Ричард Бротиган. Уиллард и его кегельбанные призы

Ричард Бротиган (1935–1984) — американский писатель и поэт, знаковая фигура контркультуры 1960–1970-х гг. Автор 11 романов, 10 поэтических сборников и 2 сборников рассказов, хотя деление на виды литературы в его случае довольно условно. Со всем своим бога­тым воображением, юмором (иногда полагаемым «черным») и фан­тазией Бротиган работал в синкретическом жанре — недаром его романы называют «романами-бротиганами». «Уиллард…» — «броти­ган» 1975 г. — как обычно, о разъединенности людей и невозмож­ности понять друг друга. Комические, абсурдные и грустные взаимо­действия нелепых и очень человечных персонажей составляют ткань романа, зыбкого и щемящего, как черно-белое французское кино.

«Безмерна моя скорбь, ибо ни на что не годны друзья мои»

— Это всего лишь обрывки, — почти год спустя говорил Боб Констанс, которая лежала на кровати без одежды, связанная и с кляпом, пристроив голову у него на коленях.
— Строчки, — произнес он. — Обрывки строк… — Он умолк, а потом на миг забыл, о чем говорил.
Констанс ждала, пока он вспомнит, о чем говорил. Он листал книгу, но не помнил, зачем. Страницы шуршали, будто листья на рассеянном ветерке.
Потом он вспомнил, что делал, и начал заново, слово в слово повторяя то, что уже говорил.
— Это всего лишь обрывки. Строчки, — произнес он. — Обрывки строк, а то и отдельные слова, оставшие­ся от стихов, написанных древними греками тысячи лет назад.
— «Прекрасней»1, — сказал Боб. — Вот все, что оста­лось от стихотворения.
— «Сбежав»2, — сказал Боб. — Вот все, что осталось от другого.
— «Он тебе изменяет», — сказал Боб. — «Ломая». «С тобой я все невзгоды позабыл»3. Вот еще три.
— А вот два просто дивные, — сказал Боб. — «Без­мерна моя скорбь, ибо ни на что не годны друзья мои». «Откусывает от огурцов»4.
— Что скажешь? Тебе нравится? — спросил Боб. Он забыл, что она не может ему ответить. Она кивнула: да, ей нравится.
— Еще хочешь послушать? — спросил Боб.
Он забыл, что у нее во рту кляп.
Она медленно кивнула: да.
— Вот еще четыре отрывка, — сказал Боб. — Больше ничего не осталось от голоса человека, жившего тысячи лет назад: «Бури». «Из этих». «Я был». «Он понял»5. По­трясающе, а?
Она очень медленно кивнула: да.
— Еще один? — спросил Боб.
Она медленно кивнула: да.
— «И ничего ни из чего не выйдет»6, — сказал Боб.

Уиллард и его кегельбанные призы

А что же Уиллард и его кегельбанные призы? Как они вписываются в эту историю извращения? Прямо. Они в квартире этажом ниже.
Уиллард был птицей из папье-маше высотой фута три, на длинных черных ногах, с частично черным туло­вищем, покрытым странным красно-бело-синим узором, не похожим ни на что на свете, а еще у него имелся эк­зотический клюв, как у аиста. Его кегельбанные призы были, разумеется, крадеными.
Украли их у троих братьев — братьев Логанов, — со­ставлявших очень сильную, можно даже сказать, непо­бедимую кегельбанную команду: так они играли много лет. Только ради этой игры они и жили — и вдруг кто-то взял и украл все их призы.
С тех пор братья Логаны без устали искали их, колеся по всей стране, будто три злых брата из вестерна.
Они были тощие, востроглазые и выглядели обо­рванцами, потому что перестали заботиться о своей одежде, регулярно бриться и сделались закоренелыми преступниками, чтобы финансировать свой поиск укра­денных призов.
А ведь поначалу были добропорядочными, типично американскими парнями, живым примером — воплоще­нием того, как прожить жизнь не попусту, и с них брал пример и стар и млад. Увы, трехлетние мучения напрас­ных поисков не прошли для них даром. Братья Логаны стали совершенно непохожи на себя прежних — на бла­городных героев кегельбана, гордость родного городка.
Уиллард же, разумеется, не менялся: птица из папье-маше в окружении своих кегельбанных призов.

 «И ничего ни из чего не выйдет»

В комнате было слишком ярко. Комната небольшая, и висевшая на потолке лампочка была для нее чересчур велика. По улице внизу проезжали машины. Ранним ве­чером они много ездили.
Боб смотрел Констанс в глаза сверху вниз.
Лицо его было очень кротким, далеким и грезило вспять. Он думал о людях, которые жили в другое время и уже умерли, и скорбел о них и о себе, и обо всей чело­вечности: о прошлом и о будущем всего этого.
Констанс, глядевшую на него снизу вверх, глубоко трогало выражение его лица.
Вдруг ей захотелось сказать ему, что она все равно его любит, пусть он и дошел до жизни такой, но только она не могла. Нормально вставить ей кляп ему удавалось при­мерно один раз из десяти — и сейчас был тот самый раз.
Вот так повезло, подумала она.
Поэтому она ласково потерлась щекой об его ногу, а то никак иначе сказать ему, что его любит, она не могла.
Она хотела сказать ему, что вместе они это переживут и все опять соберут воедино так, что все снова будет див­но, но не могла, потому что ее язык был крепко прижат к нёбу носовым платком, намокшим от ее же слюны.
Она закрыла глаза.
— «И ничего ни из чего не выйдет», — тихо повторил Боб, на этот раз — только самому себе.

Братья Логаны идут по следу

Один из братьев Логанов сидел в кресле и пил пиво из банки. Другой лежал на кровати в дешевом гостиничном номере и читал комикс. Время от времени он смеялся вслух. Стареющие обои напоминали змеиную кожу. Его смех отражался от стен, тарахтя, как хвост гремучки.
Третий брат мерил шагами номер — что само по себе достижение, такая маленькая была комната. Ему не нра­вилось, что брат читает комикс и смеется. По его мне­нию, брату не следовало предаваться таким легким раз­влечениям.
— Где же эти чертовы кегельбанные призы? — за­вопил он.
Брат Логан, лежавший на постели, от неожиданно­сти выронил комикс, а брат Логан, пивший пиво, остановил банку на полувзлете ко рту и обратил ее в статую пивной банки.
Они уставились на своего брата, которому как-то уда­валось мерить шагами крошечный номер.
— Где же эти чертовы кегельбанные призы? — по­вторил он.
Они ждали телефонного звонка, который сообщит им, где кегельбанные призы. Этот звонок стоил им $3000 денег, добытых попрошайничеством, мелким во­ровством, затем — ограблениями бензоколонок и, на­конец, убийством.
Долгие три года истратили они на поиск призов. В числе жертв оказалась типично американская невин­ность братьев Логанов.
— Где же эти чертовы кегельбанные призы?

Святой Уиллард

Тем временем — меньше чем в миле от тесного номера захудалой гостиницы, где братья Логаны ждали звон­ка, который сообщит им местонахождение кегельбан­ных призов, — Уиллард, большая птица из папье-маше, стоял, на призы опираясь. Призы, числом около пяти­десяти, были расставлены на полу: крупные и замыс­ловатые, словно кегельбанные алтари в миниатюре, и мелкие, как иконы.
Уиллард и кегельбанные призы находились в гости­ной большой квартиры. Стоял вечер, и в гостиной было темно, но тем не менее призы испускали тусклое неру­котворное свечение.
Святой Уиллард Краденых Кегельбанных Призов!
Люди, жившие в этой квартире, ушли в местный ху­дожественный кинотеатр на старый фильм с Гретой Гар­бо. Их звали Джон и Патриша. Он был молодым кине­матографистом, а она преподавала в школе. Они близко дружили со своими соседями сверху, Бобом и Констанс.
Раза три-четыре в неделю Боб один спускался к соседям. Ему нравилось сидеть в гостиной на полу с Уиллардом и его кегельбанными призами, пить кофе и разговаривать с Джо­ном об Уилларде. Пэт в это время обычно была на работе. Она преподавала испанский в неполной средней школе.
Боб задавал вопросы об Уилларде и его металличе­ских друзьях. Частенько это бывал один и тот же вопрос, потому что Боб забывал, что уже задавал его.
— Откуда у вас все эти кегельбанные призы? — спра­шивал Боб в сотый раз — или, может, в тысячный? Этот вопрос он любил повторять чаще всего.
— Я нашел их в брошенной машине в округе Марин, — терпеливо отвечал Джон в сотый раз — или, может, в ты­сячный? Они были знакомы с Бобом уже три года, и вна­чале Боб не был таким. Напротив, он был искусен во всех аспектах своей жизни и обладал настолько острым умом, что тот бы мог устроить пикник на лезвии бритвы.
Джон тревожился за Боба. Он надеялся, что это прой­дет и Боб снова станет таким, как был.
Иногда Джон задумывался, что же заставило Боба так себя вести: снова и снова повторять один и тот же воп- рос «Откуда у вас все эти кегельбанные призы?» и т. д., неуклюже двигаться и быть таким рассеянным, а иногда он проливал кофе, и Джон убирал за ним, Боб же едва осознавал, что́ он натворил.
Когда-то Боб казался Джону героем, настолько хорош он был во всем, что говорил или делал. Но эти дни прош­ли, и Джон жаждал их возвращения.
Кегельбанные призы продолжали тускло светиться в комнате, а Уиллард тенью маячил среди них, словно невысказанная молитва.
Когда Джон и Патриша вернутся, беседуя о Грете Гар­бо, и включат в гостиной свет, их встретят верный Уил­лард и его кегельбанные призы.

«Сельдерей»

Боб снял ремень и медленно принялся пороть Кон­станс, оставляя на ее ляжках и ягодицах легкие крас­ные отметины. Та неопределенно постанывала под кляпом, крепко сидевшим у нее во рту, и она не могла его выплюнуть.
Иногда ее по-прежнему возбуждало, когда он ее по­рол. По-настоящему это ее возбуждало первые несколь­ко раз, когда он так делал, — они только начали играть в «Историю О.», — прежде чем он заполучил себе в член бородавки, и те никак не проходили.
Он никогда не порол ее до крови и не оставлял синя­ков. Тут он был очень осторожен. Делать ей больно не входило в его замыслы.
Эта порка возбуждала его куда меньше, нежели когда он связывал ее и вставлял кляп, но он продолжал ее по­роть — это входило в ритуал перед их очень жалким по­ловым актом, потому что ему нравилось, как она стонет под кляпом.
Ей же кляп во всем этом совсем не нравился, а Боб сильнее всего возбуждался, когда затыкал ей рот, но именно затыкать ему удавалось хуже всего, потому что он при этом очень нервничал. Она никак не могла по­нять, почему он так настойчиво затыкает ей рот, а он ей ничего не объяснял, потому что не знал и сам.
Иногда он пытался понять, почему так любит заты­кать ей рот, но не мог найти этому никакой рациональ­ной причины. Просто ему нравилось, вот он и затыкал.
Много раз после того, как он связывал ее, — а начи­нал он всегда с этого, — она говорила:
— Пожалуйста, не затыкай мне рот. Связывать — сколько угодно, пороть — тоже, но, пожалуйста, не затыкай рот. Прошу тебя. Мне это совсем не нравит­ся, — но он все равно втыкал ей кляп, и почти всег­да — халтурно, а иногда делал ей больно, и ей поч­ти никогда не нравилось, что ей затыкают рот, а если и нравилось, то лишь потому, что она вспоминала, как ей это нравилось вначале.
Потом он клал ремень рядом с ней на кровать. Эта часть завершалась.
Какие у нее дивные глаза над кляпом, подумал он, как чутко и умно смотрят на него.
Он развязал ей ноги.
— «Над бровями сплетя венки сельдерея, вольный праздник справим в честь Диониса»7, — сказал ей Боб, по памяти цитируя из «Греческой антологии». — Красиво, а?
Она закрыла глаза.


1 Алкей, фрагмент 108 в антологии «Греческая лира», т. 1 (см. прим. 19).
2 Там же, фрагмент 115.
3 Там же, фрагменты 114, 117 и 132.
4 Там же, фрагменты 139 и 151.
5 Там же, фрагменты 101, 102, 103 и 105.
6 Там же, фрагмент 173.
Анакреон. Из антологии «Греческая лира», т. 2, фрагмент 56. Цитируется по: Афиней, «Пир мудрецов», кн. XV, 16, пер. Н. Голинкевича.

Чарльз Портис. Железная хватка (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Чарльза Портиса «Железная хватка»

Кое-кто не шибко поверит, что в четырнадцать лет девочка уйдет из дому
и посреди зимы отправится мстить за отца, но было время — такое случалось, хотя не скажу, что
каждый день. А мне исполнилось четырнадцать,
когда трус, известный под именем Том Чейни, застрелил моего отца в Форт-Смите, Арканзас, — отнял у него и жизнь, и лошадь, и 150 долларов наличными, да еще два куска золота из Калифорнии,
что отец носил в поясе брюк.

Вот как было дело. У нас имелся чистый титул
на 480 акров хорошей пойменной земли на южном
берегу реки Арканзас недалеко от Дарданеллы в округе Йелл. Том Чейни арендовал у нас участок, но
работал по найму, не за паи. Однажды заявился голодный, верхом на серой кобыле под грязной попоной, а вместо узды — веревочный недоуздок. Папа
его пожалел, дал ему работу и где жить. Из сарая для
хлопка сделали хижину. Крыша там была крепкая.

Том Чейни говорил, что он из Луизианы. Сам-то недомерок, а лицо злое. Но про лицо я потом
еще скажу. С собой носил винтовку Генри. Жил
бобылем, а лет ему было двадцать пять.

В ноябре, как продали остатки хлопка, папе
взбрело в голову поехать в Форт-Смит, мустангов
прикупить. Слыхал, там есть торговец — полковник
Стоунхилл зовут, — так он у техасских гуртовщиков
купил солидный табун укрючных лошадок, которых
гнали в Канзас, и теперь не знает, куда их девать.
Избавляется от них за бесценок, чтоб только зиму
не кормить. А в Арканзасе техасских мустангов не
очень жаловали. Низкорослые, норовистые. Едят одну траву, а весу в них не больше восьмисот фунтов.

У папы мысль была: их для оленьей охоты можно хорошо приспособить — выносливые, мелкие, от
собак в кустарнике не будут отставать. Думал, купит
несколько и, если дело пойдет, начнет их разводить
и продавать для такой нужды. Папа вечно что-нибудь затевал. По-любому вложение для начала небольшое, а у нас пятак озимых овсов пустовал, да и
сена полно, чтобы лошадки до весны не голодали, а
потом на северном выгуле можно пасти — клевер
там зеленый да сочный, в штате Одинокой звезды они такого отродясь не видали. Да и лущеная кукуруза, как я помню, и до пятнадцати центов за бушель не доходила.

Папа хотел, чтобы Том Чейни остался за домом приглядывать, пока его нет. А Чейни разорался, что и он хочет поехать, и долго ли, коротко ли, но папа ему по доброте своей сердечной
уступил. Папе лишь одно и можно в вину поставить — что слишком покладистый. А люди этим
пользуются. Во мне коварство не от него. Мягче и
достойнее Фрэнка Росса не сыскать было человека. Учился в обычной школе, по вере своей был
камберлендский пресвитерианин, масон. Рьяно
бился у таверны «Лосиные рога», но в «сваре» той его не ранили, что б там Люсиль Биггерз Лэндфорд ни заявляла в «Минувшем округа
Йелл». Мне кажется, уж я-то могу судить, где
правда, а где нет. Ранило его в ужасной битве при Чикамоге, что в Теннесси, а по дороге домой он
чуть не умер через нехватку должного ухода.

Прежде чем ехать в Форт-Смит, папа договорился, что один темнокожий — по имени Ярнелл Пойдекстер — станет кормить скот и за нами с мамой
каждый день приглядывать. Ярнелл с семейством
своим жил под нами, они землю у банка арендовали.
Родился у свободных родителей в Иллинойсе, но
один человек — Бладуорт его звали — Ярнелла выкрал в Миссури, а до войны еще привез в Арканзас.
Ярнелл был добрый малый, прилежный, расчетливый, он потом хорошо маляром устроился в Мемфисе, Теннесси. Мы с ним каждое Рождество друг
другу писали, пока он не сгорел от испанки, когда
в 18-м была эпидемия. Я и до сего дня ни единого
человека не встречала с таким именем — Ярнелл, —
ни черного, ни белого. И на похороны его ездила, и
в Мемфисе братца моего, Фрэнка-меньшого, и его
семью заодно навестила.

В Форт-Смит папа решил ехать не пароходом,
не поездом, а верхом, и мустангов обратно вести в поводу. Так не только дешевле выходило, но и приятнее — верхом можно хорошенько промяться. Как
никому другому, папе нравилось погарцевать в седле. Сама-то я к лошадкам ровно дышу, хотя по
молодости наверняка меня считали недурной наездницей. А животных никогда не боялась. Помню,
как-то на спор проскакала прям сквозь сливовую
чащу на козле, а он злой был до ужаса.

От нас до Форт-Смита миль семьдесят было по
прямой, ехать мимо красивой горы Нево, где у нас
был летний домик, чтобы маму комары не мучили,
а еще мимо Склада — высочайшей в Арканзасе
горы, — да только, по мне, так до Форт-Смита и
семьсот миль могло оказаться. Туда ходили пароходы, кое-кто хлопком торговал там — вот и все, что
я про него знала. Мы-то свой продавали в Литл-Рок,
и вот там я парочку раз бывала.

Папа от нас уехал на своей подседельной лошади — крупной гнедой кобыле, Джуди ее звали, на лбу
звездочка. Еды с собой взял, перемену одежи свернул
в скатку с одеялом и в дождевик замотал. А скатку
к седлу привесил. На поясе пистолет — большой такой, длинный, драгунский, капсюльный и круглыми
пулями стрелял, такие уже тогда устарели. Пистолет с ним всю войну прошел. Красивый был папа — я до
сих пор хорошо помню, как он сидел верхом на Джуди в коричневом пыльнике, в черной своей воскресной шляпе, и над обоими — человеком и животиной — пар клубился в то морозное утро. Совсем как
доблестный рыцарь в старину. Том Чейни поехал на
своей серой, которой бы лучше распашник тянуть,
чем ездока возить. Пистолета у него не было, но за
спину он закинул ружье на веревке. Вот вам паразит
какой. Ведь мог бы от старой сбруи отрезать себе
ремешок. Но нет, к чему стараться.

У папы в кошеле в аккурат под двести пятьдесят
долларов лежало — я не без причины это знала, потому что вела папе бухгалтерские книги. У мамы с
цифирью никогда не получалось, она и слово «кот»
вряд ли б написала. Я не хвалюсь талантами в этом
направлении, нет. Цифры да буквы — еще не все.
Меня, как Марфу, вечно будоражили и тревожили
дневные заботы, а вот у мамы моей сердце было
безмятежное и любящее. Она была как Мария и
сама себе выбрала «эту добрую планиду». А два куска золота, которые у папы спрятаны были в одежде, на свадьбу им подарил мой дедушка Спёрлинг в
Монтерее, Калифорния.

Купить книгу на Озоне

Мясной соус из вяленой говядины

История из книги Дэвида Седариса «Нагишом»

О книге Дэвида Седариса «Нагишом»

Может, стоит попросить прислугу натирать мне монетки
воском, а потом уж класть их в китайскую банку,
что стоит у меня на комоде? Денежки, пускай не новые,
должны быть чистенькие, в приличном виде. Это один
из догматов моей церкви. Не лично моей, конечно,
а той, в которую мы ходим всей семьей. Называется
собор Блистающей Природы. Огромное такое готическое
здание с башенками, колоколами и статуями
самых обычных людей, которые, кажется, вот-вот
спрыгнут со шпилей. В церковь ходят на экскурсии,
а в первое воскресенье октября там проводится день
открытых дверей. Приходите, не пожалеете! Только
без фотоаппаратов — вспышка может напугать лошадей,
и тогда мы с родителями сильно рискуем, ведь по
настоянию священника мы сидим на передней скамье.
Недавно преподобный позвонил нам, уже под мухой —
он регулярно закладывает за воротник, — и сообщил,
что, глядя на наши лица, он чувствует себя ближе
к Богу. В нашей семье все и вправду жутко красивы.
Профиль моей матери отчеканен на жетонах новой монорельсовой дороги; нас с отцом тоже не обошли
вниманием: специалисты из НАСА думают сконструировать
лунный модуль, опираясь на строение наших
черепов. Скулы у нас прямо-таки созданы для воздухоплавания,
а в ямочках на подбородках уместится
дюжины три шарикоподшипников. Но главным моим
козырем большинство людей считает сияющую кожу;
она буквально светится, хоть кого спросите. С вечера
я повязываю на глаза носок, иначе не усну. Кому-то
нравятся мои глаза или блестящие, безупречно ровные
зубы, кому-то — моя густая шевелюра или внушительный
рост, а сам я, если хотите знать, считаю
важнейшим моим достоинством умение принимать комплименты.

Благодаря природной сметке мы видим людей
насквозь, будто они сделаны из прозрачного жесткого
пластика, и одежда нам не помеха: под ней-то они голые,
и мы наблюдаем, как неустанно трудятся их сердца,
души, кишки и прочие внутренние органы. «Ну
что, громилушка, дела идут в гору?» — спросит иной,
а я сразу чую, что он мне завидует и неуклюже пытается
снискать мое расположение неуместным простецким
юморком; от этого жалкого зрелища меня
тошнит. Ага, угадал, «идут в гору». Ничего обо мне
и моей жизни не знает, а туда же. И таких кругом полным-
полно.

Взять хотя бы преподобного: руки трясутся, бледная
восковая кожа обвисла, будто костюм с чужого
плеча. Тоже мне, загадка века! Да проще простого,
вроде головоломки из пяти деревянных кусочков —
такими занимают идиотов и учеников начальной
школы. Он упорно сажает нас в первый ряд, чтобы
другие прихожане не отвлекались, а то они обязательно
начнут оборачиваться и тянуть шеи, чтобы полюбоваться
нашей физической и духовной красотой.
От наших манер они приходят в восторг, им хочется
своими глазами увидеть, как мы превозмогаем нашу
драму. Куда бы мы с родителями ни направились, неизменно
оказываемся в центре внимания. «Это они!
Смотри, вон ихний сынок! Попробуй у него что-нибудь
выцыганить, а не даст — хватай галстук, завиток
волос, что придется!»

Священник надеялся, что если он будет читать
проповедь, сидя на лошади, то хотя бы отчасти вернет
себе внимание паствы, но даже лассо и пара гарцующих
тяжеловозов клайдздейльской породы не помогли:
план преподобного провалился. И все же, когда
мы сидим в первом ряду, прихожане дружно смотрят
вперед, и это уже хоть маленький, но успех. Да мы
с радостью влезем на орган или привяжем себя к необычному
кресту из нержавейки, что висит над алтарем,
лишь бы приблизить людей к Богу. Несмотря
на наши недавние трудности, мы готовы почти на всё,
потому что считаем: первейший наш долг — помогать
ближним. Фонд Организации Пикников для Жителей
Трущоб, Ежегодная Кампания по Борьбе с Головной
Болью, Флигель для Травмированных Игроков
в Поло при Местной Больнице Памяти Павших…
Мы жертвуем на благотворительность немыслимые
суммы, но об этом — молчок. Деньги даем анонимно,
потому что при виде мешков, набитых кое-как нацарапанными
благодарственными посланиями от полуграмотных
невежд (как слышат, так и пишут!), у нас просто душа разрывается. Только поползет слух о нашей
щедрости да еще и красоте — глазом моргнуть не
успеешь, как у ворот уже разбивают лагерь редакторы
модных журналов, детишки на костылях с острыми
наконечниками, и прости-прощай зеленый газон. Нет,
мы, конечно, делаем все возможное, но только без
лишней шумихи. Нас никогда не увидеть на пышно
разукрашенных карнавальных платформах, мы не
пойдем по улицам в колонне рядом с каким-нибудь
местным «индюком», потому что не желаем привлекать
к себе внимание. Прихлебатели, конечно, такие
занятия обожают, но это же дешевка, отстой. Рано или
поздно они столкнутся с последствиями собственной
глупости. Эти придурки жаждут того, о чем понятия
не имеют, но мы-то прекрасно знаем, что за славу
приходится дорого платить — своей частной жизнью.
Публично демонстрируемое благополучие лишь раззадоривает
многочисленных бандюг, что рыщут по
лесистым участкам состоятельных владельцев в надежде
выкрасть кого-нибудь из домочадцев.

Когда похитили моих сестер, отец скомкал записку
с требованием выкупа и швырнул ее в вечный
огонь возле чучела верного Пилигрима, которое стоит
в столовой нашего летнего дома в Олфактори. Мы не
вступаем в переговоры с преступниками, это не в нашем
характере. Порой, вспоминая (про себя, естественно,
не вслух) моих сестричек, мы дружно надеемся,
что у них все хорошо, но на воспоминаниях не зацикливаемся,
потому что не хотим, чтобы похитители
взяли над нами верх. Пока что девочек с нами нет, но —
кто знает? — возможно, когда-нибудь они вернутся;
не исключено, уже взрослыми семейными дамами.
А я остался у родителей единственным ребенком и наследником их солидного состояния. Бывает ли мне
одиноко? Изредка. Но ведь при мне по-прежнему мать
с отцом и, само собой, челядь. И хотя у слуг кривые
зубы и скверные манеры, некоторые лакеи на редкость
смышленые. Вот на днях зашел я на конюшню к Дункану,
и тут…

— Ради бога, оставь кошку в покое, черт подери, —
не выдержала мать, швыряя деревянную ложку обратно
в котел с бефстрогановом, — не то я сама тебе
рожу расцарапаю. Вырядил животину, будто последнюю
шлюху-дешевку. Сними с нее эти тряпки и отпусти
на волю, иначе она вообще сбежит, как предыдущая.

Поправив свободной рукой очки, я напомнил, что
предыдущая кошка попала под машину.

— Так она намеренно под колеса кинулась, — заявила
мать. — У нее другого выхода не было: когда
мы были в гостях у Кеннеди, ты довел ее до самоубийства,
заставляя есть «превосходную грудинку» или что
ты там трендел. Ну, отпусти сейчас же! Потом сбегай
на задний двор и уговори сестер вылезти из канавы.
Заодно разыщи отца. Если он не лежит под машиной,
то скорее всего занимается отстойником. Скажи, пусть
они лучше бегут к столу со всех ног, не то получат на
ужин хорошую взбучку.

Не сказать, чтобы мы были бедны. По словам
родителей, далеко не бедны, но не настолько далеко,
чтобы удовлетворять все мои потребности. Мне хотелось
жить в доме, окруженном не забором, а крепостным
рвом с водой. Чтобы крепко спать по ночам, мне
нужен был аэропорт, носящий наше имя.

— Ты настоящий сноб, — твердила мать. — Отсюда
все твои закидоны, это ясно как дважды два. Я росла среди таких же субъектов, и знаешь что? Я их на дух не
переносила. Как и все нормальные люди.

Жили мы не скудно: дом, машины, поездки на
каникулы, но мне всегда и всего было мало. Где-то в
ходе событий случился серьезный сбой, и из-за этой
ошибки мне выпала другая, совершенно неприемлемая
жизнь, но я не отчаивался, надеясь, что вот-вот
рука в белой перчатке нажмет на кнопку звонка и появится
подлинная моя родня.

— Слава Тебе Господи! — радостно воскликнут
они, бросая в воздух шляпы-цилиндры. — Наконец-то
мы отыскали вас, лорд Чисселчин!

— Ничего такого тебе не обломится, — убеждала
меня мать. — Уж поверь мне, если б я решила украсть
ребенка, я бы выбрала такого, который не лезет мне
в печенки всякий раз, когда я по рассеянности оставляю
пальто на диване. Сама не знаю, как оно так получилось,
но ты — мое дитятко. Если это обстоятельство
тебя сильно огорчает, можешь себе представить мои
переживания на сей счет.

Обычно, пока мать затоваривалась в ближней
бакалее, я болтался у входа в магазин, в надежде, что
какая-нибудь богатенькая пара затолкает меня в багажник
своей машины. Часок-другой меня, наверно,
помучают, но, узнав, что я отлично управляюсь с железной
клюшкой для гольфа, они конечно же снимут
с меня оковы и заключат в объятия как родного сына.

— Что, никто не позарился? — всякий раз интересовалась
мать, выкатывая груженую тележку на автостоянку.
— Неужели ты не знаешь бездетных пар? — в ответ
спрашивал я. — Но чтобы с бассейном или собственным
реактивным самолетом.

— Кабы знала, тебе первому сообщила бы.
Мое недовольство жизнью росло с появлением
каждой новорожденной сестрицы.

— Сколько-сколько детей в вашей семье? — изумленно
вопрошали учителя. — Надо полагать, вы католики.
Верно?

Мне казалось, что к Рождеству мать каждый год
снова была на сносях. В уборной вечно высилась гора
грязных пеленок, а ко мне в комнату то и дело забредали
на неверных ногах карапузы и немедленно вносили
беспорядок в мои коллекции раковин и винных
бутылок.

В чем конкретно крылась причина такой детообильности,
мне было невдомек, но из подслушанных
соседских разговоров я понял, что мать не умеет чтото
такое контролировать. Стало быть, она виновата в
том, что у нас нет загородного дома с эркерами и теннисным
кортом над обрывом. Вместо того чтобы добиваться
высокого положения в обществе, она предпочла
плодить детей, один чумазей другого.

И только когда она объявила, что беременна шестым
ребенком, до меня дошла вся сложность ее положения.
Днем я зашел к ней в спальню и обнаружил, что
она ревмя ревет.

— Ты огорчаешься из-за того, что еще не пропылесосила
цокольный этаж? — спросил я. — Если хочешь,
я могу взять это на себя.

— Знаю и очень благодарна тебе за готовность
помочь. Нет, я огорчаюсь, потому что… Черт, потому
что у меня будет ребенок, но, клянусь, это уж точно
последний. После родов потребую, чтобы мне перевязали
трубы, а узел запаяли наглухо, чтобы уж на
всю жизнь.

Я не имел ни малейшего представления, о чем она
толкует: труба, узел, паяльник… Но я исправно кивал,
будто мы с мамой заключили тайное соглашение, которое
позже будет заверено кучей юристов.

— Ладно, пусть, в последний раз, но мне понадобится
твоя помощь.

Она все еще горько плакала, отчаянно хлюпая
носом, но меня это не смущало и не пугало. Глядя на
ее тонкие, закрывшие лицо руки, я понял, что ей нужен
не просто добровольный уборщик. Да, я стану для
нее тем, кто ей нужен: слушателем, советником по финансовым
вопросам, даже другом. Всем этим и даже
больше, поклялся я, а взамен хочу двадцать долларов
и расписку, пожизненно гарантирующую мне отдельную
спальню. Вот каким я оказался любящим сыном.
Сознавая, какая ей выпала удача, мать вытерла мокрое
лицо и пошла искать свой кошелек.

Джумпа Лахири. На новой земле (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Джумпы Лахири «На новой земле»

После смерти матери Румы отец ушел из фармацевтической
компании, в которой проработал несколько
десятилетий, и начал путешествовать по Европе. За
последний год он успел посетить Францию, Голландию,
а совсем недавно пробыл две недели в Италии.
Он покупал самые дешевые «коллективные» путевки —
его не раздражали незнакомцы, с которыми ему приходилось
общаться, и он с явным удовольствием трясся
в автобусе по ухабистым сельским дорогам, послушно
осматривал картины в музеях и ел то, что клали ему
в тарелку. Поездки продолжались две, три, а иногда
и четыре недели. Каждый раз, когда отец отправлялся
в новое путешествие, Рума закрепляла магнитом на
холодильнике электронную распечатку его рейсов, а в
день прилета внимательно слушала новости, чтобы
узнать, не случилось ли где в мире авиакатастрофы.

Иногда в Сиэтл, где жили Рума, Адам и маленький
Акаш, приходили открытки с видами старинных дворцов
и церквей, каменных фонтанов, уютных, заполненных
туристами и голубями площадей, терракотовых
крыш в лучах вечернего солнца. Рума тоже когда-то
ездила в Европу, правда только раз, лет пятнадцать
назад, а то и больше. Они с подружками купили «круговой билет» на «Еврорейл» — целый месяц бесплатных
переездов на поезде по европейским странам. Вышло
не очень дорого: хватило денег, которые Рума скопила
за полгода работы помощником юриста. Ночевали
они в дешевых пансионах и студенческих общежитиях,
жили впроголодь, ничего не покупали, кроме таких
же открыток, что теперь ей посылал отец. Отец снабжал
их лаконичными, безликими посланиями, кратко
описывая достопримечательности, которые он уже
посетил или собирался увидеть: «Вчера были в галерее
Уффици. Сегодня гуляли по набережной Арно. Завтра
планируем экскурсию в Сиену». Время от времени
отец вставлял пару слов о погоде, однако никогда не
высказывал своего мнения об увиденных им красотах.
Его письма скорее напоминали телеграммы, которые
они когда-то посылали родственникам в Калькутту,
когда возвращались домой после очередного посещения
исторической родины: «Долетели благополучно.
Всех целуем».

Однако эти открытки были первыми письменными
обращениями отца к Руме за все тридцать восемь лет
ее жизни. Ответа на них не предполагалось: туристские
маршруты отца слишком часто переносили его из
одного города в другой. Глядя на его почерк — мелкий,
четкий, почти женский, — Рума с тоской вспоминала
материнские каракули: мать путала заглавные буквы
со строчными, вставляла их в середине слов, как будто
каждую букву выучилась писать в единственном варианте.
Отец адресовал открытки только Руме, никогда
не упоминая ни Адама, ни Акаша, да и ее он признавал
как дочь лишь в самом конце своих коротких посланий,
которые всегда подписывал одинаково: «Будь счастлива,
с любовью, баба» — будто раздача счастья могла
произойти с легкостью одного росчерка пера.

В августе отец опять собирался отправиться в путешествие,
на этот раз в Прагу. Однако перед поездкой
он намеревался приехать к ним погостить: посмотреть
дом, который они с Адамом купили в восточном районе
Сиэтла, и провести неделю в обществе дочери.
Рума с Адамом переехали в новый дом из Бруклина
прошлой весной: Адаму предложили престижную
работу в Сиэтле. Рума страшно удивилась, когда отец
позвонил ей как-то вечером, когда она возилась с ужином
на кухне, и рассказал о своих планах. Обычно Рума
сама звонила отцу: после смерти матери она приняла
на себя обязанность развлекать его ежевечерними
звонками, спрашивать, как прошел его день, хорошо
ли он себя чувствует. С течением времени звонки
стали более редкими — теперь они разговаривали
лишь раз в неделю по воскресеньям. «Баба, ты знаешь,
мы всегда тебе рады, — прокричала она в телефонную
трубку (там что-то трещало и похрипывало), — приезжай
в любое время, не надо спрашивать разрешения!»
«А вот маме и в голову бы не пришло спрашивать разрешения,
— положив трубку на рычаг, с грустью подумала
Рума, — она бы просто поставила нас в известность
в последнюю минуту, держа в руках билеты: «Дочка, мы
навестим вас в июле». Когда-то Руму бесила материнская
бесцеремонность, но теперь она бы все отдала,
чтобы еще раз увидеть маму живой.

Они решили, что Адаму на эту неделю лучше уехать
в командировку. Правда, со времени переезда он и так
слишком мало времени проводил дома, разъезжая
по всему Западному побережью, но что поделаешь!
Такова была специфика его новой работы, а Рума не
могла ездить вместе с мужем. В городах, куда его посылали,
не было ничего интересного ни для нее, ни для
Акаша. Правда, Адам уверял ее, что через пару месяцев
интенсивность командировок спадет и что ему
самому непереносимо оставлять Руму с Акашем так
часто одних, особенно теперь, когда Рума снова ждет
ребенка. Может быть, им следует нанять няню, хотя бы
на полдня? А может быть, на целый день? Можно даже
поселить у них няню — в доме сейчас полно места. Но
Рума почти не знала Сиэтла, да и мысль о том, чтобы
оставить свое дитя с чужим человеком, приводила ее
в ужас. Она сама со всем управится, ничего страшного,
а через полгода, в сентябре, Акаш пойдет в детский
садик, и тогда всем станет значительно легче. К тому
же Рума не работала, и ей было стыдно платить за то,
что сама могла делать бесплатно.

Когда они жили в Нью-Йорке, Рума работала в юридической
фирме: как до рождения Акаша, так и после,
только перешла на свободный график. Она приходила
на работу три раза в неделю, а вторники и пятницы
проводила дома. И коллеги, и начальство относились
к ее положению с пониманием, но жизнь распорядилась
по-своему: ее мать умерла накануне того дня, когда
одно очень важное дело, которое Рума вела, должно
было рассматриваться в суде. Мама умерла по глупой
случайности во время достаточно простой операции
по удалению желчного пузыря — наркоз, который ей
ввели, спровоцировал анафилактический шок. Ее не
стало за несколько минут.

Руме дали две недели отпуска, чтобы оплакать
и похоронить мать, но, когда пришло время возвращаться
на работу, она поняла, что не в состоянии заниматься
делами своих клиентов — ей было противно
думать о чужих, вдруг ставших жалкими и надуманными
проблемах: семейных инвестициях, завещаниях
и рефинансировании ипотек. Единственное, чего ей
хотелось, — сидеть дома и возиться с Акашем, и не
только по вторникам и пятницам, а каждый день. Каждый.
И вдруг — о, чудо! — Адам получил это предложение
новой работы в Сиэтле, да с такой зарплатой, что
она смогла уволиться без особых угрызений совести.
Теперь местом приложения ее талантов стал новый
дом: она просматривала кипы каталогов, общалась
с дизайнерами и заказывала по телефону простыни
с дракончиками для спальни Акаша.

— Отлично, малышка, — сказал Адам, узнав о предстоящем
визите отца Румы. — Папа поможет тебе с Акашем,
а я как раз успею съездить в командировку.
Но Рума не была так уверена в том, что отец окажется
хорошим помощником. Во время родительских
визитов ей обычно помогала мама: она и готовила,
и пела Акашу на ночь песни, и учила его стишкам и считалкам
на бенгальском языке, и даже занималась стиркой.
Отец же все дни просиживал в кресле-качалке
в гостиной, лениво листая «Таймс», и лишь изредка
подходил к ребенку, чтобы легонько ущипнуть его за
пухлую щечку или пощекотать под подбородком. Рума
в жизни своей не оставалась наедине с отцом целую
неделю, поэтому сейчас ей было как-то не по себе.

После смерти матери отец жил один, сам готовил
себе еду, сам ходил в магазин. Из телефонных разговоров
Рума знала, только что он переехал в небольшую
двухкомнатную квартиру где-то в Пенсильвании. Он
раздал все их совместное имущество и продал дом,
в котором выросли Рума и ее младший брат Роми. Он
и детей известил об этом, только когда дом был уже продан.
Роми последние два года жил в Новой Зеландии,
работая в команде известного немецкого режиссерадокументалиста,
поэтому он воспринял эту новость
спокойно. А вот Рума расстроилась до слез. Конечно,
она понимала, что дом был слишком велик для одного
отца, но тем не менее до сих пор не могла вспоминать
без щемящей тоски спальню матери, такую уютную,
кремово-розовую, с широкой кроватью, на которой
мама любила раскладывать свой неизменный пасьянс.
Как же так? Разве можно было уничтожить в одночасье
память о всей предыдущей жизни? Сначала мамина
жизнь за одну секунду выпорхнула из тела под ножом
хирурга, а теперь и память о ней растаяла как дым.

Рума понимала, что ее отец вполне самодостаточен
и не нуждается в постоянной опеке, но самый факт
того, что он жил один, вызывал у нее комплекс вины;
ведь по индийским традициям он должен был бы сразу
же переехать к ней. Однако отец никогда не изъявлял
такого желания, не заговаривал на эту тему, и к тому же
в то время они жили в слишком маленькой квартире.
Но теперь в их новом доме полно свободного места,
и они вообще пока не решили, как будут использовать
несколько свободных комнат.

И все же Рума боялась, что отец окажется обузой,
дополнительной нагрузкой, ненужной ответственностью,
которую потом будет уже не скинуть с плеч.
Слишком разные представления о семейной жизни
были у них с отцом, а неизбежные ссоры означали
бы крах того маленького, уютного гнездышка, которое
она много лет вила: она сама, рядом с ней — Адам
и Акаш, а теперь еще и второе дитя, зачатое до переезда,
которое должно родиться в январе. К тому же
Рума не была готова суетиться вокруг отца, как это
когда-то делала мама: готовить ему индийские деликатесы,
каждый вечер торжественно сервировать стол
и, стоя за его спиной, ждать, пока он поест, чувствуя
себя чуть ли не прислугой в барском доме. Однако то,
что она вообще не предлагала ему места в своей жизни,
мучило ее еще больше. К сожалению, посоветоваться
ей было особо не с кем — Адам совершенно не понимал,
отчего она так мучается. Когда она пыталась обсудить
это с ним, муж выдвигал простые, разумные аргументы:
у нее маленький ребенок, скоро появится второй, куда
ей взваливать на себя еще и отца? К тому же отец ее,
слава богу, пока в добром здравии и может сам о себе
позаботиться. Разве нет? Впрочем, Адам не возражал
и против того, чтобы отец переехал к ним на постоянное
жительство. Ее муж, как всегда, демонстрировал
доброту, щедрость и готовность идти на любые уступки.

За это она и любила Адама, и этим он ее немного пугал.
Она не понимала, почему он не высказывает своего
отношения к этой идее. Ему что, все равно? Бедный
Адам честно пытался помочь и никогда не выходил из
себя, но временами ей казалось, что она уж слишком
злоупотребляет его терпением. Он ведь позволил ей
уйти с работы и согласился на второго ребенка, готов
был сделать все, чтобы Рума была счастлива. «Так в чем
же дело? — мог спросить он. — Что теперь мешает твоему
счастью? Может быть, ты просто не умеешь быть
счастливой?» И в одном из их последних разговоров он
открыто поднял эту тему.

До чего приятно путешествовать в одиночестве, налегке,
с одним небольшим чемоданчиком! Он никогда
раньше не бывал в этих краях, на северо-западном побережье
Тихого океана, и только сейчас смог оценить
ошеломляющие просторы своей приемной родины.
Он побывал на западе Америки лишь однажды: жена
как-то купила билеты в Калькутту на «Королевские Тайские
авиалинии», и они летели через Лос-Анджелес.
То злосчастное путешествие длилось целую вечность,
к тому же их посадили на места в самом хвосте самолета
в отделении для курящих. К концу пути все были
так измучены, что в Бангкоке вместо того, чтобы
осмотреть город, отправились прямиком в гостиницу
и завалились спать: их следующий рейс вылетал утром.
Жена так давно мечтала посмотреть Бангкок и в особенности
посетить знаменитый Плавучий рынок, но
в результате проспала даже ужин. Он и сам с трудом мог
вспомнить тот день, в памяти всплывали лишь отдельные
картинки: вот они с детьми ужинают на крыше
отеля, едят пересоленную, страшно острую пищу, вот
они укладываются спать на влажные простыни, а за
москитной сеткой злобно гудят полчища голодных
насекомых. Да и на самом деле не важно, каким путем
они летели в Индию: сама подготовка к этим путешествиям
всегда вырастала до эпических размеров. Он
никогда не забудет те кошмарные дни, ведь он отвечал
за все: за дюжину их чемоданов, за паспорта, за
деньги, за документы, за жену и детей, которых надо
было перевезти через половину земного шара. Для
жены эти поездки были единственным утешением в ее
скучном американском существовании, можно сказать,
она жила ради них, да и он до смерти своих родителей
тоже всегда рвался в путь. И поэтому они регулярно
посещали родину: несмотря на дороговизну перелетов,
на стыд и горечь, которые он испытывал при виде
оставленной им когда-то семьи, даже несмотря на слезливые
протесты детей, с возрастом все меньше жаждущих
сопровождать родителей в их ностальгических
путешествиях.

Он отвернулся к окну и бездумным взглядом уставился
на плотный ковер облаков, простиравшийся
до самого горизонта, словно заснеженное поле, по
которому хотелось прогуляться босиком. Это зрелище
наполнило его умиротворением, его теперешняя
жизнь была похожа на эту бесконечную равнину:
иди куда хочешь, делай что хочешь, ты теперь ни за
кого не отвечаешь и свободен, как луч солнца, пробившийся
сквозь плотную пелену облаков и окрасивший
их в розовый цвет. Что же, в то время их поездки
в Индию были неизбежной частью жизни, которую
признавали и они сами, и их индийские друзья, живущие
в Америке. Все так жили, все… Кроме разве что
миссис Багчи.

Ее звали Минакши, и он обращался к ней по имени,
но про себя всегда называл ее миссис Багчи. Миссис
Багчи рано вышла замуж за молодого человека, которого
страстно любила, а через два года он погиб в аварии:
разбился на своем мотоцикле. В двадцать шесть
она уехала в Америку, поскольку знала, что, если останется в Индии, родители заставят ее вновь выйти
замуж. Теперь она жила на Лонг-Айленде, одна, что
было совершенно нетипично для индийской женщины.
Она получила высшее образование, защитила
диссертацию в области статистики и с середины семидесятых
преподавала в университете Стоуни Брук. За
тридцать лет она побывала в Калькутте лишь однажды,
когда хоронила мать.

Они познакомились во время поездки в Голландию.
Сначала обнаружилось, что оба они родом из Калькутты,
и это стало темой их первого разговора, потом
они сели за один столик за завтраком и на соседние
места в автобусе. Из-за внешней схожести люди принимали
их за супружескую пару. Но поначалу в их отношениях
не было ничего романтического, они просто чувствовали
себя легко и хорошо в компании друг друга.
Ему нравилось проводить время с миссис Багчи, но он
и не расстраивался, что через пару недель она вновь
исчезнет из его жизни.

Однако по возвращении домой он с удивлением
обнаружил, что продолжает думать о ней, послал ей
мейл, она ответила, у них завязалась переписка, да
такая интенсивная, что в последнее время он проверял
почту по десять раз на дню. Он залез в Интернет, нашел
на карте город, где она жила, ее улицу и дом, а заодно
узнал, сколько времени потребуется, чтобы доехать до
нее на машине, и это несмотря на то, что они условились
встречаться только во время туристических поездок.
Часть пути до ее дома была ему знакома — он ездил
тем же путем в гости к Руме в Бруклин.

На этот раз они договорились вместе поехать
в Прагу и даже жить в одном номере, а в январе им
предстоял совместный круиз по Мексиканскому заливу.
Когда он намекнул миссис Багчи о возможности соединить
их жизни, она категорически отказала ему. «Одна
мысль о новом замужестве приводит меня в ужас», —
сказала она, но он нисколько не обиделся, наоборот,
от этого общение с ней в его глазах только выиграло.
Он вызвал в памяти ее лицо, живое и привлекательное,
несмотря на то что ей уже под шестьдесят, и она была
всего на пять-шесть лет моложе его жены. В отличие от
покойной жены миссис Багчи с удовольствием носила
американскую одежду — брюки, кардиганы, мягкие
свитера, — а пышные темно-каштановые волосы укладывала
в тяжелый узел на затылке. Но больше всего его
привлекал в ней голос: грудной, сильный, с богатыми
модуляциями. Причем говорила она немного, взвешенно,
обдумывая каждую фразу, как будто не могла за
один день произносить больше определенного количества
слов. Может быть, именно потому, что она ничего
не ждала от него, он был с ней особенно заботлив,
внимателен и щедр, как никогда во время всей своей
супружеской жизни. Он усмехнулся, вспомнив, что смутился
как ребенок, когда в первый раз попросил миссис
Багчи сфотографироваться с ним на фоне одного
из каналов в Амстердаме.

Купить книгу на Озоне

Джонатан Троппер. Книга Джо (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Джонатана Троппера «Книга Джо»

Спустя всего несколько месяцев после самоубийства моей матери я как-то заглянул в гараж в поисках бейсбольной перчатки и наткнулся на Синди Познер, которая, стоя на коленях, самозабвенно делала минет моему старшему брату Брэду. Он опирался об отцовскую стойку для инструментов, и молотки с отвертками мелодично позвякивали на своих крючках в такт его раскачиваниям, словно рождественские бубенцы, Брэд же при этом глядел в потолок — почему-то со скучающим видом. Джинсы и трусы его были спущены до колен, рука рассеянно покоилась на прыгающей голове Синди, пока та обслуживала его под такой необычный аккомпанемент. Я стоял как прикованный до тех пор, пока Брэд не почувствовал мое присутствие и не перевел взгляд с потолка на меня. В глазах его не отразилось ни тревоги, ни смущения от того, что я застал его в таком компрометирующем виде, а только все та же отрешенная скука, которая, кажется, охватывала его всякий раз, когда дело касалось меня: «Ну да. У меня сосут в гараже. Могу поспорить, с тобой такого никогда не случится». У Синди же, которая находилась ко мне спиной и поэтому заметила меня на пару секунд позже, случилась форменная истерика, она ругалась и вопила на меня до тех пор, пока я не бросился в поспешное, хоть и несколько запоздалое отступление. Мне было тогда тринадцать лет.

Вполне возможно, что Синди справилась бы со своими чувствами получше, знай она, что через несколько лет это происшествие будет увековечено в первой главе моего автобиографического бестселлера, по которому, как по большинству успешных книг, вскоре неизбежно снимут фильм. К тому моменту она будет уже не Синди Познер, а Синди Гофман, на четвертом курсе она выйдет замуж за моего брата, и включение в книгу этого эпизода не будет, скажем так, способствовать укреплению наших и без того достаточно шатких отношений. Книга будет называться «Буш-Фолс», по имени маленького городка в Коннектикуте, где я вырос — ну, это я так выражаюсь, хотя пока нет единого мнения о том, вырос ли я вообще.

Теперь-то, конечно, вы уже слышали про «Буш-Фолс» и, разумеется, видели фильм — с Леонардо Ди Каприо и Кирстен Данст — сборы были весьма и весьма неплохие. Наверняка вы читали о том, какой шум он наделал в моем родном городе, где люди дошли до того, что подали против меня коллективный иск — совершенно, надо сказать, безрезультатно. Так или иначе, два с половиной года назад книжка очень здорово продавалась, и я стал на какое-то время большой знаменитостью.

Любой зануда может почувствовать себя несчастным, когда дела идут плохо, но нужно быть занудой особой пробы, проявлять чудеса изобретательности, чтобы умудряться быть несчастным, когда дела идут так хорошо, как у меня. В свои тридцать четыре я богат, успешен, веду вполне регулярную сексуальную жизнь и при этом обитаю на Манхэттене в шикарной пятикомнатной квартире на севере Вест-Сайда. Всего этого более чем достаточно, чтобы держать, как говорится, мир за одно место, однако в последнее время у меня стало закрадываться подозрение, что под всей этой мишурой скрывается на самом деле глубоко несчастный и никому не нужный персонаж.

За два с половиной года, прошедшие с выхода «Буш-Фолс», у меня не было недостатка в женщинах, однако каждая связь укладывалась ровно в восемь недель, и сценарий развития отношений от раза к разу не менялся. В первую неделю я выступаю по полной — дорогие рестораны, концерты, шоу на Бродвее, модные ночные клубы. Тонким комментариям из области литературы я скромно предпочитаю актуальные темы, сплетни из мира кино и жизни знаменитостей, а это, кто бы что ни говорил, в нью-йоркских ухажерах ценится более всего. То, что ты известный писатель, само по себе, конечно, неплохо, но рассказы о вечеринках студии «Мирамакс» или о том, как ты тусовался на съемочной площадке с Лео и Кирстен, куда скорее доведут дело до постели, да и рассчитывать можно на даму калибром повыше. Вторая и третья недели обычно самые лучшие, как раз их хотелось бы заспиртовать на память, в основном за всплеск эндорфинов от свежих постельных утех. В какой-то точке четвертой недели я влюбляюсь, ненадолго начинаю думать, что, может, это оно, то самое, а затем все как-то само собой катится под откос. Я начинаю сомневаться, колебаться, бояться, слишком сильно привязываюсь. Провожу всякие психологические эксперименты над собой и над ней. В общем, картина ясна. Так продолжается еще пару неприятных недель, а всю седьмую неделю мы оба отчаянно надеемся, что роман волшебным образом исчезнет сам собой — от какого-нибудь природного катаклизма или случайного возгорания, как угодно, лишь бы избежать опасного и изматывающего пути к полному разрыву отношений. Последнюю неделю мы проводим, «взяв паузу», и завершает ее формальный телефонный звонок, который подводит черту под отношениями и определяет какие-то последние оставшиеся телодвижения. Я завезу консьержке сумку и забытый тобою свитер от Донны Каран, книжки можешь оставить себе, спасибо за приятные воспоминания, никто ни на кого не в обиде, давай останемся друзьями, и так далее до посинения.

Я знаю, что обвинять других в собственных проблемах — признак малодушия, но я абсолютно убежден в том, что во всем виновата Карли. С Карли Даймонд я встречался в школе, это первая и единственная девушка, которую я по-настоящему любил. Мы были вместе весь выпускной год и любили друг друга со всей страстью и безапелляционностью юности. Это было в тот же год, когда произошли все ужасные события, описанные в моем романе, и наши отношения были единственным светлым пятном в моей зловеще разрастающейся вселенной.

Строго говоря, мы никогда не разрывали отношений. После школы мы поступили в разные колледжи — Карли на север, в Гарвард, а я на юг — в Нью-Йоркский университет. Мы пытались поддерживать роман на расстоянии, но мое твердое нежелание приезжать на совместные каникулы в Буш-Фолс усложняли дело, и в конце концов мы просто отдалились друг от друга, хотя формального разрыва не было. После колледжа Карли приехала в Нью-Йорк учиться журналистике, и с этого момента нас засосала долгая, запутанная дружба старшекурсников ровно с тем объемом сексуальных отношений, который совершенно сбивает обоих с толку. В конце концов, после череды несвоевременных поступков и вмешательств третьих лиц, мы полностью похерили самое светлое и чистое, что бывает на свете.

Мы по-прежнему любили друг друга, уж это-то было очевидно, но в то время, как Карли была готова вернуться к прежним отношениям, я постоянно находил поводы не связывать себя обязательствами. Несмотря на всю свою любовь к ней (а я действительно ее любил), я все время сверял наши отношения с той первозданной красотой, с теми чувствами первооткрывателей, которые обуревали нами каждую минуту, когда нам было по семнадцать лет. К тому моменту, как я наконец осознал всю глубину своей ошибки, Карли уже ушла. Потерять ее один раз — это было обидно, но вполне объяснимо. Для того чтобы бездумно упустить второй шанс, данный мне судьбой, требовалась такая гремучая смесь самонадеянности и тупости, что я, очевидно, сознательно взращивал ее в себе, потому что я глубоко убежден, что не всегда был таким законченным козлом.

Никогда не прощу себе тех психологических игр, в которые я ее втягивал на протяжении всей ее жизни в Нью-Йорке: бросался ухаживать, как только мне начинало казаться, что она ускользает, а потом, когда опять чувствовал себя уверенно, отматывал назад. Я позволял ее стойкой вере в наши отношения поддерживать меня в те минуты, когда и сам в них не верил, заманивал ее высказанными и невысказанными обещаниями, которых не выполнял. К тому моменту, как я наконец начал понимать, как бессовестно использовал ее, пользоваться было уже нечем. Она уехала из Нью-Йорка совершенно раздавленная и разочарованная, вернулась в Буш-Фолс и стала главным редактором местной газеты «Минитмен». Всякий раз, как мне начинает казаться, что я уже забыл ее, я вдруг вскакиваю посреди ночи и чувствую такую отчаянную тягу к ней, как будто она ушла не десять лет назад, а вчера.

С тех пор не проходит и дня, чтобы меня не посетило смутное, но невероятно сильное чувство сожаления, и каждая женщина, за которой я ухаживаю, напоминает мне о том, что я когда-то не сберег. Поэтому в каком-то смысле именно Карли виновна в том, что посреди ночи я находился в своей постели один, когда тишину квартиры, как звуком строительной дрели, разорвало телефонным звонком. Звонок телефона в два часа ночи редко предвещает что-то хорошее. Первое, что приходит мне в голову, когда я продираюсь сквозь тяжелый алкогольный дурман, — это звонит Натали, моя бывшая, находящаяся на грани психоза. Звонит, чтобы наорать. Не знаю, какой уж там вред я сумел нанести ее, очевидно, довольно хрупкой психике за восемь недель, но ее последний психотерапевт убедил ее, что у нее по-прежнему остался ко мне ряд неразрешенных вопросов и ей надлежит звонить мне с медицинской целью, когда вздумается, хоть днем, хоть ночью, чтобы напоминать, какой я бесчувственный чурбан. Звонки начались четыре месяца назад и теперь происходят довольно регулярно, и на домашний и на мобильный, — тридцатисекундные потоки пошлой брани, не требующие никакого участия с моей стороны. Если я не беру трубку, Натали вполне удовлетворяется тем, что наговаривает свои сокрушительные тирады на автоответчик. Ее всегда привлекали радикальные методы терапии, точно так же как меня, похоже, в последнее время привлекают женщины, которые в ней нуждаются.

Телефон продолжает звонить. Не могу сказать, сколько было гудков, два или десять, знаю только, что гудки не прерывались. Я перекатываюсь на бок и начинаю энергично тереть лицо, пытаясь вытрясти сон из головы. Я чувствую, какая дряблая кожа у меня на щеках, словно излишества предыдущего вечера неимоверно состарили меня. Вчера мы гуляли с Оуэном и, как всегда, упились в стельку. Оуэн Хобс, мой непревзойденный агент, является моим эмиссаром не только в литературном мире, но и во всех мыслимых областях хаоса и дебоша. Я никогда не пью — только с ним, но с ним я пью так же, как пьет он сам — жадно и с размахом. Он сделал меня богатым и получает с этого пятнадцать процентов, что оказалось лучшим фундаментом для дружбы, чем можно было бы подумать, и обычно эта дружба стоит тех тяжелых похмелий, которые следуют за нашими, как он выражается, «празднествами». Вечер в компании Оуэна неминуемо принимает форму затягивающей воронки, и впоследствии, возвращая свое стонущее тело к реальности, в которой грубо смыкаются угрызения совести и трезвость, из всего нашего коловращения я могу смутно вспомнить только пару безумных витков. А пока я все еще нахожусь в объятиях того зыбкого лучезарного состояния, когда опьянение уже ушло, а похмелье еще может и не наступить, однако меня все же слегка подташнивает и качает.

Телефон. Не поднимая впечатавшейся в подушку головы, я протягиваю руку в сторону тумбочки, сшибаю на ходу несколько журналов, открытый пузырек напроксена и кружку, наполовину заполненную водой, которая беззвучно выплескивается на пушистый бежевый ковер. Трубка, оказывается, с самого начала была на полу, и когда я наконец ее обнаруживаю и подношу к прикованной к подушке голове, холодные капли пролитой воды слизняками заползают мне в ухо.

— Алло? — Голос женский. — Джо?

— Кто это? — отвечаю я, слегка приподнимая голову, чтобы переместить микрофон хотя бы примерно в окрестность моего рта. Это не Натали, значит, может возникнуть необходимость что-то сказать.

— Это Синди.

— Синди, — осторожно повторяю я.

— Твоя невестка.

— А.

Эта Синди.

— У твоего отца был инсульт. — Жена моего брата сразу выпаливает концовку. В большинстве семей такие серьезные сообщения тщательно продумываются, чтобы аккуратно подготовить слушателя и максимально смягчить удар. Столь трагичную новость наверняка сообщал бы кровный родственник, в данном случае мой старший брат Брэд. Но я являюсь родственником и Брэду и отцу только в юридическом смысле. В тех редких случаях, когда они признают факт моего существования, это происходит исключительно в рамках выполнения общественного долга, вроде уплаты налогов или заседания в суде присяжных.

— Где Брэд? — говорю я, старательно приглушая голос без всякой необходимости, как это делают одиноко живущие люди.

— Он в больнице, — отвечает Синди. Она меня никогда не любила, но в этом не только ее вина. Я никогда не давал ей повода себя любить.

— Что произошло?

— Твой отец в коме, — отвечает она как ни в чем не бывало, как если бы я спросил ее, который час. — Ситуация серьезная. Не понятно, выживет ли он.

— Спасибо, что так тактично подготовила меня к этой новости, — бормочу я, поднимаясь на кровати, отчего триллионы нервных клеток в моем левом виске, подобно футбольным болельщикам, выплескивают наружу огромный запас агрессии.

Пауза.

— Что? — спрашивает Синди. Я вспоминаю, что мои шутки обычно до нее не доходят. Я провожу краткую инвентаризацию своих чувств, пытаясь обнаружить какую-нибудь реакцию на сообщение о том, что мой отец при смерти: скорбь, шок, злость, неприятие. Хоть что-то.

— Ничего, — отвечаю я.

Снова тяжелая пауза.

— В общем, Брэд велел передать, что сегодня приезжать не нужно, но завтра он встретит тебя в больнице.

— Завтра, — тупо повторяю я, снова глядя на часы. Завтра уже наступило.

— Можешь остановиться у нас либо у отца. На самом деле от его дома до больницы даже ближе.

— Хорошо.

В самой глубине своего рассеивающегося ступора я отмечаю, что где-то требуется мое присутствие. Более того, оно вроде даже само собой подразумевается. И то, и другое крайне необычно.

— Ну так что? Ты у нас остановишься или у отца?

Более чуткий человек подождал бы, пока у слушателя пройдет первый шок, прежде чем обсуждать технические вопросы, но по отношению ко мне никакого запаса чуткости у Синди нет.

— Все равно, — говорю я. — Как вам удобнее.

— Ну, у нас такой сумасшедший дом — дети и все такое, — отвечает она. — Тебе, наверное, будет лучше в вашем старом доме.

— Хорошо.

— Твой отец лежит в больнице Мерси. Рассказать, как проехать?

Похоже, этим она хочет подчеркнуть, что я почти семнадцать лет не был в Буш-Фолс.

— Она что, переехала?

— Нет.

— Тогда я, думаю, найду.

Я слышу ее приглушенное дыхание, пока в трубке, подобно опухоли, растет новая пауза. Синди старше меня на три года, и в Буш-Фолс она была типичной школьной звездой. Блестящие черные волосы и исключительное тело, натренированное на репетициях группы поддержки баскетбольной команды, — все это делало ее самой популярной героиней эротических сновидений многих бушфолсцев. Да я и сам не раз и с большим удовольствием представлял ее в фантазиях, в немалой степени основанных на воспоминаниях о сцене в гараже. Но теперь ей тридцать семь, у нее трое детей, и даже по телефону чувствуется варикозное расширение вен.

— Тогда ладно, — произносит наконец Синди. — Ну что, увидимся завтра?

— Ага, — говорю я.

Как будто такое происходит каждый день.

Кэтрин Стокетт. Прислуга

Глава из романа

О книге Кэтрин Стокетт «Прислуга»

Мэй Мобли родилась ранним воскресным утром в августе 1960. Церковное дитя, как говорится. Я белых детишек нянчу, вот что, а еще готовлю и прибираюсь в доме. За свою жизнь уже семнадцать деток вынянчила. Я умею укладывать их спать, успокаивать и сажать на горшок поутру, пока мамочка еще нежится в постели.

И отродясь я не видала ребенка, который орал бы, как Мэй Мобли Лифолт. Когда я первый раз переступила порог, она аж заходилась вся, красная — видать, животик болит — и бутылочку отшвыривала, как гнилую репу. Мисс Лифолт, та в ужасе глядела на собственное дитя: «Что я не так делаю? Почему никак не могу прекратить это?»

Это? Первый намек был: что-то здесь не так. И я взяла этого розового вопящего младенца на руки. Покачала на коленях, чтобы газики отошли, и пары минут не прошло, как Малышка затихла и заулыбалась мне. Но мисс Лифолт, она за весь день так и не взяла на руки своего ребеночка. Я много видала женщин, что впадали в тоску после родов. Вот и подумала, что это тот самый случай.

Теперь насчет мисс Лифолт: она не только хмурая вечно, она еще и худющая, что твой скелет. Ножки у нее такие тощие, будто отросли только на прошлой неделе. Двадцать три года, а долговязая, как четырнадцатилетний пацан. Даже каштановые волосы — и те тонюсенькие, да редкие. Она их пробует начесывать, но это ж просто смех. А лицо у нее точь-в-точь, как у красного чертика, что на жестянке с коричными конфетками — острый подбородок и все. У нее все тело, вообще-то, состоит из острых выступов и углов, неудивительно, что не может утешить ребеночка. Детки любят толстых. Чтобы зарыться мордашкой вам в подмышку и заснуть. Уж я-то знаю.

К тому времени, как ей годик исполнился, Мэй Мобли от меня ни на шаг не отходила. Пробьет, бывало, пять часов, а она вцепится в мои башмаки, волочится по полу и кричит, будто я ухожу навеки. А Мисс Лифолт прищурится злобно, вроде я делаю что дурное, и отдирает рыдающую крошку от моих ног. Я так думаю, вы сильно рискуете, когда допускаете чужого человека воспитывать свое дитя.

Сейчас Мэй Мобли два годика уже. У нее большущие карие глаза и кудряшки цвета меда. Дело чуть портит лысинка на затылке. А когда она сердится, между бровок у нее морщинка, как у мамы. Они вообще похожи, вот только Мэй Мобли пухленькая. Королевой красоты она не будет. Думаю, мисс Лифолт это беспокоит, но для меня Мэй Мобли особенный ребенок.

Я потеряла своего дорогого мальчика, Трилора, незадолго до того, как начала работать у мисс Лифолт. Ему было двадцать четыре. Чудесный возраст, вся жизнь впереди.

У него была своя квартирка на Фолей-стрит. Встречался с хорошей девушкой, Франсес, я ждала, что они поженятся, но он неторопливый был в таких вещах. Не потому, что искал чего получше, а просто очень был рассудительный. Он очки носил и все время читал. Даже начал писать книжку, про то, каково это быть цветным и работать в Миссисипи. Боже правый, как я им гордилась! Но как-то он работал допоздна на фабрике Сканлон-Тейлор, грузил мешки, щепки все время протыкали перчатки. Он был слишком маленький для этого дела, слишком хрупкий, но ему очень нужна была работа. Устал. Шел дождь. Он поскользнулся на мостках и упал прямо на дорогу. Водитель тягача его не заметил и раздавил ему легкие, прежде чем мальчик успел двинуться. Когда я все узнала, он был уже мертв.

В тот день мой мир почернел. Воздух стал черным, и солнце — черным. Я лежала на кровати и смотрела на черный потолок. Минни приходила каждый день проверить, дышу ли я еще, кормила меня, чтоб не померла. Три месяца прошло, прежде чем я глянула в окно, посмотреть, там ли еще весь остальной мир. Как же я удивилась, что мир не рухнул оттого, что мой мальчик погиб. Через пять месяцев после похорон я заставила себя встать с кровати. Надела белую униформу, повесила на шею маленький золотой крестик и отправилась с визитом к мисс Лифолт, потому что та только-только родила малышку-дочь. Но вскоре я заметила, что кое-что во мне изменилось. Горькое зерно поселилось внутри. И я больше не принимаю жизнь так покорно.

— Приведи дом в порядок, а потом приготовь салат из цыпленка, — приказывает мисс Лифолт.

Сегодня у нее бридж. Каждую четвертую среду месяца. Я уже все приготовила — утром сделала салат из цыпленка, а скатерти выгладила еще вчера. Мисс Лифолт это видела. Но ей двадцать три, и ей нравится слышать свой голос, когда она указывает мне, что делать.

Она уже в голубом платье, что я гладила утром, у которого шестьдесят пять складок на талии, таких тонких, что мне пришлось нацепить очки, чтобы их разгладить. Я мало что в жизни ненавижу, кроме себя, но про это платье ничего доброго сказать не могу.

— И проследи, чтобы Мэй Мобли к нам не входила, строго-настрого. Я на нее очень сердита — разорвала мою лучшую бумагу на пять тысяч кусочков, а мне нужно написать пятнадцать благодарственных писем для Молодежной Лиги…

Я приготовила всякую всячину для ее подружек. Достала красивые бокалы, разложила столовое серебро. Мисс Лифолт не ставит маленький карточный столик, как другие дамы. У нас сидят за обеденным столом. Стелется скатерть, чтобы скрыть большую царапину в форме буквы «л», на комоде ваза с красными цветами прикрывает обшарпанность полировки. Мисс Лифолт, она любит, чтобы все было изящно, когда устраивает прием. Может, старается изобразить, какой у нее солидный дом. Они ведь не слишком богаты, я знаю. Богатые-то так из кожи вон не лезут.

Я работала в молодых семьях, но, так думаю, это самый маленький домишко из тех, где я нянчила деток. Вот к примеру. Их с мистером Лифолтом спальня приличного размера, но комната Малышки совсем крохотная. Столовая — она же и гостиная. Ванных комнат только две, что облегчает жизнь, потому что в тех домах, где я работала прежде, бывало по пять и шесть. Целый день уходил только на то, чтоб отмыть туалеты. Мисс Лифолт платит девяносто пять центов в час, мне уж много лет так мало не платили. Но после смерти Трилора я согласна была на все. Домовладелец не мог больше ждать. Да и хотя домик маленький, мисс Лифолт старается сделать его уютным. Она неплохо управляется со швейной машинкой. Если не может купить что-то новое, просто берет синюю, к примеру, материю и шьет.

В дверь звонят, я иду открывать.

— Привет, Эйбилин, — говорит мисс Скитер (Skeeter (амер.) — комарик, москит), она из тех, что разговаривают с прислугой. — Как поживаете?

— Здрасьте, мисс Скитер. Все хорошо. Боже, ну и жара на улице.

Мисс Скитер очень высокая и худая. Волосы у нее светлые и короткие, она круглый год делает завивку. Ей года двадцать три или около того, как мисс Лифолт и остальным. Она кладет сумочку на стул, делает такое движение, будто почесывается под одеждой. На ней белая кружевная блузка, застегнутая, как у монашки, туфли на плоской подошве, думаю, чтоб не казаться выше. Синяя юбка с вырезом на талии. Мисс Скитер всегда выглядит так, словно кто-то ей подсказывает, что носить.

Слышу, как подъехали мисс Хилли и ее мама, мисс Уолтер, они сигналят у тротуара. Мисс Хилли живет в десяти футах, но всегда приезжает на машине. Открываю ей дверь, она проходит мимо, а я думаю, что пора бы разбудить Мэй Мобли.

Вхожу в детскую, а Мэй Мобли улыбается и тянет ко мне пухленькие ручонки.

— Уже проснулась, Малышка? А что же меня не позвала?

Она смеется и выплясывает веселую джигу, дожидаясь, пока я достану ее из кроватки. Обнимаю ее изо всех сил. Думаю, когда я ухожу домой, ей не так уж много достается объятий. Частенько прихожу на работу, а она ревет в своей кроватке, а мисс Лифолт стрекочет на своей машинке, недовольно закатывая глаза, как будто это бездомная кошка за окном орет. Мисс Лифолт, она всегда хорошо одета. Всегда накрашена, у нее есть гараж, двухкамерный холодильник, который даже делает лед. Если встретите ее в бакалейной лавке, ни за что не подумаете, что она может вот так уйти и оставить ребеночка плакать в колыбельке. Но прислуга всегда все знает.

Сегодня хороший день. Девчушка смеется.

Я говорю:

— Эйбилин.

А она мне:

— Эйбии.

Я:

— Любит.

И она повторяет:

— Любит.

Я ей:

— Мэй Мобли.

Она мне лепечет:

— Эйбиии.

А потом хохочет и хохочет. Так ее забавляет, что она разговаривает, скажу вам, да и пора бы уж, возраст подошел. Трилор тоже до двух лет не разговаривал. Но зато к тому времени, как пошел в третий класс, он говорил лучше, чем президент Соединенных Штатов, приходил домой и выдавал всякие слова, навроде объединение и парламентский. Когда он перешел в среднюю школу, мы играли в такую игру: я давала ему простое слово, а он придумывал замысловатое название. Я, к примеру, говорила «домашняя кошка», а он — «животное из семейства кошачьих домашнего размера», я говорила «миксер», а он — «вращающаяся ротонда». Как-то раз я сказала «Криско» (Консервированный жир-разрыхлитель для выпечки, на основе хлопкового масла.). Он почесал голову. Поверить не мог, что я выиграла таким простым словом, как «Криско». Это стало у нас секретной шуткой, означало что-то, что вы никак не можете ни описать, ни приспособить к делу, как бы ни старались. Папашу его мы начали называть «Криско», потому что невозможно представить себе мужика, сбежавшего из семьи. Вдобавок он самый подлый неплательщик на свете.

Я перенесла Мэй Мобли в кухню, усадила в высокий стульчик, думая о двух поручениях, которые надо закончить сегодня, пока мисс Лифолт не разгневалась: отобрать негодные салфетки и привести в порядок серебро в буфете. Боже правый, похоже, придется заняться этим, пока дамы в гостиной.

Несу в столовую блюдо с фаршированными яйцами под майонезом. Мисс Лифолт сидит во главе стола, слева от нее мисс Хилли Холбрук и матушка мисс Хилли, мисс Уолтер, с которой мисс Хилли обращается вовсе без уважения. А справа от мисс Лифолт — мисс Скитер.

Обношу гостей, начиная с мисс Уолтер, как самой старшей. В доме тепло, но она набросила на плечи толстый коричневый свитер. Старушка берет яйцо с блюда и едва не роняет его, потому что руки дрожат. Я перехожу к мисс Хилли, та улыбается и берет сразу два. У мисс Хилли круглое лицо и темно-каштановые волосы, собранные в «улей». Кожа у нее оливкового цвета, в веснушках и родинках. Носит она чаще всего шотландку. И задница у нее тяжеловата. Сегодня, по случаю жары, она в красном свободном платье без рукавов. Она из тех женщин, что одеваются, как маленькие девочки, с подходящими шляпками и прочим. Не больно-то она мне нравится.

Перехожу к мисс Скитер, но она, наморщив носик, отказывается: «Нет, спасибо». Потому что не ест яйца. Я все время твержу мисс Лифолт, что у нее тут бридж-клуб, а она все равно заставляет меня готовить эти яйца. Боится разочаровать мисс Хилли.

Наконец, добираюсь до мисс Лифолт. Она хозяйка, поэтому получает свою закуску последней. И тут же мисс Хилли говорит: «Если вы не возражаете…» — и подхватывает еще парочку яичек, что меня вовсе не удивляет.

— Угадайте, кого я встретила в салоне красоты? — обращается к дамам мисс Хилли.

— И кого же? — интересуется мисс Лифолт.

— Селию Фут. И знаете, что она спросила? Не может ли она помочь с Праздником в этом году.

— Отлично, — замечает мисс Скитер. — Нам это пригодится.

— Не все так плохо, обойдемся без нее. Я ей так и сказала: «Селия, чтобы участвовать, вы должны быть членом Лиги или активно сочувствующей». Что она себе думает? Что Лига Джексона открыта для всех?

— А разве мы в этом году не привлекаем не членов? Праздник ведь предстоит грандиозный? — удивляется мисс Скитер.

— Ну, да, — говорит мисс Хилли. — Но ей я об этом сообщать не собиралась.

— Поверить не могу, что Джонни женился на такой вульгарной девице, — говорит мисс Лифолт, а мисс Хилли кивает. И начинает сдавать карты.

А я раскладываю салат и сэндвичи с ветчиной и невольно слушаю их болтовню. Эти дамы обсуждают только три темы: дети, тряпки и подружки. Заслышав слово «Кеннеди», я понимаю, что речь идет не о политике. Они обсуждают, что было надето на мисс Джеки, когда ее показывали по телевизору.

Когда я подхожу к мисс Уолтер, та берет только половинку сэндвича.

— Мама, — резко кричит на нее мисс Хилли. — Возьми еще. Ты тощая, как телеграфный столб. — Мисс Хилли смотрит на остальных. — Я ей все время твержу, если эта Минни не умеет готовить, надо уволить ее, и дело с концом.

Я тут же навострила уши. Она говорит о прислуге. А Минни моя лучшая подруга.

— Минни прекрасно готовит, — возражает мисс Уолтер. — Просто я не так голодна, как бывала прежде.

Минни, поди, лучшая стряпуха в округе Хиндс, а может, и во всем штате Миссисипи. Осенью будет Праздник Молодежной Лиги, и они попросили ее испечь десять тортов с карамелью для аукциона. Она, пожалуй, самая известная из прислуги в нашем штате. Проблема в том, что Минни не может держать рот на замке. Уж слишком она любит дерзить. То нагрубит белому менеджеру в бакалее, то с мужем поскандалит, и вечно дерзит белым дамам, у которых служит. У мисс Уолтер она задержалась так долго только потому, что та глуха, как тетерев.

— Я считаю, что ты недоедаешь, мама, — не унимается мисс Хилли. — Эта Минни плохо тебя кормит, чтобы прикарманить последние ценности, что остались.

Она отодвигает стул:

— Пойду припудрю носик. Вот увидите, мама умрет от голода.

Когда мисс Хилли уходит, мисс Уолтер бормочет себе под нос:

— Держу пари, ты только обрадуешься.

Все делают вид, будто ничего не слышали. Надо бы позвонить сегодня вечерком Минни, рассказать, что тут заявляла мисс Хилли.

В кухне Малышка сидит в своем стульчике, вся мордашка перемазана черничным соком. Я вхожу, и она тут же начинает улыбаться. Она не шумит, не беспокоится, когда остается одна, но я ужас как не люблю оставлять ее надолго. Знаю, что она глаз не сводит с двери, пока я не вернусь.

Глажу ее по пушистой головке и снова выхожу — подать холодный чай. Мисс Хилли уже сидит на своем месте, вся скривилась — опять чем-то недовольна.

— О, Хилли, тебе лучше было бы воспользоваться гостевой ванной комнатой, — говорит мисс Лифолт, перебирая карты. — В задней части дома Эйбилин убирает только после обеда.

Хилли вздергивает подбородок. А потом издает свое многозначительное «А-ха-мм». Она так вроде откашливается, привлекает к себе внимание, а остальные невольно подчиняются.

— Но гостевой ванной пользуется прислуга, — замечает мисс Хилли.

Сначала все молчат. Потом мисс Уолтер кивает, будто все стало понятно:

— Она расстроена, что негритоска пользуется той же ванной комнатой, что и мы.

Боже, только не это дерьмо снова. Они все уставились на меня, глядят, как я перебираю серебро на комоде, и я понимаю, что пора уходить. Но прежде чем я положила на место последнюю ложку, мисс Лифолт распоряжается:

— Принеси еще чаю, Эйбилин.

Подчиняюсь, хотя чашки у них полны до краев.

Я с минуту слоняюсь по кухне, хотя делать мне там уже нечего. Надо бы вернуться в столовую, закончить с серебром. И салфетки нужно разобрать обязательно сегодня, но они в комоде, что стоит в холле, как раз напротив стола, где они сидят. Я не намерена торчать тут допоздна только потому, что мисс Лифолт играет в карты.

Жду еще несколько минут, протирая столы. Даю Малышке еще кусочек ветчины, и она с радостью все съедает. В конце концов, выскальзываю в холл, мысленно молясь, чтоб меня никто не заметил.

Они сидят, все четверо — в одной руке сигарета, в другой — карты.

— Элизабет, если бы у тебя был выбор, — слышу голос мисс Хилли. — Неужели ты не предпочла бы, чтобы они делали свои дела вне дома?

Я тихонечко выдвигаю ящик комода, волнуясь больше, чтоб мисс Лифолт меня не заметила, чем прислушиваясь к тому, что они говорят. Эти разговоры для меня не новость. Повсюду в городе есть туалеты для цветных, и во многих домах тоже. Но тут я вижу, что мисс Скитер меня заметила, и замираю — ох, не было бы у меня неприятностей.

— Черви, — объявляет мисс Уолтер.

— Не знаю, — мисс Лифолт хмурится, разглядывая свои карты. — Рэйли только начинает дело, а до уплаты налогов еще шесть месяцев… обстоятельства у нас сейчас сложные.

Мисс Хилли говорит медленно, аккуратно, словно торт глазурью покрывает:

— Ты должна сказать Рэйли, что каждый пенни, который он потратит на эту ванную, он с лихвой возместит при продаже дома, — и кивает, словно сама с собой соглашается. — Ну что это за дома они строят, без уборной для прислуги? Это же просто опасно. Всем известно, что у них совсем другие заболевания, не такие, как у нас. Удваиваю.

Достаю стопку салфеток. Не знаю, почему, но отчего-то очень хочу услышать, что мисс Лифолт на это скажет. Она же мой босс. Каждый, поди, хотел бы знать, что его босс о нем думает.

— Было бы неплохо, — говорит мисс Лифолт, затягиваясь сигареткой. — Если бы она не пользовалась туалетом в доме. Три пики.

— Вот поэтому я и выдвинула Инициативу Обеспечения Домашней Прислуги Отдельными Санузлами, — объявила мисс Хилли. — Как средство профилактики заболеваний.

Удивительно, но горло у меня сжалось. Стыдно, я ведь давным-давно научилась подавлять чувства.

Мисс Скитер явно озадачена:

— Инициативу… что это такое?

— Закон, согласно которому в каждом белом доме должна быть отдельная уборная для цветной прислуги. Я даже уведомила об этом главного хирурга Миссисипи в надежде, что он одобрит идею. Я — пас.

Мисс Скитер, она мрачно посмотрела на мисс Хилли. Положила карты рубашкой вверх и небрежно так говорит:

— Может, мы просто построим отдельную ванную для тебя, Хилли.

Господи, вот тут-то все по-настоящему затихли.

Мисс Хилли говорит:

— Не думаю, что тебе следует шутить по поводу расовой проблемы. По крайней мере, если хочешь остаться на посту редактора Лиги, Скитер Фелан.

Мисс Скитер усмехнулась, но видно было, что ей совсем не смешно.

— Ты что… намерена вышвырнуть меня вон? За несогласие с тобой?

Мисс Хилли приподняла бровь:

— Я сделаю то, что должна, для защиты нашего города. Твой ход, мама.

Я ушла в кухню и не показывалась оттуда, пока не услышала, что за мисс Хилли закрылась дверь.

Убедившись, что мисс Хилли ушла, я посадила Мэй Мобли в манеж, вынесла мусорное ведро на улицу, потому что мусоровоз должен сегодня приехать. Мисс Хилли и ее сумасшедшая мамаша едва не наехали на меня своей машиной, а потом радостно прокричали, что, мол, извиняются. Я вернулась в дом, радуясь, что ноги не переломали.

Когда я вошла в кухню, мисс Скитер уже была там. Прислонилась к столу, лицо серьезное, даже серьезнее, чем обычно.

— Привет, мисс Скитер. Угостить вас чем-нибудь?

Она глянула, как мисс Лифолт разговаривает с мисс Хилли через окошко машины.

— Нет, я просто… жду.

Я вытираю поднос, украдкой бросаю взгляд на нее, она все еще с тревогой смотрит в окно. Она не похожа на других белых дам, высокая такая. И скулы у нее очень высокие. Голубые глаза всегда опущены, и потому вид у нее застенчивый. В кухне тихо, только радио на столике работает, церковная станция. Шла бы она отсюда, что ли.

— Это проповедь отца Грина передают? — спрашивает.

— Да, мэм.

Мисс Скитер чуть улыбается:

— Как это напоминает мне мою нянюшку.

— О, я знакома с Константайн, — говорю я.

Мисс Скитер отворачивается от окна, смотрит на меня:

— Она меня вырастила, знаете?

Я киваю, жалея, что вообще открыла рот. Уж слишком много знаю об этом деле.

— Я пыталась раздобыть адрес ее семьи в Чикаго, — продолжает она. — Но никто не мог ничего сообщить.

— Я тоже ничего не знаю, мэм.

Мисс Скитер опять переводит взгляд за окно, на «бьюик» мисс Хилли, едва заметно качает головой:

— Эйбилин, говорят, что… То есть, Хилли говорит…

Я беру кофейную чашечку, принимаюсь протирать ее.

— А вы никогда не хотели… изменить это все?

И я не сдержалась. Посмотрела на нее. Потому как в жизни не слыхала более глупого вопроса. Она так сморщилась, прямо с отвращением, вроде как насыпала в кофе соли вместо сахару.

Я опять занялась посудой, так что она не видела, как я закатила глаза:

— О нет, мэм, все замечательно.

— Но эти разговоры, насчет уборной… — и замолкает на этом самом слове, потому как в кухню входит мисс Лифолт.

— Привет, Скитер, — она довольно странно глядит на нас обеих. — Простите, я… вам помешала?

Мы, наверное, обе подумали, не слышала ли она чего.

— Я должна бежать, — говорит тут мисс Скитер. — До завтра, Элизабет

Открывает черный ход, оглядывается:

— Спасибо за обед, Эйбилин, — и уходит.

Я иду в столовую и принимаюсь убирать со стола. Как я и думала, мисс Лифолт появляется следом, со своей печальной улыбочкой. Голову склонила так, будто о чем спросить хочет. Она не любит, чтоб я с ее подружками разговоры разговаривала, когда ее поблизости нет, никогда она этого не любила. Вечно хотела знать, кто что говорит. Я прошла в кухню, чуть ее не задев. Посадила Малышку в высокий стульчик и начала духовку чистить.

Мисс Лифолт опять за мной, углядела банку «Криско», повертела и поставила. Малышка тянет ручонки к маме, но та открывает буфет и делает вид, будто не замечает. Потом захлопывает дверцу, открывает другую. В конце концов, останавливается. Я себе стою на четвереньках. Голову засунула в духовку, будто хочу газом отравиться.

— Вы с мисс Скитер, кажется, говорили о чем-то очень серьезном.

— Нет, мэм, она просто… спрашивала, не нужна ли мне какая поношенная одежда, — отвечаю я, словно из колодца. Руки все в жирной саже. И пахнет тут, как в подмышке. Вскорости и пот побежал по носу, и каждый раз, как стираю его, оставляю на лице грязное пятно. Должно быть, здесь, в духовке, самое гадкое место на свете. Когда внутри, непонятно, то ли ты ее чистишь, то ли тебя сейчас поджарят. Сегодня вечером мне чудится, что я застряну в духовке, а в это время включится газ. Но не вынимаю головы из этой жуткой дыры, потому что готова оказаться где угодно, лишь бы не отвечать на вопросы мисс Лифолт про беседу с мисс Скитер. Про то, что она спрашивала, не хочу ли я изменить жизнь.

Мисс Лифолт подождала-подождала, а потом фыркнула да и вышла. Видать, присматривает, где пристроить новую ванную для меня, для цветных.

Купить книгу на Озоне

Нора Робертс. Очарованные (фрагмент)

Первая глава романа

О книге Норы Робертс «Очарованные»

Пролог

Магия существует. Кто усомнится, когда есть радуга и луговые цветы, музыка ветра, молчание звезд? Каждого полюбившего коснулась магия. Это очень простая и самая удивительная часть нашей жизни.

Некоторым людям много дано, они избраны, чтобы нести наследие через нескончаемые века. Их предками были волшебник Мерлин, колдунья Ниниан, принцесса фей Рианнон, германская Вегеварте, арабские джинны. Их кровь впитала могущество кельтского Финна, амбициозной феи Морганы и прочих, чьи имена шепчутся только тайно во мраке.

Когда мир был совсем юным, а волшебство столь же обыденным и привычным, как дождик, феи плясали в густых лесах и порой — то из злобного озорства, а то и по любви — сближались с простыми смертными.

И до сих пор сближаются.

У нее древняя родословная. У нее древняя сила. Еще ребенком она поняла и усвоила, что за дар надо расплачиваться. Лелеявшие ее любящие родители не имели возможности сбавить цену или заплатить сами — могли только заботиться и наставлять, наблюдая, как девочка растет и становится женщиной. Могли лишь стоять рядом и надеяться, пока она претерпевает горе и радости на своем вдохновенном пути.

Наделенная гораздо большей и тонкой чувствительностью по сравнению с прочими, чего требовал дар, она высоко оценила мир и покой.

Как женщина предпочла тихую жизнь и часто оставалась одна, не страдая от одиночества.

Как колдунья несла свой дар, никогда не забывая о связанной с ним ответственности.

Возможно, как каждый с начала времен, мечтала и тосковала об истинной вечной любви. Ибо лучше всех знала, что нет такой силы, таких волшебных чар, такого колдовства, которые превзошли бы открытое чуткое сердце.

Глава 1

Заметив девочку, подглядывавшую сквозь волшебные розы, Анастасия ни сном ни духом не подозревала, что этот ребенок круто изменит ее жизнь. Что-то про себя напевая без слов, как всегда при работе в саду, она наслаждалась запахом земли и прикосновением к ней. Светило теплое золотое сентябрьское солнце, тихий плеск моря о скалы служил очаровательным фоном для жужжания пчел и птичьего щебета. Рядом растянулся длинный серый кот, подергивая хвостом в своих кошачьих снах.

На руку беззвучно села бабочка. Ана погладила кончиком пальца краешки голубых крыльев, и бабочка вспорхнула с шуршанием. Оглянувшись, она увидела детское личико, маячившее за живой изгородью из розовых кустов, и сразу непринужденно, естественно улыбнулась.

Прелестная мордашка с крошечным остреньким подбородком, дерзко вздернутым носиком, большими голубыми глазами, в которых словно отражается небо. Картину завершает буйная копна каштановых волос.

Девочка улыбнулась в ответ, глаза небесного цвета наполнились озорным любопытством.

— Здравствуй, — сказала Ана, как будто каждый день видит в своих кустах девочек.

— Привет, — радостно ответила незнакомка, слегка задохнувшись. — Бабочек наловить можете? Я их дома еще никогда не держала.

— Наверное, могу. Но, по-моему, нехорошо это делать без их позволения. — Ана локтем откинула прядь волос со лба и снова присела на корточки. Заметив не разгруженный со вчерашнего дня фургон, решила, что встретилась с новой соседкой. — Ты переехала в соседний дом?

— Угу. Мы тут теперь будем жить. Мне нравится, что из моего окна видно воду. Я и тюленя видела. В Индиане их только в зоопарке увидишь. Пролезть можно?

— Конечно. — Ана отставила в сторону садовую лопату, пока девочка пробиралась сквозь розовые кусты. В руках у нее вертелся щенок. — А это кто такой?

— Дэзи. — Малышка любовно чмокнула щенка в макушку. — Золотистый ретривер. Я ее сама взяла прямо перед отъездом из Индианы. Ей пришлось лететь с нами на самолете, и она ничуточки не боялась. Я за ней ухаживаю, кормлю, пою, расчесываю и все такое. Это моя обязанность.

— Настоящая красавица, — серьезно объявила Ана. И, видимо, очень тяжелая для пяти-шестилетней девочки. Она протянула руки: — Можно?

— Собак любите? — Девочка доверчиво передала ей Дэзи. — Я люблю. Люблю собак, кошек и остальных. Даже хомяков, которых держит Билли Уокер. Когда-нибудь у меня будет лошадь. Посмотрим, как говорит мой папа. Подумаем.

Очарованная до невозможности, Ана ласкала собачку, которая принюхивалась и лизала ее. Милая девочка, настоящее солнышко.

— Очень люблю собак, кошек и остальных, — сообщила она. — У моего кузена есть лошади. Две взрослые и новорожденный жеребенок.

— Правда? — Малышка присела, гладя спящего кота. — Можно на них посмотреть?

— Он живет неподалеку, возможно, когда-нибудь съездим. Надо спросить разрешения у твоих родителей.

— Мама на небеса улетела. И там стала ангелом.

У Аны на мгновение замерло сердце. Она протянула руку, коснулась блестящих волос и перешла на прием. С облегчением не обнаружила боли, одни счастливые воспоминания. Почуяв прикосновение, девочка подняла глаза, улыбнулась.

— Я Джессика, — представилась она. — Можете звать меня Джесси.

— А я Анастасия. — Не в силах удержаться, Ана наклонилась и чмокнула вздернутый носик. — Можешь звать меня Ана.

Вступительная часть закончена. Джесси принялась бомбардировать Ану вопросами, выкладывая в ходе возбужденной беседы информацию о себе. У нее только что был день рождения, шесть лет исполнилось. Во вторник пойдет в первый класс в новой школе. Любит пурпурный цвет, а больше всего на свете ненавидит лимскую фасоль.

…Научишь меня выращивать цветы? Твоего кота как зовут? У тебя есть маленькие дочки? Почему нет?..

Так они и сидели на солнышке — девочка в ярком розовом комбинезоне, женщина со слегка загоревшими ногами в запачканных садовой землей шортах, кот Квигли, презрительно игнорировавший игривые приставания собачки Дэзи.

Случайно подвернувшаяся оса свободно закопошилась в пляшущей на ветру пряди длинных пшеничных волос Аны, небрежно откинутых назад. Хрупкую красоту, столь же естественную, как ее дар, и насквозь пронзающую сердце, создавало сочетание кельтского костяка, затуманенных дымчатых глаз, широких, поэтически вылепленных губ Донованов еще с чем-то неопределенным. Лицо — зеркало души, готовой открыться.

Собачка на рахитичных лапках поплелась нюхать траву, Ана посмеивалась над каким-то утверждением Джессики…

— Джесси! — долетел из-за живой розовой изгороди звучный низкий мужской голос, окрашенный тревогой. — Джессика Элис Сойер!

— Ого! Это уже мое полное имя… — Впрочем, Джесси радостно сверкнула глазками и вскочила, явно не опасаясь взбучки. — Я здесь! Пап, я у Аны! Иди посмотри!

Через мгновение за волшебными розами возник мужчина. Не требовалось никакого особого дара, чтобы уловить волну беспокойства, раздражения и облегчения. Ана удивленно сморгнула, признав в грубоватом и самом обыкновенном человеке отца скачущей у нее за спиной сказочной феи. В сумеречной тени вырисовывается резко очерченное лицо из плоскостей и углов, пухлый рот в обрамлении скорбных морщин, лишь глаза как у дочки — прозрачно-голубые, яркие, в данный момент слегка затуманенные нетерпением. Он запустил пальцы в лохматые темные волосы, и в них заиграли золотистые солнечные блики.

При взгляде снизу мужчина показался гигантом, атлетически сложенным, невероятно сильным, в мятой футболке и полинявших, лопающихся по швам джинсах.

Он сперва смерил Ану долгим, недовольным и, безусловно, недоверчивым взглядом, а потом обратился к дочери:

— Джессика, я же тебе велел не уходить со двора!

— Велел, — виновато улыбнулась девочка. — А мы с Дэзи услышали, как Ана поет, а когда посмотрели, у нее на руке была бабочка. И она нам позволила подойти. Видишь, у нее есть кот! А у ее кузена есть лошади, а у кузины кошка и собака…

Отец, явно привыкший к безумолчной болтовне, ждал, пока она закончит.

— Если я прошу не уходить со двора, а потом тебя там не вижу, то, естественно, беспокоюсь.

Внятное объяснение, тон спокойный и ровный. Нельзя не уважать человека, который не повышает голос, не предъявляет ультиматумов за непослушание. Ана почувствовала себя виноватой не меньше Джессики.

— Прости, пап, — пробормотала девочка, выпятив губки.

— Это я должна просить прощения, мистер Сойер. — Ана встала, положив руку на плечо Джесси. В конце концов, дело, кажется, общее. — Позвала вашу дочку, с большим удовольствием с ней разговаривала… Даже не подумала, что вы ее потеряете.

Он помолчал, просто глядя на Ану глазами цвета чистой воды, пока ей не захотелось зажмуриться. Когда вновь перевел взгляд на Джесси, она осознала, что может дышать.

— Дэзи надо покормить.

— Хорошо. — Джесси схватила недовольную собачку на руки, оглянулась на отца, отвесившего легкий поклон.

— Спасибо, миссис…

— Мисс, — поправила Ана. — Мисс Донован. Анастасия Донован.

— Очень рад познакомиться с вами, мисс Донован.

— Очень рада с тобой познакомиться, Ана, — подхватила Джесси, бессмысленно напевая и посылая ей заговорщицкий взгляд. — Можно еще зайти?

— Надеюсь на скорую встречу.

Пятясь в розовые кусты, Джесси сверкнула солнечной улыбкой.

— Пап, я тебя совсем не хотела пугать. Честно.

Мистер Сойер наклонился, чмокнул дочь в нос.

— Невозможный ребенок.

Сквозь отчаяние слышалась истинная любовь.

Джесси с хохотом понеслась через двор, удерживая ерзавшую в руках собачонку. Как только на Ану снова взглянули прозрачные голубые глаза, улыбка на ее губах угасла.

— Прелестная девочка, — пробормотала она, удивляясь необходимости вытереть вспотевшие ладони об шорты. — Простите, мне следовало убедиться, что вам известно, где она, но, надеюсь, вы позволите Джесси заходить ко мне.

— Вы ни в чем не виноваты, — ответил мужчина холодно — не дружелюбно, но и не враждебно. У Аны возникло неприятное ощущение, что ее оценивают от макушки до подошв кроссовок, запачканных травой. — Джесси по натуре любопытная и открытая. Иногда даже слишком. Ей и в голову не приходит, что на свете есть люди, готовые воспользоваться ее доверчивостью в своих собственных целях.

Ана с такой же холодностью кивнула:

— Понятно, мистер Сойер. Хотя могу заверить, что я редко съедаю за завтраком маленьких девочек.

Он на миг скривил губы в улыбке, которая стерла с лица резкость, сменившуюся убийственной привлекательностью.

— Вы определенно не отвечаете моему представлению о людоедке, мисс Донован. Моя очередь извиниться за грубость. Я сильно испугался за Джесси. Не успел даже распаковать багаж, как она потерялась.

— Не за что извиняться. — Ана выдавила осторожную улыбку, глядя мимо мистера Сойера на соседний двухэтажный дом с широкими окнами и закругленной террасой. Вполне довольная уединением, она все-таки радовалось, что оно не вечно. Очень приятно видеть рядом ребенка, особенно такого очаровательного, как Джесси. — Надеюсь, вы ей позволите ко мне заглядывать.

— Я часто сомневаюсь, нуждается ли она хоть в каком-нибудь позволении. — Новый сосед дотронулся пальцем до крошечной розы. — Если не возвести тут стену высотой в десять футов, непременно пролезет. — По крайней мере, теперь я буду знать, куда дочка подевалась. — Не бойтесь ее выдворить, если явится без приглашения. — Он сунул руки в карманы. — Пожалуй, пойду посмотрю, не скормлен ли наш обед Дэзи.

— Мистер Сойер! — окликнула Ана, и сосед оглянулся. — Желаю, чтобы вам понравилось в Монтерее.

— Спасибо. — Мистер Сойер прошел по лужайке большими шагами, поднялся на террасу и скрылся в доме.

Ана еще постояла немного. Даже не вспомнишь, когда здешний воздух был насыщен такой энергией. Она с глубоким долгим вдохом принялась собирать садовые инструменты, в то время как кот Квигли путался под ногами.

И уж точно не вспомнишь, когда у нее в последний раз под мужским взглядом потели ладони.

И не помнится, когда на нее в последний раз так смотрели. Одновременно оглядывая, заглядывая внутрь и видя насквозь. Чистый трюк, заключила она, направляясь с инструментами к оранжерее.

Любопытная парочка — отец и дочка. Сквозь сверкающую стеклянную стену оранжереи Ана присмотрелась к дому, стоявшему посреди соседнего двора. Вполне естественно поинтересоваться ближайшими соседями. Будучи умной женщиной, она на горьком опыте научилась сдерживать любопытство, не лезть в чужую жизнь, не выходить за рамки общепринятых дружественных отношений.

Лишь немногие драгоценные и любимые способны признать то, что лежит за пределами обыкновенного мира. Плата за дар — слишком чуткое сердце, уже тяжело раненное холодной отвергнувшей его рукой.

Впрочем, Ана не стала об этом раздумывать, с улыбкой думая о мужчине и девочке. Интересно, что бы он сделал, услышав признание, что она не совсем ведьма в истинном смысле слова, но точно колдунья?..

В жутком хаосе на залитой солнцем кухне Бун Сойер копался в коробках, отыскивая кастрюльку с длинной ручкой. Конечно, он полностью убедил себя, что переезд в Калифорнию — правильный шаг, хотя явно недооценил, сколько времени, сил и тяжелых хлопот понадобится для переноса целого дома в другое место.

Что взять, что оставить? Нанять грузчиков, отправить в Калифорнию свою машину, перевезти щенка, в которого влюбилась Джесси, оправдаться перед обеспокоенными дедушками и бабушками, записать дочку в школу, купить все, что требуется для учебы… Боже милостивый, неужели придется вновь и вновь проходить через этот кошмар на протяжении следующих одиннадцати лет?

Ну, по крайней мере, худшее позади. Будем надеяться. Остается распаковать вещи, расставить по местам, сделать чужой дом домом.

Джесси счастлива — это главное, и всегда будет главным. Впрочем, заключил он, готовя чили1, она везде счастлива. Солнечное настроение и примечательная способность заводить друзей одновременно радует и озадачивает. Поразительно, что ребенок, лишившийся матери в нежном двухлетнем возрасте, не испытывает тяжелых последствий, остается жизнерадостным и абсолютно нормальным.

1 Ч и л и — мясное блюдо с острым перечным соусом. (Здесь и далее примеч. пер).

Хорошо известно — если бы не Джесси, он наверняка погрузился бы в тихое помешательство после смерти Элис.

Теперь он редко о ней вспоминает и поэтому часто испытывает чувство вины. Любил ее без памяти — Бог свидетель, — и дочка, которую они вместе произвели на свет, служит живым дышащим подтверждением этой любви. Однако без Элис уже прожито больше времени, чем было прожито с ней. Он страдает по-прежнему, как бы доказывая свою любовь, но ее образ все-таки блекнет под напором бесконечных требований и забот повседневной жизни.

Элис ушла, а Джесси осталась. Ради себя и дочки Бун принял нелегкое решение о переезде в Монтерей. В Индиане, в доме, купленном вместе с Элис, когда она носила Джессику, слишком много нитей связывали с прошлым. До его родителей и до родителей Элис десять минут езды. Джесси, единственная внучка с обеих сторон, находилась в центре внимания, служа объектом тайного соперничества.

Ему самому осточертели нескончаемые советы, мягкая и не совсем мягкая критика методов воспитания. И разумеется, бесконечное сватовство. Ребенку нужна мать. Мужчине нужна жена. Его родная мать поставила целью собственной жизни найти идеальную женщину для них обоих.

Когда его это взбесило, когда он ясно понял, как легко было бы остаться дома, предаваясь живущим в нем воспоминаниям, то твердо решил переехать.

Работать везде можно. Окончательный выбор пал на Монтерей из-за климата, образа жизни и множества школ. В душе нужно признаться, что некий внутренний голос подсказал — это самое подходящее место. Дли него и для Джессики.

Приятно видеть за окнами воду и потрясающие скульптурные кипарисы. Безусловно приятно, что их со всех сторон не окружают соседи. Это Элис нравилось находиться среди людей. Кроме того, очень ценно, что проезжая дорога проходит на расстоянии, шума машин не слышно.

Кажется, все хорошо и правильно. Джесси уже произвела вылазку. По правде сказать, он на мгновение перепугался до ужаса, выглянув во двор и не увидев ее. Впрочем, следовало догадаться, что она найдет кого-то, с кем можно поболтать, кого можно очаровать.

Женщину.

Хмурясь, Бун накрыл крышкой кастрюльку, поставил тушить чили. Странно, думал он, наливая себе чашку кофе и выходя на террасу. Взглянув на ту самую женщину, он мигом убедился, что Джесси в полной безопасности. В дымчатых глазах ничего, кроме доброты и тепла. Это его реакция, абсолютно личная, элементарная, заставила мышцы напрячься, а голос охрипнуть.

Желание. Мимолетное, болезненное и совсем неуместное. Он так не реагировал на женщин с тех самых пор, когда… Бун мрачно про себя усмехнулся. Вообще никогда. С Элис было спокойное и уверенное ощущение, что все правильно, сладостное сознание неизбежности совместной жизни, и он высоко ценил эти прочные чувства.

Их словно тянуло подводным канатом друг к другу, к уютному и надежному берегу.

Что ж, это было давно, напомнил он себе, глядя на чайку, парившую над водой. Здоровую реакцию на красивую женщину легко объяснить, оправдать. А та женщина красива спокойной классической красотой, прямо противоположной его бешеному порыву. Возмутительно. Некогда да и не хочется хоть как-то реагировать на каких-либо женщин.

Надо думать о Джесси.

Бун полез в карман за сигаретами, закурил, даже не сознавая, что смотрит через лужайку на изгородь из нежных роз.

Анастасия. Имя ей, безусловно, подходит. Изящное, старомодное, необычное.

— Папа!

Он виновато вздрогнул, как подросток, пойманный директором школы за курением в мальчишеском туалете. Прокашлялся и робко, как овечка, улыбнулся надувшейся дочке:

— Дай старику отдышаться, Джесс. Я уже половину вещей разобрал.

Она скрестила на груди руки.

— Курить вредно. Ты легкие загрязняешь.

— Знаю. — Бун выбросил сигарету, даже не сделав последней затяжки под осуждающим взглядом мудрых глазенок. — Больше не буду. Правда.

Джесси усмехнулась недоверчивой взрослой усмешкой: «Ну, конечно»…

— Дай передохнуть, начальник. — Он сунул руки в карманы, вполне приемлемо подражая Джеймсу Кэгни. — Ты же не посадишь меня в одиночку за одну-единственную самокрутку?

Хихикая и уже простив его за проступок, дочка бросилась к нему, крепко стиснула.

— До чего ж ты глупый!

— Угу. — Он подхватил ее за локти, поднял, сердечно поцеловал. — А ты лилипутка.

— Когда-нибудь дорасту до тебя. — Она обхватила его ногами за талию, откинулась назад, перевернулась вниз головой. Одно из любимейших развлечений.

— Жирный шанс. — Бун держал ее крепко, а она подметала волосами веранду. — Я всегда буду выше. — Высоко подбросил ее, заливавшуюся визгливым смехом. — И умней, и сильней. — Потерся об нее щетинистым подбородком, она вырывалась и вскрикивала. — И гораздо красивей.

— И щекотки всегда будешь больше бояться, чем я! — триумфально выкрикнула Джесси, пройдясь пальчиками по ребрам.

Тут она его достала. Он рухнул вместе с ней на скамейку.

— Ладно, ладно! — Бун отдышался и крепче прижал к себе дочку. — Ты будешь сильней бояться!

Раскрасневшаяся, сверкая глазами, Джесси подпрыгнула у него на коленях.

— Мне нравится наш новый дом.

— Правда? — Он пригладил ей волосы, как всегда, с наслаждением к ним прикасаясь. — Мне тоже.

— Пойдем после обеда на берег смотреть на тюленей?

— Конечно.

— И Дэзи возьмем?

— И Дэзи. — Уже смирившись с лужицами на коврах и изгрызенными носками, Бун огляделся. — Где она, кстати?

— Спит. — Джесси примостила голову на отцовской груди. — Ужасно устала.

— Не сомневаюсь. Тяжелый день. — Он с улыбкой чмокнул дочку в макушку, слыша, как она зевает, елозит, устраиваясь поудобнее.

— Мой самый лучший день. Я с Аной познакомилась. — Веки отяжелели, девочка закрыла глаза, убаюканная биением отцовского сердца. — Она очень милая. Научит меня цветы сажать.

— М-м-м…

— Все названия знает. — Джесси снова зевнула и продолжила совсем сонным голосом: — Дэзи ей лицо облизала, а она не сердилась. Просто смеялась… Очень красивая… Как фея… — Бормотание стихло.

Бун улыбнулся. Необузданная фантазия. Хочется думать, что этот дар от него. Он нежно баюкал в объятиях спящую девочку.

Ана, не находя покоя, шагала в сумерках вдоль извилистого каменистого берега. Когда ее охватывает беспокойство, невозможно оставаться дома, заниматься цветами и травами. Надо развеять его по ветру, подставляя лицо влажному бризу. Хорошая долгая прогулка вернет довольство жизнью, мир и покой, необходимые, как дыхание.

В других обстоятельствах звякнула бы кузине или кузену, предложила бы вместе провести где-то вечер. Но мысленно увидела Моргану, уютно устроившуюся рядом с Нэшем. На нынешней стадии беременности ей надо отдыхать. А Себастьян еще не вернулся из свадебного путешествия.

Одиночество никогда ее не тяготило. Приятно бродить по пустынному длинному берегу под плеск воды о скалы и хохот чаек.

Не менее приятно было слышать мужской и детский смех, который долетел до нее днем. Драгоценный смех, даже если ты к нему непричастна.

Теперь, когда солнце тает, разбрызгивая краски на закатном небе, тает и беспокойство. Разве можно испытывать что-нибудь, кроме радости, здесь, в одиночестве, наблюдая за магическим окончанием дня?

Ана взобралась на кусок топляка, лежавшего так близко к воде, что брызги охладили лицо, намочили рубашку. Рассеянно вытащила из кармана камешек, повертела в пальцах, глядя, как солнце тонет в огненной воде.

Кристалл согрелся в руке. Она с усмешкой взглянула на маленькую водянистую драгоценность, жемчужно и глухо поблескивавшую в гаснущем свете. Лунный камень. Проводник лунной магии. Оберегает ночных путников, помогает в самоанализе. И конечно, служит талисманом, нередко пробуждающим любовь.

Что ей от него нужно сегодня?

Посмеявшись над собой и сунув камень обратно в карман, Ана услышала, как ее окликают по имени.

Джесси мчится по берегу с семенящим следом толстым щенком. Отец отстает на несколько ярдов, как бы не желая сокращать расстояние. Ана на мгновение задумалась, не кажется ли он таким замкнутым, потому что находится рядом с естественно импульсивным ребенком?

Она сошла с бревна, почти автоматически поймав Джесси в объятия.

— Еще раз здравствуй, солнышко. Вы с Дэзи охотитесь за оболочками фей?

Девочка вытаращила глаза.

— За оболочками фей? А какие они?

— Точно такие, какими тебе представляются. Их находят только на рассвете или на закате.

— А папа говорит, что феи живут в лесу и всегда прячутся, потому что многие люди не знают, как к ним подступиться.

— Совершенно верно, — рассмеялась Ана, ставя ее на ноги. — Но воду они тоже любят. И горы.

— Хотелось бы хоть с одной встретиться, а папа говорит, они с людьми не разговаривают, привыкли, что в них никто не верит, кроме детей.

— Потому что дети ближе к волшебству. — Ана подняла глаза. Солнце за спиной подходившего Буна бросало тень на лицо, одновременно угрожающее и привлекательное. — Мы тут рассуждаем о феях, — объяснила она.

— Слышу. — Он положил руку на плечо Джессики. Жест ласковый и мягкий, но смысл кристально ясен: это мое.

— Ана говорит, на берегу валяются оболочки фей, а найти их можно только на закате или на рассвете. Сочинишь про них сказку?

— Кто знает. — Нежно, любовно улыбнувшись дочке, Бун взглянул на Ану так, что у нее мороз пробежал по спине. — Мы помешали вашей прогулке.

— Нет. — Она содрогнулась в отчаянии, сообразив, что имелось в виду: это она им помешала. — Я просто на минуточку вышла к воде. Воздух уже остыл.

— А мы ели на ужин остывшее чили, — усмехнулась Джесси собственной шутке. — А оно было жгучее! Поможешь мне найти оболочки фей?

— Возможно, когда-нибудь. — Когда рядом не будет ее отца со сверлящим взглядом. — Уже темнеет, мне надо идти. — Ана пальцем погладила Джессику по носу и холодно кивнула мужчине. — Доброй ночи.

Бун смотрел вслед уходившей женщине. Пожалуй, не замерзла бы так быстро, если бы чем-нибудь прикрыла ноги. Гладкие стройные ноги. Он испустил долгий нетерпеливый вздох.

— Пошли, Джесс. Беги обратно.

Купить книгу на Озоне

Филип Рот. Призрак уходит (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Филипа Рота «Призрак уходит»

Я не был в Нью-Йорке целых одиннадцать лет. Если не считать поездки в Бостон — для удаления злокачественной опухоли простаты, — я в эти одиннадцать лет не выезжал за пределы горной дороги в Беркшире и, больше того, за три года, прошедших после 11 сентября, редко заглядывал в газеты или слушал новости и ничуть от этого не страдал: во мне как будто пересох некий источник, и я утратил причастность не только к событиям мирового масштаба, но и к текущей повседневности. Желание быть в ней, быть ее частью я поборол уже давно.

Но сейчас я проехал сто тридцать миль к югу, отделявшие меня от Манхэттена, ради визита к урологу больницы «Маунт-Синай», освоившему процедуру, которая облегчает положение тысяч мужчин, как и я страдающих недержанием после удаления предстательной железы. Вводя через катетер жидкий коллаген в место соединения шейки мочевого пузыря с уретрой, этот врач добивался значительного улучшения примерно в пятидесяти процентах случаев. Не такое великое достижение, в особенности если учесть, что «значительное улучшение» означало только смягчение симптомов и превращало «полное недержание» в «частичное», а «частичное» — в «незначительное». И все же, поскольку его результаты превосходили результаты остальных урологов, использующих примерно ту же методику (другое неприятное осложнение простатэктомии, которого мне, как и десяткам тысяч прочих, не посчастливилось избегнуть, а именно приводящее к импотенции повреждение нервных волокон, было просто неустранимо), я, давно полагавший, что вполне приспособился к неудобствам своего положения, отправился к нему на консультацию в Нью-Йорк.

За годы после операции у меня появилось ощущение, что я сумел справиться с унизительностью бесконтрольного отделения мочи, преодолел жестокую растерянность, особенно тяжкую в первые полтора года, в те месяцы, когда, по мнению хирурга, я мог надеяться, что у меня, как у горстки других удачливых пациентов, недержание постепенно сойдет на нет. Но, несмотря на рутинность гигиенических мер и борьбы с неприятным запахом, я по большому счету так и не смирился с ношением специального белья, сменой прокладок и устранением результатов «мелких происшествий» и тем более не избавился от подспудного чувства унижения, иначе зачем бы я, в семьдесят один год, вновь оказался здесь, на Манхэттене, в Верхнем Ист-Сайде, всего в нескольких кварталах от того места, где жил относительно молодым, здоровым и энергичным, зачем сидел бы в приемной урологического отделения больницы «Маунт-Синай» в надежде услышать, что постоянный доступ коллагена в шейку мочевого пузыря откроет мне возможность справлять малую нужду несколько лучше, чем это получается у младенца. Дожидаясь приема, представляя себе грядущую процедуру и листая сложенные стопками номера «Пипл» и «Нью-Йорк», я в то же время думал: абсолютная бессмыслица, брось это и езжай домой.

В последние одиннадцать лет я жил один в глухой сельской местности, в небольшом доме, стоящем на проселочной дороге. Решение жить вот так, уединенно, я принял года за два до того, как у меня диагностировали рак. Я почти ни с кем не общался. С тех пор как год назад умер мой сосед и друг Ларри Холлис, я, бывает, по два-три дня кряду не разговариваю ни с кем, кроме женщины, что занимается моим хозяйством и делает раз в неделю уборку, и ее мужа, приглядывающего за моим домом. Я не хожу на званые обеды и в кино, не смотрю телевизор. У меня нет мобильника, видеомагнитофона, DVD-плеера и компьютера. Я все еще живу в эпоху пишущих машинок и понятия не имею, что представляет собой Интернет. Я больше не голосую. Пишу почти целый день, пишу часто и вечером. Читаю в основном книги, которые открыл для себя в студенчестве, и эти шедевры действуют на меня так же, а иногда и сильнее, чем при вызвавшем потрясение первом знакомстве. Недавно впервые за пятьдесят лет перечитывал Джозефа Конрада. Последней — «Теневую черту», которую только позавчера проглотил за ночь, в один присест, и взял с собой в Нью-Йорк, перелистать еще раз. Я слушаю музыку, брожу по лесу, в теплое время года купаюсь в своем пруду, который даже и летом с трудом прогревается больше чем до десяти градусов. Здесь, где меня никто не видит, я обхожусь без плавок и, даже если оставляю за собой тонкую струйку, заметно окрашивающую и пенящую вокруг меня воду, воспринимаю это спокойно, без того ужаса, что неминуемо пронизал бы мой мозг, случись это непроизвольное опорожнение в общественном бассейне. Для пловцов с недержанием мочи есть специальные пластмассовые трусики с особо эластичными краями, водонепроницаемые, как утверждает реклама. Но когда после долгих колебаний я выписал их по каталогу, предлагающему «все, что нужно для купания в бассейне», выяснилось, что, хотя эти поддеваемые под плавки белые пузыри внешне неплохо решают проблему, их все-таки недостаточно для победы над моей внутренней озабоченностью. Чтобы избегнуть риска опозориться и оскорбить других купальщиков, я отказался от попыток круглый год пользоваться (с пузырями под плавками) бассейном колледжа и, как и прежде, ограничивался тем, что от случая к случаю желтил воды принадлежащего мне пруда в те немногие месяцы, когда Беркшир пользуется благами теплой погоды. Тут уж и в дождь, и в солнце я каждый день неукоснительно совершаю свои получасовые заплывы.

Примерно дважды в неделю я спускаюсь по горной дороге в Атену, городок в восьми милях от дома, чтобы пополнить запас бакалеи, зайти в химчистку, иногда где-нибудь пообедать, купить носки, выбрать бутылочку вина или заглянуть в библиотеку колледжа. Тэнглвуд сравнительно недалеко, и раз десять за лето я езжу туда на концерты. Докладов и лекций я не читаю, студентам не преподаю, по телевидению не выступаю. Когда выходят мои книги, как и обычно, сижу дома. Пишу я каждый день, без выходных, и только это нарушает мое молчание. Иногда искушает мысль: а не перестать ли печататься? Ведь мне нужна только сама работа, работа как процесс. А до всего остального — какое тебе дело, когда ты страдающий недержанием импотент?

Ларри и Мэрилин Холлис переехали в Беркшир из Западного Хартфорда, когда он, прослуживший всю жизнь юрисконсультом хартфордской страховой компании, отошел от дел. Ларри, моложе меня на два года, был запредельно педантичен и, похоже, верил, что жизнь безопасна только в том случае, если все в ней распланировано до последней мелочи; в первые месяцы его попыток укрепить знакомство я уклонялся от них, сколько мог. А уступил не только из-за упорства, с которым он стремился пробить брешь в моем одиночестве, но и потому, что впервые столкнулся с человеком такого типа — взрослым, чье грустное детство определили, как он говорил, все шаги, предпринятые им после смерти от рака матери, оставившей его, десятилетнего мальчишку, четыре года спустя после того, как отец, владелец хартфордского магазина линолеума, был безжалостно вырван из жизни той же болезнью. Ларри, их единственного ребенка, послали к родственникам, в пригород тусклого фабричного городка Уотербери, штат Коннектикут, к юго-западу от Хартфорда, на реке Ногатак. Там в дневнике под названием «Что нужно сделать» он записал программу действий, которую неукоснительно выполнял на протяжении всей последующей жизни; строжайшим образом подчиняя свои поступки поставленным целям. Учиться он хотел исключительно на «отлично» и еще школьником яростно спорил с учителями, почему-либо недооценивавшими его достижения. Летом он занимался на курсах, стремясь скорее окончить школу и поступить в колледж раньше, чем ему минет семнадцать; так же он проводил каникулы в Университете штата Коннектикут, где имел полную стипендию на обучение и круглый год работал в библиотечной котельной, чтобы платить за комнату и питаться, а затем, получив диплом, сменить (как задумал в десятилетнем возрасте) полученное при рождении имя Ирвин Голуб на Ларри Холлис, записаться в военно-воздушные силы, стать боевым пилотом, официально именуемым «лейтенант Холлис», получить право на льготы для демобилизованных и поступить в Фордэмский университет, в Нью-Йорке, компенсировав три года службы в авиации тремя годами бесплатного обучения на юридическом факультете. Служа боевым пилотом в Сиэтле, он напористо ухаживал за едва окончившей школу хорошенькой девушкой по фамилии Коллинз, отвечавшей всем требованиям, которые он предъявлял к будущей жене. Среди них было ирландское происхождение, темные вьющиеся волосы и такие же, как у него, светло-голубые глаза.

— Я не хотел жениться на еврейке. Не хотел, чтобы моих детей воспитывали в иудаизме или обязывали считать себя евреями.

— Почему? — спросил я его.

— Потому что хотел для них не этого.

Он этого хотел или он этого не хотел — вот единственное, что я слышал, расспрашивая соседа о строгом устройстве, которое обрела его жизнь под воздействием неотступных и неустанных усилий. Впервые постучавшись в мою дверь — буквально через несколько дней после того, как они с Мэрилин въехали в ближайший ко мне дом, примерно в полумиле по проселочной дороге, — он сразу же решил, что мне нельзя каждый день садиться за стол в одиночестве, а значит, я должен обедать у них как минимум раз в неделю. Он не хотел, чтобы я был один в воскресенье. Мысль, что кто-то живущий рядом одинок, как когда-то он, ребенок-сирота, удивший по воскресеньям рыбу в реке Ногатак с дядюшкой, государственным инспектором молочных ферм штата, была для него просто невыносима, и он настоял на встречах воскресным утром для совместных походов в лес или, если погода не позволяет, партии в пинг-понг. Пинг-понг я выносил с трудом, но все же легче, чем разговоры о том, как пишутся книги. Он задавал чудовищные вопросы и не слезал с тебя, пока не получал ответа, казавшегося ему удовлетворительным. «Откуда берется замысел?», «Как вы догадываетесь, хорош он или плох?», «Как узнаете, где применить диалог, а где рассказ от третьего лица?», «Как узнаете, что подходите к концу?», «Как выбираете первое предложение? А как название? А концовку?», «Какая ваша книга лучшая?», «Какая худшая?», «Своих героев любите?», «А вам случалось убивать героя?», «Один писатель как-то сказал по телевизору, что герои завладевают повествованием и дальше пишут уже сами. Это правда?»

Он хотел иметь сына и дочку, и только когда родилась четвертая девочка, Мэрилин разрушила его планы, отказавшись от новых попыток произвести на свет наследника, хотя появление сына присутствовало в программе, которую составил десятилетний Ларри. Он был крупным мужчиной с квадратным лицом, волосами песочного цвета и яростными глазами — светло-голубыми, но яростными, в отличие от красивых светло-голубых глаз Мэрилин и их четырех хорошеньких дочерей, которые, каждая в свое время, поступили учиться в Уэлсли, так как сестра его лучшего друга и сослуживца по военно-воздушным силам училась в Уэлсли и, когда Ларри познакомился с ней, продемонстрировала манеры и элегантность, которые он хотел видеть у своих дочек. Когда мы отправлялись в ресторан (а это происходило в каждый второй субботний вечер — и против этого тоже было не возразить), он неизменно находил повод придраться к официанту. Причиной жалоб всегда был хлеб. Недостаточно свежий. Не тот сорт, что он любит. Нехватка.

Однажды вечером он неожиданно заявился ко мне после ужина и привез пару рыжих котят: одного с длинной шерстью, другого с короткой, оба восьми недель от роду. Я никогда не просил привозить мне котят, и он не предупреждал, что готовит такой подарок. Но так случилось, что, придя утром на прием к офтальмологу, он увидел возле стола регистраторши объявление: «Котята. Отдам в хорошие руки». После обеда он съездил к ней домой и выбрал из шести имевшихся двух самых симпатичных. Для меня. Ведь, увидев объявление, он сразу обо мне подумал.

Доложив это, он спустил котят на пол и прибавил:

— Вы живете неправильно.

— А разве бывает иначе?

— Да. Например, у меня. Имею все, чего хотел. И не хочу, чтобы вы продолжали сидеть в одиночестве. И так хватили его с избытком. А это, Натан, немыслимо.

— Сами вы немыслимы.

— Я живу правильно. И вас хочу подтолкнуть к норме. Такое одиночество губительно для человек. Пусть у вас будут хотя бы эти котята. Все, что им нужно, у меня в машине.

Он вышел за дверь и, вернувшись, высыпал на пол содержимое двух огромных пакетов из супермаркета: шесть маленьких игрушек, которые можно гонять по комнате; двенадцать жестянок кошачьего корма; большой мешок с наполнителем для кошачьей уборной и пластмассовая ванночка для тех же целей, две пластмассовые миски, куда выкладывается еда, и две пластмассовые чашки для воды.

— Вот! Все, что необходимо. Они просто чудо. Взгляните! Сколько они принесут удовольствия!

Он был предельно серьезен, и я покорно ответил:

— Да, Ларри, вы все продумали до мелочей.

— Как вы их назовете?

— А и Б.

— Нет. Им нужны настоящие имена. Вы и так целый день возитесь с алфавитом. Назовите короткошерстую — Корри, а длинношерстую — Длинни.

— Хорошо, так и поступлю.

В единственных приятельских отношениях, нарушавших мое одиночество, я принял роль, которую предназначил мне Ларри. Я полностью подчинялся его предписаниям, как это делали и все другие. Только представьте себе: четыре дочки, и ни одна не сказала: «А я хотела бы учиться в Барнарде» или «А я хочу поступить в Оберлин». Наблюдая его в семье, я видел, что он совсем не похож на устрашающего тирана-отца, и тем более изумлялся тому, что, насколько мне было известно, ни одна дочка словом не возразила на его непоколебимо уверенное: «Будешь учиться в Уэлсли, и точка!» И все-таки их покорность удивляла гораздо меньше, чем моя собственная уступчивость. Ведь если Ларри, стремясь утвердиться в жизни, добивался полного послушания от тех, кого любил, то я ради того же самого освободился от всех связей.

Он привез мне котят в четверг. И они пробыли в доме до воскресенья. Все это время я почти не работал над книгой, а только кидал им игрушки, держал их у себя на коленях, гладил — одновременно и по очереди — или просто сидел и смотрел, как они едят, как играют, вылизываются или спят. Кювету-уборную я разместил в углу кухни, на ночь оставлял их в гостиной и уходил, тщательно закрыв дверь к себе в спальню. Проснувшись утром, сразу бежал посмотреть, как они. Котята сидели под дверью и ждали, когда я выйду.

В понедельник утром я набрал номер Ларри:

— Прошу вас, пожалуйста, заберите котят.

— Они вам противны?

— Напротив. Если они останутся, я никогда не напишу ни слова. Мне не справиться, если они будут здесь.

— Но почему? Чем они вам мешают?

— Приводят в состояние восторга.

— Я рад. Отлично. Этого я и добивался.

— Приезжайте и заберите их, Ларри. Если предпочитаете, я сам верну их в офис офтальмолога. Но оставить котят у себя не могу.

— Что это — акт неповиновения? Вызов? Я тоже люблю порядок, но мне за вас стыдно. Ведь я не людей к вам подселил, упаси Господи. Я привез вам двух кошек. Двух крошечных котяток.

— И я принял их с благодарностью. Так? Я попробовал к ним приспособиться. С этим вы не поспорите? А теперь увезите их, я вас прошу.

— Ни за что!

— Вспомните: я не просил их привозить.

— Это не аргумент. Вы никогда ни о чем не просите.

— Дайте мне телефон регистраторши офтальмолога.

— Не дам.

— Хорошо, достану без вас.

— Ну знаете, а вы с приветом! — сказал он.

— Ларри, двое котят не заставят меня переродиться.

— Но как раз это и происходит. И этому необходимо воспрепятствовать? В сознании не умещается! Человек с вашим интеллектом — и превращает себя во что-то непостижимое.

— В жизни много непостижимого. Не надо так беспокоиться из-за моих маленьких странностей.

— Хорошо. Победили. Я заберу этих кошек. Но, Цукерман, я все же не остановлюсь.

— У меня нет никаких оснований предполагать, что вы остановитесь или можете быть остановлены. Вы ведь тоже немножко с приветом.

— Да! И не вам со мной справиться.

— Холлис, оставьте. Я слишком стар, чтобы еще раз начинать все с начала. Приезжайте за кошками.

Буквально накануне того дня, когда в Нью-Йорке должна была состояться свадьба четвертой дочери — она выходила за молодого поверенного ирландско-американских корней, окончившего, как и Ларри, юридический факультет Фордэма, — у моего соседа обнаружили рак. И в тот самый день, когда вся семья отправилась в Нью-Йорк на свадьбу, он лег по настоянию онколога в университетскую клинику города Фармингтона, штат Коннектикут. В первую же ночь, когда сестра, померив ему температуру и дав таблетку снотворного, ушла из палаты, он достал еще сотню с чем-то пилюль, пронесенных в футляре от бритвы, и проглотил их, сидя один в темной комнате и запивая водой из стакана, что стоял на тумбочке у кровати. На рассвете следующего дня Мэрилин сообщили из больницы, что ее муж покончил с собой. А несколько часов спустя — по ее настоянию, не зря они столько лет прожили вместе — семья отправилась на торжественную церемонию, а потом и на свадебный завтрак и только затем вернулась в Беркшир для обсуждения деталей похорон.

Позднее я узнал, что Ларри сам попросил поместить его в больницу именно в этот день, а не в понедельник на следующей неделе, что вполне можно было устроить. Таким образом он добился того, что известие о кончине пришло, когда все были вместе; кроме того, кончая счеты с жизнью в клинике, способной позаботиться об умершем, он, насколько это вообще возможно, избавлял Мэрилин и детей от тягостных процедур, неизбежных в случае суицида.

Он умер шестидесяти восьми лет, и обязательство произвести на свет мальчика по имени Ларри Холлис-младший осталось, как это ни удивительно, единственным невыполненным пунктом программы, составленной десятилетним сиротой в дневнике под названием «Что нужно сделать». Ему удалось дождаться свадьбы и выхода в новую жизнь младшей дочери, и он сумел избежать того, чего больше всего боялся, — избавил детей от необходимости наблюдать муки умирающего родителя, от того, через что прошел сам, глядя, как медленно уступают натиску рака сначала отец, потом мать. Он даже мне оставил последние указания. Даже меня захотел поддержать. Среди писем, полученных мной в понедельник после того воскресенья, когда мы узнали о его смерти, я нашел и такое: «Натан, дружок, мне грустно, что приходится вас бросить. В этом огромном мире негоже быть одиноким. Негоже жить без привязанностей. Обещайте, что не вернетесь к той жизни, которую я застал, когда мы познакомились. Ваш верный друг Ларри».

Ричард Йейтс. Дыхание судьбы (фрагмент)

Отрывок из романа

— Взво-од… огонь!

От грохота выстрелов справа и слева заложило
уши; он нажал на спусковой крючок и почувствовал,
как дернулось под щекой ложе и жестко ударил в плечо приклад; он выстрелил снова.

Они лежали, распластавшись на мокрой траве в горах виргинского Голубого хребта, и стреляли поверх
темного, заросшего бурьяном откоса по расположенной
в нескольких сотнях ярдов ниже условной вражеской
позиции — грубой имитации фанерных фасадов домов,
окруженных деревьями. Серые силуэты мишеней появлялись и тут же пропадали в окнах, беспорядочно выглядывали из окопов между деревьями, и Прентис поначалу не особо прицеливался; главное, казалось, было
непрерывно стрелять, не отставая от соседей. Но спустя
несколько секунд напряжение ушло и появились точность и быстрота. Ощущение было пьянящее.

— Прекратить стрельбу! Прекратить стрельбу! Отойти назад! Всем назад! Второй взвод, занять позицию!
Прентис поставил затвор на предохранитель, поднялся и вернулся с остальными к чахлому костерку,
разожженному с таким трудом и теперь изо всех сил
цеплявшемуся за жизнь. Он втиснулся в толпу, окружавшую костер, и встал рядом с Джоном Квинтом.

— Ну что, снайпер, думаешь, попал хоть разок? —
спросил Квинт.

— Пару-то раз наверняка. Уверен. А ты?

— Черт его знает.

Был последний день недельных учений — кульминации их боевой подготовки. Теперь их в любой момент могли отправить за океан, в европейскую мясорубку, и моральный дух роты был ниже некуда, но
у Прентиса вопреки всему поднялось настроение. Доставляло удовольствие сознавать, что он уже шесть
дней как не мылся и не менял одежду, что научился
чувствовать винтовку продолжением себя и что вместе
со всеми участвовал в выполнении сложных тактических задач и, в общем, не сплоховал. По телу пробежала
приятная дрожь; он расправил плечи, широко расставил ноги и, протянув руки к дыму костра, оживленно
потер ладони.

— Эй, Прентис! — сказал Новак, глядя на него через костер. — Чувствуешь себя крутым, да? Настоящим бойцом?

Со всех сторон послышались смешки, а Камерон,
здоровенный южанин, приятель Новака, подхватил:

— Старина Прентис будет что твой тигр, правда?
Слава богу, что он на нашей стороне.

Он старался не обращать внимания, продолжая потирать руки и глядя на чахлый огонь, но их надоедливый, снисходительный смех испортил ему настроение.
Во взводе почти все были минимум на пять лет старше Прентиса: кому-то тридцать, а нескольким и под сорок — более грубого и менее доброжелательного сборища он представить себе не мог. Как он, они прибыли в
Кэмп-Пикетт из других родов войск — фактически весь
этот учебный полк был, как это называется в армии,
Центром переподготовки резервистов пехотного состава, — однако его опыт не мог сравниться с их опытом.

Если остальные были старослужащие, то у него за плечами было всего шесть недель какой-то детской подготовки, как новобранца Военно-воздушных сил, а потом бестолковый месяц разных работ в так называемом
взводе временно прикомандированных. Кто-то был из
недавно расформированных зенитных частей, где они
годами бездельничали на огневых позициях вокруг оборонных предприятий на Западном побережье; кто-то
из охраны артиллерийских или интендантских складов;
были тут и служившие ранее поварами, писарями и
ординарцами, а также отчисленные из разных офицерских училищ. Многие из них были сержантами или из
технического состава и продолжали носить бесполезные
здесь лычки, но всех их — каждого сквернослова, забулдыгу, ворчуна — объединяло одно несчастье: пришел
конец их длившейся месяцами, а то и годами благополучной тыловой жизни. Теперь они были пополнением
действующей пехоты.

И если Прентис тешил себя надеждой, что эти люди станут звать его Боб, или Скелет, или Дылда или
у них сложатся приятные товарищеские отношения,
как было в авиации, то с этой надеждой пришлось
сразу расстаться. Они звали его Малец, или Парень,
или Прентис, или вообще никак, и их первоначальное
полное безразличие скоро сменилось пренебрежительной насмешливостью.

В самое первое утро, опаздывая на утреннее построение и сонно крутя в руках непривычные солдатские
краги, он надел эти чертовы штуки задом наперед, и
крючки шнуровки оказались на внутренней стороне
щиколоток, вместо того чтобы находиться на внешней;
он пробежал всего четыре шага по казарме, и крючок
краги на одной ноге зацепился за шнуровку другой, и
он как подрубленный грохнулся на пол, растянувшись
во весь свой двухметровый рост, — зрелище, которое
свидетели потом весь день не могли забыть, корчась
от смеха.

С тех пор и пошло. Он был неисправимо неповоротлив в строевой подготовке; не мог выполнить приемы с оружием без того, чтобы позорно не зацепить
затвор, открыв патронник; в поле его долговязое непослушное тело подвергалось испытанию на реакцию и
выносливость, которое было выше его сил, и он частенько валился с ног от усталости.

А хуже всего, он обнаружил, что не способен спокойно относиться к своим неудачам. После каждой унизительной оплошности он набрасывался с крепкой руганью на этих хохочущих ублюдков, пытаясь их уничтожить их же собственным оружием, и в результате падал
еще ниже в их глазах. Плохо быть безнадежным недотепой, однако еще хуже, если ты к тому же хам-молокосос; но когда он малость пообтесался и матерщина
служила не только выходом его злости, а стала чем-то
вроде наглой и убогой манеры выражаться, свойственной какому-нибудь испорченному богатому юнцу, — это
уже было чересчур.

А потом однажды утром, после отработки приемов
штыкового боя, когда роту отвели в душное дощатое
строение на еженедельные занятия по опознаванию и
оценке объекта, он нашел способ изменить свою судьбу.
Занятия были, как всегда, сплошная скука: сперва документальный фильм, один из оглушительного сериала
«За что мы сражаемся», где доходчиво рассказывалось
о злодеяниях нацистской Германии; после фильма скучный младший лейтенант скучным голосом растолковывал то же самое, после чего настало время вопросов.
Солдат, сидевший через несколько человек от Прентиса, встал, чтобы задать вопрос, — спокойный бывший артиллерийский снабженец из Айдахо, которого
он иногда замечал с трубкой во рту в почтовой библиотеке и которого звали Джон Квинт, — он заговорил,
и Прентис слушал его затаив дыхание.

— Я бы, сэр, не согласился с кое-какими моментами
в фильме, который мы только что просмотрели. На деле это вещи, которые то и дело возникают в армейской
программе идеологической подготовки, и я считаю, будет полезно рассмотреть их чуть более внимательно.

Поразило не то, что именно он говорил, хотя все это
было интересно и умно, а его удивительно свободная
и уверенная манера держаться. Перед ними был человек не старше двадцати четырех — двадцати пяти лет,
в очках, да еще с отстраненным лицом, чей язык и
четкое произношение свидетельствовали о его «культурности», — и без малейшей уступки им, без единого
намека на снисходительность, он заставил каждого безмозглого амбала в аудитории внимательно слушать себя. Он даже шутил, отнюдь не опускаясь до грубого
солдатского юмора, но сказал пару городских тонких
острот куда как выше, по мнению Прентиса, их понимания. Заложив большие пальцы за ремень, вежливо
поворачиваясь от одной части аудитории к другой, поблескивая очками, спина еще темная от пота после махания штыком на плацу, он говорил, вставляя такие
словечки, как «абсурдный», «коррумпированный», чем
доказывал, что не обязательно солдату быть вахлаком.
Когда он закончил и сел, раздались жидкие хлопки.

— Да, — сказал лейтенант. — Спасибо. Думаю, вы
очень хорошо изложили свое мнение. Есть еще вопросы?

Вот, собственно, и все, что произошло, но этого было достаточно, чтобы Прентис по-новому взглянул на
свои страдания. К черту детский вздор насчет того, нравится он или не нравится, считают его за своего или нет.
Все, чего ему теперь хотелось, — это, помимо овладения основными солдатскими навыками, быть таким же
умным и убедительным, как Квинт, таким же независимым в суждениях, как Квинт, с таким же презрением переносить унижения армейской жизни, как Квинт,
и хотелось хотя бы познакомиться с ним поближе.

Но тот, кто был всеобщим посмешищем, едва ли
мог подружиться с единственным во взводе интеллектуалом — по крайней мере быстро. Тут надо было действовать очень осмотрительно и не слишком явно, не
переусердствовать.

Он взялся за дело в тот же вечер, когда вразвалочку
подошел к койке Квинта перекинуться парой слов, но
был осторожен и отошел прежде, чем у того могло
возникнуть малейшее подозрение, что он набивается в
друзья. Несколько вечеров спустя он увидел Квинта
читающим в библиотеке, но решил, что лучше будет
отложить новый разговор до другого раза, хотя постарался, чтобы Квинт заметил название довольно заумной книги, какую он выбрал, если посмотрит в его
сторону, когда будет проходить мимо него к столу выдачи. По счастью, потом у роты начались недельные
занятия на стрельбище; каждое утро колонна затемно
отправлялась на девятичасовые стрельбы по мишеням,
так что за день там предоставлялось много возможностей для неторопливого разговора. Случались перерывы на целых полчаса, когда было нечего делать, кроме
как ждать своей очереди на огневом рубеже, и даже
больше — на обед, который доставляла полевая кухня. Прентис использовал большинство этих возможностей; скоро он и Квинт, будто само собой, уходили
на перерыв вместе. Потом, когда рота расположилась
биваком, они устроили себе совместное укрытие, разделив тесную, сырую, неудобную двухместную походную палатку, в которой оба подхватили бронхит.
К этому времени они сблизились, став как бы членами одной несчастливой семьи, но Прентис понимал:
их еще нельзя назвать друзьями, тем более задушевными. Они даже внешне были слишком разные: Прентис по крайней мере на девять дюймов выше ростом,
с маленьким глазастым лицом, на котором еще ясно
читалась откровенная жажда похвалы; Квинт плотного
сложения и неизменно хмур.

Когда они устало тащились колонной по двое, с
полной выкладкой, пять миль обратно в казармы, Прентис не решался заговаривать первым. Начинать разговор должен был Квинт, и по крайней мере две с половиной мили остались позади, прежде чем тот произнес:

— Клемы.

— Что?

— Просто вспомнил, как я однажды пообедал в Сан-Франциско. — Квинт пошатнулся от усталости, поправляя ремень винтовки. — Лучший, черт возьми, ресторан,
в каком я побывал за свою жизнь, только вот не могу
вспомнить, как он назывался. Пробовал когда-нибудь
клемы? На створке?

Скоро они втянулись в обещавшее стать долгим, мечтательное обсуждение абсолютного, совершенного обеда — обеда, какой они устроят после войны в лучшем
в мире чертовом ресторане. Для начала клемы, а следом
лучший суп, который Квинт когда-либо пробовал.

— Годится, — согласился Прентис, — а потом что?
Бифштекс, наверно, или большой кусок ростбифа с…

— Нет. Минутку, Прентис, не торопись с ходу набивать брюхо. Ты совсем забыл о рыбе.

— Я не прочь.

Они принялись обсуждать, что закажут из рыбы, и
все, на что Прентис был способен, — это умерить голос
и хихикать от удовольствия, как девчонка.

— Итак, мы сошлись на филе палтуса, правильно? — сказал Квинт. — Отлично, пора поговорить о
главном блюде. И слушай, не будем торопиться с бифштексом или ростбифом — есть много чего другого.
Подумаем минутку.

Прентис задумался и, пока думал, вновь по ужаснейшей своей привычке задел носком башмака каблук
идущего впереди капрала Коннора, бывшего инженера,
которому, как он часто и громогласно всем жаловался,
Прентис наступал на пятки каждый чертов раз, когда
шел в строю позади него. А поскольку Прентис уже
знал, что никакие извинения на Коннора не действуют, оставалось защититься только тем, что мрачно изобразить из себя идиота, когда Коннор обернулся и сказал: «Черт, Прентис, ты когда-нибудь будешь смотреть
себе под ноги?» Шагов десять-двенадцать они прошли
молча, пока Прентис думал, когда можно будет продолжить разговор об идеальном обеде.

Молчание, что было приятно, нарушил Квинт.

— Если вдуматься, — сказал он, — ты, пожалуй,
прав, Прентис. Нет ничего лучше бифштекса. Так давай возьмем по филе миньону средней прожарки, с
кровью. А что к нему? Картофель фри — это само собой, я об овощах. Или предпочитаешь овощи отдельно — салат?

— Правильно. Так и сделаем. Возьмем большую
порцию сала…

О книге Ричарда Йейтса «Дыхание судьбы»

Купить книгу на Озоне

Элизабет Гилберт. Есть, молиться, любить

Отрывок из романа

Что это за книга, или Загадка сто девятой бусины

В Индии, особенно в путешествиях по святым местам и ашрамам,
повсюду встречаются люди с четками на шее. Такие же четки
висят на шеях голых костлявых йогов устрашающего вида,
глядящих на вас с фотографий, развешанных на каждом шагу.
(Правда, иногда на них встречаются и откормленные йоги с
добродушной улыбкой.) Эти четки называются джапа-мала.
В Индии их использовали веками: они помогают индуистам и
буддистам поддерживать сосредоточение во время религиозной
медитации. Четки берут в одну руку и перебирают пальцами
по кругу — одно повторение мантры на каждую бусину.
В эпоху религиозных войн средневековые крестоносцы, придя
на Восток, увидели, как местные молятся и перебирают джапа-мала.
Обычай им понравился, и они привезли четки в Европу.

В традиционной джапа-мала сто восемь бусин. У восточных
философов-мистиков число «сто восемь» считается самым благоприятным:
совершенное трехзначное число, которое делится
на три, а составляющие его цифры «один» и «восемь» при сложении
образуют девятку — три умножить на три. Цифра «три», в
свою очередь, воплощает идеальное равновесие, и это понятно
любому, кто когда-либо видел Святую Троицу или простой барный табурет. Так как моя книга посвящена попыткам найти равновесие,
я решила организовать ее по типу джапа-мала. В ней
сто восемь глав, или бусин. Цепочка из ста восьми историй делится
на три больших раздела, посвященных Италии, Индии и
Индонезии, — ведь именно в эти три страны меня завел поиск
собственного Я, которому я посвятила целый год. Выходит, что
в каждом разделе по тридцать шесть глав, и это число имеет для
меня особенное, личное значение — я пишу эту книгу на тридцать
шестом году жизни.

Но довольно нумерологии — иначе вы начнете зевать, так и
не начав читать. Хочу только сказать, что сама идея нанизать одну
историю на другую, подобно бусинам джапа-мала, кажется
мне такой удачной, потому что в ней есть структура. Искренний
духовный поиск всегда был связан со строгой самодисциплиной
и остается таким и сейчас. Истину не нащупать случайно,
разбрасываясь по пустякам, даже в наш век, когда вся жизнь —
сплошное разбрасывание по пустякам. Четкая структура пригодилась
мне и в духовных поисках, и в написании книги; я старалась
не отвлекаться от «перебирания бусин», чтобы все внимание
было сосредоточено на цели.

Но это еще не все. У джапа-мала есть еще одна, дополнительная
бусина — специальная, сто девятая. Она висит за пределами
совершенного круга из ста восьми как медальон. Раньше я думала,
эта бусина — что-то вроде запасной на непредвиденный случай,
как пуговка, пришитая изнутри к дорогому свитеру, или
младший сын в королевском семействе. Но оказалось, сто девятая
бусина служит более высокому предназначению. Когда во
время молитвы пальцы доходят до этой бусины, отличной от
остальных, следует прервать глубокую медитацию и вознести
благодарность духовным учителям. Моя сто девятая бусина —
Предисловие. Я хочу взять паузу в самом начале и поблагодарить
всех учителей, которые явились ко мне в этот год, порой
принимая любопытные обличья.

Однако больше всего я благодарна своей гуру, позволившей
мне учиться в ее ашраме в Индии. Эта женщина — само воплощение
человечности. Думаю, сейчас самое время прояснить
еще вот что: в книге описаны исключительно мои личные впечатления
от пребывания в Индии. Я — не теолог и не официальный
представитель какого-либо течения. Именно поэтому не называю имени своей гуру — кто я такая, чтобы говорить от ее
имени? Учение этой женщины говорит само за себя. Я также не
упоминаю название и местоположение ее ашрама. Этому замечательному
месту ни к чему лишняя реклама, и оно просто не
справится с наплывом желающих.

И наконец, последняя благодарность. Имена некоторых людей
изменены по разным причинам, но, что касается учеников
индийского ашрама (индийцев и европейцев), я решила изменить
их все. Я уважаю тот факт, что большинство людей отправляются
в духовное паломничество не затем, чтобы их имена потом
всплыли в какой-то книге. (Кроме меня, конечно.) Я сделала
лишь одно исключение для своего правила всеобщей анонимности:
Ричард из Техаса. Его на самом деле зовут Ричард, и он на
самом деле из Техаса. Мне захотелось назвать его настоящее
имя, потому что этот человек сыграл в моей жизни важную
роль.

И последнее: когда я спросила Ричарда, как он относится к
тому, что в книге будет написано о его алкогольно-наркотическом
прошлом, он сказал, что ничуть не возражает.

Ричард ответил: «Я и сам хотел, чтобы все об этом узнали, но
не знал, как лучше сказать».

Но об этом потом. Сначала все-таки была Италия…

Книга первая

Италия, или «Ты — то, что ты ешь», или 36 историй о поиске наслаждения

1

Вот бы Джованни меня поцеловал…

Но это плохая идея, и причин тому миллион. Для начала —
Джованни на десять лет меня моложе и, как и большинство итальянцев
до тридцати, до сих пор живет с мамой. Одно это делает его
сомнительной кандидатурой для романтических отношений,
тем более со мной — писательницей из Америки, недавно пережившей
коллапс семейной жизни и измученной затянувшимся на
годы разводом, за которым последовал новый горячий роман,
разбивший мое сердце вдребезги. Из-за сплошных разочарований
я стала угрюмой, злой на весь мир и чувствовала себя столетней
старухой. К чему тяготить милого, простодушного Джованни
рассказами о моем несчастном покалеченном самолюбии? Да и к
тому же я наконец достигла того возраста, когда женщина волей-неволей
начинает сомневаться в том, что лучший способ пережить
потерю одного юного кареглазого красавчика — немедленно
затащить в койку другого, такого же. Именно поэтому у меня
уже много месяцев никого не было. Мало того, по этой самой причине
я решила дать обет целомудрия на целый год.

Услышав это, смышленый наблюдатель непременно спросил
бы: тогда почему из всех стран на свете я выбрала именно Италию?

Хороший вопрос. Это все, что приходит в голову, особенно
когда напротив сидит неотразимый Джованни.

Джованни — мой языковой партнер. Звучит двусмысленно, но
ничего такого в этом нет (увы!). Мы всего лишь встречаемся несколько
вечеров в неделю в Риме, где я живу, чтобы попрактиковаться
в языках. Сначала говорим по-итальянски, и Джованни
терпит мои ошибки; потом переходим на английский — и тогда
уж моя очередь быть терпеливой. С Джованни мы познакомились
через несколько недель после моего приезда в Рим, благодаря
объявлению в большом интернет-кафе на пьяцца Барбарини —
того, что стоит прямо напротив фонтана с атлетичным тритоном,
дующим в рог. Он (Джованни, не тритон) повесил на доске
листовку: итальянец ищет человека с родным английским для
разговорной практики. Рядом висело в точности такое объявление,
слово в слово, даже шрифт был одинаковый — только адреса
разные. На одном объявлении был имейл некоего Джованни, на
втором — Дарио. Но вот их домашние телефоны совпадали.

Положившись на интуицию, я отправила письма обоим одновременно
и спросила по-итальянски: «Вы, случаем, не братья?»

Джованни ответил первым, прислав весьма провокационное
сообщение. «Лучше. Мы — близнецы».

Ну как тут не согласиться — двое лучше, чем один. Высокие,
смуглолицые, видные и неотличимые друг от друга, обоим по двадцать
пять, и у обоих огромные карие глаза с влажным блеском —
типичные итальянские глаза, от которых у меня мурашки бегут по
коже. Познакомившись с близнецами лично, я невольно засомневалась,
не стоит ли мне внести кое-какие поправки в свой обет целомудрия.
Например, хранить целомудрие, но сделать исключение
для двоих симпатичных двадцатипятилетних близнецов из
Италии? Тут я вспомнила одну свою знакомую, которая, будучи вегетарианкой,
все же никогда не может отказаться от бекончика…
В мыслях уже складывался текст письма для «Пентхауса»:

…Стены римского кафе освещали лишь дрожащие свечи,
и было невозможно понять, чьи руки ласкают…

Ну уж нет.

Нет, нет и еще раз нет.

Я оборвала фантазию. Не время сейчас искать приключений
на свою голову и (что неизбежно) усложнять и без того запутанную
жизнь. Мне нужно исцеление и покой, а их способно подарить
лишь одиночество.

Как бы то ни было, к середине ноября (то есть к сегодняшнему
дню) мы с Джованни, который оказался скромным и прилежным
парнем, стали хорошими друзьями. Что касается Дарио,
более взбалмошного из двоих, то его я познакомила со своей
очаровательной подружкой Софи из Швеции, и они проводили
время вместе, практикуя совсем другое. Мы же с Джованни только
говорили. Мы ужинали вместе и общались вот уже несколько
чудесных недель, исправляя грамматические ошибки за пиццей,
и сегодняшний вечер был не исключением. Новые идиомы,
свежая моцарелла — словом, приятное вечернее времяпрепровождение.

Сейчас полночь, стоит туман, и Джованни провожает меня
домой по римским закоулочкам, петляющим вокруг старинных
зданий, подобно змейкам-ручейкам в тенистых зарослях кипарисовых
рощ. Вот мы и у двери моего дома, стоим лицом к лицу.
Джованни обнимает меня по-дружески. Уже прогресс, первые
несколько недель он отваживался лишь пожать мне руку. Останься
я в Италии еще годика на три, глядишь — набрался бы
храбрости для поцелуя. А вдруг он прямо сейчас меня поцелует?
Здесь, на пороге… ведь есть еще шанс… и мы стоим, прижавшись
друг к другу в лунном свете… это, конечно, будет ужасной ошибкой,
но нельзя же упускать возможность, что он сделает это прямо
сейчас… ведь всего-то и нужно наклониться и… и…

И ничего.

Джованни отступает.

— Спокойной ночи, дорогая Лиз, — говорит он.

— Buona notte, caro mio, — отвечаю я.

Я в одиночестве поднимаюсь на четвертый этаж. Одна вхожу
в свою маленькую студию. Закрываю дверь. Меня ждет очередная
одинокая ночь в Риме. Долгий сон в пустой кровати в компании
итальянских разговорников и словарей.

Я одна, совсем одна, одна-одинешенька.

Мысль об этом заставляет меня выронить сумку, опуститься
на колени и прикоснуться к полу лбом. И там, на полу, я обращаюсь
ко Вселенной с искренней молитвой благодарности.

Сначала по-английски.

Потом по-итальянски.

И в довершение, чтобы уж наверняка, — на санскрите. 

2

Раз уж я стою на коленях, позвольте перенести вас на три года в
прошлое — в то самое время, когда началась эта история. Оказавшись
там, вы обнаружили бы меня в той же позе: на коленях,
на полу, бормочущей молитву.

Но, не считая позы, все остальное три года назад было совсем
не похоже на день сегодняшний. Тогда я была не в Риме, а в ванной
на втором этаже большого дома в пригороде Нью-Йорка.
Этот дом мы с мужем купили совсем недавно. Холодный ноябрь,
три часа ночи. Муж спит в нашей кровати. А я прячусь в ванной,
пожалуй, уже сорок седьмую ночь подряд и, как и все предыдущие
ночи, плачу. Плачу так горько, что наплакала уже лужу слез,
которая разлилась передо мной на кафельной плитке резервуаром
душевных радиоактивных отходов, — тут и стыд, и страх,
и растерянность, и печаль.

Не хочу больше быть замужем.

Мне очень не хотелось верить в это, но правда засела глубоко
внутри и не давала мне покоя.

Не хочу больше быть замужем. Не хочу жить в этом доме.
Не хочу иметь детей.

Но как это — не хочу детей?! Я же должна их хотеть! Мне тридцать
один год. Мы с мужем вместе восемь лет, женаты шесть, и вся
наша жизнь построена на уверенности, что после тридцати — самое
время остепениться — я наконец успокоюсь и рожу ребеночка.
Нам обоим казалось, что к тому времени я устану от постоянных
разъездов и с радостью поселюсь в большом доме, полном
хлопот, детишек и сшитых собственноручно лоскутных одеял. На
заднем дворе будет сад, а на плите — уютно побулькивающая кастрюлька
с домашним рагу. (Кстати, это весьма точное описание
моей матери, что еще раз доказывает, как трудно было мне отделить
себя от этой властной женщины, в чьем доме я выросла.) Но
мне все это было не нужно. Я осознала это с ужасом. Мне исполнилось
двадцать восемь, двадцать девять, и вот уже неизбежная
цифра тридцать замаячила на горизонте, как смертный приговор.
Тогда я и поняла, что не хочу заводить ребенка. Я все ждала, когда
это желание появится, а оно все не приходило и не приходило.
А ведь мне прекрасно известно, что значит желать чего-то.
И ничего подобного я не чувствовала. Мало того, мне все время
вспоминалось, что сказала сестра, когда кормила грудью своего
первенца: «Родить ребенка — это как сделать наколку на лбу. Чтобы
решиться на такое, надо точно знать, что тебе этого хочется».

Но разве можно теперь дать задний ход? Ведь у нас все идет
по плану. Ребенок запланирован на этот год. По правде говоря,
мы уже несколько месяцев упорно пытаемся зачать. Но ничего
не происходит (разве что — в порядке издевательской насмешки
над беременными? — у меня началась психосоматическая
утренняя тошнота: каждое утро дарю туалету свой завтрак).
А каждый месяц, когда приходят месячные, я украдкой шепчу в
ванной: «Спасибо, Господи, спасибо, спасибо за то, что еще хотя
бы месяц у меня будет моя жизнь…»

Я пыталась убедить себя в том, что со мной все в порядке. Все
женщины наверняка чувствуют то же самое, когда пытаются забеременеть.
(Это чувство я характеризовала как «противоречивое», хотя вернее было бы сказать «чувство всепоглощающего
ужаса и паники».) Так я и уговаривала себя, что со мной все нормально,
хотя все свидетельствовало об обратном. Взять хотя бы
одну знакомую, которую я встретила на прошлой неделе. Она
только что узнала, что беременна, — после двух лет лечения от
бесплодия, которое обошлось ей в кругленькую сумму. Она была
в экстазе. По ее словам, она всегда мечтала стать матерью. Годами
тайком покупала одежду для новорожденных и прятала ее
под кроватью, чтобы муж не нашел. Ее лицо так и лучилось от
счастья, и я вдруг поняла, что это чувство мне знакомо. Именно
так я чувствовала себя прошлой весной, в тот день, когда узнала,
что журнал, где я работаю, посылает меня в Новую Зеландию с
заданием написать статью о поисках гигантского кальмара. И я
решила: «Когда мысль о ребенке вызовет у меня такой же восторг,
как предвкушение встречи с гигантским кальмаром, тогда
и заведу детей».

Не хочу больше быть замужем.

В дневные часы я отталкивала эту мысль, но по ночам не могла
думать ни о чем ином. Это была настоящая катастрофа. Лишь
я одна могла проявить поистине преступный идиотизм: дотянуть
брак до такой стадии — и только потом понять, что хочу
все бросить. Дом мы купили всего год назад. Неужели мне не хочется
жить в этом замечательном доме? Ведь когда-то он мне
нравился. Так почему же теперь каждую ночь я брожу по его коридорам
и завываю, как Медея? Неужели я не горжусь всеми нашими
накоплениями — дом в престижном районе Хадсон-Вэлли,
квартира на Манхэттене, восемь телефонных линий, друзья,
пикники, вечеринки, уик-энды, проведенные в магазинах очередного
торгового центра, похожего на гигантскую коробку,
где можно купить еще больше бытовой техники в кредит? Я активно участвовала в построении этой жизни — так почему же
теперь мне кажется, что вся эта конструкция, до последнего
кирпичика, не имеет со мной ничего общего? Почему на меня
так давят обязательства, почему я устала быть главным кормильцем
в семье, а также домохозяйкой, устроителем вечеринок, собаковладельцем,
женой, будущей матерью и, в урывках между
всем этим, еще и писательницей?

Не хочу больше быть замужем.

Муж спал в соседней комнате на нашей кровати. Я любила и
ненавидела его примерно поровну. Будить его и делиться своими
переживаниями было совершенно ни к чему. Он и так был
свидетелем того, как в течение нескольких месяцев я разваливалась
на куски и вела себя, как ненормальная (я была даже не
против, чтобы меня так называли). Я порядком его утомила. Мы
оба понимали, что со мной что-то не так, но терпение мужа было
не бесконечным. Мы ссорились и кричали друг на друга и
устали от всего этого так сильно, как устают лишь пары, чей
брак катится к чертям. Даже взгляд у нас стал, как у беженцев.

Многочисленные причины, по которым я больше не хотела
быть женой этого человека, не стоит перечислять здесь хотя бы
потому, что они слишком личные и слишком безотрадные.
Во многом виновата была я, но и его проблемы сыграли свою
роль. И это естественно: ведь в браке всегда две составляющие,
два голоса, два мнения, две конфликтующие стороны, каждая из
которых принимает собственные решения, имеет собственные
желания и ограничения. Но я думаю, что некрасиво обсуждать
проблемы мужа в этой книге. И не стану никого убеждать, что способна
пересказать нашу историю беспристрастно. Пусть лучше
рассказ о том, как разваливался наш брак, так и останется за кадром.
Я также не стану открывать причины, по которым мне одновременно
и хотелось остаться его женой, не стану говорить о том,
какой чудесный это был человек, за что я любила его и почему вышла
за него замуж и почему жизнь без него казалась мне невозможной.
Все это останется при мне. Скажу лишь, что в ту ночь муж
был для меня в равной степени маяком и камнем на шее. Перспектива
уйти от него казалась немыслимой, но еще более невыносимой
была перспектива остаться. Мне не хотелось, чтобы кто-то
(или что-то) пострадал по моей вине. Если можно было бы тихонько
выйти через черный ход без всякой сумятицы и последствий и бежать, бежать, бежать до самой Гренландии — я бы так и
сделала.

Это не самая радостная часть моей истории. Но я должна
рассказать ее, потому что именно тогда, на полу в ванной, случилось
нечто, навсегда изменившее весь ход моей жизни. Это
было сравнимо с тем непостижимым астрономическим явлением,
когда планета в космосе переворачивается на сто восемьдесят
градусов без всякой на то причины и ее расплавленная
оболочка смещается, изменяя расположение полюсов и меняя
форму так, что планета в одно мгновение становится овальной,
а не круглой. Нечто похожее я тогда и испытала.

А случилось вот что: я вдруг начала молиться.

Ну, знаете, как люди молятся Богу. 

3

Надо сказать, такого со мной еще не случалось. Кстати, раз уж я
впервые произнесла это многозначительное слово — БОГ и
поскольку оно еще не однажды встретится на страницах книги,
думаю, справедливо будет отвлечься на минуту и объяснить, что
я подразумеваю под этим словом, — чтобы люди сразу решили,
стоит ли считать мои слова оскорбительными или нет.

Отложим на потом спор о том, существует ли Бог вообще.
Хотя нет — давайте лучше совсем забудем об этом споре. Сначала
поясню, почему я использую слово «Бог», хотя вполне можно
было бы назвать Его, скажем, Иеговой, Аллахом, Шивой, Брахманом,
Вишну или Зевсом. Я, конечно, могла бы называть Бога
«Оно», как в древних санкритских священных книгах — это довольно
точно характеризует то всеобъемлющее, не поддающееся
описанию нечто, к которому мне порой удавалось приблизиться.
Но «Оно» — какое-то безличное слово, скорее объект,
чем существо. Лично мне нелегко молиться кому-то, кого называют
«Оно». Мне нужно имя, чтобы создать впечатление личного
общения. По этой же причине я не могу обращаться ко Вселенной,
Великой бездне, Великой силе, Высшему Существу,
Единству, Создателю, Свету, Высшему разуму и даже самой поэтичной интерпретации имени Божьего — Тени Перемен, — кажется,
так Его называли в гностических евангелиях.

Ничего не имею против всех этих названий. По мне так все
они имеют равное право на существование, поскольку в равной
степени адекватно и неадекватно описывают то, что описать
нельзя. Но каждому из нас нужно имя собственное, которым бы
мы называли это неописуемое нечто. Мне ближе всего Бог, вот я
и зову Его Богом. Признаюсь также, что обычно зову Бога «Он»,
и меня это ни капли не коробит, так как я воспринимаю слово
«Он» всего лишь как подходящее личное местоимение, а не анатомическую
характеристику и уж точно не повод для феминистского
бунта. Не имею ничего против того, что для кого-то
Бог — это «Она», я даже понимаю, что вынуждает людей звать
Его женским именем. Но, по-моему, Бог-Он и Бог-Она имеют
равное право на существование и одинаково точно и неточно
описывают то, что должны описать. Хотя стоит все-таки писать
эти местоимения с большой буквы в знак уважения к божественному
присутствию — мелочь, а приятно.

Вообще-то, по рождению, а не по убеждению, я христианка.
Родилась в англо-саксонской протестантской семье. Но, несмотря
на мою любовь к Иисусу, великому проповеднику мира на земле,
несмотря на то, что я сохраняю за собой право в определенных
жизненных ситуациях задаваться вопросом, как поступил
бы Он, с одной христианской догмой я все же никогда не соглашусь.
Это постулат о том, что единственный путь к Богу — вера в
Иисуса. Так что, строго говоря, никакая я не христианка. Большинство
моих знакомых христиан с пониманием и непредвзятостью
относятся к моим чувствам. Правда, большинство моих
знакомых никак не назовешь догматиками. Тем же, кто предпочитает
говорить и думать строго в рамках христианского канона,
могу выразить лишь сожаление и пообещать не лезть в их дела.

Меня всегда привлекали трансцендентальные мистические
учения во всех религиях. Я с трепетным волнением в сердце отзывалась
на слова любого, кто утверждал, что Бог не живет в догматических
рамках священных писаний, не восседает в небе на
троне, а обитает где-то совсем рядом с нами — гораздо ближе,
чем мы можем предположить, наполняя наши сердца своим дыханием.
И я благодарна всем, кому удалось заглянуть в самый
центр собственного сердца и кто вернулся в мир, чтобы сообщить всем нам, что Бог — это состояние безусловной любви. Во
всех мировых религиозных традициях всегда были мистики-святые
и просветленные, и все они описывали один и тот же
опыт. К сожалению, для многих дело кончилось арестом и казнью.
И все же я отношусь к ним с глубоким трепетом.

По существу, того Бога, к которому я пришла, очень легко
описать. Был у меня когда-то песик. Бездомный, из приюта. Он
был помесью примерно десяти разных пород, и от каждой из
них взял самое лучшее. Пес был коричневого цвета. И когда люди
спрашивали, что это за собака, я всегда отвечала одинаково:
«Это коричневый пес». Так и на вопрос, в какого Бога я верю, отвечаю
просто: «В хорошего Бога».

4

Конечно, с той ночи, когда я заговорила с Богом впервые в ванной
на полу, у меня было немало времени, чтобы сформулировать
мнение о Всевышнем. Но тогда, в самом эпицентре мрачного
ноябрьского кризиса, мне было не до теологических
рассуждений. Меня интересовало только одно: как спасти свою
жизнь. Наконец я поняла, что достигла того состояния безнадежного,
самоубийственного отчаяния, когда некоторые как раз и
просят о помощи Бога. Кажется, я читала об этом в книжке.

И вот сквозь рыдания я обратилась к Богу и сказала что-то
вроде: «Привет, Бог. Как дела? Меня зовут Лиз. Будем знакомы».

Да-да, я обращалась к Богу так, будто нас только что представили
друг другу на вечеринке. Но каждый говорит, как может, а я
привыкла, что знакомство начинается именно с этих слов. Мне
даже пришлось одернуть себя, чтобы не добавить: «Я ваша большая
поклонница…»

— Извини, что так поздно, — добавила я. — Но у меня серьезные
проблемы. И прости, что раньше не обращалась к Тебе напрямую,
хотя всегда была безмерно благодарна за все то хорошее,
чем Ты наградил меня в жизни.

При этой мысли меня накрыла новая волна рыданий. Бог
ждал. Я взяла себя в руки и продолжила:

— Молиться я не умею, да Ты и сам видишь. Но не мог бы Ты
мне помочь? Мне очень нужна помощь. Я не знаю, что делать.
Мне нужен совет. Пожалуйста, подскажи, как поступить. Скажи,
что мне делать. Скажи, что мне делать…

Так вся моя молитва свелась к одной простой просьбе — «скажи,
что мне делать». Я повторяла эти слова снова и снова. Уж не
знаю, сколько раз. Но молилась я искренне, как человек, чья
жизнь зависит от ответа. И плакала.

А потом все резко прекратилось.

Я вдруг поняла, что больше не плачу. Не успела я довсхлипывать,
как слезы исчезли. Печаль улетучилась, как в вакуумную дыру.
Я отняла лоб от пола и удивленно села, отчасти ожидая увидеть
некое великое божество, которое осушило мои слезы.
Однако в ванной я была одна. Но при этом рядом со мной ощущалось
что-то еще. Меня окружало нечто, что можно описать как
маленький кокон тишины — тишины столь разреженной, что
боязно дышать, чтобы не разрушить ее. Меня окутал полный покой.
Не помню, когда в последний раз мне было так спокойно.

А потом я услышала голос. Не паникуйте — то не был зычный
Божий глас, как в голливудских фильмах в озвучке Чарлтона Хестона.
И он не приказывал мне построить бейсбольное поле на
заднем дворе. Это был мой голос, и доносился он изнутри. Но я
никогда не слышала, чтобы мой внутренний голос был таким
мудрым, спокойным и понимающим. Мой собственный голос
мог бы звучать именно так — будь моя жизнь наполнена любовью
и определенностью. Невозможно описать, какой заботой и
теплом был проникнут этот голос, который дал мне ответ и навсегда
избавил от сомнений в существовании божественного.

Он сказал: «Иди спать, Лиз».

И я вздохнула с облегчением.

Сразу стало ясно, что это и есть единственный выход. Ведь

любой другой ответ показался бы мне подозрительным. Вряд
ли я поверила бы хоть одному слову, если бы раскатистый бас
вдруг произнес: «Ты должна развестись с мужем!» или «Ты не должна разводиться с мужем!» В этих словах нет истинной мудрости.
Истинно мудрый ответ — единственно возможный в
данный момент, а в ту ночь единственно возможным выходом
было пойти спать. Иди спать, сказал всеведущий внутренний
голос, потому что тебе необязательно знать главный ответ прямо
сейчас, в три часа ночи, в четверг, в ноябре. Иди спать, потому
что я люблю тебя. Или спать, потому что единственное, что
тебе сейчас нужно, — хорошо отдохнуть и позаботиться о себе
до тех пор, пока не узнаешь ответ. Иди спать, и, когда разразится
буря, у тебя хватит сил ей противостоять. А бури не избежать,
моя милая. Она придет очень скоро. Но не сегодня. Поэтому…

Иди спать, Лиз.

Между прочим, этому эпизоду свойственны все типичные
признаки опыта обращения в христианство: душа, погруженная
в глубокие сумерки, мольба о помощи, голос свыше, чувство перерождения.
Но для меня это не было обращением в традиционном
смысле слова — то есть перерождением, или спасением. Я бы
скорее назвала случившееся в ту ночь началом религиозного общения.
То были первые слова открытого и сулящего открытия
диалога, который в конечном счете приблизил меня к Богу.