Евгений Водолазкин. Авиатор. Коллекция рецензий

Герой романа «Авиатор» – человек в состоянии tabula rasa: очнувшись однажды на больничной койке, он понимает, что не знает про себя ровным счетом ничего – ни своего имени, ни кто он такой, ни где находится. В надежде восстановить историю своей жизни, он начинает записывать посетившие его воспоминания.

После оглушительного успеха «Лавра» судьба новой книги Евгения Водолазкина могла сложиться не так радужно: завышенные ожидания чаще всего не оправдываются. Тем не менее, книга с восторгом была принята читателями, о чем можно судить по рейтингам продаж и многочисленным отзывам. Она уже принесла автору II место премии «Большая книга» и вошла в короткий список премии «НОС». Критики тоже не остались равнодушными, и хотя их реакция не была однозначной, каждый из них, по-своему, пытался разгадать главную особенность романа.

Алексей Колобродов / Rara Avis 

«Авиатор», в основных позициях и картинах — ностальгически-комариная дачная идиллия, брат-чекист, «Преступление и наказание», в смысле, что второго без первого не бывает (идея о возмездии, верная и незатейливая) — очень похож на «Утомленных солнцем» Никиты Михалкова. Я не про сиквелы — сумасшедшее «Предстояние» и диковатую «Цитадель», а про первых «Утомленных солнцем» — мастеровитых, скучноватых, чуть пародийных, оскароносных.

Галина Юзефович / Meduza 

Помимо вопросов «преступления и наказания» (Достоевский — конечно, один из важнейших смысловых субстратов «Авиатора») Водолазкина волнует тема консервации, сохранения мира в слове — неслучайно его Платонов пытается фиксировать свою жизнь максимально подробно, во всех мельчайших частностях, чтобы еще раз продлить свое существование и на сей раз оставить вербальную «копию» себя своей еще не родившейся дочери. А уже в этот сюжет вкладывается тема искусства как такового — запечатлевает ли оно действительность или создает новую, и насколько в этой связи важно, кто именно пишет, например, о грозе или комарах — будут ли у разных людей грозы и комары различными или объединятся в некую единую, непротиворечивую общность?..

Майя Кучерская / Ведомости 

И все же даже ярко и разноцветно прописанное утверждение бесценности милых бытовых мелочей, необходимости воплотить их в слове и так сохранить для потомков – после открытий школы «Анналов», после почти полувекового изучения «истории повседневности», после прозы Михаила Шишкина, наконец (который о воскрешении плоти словом пишет постоянно), – прозвучит ново лишь для самых неискушенных читателей «Авиатора». Однако Евгений Водолазкин дарит своему герою еще одну, по-настоящему неожиданную мысль: Иннокентий ощущает себя в ответе даже за те годы, что пролежал без сознания.

Григорий Аросев / Новый мир

В мире Иннокентия Платонова, человека, сохранившего человеческое достоинство, этой теме (теме смерти – прим. «Прочтения») места не находится. Она — вне его внимания. Вне его памяти. Память человека нацелена на жизнь, а не на смерть. Возможно, подобное презрение и есть главная, хотя и слегка замаскированная мысль автора в «Авиаторе», и вслед за булгаковским Понтием Пилатом, читающим некий пергамент, нам следует повторить: «Смерти нет».

Андрей Рудалев / Свободная пресса 

Евгений Водолазкин в отличие от врача Гейгера не просто наблюдает за героем, привязывается к нему, а ставит над ним опыты. В этом смысле он даже ближе к академику Муровцеву, который в романе на соловецком острове Анзер проводил над людьми эксперименты и замораживал их.

Сами по себе персонажи Водолазкина односложны. Им не свойственна категория характера, да и тайну они из себя не представляют. По поводу характера, конечно же, можно сказать, что это следствие занятий медиевистикой, где такого понятия попросту не существовало. Но основная причина кроется в том, что сами герои книги не важны, они вторичны.

Анна Наринская / Коммерсант

Сглаженность, слаженность и, соответственно, несмелость делают «Авиатора» произведением клаустрофобическим, безветренным. Это даже удивительно — в произведении про шум времени (то есть даже буквально про него — «цоканье копыт ушло из жизни, а если взять моторы, то и они по-другому звучали») этого шума вообще нет. Герой «проспал» 70 лет с конца 20-х по конец 90-х, а мог бы проспать любые другие 70 лет. Это ничего б не изменило — ну кроме разве нескольких речевых оборотов.

Кирилл Филатов / Звезда 

Быт девяностых годов, их атмосферу так точно и остроумно не передавала даже литература, непосредственно в девяностые писавшаяся. И одновременно с этим читателю предлагается увидеть Петербург начала века, воссозданный в дневниковых записях Платонова (весь роман построен как дневник) с мастерством подлинного художника. Здесь же проявляется стилистическая виртуозность автора, тончайше передающего интонационные особенности языка двух разных времен (пусть и не так сильно разнесенных, как в «Лавре»).

Дмитрий Бавильский / Новая газета 

Хотя «лики прошлого» нужны ему не сами по себе, но как возможность говорить о текущем моменте. С помощью замысловатой композиционной рамы, рифмующей разные времена в неделимый поток. Эта, иногда почти картонная условность, необходимая для того, чтобы свести сюжетные концы, и слегка комкающая финал, отлично работает в первой части: картины предреволюционного и нынешнего Петербурга, поставленные встык, бьют по восприятию мощнее любых мемуаров.

Надежда Сергеева / Прочтение 

О вопросах, которые поднимаются в романе, можно рассуждать долго — природа власти, ужасы лагеря, раскаяние человека в своих грехах. Здесь Водолазкин предстает верным последователем русских классиков — от Достоевского до Шаламова. Его текст многослоен: на поверхности — история, за ней — множественность смыслов, отсылки к библейским и художественным текстам, десятки поводов задуматься о серьезном.

Средство связи

Если задуматься о том, кто является адресатом литературной критики, в первую очередь на ум приходит читатель. Потенциальный – если он читает рецензии, чтобы выбрать книгу для себя. Или тот, кто книгу уже прочитал, и теперь хочет ознакомиться с другим взглядом, получить пищу для размышлений, попытаться понять то, что осталось неясным. При таком раскладе критик – это посредник между книгой и читателем.

Но есть и другой адресат. Тот, в общении с которым критик обретает полноценный голос, переставая быть средством связи, сам становится участником диалога. Этот адресат – писатель.

Связь между критиком и писателем была крепка всегда. В XIX веке рецензии и отзывы печатались в толстых литературных журналах. Их было немного, и читали их все, кто так или иначе был связан с литературой. Да и новые книги появлялись не так часто. Соответственно, пропустить отзыв о своей книге было практически невозможно. И писатели, конечно, реагировали: вступали в переписки (как Гоголь с Белинским), публиковали различные «Возражения на статью…», а то и так были возмущены, что вынуждены были менять место работы, как Тургенев, ушедший из «Современника» после публикации в нем статьи Н. А. Добролюбова «Когда же придет настоящий день». Участь критика в этом смысле, конечно, тяжела. Еще Жуковский отмечал, что «звание критика соединено само по себе с некоторыми неизбежными опасностями: критик имеет дело с самолюбием и, что всего важнее, с самолюбием авторским (которое по своей раздражительности занимает первую степень между всеми родами самолюбия)». Для писателя же было делом чести – ответить на вызов, рассказать непонятливому рецензенту и всей читающей публике, что именно он намеревался отразить в своем произведении. А как было молчать, если критика, кроме всего прочего, создавала репутацию! Обрадуется Белинский «Бедным людям», скажет, что быть Достоевскому великим писателем – как уж тут поспорить. Назовет новую книгу Гоголя гнусной, так тут же все начнут подозревать, а не тронулся ли Николай Васильевич умом.

В наше же время репутация писателя складывается скорее из удачной рекламной кампании и частоты попадания в премиальные списки. Нет такого особенного «Белинского» (особенно после того, как не стало Виктора Топорова и Самуила Лурье), слова которого могли бы сложить судьбу автора или конкретного произведения. Вместе с тем пропала и необходимость защищаться, публично отвечать на критику. Но это не значит, что диалог прекратился.

Сложно представить, чтобы читатель (пусть даже этот читатель – критик, привыкший выкладывать свое мнение начистоту) был бы настолько поражен – неважно, положительно, или отрицательно – что нашел бы контакты писателя и в длинном письме к нему изложил свои размышления. Ведь автор – творец, он априори кажется выше, это как написать письмо президенту или подойти знакомиться к известному актеру. Тогда настоящим спасением, верным средством связи становится рецензия. Большинство писателей точно так же, как и двумя столетиями ранее, следят за тем, что о них пишут. А если говорят, что не следят, вероятнее всего, не совсем честны. И что же происходит после знакомства автора с очередным отзывом на его произведение? Тут, отбрасывая вариант высокомерного игнорирования, есть два основных пути развития событий. Если он посчитает, что критику удалось понять идею, разобраться в подтекстах, докопаться до сути – одним словом, рецензия ему понравится, то он найдет рецензента, например, в соцсетях и лично (или, что случается гораздо реже, публично) выразит свою благодарность. Ну а если решит, что критик недостаточно погрузился в перипетии сюжета, не заметил скрытого и совсем ничего не понял, то лично к нему обращаться нет смысла. Тогда публичные записи в «Фейсбуке» – то, что нужно: необходимо со всеми поделиться этой новостью (вдруг и остальные так же глупы, как тот критик, и тоже чего-то не узрели?). А там последуют обсуждения, и, рано или поздно, под N-ым комментарием, и сам виновник выскажет свое «фи». Что получается? Знакомство с текстом перетекает в знакомство личное. Иногда в дружбу, иногда во вражду. А для самых чутких (и писателей, и критиков) эта связь может принести много пользы.

Я убедилась в этом на личном опыте. Однажды после рецензии на роман, опубликованный в литературном журнале, мне написал сам автор. Открывать сообщение было страшно: все-таки рецензия была скорее негативная. Оказалось, что мои указания на фактические нестыковки и путаницу в именах героев помогли избежать этих ошибок при публикации романа отдельной книгой. Контакт был налажен, коммуникация состоялась. Кроме чисто утилитарной пользы, писатель может сделать выводы и относительно своего творчества в целом. Да, возможно, сначала он будет злиться и отрицать, но где-то в закромах подсознания отложится, что, например, излишняя метафоричность его стиля только мешает восприятию текста. И писатель, работая над очередным романом, подумает, что от четвертого эпитета в предложении можно и отказаться.

Контакт этот полезен и для критика: из гневных тирад обруганного им писателя можно почерпнуть много важного для своей деятельности. Может быть, стоило прочитать роман дважды? Может быть, стоило поискать источники аллюзий? Может быть, в следующий раз стоит больше внимания уделить творческой биографии автора и попытаться понять, как именно он пришел к конкретной теме?

Так рецензия становится объединяющим началом, началом чего-то большего. Она не пишется в пустоту, а всегда становится рычагом запуска какого-либо процесса: личного общения, потока мысли, творческого развития. Тем самым первым шагом, который всегда так страшно сделать.

Иллюстрация на обложке статьи: Barbara Ott

Дарья Облинова

Леонид Юзефович. Зимняя дорога. Коллекция рецензий

Документальный роман известного писателя и историка Леонида Юзефовича «Зимняя дорога» о страшном противостоянии  в заснеженной Якутии белого генерала Анатолия Пепеляева и анархиста Якова Строда на исходе Гражданской войны стал в 2016 году лауреатом двух крупнейших литературных премий: «Нацбеста» и «Большой книги». Ранее Юзефович уже получал «Нацбест» за роман «Князь ветра» в 2001 году и «Большую книгу» за роман «Журавли и карлики» в 2009 году.

История о долге, который превыше всего, о чести и достоинстве, даже в условиях войны, и о «тщете человеческой жизни» в подборке рецензий «Прочтения».

Захар Прилепин / Свободная Пресса
Истории нет смысла ставить оценки, вот простая мысль, которую можно вывести из текста Юзефовича.
У всякой истории, у самых нечеловеческих, у самых удивительных и восхитительных человеческих поступков — всегда какой-то не просто печальный, но и банальный финал.
Словно всё это — не имело смысла.
И действительно, вроде бы, не имело.
Но что тогда имело смысл? Кто тут скажет?

Павел Крусанов / Национальный бестселлер
Несмотря на потрясающие сцены мужества и воли, алчности и коварства, смирения и великодушия, ярко разыгранные как в документах, так и в авторских комментариях, после прочтения «Зимней дороги» читателя заполняет чувство какой-то вселенской меланхолии. Точнее – чувство неизъяснимой обреченности всех человеческих порывов и свершений, на какие бы благие идеи и благородные помыслы они ни опирались. Разумеется, многое зависит от настройки оптики: один видит, как сильные и мужественные люди прокладывают по белой целине санный путь, другой – как проложенный путь, окропленный кровью и пороховой гарью, вновь заметает равнодушный снег.

Анна Наринская / Коммерсант
Сквозь все ответвления повествования (иногда мысленно торопишь автора, чтоб он уже, наконец, вернулся к главным героям) проступает главная история — об идеализме, который выше содержания собственно идей, о том, что жизнь без него отвратительна, о том, что выживание с ним практически невозможно.

Это понимание не только размывает наше заскорузлое представление о Гражданской войне (белые/красные, монархисты/коммунисты), но и удобно-безвольное представление о жизни. О том, что «жизнь не обыграешь», что сила обстоятельств превосходит силу личности, о том, что наш выбор (идей, поведения) определяется тем, с кем мы ассоциируемся, к кому примыкаем.

Егор Михайлов / Афиша Daily
На титульном листе книги значится «Документальный роман», но «Зимнюю дорогу» вернее было бы назвать документальной балладой (есть ведь в русской литературе прозаическая поэма). Василий Жуковский в «Замке Смальгольм» умещал в анапест: «И топор за седлом/Укреплен двадцатифунтовой». Так и простой, ритмичный язык «Зимней дороги» сочетается с редкой даже для историка дотошностью. Появляясь собственной персоной на первых страницах, Юзефович немедленно уходит в тень и будто бы совсем исчезает из повествования. Здесь нет ни одной вымышленной реплики — вся история похода складывается из мемуаров, дневников, писем и следственных протоколов.

Вадим Левенталь / Свободная Пресса
Юзефович убедительно показывает, что довольно скоро в этом противостоянии потерялись любые цели и задачи — оно стало ценно и сверхважно само по себе, стало иррациональным. Не борьба идей, политических программ, образов будущего или чего-то в этом роде — а грязное кровавое месиво без цели и смысла, угрюмое упрямство воли, забывшей, что она волит, борьба двух командиров, которые не испытывают ненависти друг к другу и которые позже, на публичном процессе в Чите, будут подчеркивать свое взаимное друг к другу уважение.

Полина Бояркина / Звезда
Одноименное пушкинское стихотворение (связь с ним романа заметна, в первую очередь, из заглавия) построено на взаимодействии настоящего (дороги) и воображаемого, желанного (встреча с возлюбленной). Для лирического героя путь полон уныния и тоски, он стремится возвратиться в домашний уют. Однако в финале композиция закольцовывается, герой возвращается из будущего назад на кажущуюся бесконечной зимнюю дорогу. Два главных героя романа, Пепеляев (чью жену, как и возлюбленную пушкинского лирического героя, тоже зовут Нина) и Строд, — скитальцы, их жизненный путь — обреченные на вечность поиски того самого ключа, который не подойдет к заветной двери.

Вторая григорьевская

В 2011 году состоялось вручение первой поэтической премии им. Геннадия Григорьева. Тогда на страницах «Прочтения» появился «Дневник члена жюри Григорьевской премии» — заметки литературного критика Виктора Топорова на полях подборок, присылаемых на коркурс. Вторую григорьевскую мы решили представить таким же образом. Вручение премии вновь состоится 14 декабря, в день рождения Геннадия Григорьева.

* * *

Возобновляю чтение рукописей по прошлогоднему образцу. Тогда их было 39, сейчас 41. Произведена частичная ротация, появились новые имена. Вместе с тем решено, что трое лауреатов прошлого года — Всеволод Емелин, Ирина Моисеева и Анджей Иконников-Галецкий — нынешний цикл пропустят. Стихи на сей раз будем читать по алфавиту.

1. Евгений Антипов

Петербуржец. Известный, я бы даже сказал, именитый. К тому же не только поэт, но и художник. В прошлом году, как мне показалось, он не угадал с подборкой. А сейчас вижу, что нет, угадал, потому что нынешняя, увы, заметно хуже прежней. И дело не в иронии пополам с самолюбованием (хотя смесь гремучая), а в воинствующем дилетантизме (ну, и инфантилизме) текстов; этакая, не понятно, на что рассчитанная, героическая самодеятельность: здесь я стою и не могу иначе! Ну, и стой себе на здоровье.

Марсий

Во время оно (то есть миф),

где горы лес теснят,

где обитают стаи нимф,

жил Марсий, то есть я.

Я жил среди любых зверей,

в среде синиц-задир,

великий трагик сам себе

и сам себе сатир.

Кипела жизнь, в лесах у гор

терял Макар — телят,

невинность — нимфы, кто чего

тут только не терял.

Иной и жемчуг не хранит,

хватает, мол, добра —

и кто-то флейту уронил,

и кто-то подобрал.

Был не с руки и не сродни

воздушный инструмент,

но я сказал себе: сатир,

бери и дуй, амен.

И дул. И вышло хорошо,

и нарастала страсть.

Шло время. Я же перешел

в иную ипостась.

Был мир! И не было границ

предмету мастерства.

Я ликовал! Я грыз гранит!

Я бросил вызов — Вам.

Вы — олимпиец, Аполлон,

а я, в конце концов,

ваш вечный ученик. Но он

с классическим лицом

молчал на все мои «прости»,

и, соответственно,

семь шкур — педант! — семь шкур спустил.

Поскольку — столько нот.

Красавец-эталон, садист,

мой бог, он так играл!

В чем провинился я, сатир?

Я честно проиграл.

Я никого не оскорблял,

за что же он убил?

За то, что тихо и без клятв

я флейту полюбил?

…Лежала флейта. Не извне.

Проста и не груба.

Лежала флейта, да. Так нет,

поднес ее к губам.

Я не борец, я лишь сатир —

богам отдайте миф.

Да, не как все и не статист.

Но короток наш миг!

Вот жизнь и смерть. Вот потолок —

вот «можно», вот «нельзя».

……………………………………

Бессмертны: флейта,

            Аполлон

            и Марсий. То есть я.

2. Асим

Кто это? Что это? Понятия не имею. Откуда-то из «Знамени», то есть от Ольги Ермолаевой (и поддержано Николаем Голем). Но сколько лет? Откуда? Профессия? И так далее. Все неведомо.

Не бездарен — явно. Не профессионален — определенно. В настольном теннисе, когда приходишь в секцию, первым делом учат: шарик ни в коем случае не должен касаться земли. У Асима касается. Не часто, но в каждом стихотворении хотя бы раз.

Я здесь. Я голосом отрезан.

Из шума выбивая тишину,

я почерком внимательным живу.

Железо катится по рельсам.

По вдавленным, трамвайным венам,

как будто кровь, перебегает блеск.

И город полон тайны, словно лес,

ночным черчением мгновенным.

Так тяжелеет гул гортанный,

как будто целый мир гудит во рту.

Мотоциклист бросается во тьму,

как быстрый, хищный рык пантеры.

Вокруг цветов клубится почва —

родные сгустки, рыхлый чернозем,

земля лежит, как сморщенный изюм,

и, как спина, горбата кочка.

Живым деревьям не по росту,

я сам себе ровесник без лица,

грудное замыкание кольца,

меня, как звук, вбирает воздух.

Суггестивная лирика. Автор слышит какой-то внутренний шум, не всегда понимая его — или, точнее, не понимая почти никогда. Шизоидный тип сознания. Стихи не то чтобы на грани творчества душевнобольных, но, скажем так, в отчетливо ощущаемом соседстве с ним. При этом, повторяю, далеко не бездарен.

Белокостный тот череп луны,

круглый отблеск холодного солнца.

Все мы волчьим сияньем полны,

вой грудной, как младенец, проснется.

Город, как загоревшийся лес,

все бегут от огня, словно звери.

Столько тел для разбега и мест,

а я выбрал непрочное время.

Все горит, и я тоже бегу,

на ходу говорящую силу

прижимаю, как зубы, в губу,

я тяну эту жизнь, как резину.

Капли маленьких звезд надо мной,

фонари, как глазастые совы.

Остановлен простой темнотой,

ее вдавленным цветом особым.

Черным пламенем выросший куст.

Вездесущи летучие мыши,

словно крики, слетевшие с уст,

и упруги древесные мышцы.

Гулкий вой превращается в бой,

в разрушительность вспыльчивой речи,

быстрый ветер ведет за собой

и уводит в обрыв поперечный.

3. Наталья Бельченко

Киевская поэтесса, моя давняя знакомая. Удостоилась восторженной оценки от такого грозного (и совершенно сумасшедшего) судии, как поэт, переводчик и прозаик Владимир Микушевич.

А тело движется на запах,

Без фонаря к нему идет

Кто был давно и прочно заперт,

Но вдохом обнаружил вход,

Где слиплись камфора и мята

И хочется лизнуть тайком

Жестокий мускус невозврата

И затаить под языком.

Надежно голову теряя,

Ее под ложечкой прижав,

Так радостно дойти до края,

Который вместе всплеск и сплав…

И выйти из-за поворота

Растерянной, совсем другой,

Сквозь запах притяженья рода,

Совпавший с этою ходьбой.

В Коктебеле (на поэтическом фестивале) мы с Мякишевым прочитали ее книгу вслух, на пляже, трактуя каждое стихотворение как прикровенно непристойное, чуть ли не как похабное.

Упрятавшимся в лоно фонаря, —

Где твой фитиль охватываю я,

Тобой разносклоняемое пламя, —

Какого же имения желать,

Когда на свет слетелась благодать

И сумрак расступается над нами.

Так, часть — до целого и пол — до полноты

Довоплощаешь, проникая, ты,

И бегство упраздняется по мере

Прибежища, налившегося в нем,

Пока не в схватке с нашим веществом

Отравленное вещество потери.

А нежность — даже посреди огней —

Влажна и обступает тем тесней

Ковчег фонарный, что иной неведом.

Он сам себе голубка и причал,

Его, как жизнь, никто не выбирал,

И никому не увязаться следом.

Потом я рассказал Наташе про нашу забаву. «А я об этом и пишу!» — ответила она без тени улыбки, но и без тени смущения, а главное, ничуть не обидевшись.

Сильнее сильного прижались,

На нет друг дружку извели.

Но даже боль была как радость

С проточной стороны земли.

В секундный ход ресницы малой,

Во всхлип из самой глубины

Какая рыба заплывала —

Ловцы доднесь удивлены.

За рыбой медленной янтарной,

Зияющей в бродяжьих снах,

Следит ловец, и год угарный

Его удачею пропах.

Так, меж дорогой и рекою,

Впаду в земной круговорот,

Но силы притяженья стою —

Через меня она идёт.

4. Валентин Бобрецов

Валентин Бобрецов в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Наш земляк; поэт замечательный; практически неизвестный вне Петербурга, да и в нашем городе — далеко не всем; участвует в конкурсе вторично. Год назад промахнулся со стихами и с жанрами; на сей раз представил лучшее — оды тридцатилетней и тридцатипятилетней давности. Оды невероятно длинные — и если Валя не станет одним из лауреатов (чего я ему искренне желаю), а значит, не получит возможность печатать свою подборку в антологии Григорьевской премии целиком, то просто ума не приложу, как ее печатать. Здесь приведу первую треть (!) одной оды, на мой вкус, самой лучшей. Она посвящена памяти поэта Матиевского — участника антологии «Поздние петербуржцы» (как, понятно, и сам Бобрецов, который его мне наследие включить туда и порекомендовал)

1984 + 1

Памяти В. Матиевского

Где нельзя сказать правды, там я молчу, но не лгу

Воспоминания Фаддея Булгарина. Отрывки из виденного, слышаннаго и испытанного в жизни.

Имевший виды (впрочем, тщетно)

на оды долгое «о да!»,

исчадье века, novecento,

нет-нет, мой вариант dada,

он пишет кровью по железу,

но пышет кровью с молоком, —

во гневе равный Ахиллесу

сердитый карла, Бибигон, —

но всё равно, куда поскачет,

беспутный (пони был без пут)…

Седок без свойств и конь без качеств

друг друга как-нибудь поймут!

Когда в стеклянном павильоне,

крутя стаканы по столу,

сойдясь на По и на Вийоне,

сходили мы на фистулу;

когда пылало ухо маком,

но не зазорно было нам,

захлёбываясь Пастернаком,

посматривать по сторонам;

когда за юностью прощалась

и дрожь негнущихся колен,

и некоторая прыщавость

нас подвигающих Камен;

когда и молоды, и наглы,

и безучастны ко благам,

мы чаяли войти в анналы,

как зверобои в балаган;

когда… ещё бы по стакану!..

Однако знаешь, борода,

не примерещилось ли спьяну

«когда», звучащее, как «да»?..

Семидесятник-своеволец,

что чёрным флагом бороды

не поступился ни на волос, —

на снимке чисто выбрит ты.

И я, ещё не выбрав между

огнём и полымем, смотрю

с непредвещающей усмешку

улыбкою — на их зарю…

Единственное наше фото,

где мы с тобой без лишних лиц,

обнявшись, как у эшафота,

и округлив глаза на блиц,

как два стрельца — стоим в обнимку,

не в объектив, куда-то над, —

глядим. И не решить по снимку,

которого из них казнят…

Один в гробу. Другой далече.

А третьего на Пряжке лечат.

Четвёртый здесь. Но слышен трёп,

что настучал на первых трёх.

— Четвёртый чист! — упёрся пятый

и косо на меня глядит.

Шестой деньгу гребёт лопатой

Седьмая, та вот-вот родит

Восьмой? но бегает, спеша,

от Божья храма к ВШ.

Девятый пьёт. Десятый бросил.

Да так, что уж не рад и сам:

как будто головою оземь

ударился, когда бросал

Одиннадцатый стал начальством

(Ничто, как в песне, тало Всем).

Двенадцатый таким несчастьем

сражён — до срока облысев.

И вопиет: — Какая мука!..

Но плачет не по волосам.

Самсон горюет, потому как

сам посягал на этот сан.

И я, тот список продолжая,

тринадцатый, коль важен счёт /…/

5. Владимир Богомяков

Доктор философских наук, 1955 г.р., живет в Тюмени. Давно сложившийся, крайне своеобразный поэт.

Русско-азиатская песня

У болота шиповник отцвёл.

Бога ждёт Заурал в Дни Собаки.

И сучару-чалдона в нирвикальпа-самадхи,

Как в кизиловый глазик.

Взгляд обратно вошёл в кизиловый глазик.

В дырочку — щурх!

Но кикиморки тут не дают.

Но шишиморки скачут-судачут.

И хлоп — ставеньки!

Травку болотную жрут.

И штоф водки.

Давай дядю Мишу!

«Дядя Миша, ты хочешь пожить?

Русский выхухоль, падел ты, дядька!»

«Эх, кикиморки, я ль не всезнающ,

Вечен, вечносвободен, пречист,

Всесовершен, всеблажен и бесформен…»

Вот и осень. Другие чалдоны вернулись.

Вот и осень. Другие чалдоны ширнулись.

За эфедрином послали

И в конопляннике голом

Сели играть в цимбергу.

На сосне колокольчик повесят.

На осине висит барабан.

И забудут, что был тот шиповник.

И забудут, что был дядя Миша.

Так живут мудрецы наобум.

Красят хною кончики пальцев.

Червячков из фольги вырезают.

И Бычище — Проклёван Бочище,

То есть дом их не так уж плох.

Ах, в нём сало, еловые доски,

Уксус, клюковица и полынь.

На полынь колдовать неохота —

Трут шафраном дряблые щёки.

Всё по Йеменской знают звезде.

В ухо вденут кольцо и — знай наших!

Ну а дядя-то Миша уехал

На Шамруд на реку и ку-ку.

А был он, словно бабай.

Носил шапочку-бормотай.

В отхожем месте не баловался.

С сороконожкой не целовался.

Поганы деньги не брал руками

И мухоморы не бил ногами.

Видел, видел вашу мохнашку

Через дырявую чашку.

Когда-то Мартин Хайдеггер прислал Татьяне Горичевой свои стихи. Та передала их мужу, Виктору Кривулину, а он — мне, чтобы я перевел. Впечатление от стихов немецкого философа-экзистенциалиста было, мягко говоря, сложное. Вот и здесь тоже.

Когда я был бригадиром тракторной бригады,

Схвачу бывало Любку за жопу,»ух, ты, лебёдушка моя«.

Раз ночью проснулся, а у ограды

Три очень толстых поют соловья.

Налил самогону, отрезал сала.

А надо мной сияет звездами Уранография Иоанна Боде.

Прекрасно, что ничего не начнётся сначала,

Когда этот мир исчезнет в воде.

Или, например, так:

12 лет назад товарищи в Париже познакомили меня с Бодрийяром.

А я пил всю ночь с двумя туристками и изо рта был жуткий перегар.

Я хлопнул виски, зажевал его ирисками. Вот тут в комнату и входит Бодрийяр.

Я стушевался, поправил галстук и неожиданно спросил его как действует Судьба.

Честно говоря, не помню что он ответил. Однако, мне в скором времени не пришла труба.

Люди умирали, уходили всё дальше и дальше и усиливалась моя с ними разделённость.

Но непостижимо в информатизированной нашей вселенной крепла всех со всеми неразлучённость.

6. Ксения Букша

Ксения пишет много, в полуавтоматическом режиме, играется как в кубики тем, что человек попроще и побездарнее непременно назвал бы приращением смысла, тогда как ей самой хоть бы хны.

на голове кло

бук в голове клу

бок не хватает

рук показать где

Бог если

свет значит

нет

А вот откуда в следующем стихотворении «колбаса»? От верблюда!

Ксения имя страшное

касательное косой.

Ксения погашенная

убитая колбасой.

Ксения пугало в виде креста,

кости в виде ручья.

Ксения, спросите, это чья?

Нет! Это не та.

Стихи милые, я бы сказал, неумело-милые, — угловатые, аляповатые, нелеповатые, но при этом милые. На любителя? Да, на любителя. Опыт мировой поэзии показывает, что такие любители на таких поэтессах и женятся. А дальше уж бывает очень по-разному.

*

Я карандаш с резинкой на конце:

напишешь слово два сотрёшь напишешь три

какой конец стирается быстрее

я карандаш с бумажкой на носу

сотрёшь напишешь скомкаешь сгоришь

*

Меня водило по небе

Потом приблизило к себе

Потом отставило долой

Потом отправило домой

*

Запрут, отравят кровь, плоть ядом пропитают,

Заставят говорить, отпустят умирать.

Удрать? Но мир суров. Нет мест, где не пытают.

В степь, в скит, на Бейкер-стрит, на гору Арарат?

Любых полков герой, любых границ овчар

Готов тебя загрызть по первому приказу.

Спасают нас порой, дают нам промолчать

Не милость их — корысть, их бизнес, трезвый разум.

(Ведь наша роль — без слов)

7. Максим Грановский

Рекомендация Алексея Ахматова, так что, по-видимому, питерский. Складное виршеплетство. К поэзии отношения, увы, не имеет.

Офтальмология

Ты говорила мне шутя,

Что я, как Лорка.

О, близорукая моя!

Ты дальнозорка!

Тебе все грезилась семья,

А мне разлука.

Как дальнозоркая моя,

Ты близорука!

Другим стекляшки — полынья.

Мне — прорубь духа!

При зорком чтении меня

Ты близорука!

Ты на мужчин, да и на свет

Глядишь, как Зорге!

О, ближний, мой тебе совет:

Будь дальнозорким!

* * *

Автобус с грустными глазами,

Куда спешишь?

Ты отчего взмахнув крылами,

Не улетишь,

Из непролазной паутины,

Как стрекоза,

Стуча деталями стальными,

Раскрыв глаза?

Пусть пассажиры видят небо

В медузах туч,

Пусть невзначай ударит слева

Закатный луч,

На Моховой или Шпалерной,

Средь куполов,

Ты их высаживай трехдверно

В цветы домов,

К своим привязанностям, кухням,

Тревожным снам,

К любимым так прорваться трудно

Из пробок нам,

Пускай в фантазиях, хотя бы,

Перелетим,

Через бугры, через ухабы,

В туман и дым,

Где ветер сплелся с адресами…

Прости. Прости,

Улитка с грустными глазами,

Нам по пути!

8. Амирам Григоров

Московский поэт. В конкурсе участвует во второй раз. Пламенный публицист в ЖЖ и чистый лирик в стихах. Вот редкое исключение из правила:

Вот-вот прикроют русские бистро

Вот-вот прикроют русские бистро,

Свернут все тенты, спрячут всё квасное,

И голый сквер запахнет так острО

Всеобщим возвращеньем к перегною,

Я помню эту осень в двух веках,

До тополей, на переулке Тёплом,

До патины на бронзовых руках

Калинина, до ржавчины на стёклах,

Ещё до всех погромов в новостях,

До красных луж узбецкого портвейна,

И мусора́, заливисто свистя,

Сгоняли нас с брусчатки мавзолейной,

Ещё цвели невзрачные кусты,

И гром рычал, субботний день венчая,

У водосточных рукавов пустых

Раскачивались пальцы иван-чая,

Москва скрывалась плёнками дождя,

И, сквозь туман, не говоря ни слова,

Ты мне рукой махала, уходя

По переходу площади Свердлова.

Вот, возможно, лучшее стихотворение, которое несколько портит лишь неуместное здесь слово «альков»:

В год девяносто забытый, с печалью внутри,

Девичье поле темнело во все фонари,

Голые бабы с реклам завлекали в альков

Редких прохожих, застрявших у первых ларьков.

Провинциальный, усатый и тощий, как чёрт,

Я всё глядел, как пространство над полем течёт,

Думал — кончается вечер, а мы настаём

И закругляется город за монастырём.

Я в девяносто печальном, в начале начал

Дев бескорыстных на девичьем поле встречал,

Там, где искрящий троллейбус аптекой пропах

Словно сквозняк в пожилых деревянных домах

Там, где дымил пивзавод, и в осеннюю грязь

Племя поддатых студентов влетало, смеясь,

И, словно письма к себе, завершив променад

Стая московских старух возвращалась назад

Может, однажды, увидеть тебя захотев,

Я перейду это поле непуганных дев,

Прямо у парка, где тросы свистят тетивой,

Словно покинувший землю, червяк дождевой

А вот самое типично-хорошее:

На улице Щорса

На улице Щорса, средь ветхих кирпичных строений

Вьюны пожелтели, опали метёлки сирени

И на солнцепёке, где прежде сушились перины

Как пыль, накопился докучливый пух тополиный.

Над улицей Щорса проносится ветер, который

Шатает деревья, дерёт разноцветные шторы,

И, как самоварные дула, свистят водостоки

И пахнет пустыней, как это всегда на Востоке.

На улице Щорса, во дворике, в тесном квадрате

Нам столько отпущено времени, что не потратить,

Хоть пой, хоть гуляй, хоть сиди и гляди, как протяжно

Дымок самолёта проходит разрезом портняжным

На улице Щорса, спокойно, не щурясь, как змеи,

Мы смотрим на солнце, и нас беспокоить не смеют.

Участок вселенной, который обжит и намолен,

Для нас неподвижен, как тень, что упала на море.

Над улицей некой, любое названье не важно,

Качается небо, висит самолётик бумажный,

И под облаками его, как соломину, вертит,

Он помнит дорогу, но только не помнит о смерти.

9. Иван Давыдов

Московский поэт, участвует в нашем конкурсе вторично. В прошлогодней подборке явно переборщил с публицистической поэзией и, естественно, сатирой. В нынешней представлена по преимуществу суггестивная лирика, хотя размышляет, чувствует и страдает здесь, разумеется, Гомо Политикус. Особенность поэтики И. Д. — ориентация на европейские образцы, но не верлибровые, а рифмованные. На слух и на глаз это может показаться подражанием Бродскому (оммаж которому есть в самой подборке), однако генезис стихов здесь принципиально другой: какой-нибудь Тед Хьюз пополам с Филипом Ларкиным и некою примесью Дугласа Данна

За пригоршню долларов

Стрелять от бедра, говорить сквозь зубы,

Не выпускать изо рта вонючую сигариллу,

На стороне добра, конечно, но чтобы,

Враг, во-первых, собою напоминал гориллу,

И, во-вторых, добро было зла позлее,

Чтобы такое добро, из которого точно не слепишь культа.

Ощущать ладонью, как рвутся на волю, зрея,

Зерна смерти, укрытые в недрах кольта.

Стихи для выдуманных женщин

1. Памяти Нормы Джин Бейкер

Джентльмены предпочитают блондинок.

Некоторые — предварительно их разделав,

В соответствии с правилами компьютерных игр-бродилок,

То есть, стрелялок, конкретнее — тех разделов,

Где врага нужно долго тыкать бензопилой,

Уворачиваясь от струй рисованной крови.

В душу к ним заглядывает бездна порой

И никто, к сожаленью, кроме.

Согласно учению Дарвина эти джентльмены

Должны уже быть давно не у дел, однако,

Дев достаточно, и девы достаточно жертвенны,

Чтобы лечь под маньяка и даже под нож маньяка.

А я вот предпочитаю игры, которые поспокойней,

Где надо вовремя корму засыпать свиньям,

Где солнце сияет над колокольней,

И небо всегда остается синим.

А ведь мы могли бы вместе на этой ферме

Жить, надевши джинсы, рубахи в клетку,

По утрам ты пекла бы печенье в форме

Сердечек, меня целовала крепко,

А по вечерам звала бы: «Милый, живее,

По телевизору скоро начнется Камеди

Клаб!» Знаешь, я иногда жалею,

Что ты предпочла извращенца Кеннеди.

10. Евгения Доброва

Доброва прислала стихи на предварительный конкурс самотеком. И неожиданно они понравились всем членам жюри. Благодаря чему поэтесса попала в основной конкурс и чуть ли не стала теневой его фавориткой (ведь мы все пятеро уже высказались за нее). За последние полгода издала сборник и получила одну из относительно малых литературных премий (не помню, какую). Стихи и «на второй взгляд» обаятельны, но, пожалуй, все же не более того.

Грохольский переулок

На брандмауэр соседнего дома нацепили рекламу колготок.

Наши со счетом ноль — два проиграли княжеству Лихтенштейн.

Дожили, мама. Я вышла из дома под вечер — была суббота —

обедать с русским поэтом Петровым, влюбленным в еврейскую даму Шейн.

Я вышла из дома и шла по Грохольскому переулку,

любезно расчищенному таджиками, которым платят американцы.

Кохиноры сосулек точило опасно и гулко

огромное лезвие в небе, оскверненном «Люфтганзой».

И мне улыбалась, а может, кривилась, домовая арка.

Таджики бросали лопатами снег под огромные древние ели.

Их держат янки, купившие несколько га у дирекции старого парка,

основанного Петром в аптекарских целях.

Файв-о-клок в ресторане у парка — это заведено годами, —

в час, когда солнце сажает на кол флагшток префектуры.

Ростбиф — дрянь, но традиции требуют дани

серебром, пушниной, пенькой, а лучше, кхе-кхе, натурой.

Парк оцеплен с утра. Именитые гости в восторге от новых оранжерей.

Это пальмы графьев Разумовских, на этой скамейке сиживал Пушкин.

Эту пайн-три — внимание, плиз! — посадил сюда Питер де Грейт.

Тойлет слева. Вон там, на углу, продают безделушки.

Каппучино? американо? Спасибо, не надо.

Мясо — дрянь, но нельзя нарушить традиций.

Показалась в просвете аллеи делегация нью-Фердинанда,

а за старой петровской сосной притаился убийца.

2005

Симпатичное стихотворение в стиле фьюжн, не правда ли? Но все же никакой фьюжн не оправдает мяса на файв-о-клок. Да и никакого кофе, честно говоря, тоже.

Девочка с курицей

Девочка с курицей ходит гулять после двух.

Курица трепана, мучена — в чем только дух?

Девочка с курицей в нашем подъезде живет.

Рыжая девочка, волосы цветом, как йод.

Стоит ей только в дверях показаться, и тут

дети бросают свои самокаты и скейты, бегут:

— Дай посмотреть, подержать, поводить, где трава!

Нитка за ножку привязана, тянется метра на два.

Медленно дом свою тень на лопатки кладет.

Рыжая девочка томно беседу ведет.

Слов не услышать, но ясно, все ясно и так:

в нашем дворе появился разменный пятак.

Девочка, кто же тебе эту птицу живую принес?

Бабушка? Мама? Сестра? Даррелл? Брем? Дед Мороз?

Помню ее немигающий ягодный глаз.

Ходит, словно в рапиде, — битая, видно, не раз.

Ни червяков не клюет, ни прочую мошкару.

Думает: сдохну, к чертям, я в такую жару.

Ни одной лужицы нет во дворе, ни ручейка.

Бестолочь за ногу дергает, и не слегка.

— Аня, обедать! — мама с балкона кричит, и весь разговор.

Девочка дергает нитку. Как труп, волочит через двор,

но, спохватившись, игрушку под мышку сует.

— Клюнет! — мальчишки кричат, но курица не клюет.

Курица думает: как бы из Аниных рук —

и на картину, что накалякал Бурлюк…

Август кончается, вот уже в школу пора,

да и дворовая всем надоела игра.

Солнце проело в газоне янтарную плешь.

Осенью мама не скажет тебе, что ты ешь.

2008

Невольный оммаж будущему лауреату «Русской премии» (второе место за 2011 г.) Борису Херсонскому. К сожалению, столь же псевдоглубокомысленно, алогично и коряво, как у старого одесского шарлатана. Впрочем, этот досадный провал — чуть ли не единственный на всю подборку. Многовато также пишет верлибром, а ей это не идет. Поэтические переклички с Ириной Евсой

11. Ира Дудина

Наша землячка, по убеждению многих, включая меня самого, Наташа Романова-лайт. Впрочем, Ира предпринимает попытки из этого имиджа выйти главным образом за счет политизированности собственной лирики. У нее, как завистливо, но тонко подметила Юля Беломлинская, «зачесался Холокост». Причем зачесался с самой сексуально-притягательной исламской стороны — и стихотворение «Америка», например, вполне себе тянет на «разжигание». Приведу поэтому куда более невинное:

Гагарин

О чём мечтаешь, американец,

О чём мечтаешь, француз?

Попасть на обложку в глянец?

Стать как Уиллис Брюс?

Стать мировой тучностью

Примерно как Рокфеллер?

Иметь самолёт прислужницей

И с брюликами пропеллер?

Залезть в нефтебанки деньжищи сосать-

Об этом должен юнец мечтать?

О чём мечтали советские

Парни рабочие и колхозные?

Они мечтали о светлом.

Они мечтали о космосе.

О чём мечтали парни

В хрущовках уютных, приветливых?

Кумиром их был Гагарин.

Мечтой их была ракета.

Наступило продажности время.

Зло победило добро.

Деньгосчиталок племя

На земли России пришло.

Юноши, девы российские

Пялятся в дьявольский ящик.

Мечты капитала крысиные

В них преклоненье взращивают.

Ползать на брюхе пред долларом,

На форексе разбогатеть,

Кушать жиры в Макдональде,

Дядю в постели иметь,

Джинсами яйца замучить,

Кровь отравить кока-колой

Микки Маус научит

В своей глобалистской школе.

Юноша с детских лет

Дрочить должен жадности хавку.

Но юноша, мудрый, как дед,

Плюёт на всемирную лавку.

Он будет плохо одет,

Никогда не купит феррари.

Учёбе отдаст юный цвет.

Но будет летать как Гагарин.

У него не будет коттеджа,

Жить будет он в общаге.

Но у него есть надежда-

В космос лететь как Гагарин.

Его не полюбят девки,

Курилки, чьи кости кошмарны.

Наш юноша в космос метит,

Он хочет летать как Гагарин.

Пусть продадут Байконуры,

Ошибки внесут в ГЛАНАСы,

Пусть винтики вынут из Витязей,

Чтоб падали наземь асы.

Всех не укокошить.

Изыдут товарные твари.

Растут те, кто верят в космос.

Кто будет летать, как Гагарин.

На Волошинском фестивале в разгар чтения Дудиной с возмущенным воплем: «Это не поэзия» выбежала из зала главная волошинская лауреатка Мария Ватутина. Простим, однако, несчастной сочинительнице утомительно-бездарных и нараспев, под Ахмадулину, читаемых виршей. Как прощает ей (и ей подобным) и сама Ира Дудина:

(на обвинение Емелина в разжигании)

Мой черножопый кот кидает зигу.

Как увидит меня,

так бросает в приветствии лапку.

Мой кот, русский зооафриканец,

наверное, хочет в застенках сгинуть.

Он явно тайный фашист,

хотя прикидывается чёрной тапкой.

Я коту тоже кидаю зигу.

Вскидываю длинную руку в приветствии элегантном.

А кот в ответ удовлетворённо скручивается фигой.

Вот так мы фашиствуем на диване пикантном.

Я ему говорю:

«Ох ты чёрная харя!

Опять ты всё пожрал и всё погадил!

Не умеешь ты жить среди арийской расы!

Не место тебе в русском городе Петрограде!

Надо жить тебе на родине, на помойке у трассы».

Но раз, котик, ты умеешь кидать зигу,

Тебе многое может проститься.

Главное, в зиге не распускать когти мигом,

А то на твою коварную зигу

может кусок мяса мого подцепиться!

А главное, нам с тобой нехороший тупой люди

Могут пришить дело о разжигании и даже фашизме!!

Хотя ни я, ни ты- мы ничего такого не делали.

Я пела о своей гибнущей отчизне,

А ты немного лизал себе, будучи слегка в онанизме…

Но нас, милый кот,

Хули засунешь в тюрьму.

Мы, хоть и арийцы,

но обхитрим любого жидопиндоса.

Мы им скажем: «Мяу, куку и муму,

идите нах, всем приветик и досвидосы!».

12. Ирина Евса

Евсу порекомендовал я (на слух, на глазок) — и промахнулся. Или, вернее, порекомендовал на свою голову, потому что Евса, скорее всего, сильно, чересчур сильно понравится моим коллегам по жюри: уж больно мастеровитые (причем в хорошем смысле) у нее стихи:

* * *

С. Кековой

Там, где недавно толпы топали,

лишь светофор мигает плоско.

Снег принимает форму тополя,

машины, хлебного киоска.

Неужто, высь открыла клапаны

затем, чтоб двигаясь к ограде,

проваливался всеми лапами

пес на вечернем променаде?

Снег принимает форму здания

в кариатидах, слухах, сплетнях,

где длится тайное свидание

любовников сорокалетних.

Один из них часы нашаривает,

тревожно вслушиваясь в то, как

вторые под ребром пошаливают,

слегка опережая в сроках…

Снег принимает форму города,

в котором спит под нежной стружкой

бомж, подыхающий от голода,

но жажду утоливший жужкой.

А белое растет и множится,

создав, разглаживает складку.

В ночи посверкивают ножницы,

за прядкой состригая прядку,

как будто, — беженцев не мучая

допросом, врат не замыкая, —

цирюльня трудится плавучая

за кучевыми облаками.

И те, что вычтены, обижены,

чьи обезличены приметы, —

теперь, как рекруты, острижены

и в чистое переодеты.

* * *

Не хнычь, хлебай свой суп. Висит на волоске

зима. Чумазый март скатился по перилам

и мускулы напряг в решительном броске,

опасном, как тоска японцев по Курилам.

И капает с ветвей небесный карвалол,

в хозяйских погребах подтоплены соленья.

Но утро верещит парламентом ворон,

которому плевать на беды населенья.

Многоэтажный монстр из-под набрякших век

взирает, сон стряхнув, но выспавшись едва ли,

вмещая больше душ, чем полагает жэк:

на чердаке — бомжей, крысиный полк — в подвале.

А тут еще и ты, наркокурьер хандры,

роняющий слезу в рассольник раскаленный.

…Что, ежели на свет — всяк из своей дыры —

мы выползти решим расхлябанной колонной,

растя, как на дрожжах, терзая гулом слух,

насытившись брехней верховного паяца, —

поскольку (как сказал один мятежный дух)

живущему в аду чего еще бояться?

Южный вокзал

Апрель прилежно землю вспахивает,

проветривая глубину.

И площадь голубями вспархивает

в брезгливую голубизну,

где шумно плещется, полощется…

А ты болтаешься, вольна,

как бестолковая помощница,

что от работ отстранена.

За корм, проклюнувшийся в сурике,

ведя локальные бои,

до сумерек на бойком суржике

трещат у клумбы воробьи.

…С шестой платформы тянет ворванью,

ознобом сырости ночной.

Приходит пригородный вовремя.

Опаздывает скоростной,

в котором некто едет, мучится,

читает скверный детектив,

пирожным потчует попутчицу,

свободу снедью оплатив,

чтоб, не вникая в бормотание,

в окне нашарить точку ту,

где ты, утратив очертания,

стоишь с цигарочкой во рту.

Вы только посмотрите — и полюбуйтесь! Какое мастерство! Какое ритмическое разнообразие! Да и лексическое, кстати, тоже. Беда одна: поэзия в этих ладных виршах не ночевала. Не потому что они плохи пер тутто, а потому что поэтесса ничего не чувствует и ей, к тому же, категорически нечего поведать человечеству. На мой взгляд, разумеется. Исключительно на мой взгляд. Останусь наверняка в меньшинстве.

Виктор Топоров

Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть четвертая

29 ноября будет объявлен короткий список Международной поэтической премии им. Геннадия Григорьева, первое вручение которой состоится 14 декабря. «Прочтение» этой публикацией заканчивает цикл публикаций «Дневник члена жюри Григорьевской премии» литературного критика Виктора Топорова.

29. ТАТЬЯНА МНЕВА

Ходила в юности ко мне в семинар; стихи отличались рассудочностью в ущерб поэтичности. Четверть века спустя произошло вот что: поэтичность (минимальную и минималистическую) обрела, а рассудочность переросла в резиньяцию. Стихи были бы недурны, имейся в них хоть какое-нибудь движение (развитие), но они всякий раз заканчиваются в той же точке, в которой начались.

Память о счастье раздвигает колени девам, сужает мужам зрачки,

приставляет лестницу к небесам и роняет вскарабкавшегося на камни,

а ведь хрен припомнит кто-нибудь, что значили понятные когда-то значки,

черные закорючки на белом листе, черные птичьи тельца под белыми облаками.

* * *

Чем ни наполни эту случайную пустоту,

то в ней и сгинет, и потеряет имя,

«в какую сторону идти», — спросишь и в ответ услышишь: «не в ту,

в какую идешь», и что там брезжило искрами золотыми,

что там сияло отчаянной голубизной,

реяло, веяло, не смущалось банальностей и повторений,

все потеряло имя и смысл, как южный полуденный зной

питерской ночью январской. Огонь не возникнет от тренья

слов о слова, о зернистую зыбкую ткань

их неправды и тайны, что прекрасней их, то окажется их и гаже.

Видишь — бесполые, полые, голые — это люди живут, вот меж ними и встань,

не иди никуда, ни в какую сторону, потому что придешь сюда же.

* * *

Все окольные тропы ведут к этому городу все нехоженые пути

если нас подергать за ниточки зажатые в пальцах собранные в горсти

мы и в небо взлетим и встретимся и умрем и восстанем из небытия

и в единое сплавимся и распадемся на многие ты и я

все метафоры рифмы созвучья стекаются к этому городу все не сказанные слова

все безмолвие речи так мало значимой здесь

что пожалуй как нас ни дергай за нитки над каким из миров ни подвесь

все окажется ложь одиночество страх немота синева

* * *

Страшно представить себе: холодный бесстрастный глаз

онтологическим взглядом отовсюду смотрит на нас,

изучает, сверяет, фиксирует жизнь и смерть…

страшно и, в общем, обидно: не на что ему смотреть.

30. Андрей Чемоданов

Катастрофически маленькая подборка. Профессиональное владение общеевропейским верлибром и осмысленное его применение. И все же — возможно, в силу недостаточного объема (такие стихи надо читать — если их надо читать — целыми сборниками) — общая картина как-то не складывается.

Зачем тебе кошелёк

первый

мне подарила мама

по случаю окончания

четвёртого класса

через неделю украли

а в нём был только

список матерных выражений

которые я хотел

вызубрить к первому сентября

второй отобрал

троллейбусный контролёр

«зачем тебе кошелёк

если нет на штраф»

ещё один я порезал

на ремешок для часов

и осталось ещё

на заплату на джинсы

последний

я съел

в Ленинграде

голодал

вырезал кнопку

вытянул нитки

сварил посолил сжевал

на вкус он был как кошелёк

а сегодня

(через шестнадцать лет)

подарили новый

пригодится

на всякий случай

на чёрный день

Сырое мясо

четырнадцать лет назад

на солдатской кухне

я был рубщиком мяса

и снова и снова

бил топором

по свиным и говяжьим тушам

ошметки сырого мяса

долетали до самого потолка

покрывали меня как снег

но кости не поддавались

для меня

это был непосильный труд

ведь я весил всего 50 кг

то есть четвертую часть свиньи

и не больше 12-ти топоров

неизвестно с чего я взял

что сырое мясо содержит что-то

что теряется при его

приготовлении

выбирал

ошметки покрасивее

мыл жевал и глотал

без перца и соли

они были почти безвкусны

сырыми

их было не прожевать

теперь предлагая вам

ошметки своей души

я должен их

проперчить

посолить

хорошо прожарить

назвать стихами

самые нужные вещества

будут утрачены навсегда

но все же

ПРИЯТНОГО АППЕТИТА!

Update А.Ч. прислал расширенную подборку с очень смешным стихотворением про секс. И всё же общая картина не складывается; а если да, то не слишком выигрышная

31. Ян Шенкман

С приятной горчинкой, как-то убедительно искренние стихи. Перекликаются с ближайшими соседями (по моему чтению) — Чемодановым, Мневой и, в меньшей мере, Бобрецовым — по умонастроению. Тянут если и не на премию Андрея Белого, то уж на стакан водки бесспорно.

* * *

Я думаю обо всем сразу.

О ближайшем будущем. Как правило, ничего хорошего.

О далеком прошлом, населенном тенями прошлого.

А на углу Ленинского проспекта и улицы Дмитрия Ульянова по ночам стоит баба, приятная моему глазу.

Я думаю обо всем сразу.

Никак не могу сделать выбор.

Необязательно правильный. Хоть какой-нибудь.

Стоит только закрыть глаза — трое в комнате:

Президент Российской Федерации,

премьер-министр Российской Федерации

и какой-то неизвестный мне пидор.

Никак не могу сделать выбор.

Погружаюсь в реку времени с головою.

Глубже, глубже. Только это не река, а болотце.

Много раз я хотел бросить все и жить как придется.

Но для этого нужна огромная сила воли.

Просто невероятная для меня сила воли.

* * *

Что бы ни случилось — ничего страшного.

Чуть-чуть подташнивает? Ничего страшного.

Сносит башню? Ничего страшного.

После вчерашнего — ничего страшного.

Все равно все как-нибудь образуется.

Перемелется, переверится, перелюбится.

Я смотрю на тебя, а ты смотришь в окно на улицу.

Не кричи, не плачь, не буди спящего.

Ничего из ряда вон выходящего.

* * *

На углу стоят скамейки,

В луже плавает гондон.

У меня есть две копейки

И мобильный телефон.

На скамейке Коля с Машей

Отдыхают без штанов.

Ничего не знаю гаже,

Чем взаимная любовь

32. Галина Рымбу

Интересная поэтесса, которую я подсмотрел в Сети. Расфокусированное образное мышление с чисто медитативными входами-выходами. Местами смутно походит на стихи Елены Шварц — только внутренний мир куда менее артикулированный; смятение, проистекающее из постоянных метаний (не исключено, что и наоборот).

Я во сне перестал побеждать.

Ю. Кузнецов

в черепной коробке земных передач

наступает ночь, я сложусь воедино.

чёрный эпос — кифары своей циркач

разбивает волной цветную витрину,

белый эпос нудит на щекастой трубе

что-то пошлое, красное спьяну.

осень едет на старом горбе

к той горе, где звучать перестану.

ждать, курить, во дворах поджигать целлофан

и во сне золотой целовать нотный стан, —

беглой музыки жало иное,

алкогольное, ледяное.

почему так легко зарыдать?

причастившись заморской двойной пустоты,

на асфальт, на сухие в прожилках цветы

лить вино, умирать без героя.

а вернёшься домой, — всё иное,

подоконник в шмелях золотых.

* * *

Если вдруг вспомнятся тусклые сёла,

Грязные шторы в доме казённом,

Рыжие бархатцы в детской руке,

Жирная щука в прелом укропе,

Папа, как будто чужой, в тёмной робе

Тихо стоит, прислонившись к стене.

Если вдруг станет такой же стеною

Прошлое, — страх остаётся со мною,

Водит по телу студёным пером,

Солнышко делает тёмным пятном.

«Помнишь, — кричит мне, — щуку в укропе,

Дни посторонние в сладком сиропе,

Зуб свой молочный на толстом ковре,

Книжки про ВОВ там, где врут под чистую?

Первой постелью тебя нарисую,

Яблоком адским, галей в игре,

Гулом слепым дискотеки КЦ-шной,

Сломанной лыжей, лежащей в снегу,

Шахматным полем и спрятанной пешкой»

Это не я. Я так быть не могу.

Если вдруг вспомнится запах сарая,

Мелкие яблоки в дождь собираю,

Белую скатерть тяну со стола, —

Это не я, я такой не была.

Дней настоящих горячие розы,

Тело трамвая, сон спиртовой,

Шёпоты горние, мамины слёзы, —

Только и там это кто-то другой.

Белое слово молвить велю.

Это не я. Я таких не люблю.

33. Алексей Остудин

Хорошо темперированные мужские стихи, в чем, собственно, и проблема: слишком уж хорошо темперированные. Мачо не плачут — и это прекрасно, но как быть с остальными сильными чувствами?

Сладкая жизнь

Откупорь старое кино, где первый кадр шенгенской визы —

гостиница, всё включено: свет, холодильник, телевизор.

Балконы поросли бельём сбежавших на пленэр девчонок…

Что в Римини тебе моём на Данте виале в Риччоне,

переживая Амаркорд субботним днём в толпе бесхвостых

друзей, ревнителей свобод, которые протяжный воздух

засасывают, как стакан до синевы на подбородке?!

(не покупай у молдаван венгерские косоворотки!)

В забое древних дискотек добыть несложно чёрный Гугл —

цепями, будто пленный грек гремя, жара идёт на убыль.

Поймав, заблудшую овцу на бойню тащит добрый пастырь,

чтоб мясо завернуть в мацу, запить вином и сдобрить пастой —

у повара кишка тонка и кетчупом облита тога…

пусть брызги молний с потолка внезапны, будто мысли Бога!

Пора бы стариной тряхнуть: лицом к лицу, в пылу забавы,

пройдём скорее этот путь по макаронине зубами!

Сакартвело

Танцующий лезгинку шесть веков

оброс Тбилиси шерстью облаков —

оттуда и прядётся нить Кавказа.

Куру с Арагви Лермонтов связал:

у Грузии зелёные глаза

и гибкий стан девицы, что ни разу.

Я здесь гнездо стеклянное совью

чтоб миндалём украсить жизнь свою.

Шелковица икру и пудру мечет,

как будто запах чачи ни при чём,

цепляет ветер гаечным ключом

и с болью выворачивает плечи,

захочешь — колыбельную споёт…

Приходит время «запад-на-перёд»

туманом на коленках горы штопать.

А в Кобулети, ниже на этаж:

напоминает губы целаваш,

аджарский хачапури — глаз Циклопа:

холодной пеной море врёт в лицо,

не дождь идёт, а горькое винцо,

овечьим сыром небо быть могло бы

где смерч на горизинте до краёв

налит, как рог, и только грома рёв,

и голоса навстречу: гамарджоба!

34. Александр Кабанов

Один из заведомых фаворитов — и по общей известности, и по качеству, и по внутренней близости к поэзии и поэтике Геннадия Григорьева.

* * *

Се — Азиопа, ею был украден

и освежеван древний бог,

из треугольных рыжих виноградин —

ее лобок.

И мы в мускатных зарослях блуждаем,

когорта алкашей.

Овидий прав: так трудно быть джедаем

среди лобковых вшей.

Се — Азиопа, наша ридна маты,

кормилица искусств.

Кто нынче помнит Зевса? Жестковатый

и сладкий был на вкус.

Так, впрочем, сладок всякий иноверец,

философ и поэт,

добавь в судьбу — лавровый лист и перец,

ты сам себе — обед,

обед молчанья, кулинарный случай,

подстережет в пути,

гори один и никого не мучай,

гори и не звезди.

С иронией порой перебарщивает, но не слишком. Несколько хуже другое: отчетливо видно, куда бежит поэт, но так и остается непонятным, откуда. То есть не просматривается творческий первотолчок: не почему пишет так, а почему вообще пишет?

* * *

Полусонной, сгоревшею спичкой

пахнет дырочка в нотном листе.

Я открою скрипичной отмычкой

инкерманское алиготе.

Вы услышите клекот грифона,

и с похмелья привидится вам:

запятую латунь саксофона

афро-ангел подносит к губам.

Это будет приморский поселок —

на солдатский обмылок похож.

Это будет поэту под сорок,

это будет прокрустова ложь.

Разминая мучное колено

пэтэушницы из Фермопил…

…помню виолончельное сено,

на котором ее полюбил.

Это будет забытое имя

и сольфеджио грубый помол.

Вот — ее виноградное вымя,

комсомольский значок уколол.

Вот — читаю молчанье о полку,

разрешаю подстричься стрижу,

и в субботу мелю кофемолку

и на сельскую церковь гляжу.

Чья секундная стрелка спешила

приговор принести на хвосте?

Это — я, это — пятка Ахилла,

это — дырочка в нотном листе.

Эту вечную ухмылочку хорошо бы скомпенсировать изгойством, но вот чего нет, того нет (как написал бы В.В.Розанов, мысленно сопоставляя с Григорьевым).

* * *

как его звать не помню варварский грязный город

он посылал на приступ армии саранчи

семь водяных драконов неисчислимый голод

помню что на подушке вынес ему ключи

город в меня ввалился с грохотом колесницы

пьяные пехотинцы лучники трубачи

помню в котле варился помню клевали птицы

этот бульон из крови копоти и мочи

город меня разрушил город меня отстроил

местной библиотекой вырвали мне язык

город когда-то звали Ольвия или Троя

Санкт-Петербург Неаполь станция Кагарлык

там где мосты играют на подкидного в спички

город где с женским полом путают потолки

на запасной подушке вынес ему отмычки

все мое тело нынче сейфовые замки

и заключив в кавычки город меня оставил

можно любую дату вписывать между строк

кто то сказал что вера это любовь без правил

видимо провокатор или Илья пророк

а на душе потемки чище помпейской сажи

за колбасою конской очередь буквой г

помню как с чемоданом входит Кабанов Саша

на чемодане надпись Дембель ГСВГ *.


* СВГ — Группа Советских Войск в Германии.

35. Игорь Караулов

Хороший поэт. Даже очень хороший. Хороший, но наполовину игрушечный: флейта-пикколо. Великолепная ирония, замешенная на смирении, которое, впрочем, отдает и стоицизмом; внутренняя (да и взаимная) сбалансированность стихов ему бесспорно в плюс. А что в минус? Маскирующееся под умеренный постмодернизм, а на деле вынужденное обращение к чужим интонационным и ритмическим ходам. Даже в верлибре (см. третье стихотворение)

из детства

Мальчик толстый, кудрявый, еврейский

мешковато бежит по росе.

Папа любит читать юморески

на шестнадцатой полосе.

А поднимет глаза от газеты —

сразу в сердце прорежется плач:

нужники вместо тёплых клозетов

и обмылки малаховских дач.

Просто хочется выть от ублюдочности,

от пригорков в собачьем говне.

«Нету будущности, нету будущности

у Илюшеньки в этой стране».

Мама рыжики ест в маринаде

и читает журнал «Новый мир».

Папа будущность видит в Канаде,

собирается ехать в ОВИР.

Я не знаю, уехали, нет ли.

Кто хотел, уезжали всегда.

Слово «будущность» — в книжке поэта

разъяснилось мне через года.

Оказалось, что будущность — это

когда ты осторожно войдёшь,

в непонятное что-то одета,

как советская вся молодёжь.

* * *

Я имею право

говорить себе.

Я не умираю

в классовой борьбе.

Ни в литературной (мутной и блатной),

ни в контрокультурной,

ни в какой иной.

Не забили рот мне

всяким барахлом:

патокою рвотной,

мерой и числом.

Я не актуальный,

не передовой.

Я полтораспальный,

тёплый и живой.

Я таскаю тело,

как отшельник-рак.

И чихать хотел я

на грядущий мрак.

фуга

Стоит отлучиться на секунду —

в магазин, скажем, оплатить мобильный —

и уже считают, что ты умер,

а то и чего похуже.

Прямо на секундочку отлучиться,

за цветами вот, за сигаретами для дамы,

за ингредиентами, нужными в хозяйстве.

Зато какие там цены!

Копейки медные, стотинки, оболы,

детские смешные деньги.

На секунду, мухой,

бронзовой брошечной мухой,

вслед за дирижаблями из радужной плёнки,

между слоновьих корней секвойи,

вдоль огорода, где растят мороженое,

чтобы в лиловой автолавке

купить сахар, крахмал и дрожжи —

недостающие ингредиенты.

На секунду, буквально туда и обратно —

а тебя уже не замечают,

и чужие люди на твоей кухне

ворочают сковородками

и с железной улиткой

сквозь тебя проходят по коридору.

Вот я, в трениках,

в тапках на босу ногу,

отлучусь на секундочку: сахар, дрожжи.

Даже дверь на ключ не закрываю.

Просто прикрываю.

36. Игорь Сид

Представленная на суд жюри игровая сюжетная и сказочная поэма отсылает, конечно, в какой-то мере к «Дню «Зенита» и к «Доске», но никак не более того. Ее надо (если надо) анализировать подробно; отрывки, на которые она распадается, производят по отдельности невыигрышное впечатление, поэтому не привожу ничего. Общее ощущение: увы, мимо кассы (в том числе и буквально).

Update Более тщательно вычитанный вариант той же поэмы

37. Эля Леонова

Читая Элю, отчетливо осознаешь, что возрастной барьер отсечения надо было ввести не только «сверху», но и «снизу». Неплохие стихи, даже очень неплохие, но какие-то (пока?) беззвучные. Разевает рыба рот…

Рыбаки

Я выхожу на край замерзшего залива.

Деревья за спиной ворчат неторопливо,

и вящей тишиной, и куполом горбатым

малиновая мгла повисла над Кронштадтом,

а где-то вдалеке лишенная осанки

фигура волочет нагруженные санки

(каленые крючки, складная табуретка)

и песенку поет, и всхлипывает редко.

Неясно почему, с какой-то тайной целью,

пожертвовав едой, газетой и постелью,

пренебрегая их небесными благами,

я выхожу на лед и топаю ногами;

а крепок ли залив, а рыба в нем живая,

а снег белее чем, он вообще бывает;

до первых рыбаков с тяжелыми носами.

О чем они молчат смешными голосами?

Один сошел с ума и точит рыбьи кости,

другой карандашу привязывает хвостик

и пишет подо льдом таинственные фразы,

которые для рыб, цветных и пучеглазых.

Вторые рыбаки сидят гораздо молча,

у них суровый вид, и лед под ними толще,

они его грызут, железом беспокоят

и тащат из него на белый свет такое!

Занятие свое отнюдь не прерывая,

они следят за мной, в сомненьи пребывая,

что я мерещусь им, как миражи в пустыне;

и вспарывают борщ, и ждут, пока остынет.

Последним рыбакам пристало борщ в кармане

всегда носить с собой, не то его не станет;

я им машу рукой, прощаться вслух не смея,

и берег вдалеке согнулся и темнеет.

Зачем им только знать, что через четверть часа,

пока они молчат и делают припасы,

на в том же самом льду, под тем же самым снегом,

какой они скребут стремительным набегом,

я что-то, что не снег, блестящее, увижу,

и страшно удивлюсь, и подойду поближе,

и разгляжу окно в его раскрытом виде,

и долгожданный свет ко мне оттуда выйдет.

38. Лена Элтанг

В сегодняшней (отчасти уже вчерашней) традиции повального подражания Бродскому даже отступление к срединному (образца первой половины 1930-х) Мандельштаму воспринимается чуть ли не как новация. Так- в «благополучных» стихах Лены (относительно благополучных, конечно), но куда интереснее заведомо «неблагополучные», в которых слышится незаемный, пусть и несколько амузыкальный, голос.

* * *

приходи я хочу показать тебя кактусу

он цветёт красногубый зима не зима

а на пики тебе выпадает хоть как тусуй

забубённый валет небольшого ума:

алый рот в молоке лоб в холодной испарине

да и тот не приходит хоть волоком но

шелкопряды как мы золотые непарные

всё одно доплетают своё волокно

разговор-то у каждого свой с дознавателем

то ли пить взаперти то ли красным цвести

то ли марш в легион завоевывать звательный

чтобы просто о господи произнести

* * *

я-то знаю как вовремя рвется перепревшая нитка времен:

так бессовестно спится и пьется,

что не помнишь ни лиц, ни имен,

то царапаешь черную спину, то смеешься, то бьешься, пока

где-то месит колдуньину глину материнская злая рука,

так бессовестно пьется и спится (заживает, вот-вот заживет)

что с того, что втыкаются спицы

в свежеслепленный голый живот.

хор молчит. начинается лето, непривычное птичье житье,

и тебя призывают к ответу за античное имя мое

* * *

не завидуй не завидуй вот коробочка с обидой

вот сундук а в нём тряпьё это юность ё-моё

в кольцах стразы в пальцах цейсы

праздность шали веницейской

от вишнёвого ситро слиплось сладкое нутро

вот скворечня но пустая был жилец да весь растаял

станиславский леденец

замусоленный конец

утопился чёрный клавиш ничего сама поправишь

как войдёшь в свои права вот сухая голова

голубого аматёра погорелого актёра

поливай её в жару и люби когда умру

амулет с подъятым удом кто не помню врать не буду

подарил и был таков

не ищи черновиков

нынче ночью тяпнув стопку всё пустили на растопку

ссыпав буквицы с листа как смородину с куста

б. к.

где нынче сидор где коза и кто её дерёт

медовый спас катит в глаза и ясно наперёд:

послать за сидором гонца и пить и пить втроём

он сам корица и пыльца мы сбитень с ним собьём

крошится мёрзлым молоком озёрный край небес

и град идёт идёт пешком и сидор через лес

несётся вскачь в дождевике коварен как шайтан

каштан в кармане и в руке и на крыльце каштан

природа ходит ходуном съедает поедом

и стрекозиный слабый лом и муравьиный дом

гудит в ненастной голове имбирный сладкий спирт

шипастый шар плывёт в траве в нем марсианин спит

* * *

пахнет мокрою рогожей на неапольской барже

хлябь тирренская похоже успокоилась уже

а с утра болталась пьяно билась в низкие борта

еле-еле capitano доносил вино до рта

возвращаешься в сорренто как положено к зиме

укрываешься брезентом на застуженной корме

где сияет померанец не достигнувший темниц:

закатился в мокрый сланец цвета боцманских зениц

итальянские глаголы вспоминая абы как

крутишь ручки радиолы ловишь волны в облаках

в позитано sole sole в риме верди в местре бах

проступает грубой солью маре нострум на губах

возвращаешься счастливый вероятно навсегда

зыбь гусиная в заливе — зябнет зимняя вода

всеми футами под килем и рябит еще сильней

будто рыбы все что были приложили губы к ней

и стоят себе у кромки опираясь на хвосты

и молчат под ними громко сорок метров пустоты

39. Аля Кудряшева

Довольно обаятельные стихи; их сетевая популярность вполне объяснима. Мило смотрелись бы и в книге. Переклички с Полозковой — но без Веро4киной пошловатости и, увы, без ее яркости. Самый оригинальный штрих — начало нумерации стихов цикла не с единицы, а с нуля. Самое точное слово — вальсок.

Рыбный вальсок

Позови меня, брат, позови меня, ласковый брат,

Мы пойдем по дороге туда, где пылает закат,

Где лини и язи при поддержке язей и линей,

Выясняют, какой из князей и который длинней.

Подожди меня, брат, подожди меня, ты терпелив.

Там, должно быть, отлив, а быть может, и вовсе прилив,

Там качаются сосны в сережках тягучей смолы,

Под нежаркое солнце весь день подставляя стволы.

Приведи меня, брат, приведи меня, ибо туда

В одиночку не ходит ни ветер, ни снег, ни вода.

Даже реки, которые были знакомы едва,

Прибывают туда, заплетаясь, как два рукава.

Так что смело шагай, предъявляй меня как аусвайс,

И ныряй в этот вальс, ты ведь понял, что всё это вальс.

На песочный паркет, на сосновый кудрявый шиньон

То язи, то лини серебристой сорят чешуей.

А закат всё пылает, пылает, никак не сгорит.

Не гони меня, брат, не гони, я впишусь в этот ритм,

В этот круг. В этом кружеве всё невпопад в голове —

То язей, то правей, то ли нет — то линей, то левей.

И прилив переходит в отлив или наоборот,

И танцуют жуки среди мшистых лохматых бород,

И Каспийское море в условно укромной тиши

Торопливо впадает в раскрытую волжскую ширь.

И пылает закат, а потом догорает закат,

Не кончается вальс, но кончается сила в руках,

Потускневшая, но дорогая еще чешуя

Возвращается, тихо вращаясь, на круги своя.

Пристрели меня, брат, пристрели, ты же дружишь с ружьем,

Потому что отсюда никто не уходит вдвоем,

Ни линя, ни язя. В одиночку уходят, скользя.

И подолгу молчат. Потому что об этом нельзя.

40. Оля Хохлова

Оле я отдал первое место на конкурсе «Заблудившийся трамвай». В частности, за это стихотворение:

анна анна очнись ты очень больна

береги голову анна она одна

ночь твоя раскаляется добела

но все равно — черна

бабка твоя цыганка — дурная кровь

слышишь стучит сердечко: открой открой

думать не вздумай анна не открывай

это молва пришла тебя добывать

это уже горит и ещё несут

анна я знаю чем завершится суд

что успокоит зуд

.. я бы обнял тебя милая если б мог

но это жар горячечный монолог

ты ошибалась детка неся в бреду

всякую ерунду

память запри

как называл забудь

лопнуло небо и покатилась ртуть

не выбирая путь

свет упразднен. это дают отбой

что там за тип — с крыльями и трубой

..

анна очнись

нарочный за тобой

И за это:

* * *

она горчит как память. как вода

прозрачная, но вязкая на ощупь

во сне перемещая города

течет во мне — без страха и стыда

и совесть — как исподнее — полощет

а мне-то что? я маленький и злой

с прокуренной по кухням головой

в серсо играю с ангелами нимбом

они мне шепчут в правое: давай

другие шепчут в левое: давай

и — либо ты упал и умер, либо —

ступай во двор и мелом нарисуй

все то, что эти ангелы несут

в прозрачных ртах своих и перьях белых

все то, что отрицал и признавал

рисуй о том, что мир — безбожно мал

что ты за ним никак не поспевал

покуда смерть в тебе не подоспела

Но здесь конкуренция куда жестче. У Оли подлинно поэтическое мышление (суггестивно-эллиптическое), но она его, кажется, побаивается и норовит поэтому многое читателю растолковать — разжевать или, если угодно, разбавить (как вино водой) — и напрасно. Есть речи: значенье темно иль ничтожно (ничтожно — зачеркнуть).

В эти сны, чёрно-белые, с титрами,

В этот город немой над Невой,

Я впустил Твою музыку тихую

И она говорила со мной.

Повторяла, занозила, мучала —

Не вернуться уже, не вернуть.

И тоска — загрудинная, жгучая —

До светла не давала уснуть.

Мимо парка, кофейни, закусочной,

Без раздумий покинув кровать,

Я бежал, задыхаясь, за музыкой

В безнадёжной попытке — догнать.

Проступали из мрака — полосками,

Отголосками пыльных гравюр —

Узкобёдрые улицы плоские

В обветшалых домах от кутюр.

Лишь под утро — измучен синкопами,

Поражён тишиной ключевой,

Я очнулся — тревожный, растрёпанный,

А вокруг — никого, ничего.

Только сердце, безрадостно тикая,

На последних аккордах сбоит.

И тоска — чёрно-белая, тихая —

Проникает за шторы мои.

41. Иван Квасов

Собственно, не стихи и даже не иронические миниатюры, а зарифмованные хохмы. Местами остроумно, местами не очень. Такое мы (с Григорьевым) практиковали вовсю, но никогда не считали поэзией: «Не живите ниже Вити», «Хорея от анапеста не отличит она, пизда», и т.п.

Низкие истины

Если дядя с тетей нежен

Кунилингус неизбежен.

Если дядя не опрятен

Секс с ним маловероятен.

Если дядя дяде даст

Дядя станет педераст.

Если тетя некрасива

Добавляйте водку в пиво.

Если женщина грустит,

Сделай что-нибудь. Хоть вид.

Если тетя плохо пахнет

Ее вряд ли кто-то трахнет.

Часть тушки

Мужики купались в речке

За высокою скалой,

Рыбы трогали уздечки

Их пиписек под водой.

Апофеоз ММ

Маленький мальчик по стройке гулял,

Где и оставил свой маленький кал.

Это увидел строитель поддатый,

Старый, больной, обделенный зарплатой.

Мальчик подтерся своим дневником,

Понял старик после взгляда мельком.

Поднял, расправил листы дневника

И задрожала больная рука.

Тройки там были по многим предметам,

И замечания были при этом.

Старый строитель к директору школы:

«Ваш ученик? Составляй протоколы!»

«Это не наше…» и несколько школ

Старый строитель за день обошел.

Долго ходил он по школам, пока

Не обнаружили ученика.

Больше не будет он гадить на стройке…

Дети, стыдитесь учиться на тройки.

Записочка

Вскрываю вены.

Целую

Лена

Укропное место

Басня

Однажды педераст и гомофоб

Решили вместе вырастить укроп

Продать пучками на колхозном рынке

А деньги разделить на половинки.

Вот каковы мечтанья извращенцев

Не покупайте зелень у чеченцев.

42. Шиш Брянский

Сознательная стихотворная стилизация: элементарная (первое стихотворение), переусложненная (второе) и вывернутая наизнанку (третье). Тезис-антитезис-синтез. Талантливо? Безусловно. Интересно? Пожалуй. Хорошо? Вряд ли. Середина-то провисает.

* * *

Друг сердечный, волк позорный,

Лес густой, слуга покорный,

Кот учёный, мэн крутой

Да червонец золотой

Саша Чёрный, Боже Святый,

Лысый, лысый, конопатый,

Сумрак сонный, день деньской,

Сокол ясный, царь морской

Пидор гнойный, гусь хрустальный,

Луг духовный, торт миндальный,

Клён кудрявый, лист резной,

Гроб комфортный заказной

* * *

Там, где бетонную пыль на закате гнилоокий жжёт сетлячок,

Поперёк запасного горла Москвы Яуза вязкая течёт.

В омофорах латунных скунс и лемур по церковным праздникам яд

Из реторт разливают, и больничные трубы дымят.

Там я и встретил его — над рекою прокисшей, близ чавких лагун,

У перил, чей вод её тяжче чорный цинготный чугун.

Он стоял, отравленным паром причащаясь чёрство, юродно кривясь,

Тщетного детства надгробье рябое, полусрубленный полый вяз.

Он меня сразу узнал и окликнул — в бу́рсе мы учились одной,

Я был ссаненький птенчик беспёрый, и власть он имел надо мной.

Помню, ломом ебал он меня и харей тыкал в гавно,

В уши вгонял мне свёрла тупые, и выколол око одно.

А когда излетел я из веси вороньей, как беглый недоклёванный грач,

Смрадным перстом всё грозил в голове из бyрсы вечный палач.

В атлантийской палестре пил я с жыдами мудрости дохлой вино,

А теперь я как он, и нет у меня никого, кроме него.

И вот говорит он: «Что же нас душат, квасят в жилых нужниках,

Что же нас давят всё, давят, не додавят никак?

Нас под землю загнали, вместо нашего хлеба жабские пекут пироги,

О, куда же от едкой этой нам деться монетно-мыльной пурги?»

— Да, — отвечал я, — видишь, мой милый, вот наша судьба —

Скиптр и венец у меня отобрали, кастет и квас — у тебя,

Мнилось — для Лелевых бус наши выи, оказалось — для ихних плах,

Флаг изосрали и крест вороной о десяти крылах,

От полярных стражей нам сабли достались, чтоб мы лютых не боялись врагов,

А теперь борейских мехов сильнее мертвенный крысиный ков.

Но голубино-орлью в печени я выносил месть,

Не печалься, Андрюша, у меня для них кое-что есть.

Не укрепное сусло нам подносят, а подогретый мазут,

Сувениры из нашей крови и костей в мерцедесах диаволы везут,

Море дымится, ярые вепри топчут безгубых Марусь,

А я лечу и воркую, а я стою и смеюсь.

Я кличу: о Волче, провой же нам зорю, о Агнче пурпурный, родись!

Не матерным словом, а ядерным блёвом я разрушу их парадиз.

Я даже сказать не умею, какую проглотят они вафлю,

Когда я им из-под кожи постылой улыбку свою явлю

И Бог наш косматый в красной избе протрубит в медвежий гобой,

И на зимний престол, Его кровью умытый, взойдём мы с тобой,

И ты вновь меня выябешь, выколешь око, накормишь бурсацким гавном,

И двумя орденами священной войны мы зажжёмся в небе льдяном,

И двумя сынами великой страны мы воскреснем в Духе одном.

* * *

Мамка мне Гарчышники паставила,

Акцябровую вдахнула хмурасць,

Выпила за Родзину, за Сталина,

Агурцом салёным паперхнулась.

Мамка пьёт, как папка пил, бывалача,

С Лёхаю касым и с дзедай Вовай —

В Тубзалет схадзила, праблевалася,

А патом па новай, блядзь, па новай.

Мне же Спину жгут газетки хуевы,

Внутрэнее чуйствую сгаранье.

Гадам буду — мне падобнай уеби

Ащущаць не прывадзилась ране.

Цела всё раздулась, как у маманта,

На Щеках смярцельная рубиннасць…

Мамка! мамка! я же сдохну, маменька!

Ни Хуя не слышыт — атрубилась.

Вот как алкагольные напитачки

Да трагедыи парой даводзят.

В тры нуль нуль аткинул я капытачки,

Вся радня сбяжалась, мамка воет.

В гробе я ляжу, с пячалью думая:

Помер, мамка, помер твой рабёнак!

Видзишь, мамка, таки врэзал Дуба я

Ат Гарчышникав тваих ябёных.

Всё?

Всё!

Начинаем голосование.

Виктор Топоров

Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть третья

23. Всеволод Гуревич

Подборка отрадно короткая, с оммажами Григорьеву и Болдуману, с ироническими каденциями и сентенциями, но увы, увы и увы… Полное отсутствие как поэтического мышления, так и чувства слова превращает эти стихи в симулякры.

Ты уйдёшь — не останется ничего,

За тобою закроют дверь

Этой клетки, которую ты, щегол,

Так любовно стерёг: отмерь

Годы песен — неспетых,

Ночных часов,

И с мензуркой ко мне греби!

Я скажу только несколько верных слов,

Ты отпустишь мои грехи…

И повиснет, меняя пространства глубь,

Разговор о пустых вещах,

Чтобы день, как чужой, откровенно глуп,

Неприятный, в дурных свищах,

Шёл без нас — напористый — толковать,

Торговать дребеденью впрок!..

Здесь же горло сводит — берёт на ять! —

Столь желанная жажда строк.

* * *

Строка — танцо́вщица, змея:

Ей не бывать слугой!

Заёмным золотом звеня —

Словесною лузгой…

…как в лузу катится строка,

Как в дождь рябит река,

Как у лихого игрока

Уверена рука,

Строка — родит себя: срамна,

Чиста — как первый грех…

Чтоб я читал, сходя с ума,

Её горячий смех.

24. Галина Илюхина

Задорные стихи с нарративом. На мой вкус, чересчур задорные — и чересчур благожелательные. Хороший, судя по всему, человек. А поэту — точнее, поэтической эманации пишущего — быть хорошим человеком вредно.

Авдала

Проведение еврейского обряда «авдала» — разделение праздника и будней,
совершаемое в конце праздника.

Елена Исаковна тихо колдует в углу:

на столике — свечка, стакан, через край перелитый.

Опухший Василий недобро косится: гляди ты,

опять переводит бухло на свою авдалу.

Елена Исаковна бдит напряженной спиной:

её неусыпное око мерцает в затылке,

и только Василий, взалкавши, полезет к бутылке,

она на пути его встанет той самой Стеной.

Василий набычится: снова ему не свезло.

Пройдясь матерком по жидам и языческой тёще,

Христа упомянет — и так, чтобы было почётче —

чтоб слышала, стерва, и знала, что это назло.

Он с кухни уйдёт, по инерции что-то бурча,

живот волосатый покрестит, подавит зевоту.

Наутро им вместе в маршрутке трястись на работу…

И в красном вине, зашипев, угасает свеча.

И, конечно, в основном чужой голос (рифмующийся и рифмуемый с гладиолусом). Лучшее стихотворение таково:

Неслучившийся юбилей

Я пришла на юбилей. На оградке две синицы

потрошат кусочек пиццы. Иней сыплется с ветвей

на нехитрый бутерброд, на «Московского» бутылку.

Солнце гладит по затылку: март, однако. Поворот

на которую весну?.. Тоже клонит к юбилею.

Припекает. Разомлею — не замечу, как засну.

Не меняешься, хитрец. Улыбаешься с гранита.

Взял и умер — шито-крыто, нашей сказочке конец.

Взял и кинул. На кого? А, тебе теперь не важно.

Где-то был платок бумажный… Утираюсь рукавом.

Смейся-смейся надо мной, нестареющий мальчишка…

Извини, хватила лишку. Всё, давай по стременной.

Ну, за память-пустельгу. Чтоб не выело склерозом

этот март, и эти розы, и синичек на снегу.

25. Евгений Лесин

Поэт представил явно нелучшую подборку — и почему-то с выраженным «ленинградским акцентом». Я знаю у него стихи посильнее, да и пообаятельнее тоже. Из лучших здесь такое:

Четыре дня я был женат.

Я был женат четыре дня

Я знаю, что такое ад.

И ад, скажу вам, не фигня.

Попы не врут. Пока земля

Еще являет красоту

Покайтесь, бля, покайтесь, бля,

Иначе вам гореть в аду.

Я был в аду четыре дня.

Четыре дня я был в аду.

А ну покайтесь у меня.

Покайтесь, суки, бля, я жду.

Иначе страшное грядет.

Сожжет вас лютая змея.

И рухнет черный небосвод.

И уничтожит вас семья.

В геенне огненной гореть,

Вдыхая серы аромат.

Но нерушима ада клеть.

Навечно каждый здесь женат.

Навечно мука и огонь.

Навечно дъявольский оскал.

Летел в полымя черный конь

И слезы капали у скал.

Скорей верните целибат

По всей вселенной и вокруг.

Четыре дня я был женат.

И мне хватило моих мук.

Ирония или довольно занудная (в длинных стихотворениях), или несколько непропеченная (в коротких). Стихи явно рассчитаны на устное исполнение.

Стояли, мерились хуями

Нонконформисты с холуями.

* * *

Ты цветешь, ну а я только пахну.

И все дышит любовью в Москве.

Дай, любимая, я тебя трахну

Табуреткою по голове.

* * *

Девочка идет, виляя задом,

Пьяная, торопится в метро.

Споры меж Москвой и Ленинградом —

Словно между первой и второй.

Словно мы совсем не уезжали.

Только не идет из головы,

Что для ленинградцев мы южане.

Даже те, кто с севера Москвы.

26. Ирина Дудина

У поэта Ирины Дудиной есть лишь один недостаток (в рамках нашего конкурса): поэт Наташа Романова пишет в сходной манере, но куда радикальнее. Значит, у Дудиной плучается Романова-light или soft.

(Читала в метро газету через плечо мужика — что Берлускони разводится с женой)

Как хорошо, что я не замужем,

Например, за таким типусом, как Берлускони.

К примеру, мы не молоды,

нас притоптали времени пони,

И типа Берлускони мне говорит,

Ты, Дудина, противно постарела!

А я ему отвечаю — сам старый типус,

У самого непрыятное стало тело.

А он говорит — я сам то ящо ничаво,

Со мной юные бляди хотят сношацца.

А ты — противно смотреть —

Вона как щёки виснут

Когда хочешь типа улыбацца.

А я ему — ну и океюшки, ни и развод.

Отдавай ка мне семь миллиардов еврушек.

А он — досвидос, ни фига тебе в рот,

Лучше я эти бабосы отдам ябливым сочным дэвушкам!

А я ему ну ты порхатый чудак!

И мозга у тебя не с кулак, а с лесной орешек.

Ты же президенто, пора бы уж не думать о своих смертных мудях,

А пора подумать о всея планете многогрешной.

Ты вот рассыплешь деньжищи по бледям,

По ненасытным бесплодным лонам,

Деушки напокупают себе ненужных больших хат,

Всяких брюликов, тряпочек, и насажают себе в груди силиконов.

А я бы вот миллиардик на Гаити бы отдала б,

Негритосам понастроила сейсмологически прочных хибарок,

Ещё б обустроила б в Африке плодоносные для африканычей поля,

Чтоб они не пугали своей чорной худобой белых жирных европейских товарок.

Засаживала б деревцами пустыни и пустыри,

Вдоль зловонючих трасс — стройные ряды тополей и кустиков.

И все б говорили Дудиной Иры работники — это друидов поводыри,

А её прозвище -Дудина — это мадам Грин-густикова.

А ты, Берлускони, всё одно талдычишь — не дам баблища, не дам,

Вот сделаю себе пластиковый стерженёк в старую пиписочку —

И прошвырнусь по самым роскошным мировым блядям,

А твои негры пусть сдохнут над пустой мисочкой.

А я ему — ах Берлускони, ах старый чудак!

Ну никак ты не могёшь от мужеской узости избавицца.

Сдохнешь и унесёшь миллиардики живоносные во прах,

А мир кривой, иссушонный, загажённый останется.

Ну и ладно, что Берлускони не мой мужик.

Мы б за бабло при разводе изодрались бы как кот с собакою.

У меня в кармане полный пшик.

Зато морда моя его ногтями, пропахшими чужими писками, не исцарапана.

Попытки же искупить эту (конечно, весьма условную) анемичность «гражданственностью» не срабатывают.

Фуры с лесом едут по России.

Сдали русский лес. Его приговорили.

За рулями — русские водилы,

Траура лесов сопроводилы.

Там Иван, в глубинке, безработный,

Завалил берёзу как животное.

Рощу зарубил как мать родную

За копейку, чтобы пить лихую.

Продал лес посреднику циничному,

Чёрному дельцу листвичному.

Туши елей, сосен и дубов

Ободрали, навалили, как коров.

Фура с лесом мчится по шоссе.

Трупы голые дерев в слезах-росе.

Русским дерево теперь не по карману.

Фуры с лесом за границу направляются,

Жирный запад с древесинкой забавляется,

Заплатив пластмасской россиянам.

27. Татьяна Алферова

Алферову я ценю как тонкого прозаика. Стихи у нее крепкие, но несколько неуклюжие, а главное, непоправимо вторичные, что, в отличие от некоторой неуклюжести, не поддалось бы и гипотетическому редакторскому карандашу.

Вино (праязык)

Сок виноградный под смуглой стопой италийской

брызнет из круглого чана, и ягоды всхлипнут:

путь через лето и море до нёба неблизкий,

крошится время быстрей, чем античные плиты.

Были же грозди янтарно-прозрачные, сладко-,

были и терпкие синие, мелко-тугие…

Дни эти ягоды, в памяти плотной — закладка,

что ж открываешь все чаще страницы другие?

Зреет вино — праязык наш коснеющий общий,

нимфы на нем вне времен о любви лепетали…

Видно, другое привез плутоватый наш кормчий,

время пытаясь объехать по горизонтали.

Причем вторичность порой возникает невольно — как в нижеприводимом подражании Готфриду Бенну, которого Таня наверняка не читала:

И этот, с копьем в деснице,

и тот, кто закружит свод…

(Синица моя, синица,

спасение не придет).

Сдвигаются, грохнув, сферы,

раскручиваются миры

(что выдох — крылышком серым,

полет — скупые дворы).

И этот, и тот — крылаты.

Художник впадает в раж.

Синица моя, куда ты!

В свинцовом оплете витраж.

Покуда орган бушует,

и хор невпопад гремит,

пускай белошвейка в шубу

упрячет огонь ланит,

очнется — крупа в кармане…

— Где птички? Какой мороз!..

И этот, с копьем, обманет,

и змей распрямится в рост.

28. Валентин Бобрецов

Валентин Бобрецов в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Один из самых недооцененных петербургских поэтов. Большой и редкий мастер сочетать элегическое начало с одическим — и, увы, несколько портить дело тотальной иронией (прежде всего, горькой самоиронией). Но всё равно хорошо. И личное наблюдение: живет как пишет и пишет как живет: долгими де-ся-ти-ле-ти-я-ми.

Жизнь — театр.

Общее место

Пенсионер бредет по скверу.

Его годами оделя,

природа позабыла меру…

В последних числах октября,

когда загрезила о снеге

грязь, отвердев на сантиметр,

а солнце уступает с некой

поспешностью грядущей тьме, —

гляди, он торкает клюкою

грунт и выделывает па

степенно, с важностью такою,

что всяк бы со смеху упал,

и зал бы долго колыхался,

и долго усмехался зал,

когда б игрец не задыхался,

и не слезились бы глаза,

и на нос съехавших стекляшек

не видел — и не знал простак,

что грим на щеки эти ляжет,

когда закончится спектакль.

1

Древлеславянская желна

сосновый ствол долбит.

А меж ударов тишина,

как будто ты убит.

И словно бы издалека

доносится глухой

гробовщикова молотка

удар очередной.

2

Надеюсь, что ретивые юннаты

еще не посадили ту сосну,

в которую, бетонные пенаты

покинув, я улягусь (не ко сну

будь сказано!) и с чувством наслажденья

(я не про те утехи, что грубы)

могу взирать на лесонасажденья,

не проча молодь в сумрачны гробы.

А что ж, давай и вправду скорбность сбавим,

помешкаем, цепляясь за ландшафт

руками (а придется — и зубами!),

чтобы в зрачках остался и в ушах

зеленый шум — стук дятла областного,

отнюдь не означающий «пора!»

Помешкаем — и более ни слова

про молоток отнюдь не столяра.

Идиотический сонет

трудящиеся к проходной

спешат с утра а я бездельник

устраиваю выходной

во всенародный понедельник

иглой заведует портной

кассир круговоротом денег

а я слежу как надо мной

небес меняется оттенок*…

…а Фауны несвежий труп

простерт во мраке коридора

в кг измеренный и руб

а Флора надышавшись фтора

повесилась страшась повтора

на флейте водосточных труб

 В шесть совсем уже синий небосвод, но к семи синь еще интенсивней — и не справятся с ним ни спектральный анализ, ни кисть, ни анапест.

Но примерно с восьми — голубеет, светлеет. И губами возьми в полдень воздуха — тлеет, нёбо
жжет небосклон, добела раскален.

Будто ситцевый, выцвел — не беда, ничего! Ввечеру задымится — ночь остудит его. И к утру
подсинит горизонт и зенит.

Фото: Павел Смертин/Коммерсантъ

Виктор Топоров

Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть вторая

Первая часть дневника

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

14. Станислав Минаков

Отличная подборка (именно в первую очередь подборка) харьковского поэта. При кажущейся простоте в стихах аукаются Мандельштам, Цветаева, Бродский и Дилан Томас.

Ванечкина тучка

посадил ванюша маму в землю как цветочек

на оградке черной белый завязал платочек

маленький платок в котором маменька ходила

синий василёк на белом. скажут: эко диво!

только други мои други диво не в платочке

и не в синеньком на белом маленьком цветочке

а в такой слезе горючей и тоске нездешней

что носил в душе болючей ванечка сердешный

а еще в нелепой тучке — через год не раньше

люди добрые узрели над макушкой ваньши

облачко такое тучка с синеньким бочочком

над башкой ванятки встала нимбом аль веночком

маленькая как платочек меньше полушалка

всех жара жерьмя сжирает, а ваньку — не жарко

ходит лыбится ванюша солнце не печётся

и выходит это тучка так об нём печётся

а когда и ливень хлынет, ванечку не мочит

ходит малый по равнине — знай себе хохочет

надо всеми сильно каплет и не прекращает

а ванюшу этот ужас больше не стращает

Темы — традиционные (детство, любовь, смерть, поэзия) — сплетены в тугой празднично пышный узел пастернаковского «халата».

ИЗ ПЕСНИ ПЕСНЕЙ

Та, которая хлеба не ест совсем,

та, которая сладостей со стола не берёт,

та — поправляет чёлку семижды семь

раз, и к бокалу её приникает рот.

Красное — на губах, а снизу — огонь внутри.

Она пьёт саперави терпкую киноварь

и затем говорит ему: говори, говори,

о мой лев желанный, о мой великий царь!

Он лежит на ковре — весь в белом и золотом.

Он уже не вникает, что Леннон с ленты поёт.

«Сразу, сейчас, теперь… Но главное — на потом», —

думает он, дыша. И тогда — встаёт.

Этой ночью будет у жезла три жизни, три.

Будет семь жизней дарёных — для влажных врат.

Он говорит: косуля, смотри мне в глаза, смотри.

И тугим. языком. ей отворяет. рот.

Чуткой улиткой ползёт по её зубам.

Что ты дрожишь, родная? — Да, люб, люб, люб —

тяжек и нежен, бережный, сладок! Дам —

не отниму от тебя ненасытных губ.

Ночи неспешней даже, медленней забытья,

он проникает дальше, жаром томим-влеком, —

ловчий, садовник, пахарь, жаждущий пития.

И у неё находит влагу под языком.

Там, на проспекте, возникнет авто, и вот

крест окна плывёт над любовниками по стене.

А он переворачивает её на живот

и ведёт. ногтём. по вздрагивающей. спине.

И когда он слышит: она кричит,

то мычит и саммм, замыкая меж них зазор.

И на правом его колене ранка кровоточит —

где истончилась кожа, стёртая о ковёр.

15. Николай Ребер

Очень «культурный» поэт, не без постмодернистских изысков, живущий, как выяснилось, в Швейцарии, но творчески заклинившийся, разумеется, на России. Один из моих фаворитов на «Заблудившемся трамвае»… Там сиял; здесь, в «григорьевском» контексте, тоже заметен, но уже не так: искусное, не исключено чересчур искусное, подражание Бродскому.

Очнёшься ночью, чувствуя как член

пропавшей экспедиции, и мёрзнешь.

Луна внизу покачивает челн.

Утопленник на палубе и звёзды

играются в гляделки. Баргузин

пошевелит и вынесет к причалу.

И снова просыпаешься: один,

свет вынули, и воздух откачали.

В окне февраль. От лысины холма

затылок отвалился с редкой рощей.

Бежит ручей с заснеженного лба,

а ты, прихвачен сумраком, построчно

фиксируешь прорывы февраля

в твои тылы, где вдруг посередь спальни

застукан одиночеством. В тебя

глядит окно. И ночь универсальна.

Катается горошиной во рту

немое ожидание как будто

под сенью девушек, под сакурой в цвету

очнулась бабочка — и умирает Будда…

И — полубог отлученный — молчишь,

сжимаясь в точку, в косточку от вишни,

один в постели, в комнате, в ночи,

ещё не спишь и ей уже не снишься.

***

В пустыне, где родосский истукан

кукожится, покуда не исчезнет,

прогнувшись тетивой тугой, река

того гляди пульнёт мостом железным

по дальней сопке, где возможен лес,

но чаще степь — монгольская бескрайность —

такая, что не вытянет экспресс

ни транссибирский, ни трансцедентальный.

Маши платочком, Дафнис… Утекут

коробочки стальные вереницей.

В теплушке Хлоя даст проводнику,

а после — всей бригаде проводницкой.

А ты на полку верхнюю, как в гроб,

уляжешься, зажав в ладони книжку.

Очнёшься ночью, дёрнешься и лоб

расквасишь о захлопнутую крышку.

На лист бумаги или на постель —

проекция земной любви на плоскость.

Лиловый свет внезапных фонарей

оконной рамой режешь на полоски

и думаешь тяжёлой головой:

зачем тебе сей странный орган нужен —

божественный, когда есть половой,

и ты, в конце концов, ему послушен.

Так, к слову о каком-нибудь полку,

задумаешь Отчизне свистнуть в ухо,

а выйдет снова: поезд в Воркуту,

монгольская пустыня, групповуха…

Но это всё — осенний глупый сплин.

Зима идёт синюшными ногами,

и первый снег бодрит как кокаин,

и снегири на ветках упырями…

16. Андрей Родионов

Король столичного слэма. Любопытно, что на бумаге стихи его выглядят не то чтобы нежно, но, можно сказать, акварельно при всей напускной грубости.

Песенка про Аню

девочки разные показывали

мне, удивлённому, свои драгоценности

у той в коробке, у другой проглочены и теперь в кале

а у этой под кустиком пластмассовый солдат

и серебряное сердце

Расселась девушка на асфальте

юбка задрана изнаночно цинично

в песне и лучше в исполнении Даля

между прошлым и будущим, по-прежнему призрачным

92 год, Арбат. она — сумасшедшая латышка

долговязая восемнадцатилетка

во дворе одного из домов под кустиком хранится

пластмассовый солдат и серебряное сердце

сразу стал как-то замкнут

засовывая в трусы хрен измазанный спермой

а после сказал: прощай, горделивая самка

ты состаришься — а я бессмертный

она рассказывала какой-то гад

её трахнул около церкви

когда она показывала ему свой клад

пластмассовый солдат и серебряное сердце

и вот этот проклятый маклауд

где-то бегает вдоль бульваров

и на аутистку бывает аут

бедная сумасшедшая Аня

я вижу всех твой покой обманувших

стремящихся по бездонному аду

всех тех, кого ты не простила свихнувшись

и ты права, и не надо

А вот это стихотворение и вовсе стоило бы включить в гипотетическое переиздание антологии «Аничков мост»:

я увидел в Норильске город старый

фантастически страшный город древний

под черной скалою, под пылью ржавой

брошенный город, где воздух вредный

мне показалось — я в разрушенном Питере, даже

вспомнил слова — «Петербургу быть пу́сту»

передо мной была копия здания Эрмитажа

но окна с побитыми стеклами и не горят нигде люстры

это не письменно, это устно,

так говорил мне жуткий дворец, мой учитель,

дальше — пустая ржавая консервная улица

и белая полярная ночь, учтите

должно быть, в Норильске работали архитекторы,

которых арестовали в Ленинграде,

должно быть, это были люди из тех, которые

сохраняют чувство юмора в глаза смерти глядя

должно быть начальство хотело жить во дворце,

наверное здесь и балы и приемы бывали

а я варюсь теперь в этом каменном холодце

как анимационный робот Валли

о чем бы вы хотели со мной поговорить?

я только что приехал с Мемориала

там ветер, снег и с трудом можно закурить,

всю ночь ездят желтые самосвалы

я гуляю всю ночь, ночь белеет не зря

вспоминаю книгу местного журналиста о норильских природных богатствах

из которой неясно, где здесь были лагеря

я вспоминаю фильм Бондарчука по Стругацким

из этого фильма ясно, что в космосе у нас есть друг

когда я окончательно сопьюсь, он поставит мне капельницу,

потерпи пока, говорят мне Стругацкие и Бондарчук,

пока полезные ископаемые еще откапываются

но у меня улыбка страшная и злая,

и во рту у меня зубы, словно улица старого Норильска,

я пою сквозь встречный ветер, и вам кажется, что я лаю

о последней последней войне третьей, римской

17. Ирина Знаменская

Ирина Знаменская в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Жаль, что Ирина не представила на конкурс своего избранного — у нее, многопишущей, попадаются изредка подлинные шедевры. А нынешняя подборка явно из недавнего. Из стихов ушло любовное томление (или, если угодно, сексуальное напряжение) — и поперла советского (вернее, союзписательского, псевдопрофессионального) происхождения ниочемность. Не никчемность, а именно неочемность.

Вечный ноябрь. Непролазны борозды.

Пухлый «Бедекер» глядит удивленно:

Так для кого ж устилаются гнезда

Темно-багровыми листьями клена?

Кто в этот срок, для любви непригодный,

К ним прилетит — и зачем? И — откуда?

Ангел надменный ли, демон голодный,

Или иное пернатое чудо?

…Дома скучайте, заморские мымры —

Всем же известно, что по гололеди

В Питер, во Псков и в Саратов и в Кимры

По вечерам забредают медведи,

Сырость вползает и бездна зияет,

Евроремонты прижав к развалюхам…

Так что рубиновый отсвет сияет

В гнездах вороньих, присыпанных пухом,

Не на показ, не про ваше везенье! —

Это для тех, кто уже не впервые

Здесь народился во дни потрясенья —

И умирает в года роковые…

Душа

Ночью холодно до звона…

Против моего окна

между веток спит ворона

и в снегу едва видна.

В белой шали, точно бабка,

как кикимора в лесу —

на глаза сползает шапка,

стынет капля на носу.

А вокруг вороны — город

сам собою шелестит

и звездища ей за ворот

леденящая летит,

небеса над ней в три слоя,

(те, что видимы отсель)

и стекает с аналоя

бесконечная метель…

Но душа внутри вороны

твердо верит в благодать

и метели похоронной

не желает наблюдать!

Там, в ее грудной коморке

всюду сочная трава,

рыбьи головы и корки

и гражданские права,

жизни, смерти, дни и ночи,

грозы, ружья, светляки…

И глядят вороньи очи

внутрь без страха и тоски.

18. Тимофей Животовский

Что-то мешает этим поэтическим экзерсисам превратиться в стихи, да и окказиональное сходство с Геннадием Григорьевым (прежде всего в плане интонации) скорее отталкивает, чем притягивает. Публичный поэт (а стихи Т.Ж. рассчитаны именно на публичность) не может существовать в вакууме.

Я за Альпы летел,

Мне заря улыбнулась,

Я подумал — «отель» —

И услышал — «Кумулус»!

Я в Бергамо вспотел,

Словно лето вернулось,

Но сквозь горы метель

Мне шепнула-«Кумулус«!

В Тур-д-Аржане — коктейль

Над разбухшею Сеной —

Но умчался оттель,

К Этуаль вознесенный,

Повстречался с Жюли,

Мне она улыбнулась=

Как мила! Но вдали

Прозвенело — «Кумулус!»

И — сознанье с петель,

И в безбрежные выси,

В этих скалах отель

Мастер избранный высек!

Из Валгаллы привет

В архитраве навеян —

Чтоб пленился поэт,

Прилетев «Райан-эйром»!

И, покуда летел —

Сердце не обманулось —

Если надо в отель —

То конечно, в «Кумулус»!

Над равниной равнин,

В запорошенной хвое,

Витражи и камин

От мороза укроют,

И воскликну тогда

В овитраженный сумрак:

«- За уют среди льда

Сотня евро — не сумма!

Здесь приятно пить эль

И бодает луну лось —

Превосходный отель

Этот самый «Кумулус»!

19. Амирам Григоров

Вполне традиционную камерную лирику делает небанальной трудноуловимый, но несомненный «восточный акцент»; однофамилец эпонима нашей премии пишет разными размерами, но внутреннее единство ощущается — и, по-видимому, набирает оптимальную критическую массу на уровне сборника. В рамках сравнительно небольшой подборки — просто приятные стихи.

Неспешный свет из труб и штолен. Забудь когда настанет срок

О чём был беззаветно болен, о чём беззвучно одинок

И вечен окнами читален, садами где шуршит сирень

Дворцами бракосочетаний, сопрано заводских сирен.

И кто тебе сказал, что просто, тайком взобравшись на прицеп

Пройти Россию 90-х эритроцитом в мертвеце?

Идя на свет, как в ночь любую, прохладный ветер ртом лови,

Пока тебе свистят вслепую кладбищенские соловьи

*****

Вселенная вплетённая в орнамент

Снежинок на меху

Дух Шехтеля витает над волнами

Ом мани падме хум

Как ты уснёшь, любимая навеки,

Застылая слегка

Когда монголо-татские набеги

На белые снега

Забудутся, как утлые сугробы

Кончаются весной

И я храню кирпичный твой акрополь

Твой гонор наносной

Твои чуреки, суши и ризотто,

Весенние пальто,

Пока кардиограмма горизонта

Не вышла на плато.

Как я усну под шёлковой накидкой

От слов и аллилуй

Ты заберёшь назад своей Никитской

Морозный поцелуй

И звёзды позолоченных наверший

Завянут над Москвой

Как меркнут фотографии умерших

На день сороковой.

20. Анджей Иконников-Галицкий

Анджей Иконников-Галицкий в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Петербургский поэт с огромными — и не сказать, чтоб совсем беспочвенными — амбициями, байронической позой и между Бродским и Евтушенко творческими метаниями. Катастрофически разминулся с читателем. Катастрофически или непоправимо — вот в чем вопрос. С годами я при всей любви к Анджею склоняюсь, увы, ко второму предположению.

Куда эта книга

Нетварному Свету, Ему, Тому,

увиденному теми тремя на горе Фаворе,

рассекшему сквозь камень мою тюрьму и тьму,

раздвигающему навзничь моё море и горе,

ближе чем Кто не может быть человек

(даже она-любимая не ближе кожи),

а Это — внутри, в мясе, в костях, во всех

порах и норах, и хорах крови, и даже —

боюсь и берусь за клавиши черновика,

будто в первый раз у тайны женщины и постели,

собираю и рассыпаю буковки, и дрожит рука —

даже в стихе-грехе, моём деле и теле, —

я хочу кричать и молчать, но об Этом не умолчишь,

сердце мучения — быть не Им, не Богом,

вот и мучаемся, как бы спишь и стоишь

угол себя и небес, и никого кругом, не будем… —

я смотрю в окно, в грязный двор, во тьму,

где гуляет детсадик, где нимфетки глотают пиво,

где ржут, жгут, жрут — и чую только Ему,

Тому, Всему, Одному, Единственному, — с кем мы, и во… —

только я и Он — мы не нужны всем им,

отделены лбом-стеклом, невидимы, нелюдимы,

не-люди-мы, а они-то кто? и: «во им…» —

перевернулось: «Иовом…» — огради им! —

и не жду я уже, недужу, не чувствую ничего,

Свет нисходит — и входит в стык вдоха и крови,

и растёт моя жалкая вечность у меркнущих рук Его,

как трава на холме у Спаса на Ковалёве.

О русском языке

Язык наш русский стал ужасно беден.

Под нарами прикормленный, обыден.

Шурует дворня, барин — в Баден-Баден.

Свобода тела по Ньютону — вниз.

Писать на этом стало впадлу. Свыше

назначено. А Ксюши или Саши

с любовью-сексом подождут. На суше

дышу как кит. Теряю оптимизм.

Мне в Питер по-нездешнему паршиво.

Мне в людях лучше дышится Варшава,

Стамбул, Аддис-Абеба. Без Большого

и Мариинского я обойдусь.

Я динозавр древлянства, или что я?

Мне одинаково душны Нью-Йорк и Шуя.

«Дрожишь ты, Дон-Гуан», — мне жмёт шестая

часть суши под названьем тяжким «Русь».

Я вырывался. Шёл курить в санузел.

Искал за правду. Всю до дна изъездил.

Мой паспорт на вокзале кто-то стибрил:

то ли в Тайшете, то ли где? В Инте?

Я обучался горловому пенью.

Я видел всю — и ничего не помню.

Да нечего и помнить: воск по камню.

Язык наш скуден: все слова не те.

Дух выдохся. Да мы и сами — те ли?

Те — брали по-отрепьевски. Платили

по-аввакумовски. Ковали в Туле.

Клеймили в лбы. Брели Угрюм-рекой.

Всё вымерло — и осетры, и тюлька.

И реки высохли. Остались только:

для правды — кухня, для любви — постелька.

И глаз в глазок. Цепочка. Приоткрой.

Столица наша. Здесь боярин Кучка

лет сто назад отстроил водокачку.

И Разин-Берг (сарынь ему на кичку)

творил над плахой свой последний блуд.

Здесь кровью из Спасителева храма

наполнили бассейн — какого хрена?

Потом спустили. Ни вохры, ни хора.

Не плавают (нет дна) и не поют.

Ах да, простите: ждущим потрафили-с.

Храм восстановлен и низвергнут Феликс.

На месте вагины воздвигнут фаллос.

Все — на сто восемьдесят. Строем в рай.

Здесь водку пьют, блюют и любят строем.

Осточертело: пляшем, рушим, строим,

при царь-Горохе, за советским строем,

под игом и до ига. Догорай,

лучина. Пью без лампы. В стенку дышит

чужая женщина. Луна ладошит

в стекло. В рот опрокидываю. Душит —

и отпускает. Выдох. Тень. Плита.

В окно стучится ветка. Ставлю чайник.

Газ поворачиваю. Соучастник.

И жду со спичкой… Парус… Крики чаек…

И речь заканчиваю. Немота.

«Да» и «не»

Служить разваливающейся стране,

ходить босиком по сухой стерне,

скрести ногтём по одной струне,

нести свободу как крюк в стене,

грешить без оглядки на стороне,

сушить портянки на вечном огне,

глушить водяру, хрипеть во сне,

а утром повеситься на ремне.

Ростком пробиться из-подо льда,

ползком туда, где бренчит вода,

песком наесться, пить из следа,

носком ботинка до звёзд — айда,

уйти, поститься, вкусить плода,

зачать, лишиться, забыть когда,

мечтать о смерти, считать года,

дожить до Страшного суда.

21. Наташа Романова

«Черная» (независимо от цвета волос) королева питерских поэтических подмостков. Н.Р.новым Марсием, не дожидаясь Аполлона, содрала с себя кожу и пишет оголенными нервами. Содранная кожа — необходимое (и достаточное) условие; понимают это все, а решаются на такое лишь единицы. Их-то мы (как правило задним числом) и признаём поэтами.

Гоголь Борделло.

(петербургская повесть)

У нас на Лиговском, как выйдешь из подворотни,

Воткнешься в тумбу с рылом какого-нибудь писателя;

Они зырят злобно, будто из преисподней

На всех, кто под эту тумбу идут посцать.

А еще там недавно висела одна оперная певица престарелая,

Шыроко известная для культурных слоев.

А некультурные внизу написали черным по белому:

— ЖЕЛАЕМ МНОГО ВОДКИ И ГОРЯЧИХ ХУЕВ!

К утру содрали все это непотребство,

И там появился другой портрет.

Это был какой-то писатель, знакомый с детства,

Которому исполнилось 200 лет.

Наверное, это Гоголь. А есть еще — Гоголь Борделло.

Это рок-группа американских цыган.

К тумбе пришла бомжа: посрала и попердела;

Порылась в пухто, нашла бумажный стакан.

Бездомная тетка мне поднесла под рыло

В грязном стакане с урны уличное бухло.

Я приняла подгон: отказываться — голимо:

Так поступает быдло и всяческое хуйло.

Я, заглотив бухло и заев его стиморо́лом,

Зырю на свою собутыльницу, замотанную в тряпье.

— А как тебя зовут? — я спросила, —

— Николай Васильевич Гоголь! —

И с горла отхлебнула. — Хуясе, какой подъеб.

И он говорит — практически без усилий

Вылез я из могилы: из-под плиты гробовой.

В две тыщи пятом году меня воскресили,

Это сделал Григорий Абрамович Грабовой.

Но он никому не гарантировал выдачу документов —

И все воскрешенные люди превратились в бомжей.

В то, что я — Гоголь — не поверил ни один мент:

И вот все меня чморят, пиздят, гонят взашей.

Он пришел в универ — в пальто на голое тело,

Которое он бесплатно нашел в пухто.

И говорит: я — Гоголь. — А все ему: — Гоголь Борделло!

Отпиздили и раздели, выкинув вслед пальто.

А на Малой Морской так вообще устроили мясо.

Он пытался зайти хоть в какую-нибудь парадную, чтоб посцать.

А там из коммуналок повылезли всякие гопники, пидорасы,

Стали над ним глумицца и всяко ржать,

Пытаясь понять: кто-йто? — чувак или тетка.

Они друг с другом поспорили — на пузырь:

Типа: если это чувак — то хуй тебе в глотку! — 

А если тетка — то в жопу тебе нашатырь!

Тогда он из этого месива вышел достойно,

Потому что он — русский писатель Гоголь.

Русский народ всегда ведет себя непристойно.

Русский писатель прет с ними дружно в ногу.

Вот он и допер — до тумбы с собственным рылом,

Радуясь, что никто не чморит, не бычит вослед.

Там побухал, посрал — и спер у меня мобилу.

Ладно, — пусть ему будет бонус на 200 лет.

В международной мишпохе сиречь тусовке популярен редкостно плодовитый одесский виршеплет Борис Херсонский, бесстыдно эксплуатирующий «еврейскую тему». Одна из его книг называется «Семейный альбом». А вот одноименное стихотворение Наташи Романовой:

Семейный альбом

Моя бабка сказала своей знакомой:

«Сара Ко́ган дочери ноги отрезала».

А однажды она сама но́жем кухо́нным

Сделала вид, что хочет «себя зарезать».

Она села на пол, и платье у ней задра́лось.

Было голимо зырить на ейнные ляжки голые.

И у меня невольно подлая мысль закра́лась.

А вот бы она подохла: было бы по приколу.

Мне было 3, от силы 4 года.

Бабка пошла «топицца» в колодец, заросшый травой.

И я, позырив, что нет никого народа,

Запрыгнула на нее — и столкнула вниз головой.

Я закрыла колодец крышкой и завалила бревнами.

Ее там искать никому и в голову не пришло.

Я была только рада, так как меня не перло,

Что она то топилась, то резалась всем назло.

Ее оттуда выгребли только через полгода.

Колодец залили цементом, забили досками.

Вокруг собра́лась вся улица — дохуя народа.

Я стояла в толпе — сиротской мелкой обсоской.

Здесь же была, конечно, и тетя Сара:

Она все время блевала, стонала, охала;

И, вдруг упала без чувств — и в штаны насрала.

Вызвали скорую — типа «женщине с сердцем плохо».

А мне всегда лишь одно было интересно:

Как это Сара Коган дочери ноги отрезала?

Я прямо подыхала от неизвестности:

Чем? — Бензопилой, болгаркой или, может быть, стеклорезом?

Это был вопрос моей жызни, пока не выяснила факт биографии:

Коган Сара — а это, кстати, моя еврейская тетка —

У ней не влезала в рамку семейная фотография,

И она — чик — и ножницами укоротила фотку.

А отрезанные лапы так и лежали в альбоме:

Толстые женские ноги — в носках и на каблуках.

Я их решила приклеить к двоюродной мелкой — к Томе:

Где она с бантом у деда Зямы сидела на руках

Взрослые жырные лапы в туфля́х я нарочно

Развела в обе стороны, будто Тома

Как бы ебется с дедом: это выглядело порочно —

За такой коллаж меня бабка выкинула бы из дома.

Это бы очень сильно мою бабушку забесило.

Она бы меня чем попало била по роже.

Но хуй: теперь у нее из колодца вылезть не было силы.

А то бы она не только себя, но и всех бы зарезала кухонным ножем.

22. Евгений Сливкин

Я всегда предсказывал Жене, что с годами он станет председателем бюро секции поэзии Ленинградского союза писателей. И был бы он хорошим председателем. Да и поэт он хороший:

Реквием футболисту

Полузащитник клуба «Авангард»

Евгений Сливкин умер от разрыва

сердечной мышцы. Молодость, азарт

его сгубили. После перерыва

не вышел он на поле. Увезли

в больницу, и, не приходя в сознанье…

По зову сердца шеломянь земли

ему на грудь насыпали куряне.

В профуканном турнире он-таки

заделал два гола искусства ради!

Его игру ценили знатоки,

конечно, не в Москве, не в Ленинграде…

Тощой он был, как изможденный глист,

но бороздил траву, что ваш бразилец —

провинциальный парень-футболист,

мой курский тезка и однофамилец.

Наверно, Бог, внезапно перестав

болеть за «Авангард», придумал повод

и перевел его в другой состав,

где он теперь незаменимый форвард.

Лев Яшин спит и видит в мертвых снах:

к двенадцатому приближаясь метру,

Евгений Сливкин в парусных трусах

летит по набегающему ветру.

Хороший, но советский. Союз распался, и большой, и маленький; Сливкин уехал в США, а пишет все так же — и выглядит поэтому эдаким Рипом ван Винклем, проспавшим целое двадцатилетие.

Студентка

Пусть в психушку к тебе ходит Пушкин —

поделом ему, сев на кровать,

поправлять не строку, а подушку

и запястья тебе бинтовать.

Ну, а я, не поставив ни цента

на забег твоих сивых кобыл,

научил тебя аж без акцента

декламировать «Я вас любил…».

Становился твой взгляд откровенен,

мочка уха бренчала чекой,

и на коже наколотый Ленин

на плече твоём дёргал щекой.

И, последний урок отлагая,

я кружил, под ладонью держа

этот профиль, что где-то в Огайо

эпатировал ле буржуа.

Я поверить хотел до зареза

в возвышающий самообман,

но от горя загнулась Инеза*,

от холеры — Инесса Арманд.

От таких вот, несхожих по сути,

крик в декретах, да мука в стишках —

то ли мозг разорвётся в инсульте,

то ль свинец заведётся в кишках!


* Бедна Инеза! // Ее уж нет! как я любил ее! (Пушкин. Каменный гость.)

Виктор Топоров

Поэтический КОНКУРС. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть первая

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

1. Алексей Сомов

Совершенно незнакомое мне имя. Интересно, кто его номинировал? Довольно сильные стихи — и довольно странные. Линия Юрия Кузнецова, но и не без Бродского. И не без рок-поэтов тоже.

По небу полуночи гитлер летел

и кровушки русской хотел,

и жидкую бомбу из девичьих слез

в когтях он изогнутых нес.

Он пел о блаженстве хрустальных лесов,

о щеточке черных усов,

и люди, что слышали сладкий тот зов,

во сне превращалися в сов.

(Судя по всему, посмотрел «Утомленных солнцем-2» — все стихи датированы 2009-2010 гг.) Лучшее стихотворение звучит так:

я хочу от русского языка

ровно того же самого

чего хочет пластун от добытого языка

связанного дрожащего ссаного

замерзает не долетев до земли плевок

а я ж тебя паскуда всю ночь на себе волок

электрической плетью по зрачкам — говори

все как есть выкладывай или умри

все пароли явочки имена

а потом ля голышом на морозец на

посадить бы тебя как генерала карбышева на лёд очком

чтобы яйца звенели валдайским колокольчиком

чтобы ведьминой лапой маячила у лица

партизанская виселица ламцадрицаца

чтоб саднила подставленная щека

чтоб ожгло до последнего позвонка

а потом глядеть не щурясь на дымный закат

оставляя ошметки мертвого языка

на полозьях саночек что везут

через всю деревню на скорый нестрашный суд

Но недурно и завершающее подборку гомоэротическое (?) объяснение в любви:

в голодной тихой комнате смотри

простое колдовство на раз два три

И раз

весну прорвало как нарыв

весна вскипела семенем и гноем

на улицах набрякли фонари

а у моей любви промокли ноги

как будто бы не я и не с тобой

в другой стране

с изнанки мостовой

И два

допустим ты моя любовь

дворовый мальчик голубой лисенок

смешливый демон хищный полубог

капризный и насупленный спросонок

с изнанки унавоженной земли

твои глаза цветами проросли

И три

я все равно с собой возьму

заныкаю подальше и надольше

вот эту вот сопливую весну

ледышку лодочку горячую ладошку

А в целом сыровато и мутновато. Божья искра есть, но бикфордов шнур шипит и потрескивает как-то чересчур спорадически.

2. Дмитрий Мельников

Один из моих (априорно) теневых фаворитов (после подборки в «Бельских просторах»). Теневых — и, увы, безнадежных. Собственно, лейтмотив творчества Дм.М. и его премиальные перспективы совпадают: НЕ В ЭТОЙ ЖИЗНИ. Редкий дар — подлинно поэтическое мышление — при чуть ли не герметичной запертости внутреннего мира.

Там, где на сетчатке — слепая зона,

где уже залег под брезент Харона,

и уже готов для любви небесной,

там другие лабухи, если честно,

о шести крылах для Него сыграют,

продудят Ему в золотые трубы, —

оттого там голос мой замирает,

что меня никто не целует в губы.

Там, где верея, верея да поле,

алая заря мартовского Феба,

там, где жизнь моя без фронтальной доли

скрюченным перстом указует в небо.

* * *

Нарисуй, дружок, голубое небо,

там, где пасха мертвых под снегом белым,

где свернулся ежиком деда Глеба,

и бабуля Маша совсем истлела.

Нарисуй, дружок, на заборе горе,

на заборе горе в пределах стужи,

это ничего, что слеза во взоре,

если не заплакать — гораздо хуже.

Напиши, дружок, на своей печали,

как они живые тебя встречали,

как они на солнышке летнем грелись

под широколиственный мерный шелест,

как он гладил ей бронзовые руки,

как он говорил ей: «Моя Маруся»,

как все пела бабушка: «Летят утки…»

Будь оно все проклято, и два гуся.

Особенно хороши «На малиновый стой, на зеленый иди» (я однажды полностью процитировап его в «Часкоре») и вот это:

В полночь на окраине мира ефрейтор Иван Палама

бежит к отцу-командиру, который здесь вместо мамы

с круглой дырочкой в правом боку,

и мерси боку.

Вряд ли он увидит аэробику с Фондой,

он теперь ничей и в предсмертном мыле;

рядом два прожаренных мастодонта

просят у врачей, чтобы их убили.

Ночью на окраине мира, сраженный шальною пулей,

лунною панамой прикрыт,

ефрейтор Иван Палама, которого мяли и гнули,

спокойно спит.

И на нем песочные шкары, и на нем фуфайка с начесом,

и более ничего,

мертвые сгоревшие бензовозы

спят подле него.

Будь у него баба, написал бы бабе,

как его боялись враги.

Это просто сон, а ты беги, раббит,

беги, беги.

3. Сергей Пагын

Этого стихотворца я подсмотрел, «жюря» «Заблудившийся трамвай», где он пробился в финал, но не снискал там лавров. Однажды, полвека назад, Наум Коржавин сказал в моем присутствии: «Я маленький поэт, но я этим горжусь». Не знаю, как Коржавин, а Пагын именно таков: поэт маленький, но гордый. И безупречно профессиональный:

***

Утешенье приходит тогда,

когда больше не ждешь утешенья:

осторожно заглянет звезда

в глубину твоего отрешенья.

Клюнет лист налетевший в плечо,

терна шип оцарапает локоть,

и на уровне уха сверчок

станет в сумраке цвиркать и цворкать.

Вроде малость, пустяк, ерунда,

но дохнет утешеньем оттуда,

где терновник осенний, звезда,

узкоплечее певчее чудо.

***

Возьму ль туда свою печаль

и свой несытый страх,

когда защелкает свеча

в остынувших руках?

Как ларь, тяжелую слезу

в заботе и тоске

в простор я смежный понесу

иль буду налегке

нестись, что тонкая стрела,

качаться на ветрах,

крушить слепые зеркала

в твоих неверных снах,

и плакать в ярости немой

в усохшей тишине…

И все же рваться на постой

к темнеющей земле,

где остро пахнут резеда

и копоти щепоть,

и ржа, и прошлая беда,

и прах земной, и плоть,

где тянет песнь свою сверчок

в сухой траве, незрим,

и мир еще неизречен

и неисповедим.

4. Евгений Антипов

Фигура в поэтическом Питере (и отдельно в «ПиИтере»). Впрочем, мы с ним практически не пересекались, да и стихов его я почти не знаю. Представленная подборка выдержана в подчеркнуто ироническом ключе. Это, скорее, не стихи, а вирши, хотя и очень складные. Но, увы, не очень смешные.

Классические розы

Все в моей отчизне просто,

где встают в единый ряд

и кумач, и пурпур розы.

И заря, заря, заря.

Где еще прекрасны грезы,

где гудит набат любви.

(О, любовь! Бутончик розы

и к нему бокал «Аи»).

Подлость, подвиг, все вслепую.

…За тебя, Россия, тост.

Где ж еще бессильны пули

перед венчиком из роз?

И в стране моей, где слезы,

будто звезды, солоны,

все не увядают розы,

все витают соловьи.

И в финале нет вопросов.

Ведь всегда в моей стране

хороши и свежи розы —

предназначенные мне.

(«Как хороши, как свежи будут розы, моей страной положенные в гроб» — знает, не знает? Скорее нет, чем да)

Летучий голландец

Без доказательств и причин,

беззвучный, как перо,

за гранью точных величин,

на рубеже миров

летит Голландец. Он фантом.

И все-таки — летит!

Непостижимый как никто

и как никто один.

Неутомим и невредим,

изгой или бунтарь,

откуда и куда летит?

Откуда. И куда.

Прямолинейный, как беда,

и ветры нипочем.

Ничем твой вечный капитан

уже не омрачен:

когда забрезжит материк

и не охватит взгляд, —

то матерись, не матерись,

но это не земля.

В краях иных идей, веществ,

средь эфемерных скал

что ищешь ты? Что вообще

в таких краях искать?

На выбор: слава, суицид,

любовь и просто жизнь —

но суетись не суетись,

а это миражи.

В твоем загадочном НИГДЕ

реален лишь полет.

…Лети, Голландец, как летел.

И каждому свое.

5-6. Валерий Дударев, Евгений Каминский

Мы предложили поэтам представлять подборки объемом в 300-400 строк. Чуть ли не все решили, что запас карман не тянет, и представили по 500-600 и более, чем заметно осложнили работу жюри. Такое превышение заданного объема — примета прежде всего непрофессионализма (плюс давление на жюри, плюс объективно неуважение к нему). Поступили предложения: 1) читать всё ; 2) читать первые 400 строк; 3) наказать хотя бы главных «проштрафившихся» исключением из конкурса. Я предложил — по первому разу — читать всё подряд, но без официальных оргвыводов — исключительно по желанию того или иного члена жюри — в индивидуальном порядке не учитывать самые скандально большие подборки — Валерия Дударева (больше 1 100 строк) и Евгения Каминского (больше 1500). И держу ответ за базар. Особо удивил меня Каминский — поэт и прозаик более чем с тридцатилетним стажем, многолетний редактор отдела в «толстом» журнале — уж ему ли не понимать такие вещи?

Евгений Каминский в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

7. Ксения Букша

Симпатичные стихи, но, пожалуй, чуточку чересчур схематичные, как, впрочем, и проза К.Б. Симплифицированное сознание, аутизм наизнанку — или она просто не умеет пробиться к себе на нефтеносную глубину? Не знаю.

взял гитару гребанул по ней драматическим аккордом

как за веру встрепенулся баритоном злым и твёрдым:

два привета два куплета! три дворовые припева!

показались трубы справа и поехали налево.

у него на шее правда, а в крови режим кровавый.

у него назавтра свадьба, гроб мертвецкий с самосвалом

за плечом его девчонка, ни при чём она, девчонка,

по вагонам за ним ходит, бедных глаз с него не сводит:

как заврётся как взорвётся — нестерпимая растрава!

кажутся озёра слева и поехали направо.

ночь ли день ли наступает, парень к песне приступает

парень весело вступает и надрывно убывает

три братанские аккорда, два гражданских оборота

мне вперёд бесповоротно

как хреново ну и к чёрту

Поэтический гардероб разнообразен — и всё вроде бы впору, но ничего — от кутюр.

слышу жидкий всхлип-треск

прошла пятьдесят шагов, да, вот он

арбуз под мухами расколотый жужжит

наружу вывернуло, всем пламенем вышвырнуло

семечками выхлестнуло

течёт свежий сок

у ворот рынка сидят на корточках таджики

пузырятся мобильные телефоны в горячих ладонях

резиновые тапки, золотые зубы, запахи курева и укропа,

полдень, солнцем ваш неподвижный край обхожу

щурятся, смотрят из-под ладоней

я тоже так думала, но вы не думайте,

вы не думайте

Ксения/Андрей Фёдорович

наш аналитик ходит в костюме покойного мужа

всё раздала и пришла в контору, а мы не гоним

наш аналитик босая в любую стужу

молчалива с коллегами ласкова к посторонним

наш аналитик зарплату берёт нечасто:

если вернёт — к убытку, а примет — к прибыли

видите, там индикатор мигает зелёно-красный?

это она; вам не видно, а мы привыкли

дело имеет душу для связи с Богом

тащит тебя вбирает волной цунами

да, мы, конечно, и сами тут все немного

знаете, понемногу и вы тут с нами

*

нет ни нежности в нём, ни гнева, стёрты налысо тормоза

это снежная королева наплевала ему в глаза

заморозила, расщепила, устремила его к нулю

эй, сестрёнка

яви же милость

подойди и скажи люблю

вон он смотрит в себя издёрган, ветер мысли уносит прочь

разве сердце — непарный орган?

эй, сестрёнка, спеши помочь

возвращай его — кожа к коже — посели между дел своих

и пускай он любить не может: ты научишься за двоих

как? не хочешь? тепла и света — пожалела ему? ну что ж.

ох и будет тебе за это,

ни минуты не отдохнёшь.

невредимой и без расплаты не уйдёшь, если в сердце тьма

подсудимой и виноватой будешь вечно сходить с ума.

не согрела сестрёнка брата —

так сгоришь изнутри сама.

8. Катя Капович

«Парижская нота» в заокеанском исполнении: Фрост, Оден, чуть-чуть Роберт Лоуэлл — и, разумеется, Владислав Ходасевич. Определенное творческое родство с Юрием Милославским, которого мы не смогли пригласить к участию в конкурсе из-за возрастного ценза. Ненавязчиво нравящиеся стихи.

Свадьба

Мы долго искали в нахлынувших сумерках Джона,

никто до конца не врубался, кто был этот Джон,

фонарь наводили на лес, вылетала ворона,

и в церковь ввалились, когда уже пел Мендельсон.

Надолго про Джона забыли, и в нос целовались,

и все было мило, легко, но я видела вбок,

как в левом притворе наматывал галстук на палец

какой-то не то чтобы мрачный, но хмурый, как волк.

Он тоже глаза утирал, когда кольца надели,

и не выделялся в парадной толпе пиджаком,

но словно его только что извлекли из постели,

он в видимом мире присутствовал не целиком.

Сначала поддавший, потом протрезвевший от пива,

он, стало быть, все же нашелся. Помятый цветок,

помятый цветок из кармана нагрудного криво

свисал, и все падал и падал один лепесток.

Контроль

В тот час, когда в носках стоять я буду

пред тем, как отойти на задний план,

я оглянусь, я улыбнусь кому-то,

и прошлое начнет вползать в туман.

В тот миг, когда железные монеты,

и прочий хлам в корыто загремят,

и мне вернут пальто и сигареты,

а зажигалку прикарманит гад —

на тщетность дел моих, ты понимаешь,

я оглянусь, шутить тут не изволь,

сотри с лица улыбочку, товарищ,

ведь я не про таможенный контроль.

И сеть моя уже отяжелела.

в тот миг, когда подкинут на весы

баул с тряпьем, посадочное тело

и синий снег со взлетной полосы.

Памяти Уинстена Одена

Утоленья культурного голода с целью,

осмотрели мы дом с его твердой постелью,

с его зеркалом, с пишущей старой машинкой,

с расшатавшихся клавиш болтанкой, лезгинкой.

Обратили внимание на простоту мы

обихода, на желтую сеть амальгамы,

отражавшую если не нервность костюма,

то сухую издерганность личного хлама.

И еще так стояли в аллее деревья,

так звенел бом-бом-бом колокольчик железный,

будто звал оглянуться туда, где деленья

облетали с березы уже бесполезной.

9. Иван Давыдов

Ироническая поэзия с политическими аллюзиями (или наоборот), что, безусловно, отсылает к автору «Этюда с предлогами» и «Сарая».

Летнее

В такую погоду бабы как-то наглядней

Но зато их почти не хочется.

Жалко их, конечно, стараются одеться нарядней,

Так, чтобы выпирали лучшие качества.

У кого, впрочем, выпирают, а у кого — не особо.

Там, где у некоторых выпуклости, у большинства впадины.

С умыслом богом фарш по бюстгальтерам расфасован,

Да и филейные части не каждой красотке дадены.

Очевидностью отключена фантазия.

Ткани прозрачны. На этой, допустим, стринги.

А эта — смешно, негигиенично, вообще, безобразие, —

Без трусов, по старинке.

Этой следовало бы, мягко говоря, побриться,

Этой — вообще переждать опасное время дома.

Можно, конечно, вглядываться в их лица,

Но забавней женская сдоба.

Они, то есть, как на суд куда-то себя несут,

Навстречу тоске, одиночеству, поту случайной случки,

А ты — ленивый, как муха, упавшая в теплый суп, —

Сидишь на веранде, таешь, да ладишь строчки.

Поэзия очень целевая по выбору аудитории: публика из ЖЖ. Тексты маневрируют между зарифмованным (подрифмованным) постом и собственно стихотворением, а также местами балансируют между ранним роком и русским рэпом. Несколько смущает «смерть автора», утопившегося в тотальном цинизме.

Ода к русской философии

Философ Иванов просыпается по будильнику.

Пива нет, голова болит. Желудок дрожит просительно.

Начинали на кафедре, потом он кому-то зарядил по ебальнику,

Или ему зарядили. В мире все относительно.

Философ Иванов не помнит, когда у него в последний раз
была женщина,

Потому что Танька с филологического — натуральная сука.

Жизнь разорвала пополам экзистенциальная трещина.

Такая вот злая мудрость. Такая вот невеселая наука.

Русская философия вообще неказиста.

Об Иванове никто не слышал. Все слышали о Сенеке.

Все знают Канта — унылого прибалтийского нациста.

И Сократа с Платоном. Конечно, они ж гомосеки.

Может, у нас с фамилиями беда?

У них все красиво — Гегель. Фуко. Лакан.

А у нас в лучшем случае — Григорий Сковорода.

В худшем — и вовсе Карен Хачикович Момджан.

Рассуждая так, или примерно так,

Философ Иванов преодолевает внутренний шторм,

Собирает волю в кулак

И отправляется в Дом ученых, на форум.

По залу носятся сквозняки.

На столах иноземные сочинения грудою.

Иванов задремал. Его сны легки.

Грезятся ему аспирантки безгрудые.

Такие трогательные. В очках. Без трусов.

Целуют. Целуют, как надо. Туда, куда надо.

Иванов уже ко всему готов,

Но сон разрушает стрекотание какого-то гада.

Аспирантки прочь улетают стайкой,

Иванов проваливается во внешний ад,

В зале тоска, перегара запах довольно стойкий,

Иностранец с кафедры бормочет про категориальный аппарат.

Аппарат Иванова скукоживается, Иванов — наоборот встает.

Жизнь ему нравится все менее и менее.

Иванов неспешно двигается вперед.

Зал затихает в недоумении.

Докладчик пытается прикрыть плешь,

Иванов же в порыве дионисийства зверином

Демонстрирует ему, посиневшему сплошь,

Как в отечестве философствуют графином.

Не, ну конечно, милиция, кровь, скандал,

Штраф, пятнадцать суток, и много другого разного.

Но зато Иванов человечеству показал,

Что такое настоящая критика чистого разума.

10. Дмитрий Веденяпин

Один из самых именитых участников конкурса: свежеиспеченный лауреат «Московского счета», и т.д. и т.п. Стихи однако скорее разочаровывают: очень профессиональные, очень ровные, очень по большому счету никакие, хотя и не без приятности:

Любовь, как Чингачгук, всегда точна

И несложна, как музыка в рекламе;

Как трель будильника в прозрачных дебрях сна,

Она по-птичьи кружится над нами.

Есть много слов, одно из них «душа»,

Крылатая, что бесконечно кстати …

Шуршит песок; старушки неспеша

Вдоль берега гуляют на закате,

Как школьницы, попарно … Мягкий свет,

Попискивая, тает и лучится;

Морская гладь, как тысячи монет,

Искрится, серебрится, золотится …

Рекламный ролик — это как мечта

О взрослости: табачный сумрак бара,

Луи Армстронг, труба, тромбон, гитара;

Прохладной улицы ночная пустота,

В которой чуть тревожно и легко

Дышать и двигаться, опережая горе,

И, главное, все это далеко,

Как противоположный берег моря;

Как то, чего на самом деле нет,

Но как бы есть — что в неком смысле даже

Чудеснее … Часы поют рассвет;

Индеец целится и, значит, не промажет.

Создается такое ощущение, что, мастеровито и задумчиво бренча на двух струнах старенькой гитары, Д. В. воображает сабя Паганини, выпиликивающим очередной шедевр на одной-единственной скрипичной.

Angelica sylvestris

Я падаю, как падают во сне —

Стеклянный гул, железная дорога —

В темно-зеленом воздухе к луне,

У входа в лес разбившейся на много

Седых, как лунь, молочных лун, седым,

Нанизанным на столбики тумана

Июльским днем — как будто слишком рано

Зажгли фонарь, и свет похож на дым

И луноликих ангелов, когда

Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —

Откуда ты важнее, чем куда,

Пока куда важнее, чем откуда —

Белея на границе темноты;

Вагоны делят пустоту на слоги:

Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,

Ты-там-где-те кого не предал ты.

11. Всеволод Емелин

Подборка «первого поэта Москвы» производит двойственное впечатление. С одной стороны, это Auslese, то есть избранное из избранного; с другой, она состоит всего из нескольких длинных стихотворений, причем два из них — «История с географией» и «Похороны Брежнева» — отчасти тавтологичны, что в сочетании с преобладающе короткой строкой вызывает обманчивое ощущение некоторой неполноты (при полуторном превышении конкурсного объема). Интересно, как ее оценят другие члены жюри, с творчеством Емелина предположительно знакомые только шапочно.

Последний гудок
(Похороны Брежнева)

Светлой памяти СССР
посвящается

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили,

И труп с разрывающим душу гудком

Мы в тело земли опустили.

Серели шинели, краснела звезда,

Синели кремлевские ели.

Заводы, машины, суда, поезда

Гудели, гудели, гудели.

Молчала толпа, но хрустела едва

Земля, принимавшая тело.

Больная с похмелья моя голова

Гудела, гудела, гудела.

Каракуль папах, и седин серебро…

Оратор сказал, утешая:

— «Осталось, мол, верное политбюро —

Дружина его удалая».

Народ перенес эту скорбную весть,

Печально и дружно балдея.

По слову апостола, не было здесь

Ни эллина, ни иудея.

Не знала планета подобной страны,

Где надо для жизни так мало,

Где все перед выпивкой были равны

От грузчика до адмирала.

Вся новая общность — советский народ

Гудел от Москвы до окраин.

Гудели евреи, их близок исход

Домой, в государство Израиль.

Кавказ благодатный, веселая пьянь:

Абхазы, армяне, грузины…

Гудел не от взрывов ракет «Алазань» —

Вином Алазанской долины.

Еще наплевав на священный Коран,

Не зная законов Аллаха,

Широко шагающий Азербайджан

Гудел заодно с Карабахом.

Гудела Молдова. Не так уж давно

Он правил в ней долгие годы.

И здесь скоро кровь, а совсем не вино

Окрасит днестровские воды.

Но чувствовал каждый, что близок предел,

Глотая крепленое зелье.

Подбитый КАМАЗ на Саланге гудел

И ветер в афганских ущельях.

Ревели турбины на МИГах и ТУ,

Свистело холодное пламя.

Гудели упершиеся в пустоту

Промерзшие рельсы на БАМе.

Шипели глушилки, молчали АЭС.

Их время приходит взрываться.

Гудели ракеты, им скоро под пресс,

Защита страны СС-20.

Над ним пол-Европы смиренно склонит

Союзников братские флаги,

Но скоро другая толпа загудит

На стогнах Берлина и Праги.

Свой факел успел передать он другим.

Сурово, как два монумента,

Отмечены лица клеймом роковым,

Стояли Андропов с Черненко.

Не зная, что скоро такой же конвой

Проводит к могильному входу

Их, жертвою павших в борьбе роковой,

Любви безответной к народу.

Лишь рвалось, металось, кричало: — «Беда!»

Ослепшее красное знамя

О том, что уходит сейчас навсегда,

Не зная, не зная, не зная.

Пришла пятилетка больших похорон,

Повеяло дымом свободы.

И каркала черная стая ворон

Над площадью полной народа.

Все лица сливались, как будто во сне,

И только невидимый палец

Чертил на кровавой кремлевской стене

Слова — Мене, Текел и Фарес.

………………………………………………………

С тех пор беспрерывно я плачу и пью,

И вижу венки и медали.

Не Брежнева тело, а юность мою

Вы мокрой землей закидали.

Я вижу огромный, разрушенный дом

И бюст на забытой могиле.

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили.

12. Сергей Морейно

Рижский поэт, лауреат Русской премии. В основном верлибрист, но, наряду с усредненным европейским верлибром, пишет порой и в манере свободно-игрового стиха (в духе Пауля Целана, голландцев и финнов середины прошлого века):

Таких вещичек здесь хватит на целый век.

Косая тень, предчувствие, вязкий бег,

коллоидная маска убиенной улитки.

Колодезная ласка. Час пытки и час

охоты. Сейчас-то я знаю, кто ты.

В запертую на четыре оборота дверь нетопырь и оборотень

не теперь. Верую, что разъяснят дали, веером разведут

недели прежде, чем засеребрится первая наледь,

прежде, чем зашебуршится первая нелюдь.

Любопытно, что все представленные в подборке стихи, это, если присмотреться, безусловно любовная лирика.

Руны над пустынной дорожкой,

упирающейся в жесты рук.

Вода земле нашёптывает

понарошку: друг.

У меня воздух

на линии огня.

И когда входишь, скидывая штаны,

в слепящее нечто, лишь терпение

помогает снять с языка

лишнюю сладость.

Леденящая ясность на лоне сосуда,

наполненного жидким огнем, —

твой — считай, что хочешь — рок,

или упрек, или урок…

Волны тонут, словно отара, овца за овцой.

Вырезанные сердца прорастают, как маки на склонах.

:::

Иго зноя пало. Осада

снята. На дубовых шпалах

хвойная суета. Одинокий воин

наводит пищаль на сарацинское лето.

Одинокий наводит печаль, и где там?

13. Ирина Моисеева

Ирина Моисеева в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Сильная петербургская (а вернее, конечно, ленинградская) поэтесса патриотического направления. Окажись И. М. в либеральном лагере, пела бы, танцевала и вообще слыла звездою.

Сами кличем и грузим, и возим

На себе окаянные дни.

Коммунисты ударились оземь

И исчезли. Да были ль они?

Глубоко под водой провожатый,

Не пускают его жернова.

Он нечистою силой прижатый,

По-английски нам шепчет слова.

И ему торопиться не стоит.

К новой жизни пока не привык,

Он не видит, что море — пустое,

Он не видит, что поле — пустое,

Он не видит, что сердце пустое.

Только ворон один на просторе

Вырывает страницы из книг.

С годами — и с десятилетиями — стала писать еще лучше: политическая и экзистенциальная резиньяция вошла в резонанс с возрастной. Излишняя традиционность с лихвой искупается энергией словесного напора (отчасти и наброса).

Вера в возмездие жизнь упрощала.

Я обещала тебе, обещала…

Не получилось. Прости.

Нынче земля укрывается снегом,

И детвора заливается смехом,

Время пришло насладиться успехом.

Только успех не у всех.

Но этот день! Это серое утро!

Что приютилось на лодочке утлой

Возле чужих берегов…

Мне и теперь открываются дали.

Мы ведь не только друзей растеряли,

Но и врагов.

За незадачливость, малость и сирость

Все отпустили. И все отступилось.

Разве звезда и река?..

Время придет и для этих безделиц.

Каждый потомственный землевладелец…

Это уж наверняка.

Вторая часть дневника

Виктор Топоров