращая внимания на расхожую критику, вот уже который год демонстрирует устойчивый интерес к созданным еще в XIX или в самом начале XX столетия обобщающим трудам корифеев отечественной исторической науки — Н. М. Карамзина, С. М. Соловьева, Н. И. Костомарова, В. О. Ключевского, П. Н. Милюкова, С. Ф. Платонова и др. Сводить интерес к классической русской историографии, как приходится нередко слышать, «к моде» или связывать с тем, что труды наших классиков «долгое время были малодоступны для широкого круга читателей», которые, получив к ним доступ, бросились по давней привычке учиться у прошлого, было бы слишком просто.

Тогда чем же вызван этот неиссякающий интерес к столь давней исторической литературе, которая, по признанию некоторых современных авторов, в целом ряде отношений «устарела» и к тому же отличается гносеологической наивностью, методологическим дилетантизмом, а порой даже предвзятостью и откровенными фальсификациями?

Беспристрастие требует признать, что в течение XX столетия отечественные историки, несмотря на существовавшую в советском государстве жесткую идеологическую цензуру, ограничивавшую свободу творчества, подготовили огромное количество фундаментальных монографических сочинений, посвященных отдельным периодам, событиям и явлениям российской истории. Порой они существенно уточняют и дополняют труды корифеев отечественной исторической науки. Вот только неискушенному в ее тонкостях читателю очень трудно уследить за этой сложной и разнообразной исследовательской работой маститых ученых-историков. Для него ближе и понятнее попытки свести накопившийся в монографических трудах запас исторических фактов в нечто цельное и воспроизвести наше прошлое в виде стройного исторического процесса, в котором перед читателем ясно предстали бы причины, результаты и общий ход событий и явлений прошлого. Однако ни один из советских или современных историков не рискнул взяться за создание нового обобщающего труда по русской истории, что вовсе не было следствием отсутствия таланта или недостатка трудолюбия. В связи с этим обобщающие труды Н. М. Карамзина, С. М. Соловьева, В. О. Ключевского и других классиков русской историографии предоставляют современному читателю уникальную возможность получить именно цельное и отчетливое представление о русской истории, по крайней мере до XVIII столетия.

Впрочем, помимо концептуальной целостности и фундаментальности сочинения корифеев отечественной историографии имеют целый ряд и других достоинств, которые выделяют их на общем фоне многообразной исторической литературы. В частности, избегая поверхностных «высших взглядов» на историю, последовательно отвергая абстрактные и спекулятивные философско-исторические построения, классики русской историографии исходили из тщательного, всестороннего рассмотрения изучаемого предмета, справедливо полагая, что историческое познание приобретает научный характер лишь при соблюдении историком критического подхода к изучению исторических источников. Руководствуясь прежде всего своими убеждениями и научной добросовестностью, они стремились писать «без прикрас» и «не роняли историю до памфлета». Поэтому их так трудно обвинить в пристрастности, в замалчивании фактов в угоду политической конъюнктуре. Хотя критические сентенции в их адрес по этому поводу явление обычное как в публицистической, так и в научной литературе, но доверять им нужно крайне осторожно.

К этому следует прибавить, что в своих обобщающих работах корифеи русской историографии никогда не подменяли живую ткань исторической жизни общими концептуальными схемами. В связи с этим их исторические сочинения представляют собой уникальные по фактологической содержательности научные труды, которые благодаря изобилию фактов, летописных свидетельств, исторических документов позволяют вдумчивому читателю делать собственные, самостоятельные умозаключения и выводы.

Наконец, для классиков русской историографии наряду с научным критерием не менее значимым являлся и эстетический критерий, в соответствии с которым они стремились излагать результаты своего исследования «простым литературным языком», избегая чрезмерной сложности и монотонности изложения. Благодаря особому, очень образному языку их исторические сочинения читаются как настоящие художественные произведения. Вместе с тем «особая эстетика языка», «точность оттенков в тоне», активное использование художественных образов в тексте исторического исследования позволила им не только создать живописную героическую эпопею русской жизни, великолепную галерею исторических образов и портретов, которая по-настоящему завораживает читателя, но также дать и более ясное, четкое представление об изучаемой реальности, выражая с помощью визуальных картин и образов ее сущностные черты. Это органичное единство научной добросовестности и литературного мастерства является достойным примером и для современных историков.

Словом, научная добросовестность и эрудиция, владение наиболее совершенными для того времени приемами критического анализа источников, прекрасный литературный слог до сих пор способствуют популярности сочинений классиков отечественной историографии, наследие которых является органической частью русской культуры. Они нужны нашим современникам, как были нужны нашим предкам.

Владимир Кучурин

Игра в классики

Однажды я был свидетелем такого диалога:

— Ты читал последний роман Пелевина?

— Какой Пелевин?! У меня еще Диккенс не весь прочитан!

Я искренне завидую тем людям, которые умеют ориентироваться в постоянно пополняющемся потоке книг; умеют различать нужное и ненужное и в итоге брать от литературы только самые лакомые кусочки. Мне как критику приходится читать все подряд, и я часто с грустью смотрю на книжную полку, где стоит тот самый не целиком прочитанный Диккенс, и думаю: когда же я до него доберусь?

Постараемся ответить на два вопроса: какое место занимает в жизни сегодняшнего читателя классическая литература и нужна ли она ему.

Когда человек впервые сталкивается с классикой? Ответ очевиден: в детском возрасте, когда родители читают ему вслух сказки Пушкина, сказки Андерсена, детские изложения приключений Робинзона, Гулливера и Мюнхгаузена. Первое знакомство самое важное. То, что человек узнает в детстве, остается с ним навсегда и становится основой для его эрудиции.

Когда ребенок начинает читать сам, он первым делом берет в руки те книги, которые культивировались в его семье. Зачастую это оказывается классика.

Лет двадцать назад дети запоем читали Дюма, Конан Дойла и Стивенсона. Сегодня телевидение и компьютер заменили им это удовольствие и вытеснили классическую литературу. К счастью, этот процесс не является необратимым и время для чтения у подрастающего поколения все же остается.

А в школах все идет по накатанной схеме. Детей знакомят с шедеврами мировой литературы, и именно в школе они приобретают львиную долю знаний в области классики. Правда, не обходится без курьезных ситуаций. Дело в том, что современные дети, выросшие на компьютерных играх, имеют гораздо меньшее представление о том, как раньше жили люди. Знакомый учитель рассказывал мне о любопытном случае, который произошел в шестом классе, где он преподавал литературу.

Проходили сказку Салтыкова-Щедрина «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил». Детям было дано домашнее задание: проиллюстрировать сказку. Каково же было удивление учителя, когда на картинках, нарисованных детьми, он вместо мужика и двух генералов увидел человечков в набедренных повязках, стоящих около пальмы.

Таковы приметы нашего времени, и никуда от них, увы, не деться.

Если после школы ученик не поступает на гуманитарный факультет какого-нибудь вуза, то отныне он будет читать классику только по собственному желанию.

Теперь представим себе человека, любящего литературу и все свободное время отдающего чтению. Какие книги читает такой человек? Естественно, те, которые соответствуют его вкусу. Это может быть современная японская проза, женские романы, эзотерические брошюры, брутальные детективы. А может быть и классика. Но классика — понятие настолько всеобъемлющее, она включает в себя столько шедевров, что человек, чья работа не связана напрямую с книгами, просто не в силах охватить ее всю.

Кроме того, для чтения классики необходимо одно очень важное условие — надо уметь наслаждаться ею. Надо уметь погружаться в спокойное и размеренное повествование, надо иметь терпение при чтении чересчур длинных описаний, надо уметь получать удовольствие от языка старых мастеров. И надо иметь время, чтобы, выкинув из головы все повседневные проблемы, полностью отдаться книге, которая с лихвой окупит потраченные на нее часы.

Хорошая книга как хорошая сигара — она требует уединения и покоя.

Разумеется, для каждого человека, любящего чтение, классическая литература занимает свое определенное место в жизни. Но я отдаю предпочтение классике, и вот почему.

Книги, проверенные временем, никогда не обманут. Они все без исключения актуальны и сегодня. Они помогают прочувствовать эпоху, в которую были написаны, но и дают четкую картину настоящего. Каждая из этих книг предполагает множество интерпретаций. Каждая скрывает в себе свой особый таинственный мир.

Некоторые современные книги обладают теми же качествами, но их время еще не пришло, ибо только время способно отшлифовать все их достоинства.

Когда я был студентом, я читал классику только перед экзаменами. Нет ничего хуже, чем в спешке проглатывать великие книги. Но классика не отвернулась от меня, и впоследствии я сумел понять ее прелесть.

Читать или не читать классику — личное дело каждого. Давайте просто будем помнить, что иногда, сами того не замечая, мы себя обкрадываем и что есть люди, которые слышали о Вергилии, есть люди, которые читали Вергилия, а есть люди, которые читали Вергилия в оригинале. Последним я завидую самой белой завистью.

Виталий Грушко

Шарль Нодье. Фея Хлебных Крошек (La Fée aux miettes)

  • Перевод с французского, предисловие и примечания В. Мильчиной
  • М.: FreeFly, 2006
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 5-98358-079-5
  • 5 000 экз.

Как далеко может завести человека его собственная фантазия? Где проходит грань между чересчур восприимчивой натурой и натурой, ставшей на гибельный путь саморазрушения? Французский романтик Шарль Нодье задумывался об этом еще в 30-е годы XIX века, а может быть и раньше. Чтобы дать ответ на волнующие его вопросы, он писал книги. И хотя загадки так и остались неразгаданными, результат все же был — великолепные книги и благодарность читателей.

Прошло почти два века. И сегодня, перелистывая страницы старинного шедевра, все так же хочется найти ответы и понять, что же пытался донести до нас автор. Но для сегодняшнего читателя задача усложняется еще и тем, что времена изменились. Прежде чем вникнуть в проблематику произведения, необходимо логически объяснить мотивировки героев, а это почти невозможно — настолько странными они кажутся в наш безумный век.

Одна из отличительных черт романтизма это демонстрация двоемирия, то есть двух параллельных реальностей, в которых пребывают персонажи. Первая реальность — это жизнь обывателей, не верящих в чудеса и озабоченных повседневными проблемами. Вторая реальность — внутренний мир главного героя, наполненный самыми странными фантазиями.

Подобную картину можно наблюдать и у Нодье. И если сегодня нам абсолютно понятны поступки описанных им обывателей, которые считают персонажа по имени Мишель чуть ли не сумасшедшим, то поступки самого Мишеля вызывают только недоумение.

Не вдаваясь в подробности, рассмотрим некоторые из них.

Мишель, будучи еще юношей, дает обещание жениться на престарелой нищенке-карлице по прозвищу Фея Хлебных Крошек. С этого момента он и не помышляет ни о чем другом; более того: все накопленные деньги отдает Фее, уверенный, что счастье заключается именно в бескорыстной помощи неимущим.

Владея небольшим состоянием, Мишель решает научиться какому-нибудь ремеслу. Он выбирает плотницкое дело и отдается ему со всем рвением, на которое только способна его пытливая натура.

Попадая в небольшой английский городок, Мишель не обращает внимания на окружающих его прелестных девушек, храня верность Фее Хлебных Крошек. Он отказывается от выгодной женитьбы, и зарабатывает себе на жизнь плотницким ремеслом, не зная, что впереди его ждет еще немало испытаний.

Как объяснить поступки Мишеля, столь очевидные для писателя-романтика и столь же непонятные для нас? Можно предположить, что все приключения, выпавшие на долю персонажа — ни что иное, как его фантазия (недаром в какой-то момент он оказывается в доме для умалишенных).

Мне более по душе другое объяснение. «Фея Хлебных Крошек» — роман о добродетели; о том, как понимали это слово в эпоху Романтизма. Нодье ценит умение жертвовать собой, быть честным при любых обстоятельствах, помогать бедным и не изменять себе в самых опасных ситуациях. Мишель добродетелен. Ничто не может сбить его с намеченного им пути, и награда уже ждет его, только он еще не знает об этом.

Издательство FreeFly выпустило отличную книгу. Я был приятно удивлен, обнаружив в ней, помимо самого текста романа, интереснейшую вступительную статью и примечания. Сегодня это редкость, а ведь классика (да и не только она) нуждается в комментарии сведущих людей. Это одно из условий, необходимое для разгадки тайн, оставленных нам старыми мастерами.

Виталий Грушко

Время романтиков

В теснейшем и существеннейшем своем значении романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца. В груди и сердце человека заключается таинственный источник романтизма; чувство, любовь есть проявление или действие романтизма, и поэтому почти всякий человек — романтик.

В. Г. Белинский

Давайте, подобно знаменитым романтикам, оттолкнемся от опостылевшей реальности и перенесемся туда, где сила воображения не подчиняется силе разума, а стремление к возвышенному есть норма и удивительные фантазии правят миром. Два столетия назад людям казалось, что вселенная скрывает в себе множество тайн, но еще большее значение они придавали вселенной под названием «человек» и торопились разгадать все загадки, существующие в человеческой душе. Эти загадки не разгаданы до сих пор, и поэтому мы с твердой уверенностью можем сказать, что недалеко ушли от эпохи романтизма. Просто с тех пор к романтизму мы прибавили еще что-то, и мир искусства показался нам многообразнее. Но, возвращаясь к чаяниям наших предшественников, мы начинали понимать, что романтизм неотрывно связан с современностью и что нам от него никуда не уйти. Да и стоит ли уходить?

Принято считать, что романтизм пришел в искусство в виде реакции на Великую французскую революцию и смело отринул идеалы Просвещения. Это не совсем так. А. Г. Левинтон справедливо писал, что романтизм «это не уход от познания мира вообще, но особый идеалистический путь познания, отвернувшийся от изучения социальных связей между людьми и обратившийся к изучению одного-единственного человека — самого себя».

Современным людям это, безусловно, знакомо. Самокопание — любимое занятие многих. Добавьте к этому неудовлетворенность действительностью, характерную для романтизма, и поиск идеала. Кому из нас это не свойственно? И кто будет после этого спорить, что романтизм сегодня не актуален?

Писатели-романтики часто ставили своих героев в безвыходные ситуации. А все от того, что для последних суровые реалии внешнего мира переплетались с собственным больным сознанием. Мишелю из «Феи Хлебных Крошек» Нодье еще повезло, так как автор наделил его верой в себя. А каково было Натаниэлю из «Песочного человека» Гофмана? Окружающие в голос твердили ему, что страшный Песочник есть лишь плод его воображения и достаточно не думать о нем, чтобы он исчез. Не думать! Как легко слетают эти слова с уст уверенного в себе человека! Но что делать поэту и мечтателю — он не может скрыться от навязчивой идеи, тем более что Песочный человек существовал и в действительности! Стремление же к идеалу обернулось для Натаниэля жестоким разочарованием и гибелью.

Зато как ненавидели романтики обывателей, которые не ведали зубной боли в сердце и имели несчастье быть прагматиками. Гюго писал о таких:

Ущербный человек с безмерною гордыней.
Он хуже дикаря: циничен, жаден, зол;
Иною наготой он безобразно гол;
Как бога, доллар чтит; не молнии и грому,
Не сердцу служит он, но слитку золотому…

Подобное неприятие современной действительности привело романтиков к тому, что в их творчестве появились категории безобразного и ужасного. А безобразное в романтическом искусстве всегда связано со злом. Вспомним «Страшную месть» Гоголя или того же «Песочного человека» Гофмана.
Впрочем, и сами романтики с их болезненным стремлением к рефлексии нередко подвергались насмешкам. Василий Львович Пушкин (родной дядя Александра Сергеевича) в конце 20-х годов XIX века написал:

Романтики такого мненья,
Что тот поэт не удалец,
Кому не видится мертвец!

И действительно — мертвецы виделись тогда многим. Но дальше всех пошел Эдгар По со своим рассказом «Заживо погребенные». Он описал довольно распространенную фобию — страх человека очнуться в гробу. Этой фобией По наделил своего персонажа, «одарив» его помимо прочего частыми приступами каталепсии, что только способствовало развитию страхов. Здесь опять-таки больное сознание идет рука об руку с неприглядной действительностью. Но рассказ заканчивается хорошо — герой находит в себе силы избавиться от навязчивого состояния.

Однако хватит о мрачных фантазиях! Романтизм не исчерпывается ими. В «Фее Хлебных Крошек» Нодье фантазии героя, например, самые радужные. Он тоже не совсем доволен окружающей реальностью, но стремление к идеалу для него превыше брюзжания над недостатками внешнего мира. Мишель — светлый для романтизма герой. Он сочетает в себе трудолюбие и мечту. Он обречен быть счастливым, и он обязательно станет им.

У термина «романтизм» есть множество толкований. Некоторые из них заумны, некоторые скучны. Зато сколько устоявшихся выражений связано с этим словом — «романтические отношения», «романтический вечер», «романтические переживания», «романтический склад характера». Все эти выражения прекрасны, а что касается определения, то слова Белинского, вынесенные в эпиграф статьи, по-моему, лучшее из того, что сказано о романтизме.

Виталий Грушко

По делу ли замочил старушку Раскольников?

Тема «классика сегодня» не сегодня, конечно, родилась. И всегда поднимали ее люди с проблемным, мрачноватым выражением лица, которое обещало народу в случае нерадивого отношения к классике если и не полное одичание, то определенно грядущую бездуховность. Про такое и подумать было страшно. Потому что для строителя коммунизма это был большой грех (прошу прощения за эклектику). Ссылались при этом обычно на речь Ленина на Третьем съезде комсомола. В ней сказано было что-то вроде того, что коммунистом может стать лишь тот, кто обогатит свою память знаниями всех богатств, которые выработало человечество. То есть классику надо было учить и укладывать в память. Это был как бы приказ партии. Дело поставили на государственную основу.

При этом в стиле жизнелюбивого конферанса тут и там звучали лозунги типа: «Наш современник Вильям Шекспир» (предложение Евстигнеева-режиссера в фильме «Берегись автомобиля» поставить «Вильяма нашего Шекспира» отсюда). Это звучало, с одной стороны, как заклинание и призыв, обращенный к не вполне еще осознавшим свое счастье массам, с другой — как отчет перед вышестоящими блюстителями. Так и жили.

В ходу был вульгарный социологизм, превративший Пушкина в борца с крепостным правом, а Гоголя — в борца со «свинцовыми мерзостями». Впрочем, последние, кажется, уже из Горького, но это не важно, потому что все классики занимались, в сущности, одним полезным делом: боролись с прошлым, которое для них было, разумеется, настоящим, и готовили приход социализма. Некоторые, вроде Достоевского, вписывались плохо, но и того как-то упаковали с биркой радетеля за униженных и оскорбленных. При этом роман «Бесы» в собрании сочинений долго не мог выйти из печати, так как эту провокацию упредили старые большевики, написав письмо Суслову.

Классику мумифицировали и покрывали «хрестоматийным глянцем», чем сто уже почти лет назад возмущался Маяковский, до того, впрочем, сбрасывавший классику с «парохода современности» (вот, кстати, еще одна главка о бытовании классики в нашем отечестве). Общаться с этой идеологически защемленной и одновременно выставленной напоказ натурой было практически невозможно. Помните у Кушнера:

Быть классиком — значит стоять на шкафу
Бессмысленным бюстом, топорща ключицы.
О, Гоголь, во сне ль это все, наяву?
Так чучело ставят: бекаса, сову.
Стоишь вместо птицы.
…………………………………………….
Быть классиком — в классе со шкафа смотреть
На школьников; им и запомнится Гоголь
Не странник, не праведник, даже не щеголь,
Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть.

Школьники в большинстве своем отчаянно скучали. Дочитать до конца «Войну и мир» был способен разве что один из десяти. Наиболее любознательные и продвинутые, прослышав каким-то образом, что Писарев написал разгромную статью про Пушкина, находили ее и на следующем уроке задавали каверзные и ехидные вопросы учителю. Не то что Пушкин им особенно не нравился, но приказ любить и поклоняться вызывал протест у свободолюбивых и непросвещенных умов. Пушкин был вроде начальника, а каждого начальника втайне хочется щелкнуть по носу.

У меня по литературе была пятерка, учительница во время своей болезни даже поручала мне вести вместо нее уроки, но и я многие книги, входившие в школьный курс, прочитал по-настоящему только в университете.

Все это я говорю к тому, чтобы мы не идеализировали недавнее еще прошлое и не думали, что столкнулись с чем-то до того не бывшим и новым. Новое в нынешней ситуации есть, но об этом чуть позже.

* * *

И все же в те годы классика худо-бедно была прочитана большинством или, по крайней мере, была на слуху, а для некоторой части общества и просто актуальна. Почему?

Скажу, как думаю: всем хорошим в себе мы обязаны советской власти. Это она объявила себя наследницей русской культуры, поэтому классику хорошо ли, плохо ли изучали в школе. Но поскольку изучали скверно и подло, интеллигенция вступила в борьбу за реприватизацию «золотого века», превратив литературу в аллегорию собственного межеумочного существования и отстаивая право на ее интерпретацию. Столетняя годовщина гибели Пушкина была оформлена как всенародный праздник, но люди, читавшие Пушкина, по большей части пребывали тогда в лагерях, а сам поэт получил неформальную прописку в трамвайных перебранках.

Классика была местом битвы: с одной стороны, государственный статус, с другой — предмет актуальной дешифровки. Сколько аллюзий находили мы в книгах Салтыкова-Щедрина и Гоголя, в пророческих «Бесах» Достоевского. Чаадаев в советские годы был запрещенным писателем, Блок долгое время тоже.

Власти, в сущности, боялись своих классиков. Спектакли по их произведениям нередко запрещались или же нещадно коверкались с целью вытравить всякую аналогию с современностью. При честном, не замыленном прочтении опасными оказывались «Борис Годунов» и «Ревизор», «Современная идиллия» и «Палата № 6», «Село Степанчиково» и пьесы Островского. Публика ломилась на такие спектакли, которые до того с ненавистью и подозрением просматривали партийные боссы.

На подозрении были не только отдельные произведения, но и имена. Если театр захотел ставить Салтыкова-Щедрина, жди подвоха. Имя задавало контекст и угол прочтения. Антисоветский. Вот такой, например, пассаж: «Царь называл его правым глазом своим, и правый глаз никогда царя не обманывал. Когда ему надлежало разбирать важную тяжбу, он призывал себе в помощь Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: „Сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но), по моей совести; сей виноват, по моей совести“, — и совесть его была всегда согласна с правдою и с совестью царскою». Намек понятен, он и сегодня более чем актуален. Недаром сейчас в ходу байка: «В одной маленькой стране было принято решение Шемякин суд переименовать в Басманный». Вообще, по мере того как власть в России крепчает, появляется надежда не только на возрождение современного фольклора, но и на новую актуализацию русской классики.

Однако приведенная мной цитата не из Щедрина. Нашел я ее у Карамзина в его почти не читаемой нынче исторической повести «Наталья, боярская дочь». Кстати, моя жена купила недавно двухтомник «Русская историческая повесть», в который вошли, в частности, произведения Жуковского, Батюшкова, Гоголя, Лескова, Короленко, Мережковского, Льва Толстого, Кузмина, Куприна, Брюсова, всего за шестьдесят рублей. Такова сегодня рыночная цена классики. Раньше чтение было делом престижным, и безграмотная мать уговаривала сына: «Читай, сынок, нынче без этого никак».

Вернусь, однако, к цитате и к временам не столь далеким. Так вот, стояло бы под этим абзацем имя Щедрина, он был бы тотчас вымаран. Карамзин считался автором лояльным и безопасным, уличить его в подкопе под советскую власть было труднее. Но со временем научились извлекать крамолу и из Карамзина. Да что там, и более древние и, казалось бы, совсем посторонние России авторы представляли при умелом прочтении угрозу. Мольер, например, или Аристофан.

Битва шла под ханжеским лозунгом всенародной любви, что одинаково устраивало обе стороны. Но как только в 90-е годы это противостояние исчезло, выяснилось, что классическая литература уступает по популярности детективам и любовным романам. Тайное стало явным, явное оказалось фикцией.

* * *

Разумеется, к классике обращались не только в поисках аллюзий. Это была еще и эмиграция в иную реальность, к полному человеку и интенсивным отношениям. Там любовь поверялась смертью, рассуждения о Боге были напряженны, глубоки и насущны, под их светом атеистическая советская риторика превращалась в прах. Там человек имелся в виду, не было положительных и отрицательных героев, как в сказочной литературе соцреализма, все сотканы из противоречий, каждый со своей болью и бездной. Это была еще и стихия русского языка, которая служила экологической защитой от советского новояза и партийных штампов.

Сам этот уход в литературу прошлого века был скрытым, домашним проявлением протеста против политической реальности. Слава богу, неподсудным.

И вот исчез госзаказ на русскую классику, она перестала быть идеологическим оружием партии, у интеллигенции больше не было нужды отвоевывать ее и защищать. Обе стороны о ней просто забыли.

Уже стало общим местом говорить о том, что наш литературоцентризм был вызван безвариантностью советской жизни. Но так оно и было. И вот ситуация изменилась. Открылись границы, люди стали путешествовать, уезжали работать за границу или эмигрировали, появилась возможность организовать свое дело, деньги снова стали реальностью, а не фикцией, вместе с ними в жизнь вернулись динамика и авантюрность. Наконец, в дома вошел Интернет.

И тут выяснилось, что дело не только в вульгарном социологизме, уродующем умы школьников и отвращающих эти умы от классики, и не только в государственной опеке. Да, читать на круг стали меньше, но это не относится исключительно к классике. У нее настоящих читателей и всегда было не много. От пяти до десяти процентов, я думаю. Они и остались. Другое дело, что этот круг читателей тает, попросту уходит из жизни, а пополняется ли он в достаточной мере новыми, неизвестно. Впрочем, может быть, и пополняется. В любом случае для рыночной статистики эти перемены неуследимы. К тому же у большинства читателей классики давно сложились домашние библиотеки.

Причин, отвлекающих людей от чтения, много, и они одинаковы во всех странах. Возросший темп жизни или тот же телевизор. Мы пережили долгий период дискредитации литературы (Слова) и упадка книгопечатания, то есть потеряли как минимум одно поколение читателей. Более того: разрушилась непрерывность читательской традиции. «Новые русские» — люди почти не читающие. Но ведь это значит, что навык чтения они не передадут и своим детям.

* * *

О детях давайте поговорим отдельно. Причины того, почему они мало и неохотно читают классику, не изменились со времен моего детства, но, скажем так, усугубились.

Прежде всего, это проблема языка. То, что для моего поколения было литературой прошлого века, для нынешнего поколения литература века позапрошлого. Литература же ХVIII (позапрошлого) века моему поколению была уже почти не знакома. В школе проходили, кажется, только пьесу Фонвизина и какое-то из стихотворений Ломоносова. Без большого успеха. Ну, еще Державин и дедушка Крылов, перешагнувшие все же в век ХIХ.

ХIХ век был нам ближе не только по языку. В обществе насаждался культ героев войны 1812 года, декабристов и народовольцев, культ Пушкина и лицейской дружбы. Очень успешно, потому что во всем этом был привкус необходимой для молодых романтики. Потому и быт ХIХ века казался нам чем-то недостижимым и привлекательным. Там жили наши герои, которых мы любили, вследствие чего поэтизировали и их быт.

Ничего подобного сегодня нет. Школьники старших классов были современниками уже двух чеченских войн, на которых потеряли, быть может, своих старших братьев или отцов. Для них и Отечественная война 1941-1945 годов далекое прошлое. Какой там Наполеон, при чем здесь Багратион и Денис Давыдов? Декабристы, известно теперь, были не правы, приди они к власти, дело закончилось бы, скорее всего, диктатурой. Ну и как вам тема урока «Пушкин — друг декабристов»? Народовольцы и вовсе оказались террористами.

Кроме того, нынешние молодые родились совсем в иной языковой среде и объясняются на русско-английском сленге, который, в свою очередь, мое поколение воспринимает с трудом. Для них гоголевский пасечник — человек, который что-то пасет, а гоголевские украинизмы нуждаются в подстрочном переводе. Как им объяснить, что такое инвалидные роты или инвалидные команды, например? То есть объяснить, конечно, можно, но литература Толстого и Гоголя не предполагала таких языковых препятствий. Наиболее современен язык Пушкина, но и его «Руслан и Людмила» нуждается в пересказе. Кстати, почему именно эта поэма задержалась в школьной программе?

По одному из статистических опросов около 70% молодых людей до двадцати лет выражают полное удовлетворение своей жизнью. Они воспитаны в другой философии, которую принес с собой воздух так или иначе нарождающегося капитализма. Удивительно ли, что многие из них дают такие характеристики школьным классикам: Чехов все время ноет, а Бунин только и делает, что пишет о несчастной любви? Философия страдания, культивировавшаяся в классической литературе, им чужда.

При опросе Левада-центра в 2002 году 1,58% респондентов сказали, что невинность они потеряли до 12 лет, 16,78% — между 13 и 15 годами, 44,25% — в 16-18 лет. Проституция стала обыденным явлением. К тому же многие дети школьного возраста живут в неполных семьях. Какие чувства они должны испытывать, читая «Даму с собачкой» Чехова или «Три рубля» Бунина? Они знают, что все подобные проблемы решаются сегодня проще и стремительней.

Вовсе не хочу присоединяться к старушкам, которые жалуются на распущенность молодежи. И чувство любви молодым, несомненно, знакомо. Но сексуальные связи для них явление обыденное и мимоходное, ничуть не предосудительное и к любви не имеющее прямого отношения. С чего бы им жалеть, например, героиню рассказа Бунина, молодую проститутку? Над чувствительностью же героя они, скорее всего, просто посмеются.

На одном из уроков по «Преступлению и наказанию» нетерпеливый ученик, утомленный рассуждениями о Боге и будучи не в силах ответить на вопрос, сколько человек убил Раскольников (следовало догадаться, что тот убил еще человека в себе), поднял руку и сказал: «Марья Васильевна, вы лучше скажите нам попросту: по делу он замочил старушку или нет?» При всей, на первый взгляд, дикости, вопрос этот скорее закономерен. Телевизор для этого парня — окно в мир, а там убивают ежесекундно. Поэтому право на убийство очевидно, тут вопросов нет. Но бывают убийцы малосимпатичные, этих следует осудить. А вот, например, герой «Брата» с обаятельной улыбкой и чистым взглядом. Или герои «Бригады». Те вообще настоящие мушкетеры: один за всех и все за одного. Раз убивают, значит, по делу.

* * *

Тема оказалась неисчерпаемой, но пора закругляться. Поэтому напоследок только несколько тезисов.

Развитие полуфабрикатной цивилизации привело к понижению общего эмоционального уровня. Чтение же требует большого душевного, а в иных случаях и духовного усилия. К этому многие сегодня неспособны.

Изучение классической литературы в школе никак не учитывает уровень психического и интеллектуального состояния ученика, то есть его способность воспринимать то или иное произведение. Ученик в силу возраста часто пребывает просто вне круга тех проблем, о которых повествует автор. Общения не выходит. Думаю, поэтому и я прочел большую часть программных произведений уже после школы.

Невозможно изучать литературу, не соотнося ее с реальным опытом современного подростка. Получается казусный разговор глухого с немым.

В маргинальном состоянии находится детская литература. Новых авторов очень мало, авторы недавнего прошлого не переиздаются. Между тем нельзя миновать этот мостик и сразу перелететь от русских и азербайджанских сказок к Достоевскому и Толстому.

Мое поколение, несмотря на агрессивный советский атеизм, жило еще в поле христианской культуры. Не знаю, что этому способствовало: верующие бабушки, та же литература или пусть кривая и пошлая, но все же симметричность коммунистической и христианской морали? Сегодня это поле перестало работать. Как читать литературу «золотого века», которая вся, так или иначе, замешена на христианстве?

Когда-то в наших университетах были историко-филологические факультеты. Уроки истории и литературы сегодня никак не связаны друг с другом. Не исключено, что их нужно соединить. Тогда будет меньше дат и маршрутов походов, а история благодаря литературе очеловечится. Нам всегда интересно узнать, как люди жили когда-то.

Что считать классикой? Может быть, надо сместить акценты и больше уделять внимания классической литературе ХХ века?

Время отбирает не только авторов шедевров, но и удобных, понятных собеседников. Клиповое сознание — реальность. Не уверен, что это такое уж зло. В любом случае Толстому прижиться здесь трудно. А Пушкин, у которого герой в «Капитанской дочке» на первой странице рождается и получает имя, а на пятой или шестой проигрывает крупную сумму и впервые напивается, вполне в собеседники годится. Может быть, и Достоевский со всеми своими неподъемными проблемами пробьется к нам благодаря бытовой, нервной, скандальной, патетической скороговорке своих героев, которая ближе нам, нежели эпически громоздкие построения Толстого?

Любой из нас остро и особенно воспринимает книгу, написанную его современником. Читателя с автором роднит уже то, что они пребывают в одной бытовой и исторической ситуации. Возможно, уроки по новейшей литературе должны составлять хотя бы половину всей программы?

Так что же, конец классике? Не уверен. Быть может, она явится нам отраженно или перейдет в полупассивный запас, как перешли уже многие произведения Средневековья и Античности. Ведь и не читавшие никогда античных авторов что-то да знают или слышали о греческих мифах. Однажды известный социолог чтения и переводчик Борис Дубин ответил на мой озабоченный вопрос о судьбе классики так:

«Меня не пугает, что будет с классикой. „Что сделали с Пушкиным? Что будет теперь с нашим Пушкиным?“ Ничего страшного не будет. За Пушкина я абсолютно спокоен. Всегда был и сейчас остаюсь.

Ну, будут такие вещи, которые со всеми творятся, когда под Баха танцуют на коньках, а Рембрандтом или Модильяни украшают рекламу. Ну, конечно, будет это и с Пушкиным, будут там какие-то строки поперек улицы на перетяжке висеть (строка Тарковского о бабочке висит же в метро). Но по сути ничего страшного не произойдет. Роль его — основополагающая. Не читают молодые? Он через другие зеркала высветится. Будет значим для каких-то других поэтов и писателей, которых эти молодые полуобразованные ребята уже будут читать как своих. Или каким-нибудь другим зеркалом откроется, может быть, биографическим, человеческим. Я думаю, тут все будет в порядке.

В культуре ничего не исчезает, но меняет место и масштаб, а значит — меняет функции».

Не могу сказать, что меня сильно радует перспектива читать строки Пушкина только на перетяжках поперек Невского или Тверской. Но и паниковать я тоже смысла не вижу. Другое дело, что само собой все не образуется. В Великобритании, например, существует государственная программа по вовлечению подростков в чтение. Надо бы узнать, что они там для этого делают?

Николай Крыщук