Келли Линк. Милые чудовища

Отрывок из книги

Купить книгу на Озоне

Все это случилось потому, что паренек по имени Майлз
Сперри, которого я когда-то знала, решил заняться воскрешением
и раскопать могилу своей девушки, Бетани Болдуин.
Та уже почти год как померла. Он затеял это, чтобы извлечь
из гроба пачку стихов, которые сам же туда положил
(поначалу-то ему казалось, что это красивый и романтический
жест). А может, просто несусветная глупость. Он не позаботился
о том, чтобы сделать копии. Майлз всегда отличался
импульсивностью. Думаю, вам следует об этом знать,
прежде чем я начну повествование.

Он пихнул стихи, написанные от руки, украшенные разводами
от слез и помарками, под сложенные руки Бетани.
Ее пальцы напоминали свечи: толстые, восковые и приятно
холодные — приятно до тех пор, пока не вспомнишь, что это
пальцы. И еще от него не укрылось, что с ее грудью что-то
не то, она будто стала больше. Если бы Бетани знала, что
умрет, стала бы она крутить с ним роман или нет? Одно
из его стихотворений было как раз об этом, о том, что теперь
они никогда не будут вместе, что теперь уже слишком поздно.
Carpe diem, пока у вас не закончатся эти самые diem.

Глаза Бетани были закрыты, кто-то позаботился и об
этом. Видимо, тот же, кто аккуратно сложил ей руки. И даже
улыбка у нее была такая… умиротворенная, в неправильном
смысле этого слова. Майлз толком не знал, как заставить человека
улыбаться, когда тот уже мертв. Бетани не очень-то
походила на себя живую. А ведь еще несколько дней назад
она была жива. Теперь она казалась меньше и при этом —
странное дело! — как будто бы больше. Майлз еще никогда
прежде не подходил так близко к мертвецу, и вот он стоит
там, глядя на Бетани, и у него только два желания: чтобы он
сейчас тоже был мертв и еще взять свою тетрадку и ручку
(и чтоб никто не возмущался, что это, мол, неприлично). Ему
хотелось фиксировать все происходящее. Ведь, как ни крути,
это самое значительное событие из всех, что когда-либо случались
с Майлзом. Великая перемена, которая постепенно,
миг за мигом, происходила в нем.

Поэтам положено чувствовать каждую минуту жизни,
присутствовать в ней и одновременно находиться вовне, взирать
на события со стороны. К примеру, Майлз никогда прежде
этого не замечал, но уши Бетани были слегка перекошены.
Одно было поменьше, зато располагалось чуть повыше.
Не то чтобы это его волновало, он не собирался писать об этом
стихи и даже не стал бы упоминать при ней об этом, будь она
жива (а то вдруг она начала бы стесняться), но факт оставался
фактом. И теперь, когда он заметил эту ее особенность, то
подумал, что, пожалуй, это здорово его заводит — то, что
об этом нельзя говорить: он наклонился и поцеловал Бетани
в лоб, а потом глубоко вдохнул. Она пахла как новенькая машина.
Голова Майлза полнилась поэтическими образами.
Каждое облако было обведено серебристым контуром, хотя,
наверное, эту мысль можно было выразить и поинтереснее,
посочнее. К тому же, смерть — это вам не облако. Он задумался
о том, что же это такое: может быть, это больше похоже
на землетрясение или падение с огромной высоты и удар
о землю, действительно жесткий удар, от которого из груди
вышибает дух и становится трудно спать, или просыпаться,
или есть, или думать о таких вещах, как домашнее задание
и не идет ли что-нибудь интересное по телику. И еще смерть
расплывчатая, но при этом колючая, так что, скорее всего,
никакое это не облако, а туман, состоящий из мелких острых
частичек. Из иголок. В каждом смертельном тумане куча серебряных
иголок. Так ли это на самом деле? Кто-нибудь проверял?

Потом до Майлза, как звон большого, тяжелого колокола,
докатилась мысль, что Бетани умерла. Это странно звучит, и,
исходя из моего опыта, это действительно странно, но так
все обычно и происходит. Ты просыпаешься и вспоминаешь,
что человек, которого ты любил, мертв. И тогда ты думаешь:
неужели правда?

А потом ты думаешь: как это странно, что приходится напоминать
себе о том, что человек, которого ты любил, мертв,
и пока ты размышляешь об этом, до тебя снова доходит, что
человек, которого ты любил, мертв. И тот же самый дурацкий
туман, те же самые иголки или бьющие по нутру молоточки
обрушиваются на тебя с новой силой. Рано или поздно
ты в этом убедишься.

Майлз стоял, погруженный в воспоминания, пока к нему
не подошла мать Бетани, миссис Болдуин. Глаза у нее были
совершенно сухие, а вот прическа в беспорядке. И тени наложены
только на одно веко. На ней были джинсы и одна
из старых, поношенных футболок Бетани. Вовсе не самая
любимая. Майлзу стало неловко за нее и за Бетани тоже.

— Это что? — спросила миссис Болдуин. Голос звучал
скрипуче и как-то неестественно, будто она синхронно переводила
с другого языка. С одного из индо-германских, например.
— Мои стихи. Стихи, которые я ей посвятил, — сказал
Майлз. Он держался очень торжественно. Это был исторический
момент. Когда-нибудь биографы Майлза непременно
напишут об этом. «Три хокку, секстина и две пастушеских
песни. Несколько стихотворений более крупной формы. Никто
и никогда больше не прочтет их».

Миссис Болдуин уставилась на Майлза своим ужасным
сухим взглядом без слез.

— Ясно, — сказала она. — Она говорила, что ты бездарный
поэт.

Она запустила руку в гроб, разгладила любимое платье
Бетани, то самое, с рисунком-паутиной и дырами, сквозь которые
виднелись черные «кусачие» колготки. Мать похлопала
по сложенным ладоням Бетани и произнесла:

— Ну, до свидания, девочка моя. Не забудь прислать мне
оттуда открытку.

Не спрашивайте меня, что она имела в виду. Иногда мать
Бетани говорила странные вещи. Она бывшая буддистка
и учительница математики, которую всегда ставят на замену.
Однажды она застукала Майлза за списыванием на контрольной
по алгебре. С тех пор, как Бетани и Майлз начали
встречаться, отношения между ним и миссис Болдуин нисколько
не улучшились. Поэтому Майлз никак не мог решить:
стоит ли верить ее словам насчет презрительного отношения
Бетани к его стихам. У учителей на замену бывает
своеобразное чувство юмора, если оно вообще у них есть.

Он едва не полез в гроб за своими бумагами. Но тогда
миссис Болдуин, чего доброго, решит, будто это из-за ее
слов, будто она победила. Хотя это была не та ситуация, где
вообще можно что-то выиграть. Это же похороны, а не телевизионное
игровое шоу. Никто не смог бы уже вернуть
Бетани.

Миссис Болдуин поглядела на Майлза, а тот на нее. Бетани
не смотрела ни на кого. Два человека, которых Бетани
любила больше всего на свете, сквозь этот ненавистный
мрачный туман могли разглядеть, о чем думает другой. Это
продолжалось всего какую-то минуту, и раз уж вас там
не было (а даже если бы и были, вы бы все равно не смогли
прочитать их мысли), так я вам расскажу. «Хотел бы я сейчас
быть на ее месте», — думал Майлз. А миссис Болдуин думала:
«И я тоже хотела бы, чтобы ты сейчас был на ее месте».

Майлз сунул руки в карманы нового костюма, развернулся
и оставил миссис Болдуин стоять в одиночестве. Он сел рядом
со своей матерью, та изо всех сил старалась не расплакаться.
Бетани ей нравилась. Бетани всем нравилась. Несколькими
рядами ближе к гробу сидела девочка по имени Эйприл Лэмб
и ковыряла в носу с каким-то скорбным остервенением. Когда
процессия прибыла на кладбище, то оказалось, что там назначена
еще одна поминальная служба, похороны девочки,
которая ехала в другой машине, и обе группы скорбящих
сверлили друг друга взглядами, пока парковались и пытались
определить, вокруг какой из могил им собираться.

Имя Бетани на уродливых венках умудрились перепутать:
«Бертани» написал один флорист, а другой — «Бетони».
Прямо как в телеигре «Остаться в живых», когда члены племени
(то есть команды) должны проголосовать друг за друга,
написать имена. Этот момент нравился Бетани в игре больше
всего. Бетани отличалась абсолютной грамотностью, хотя
лютеранский священник, который вел службу, об этом
и не упомянул.

Майлза посетило неуютное чувство: он поймал себя
на мысли, что не может дождаться, когда же наконец доберется
домой, позвонит Бетани и расскажет ей обо всем.
О том, что произошло с тех пор, как она умерла. Он сел и подождал,
пока это ощущение улетучится. В последнее время
он уже стал к нему привыкать.

Майлз нравился Бетани, потому что умел ее рассмешить.
Он и меня смешит. Майлз решил, что все равно раскопает
могилу Бетани, даже если она из-за этого над ним посмеется.
Бетани была знатная хохотунья. Когда она начинала смеяться,
тон ее смеха все поднимался и поднимался, как кларнетист
на эскалаторе. Это не раздражало. Слушать было
одно наслаждение, если, конечно, вам нравится такого рода
смех. Она бы непременно рассмеялась, узнав, что Майлз
в целях самообразования искал в «гугле», как раскапывать
могилы. Он прочитал рассказ Эдгара Алана По, посмотрел
несколько подходящих серий «Баффи — истребительницы
вампиров» и купил ментоловую мазь, которую наносят под
нос, когда имеют дело с трупами. Он запасся снаряжением:
раскладной телескопической лопатой на батарейках, набором
кусачек, фонариком, запасными батарейками для лопаты
и фонарика и даже налобной лампочкой, к которой прилагался
специальный красный фильтр — чтобы было меньше
шансов попасться кому-нибудь на глаза.
Майлз распечатал карту кладбища, чтобы, выйдя из переулка
Рыдающей Рыбы, сразу найти дорогу к могиле Бетани,
даже — как однажды выразился один мой знакомый —
«на излете ночи, когда не видно ни зги — до того темно». (Хотя
насчет «ни зги» — это преувеличение. Майлз выбрал ночь,
когда на небе светила полная луна.) Карта была нужна ему
на всякий пожарный, он пересмотрел много фильмов про
восставших из могил мертвецов. В такой ситуации каждый
лишний путь к спасению сгодится.
Он сказал матери, что переночует у своего друга Джона.
А своему другу Джону велел ничего не рассказывать матери.
Если бы Майлз набрал в «гугле» не только «раскапывание
могил», но и «поэзию», то узнал бы, что у него были предшественники.
Поэт и художник Данте Габриэль Россетти тоже
похоронил свои стихи вместе с умершей возлюбленной. Потом
Россетти, так же сожалея о совершенном, решил раскопать
могилу, чтобы вернуть свои творения. Я рассказываю
вам все это затем, чтобы вы никогда не повторили подобной
ошибки.
Трудно сказать, был ли Данте Габриэль Россетти как поэт
лучше Майлза. Зато его сестра, Кристина Россетти, и впрямь
была талантлива. Впрочем, вам мои взгляды на поэзию наверняка
не интересны. Уж я-то вас знаю, хоть вы и не знаете
меня. Вы-то только и ждете, когда я перейду к рассказу о раскапывании
могил.

У Майлза была пара-тройка друзей, и он подумывал было
пригласить кого-то из них на совместную вылазку. Но никто
кроме Бетани не знал, что он пишет стихи. А Бетани
уже некоторое время была мертва. Одиннадцать месяцев, если
точнее, то есть на один месяц дольше, чем она пробыла
девушкой Майлза. Достаточно давно, чтобы Майлз начал потихоньку
выбираться из тумана и иголок. Достаточно давно,
чтобы он снова смог слушать отдельные памятные песни
по радио. Достаточно давно, чтобы в его воспоминаниях о Бетани
появился какой-то оттенок нереальности, словно она
была фильмом, который он когда-то в далекие времена посмотрел
ночью по телеку. Достаточно давно, чтобы он, попытавшись
мысленно восстановить стихи, которые посвятил ей,
и в особенности пастушьи песни, не смог этого сделать. Как
если бы, положив бумаги в гроб, он не просто оставил Бетани
копии стихотворений, но пожертвовал и самими блестящими,
совершенными строками, отдал их все без остатка и теперь
не мог составить и записать их снова. Майлз знал, что
Бетани умерла. С этим уже ничего не поделаешь. Но стихи —
дело другое. Если можно что-то спасти, то нужно спасать.
Пусть даже ты сам ты сам чуть это не загубил.

Вы, чего доброго, можете подумать, будто я чересчур жестока
к Майлзу, будто я не вхожу в его положение. Так вот,
это не правда. Я к Майлзу отношусь с той же симпатией, что
и ко всем остальным. И не считаю, будто он глупее, зауряднее
или незначительнее, чем, к примеру, вы. Каждый может
случайно раскопать не ту могилу. Ошибку в этом духе может
совершить любой.

На небе светила полная луна, и карту можно было легко
разглядеть и без фонарика. На кладбище было полно кошек.
Не спрашивайте меня, почему. Майлз не боялся. Он был полон
решимости. Раскладная телескопическая лопата на батарейках
поначалу отказалась раскладываться. Он испробовал
ее у себя во дворе, но здесь, на кладбище, звук получался чудовищно громкий. Это ненадолго отпугнуло кошек и, как
ни странно, не привлекло нежелательного внимания. Кошки
вернулись. Майлз отставил в сторону венки и букет, а потом
обвел кусачками прямоугольник. Воткнул лезвие телескопической
лопаты в землю и стал снимать с могилы
Бетани толстые квадраты дерна. Он сложил их кучкой, как
образцы ковролина, и приступил к работе.
К двум часам ночи Майлз наделал на веревке узлов на небольшом
равном расстоянии друг от друга — вместо ступенек,
— а затем обвязал веревку вокруг дерева, чтобы проще
было выбираться из могилы, когда стихи окажутся у него
в руках. Пока яма была глубиной по пояс. Ночь выдалась теплая,
и Майлз вспотел. Это было не так-то легко — орудовать
лопатой. Она постоянно складывалась и раскладывалась сама
по себе. Он прихватил материны перчатки, чтобы не натереть
мозолей, и все же руки начали уставать. Перчатки
оказались слишком велики. Мышцы рук болели.
К половине четвертого Майлз уже не видел из могилы ничего,
кроме неба. Подошла крупная белая кошка, поглядела
на Майлза сверху вниз, быстро заскучала и ушла. Луна двигалась
у Майлза над головой как прожектор. Он стал орудовать
лопатой осторожнее. Не хотел повредить гроб Бетани.
Когда лопата наткнулось на что-то, не похожее на землю,
Майлз вспомнил, что оставил ментоловую мазь дома на кровати.
Пришлось импровизировать, намазавшись завалявшейся
в кармане вишневой гигиенической помадой. Теперь
он копал и разгребал землю руками в садовых перчатках.
Кроваво-красный свет, исходящий от закрепленной на лбу
лампочки, выхватывал из темноты фрагменты чуда техники
— телескопической лопаты, отброшенной за ненадобностью,
а также камешки, червей и похожие на червей корешки,
торчавшие из стен вырытой Майлзом ямы. И гладкую
крышку гроба Бетани.

Майлз вдруг сообразил, что стоит на крышке. Наверное,
надо было сделать яму чуть пошире. Трудно будет открыть
крышку, если стоишь на ней. К тому же возникла еще одна
проблема: ему приспичило отлить. Так что пришлось подтянуться
на своих трясущихся от усталости руках, цепляясь
за веревку, вылезти из могилы и подыскать укромное местечко.
Вернувшись, он посветил в могилу фонариком. Ему
показалось, что крышка гроба слегка приоткрыта. Возможно
ли это? Может, он случайно сбил своей телескопической
лопатой петли, или сдвинул крышку ногой, когда, извиваясь,
лез вверх по веревке? Он медленно вдохнул, тщательно принюхиваясь,
но различил только запах земли и вишневой помады.
Он намазался помадой погуще, просто на всякий случай.
А потом спустился в могилу.

Когда он для пробы надавил ногой, крышка слегка покачнулась.
Он решил, что если будет держаться за веревку и подсунет
ногу под крышку, то, пожалуй, сможет эту самую
крышку приподнять…

Очень странное ощущение. Как будто кто-то ухватил его
за ногу. Он попытался вытянуть ее, но все зря — нога застряла,
угодила в какую-то ловушку или капкан. Он опустил
в проем между гробом и крышкой мысок второго походного
ботинка, и осторожно потыкал им в дыру. Никакого эффекта.
Единственный выход — отпустить веревку и приподнять
крышку руками, аккуратно, очень аккуратно балансируя
на краю гроба. Нужно было разобраться, как и почему застряла
нога.

Оказалось, это тяжелая работа — балансировать и одновременно
поднимать крышку, пока одна нога плотно зажата
в неожиданной западне. Майлз отчетливо слышал шум
собственного дыхания и судорожное шарканье второго ботинка
по крышке гроба. Даже красный луч его лампочки,
слабенький и раскачивающийся вперед-назад и вверх-вниз
в узком пространстве могилы, казался невыносимо шумным.
«Черт, черт, черт!» — шептал Майлз. Голос больше напоминал
всхлипывание. Он просунул под крышку гроба пальцы,
по обе стороны от ног, и согнул дрожащие колени, чтобы
не повредить спину, когда будет поднимать тяжкую ношу.
К пальцам правой руки что-то прикоснулось.

Нет, это он сам до чего-то дотронулся. Не будь идиотом,
Майлз. Он рванул крышку вверх так быстро и с такой силой,
как только мог, похожим жестом срывают с раны повязку,
если есть подозрение, что под нее заползли пауки. «Черт,
черт, черт, черт, черт!»

Он дернул, а кто-то другой подтолкнул. Крышка взлетела
в воздух и упала на кучу земли. Мертвая девушка, вцепившаяся
Майлзу в ботинок, отпустила его ногу.

Это было первое из многих неожиданных и неприятных
потрясений, которые Майлзу предстояло перенести во имя
поэзии. Второе нагоняло тошноту — нет, скорее повергало
в шок — он раскопал не ту могилу. Могилу не той девушки.
Не та мертвая девушка лежала в гробу, улыбалась Майлзу,
и глаза ее были распахнуты. Она была на несколько лет
старше Бетани и обладала куда более развитой фигурой.
У нее даже была татуировка.

Улыбка у не той девушки была белоснежная, сразу видно
— дантист постарался. Бетани же носила брекеты, из-за
которых поцелуи превращались в героическое деяние. Приходилось
целовать вокруг брекетов, скользить языком вверх,
или в сторону, или вниз, все равно что обходить колючую
проволоку: упоительное и полное опасностей приключение
в девственных уголках природы, где еще не ступал человек.
Бетани, когда целовалась, морщила и выпячивала губы. Если
Майлз забывался и слишком сильно прижимался к ее губам
своими, она награждала его подзатыльником. Почему-то
сейчас, глядя на не ту мертвую девушку, Майлз особенно
живо вспомнил именно этот эпизод.
Не та девушка заговорила первой.

— Тук-тук, — произнесла она.

— Что? — оторопел Майлз.

— Тук-тук, — повторила не та девушка.

— Кто вы? — спросил Майлз.

— Глория, — ответила не та девушка. — Глория Пальник.
А ты кто, и что ты делаешь в моей могиле?

— Это не твоя могила, — заявил Майлз, отдавая себе отчет,
что ругается с мертвой девушкой, да к тому же с не той
мертвой девушкой. — Это могила Бетани. Лучше скажи, что
ты делаешь в могиле Бетани:

— Ну уж нет, — отрезала Глория Пальник. — Это моя
могила, и вопросы здесь задаю я.

Заявление было липким и пугающим, как лапка мертвого
котенка. Возможно, он совершил опасную ошибку, за которую
потом придется расплачиваться.

— Стихи, — только и смог вымолвить он. — Я… э-э… случайно
оставил в гробу своей девушки кое-какие стихи. А теперь
близится конец сдачи работ на поэтический конкурс,
так что мне нужно получить бумаги назад.

Мертвая девушка сверлила его взглядом. У нее было чтото
не то с волосами, Майлзу от этого сделалось не по себе.

— Прости, но ты это на полном серьезе? — сказала
она. — Уж больно смахивает на неумелые отмазки. Вроде:
мою домашнюю работу сжевала собака. Или: я совершенно
случайно похоронил свои стихи вместе со своей умершей девушкой.

— Послушайте, — сказал Майлз, — я и памятник проверил,
и все остальное. Здесь точно должна быть могила Бетани.
Бетани Болдуин. Мне очень жаль, что я потревожил
вас и все такое, но на самом-то деле я не виноват.
Мертвая девушка не сводила с него задумчивого взгляда.
Ему хотелось, чтобы она хотя бы иногда смаргивала. Она
больше не улыбалась. Ее волосы, черные и гладкие (в отличие
от каштановых и курчавящихся летом волос Бетани) слегка
шевелились, как змеи. Майлз подумал о сороконожках.
Чернильно-полуночные щупальца.

— Может, мне лучше уйти, — предложил Майлз, —
и оставить тебя… м-м… покоиться с миром, или как там говорят?..

— «Извините», как и «спасибо», на хлеб не намажешь, —
отрезала Глория Пальник. Сквозь вдруг навалившуюся на
него дремоту Майлз заметил, что она почти не двигает губами,
когда говорит. И при этом дикция у нее безупречная. — 
К тому же мне это унылое местечко уже осточертело. Тут
скучно. Может, мне лучше пойти с тобой?

— Что? — переспросил Малз и стал ощупывать стенку
могилы позади себя в поисках веревки с узлами.

— Я говорю, может, мне лучше пойти с тобой, — сказала
Глория Пальник. И села. Теперь ее волосы действительно
двигались, действительно закручивались кольцами. Майлзу
померещилось, будто он слышит легкое шипение.

— Нет, тебе нельзя! — возразил он. — Извини, но нет.
Нет, и всё тут.

— Что ж, ладно, тогда ты оставайся здесь и составь мне
компанию, — предложила Глория Пальник. Волосы у нее
были — в самом деле что-то с чем-то!

— Нет, так тоже не пойдет, — сказал Майлз. Он хотел
уладить спор побыстрее, пока волосы мертвой девушки
не удушили его. — Я собираюсь стать поэтом. Если мои стихи
так и останутся неопубликованными, это будет огромная
потеря для человечества.

— Ясно, — сказала Глория Пальник таким тоном, будто
ей действительно было все ясно. Ее волосы спокойно улеглись
и наконец начали вести себя, как и подобает волосам. — Ты
не хочешь возвращаться к себе вместе со мной. И здесь оставаться
со мной не хочешь. Тогда как тебе такой вариант: если
ты такой великий поэт, так напиши для меня стихотворение.
Сочини что-нибудь такое, чтобы всем сразу стало грустно
из-за моей смерти.

— Это я могу, — сказал Майлз. В душе у него клокотало
чувство облегчения, похожее на крошечные пончики, подпрыгивающие
в огромной промышленной фритюрнице. — 

Давай договоримся так. Ты лежишь себе тихо-мирно, как
тебе удобнее, а я снова захороню тебя. Сегодня у меня будет
контрольная по истории США, я собирался подготовиться
к ней на свободном уроке после обеда, но могу вместо этого
написать для тебя стихотворение.

— Сегодня суббота, — напомнила мертвая девушка.

— Ах да, — промямлил Майлз. — Тогда вообще никаких
проблем. Я сразу пойду домой и засяду за твое стихотворение.
К понедельнику должно быть готово.

— Не так быстро, — возразила Глория Пальник. — Если
ты собираешься написать обо мне стихотворение, тебе нужно
знать о моей жизни все, верно ведь? И как я могу быть
уверена, что ты напишешь, если позволю, чтобы ты опять
меня закопал? Как я узнаю, что это стихотворение хоть чегото
стоит? Тут нет места случайностям. Мы вместе пойдем
к тебе домой, и я не отстану от тебя, пока не получу свое стихотворение.
Ага?

Она встала. И оказалась на несколько дюймов выше
Майлза.

О книге Келли Линк «Милые чудовища»

Элизабет Страут. Оливия Киттеридж

Отрывок из романа

О книге Элизабет Страут «Оливия Киттеридж»

Генри Киттеридж был фармацевтом и много лет держал
аптеку в соседнем городке. Он отправлялся туда каждое
утро по заснеженным дорогам, по дорогам, размокшим
от дождей, а в летнее время, на самой окраине города,
прежде чем он сворачивал на более широкую дорогу,
ведущую к аптеке, кусты дикой малины и ежевики протягивали к нему свои буйно разросшиеся новые ветви.
И сейчас, уйдя от дел, он по-прежнему просыпается рано и вспоминает о том, что эти утра становились его
самой любимой частью дня, будто мир был его личной
тайной: тихий ропот шин внизу, под ним, свет, проникающий сквозь утренний туман, залив, на краткий миг
показавшийся справа, а потом — сосны, высокие и стройные… И почти всегда он ехал с приоткрытым окном, потому что любил запах хвои и густо просоленного воздуха, а зимой ему нравилось, как пахнет холод.

Аптека — небольшой двухэтажный дом, примыкавший к другому такому же, где отдельно друг от друга
размещались два магазинчика — скобяной и продовольственный. Каждое утро Генри оставлял машину за домом, у больших железных баков, а затем входил в аптеку
через черный ход и принимался зажигать везде свет, включать отопление или, если стояло лето, запускать потолочные вентиляторы. Он открывал сейф, закладывал деньги в кассовый аппарат, отпирал входную дверь, мыл руки и надевал белый лабораторный халат. Этот ритуал
доставлял ему удовольствие, словно старая аптека, с ее
полками, заполненными зубной пастой, витаминами, косметикой, украшениями для волос, даже швейными иглами и поздравительными открытками, так же как и резиновыми грелками и клизмами, была старым другом, надежным и стойким. И какие бы неприятности ни случались дома — например, тяжесть на душе из-за того, что
его жена часто покидает постель, чтобы в темные ночные часы бродить по дому, — все это отступало, словно
линия берега, когда Генри оказывался в своем убежище — в своей старой аптеке. Стоя в дальнем конце, у
ящичков и шкафов с рядами пилюль и таблеток, Генри
с радостью отвечал на телефонные звонки, с радостью
встречал миссис Мерримэн, явившуюся за лекарством
от повышенного давления, или старого Клиффа Мотта,
пришедшего за дигиталисом; он пребывал в хорошем настроении, даже готовя валиум для Рэчел Джонс, чей муж
сбежал в ту самую ночь, когда родился их ребенок. Генри прекрасно умел слушать и множество раз в неделю
произносил: «Подумать только! Мне ужасно жаль слышать это!» или «Смотри-ка, ведь это просто здорово!»

В глубине души он таил вечное беспокойство человека, в детстве ставшего свидетелем двух случаев нервного расстройства матери, которая — за исключением этих
эпизодов — пеклась о нем с крикливой нежностью. Поэтому, если вдруг — очень редко — случалось, что покупатель расстраивался из-за стоимости лекарства либо его
раздражало качество марлевого бинта или пузыря со льдом,
Генри делал все возможное, чтобы поскорее уладить недоразумение. Многие годы у него работала миссис Грейнджер; ее муж-рыбак занимался ловлей омаров, и она, казалось, приносила с собой в аптеку холодный бриз открытого моря, не испытывая особого желания угождать
недоверчивым покупателям. Заполняя сигнатурки, Генри вполуха прислушивался к тому, что происходит у
кассового аппарата, не отправляет ли она прочь очередного покупателя. И не раз такой же внутренний трепет
рождался в его душе, когда он страшился увидеть, что
его жена Оливия слишком сурово обходится с Кристофером из-за не выполненного им домашнего задания или
данного ему поручения: это было ощущение постоянно
напряженного внимания, потребности сделать так, чтобы все были довольны и согласны меж собой. Если он
слышал, что голос миссис Рейнджер начинает звучать
немного громче, он делал несколько шагов вперед от
своего поста в конце зала по направлению к центру, чтобы самому побеседовать с покупателем. Но вообще-то
говоря, миссис Грейнджер прекрасно справлялась со своей
работой. Генри ценил ее за неболтливость, за то, что она
держала в совершенном порядке инвентарные списки и
практически никогда не болела. Он был поражен, когда
в одну непрекрасную ночь она неожиданно скончалась
во сне, оставив у него странное чувство вины, будто он,
столько лет работая с нею рядом, проглядел какие-то
симптомы болезни, которую он, всю жизнь имеющий
дело с пилюлями и шприцами, мог бы излечить.

— Серенькая, — произнесла Оливия, когда он взял
себе новую сотрудницу. — На мышку похожа.

У Дениз Тибодо были круглые щеки и маленькие глазки, с любопытством смотрящие сквозь большие очки в коричневой оправе.

— Правда, на очень милую мышку, — ответил Генри, — привлекательную и смышленую.

— Человек не может привлекательно выглядеть, если
не способен держаться прямо, — парировала Оливия.

И верно — узкие плечи Дениз чуть клонились вперед, словно она просила прощения за что-то. Ей было
двадцать два года, и она только что окончила Вермонтский университет. Мужа ее тоже звали Генри, и Генри
Киттеридж, впервые встретившись с Генри Тибодо, оказался просто покорен его совершенством, которого тот
абсолютно не осознавал. Молодой человек был крепким
и сильным, с твердыми чертами лица, а в глазах его сиял
свет, придававший этому, вполне обычному, честному
лицу неугасающее великолепие. Он был водопроводчиком и работал в фирме собственного дяди. Они с Дениз
поженились год тому назад.

«Не очень-то жажду», — произнесла Оливия, когда
Генри предложил пригласить молодую пару на обед. Он
больше не поднимал разговора на эту тему. То было
время, когда их сын, внешне еще не являвший признаков подросткового возраста, стал неожиданно строптивым и мрачным, его настроения были словно распыленный в воздухе яд, и Оливия казалась столь же изменившейся и переменчивой, как сам Кристофер. Мать и сын
часто устраивали яростные ссоры, а временами так же
неожиданно укрывались за завесой молчаливой близости, в пространстве которой озадаченный и ничего не понимающий Генри чувствовал себя третьим лишним.

Однако как-то под конец летнего дня, стоя с Дениз
и Генри Тибодо на парковке за аптекой и глядя, как
солнце прячется за пышные кроны сосен, Генри Киттеридж испытал такое острое желание быть рядом с этой
юной парой, видеть их молодые лица, обращавшиеся к
нему с застенчивым, но глубоким интересом, стоило ему
завести рассказ о давних годах собственной университетской юности, что он произнес:

— Слушайте-ка, мы с Оливией хотим, чтобы вы пришли как-нибудь к нам поужинать. В ближайшее время.

Он ехал домой мимо высоких сосен, мимо промельков залива и представлял себе, как семейство Тибодо
едет в противоположную сторону, к своему трейлеру на
окраине городка. Он рисовал в своем воображении их
дом на колесах, уютный и вычищенный до блеска, — Дениз была чистоплотна и аккуратна во всем, что делала, —
и воображал, как они рассказывают друг другу о том,
что случилось за день. Дениз, вполне возможно, говорит:
«С таким боссом легко работается». А Генри, возможно,
отвечает: «Да, мне он тоже по душе пришелся».

Генри Киттеридж въехал на подъездную аллею, которая была не столько аллеей, сколько небольшой травянистой лужайкой на верхушке холма, и увидел в саду
Оливию.

— Привет, Олли! — сказал он, подойдя к жене.

Ему хотелось ее обнять, но лицо ее укрывал мрак,
казалось, этот мрак стоит с ней рядом, словно знакомый,
не желающий отойти в сторону. Генри сообщил жене,
что пригласил Дениз с мужем на ужин.

— Это надо было сделать, — объяснил он.

Оливия отерла капельки пота с верхней губы, повернулась — вырвать пук сорной травы.

— Ну что ж тут поделаешь, мистер президент, — ответила она, — отдайте распоряжения повару.

Вечером в пятницу Дениз и Генри Тибодо приехали
следом за ним. Молодой Генри сказал, пожимая руку
Оливии:

— Приятный у вас дом. И с видом на воду. Мистер
Киттеридж говорит, вы сами, вдвоем, его построили.

— Да, действительно.

За столом Кристофер уселся боком, с подростковой
неуклюжестью развалившись на стуле, и не ответил, когда Генри Тибодо спросил его, занимается ли он в школе
каким-нибудь видом спорта. Генри Киттеридж почувствовал, как в нем неожиданно вспыхнула ярость; ему захотелось прикрикнуть на мальчишку, чьи дурные манеры, как ему представилось, свидетельствовали о чем-то
неприятном, чего никак нельзя было ожидать в доме
Киттериджей.

— Когда работаешь в аптеке, — обратилась Оливия к
Дениз, ставя перед ней тарелку с печеными бобами, —
узнаёшь секреты всех жителей города. — Оливия села
напротив молодой женщины и подтолкнула к ней бутылочку с кетчупом. — Приходится учиться держать язык
за зубами. Впрочем, вы, кажется, и так умеете это делать.

— Дениз это понимает, — заметил Генри Киттеридж.

— Точно, — откликнулся ее муж. — Надежней, чем
Дениз, вам никого не найти.

— Думаю, вы правы, — сказал Генри, передавая своему тезке корзинку с булочками. — И пожалуйста, зовите
меня просто Генри. Это одно из моих самых любимых
имен, — добавил он.

Дениз тихонько засмеялась. Он ей явно нравился, это
было заметно даже ему самому.

Кристофер еще глубже вдавился в стул.

Родители Генри Тибодо жили далеко от берега, на
ферме, так что оба Генри принялись рассуждать об урожаях, о вьющейся фасоли и о том, что кукуруза этим
летом не такая сладкая из-за недостатка дождей. А еще
о том, как лучше делать грядки для спаржи.

— Ох, ради всего святого! — произнесла Оливия, когда, передавая кетчуп молодому собеседнику, Генри опрокинул бутылочку и красная жидкость, словно загустевшая кровь, выплеснулась на дубовый стол.

Пытаясь поднять бутылку, он неловко подтолкнул ее,
и она покатилась дальше, а кетчуп оказался у него на
пальцах, а затем и на его белой рубашке.

— Оставь, Генри! — скомандовала Оливия, поднимаясь с места. — Просто, ради всего святого, оставь кетчуп
в покое.

И Генри Тибодо, возможно, оттого, что услышал свое
собственное имя, произнесенное резким тоном, испуганно выпрямился на стуле.

— Господи, ну и беспорядок же я тут устроил! — огорчился Генри Киттеридж.

На десерт каждому подали голубую пиалу с перекатывающимся в самой ее серединке шариком ванильного
мороженого.

— Ванильное — самое мое любимое, — сказала Дениз.

— Неужели? — спросила Оливия.

— И мое тоже, — заявил Генри Киттеридж.

Купить книгу на Озоне

Большой взрыв

Глава из романа Уильяма Глэдстоуна «Двенадцать»

О книге Уильяма Глэдстоуна «Двенадцать»

12 марта 1949 года

Большой взрыв, имевший место двенадцатого марта тысяча девятьсот сорок девятого года, не был тем событием, которое
привело к возникновению жизни во Вселенной. Оно подробно
описано Стивеном Хокингом и многими другими учеными. Тем
не менее это был тот самый взрыв, что увенчался зарождением Макса Доффа.

В тот на редкость благодатный, усеянный звездами студеный вечер, ровно за сорок восемь минут пятнадцать секунд до
полуночи, в пригороде нью йоркского Тэрритауна, в спальне
своего дома, стилизованного под ранчо, Герберт и Джейн Дофф
испытали взаимный оргазм, ярчайший в их сорокапятилетней
супружеской жизни.

У Герберта несравненное ощущение продлилось четырнадцать секунд.

У Джейн оно оказалось гораздо более значительным. В то
время как ее физическое тело содрогалось волнами чувственного удовольствия, пульсирование которых проникало в самую
душу, она одновременно пережила ощущение выхода из своей
телесной сущности, оказавшись в окружении величавых переливов живого пурпура и синевы. Время застыло, и женщина блаженно с ним слилась, положившись на его волю. Подобное она испытывала впервые. В этот момент Джейн четко уяснила, что они с мужем наконец зачали желанного ребенка.

Ребенок у Герберта с Джейн, собственно, уже был: полуторагодовалый сын Луис. Его появление на свет омрачила пуповина, опутавшая шею. Если бы не самоотверженные усилия
работников роддома, то еще вопрос, пережил бы мальчик родовую травму или нет.

Уже с первых дней жизни Луис был капризным, раздражительным, неуемным сумасбродом, которому никто и ничто не
указ. К счастью для Джейн, Герберт владел успешным книжным издательством, а потому мог позволить нанять в дом на
полный день няню, которая помогала присматривать за малышом, но и при этом за сорванцом нужен был, как говорится, глаз
да глаз. А между тем супругам, откровенно говоря, так хотелось
завести «нормального» ребенка.

И вот без девяти минут полночь двенадцатого марта сорок
девятого года Герберт, чувствующий в себе полную удовлетворенность, вместо того чтобы расслабиться, с некоторой оторопью наблюдал за тем, как в его объятиях сладкими судорогами исходила жена. Прошло три полновесных минуты, прежде
чем оргазм женщины, не идущий по глубине и протяженности
ни в какое сравнение с его собственным, наконец утих.

Аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес писал, что когда одна отдельно взятая пара занимается совершенной любовью, то вся Вселенная преображается, а данная пара становится всеми парами. Ему косвенно вторил и далай лама из Тибета,
называя тантрический путь познания тропой смеха и соприкосновения. Его постулаты также гласили, что двое людей, любящих друг друга в совершенстве, спасут человечество и приведут все живое в нирвану. С той лишь оговоркой, что, насколько ему известно, на свете нет и никогда не было ни такой пары,
ни подобного совокупления.

Двенадцатого декабря того же года в пять минут пятого пополудни на свет родился Макс Дофф — с открытыми глазами
и улыбкой на лице.

Памятуя о бурных неприятностях, сопровождавших рождение Луиса, знающие люди посоветовали Джейн согласиться на кесарево сечение. Подобная жертва со стороны матери
давала, во всяком случае, некоторый шанс на благополучное
появление на свет ребенка, а там, глядишь, и жизнь его пойдет более менее складно.

Вместе с тем над сравнительно благополучным рождением
Макса нависала темная тень. Она воплощалась в образе его
старшего брата Луиса, которому шел уже третий год, а силы и
проворства в нем было предостаточно для того, чтобы составлять для новорожденного нешуточную угрозу.

На третий день жизни Макса родители привезли его домой, расположились на своей большой кровати в супружеской
спальне и представили новорожденного братика Луису.

Не прошло и минуты, как Луис на глазах у оторопевших
родителей вцепился Максу в горло. Выйдя из короткого ступора, Джейн не без труда оторвала судорожно впившиеся пальцы старшенького от шеи младенца, а Герберт встрял между ними всем телом. Взятый в клещи Луис, заполошно визжа, принялся колотить мать, а затем и отца. Из спальни его пришлось
выволакивать вдвоем.

Столь бурное знакомство со своим старшим братом Макс
перенес стоически, хотя оно было лишь началом в череде бесчисленных и не менее взрывных подобных эпизодов. Удивление у крохи изначально вызывало то, почему эти выходки так
часты и неизменно направлены против него.

Впрочем, в остальном жизнь Макса протекала относительно гладко, и ребенком он рос вполне мирным.

Он и внешне был просто загляденье: ярко каштановые волосики, длинные черные ресницы, глубина смышленых карих
глаз и на редкость совершенные черты лица, особенно когда он
улыбался, а улыбкой мальчишка цвел, можно сказать, неизменно.

Не был Макс ни толст, ни худ, а сложен пропорционально — и мускулатура на месте, и нет тяжеловесной мосластости.

Перед незнакомыми людьми он не тушевался и общался без
всякой замкнутости, лучась добродушием и явно полагаясь в
них на все хорошее. Если бы еще не Луис, то детство у Макса
было бы поистине безоблачное.

По какой то непонятной причине — то ли из за травмирующих нападок братца, то ли из за некой генетической предрасположенности — у Макса никак не развивались навыки речи. Лопотал он не хуже других малолеток, но почему то никак
не мог складывать слова.

Он вполне понимал чужую речь, чуть ли не на телепатическом уровне общался с матерью и даже со своим мучителем
Луисом, но на этом его коммуникативные навыки исчерпывались, что, разумеется, служило благодатной почвой для нескончаемых издевок старшего брата.

«Эй, дебил! — то и дело властно звенело в доме.— Ну-ка печенюшку притащил мне с кухни!»

Или: «Але, узик! А ну сюда, а то фофан влеплю!»

Этим «узиком», представлявшим собой сокращение от «умственно заторможенный», Луис несказанно гордился. Он сделал это словечко кличкой младшего братца. Джейн с Гербертом
пресекали «дебила», по крайней мере в своем присутствии, но
с «узиком» все же мирились в тщетной надежде на то, что когда нибудь эта глупость старшему приестся. Мирился с ограничениями и Луис, но, убедившись, что родители не слышат,
он тут же переходил на свое: «Ур род, не дашь мне сейчас же
грузовичок — всю жопу распинаю!» или «Пшел вон, дебил!»

Из неумения Макса формировать слова Джейн с Гербертом
сделали вывод, что сын у них действительно отстает в умственном развитии. В четыре года они решили нанять для мальчика логопеда. Женщина врач быстро уяснила, что имеет дело
с редкостно сообразительным ребенком, который схватывает
все буквально на лету. Тем не менее складывать предложения
Макс научился лишь к шести годам, но уж тогда свои упущения в области языка он наверстал с лихвой. И однажды утром,
словно по мановению волшебной палочки, Макс попросту заговорил.

«Думаю, когда мы нынче летом поедем на виноградники
Марты, надо будет снять тот желтый домик с отдельным прудиком и лодкой,— изложил он.— Мне там так понравилось
прошлым летом! Хоть каждый день на озеро ходи».

Придя в себя, Джейн с Гербертом бурно возрадовались.

Примерно тогда же Макс собрал все высшие баллы при поступлении в школу, тем самым окончательно развеяв опасения
родителей.

В то время как для отца с матерью прорезавшиеся вдруг дарования сына стали приятным сюрпризом, для Луиса они лишь
послужили дополнительным раздражителем, и уж он постарался, чтобы братцу детство медом не казалось.

С самого начала Максом исподволь владела догадка о том,
что жизнь его предназначена для достижения какой то важной судьбоносной цели. Поэтому он и явился в этот мир. Ощущение это было не сказать чтобы явным, тем не менее в мозгу
у него словно жил некий голос, озвучивавший, для чего он был
рожден, но не словами, а некими красками и мощными вибрациями. Внутренний мир Макса, эта его укромная игровая площадка, был исполнен красоты и изящества, доставлявших ему
как хозяину несказанное удовольствие.

Ему, казалось, было по силам постичь суть любого предмета, но особенно Макса влекли к себе премудрости математики,
в частности прихотливая игра чисел, постоянно крутящихся в
его голове, подобно цветастому вихрю. Еще не научившись говорить, он уже мог перемножать в уме трехзначные цифры.

Постепенно этот его талант обрел некую объемность. Мальчик представлял себе множество трехмерных ящичков, расходящихся без конца и без края по горизонтали, по вертикали,
по наклонным. При этом каждый из них был сам по себе отдельным универсумом со своей определенной формой и направлением, которые сообщались с другими.

Подобные экзерсисы были для него сплошным блаженством, как, собственно, и большинство вещей в этой жизни. Хотя
присутствовало в ней и одно неусыпное напоминание, что не
все в жизни гладко.

Луис!

Невзирая на злодейские, садистские выходки со стороны
старшего брата, Макс считал Луиса своим лучшим другом.
Словно какая то неброская, полная сопереживания связь заставляла мальчика с трогательной привязанностью относиться к своему мучителю. Обоих словно скрепляла меж собой память о благостном, раю подобном вместилище, которым была
для них в свое время утроба матери.

С самого рождения Макс понимал: где бы он ни был, это место на данный момент и уготовано ему жизнью, а потому относиться к нему надо с умиротворением.

Луиса, напротив, злило, что из безмятежной укромности он
вылетел в мир, встретивший его на входе удушающей хваткой.
А потому и влезать сюда ему пришлось, брыкаясь и вопя — словом, всему наперекор.

То, что брат воспринимал мир иначе, бесило Луиса еще больше, и он с твердолобым упрямством пытался силой и страхом
изводить младшего так, чтобы у того от беспросветности темнело в глазах. Буквально с пеленок он при всяком удобном случае налетал на Макса, валил его на пол, душил и отступал лишь
тогда, когда брат заходился плачем. Если на шум прибегали
взрослые, то Луис ретировался на безопасное расстояние, и никто не догадывался о той степени насилия и ненависти, которую он вкладывал в свою методу. А так как Макс к тому же не
умел говорить, Луису все сходило с рук. В конце концов Макс
научился притворяться мертвым. Все прочее было бесполезно.
Луис в припадках ярости исполнялся такой нечеловеческой
силы, что с ним и взрослому то сразу не сладить. Несмотря на
весь свой внутренний оптимизм, Макс начал мало помалу никнуть под неотступным гнетом насилия. Он не чувствовал себя в
безопасности даже в родных стенах, к тому же знал, что ему придется поплатиться за все успехи в школе, да и вообще по
жизни.

И по мере того как нападки брата все нарастали, мальчик
стал всерьез помышлять о самоубийстве, чтобы избавиться от
своего истязателя.

В возрасте семи лет он решил покончить с собой ударом кухонного ножа в живот. Тот укромный внутренний мир по прежнему жил в нем, все такой же гармоничный и исполненный
радужных перспектив, но снаружи на него тяжелой каменной
плитой давил мир внешний, от которого никуда не уйти и не
деться.

Что ж, от слов к делу. Макс взялся за нож.

И вот, уже уперев тупое лезвие в живот, он вдруг вспомнил
тот тихий внутренний голос из раннего детства и отложил орудие убийства. Да, он внезапно вспомнил, что у него впереди
есть цель — непреложная и истинная,— для достижения которой ему потребуется упорно идти своим путем, не покоряясь
никаким встречным препятствиям.

Так он постиг и то, как не поддаваться удушающим броскам брата.

Еще совсем ребенком, не умея даже внятно говорить, Макс
каким то образом проявлял свои лидерские качества, становясь во главе группы своих сверстников.

Из класса в класс он успевал на «отлично» по всем школьным предметам, да и вообще получал неподдельное удовольствие от учебы. Успехи были и в спорте. В двенадцать лет Макс
выиграл окружное первенство Вестчестера по бегу на среднюю
дистанцию. Как он потом отшучивался, это все заслуга Луиса.
Как раз от него он и хотел удрать на спринтерской скорости.

В экзаменационный год именно ему доверили выступить
с речью на вручении дипломов. Макс был и председателем ученического совета, и капитаном команд по бейсболу, футболу
и борьбе. Он непостижимым образом угадывал, куда полетит
мяч или направится соперник, а потому фактически всегда оказывался в нужное время в нужном месте, так что мысли о возможной ошибке никогда и не возникало.

Макс всегда считал себя обязанным преуспеть на избранном
поприще. Так в итоге и оказывалось, но при этом у него не терялось радостное волнение, присущее большинству детей.

Нет смысла говорить, что родители души в нем не чаяли, а
благодаря успешному бизнесу отца он мог ни в чем себе не отказывать. Так что, несмотря на происки брата, подростковый
возраст Макс пережил благополучно.

И вот в возрасте пятнадцати лет — а точнее, в четверг, девятнадцатого февраля тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, в три пятнадцать пополудни, в кабинете доктора Говарда
Грэя — Макс Дофф умер.

Купить книгу на Озоне