Поэтический КОНКУРС. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть первая

Поэтический КОНКУРС. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть первая

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

1. Алексей Сомов

Совершенно незнакомое мне имя. Интересно, кто его номинировал? Довольно сильные стихи — и довольно странные. Линия Юрия Кузнецова, но и не без Бродского. И не без рок-поэтов тоже.

По небу полуночи гитлер летел

и кровушки русской хотел,

и жидкую бомбу из девичьих слез

в когтях он изогнутых нес.

Он пел о блаженстве хрустальных лесов,

о щеточке черных усов,

и люди, что слышали сладкий тот зов,

во сне превращалися в сов.

(Судя по всему, посмотрел «Утомленных солнцем-2» — все стихи датированы 2009-2010 гг.) Лучшее стихотворение звучит так:

я хочу от русского языка

ровно того же самого

чего хочет пластун от добытого языка

связанного дрожащего ссаного

замерзает не долетев до земли плевок

а я ж тебя паскуда всю ночь на себе волок

электрической плетью по зрачкам — говори

все как есть выкладывай или умри

все пароли явочки имена

а потом ля голышом на морозец на

посадить бы тебя как генерала карбышева на лёд очком

чтобы яйца звенели валдайским колокольчиком

чтобы ведьминой лапой маячила у лица

партизанская виселица ламцадрицаца

чтоб саднила подставленная щека

чтоб ожгло до последнего позвонка

а потом глядеть не щурясь на дымный закат

оставляя ошметки мертвого языка

на полозьях саночек что везут

через всю деревню на скорый нестрашный суд

Но недурно и завершающее подборку гомоэротическое (?) объяснение в любви:

в голодной тихой комнате смотри

простое колдовство на раз два три

И раз

весну прорвало как нарыв

весна вскипела семенем и гноем

на улицах набрякли фонари

а у моей любви промокли ноги

как будто бы не я и не с тобой

в другой стране

с изнанки мостовой

И два

допустим ты моя любовь

дворовый мальчик голубой лисенок

смешливый демон хищный полубог

капризный и насупленный спросонок

с изнанки унавоженной земли

твои глаза цветами проросли

И три

я все равно с собой возьму

заныкаю подальше и надольше

вот эту вот сопливую весну

ледышку лодочку горячую ладошку

А в целом сыровато и мутновато. Божья искра есть, но бикфордов шнур шипит и потрескивает как-то чересчур спорадически.

2. Дмитрий Мельников

Один из моих (априорно) теневых фаворитов (после подборки в «Бельских просторах»). Теневых — и, увы, безнадежных. Собственно, лейтмотив творчества Дм.М. и его премиальные перспективы совпадают: НЕ В ЭТОЙ ЖИЗНИ. Редкий дар — подлинно поэтическое мышление — при чуть ли не герметичной запертости внутреннего мира.

Там, где на сетчатке — слепая зона,

где уже залег под брезент Харона,

и уже готов для любви небесной,

там другие лабухи, если честно,

о шести крылах для Него сыграют,

продудят Ему в золотые трубы, —

оттого там голос мой замирает,

что меня никто не целует в губы.

Там, где верея, верея да поле,

алая заря мартовского Феба,

там, где жизнь моя без фронтальной доли

скрюченным перстом указует в небо.

* * *

Нарисуй, дружок, голубое небо,

там, где пасха мертвых под снегом белым,

где свернулся ежиком деда Глеба,

и бабуля Маша совсем истлела.

Нарисуй, дружок, на заборе горе,

на заборе горе в пределах стужи,

это ничего, что слеза во взоре,

если не заплакать — гораздо хуже.

Напиши, дружок, на своей печали,

как они живые тебя встречали,

как они на солнышке летнем грелись

под широколиственный мерный шелест,

как он гладил ей бронзовые руки,

как он говорил ей: «Моя Маруся»,

как все пела бабушка: «Летят утки…»

Будь оно все проклято, и два гуся.

Особенно хороши «На малиновый стой, на зеленый иди» (я однажды полностью процитировап его в «Часкоре») и вот это:

В полночь на окраине мира ефрейтор Иван Палама

бежит к отцу-командиру, который здесь вместо мамы

с круглой дырочкой в правом боку,

и мерси боку.

Вряд ли он увидит аэробику с Фондой,

он теперь ничей и в предсмертном мыле;

рядом два прожаренных мастодонта

просят у врачей, чтобы их убили.

Ночью на окраине мира, сраженный шальною пулей,

лунною панамой прикрыт,

ефрейтор Иван Палама, которого мяли и гнули,

спокойно спит.

И на нем песочные шкары, и на нем фуфайка с начесом,

и более ничего,

мертвые сгоревшие бензовозы

спят подле него.

Будь у него баба, написал бы бабе,

как его боялись враги.

Это просто сон, а ты беги, раббит,

беги, беги.

3. Сергей Пагын

Этого стихотворца я подсмотрел, «жюря» «Заблудившийся трамвай», где он пробился в финал, но не снискал там лавров. Однажды, полвека назад, Наум Коржавин сказал в моем присутствии: «Я маленький поэт, но я этим горжусь». Не знаю, как Коржавин, а Пагын именно таков: поэт маленький, но гордый. И безупречно профессиональный:

***

Утешенье приходит тогда,

когда больше не ждешь утешенья:

осторожно заглянет звезда

в глубину твоего отрешенья.

Клюнет лист налетевший в плечо,

терна шип оцарапает локоть,

и на уровне уха сверчок

станет в сумраке цвиркать и цворкать.

Вроде малость, пустяк, ерунда,

но дохнет утешеньем оттуда,

где терновник осенний, звезда,

узкоплечее певчее чудо.

***

Возьму ль туда свою печаль

и свой несытый страх,

когда защелкает свеча

в остынувших руках?

Как ларь, тяжелую слезу

в заботе и тоске

в простор я смежный понесу

иль буду налегке

нестись, что тонкая стрела,

качаться на ветрах,

крушить слепые зеркала

в твоих неверных снах,

и плакать в ярости немой

в усохшей тишине…

И все же рваться на постой

к темнеющей земле,

где остро пахнут резеда

и копоти щепоть,

и ржа, и прошлая беда,

и прах земной, и плоть,

где тянет песнь свою сверчок

в сухой траве, незрим,

и мир еще неизречен

и неисповедим.

4. Евгений Антипов

Фигура в поэтическом Питере (и отдельно в «ПиИтере»). Впрочем, мы с ним практически не пересекались, да и стихов его я почти не знаю. Представленная подборка выдержана в подчеркнуто ироническом ключе. Это, скорее, не стихи, а вирши, хотя и очень складные. Но, увы, не очень смешные.

Классические розы

Все в моей отчизне просто,

где встают в единый ряд

и кумач, и пурпур розы.

И заря, заря, заря.

Где еще прекрасны грезы,

где гудит набат любви.

(О, любовь! Бутончик розы

и к нему бокал «Аи»).

Подлость, подвиг, все вслепую.

…За тебя, Россия, тост.

Где ж еще бессильны пули

перед венчиком из роз?

И в стране моей, где слезы,

будто звезды, солоны,

все не увядают розы,

все витают соловьи.

И в финале нет вопросов.

Ведь всегда в моей стране

хороши и свежи розы —

предназначенные мне.

(«Как хороши, как свежи будут розы, моей страной положенные в гроб» — знает, не знает? Скорее нет, чем да)

Летучий голландец

Без доказательств и причин,

беззвучный, как перо,

за гранью точных величин,

на рубеже миров

летит Голландец. Он фантом.

И все-таки — летит!

Непостижимый как никто

и как никто один.

Неутомим и невредим,

изгой или бунтарь,

откуда и куда летит?

Откуда. И куда.

Прямолинейный, как беда,

и ветры нипочем.

Ничем твой вечный капитан

уже не омрачен:

когда забрезжит материк

и не охватит взгляд, —

то матерись, не матерись,

но это не земля.

В краях иных идей, веществ,

средь эфемерных скал

что ищешь ты? Что вообще

в таких краях искать?

На выбор: слава, суицид,

любовь и просто жизнь —

но суетись не суетись,

а это миражи.

В твоем загадочном НИГДЕ

реален лишь полет.

…Лети, Голландец, как летел.

И каждому свое.

5-6. Валерий Дударев, Евгений Каминский

Мы предложили поэтам представлять подборки объемом в 300-400 строк. Чуть ли не все решили, что запас карман не тянет, и представили по 500-600 и более, чем заметно осложнили работу жюри. Такое превышение заданного объема — примета прежде всего непрофессионализма (плюс давление на жюри, плюс объективно неуважение к нему). Поступили предложения: 1) читать всё ; 2) читать первые 400 строк; 3) наказать хотя бы главных «проштрафившихся» исключением из конкурса. Я предложил — по первому разу — читать всё подряд, но без официальных оргвыводов — исключительно по желанию того или иного члена жюри — в индивидуальном порядке не учитывать самые скандально большие подборки — Валерия Дударева (больше 1 100 строк) и Евгения Каминского (больше 1500). И держу ответ за базар. Особо удивил меня Каминский — поэт и прозаик более чем с тридцатилетним стажем, многолетний редактор отдела в «толстом» журнале — уж ему ли не понимать такие вещи?

Евгений Каминский в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

7. Ксения Букша

Симпатичные стихи, но, пожалуй, чуточку чересчур схематичные, как, впрочем, и проза К.Б. Симплифицированное сознание, аутизм наизнанку — или она просто не умеет пробиться к себе на нефтеносную глубину? Не знаю.

взял гитару гребанул по ней драматическим аккордом

как за веру встрепенулся баритоном злым и твёрдым:

два привета два куплета! три дворовые припева!

показались трубы справа и поехали налево.

у него на шее правда, а в крови режим кровавый.

у него назавтра свадьба, гроб мертвецкий с самосвалом

за плечом его девчонка, ни при чём она, девчонка,

по вагонам за ним ходит, бедных глаз с него не сводит:

как заврётся как взорвётся — нестерпимая растрава!

кажутся озёра слева и поехали направо.

ночь ли день ли наступает, парень к песне приступает

парень весело вступает и надрывно убывает

три братанские аккорда, два гражданских оборота

мне вперёд бесповоротно

как хреново ну и к чёрту

Поэтический гардероб разнообразен — и всё вроде бы впору, но ничего — от кутюр.

слышу жидкий всхлип-треск

прошла пятьдесят шагов, да, вот он

арбуз под мухами расколотый жужжит

наружу вывернуло, всем пламенем вышвырнуло

семечками выхлестнуло

течёт свежий сок

у ворот рынка сидят на корточках таджики

пузырятся мобильные телефоны в горячих ладонях

резиновые тапки, золотые зубы, запахи курева и укропа,

полдень, солнцем ваш неподвижный край обхожу

щурятся, смотрят из-под ладоней

я тоже так думала, но вы не думайте,

вы не думайте

Ксения/Андрей Фёдорович

наш аналитик ходит в костюме покойного мужа

всё раздала и пришла в контору, а мы не гоним

наш аналитик босая в любую стужу

молчалива с коллегами ласкова к посторонним

наш аналитик зарплату берёт нечасто:

если вернёт — к убытку, а примет — к прибыли

видите, там индикатор мигает зелёно-красный?

это она; вам не видно, а мы привыкли

дело имеет душу для связи с Богом

тащит тебя вбирает волной цунами

да, мы, конечно, и сами тут все немного

знаете, понемногу и вы тут с нами

*

нет ни нежности в нём, ни гнева, стёрты налысо тормоза

это снежная королева наплевала ему в глаза

заморозила, расщепила, устремила его к нулю

эй, сестрёнка

яви же милость

подойди и скажи люблю

вон он смотрит в себя издёрган, ветер мысли уносит прочь

разве сердце — непарный орган?

эй, сестрёнка, спеши помочь

возвращай его — кожа к коже — посели между дел своих

и пускай он любить не может: ты научишься за двоих

как? не хочешь? тепла и света — пожалела ему? ну что ж.

ох и будет тебе за это,

ни минуты не отдохнёшь.

невредимой и без расплаты не уйдёшь, если в сердце тьма

подсудимой и виноватой будешь вечно сходить с ума.

не согрела сестрёнка брата —

так сгоришь изнутри сама.

8. Катя Капович

«Парижская нота» в заокеанском исполнении: Фрост, Оден, чуть-чуть Роберт Лоуэлл — и, разумеется, Владислав Ходасевич. Определенное творческое родство с Юрием Милославским, которого мы не смогли пригласить к участию в конкурсе из-за возрастного ценза. Ненавязчиво нравящиеся стихи.

Свадьба

Мы долго искали в нахлынувших сумерках Джона,

никто до конца не врубался, кто был этот Джон,

фонарь наводили на лес, вылетала ворона,

и в церковь ввалились, когда уже пел Мендельсон.

Надолго про Джона забыли, и в нос целовались,

и все было мило, легко, но я видела вбок,

как в левом притворе наматывал галстук на палец

какой-то не то чтобы мрачный, но хмурый, как волк.

Он тоже глаза утирал, когда кольца надели,

и не выделялся в парадной толпе пиджаком,

но словно его только что извлекли из постели,

он в видимом мире присутствовал не целиком.

Сначала поддавший, потом протрезвевший от пива,

он, стало быть, все же нашелся. Помятый цветок,

помятый цветок из кармана нагрудного криво

свисал, и все падал и падал один лепесток.

Контроль

В тот час, когда в носках стоять я буду

пред тем, как отойти на задний план,

я оглянусь, я улыбнусь кому-то,

и прошлое начнет вползать в туман.

В тот миг, когда железные монеты,

и прочий хлам в корыто загремят,

и мне вернут пальто и сигареты,

а зажигалку прикарманит гад —

на тщетность дел моих, ты понимаешь,

я оглянусь, шутить тут не изволь,

сотри с лица улыбочку, товарищ,

ведь я не про таможенный контроль.

И сеть моя уже отяжелела.

в тот миг, когда подкинут на весы

баул с тряпьем, посадочное тело

и синий снег со взлетной полосы.

Памяти Уинстена Одена

Утоленья культурного голода с целью,

осмотрели мы дом с его твердой постелью,

с его зеркалом, с пишущей старой машинкой,

с расшатавшихся клавиш болтанкой, лезгинкой.

Обратили внимание на простоту мы

обихода, на желтую сеть амальгамы,

отражавшую если не нервность костюма,

то сухую издерганность личного хлама.

И еще так стояли в аллее деревья,

так звенел бом-бом-бом колокольчик железный,

будто звал оглянуться туда, где деленья

облетали с березы уже бесполезной.

9. Иван Давыдов

Ироническая поэзия с политическими аллюзиями (или наоборот), что, безусловно, отсылает к автору «Этюда с предлогами» и «Сарая».

Летнее

В такую погоду бабы как-то наглядней

Но зато их почти не хочется.

Жалко их, конечно, стараются одеться нарядней,

Так, чтобы выпирали лучшие качества.

У кого, впрочем, выпирают, а у кого — не особо.

Там, где у некоторых выпуклости, у большинства впадины.

С умыслом богом фарш по бюстгальтерам расфасован,

Да и филейные части не каждой красотке дадены.

Очевидностью отключена фантазия.

Ткани прозрачны. На этой, допустим, стринги.

А эта — смешно, негигиенично, вообще, безобразие, —

Без трусов, по старинке.

Этой следовало бы, мягко говоря, побриться,

Этой — вообще переждать опасное время дома.

Можно, конечно, вглядываться в их лица,

Но забавней женская сдоба.

Они, то есть, как на суд куда-то себя несут,

Навстречу тоске, одиночеству, поту случайной случки,

А ты — ленивый, как муха, упавшая в теплый суп, —

Сидишь на веранде, таешь, да ладишь строчки.

Поэзия очень целевая по выбору аудитории: публика из ЖЖ. Тексты маневрируют между зарифмованным (подрифмованным) постом и собственно стихотворением, а также местами балансируют между ранним роком и русским рэпом. Несколько смущает «смерть автора», утопившегося в тотальном цинизме.

Ода к русской философии

Философ Иванов просыпается по будильнику.

Пива нет, голова болит. Желудок дрожит просительно.

Начинали на кафедре, потом он кому-то зарядил по ебальнику,

Или ему зарядили. В мире все относительно.

Философ Иванов не помнит, когда у него в последний раз
была женщина,

Потому что Танька с филологического — натуральная сука.

Жизнь разорвала пополам экзистенциальная трещина.

Такая вот злая мудрость. Такая вот невеселая наука.

Русская философия вообще неказиста.

Об Иванове никто не слышал. Все слышали о Сенеке.

Все знают Канта — унылого прибалтийского нациста.

И Сократа с Платоном. Конечно, они ж гомосеки.

Может, у нас с фамилиями беда?

У них все красиво — Гегель. Фуко. Лакан.

А у нас в лучшем случае — Григорий Сковорода.

В худшем — и вовсе Карен Хачикович Момджан.

Рассуждая так, или примерно так,

Философ Иванов преодолевает внутренний шторм,

Собирает волю в кулак

И отправляется в Дом ученых, на форум.

По залу носятся сквозняки.

На столах иноземные сочинения грудою.

Иванов задремал. Его сны легки.

Грезятся ему аспирантки безгрудые.

Такие трогательные. В очках. Без трусов.

Целуют. Целуют, как надо. Туда, куда надо.

Иванов уже ко всему готов,

Но сон разрушает стрекотание какого-то гада.

Аспирантки прочь улетают стайкой,

Иванов проваливается во внешний ад,

В зале тоска, перегара запах довольно стойкий,

Иностранец с кафедры бормочет про категориальный аппарат.

Аппарат Иванова скукоживается, Иванов — наоборот встает.

Жизнь ему нравится все менее и менее.

Иванов неспешно двигается вперед.

Зал затихает в недоумении.

Докладчик пытается прикрыть плешь,

Иванов же в порыве дионисийства зверином

Демонстрирует ему, посиневшему сплошь,

Как в отечестве философствуют графином.

Не, ну конечно, милиция, кровь, скандал,

Штраф, пятнадцать суток, и много другого разного.

Но зато Иванов человечеству показал,

Что такое настоящая критика чистого разума.

10. Дмитрий Веденяпин

Один из самых именитых участников конкурса: свежеиспеченный лауреат «Московского счета», и т.д. и т.п. Стихи однако скорее разочаровывают: очень профессиональные, очень ровные, очень по большому счету никакие, хотя и не без приятности:

Любовь, как Чингачгук, всегда точна

И несложна, как музыка в рекламе;

Как трель будильника в прозрачных дебрях сна,

Она по-птичьи кружится над нами.

Есть много слов, одно из них «душа»,

Крылатая, что бесконечно кстати …

Шуршит песок; старушки неспеша

Вдоль берега гуляют на закате,

Как школьницы, попарно … Мягкий свет,

Попискивая, тает и лучится;

Морская гладь, как тысячи монет,

Искрится, серебрится, золотится …

Рекламный ролик — это как мечта

О взрослости: табачный сумрак бара,

Луи Армстронг, труба, тромбон, гитара;

Прохладной улицы ночная пустота,

В которой чуть тревожно и легко

Дышать и двигаться, опережая горе,

И, главное, все это далеко,

Как противоположный берег моря;

Как то, чего на самом деле нет,

Но как бы есть — что в неком смысле даже

Чудеснее … Часы поют рассвет;

Индеец целится и, значит, не промажет.

Создается такое ощущение, что, мастеровито и задумчиво бренча на двух струнах старенькой гитары, Д. В. воображает сабя Паганини, выпиликивающим очередной шедевр на одной-единственной скрипичной.

Angelica sylvestris

Я падаю, как падают во сне —

Стеклянный гул, железная дорога —

В темно-зеленом воздухе к луне,

У входа в лес разбившейся на много

Седых, как лунь, молочных лун, седым,

Нанизанным на столбики тумана

Июльским днем — как будто слишком рано

Зажгли фонарь, и свет похож на дым

И луноликих ангелов, когда

Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —

Откуда ты важнее, чем куда,

Пока куда важнее, чем откуда —

Белея на границе темноты;

Вагоны делят пустоту на слоги:

Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,

Ты-там-где-те кого не предал ты.

11. Всеволод Емелин

Подборка «первого поэта Москвы» производит двойственное впечатление. С одной стороны, это Auslese, то есть избранное из избранного; с другой, она состоит всего из нескольких длинных стихотворений, причем два из них — «История с географией» и «Похороны Брежнева» — отчасти тавтологичны, что в сочетании с преобладающе короткой строкой вызывает обманчивое ощущение некоторой неполноты (при полуторном превышении конкурсного объема). Интересно, как ее оценят другие члены жюри, с творчеством Емелина предположительно знакомые только шапочно.

Последний гудок
(Похороны Брежнева)

Светлой памяти СССР
посвящается

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили,

И труп с разрывающим душу гудком

Мы в тело земли опустили.

Серели шинели, краснела звезда,

Синели кремлевские ели.

Заводы, машины, суда, поезда

Гудели, гудели, гудели.

Молчала толпа, но хрустела едва

Земля, принимавшая тело.

Больная с похмелья моя голова

Гудела, гудела, гудела.

Каракуль папах, и седин серебро…

Оратор сказал, утешая:

— «Осталось, мол, верное политбюро —

Дружина его удалая».

Народ перенес эту скорбную весть,

Печально и дружно балдея.

По слову апостола, не было здесь

Ни эллина, ни иудея.

Не знала планета подобной страны,

Где надо для жизни так мало,

Где все перед выпивкой были равны

От грузчика до адмирала.

Вся новая общность — советский народ

Гудел от Москвы до окраин.

Гудели евреи, их близок исход

Домой, в государство Израиль.

Кавказ благодатный, веселая пьянь:

Абхазы, армяне, грузины…

Гудел не от взрывов ракет «Алазань» —

Вином Алазанской долины.

Еще наплевав на священный Коран,

Не зная законов Аллаха,

Широко шагающий Азербайджан

Гудел заодно с Карабахом.

Гудела Молдова. Не так уж давно

Он правил в ней долгие годы.

И здесь скоро кровь, а совсем не вино

Окрасит днестровские воды.

Но чувствовал каждый, что близок предел,

Глотая крепленое зелье.

Подбитый КАМАЗ на Саланге гудел

И ветер в афганских ущельях.

Ревели турбины на МИГах и ТУ,

Свистело холодное пламя.

Гудели упершиеся в пустоту

Промерзшие рельсы на БАМе.

Шипели глушилки, молчали АЭС.

Их время приходит взрываться.

Гудели ракеты, им скоро под пресс,

Защита страны СС-20.

Над ним пол-Европы смиренно склонит

Союзников братские флаги,

Но скоро другая толпа загудит

На стогнах Берлина и Праги.

Свой факел успел передать он другим.

Сурово, как два монумента,

Отмечены лица клеймом роковым,

Стояли Андропов с Черненко.

Не зная, что скоро такой же конвой

Проводит к могильному входу

Их, жертвою павших в борьбе роковой,

Любви безответной к народу.

Лишь рвалось, металось, кричало: — «Беда!»

Ослепшее красное знамя

О том, что уходит сейчас навсегда,

Не зная, не зная, не зная.

Пришла пятилетка больших похорон,

Повеяло дымом свободы.

И каркала черная стая ворон

Над площадью полной народа.

Все лица сливались, как будто во сне,

И только невидимый палец

Чертил на кровавой кремлевской стене

Слова — Мене, Текел и Фарес.

………………………………………………………

С тех пор беспрерывно я плачу и пью,

И вижу венки и медали.

Не Брежнева тело, а юность мою

Вы мокрой землей закидали.

Я вижу огромный, разрушенный дом

И бюст на забытой могиле.

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили.

12. Сергей Морейно

Рижский поэт, лауреат Русской премии. В основном верлибрист, но, наряду с усредненным европейским верлибром, пишет порой и в манере свободно-игрового стиха (в духе Пауля Целана, голландцев и финнов середины прошлого века):

Таких вещичек здесь хватит на целый век.

Косая тень, предчувствие, вязкий бег,

коллоидная маска убиенной улитки.

Колодезная ласка. Час пытки и час

охоты. Сейчас-то я знаю, кто ты.

В запертую на четыре оборота дверь нетопырь и оборотень

не теперь. Верую, что разъяснят дали, веером разведут

недели прежде, чем засеребрится первая наледь,

прежде, чем зашебуршится первая нелюдь.

Любопытно, что все представленные в подборке стихи, это, если присмотреться, безусловно любовная лирика.

Руны над пустынной дорожкой,

упирающейся в жесты рук.

Вода земле нашёптывает

понарошку: друг.

У меня воздух

на линии огня.

И когда входишь, скидывая штаны,

в слепящее нечто, лишь терпение

помогает снять с языка

лишнюю сладость.

Леденящая ясность на лоне сосуда,

наполненного жидким огнем, —

твой — считай, что хочешь — рок,

или упрек, или урок…

Волны тонут, словно отара, овца за овцой.

Вырезанные сердца прорастают, как маки на склонах.

:::

Иго зноя пало. Осада

снята. На дубовых шпалах

хвойная суета. Одинокий воин

наводит пищаль на сарацинское лето.

Одинокий наводит печаль, и где там?

13. Ирина Моисеева

Ирина Моисеева в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Сильная петербургская (а вернее, конечно, ленинградская) поэтесса патриотического направления. Окажись И. М. в либеральном лагере, пела бы, танцевала и вообще слыла звездою.

Сами кличем и грузим, и возим

На себе окаянные дни.

Коммунисты ударились оземь

И исчезли. Да были ль они?

Глубоко под водой провожатый,

Не пускают его жернова.

Он нечистою силой прижатый,

По-английски нам шепчет слова.

И ему торопиться не стоит.

К новой жизни пока не привык,

Он не видит, что море — пустое,

Он не видит, что поле — пустое,

Он не видит, что сердце пустое.

Только ворон один на просторе

Вырывает страницы из книг.

С годами — и с десятилетиями — стала писать еще лучше: политическая и экзистенциальная резиньяция вошла в резонанс с возрастной. Излишняя традиционность с лихвой искупается энергией словесного напора (отчасти и наброса).

Вера в возмездие жизнь упрощала.

Я обещала тебе, обещала…

Не получилось. Прости.

Нынче земля укрывается снегом,

И детвора заливается смехом,

Время пришло насладиться успехом.

Только успех не у всех.

Но этот день! Это серое утро!

Что приютилось на лодочке утлой

Возле чужих берегов…

Мне и теперь открываются дали.

Мы ведь не только друзей растеряли,

Но и врагов.

За незадачливость, малость и сирость

Все отпустили. И все отступилось.

Разве звезда и река?..

Время придет и для этих безделиц.

Каждый потомственный землевладелец…

Это уж наверняка.

Вторая часть дневника

Виктор Топоров